III
А вернувшись с горы, Моисей принес с собой закон господа. Прежде не было закона. Принес и читал его старейшинам, и были там великие и мудрые слова:
«Не делайте себе богов из серебра и богов из золота не делайте, а сложите мне алтарь из земли и на нем приносите жертвы».
«Кто побьет отца своего или мать — умрет. Кто поносит отца своего или мать — умрет».
«И если дерутся двое мужчин, и поразят беременную, и нанесут вред ее младенцу — да будет око за око и зуб за зуб, рука за руку, язва за язву, вред за вред».
«И если вора изловят ночью и убьют — нет в этом убийства. Если же над ним взойдет солнце прежде, чем он умрет, — смерть и тому, кто убил его…»
«Не озлобляйте пришельца и не обижайте его, ибо душа его вам ведома — сами были пришельцами в Египте. И вдову и сирот не озлобляйте, ибо, если вы их обидите и они, застонав, возопят ко мне, — услышу их и разгневаюсь, и в ярости побью вас мечом. И станут жены ваши вдовами и дети ваши сиротами».
«Шесть лет засевай землю свою и собирай плоды, а на седьмое лето дай ей отдых. То же сделай и с виноградом и с маслинами».
И много еще всяких мудрых и святых слов. А под конец господь возгласил устами Моисея: «Слушай, Израиль! Вот посылаю ангела моего пред лицо твое, да охранит путь твой и введет в землю, которую я тебе уготовил. Слушай его и не ослушайся, ибо имя мое на нем. И если послушаешь и сделаешь все, как повелю, — буду врагом врагов твоих и воспротивлюсь противникам твоим. И благословлю твой хлеб, и твое вино, и твою воду, и отвращу от тебя недуг, и число дней твоих умножу. И устрашу все народы, мимо которых пройдешь, и обращу всех твоих противников в бегство».
И Моисей записал все эти божьи слова в большую книгу и объявил, что торжественно и всенародно прочитает их. Люди радовались предстоящему зрелищу и новой теме для бесконечных рассказов, и все были довольны.
Моисей велел соорудить у подножия горы большой каменный алтарь, а вокруг еще двенадцать поменьше, по числу колен израилевых. Алтари предстояло сооружать молодым, которым также приказано было собрать сухой травы, хвороста, сухого навоза — вообще всего, что может гореть, на чем можно было бы жечь жертву богу.
Авирон был счастлив, что и он может приложить руки к святому делу, что в посвященных богу алтарях будет и его камень. И камень Авирона всякий раз был самый тяжелый, и охапка топлива в его руках самая большая; он ободрал кожу, собирая самый сухой хворост, дрожал от напряжения и был весь в поту.
Иные из молодых, пользуясь тем, что старшие не надзирали за их работой, разлеглись на солнце или бегали, гоняясь друг за другом, но Авирон пристыдил их.
— Что вы делаете? — сказал он. — Как вам не стыдно? Вы же служите делом своим богу! Ведь это он будет принимать жертву на этих камнях, и к его стопам подымется дым от хвороста, который мы носим. Или вы думаете, что божий алтарь можно соорудить шутками и ленью?
Юноши устыдились, ревностно взялись за дело, и двенадцать каменных алтарей словно выросли у подножия горы. По обе стороны от каждого лежали большие кучи сухого топлива. А возле главного алтаря высились его целые горы.
Еще задолго до полудня стали собираться люди, и вскоре они окружили место жертвоприношения большим полукольцом. Кто стоял, кто сидел, кто молчал, кто разглагольствовал, но все поглядывали на кущу Моисея. Она стояла на невысоком пригорке, и ее было видно со всех сторон. Ее окружали все семьдесят старейшин, они же и собирались приносить жертву.
Вот вокруг кущи Моисея зашевелились — должно быть, вышел и он. Так и есть! Он вышел, и видно, как несет в обеих руках книгу слов Еговы. Авирон от полноты душевной не устоял на месте — побежал; побежал навстречу Моисею, чтобы быть ближе к нему, чтобы отшвырнуть камень с его дороги. Он так любил его сейчас, так бесконечно любил!.. И бежал, сколько хватало сил, чтобы хоть бегом успокоить себя немного.
Степенно и размеренно шел Моисей, сомкнув уста. Старейшины пробовали заговорить с ним, но он не отвечал и был весь как каменное изваяние бога.
— Жаль, что божьи слова запечатлены на папирусе, — говорил один из семидесяти. — Почему ты не попросил бога написать заповеди на камне или на меди? Ведь папирус — это папирус, а не камень и не медь. То было бы на сотни лет…
Моисея как будто поразили эти слова, он даже задержался на миг, или, быть может, это лишь показалось, потому что не шевельнул ни единым пальцем и ни слова не произнес в ответ. Старейшины, видя, что завязать беседу не удается, замолчали и сами и дальше шли так же степенно, как и пророк. Да так и следовало — ведь на них были обращены все взгляды.
Вот и алтари. Народ широко расступился, пропуская своего пророка. Моисей подошел к главному жертвеннику и, упав на колени, стал громко молиться. Народ хотел повторять слова его молитвы, но, разумеется, не мог, и каждый молол обрывки фраз, которые доводилось расслышать у соседа справа или у соседа слева.
В то время как все опустились на колени, безбожный Корей со своей женой и детьми стоял на ногах и громко хохотал над тем бредом, в который превращались слова Моисея, пройдя через тысячи ртов. Авирону все это приходилось слушать, потому что ему не удалось протиснуться вперед: со старейшинами идти было неловко, а как только они прошли, народ так напер, что юношу совсем оттерли в сторону. И он очутился неподалеку от Корея и вот теперь слышал весь этот глум и смех. Он хотел молиться искренно, однако эти шутки и насмешки убили в нем религиозный порыв, и он, как ни старался, не смог вновь сосредоточиться.
Да это и впрямь было трудно. Солнце мучительно припекало голову, а острые каменья резали колени. Где-то там, впереди, возле Моисея, возможно, и совершалось что-то великое, святое, но здесь ничего не было ни видно, ни слышно, и пока святость доходила сюда, минуя тысячи людских тел, проходя через тысячи раскрытых от зноя ртов, от нее уже ровным счетом ничего не оставалось, и здесь она была уже только равнодушием и обязанностью, как и все это коленопреклонение.
И Авирон стал осматриваться вокруг, и в голове у него зашевелились разные посторонние мысли. Вон стоит на коленях толстый Иелиил, сложив руки на брюхе; его маленькие свиные глазки сонно прищурились, ища на земле наименее освещенный предмет, чтобы отдохнуть от слепящих лучей солнца. Хоть он и стоит в молитвенной позе, но сразу видно, что мысли его далеко, и Авирон даже знает где — в Египте. Иелиил был там десятским над своими же земляками, сам не работал, а только приказывал; к тому же он прирабатывал тем, что резал людям скот, беря себе, по обычаю, лучшие части и продавая их кому хотел — своим или египтянам. И уж так неохота было ему оставлять Египет, страх как неохота! Но что он мог сделать против воли целого народа — пришлось уходить. И он ушел, но мысленно не перестает упрекать Моисея; и потому стал ближайшим приятелем безбожника Корея. И теперь улыбается жирными губами каждой его шутке и едва заметно кивает головой, хотя остаться стоять, как Корей, у него и не хватило смелости.
А вот Малехет. Она еще молода, но у нее так много детей, что выглядит уже старухой. Ей и помолиться некогда: то надо шить на детей, то родить следующего. Но она и не боится бога. «Ну что ж, — говорит, — он дал мне столько детей, что сам видит — когда же мне молиться?» И кажется, она права: дети ее — молитва ее.
А теперь стоит она на коленях, тонкая, как побег, и просто отдыхает, потому что даже не стоит, а села, прикрыв ноги. Ей так редко доводится посидеть спокойно, что она рада и этому случаю.
А где же Асха?
Где глаза, которые милы Авирону больше всех на свете? Где она стоит на коленях и какую молитву шепчут ее губы прямо господу в уши? О, как хотел бы Авирон опуститься на колени рядом с нею, и как молился бы он тогда, глядя хоть на ее тень!..
И от этого воспоминания в груди у него потеплело, и он забыл и Корея и боль в коленях и стал про себя молиться:
«Помоги мне, боже, жениться на Асхе, потому что я люблю ее. Я буду вставать до рассвета, чтобы принести воды и вымыть ей ноги, и ложиться поздно ночью, чтобы успеть сделать ее вечернюю работу. В праздник и в будень умащу ей драгоценным елеем волосы, сам с любовью вырежу ей сандалию и повяжу ремень на ее ноге. И первенца моего посвящу тебе, о Адонай, и десятого барана из стад своих сожгу пред тобою. Дай мне Асху, боже! Волею своей смягчи сердце отца ее и рукою своей преклони его желание…»
И после этой молитвы ему захотелось увидеть Асху, и он, воспользовавшись тем, что все уже поднялись с колен, тоже встал и пошел искать. Но долго слоняться в толпе было неловко: жертвоприношение, верно, уже началось, впереди показались дымы, а люди хотя и встали, но пребывали в молитвенном смирении. К тому же вместо Асхи Авирон наткнулся на своих, и отец, сурово зашипев, велел ему стать рядом.
Авирон не мог ослушаться и стал возле брата Датана, хотя безнадежно утратил уже молитвенное рвение. Датан, сохраняя внешнюю набожность, то и дело улучал минутку, чтобы шепнуть брату что-нибудь ехидное, язвительное.
— Молчи… Прошу тебя, молчи, — тихо говорил Авирон брату.
Ему больно было слушать поношение пророка, высшего среди людей. А кроме того… это будило в душе его сомнения, а он не хотел их. Ему так уютно было в его вере, он так любил свой искренний пыл и свою молитву, что просто не хотелось выходить из этого душистого сада на полное пыли и смеха житейское торжище. Сомнение — ненасытный змей. Ему даешь руку — он хочет сердце, ему даешь день — он хочет жизнь.
Тут люди вдруг подняли крик и далеко, далеко по пустыне разнесся стоустый гомон, пугая одинокого орла на падали.
— Что? Что случилось? Чего кричат?.. — суетливо спрашивал Авирон.
— Разве я не так же знаю это, как ты? — отвечали ему.
Пока отец, заинтересованный происходящим, разинул рот и, приподнявшись на цыпочки, пытался хоть что-нибудь увидеть, Авирон потихоньку отошел и стал протискиваться вперед.
Молитва, должно быть, окончилась. Люди задвигались, они переходили с места на место, громко разговаривали. А когда Авирон добрался до первых рядов, он увидел, что там все были забрызганы кровью. Ярко-красные пятна словно ухмылялись на белой праздничной одежде и резали глаз в ослепительном сиянии солнечных лучей.
— Что здесь было? — расспрашивал Авирон.
— А где ж ты был?
— Я был здесь, только стоял далеко…
— Ну, было жертвоприношение…
— А почему на людях кровь?
Но с ним не хотели говорить, только отмахивались. Наконец нашелся охотник поболтать и рассказал в подробностях, как происходило жертвоприношение, как половину крови Моисей вылил на алтарь, а другой половиной окропил людей, говоря: «Это кровь завета, завещанная нам господом во всех словесах его…»
— А где же он сам? Где Моисей?
— Он взял с собою Аарона и Надава с Авиудом и еще семьдесят старейшин и повел их на гору, показать, где стояли ноги самого господа бога.
— Страх!.. Какой страх! — качая головой, говорила рядом женщина. — А что, думаете, нет? — спрашивала она, хотя никто не возражал. — Как знать? Полыхнет огнем из-под земли, сожжет — и все.
— Боги все сердитые, — подхватывала другая. — Я видала раз в Египте, как вырвался Апис. Так что вы думаете — мало он изувечил народа? Ого!
И женщины принялись вспоминать всякие ужасы, но Авирон их не слушал. Мысленно он был с теми семьюдесятью, которые пошли на место единения бога с землей. О, если бы Авирону довелось побывать там! Он облил бы слезами каждый камень, он день и ночь лежал бы возле того места и не мешал бы скорпионам ползать по лицу и груди, только бы смотреть и смотреть и упиваться без конца одной мыслью — он был здесь! Он, Адонай!..
И у юноши даже мелькнуло желание: завтра утром, когда весь стан еще будет спать, побежать вприпрыжку, как молодой олень, и самому найти то место. Его легко узнать: верно, оно светится, как солнце, и вокруг него расцвели неземные цветы, а все живое, что есть на горе, стоит и смотрит и говорит: «Он был здесь! Он, Адонай».
Но затем юноша вспомнил, что Моисей не велел приближаться к горе под страхом казни и что вообще это грех. Да и оставит ли еще господь это священное место открытым? Может быть, выжжет невидимым огнем и повелит вырасти там за ночь густому терновнику или положит большой камень. Нет! Нет!.. Нечего даже и думать…
И он вздохнул. Ему стало жаль себя — столько прожил, а так и не видел ничего необычайного. И почему он не протиснулся вперед раньше? Может быть, попросил бы хорошенько Моисея, и святой пророк взял бы и его вместе с теми семьюдесятью.
А вокруг гудел иудейский стан. Люди были рады, что молитва окончилась и можно свободно двигаться, говорить, размахивать руками, и вознаграждали себя за долгое стояние на коленях. Беседы были жаркие и велись на сотни тем; каждому хотелось что-то сказать. Одни судили-пересуживали соседей; другие высказывали сомнение, вернутся ли старейшины живыми, не ослепнут ли по крайней мере; третьи обменивались впечатлениями об увиденном и пережитом. Какой-то приземистый человек с рыжей бородой резко говорил:
— Так-так! Это все хорошо, то, что вы говорите, но у нас и без того очень поубавилось скота, а тут еще давай, и давай, и давай на жертвы! А какая мне от того польза? Так я сам съел бы этого барана, а кости отдал бы своей собаке, а так его съедят жрецы и прислужники. А тебе, за то что кормил, берег, запасал, и хвоста не достанется! И я спрашиваю вас: что в этом хорошего?
— Грех так говорить, — предостерегал другой. — Грех и срам. Это жертва богу, а не людям.
— Ну хорошо — богу. Но зачем же богу непременно мясо? Почему он не хочет чего-нибудь другого? А потому, что левиты мясо любят.
— Прикуси язык, добрый человек! Да мы никогда и не видели этого мяса. Ты бы хоть о том подумал: хватит ли нескольких ваших баранов на стольких слуг божиих?
Это вмешался невесть откуда взявшийся здесь левит. За последнее время их вообще стало повсюду полно: где бы ни собралась кучка людей, где бы ни завязался разговор, глянь — левит уже тут как тут, стоит, слушает, ввязывается в беседу. Но эта обязанность их службы была так нова, что люди забывали о ней и принимали их за таких же, как и все остальные иудеи: один был из колена Иудина, другие — из Ицгарова, а эти — из Левиина, вот и все.
Но теперь рыжий почему-то с неприкрытой враждебностью посмотрел на левита и буркнул:
— Поди донеси Моисею…
— Я не доносчик, да и доносить тут не о чем, а вот у тебя куща, верно, неподалеку от кущи Корея, его словами говоришь.
И левит, замкнувшись в броню равнодушной неприступности, отошел прочь и приблизился к другой кучке. Тут низенький, толстый, но подвижной иудей критиковал простоту жертвоприношений и вообще обрядности.
— Ну что это такое? — говорил он, жестикулируя. — Сегодня взяли барана, разрубили на части, кое-что сожгли, кое-что съели; завтра взяли другого, разрубили его немного иначе и опять кое-что сожгли, а кое-что съели. И все происходит тут же, на глазах у всех, без всякой торжественности, без всякой тайны. Ну что это за обряд? Я люблю так молиться, чтобы по спине бегали мурашки, чтобы было что послушать, что повидать. Тогда человек и молится иначе, и мысли у него становятся другие, и сам он больше привязывается к богу. Вон у египтян! Да разве можно с нами сравнить? Какие у них храмы, ай-ай-ай!.. Целый день будешь ходить да так и заблудишься среди тысяч и тысяч колонн. А туда, где жрецы делают свое дело, туда разве ты можешь не то что проникнуть, а хоть глянуть одним глазком? А ну, хотел бы я посмотреть, кто посмеет?! Так бы и сдох на месте! А как выйдет процессия — жрецы все в золоте, а опахала блестят драгоценными камнями, а боги в цветах, а музыка, а песни — и-и-и!.. Вот тут уж молятся так, что кожа лопается, а глаза лезут на лоб. А у нас? Пхе! — И он презрительно выпятил губы.
— Но откуда же нам взять такой храм, как у египтян? Ведь мы сегодня тут, а завтра где?..
— А я разве говорю — именно такой? Разве я так, именно так сказал? Мне не надо такой, но пусть мне дадут бога, чтобы я его видел, чтобы мог поцеловать, дотронуться рукой. А то разве я видел своего бога? Или ты, или он, он — да хоть кто-нибудь? А ну, выйди вперед, кто видел бога?
Иудей говорил громко и сильно размахивал руками.
— Моисей видел, — робко ответил кто-то.
— Моисей! — живо подхватил низенький. — А что у меня прибавилось оттого, что Моисей видел? Кто видел, тот пусть и верит, а я не видал, так и… не… — Он остановился и быстро обвел всех своими лисьими глазками, но сразу же взял прежний тон: — Ну, я могу верить, а могу и нет. Я-то верю, почему же, но… но разве все такие, как я? Есть и такие, что не верят.
— И ты с ними, — бросил кто-то из толпы.
Черненький испугался и стал клясться, что он всегда давал на жертву и что его никто не может упрекнуть, но его мало кто слушал. А левит, казалось, и совсем не слышал, о чем шла речь, — он стоял, отвернувшись, и пристально смотрел на гору. Разговор больше не клеился, и все разошлись в разные стороны, присоединяясь к другим группам.
Между тем солнце уже не на шутку припекало. Люди забеспокоились, всем хотелось есть. Высказывались более крикливо и менее связно; каждый требовал, чтобы его сразу выслушали и чтобы слушали его одного. То одна, то другая мать, вопя, словно пришел ее последний час, задирала на ребенке рубашку и давала несколько звонких шлепков; а те, что были помоложе, отведя детей в сторону, словно за делом, и, прикрывая своей одеждой, украдкой вынимали из-за пазухи сыр и совали детям в рот, приказывая есть поскорее. Но ребенок, наевшись, похвалялся перед товарищами, те бежали к своим матерям и сыпали укоры, как из мешка: все едят, а мы… всем детям матери дают, а нам… и так далее. И между матерями разгорался спор: одна укоряла другую грехом и пугала божией карой, а другая оправдывалась, что она сама — боже сохрани! — даже и не подумала есть, только чуточку, совсем чуточку дала ребенку, а с детей даже бог не спросит строго: ведь они же такие еще глупые. Разве они понимают, что такое пост?
И всем очень надоело стоять; даже у передних, которые все видели и слышали и были охвачены религиозным экстазом, даже у них полуденное солнце уже все выпарило и осталось только ощущение тяжелой усталости. И потому можно себе представить, как все обрадовались, когда вдруг увидели своих вождей, спускавшихся с горы. Все необычайно оживились, забыли и про зной, и про голод и, крича, стали протискиваться к тому месту, куда должны были сойти старейшины: каждому хотелось посмотреть на людей, которые за минуту перед тем видели следы стоп господних и, может быть, даже целовали их.
А кучка старцев с Моисеем во главе медленно и торжественно шла, окруженная радостно рукоплещущим Израилем, и отвечала на вопросы. Все были целы и невредимы, ни один волос не упал ни с чьей головы; только глаза их горели от счастья, а губы сами говорили, подбирая самые лучшие, самые сокровенные слова. На этот раз Авирон уже протиснулся в первый ряд и слышал все от слова до слова.
Восторг был полный! Старики видели то, чего не доводилось никому из них видеть за всю жизнь.
Место, где стояли ноги господа, было, как бы это сказать… как камень сапфир, только где там!.. Разве бывает камень сапфир таким светлым, таким сияющим, таким лучистым, как солнце, и таким прозрачным, как само ясное небо?.. Нет, это нечто иное, неземное, такие камни могут быть только на небесах!
А вокруг все выжжено! Такой большой круг, и в нем все черно, как гнев божий, и Моисей говорит, что так было бы со всяким, кто приблизился бы к месту тому без божьего соизволения. О славен господь! И славен Моисей, наш великий пророк! Он, один он может говорить с богом — и остаться в живых!
А Моисей стоял в стороне и молчал. Лицо у него было строгое, и только глаза горели таким огнем, что пророк и впрямь казался сам богом.
И все люди были довольны, и вернулись к кущам, и ели, и пили, и славили господа и его пророка, а своего верховного вождя — Моисея.