А на другой день, только блеснуло солнце, Авирон побежал к куще приношения. Думал, будет первым, но где там! Израиль уже проснулся и нес свою жертву новому богу.

От утренней прохлады приятно трепетало тело. Пустыня была такая розовая, и так веселы, так полны веры и радости были лица встречных, что Авирону стало стыдно за свои ночные думы и за свое кощунство… И он решил трудом выпросить прощение у бога.

— Я буду много трудиться, господи, и все время буду молиться тебе, и ты простишь мне тогда, правда? — прямо и откровенно спрашивал он бога. И после этого на душе у него стало тихо и просто.

Жертволюбие Израиля не спало и в ночи, и всю ночь готовили люди то, что предстояло нести завтра, и нетерпеливо дожидались первого проблеска дня, а дождавшись, потянулись длинной вереницей к куще приношения и несли, несли, несли… То, что именуется бережливостью, словно исчезло из сонма израильтян, никто не прятался за спину другого, никто не был хитер и мелочен, никто не утаивал. Море людей всколыхнул могучий вихрь, и как блудный сын, вернувшись к отцу, трудится на отцовских полях с удвоенной силой, так Израиль, вернувшись к богу, старался снова заслужить себе милость делом и жертвой.

Тут же около кущи сошлись мудрецы и старейшины Израиля и сыновья Аарона, будущие священники Надав, Авиуд, Элеазар, Итамар. Стояли мудрецы и старейшины и беседовали, и в каждом их слове была судьба народа, будущность его, и спокойствие детей, и песня девушки. А к ним подошел старый, как солнце, и белый, как солнце, иудей. Он, как святыню, обеими руками держал ремень с большой золотой пряжкой и спрашивал:

— Где положить?

Но его никто не слышал, все были заняты своим делом, а мудрецы своей мудростью. Старик снова спросил, глядя ясным детским взором:

— Где положить этот пояс? Он опоясывал бедра отцов моих и праотцев и был в нашей семье с незапамятных времен. Как зеницу ока берегли мы его в земле Египта, говоря себе: лучше нам самим быть в неволе, чем нашей святыне. И отец мой, умирая, передал мне этот пояс на смертном одре и сказал: «Слушай, сын мой первородный! Счастье не покинет твой дом и здоровье — тело, пока ты будешь беречь эту святыню. А день, когда ты возьмешь этот пояс и возложишь его на себя или на сына, будет светлым днем в твоем роду. И не погибнет твой род, и не пересохнет молоко в сосцах дочерей, и не источит червь древо твое, пока будет с тобой святыня…» Так говорил мне перед смертью отец, и я делал по слову его, и не посещал бог гневом своим моего дома. А теперь… без страха отдаю я святыню семьи на создание святыни народа. То, что это золото пойдет на ноги херувимов или на их крылья, или на венец, или на петлю завесы, отделяющей святая святых, сохранит дом мой от немилости бога… так же, как сберег бы его этот пояс у меня в куще. Так примите же, о мудрые, дар нашего рода, пусть и моя лепта умножит сокровище Израиля.

И старик благоговейно целовал святыню и все совал ее в руки одному из старейшин. Но те были так заняты своими подсчетами, что отмахивались от дарителя, как от мухи.

— Еще ты тут лезешь со своими ремешками! Видишь, сколько здесь куч всякого рванья, бросай туда, потом разберем.

Старик сперва не понял, а потом… словно весь сжался. Лицо его стало маленьким-маленьким, он жалко улыбался, и пояс дрожал у него в руках: они еще не подымались бросить святыню.

И Авирон увидел все это, и подбежал к старику, и сказал:

— Отец, дозволь и мне поцеловать твою святыню, и будь спокоен: господь и в самом деле сохранит твой дом от несчастья, как берег и до сего дня… — И Авирон, благоговейно поцеловав золотую пряжку, бережно принял пояс из рук старика.

— Да благословит тебя бог, мальчик, не знаю, из чьего ты рода. Присмотри же, чтобы ни одну крупицу золота не потеряли и не затоптали в грязь мастерской, ты, верно, будешь подручным у главного мастера?

— О нет! — тихо, с улыбкой сказал Авирон. — Для этого сам бог выбирает достойнейших, а я… я счастлив, что могу делать хоть то, что делаю.

Старик покачивал головой, изумляясь: уж если таких набожных юношей бог не изберет, то кого же он выберет? А впрочем, на то его святая воля…

А левиты видели все это, толкали друг друга локтями и посмеивались.

— Слыхали, как он обещал этому старому дураку божию милость? Сам Моисей не сумел бы лучше вывернуться.

— А как он целовал засаленный ремень, словно губы возлюбленной!

Авирон не хотел этого слушать и еще ревностней взялся за дело.

А жертвователи текли и текли. Несли чаши и блюда и слоновьи зубы; несли тонкие санирские кедровые доски, и кипарис, и певг Ливана, и дерево из Басанитиды и с островов Хетримских; и пестрый виссон, настоящий, египетский, и синету и багряницу с островов Элисе; и медь и архиденянское железо из Асиила, стакты и пестрядь из Фарсиса. И миро, и касию, и первый мед, и ритину, и блестящую шерсть из Милета. И вино хельвонское, и благовонное масло, и семидал, и савские, и равские драгоценные камни: сардий, топаз, смарагд, яхонт, антракс, яспис, сапфир, лигирий, агат, аметист, хризолит, берилл, оникс, — и всего без числа.

Одна женщина пришла и стала на колени; в ушах ее сверкали большие дорогие серьги, но их нельзя было вынуть: по обычаю рода, мать, надевая их старшей дочери, заклепывала их, и только когда их предстояло передать следующей старшей дочке, их распаивали и вдевали в молодые уши.

Женщина стала на колени перед Веселиилом и просила, чтобы тот взял свой инструмент и распаял сережки.

— У меня и поныне нет дочери. А если бы и была, я бы сказала ей: серьги твои пошли на святыню Израиля. Помоги же мне, Веселиил, поскорее принести мою жертву богу.

Но Веселиил был занят и приказал мальчишке распаять серьги. Мальчик взялся неумелой рукой и дважды коснулся уха женщины раскаленным железом. Но она не издала ни звука.

А в группе старейшин разгоралось все больше споров, поднимался все более громкий шум. Иногда мудрецы Израиля начинали так кричать и гневно размахивать руками, что казалось, вот-вот подерутся и вцепятся друг другу в седые бороды; но порой весь этот гам стихал и слышались лишь какие-то подсчеты.

Больше всех волновался один низенький, подвижной, с быстрыми глазками старичок. Он хватал Моисея за руки, что-то быстро-быстро показывал ему на пальцах рук и ног, подбегал к куче, выхватывал то одну вещь, то другую, подгонял тех, что стояли у весов и взвешивали жертву Израиля, жестикулировал, приседал и выкрикивал:

— Тридцать талантов и восемьсот сорок пять сиклей золота! Да куда мы все это денем? Уже и столбы можно отливать из чистого золота! Сто двадцать два таланта и тысяча шестьсот семьдесят сиклей серебра! Это уже теперь! А сколько будет еще? Восемьдесят пять талантов и две тысячи сто пятнадцать сиклей меди. Да куда же это все, куда?..

Моисей слушал его, иногда морща брови, а потом вдруг выступил вперед и решительно крикнул:

— Бог видит готовность Израиля и жертволюбие дочерей его! Довольно уже у нас золота, и серебра довольно, и меди и багряниц, и червленой шерсти. Достанет и на святыню бога и на одежду слуг его. Больше не приносите, слышите? И там, дальше, и всюду по сонму разгласите, что удоволился господь жертвой своего народа и не надо ему больше…

И левиты побежали во все стороны, выкрикивая слова Моисея, и Израиль услышал их и опечалился. Были ведь и такие, что не успели принести свой дар, и такие, что принесли мало и, укорив себя за скупость, хотели добавить к своему спасению. И женщины подбегали и бросали свои драгоценности в кучу издалека, а левиты ругали их, кричали на них и отгоняли прочь. За минуту перед тем они готовы были выбранить каждого за скупость, призвать кару божию на голову ленивых дарителей, а теперь били за щедрость.

И словно торг завязался возле кущи приношения, и больно было Авирону смотреть на все это. Он поглядывал на Моисея — не положит ли пророк конец этому, но тот вел какую-то серьезную беседу с мудрецами и не замечал излишнего усердия божьих слуг.

Авирон подошел к отцу, который тоже стоял в группе старейшин. Как раз в это время Моисей закончил беседу и как-то непроизвольно, еще во власти размышления, положил руку на голову юноши. И Авирону сделалось так сладко от этого прикосновения мягкой старческой руки, словно он ел мед и целовал при этом Асху.

— Это твой сын? — спросил Моисей старого Элиава.

— Ты сказал, пророк.

— Верно, будет помогать тебе?

— Будет, но не так много. Для помощи у меня другой — старший, тот лучше умеет.

— А ты хотел бы потрудиться на господней работе? — спросил Моисей Авирона.

У того от неожиданности захватило дух, и он ничего не ответил. Но Моисей и не ждал ответа; он обратился к Веселиилу:

— У тебя есть подручный? Сбегать, подать?

— Нет, — хмуро ответил Веселиил. Он вообще был угрюм, неприветлив и больше молчал, словно сердился на весь свет.

— Ну так возьми этого. Он, верно, пригодится тебе; я уже второй день вижу его здесь. Он с такой охотой работает!..

— Мне все равно, какую овцу брать — черную или белую.

Моисей снова погладил Авирона по голове и ласково сказал:

— Ну, так вот, благословляю тебя на работу для господа. Будь внимателен, во всем слушайся Веселиила и заслужишь благодать не только себе, но и всем, кого любишь.

…Авирон не знал, на земле он или на небе. Первым порывом его было упасть в прах и целовать ноги Моисея, но он не посмел и только смотрел на пророка такими глазами, что тот улыбнулся еще ласковей.

Все смешалось перед взором Авирона, на глазах выступили слезы. Радость не вмещалась в груди, рвалась наружу, хотелось кричать, плакать, махать руками…

Он примет участие в деле господа! Его рука коснется святыни всего народа! Понесут перед сонмом ковчег, и на бегу запоет Израиль песню хвалы; поставят — и то место станет святым навеки; люди будут целовать край завесы святилища и приносить жертвы, и высказывать все самое потаенное, самое заветное, самое великое… А он, этот молодой, никому не известный Авирон будет смотреть на все это и говорить себе: там были мои руки. Мои пальцы касались лица херувима, устами которого говорит теперь сам господь; моя рука вырезала венец святыни, моя рука обвевала святой покров!

И господь не забудет того, кто отдавал свой труд на его дело, кто жаром сердца разжигал угли, и отливал, и, раздувая меха, не жалел груди. И когда придет час нужды, воззову к богу моему! «Боже, скажу, помнишь ли время, когда я делал твой ковчег, славу имени твоему?» И скажет господь: «Помню. Скажи, верный мой слуга, чего хочешь теперь от меня, и я дам тебе». — «Я хочу Асху… только ее хочу, боже мой… Ее глаз, ее губ… ее любви…» — «Так бери же себе Асху, честный мой слуга. И стада ее, и любовь родичей ее. Я не забуду тебя никогда, и травы твоей не иссушу, и стада не замучу жаждой». — «А я посвящу тебе, боже, первенца и десятую часть приплода от стад…»

Авирон позабыл, где он и что с ним. Левиты давно уже показывали на него пальцами.

— Глядите, глядите!.. И он, как Моисей, слышит неслышимые нам глаголы господа и голоса труб небесных. Вот дурачок! И откуда только он затесался сюда, братья?

Потом все разошлись по кущам обедать, и только Авирон не мог есть и ушел в свою милую пустыню. О мать-пустыня!.. Тебе горе, тебе и радость!

Солнце так страшно раскалило камни, что они дышали жаром, но Авирону казалось, что это немые камни посылают ему, как могут, свое сочувствие. На далеком горизонте подымался столб песку; Авирону казалось, что это пустыня шлет ему привет; и белые кости верблюдов, и перья растерзанной орлом птицы с засохшею кровью на концах, и маленькая черепашка, бог знает когда занесенная в это море песков, — все это были не следы смерти, а свидетели, радостные свидетели счастья души.

Ноги жгло, дышать было трудно, но Авирон не замечал этого. Легко ступал он по песку и старался заглянуть в самую сердцевину солнца, но не мог и, тихо смеясь, закрывал потом глаза рукой: красные, синие, зеленые, желтые пятна плясали теперь перед его закрытыми глазами, и юноша останавливался; ему казалось, будто под ногами пропасть и он уже наступил на скорпиона. И снова он тихо смеялся, потому что знал: нет здесь никакой пропасти, а только песок, горячий движущийся песок…

А остановясь, стоял уже неподвижно и, не отнимая руки от глаз, слушал, как шумит далекий стан, как въедливо лает на кого-то собака, а вверху, высоко, под самым солнцем, раздается орлиный клекот. А потом тихо-тихо отводил руку от глаз и словно новыми, только что родившимися глазами видел и розовую пустыню, и бескрайний простор неба, и белые шатры Израиля, а там, поодаль, высокую большую кущу самого Моисея. И ощутив приход бога в душу и молитвенный порыв, опускался на колени.

— О Адонай, — говорил он, — о господь-вседержитель, о боже, отец наших, бог Авраама, Исаака и Иакова! Ты, что сотворил небо и землю со всей их красотой, и моря связал словом твоего повеления, и замкнул бездну страшным и славным именем своим! Ты, что вывел Израиль из дома труда, и разрешил узы нашей неволи, и связанного сделал свободным, — спасибо тебе!.. Спасибо тебе за милость, за то, что приблизился ко мне. Ты положил руку избрания на главу мою и раскрываешь передо мной таинство святыни!.. Недостоин я, боже, недостоин. О, как же бесконечно милосердие твое, всевышний и многомилостивый!.. И вот я преклоняю колени и молю тебя, высокий, не осуди за нищету духа и не погуби близостью своей…

…И плакал Авирон, и молился, переполненный счастьем. И будь здесь Моисей, о, какими слезами омыл бы теперь юноша ноги великого пророка, какими поцелуями покрыл бы край его святой одежды!

А вечером, когда зашло солнце и погасли короткие южные сумерки, Авирон незаметно вызвал Асху из шатра, и они пошли далеко-далеко, в пустыню. Звездная ночь радостно окутала их, и мягко обвевал их тихий ветер… Взошел месяц, осветив молодую любовь и радуясь их нежному шепоту…

— Как я люблю тебя, Асха!.. Как я люблю тебя, сестра!.. И больше всего за то, что вот поверяю тебе душу, и сердце твое бьется в ответ… И за то еще, что рано утром ищу тебя глазами и расцветаю, когда ты идешь мимо меня по воду… И за то, что, стоя на молитве, могу вспомнить твое имя и сплести его с именем всевышнего…

— Не говори так — прогневишь бога, — тихо шептала Асха, прильнув к любимому, а самой хотелось, чтобы он говорил так еще, еще и еще, без конца.

— Нет, этим я не прогневаю бога, и он не покарает меня за эти слова. Разве не он создал и тебя, и меня, и эту пустыню, и луну, и небо? Разве не он растил тебя и меня где-то в разных концах Египта, чтобы поставить затем на одну тропу и дать нам встретиться? Разве не он шепнул, когда я впервые бросил на тебя взгляд: это Асха… твоя Асха?.. А тебе не он ли сказал: это Авирон, твой Авирон, которого ты полюбишь и назовешь мужем?..

— О да!.. — сказала Асха, с глазами, полными слез. — Это он. Это господь… Это Адонай!..

И мать-пустыня тихо улыбалась, благословляя святую молодую любовь, а там, далеко-далеко позади, в иудейском стане, перекликались часовые…