А на другой день началась господня работа, а с нею то, что не мог, не знал как и назвать Авирон… О, почему он не ослеп на оба глаза, почему не оглохли его уши и не отсохла рука?!
Работа закипела: ткали, пряли, шили, резали, рубили, ковали, украшали резьбой… Ничего подобного еще не видел Израиль. Он видел постройку гигантских пирамид в Египте — и сам их строил, видел постройку неисходимых египетских храмов — и сам, на собственной спине, таскал и камень, и мрамор, и песок. Он видел тысячи тысяч рабочих, видел, как поднимается лес рук, как муравьями ползают люди по громадам памятников. И видел, как гнется дерево и как гнется спина человека, когда ему тяжело, слышал, как машина кричит и стонет, протестуя, а человек… становится еще молчаливее, разве непрошеная слеза сбежит по щеке вместе с каплей пота и тело вздрогнет от укуса египетского скорпиона… И над тьмами трудящихся рабов всегда висело молчание, тяжелое, как грозовая туча, страшное рабское молчание. Не слышно было шуток юношей и смеха девушек, не разносился радостный крик после конца работы, ибо не было ей конца, она была бесконечна, эта рабская работа. И никто не взбегал по лесам быстрым веселым шагом, ни один не опережал другого; а если кто и бежал, то, верно, не один, а двое — иудей и надсмотрщик-египтянин с плетью-скорпионом в руке. И старые иудеи говорили: тяжел камень пирамид, но тяжелей рабская работа.
А теперь? Словно подменили людей! Все глаза радуются, все рты смеются. Молодые женщины и девушки поют, моя багряницы, но в слова божественного гимна вливается солнце дня, молодость, и тоскливый плач, сложенный в год неволи, становится гимном свободы.
Молодые копают ямы, носят землю, песок, строгают дерево, разжигают пламя, и сухой хворост пылает на двух кострах, а юноши подносят еще и еще большие охапки, а рты их не закрываются, а глаза не перестают искать девичьи глаза.
Приходили старые, степенные люди и с ласковой улыбкой присматривались к работе молодых. Только порой кто-нибудь крикнет с деланной строгостью:
— Ну что это? Разве это работа? Эх вы!.. Не так мы, бывало, работали! А ну дай-ка лопату, я покажу тебе, как я работал, когда у меня была борода не больше твоей.
И юноша, шутя, отдавал заступ старику, а тот, словно и в самом деле почуяв в себе прилив прежних сил и упорства, копал, как восемнадцатилетний, приговаривая: «Вот как у нас работали! Вот как мы работали! Вот как!..» А молодые вокруг смеялись и советовали старику отдохнуть; вот уже кто-то прикатил камень, кто-то ласково отбирает у него лопату, и старик, в самом деле утомясь, садится.
— Эх-хе! Не те года! — говорит он и смеется, и вокруг все смеются.
И солнце смеется, глядя на это с неба, и приветствует детскую радость Израиля и жар его порывов.
Так было вокруг кущи мастера, а внутри… внутри происходило священное таинство, и Авирон участвовал в нем. О, почему сердце его не перестало биться вчера в пустыне, в час молитвы? Почему пески не засыпали ему глаза, чтобы он не видел того, что видит теперь?
Суров был Веселиил, главный мастер, назначенный самим богом и благословленный Моисеем. Он великолепно знал свое ремесло и тайны его, и оттого что он знал множество мелочей, мозг его не в состоянии был охватить цели. Господь никогда не говорил его душе, и в своей работе Веселиил всегда видел только работу, будь то телец Аарона или херувимы Моисея. К тому же у него, как и у всех ремесленников, была привычка сквернословить, и это была закоренелая привычка — часть натуры: один поет за работой, другой шутит, третий молчит; а вот Веселиил ругался, и чем забористее слова подсказывала его грубая фантазия, тем лучше спорилась работа и тем легче и прекраснее были изделия его рук.
А в этот день Веселиил еще был зол, и брань его наперчилась вдвое. Он клял все, что только приходило ему в голову, будь то живые существа или мертвые предметы, не ощущающие его злобы. Сегодня все было не так, и глина, которую он месил, никуда не годилась, и он поносил и тех, кто приказал что-то делать из нее, и тех, кто не нашел лучшей, и самого себя за то, что взялся на свою голову за эту дурацкую работу. Огонь горел совсем не так, как должно ему гореть, весь материал ничего не стоил, а уж самым худшим из несчастий был Авирон. Это была просто кара божия, а не помощник! Он бежал, когда надо было идти медленно, и напротив, полз, как черепаха, когда следовало лететь стремглав. Ничего не умел — ни подать, ни приготовить; по двадцать раз спрашивал то, что мог сделать сам, и не спрашивал именно тогда, когда это было совершенно необходимо. Говорили ему принести одно — он нес другое; говорили делать так — он делал наоборот. Когда он был нужен, его не было в куще, и напротив, ненужный, он вечно попадался на пути и путался под ногами. Веселиил кричал, ругался, брызгал слюной и бросал в беднягу чем ни попадя.
— И какие только злые духи свалили тебя мне на голову? Какой глупый отец породил тебя и какая дура мать вскормила? Вот уж истинно была пара! Лучше бы твоей матери приложить к груди и выкормить своим молоком молодую свинью, чем такого остолопа, как ты! И кто покарал меня тобой и еще вот этой идиотской работой, в которой мудрейший из мудрецов не сыщет смысла за тысячу дней? Этот старый дурак Моисей впал уже в детство и не знает, что еще ему выдумать. Вылил ведь я одного бога, зачем же он сжег его и сколько материалу испортил? Может, скажет, плохая была работа? Пусть-ка попробует отлить лучше! Хотелось бы мне посмотреть на бога, который вышел бы из рук Моисея или, еще того чище, из рук его безмозглого братца Аарона! Ого! Вот это был бы бог!
Только он знает, старая бестия, что нет больше в сонме человека, который смог бы так сделать, как я, вот и надувает людей: сам господь, мол, показал мне Веселиила, как слугу своего! Хе-хе! Я и ему сказал это. Думаешь, нет? О, мне некого бояться! Так и сказал: «Мог бы ты хоть сюда не соваться со своим богом». А он рассмеялся да и шепчет: «Нельзя, братец, иначе, так надо» — и продолжает в том же духе… О, он, шельма, знает, что и где говорить. Умеет держать народ в руках. Гляди, сколько перебил за то, что поклонялись богу-тельцу, а меня и пальцем не тронул, хотя, по правде-то говоря, кого следовало бы первым покарать? Если не меня, так Аарона: Аарон приказывал, я делал, а глупые людишки лбами оземь били, только всей и вины! А Моисей, вишь, ни брата не тронул, ни меня. А почему? Потому что умен. Потому что знает: случись что со мною, кто будет делать для него всякую всячину? И херувимов этих шепелявых, и чаши, и светильники, и стойки, и ковчег, и всякие другие затеи?
Авирон слушал и не знал — наяву все это или в кошмаре, в тяжком, гнетущем кошмаре… Святыня бога оплевывалась грязными словами ремесленника, он поносил самое имя вседержителя! До этого не доходил ни брат Датан, ни сам безбожный Корей и никто, никто на земле…
И бог это слышит? И молчит? И смолчит? И простит? И забудет? И не сожжет живьем?.. Да где же тогда все слова Моисея, где сила и гнев господни? Где тогда правда?
И Авирон стоял в уголке с дико расширенными глазами, словно его стукнули по голове, и жаль было смотреть на него… В шатре стало тихо, Веселиил почему-то умолк и, очень занятый, только порой ехидно кривился. Вдруг он громко расхохотался и крикнул:
— А ну, кара моя небесная, поди сюда!
Авирон не двинулся с места.
— Да иди, калека, когда тебя мастер зовет! — нахмурился было Веселиил, но тут же снова рассмеялся.
Авирон, шагнув как деревянный, приблизился.
— Полюбуйся на рожицу этого херувимчика! — И мастер показал рукой на свою работу.
Авирон посмотрел и… отскочил, чуть не вскрикнув.
На него смотрело нечто столь страшное, столь чудовищное, что он заслонился руками… Перекошенный рот, острый подбородок, кривой, крючковатый нос, долбленые дырки вместо глаз, угловатая голова, и на всем печать чего-то такого отвратительного, развратного, такой скверны, что хотелось бежать на свежий воздух…
— Что это? Что это?.. — едва слышно, весь дрожа, спросил Авирон.
— А ты что, не видишь? Херувим для Моисея. Святыня израильская, которую он так хотел лизать… — И Веселиил смеялся, и смеялось отвратительное чудище с перекошенным ртом, и смех у них был одинаковый.
— И это… И это так и будет?..
— А как же еще? — И Веселиил хохотал еще сильнее, и с ним вместе хохотал херувим, а из его разорванного рта словно исходило зловоние.
— Вот мы поставим это божество тут, в уголке, — продолжал Веселиил, оттаскивая статую в сторону, — пусть придет Моисей и посмотрит.
Хотел — получай! Я сделал доброго бога, и недурно сделал, а он — жечь? Нет уж! Садитесь сами за работу и лепите, а я вам не дурак, сегодня один брат брякнет — делай так, а завтра другой брат — делай иначе, и я должен всякого пустозвона слушать? Нет, благодарю покорно! Я уже не маленький, у меня внуки бегают.
И как раз в эту минуту вошел Моисей.
— Ну, как тут у тебя, старый ворчун? А там пошла работа… вовсю! — И Моисей рассмеялся.
Но что-то в этом смехе резануло Авирона по сердцу. Он впервые слышал, как хохочет великий пророк, и лучше бы ему никогда этого не слышать! Это был смех победителя. Моисей одолел Израиля и снова, теперь уже надолго, стал его господином.
— А что это ты тут натворил?.. — спросил Моисей, остановясь перед прислоненным к стене херувимом.
И Авирон ждал, что нахмурятся брови великого пророка, что молния сверкнет из его глаз и поразит святотатца, что явится наконец правда господня… Но ничего не случилось… Вместо того, чтобы разгневаться, Моисей разразился смехом и хохотал, упершись в бока, так, что колыхался всем своим дородным телом.
А Веселиил ловким движением подхватил ангела, поставил перед собою и стал водить пальцами по его лицу. И казалось, он играл, делая бесчисленное множество ненужных движений: то комично вывертывал палец, то врезался в глину твердым, как железо, ногтем, то быстро-быстро тер одно место и все не переставал приговаривать разные глупости. Откинув голову и прищурясь, он всматривался в свою работу и наконец резким движением совсем отстранился, отошел от нее и крикнул:
— А ну, погляди теперь, глупец!
Авирон посмотрел и не мог сообразить, что это: в самом деле сила господня или колдовство?
На него скорбно смотрело божественное лицо. Из глаз, казалось, вот-вот польются слезы, а губы, живые, только чуть побледневшие, тихо шептали молитву…
И это было так прекрасно, так дивно, что хотелось пасть на колени и разрыдаться. Авирон и разрыдался… от всего того, что было, было в душе и не могло исчезнуть под печальным взглядом ангела. Оскорбление бога и смех над ним — это уже слишком много для чистой души одного из тех, кому не дано умение властвовать… И Авирон, закрыв полою одежды лицо, плакал…
— Что с тобой, дитя мое? — раздался над ним знакомый, божественно мягкий голос. В нем снова слышались те нотки, которые в другое время могли бы довести юношу до экстаза, снова на голову его легла мягкая старческая рука, но теперь Авирон оценил все это иначе. Ласка Моисея была официальной лаской: этот старый человек знал, что следует иногда пожалеть ближнего, сделать вид, что его боль отчасти и твоя тоже; этот старый человек знал, каким способом складывать губы, чтобы исходил из них тихий жалостливый голос с теми чарующими нотками, которые равно любят все тысячи плачущих… И Авирон ничего не ответил и заплакал еще горше…
…Без памяти вышел Авирон из сонма и, не глядя, все шел, шел… Нечто великое объяло его и потащило в темную страшную бездну…
Он боролся! Он не хотел! Он еще звал бога, но бог не приходил… Он молил безгрешную пустыню, но пустыня не откликалась.
— Боже! Боже, спаси меня, я тону… Глубины моря разверзаются под моими ногами, и буря сомнений топит меня, боже… Не меня спаси — веру мою спаси и упования мои… Ты же видишь мое безумство, и мысли мои не утаены от тебя! Я же не верю больше в тебя, боже, и в пророка твоего не верю. Обман слышу я в голосе твоем и хитрость вижу в твоей силе. В пророке твоем вижу человека. Ради княженья и владычества гремел он голосами труб, топтал твои скрижали и убивал живущих. О боже! Кто же из вас двоих обманщик? Моисей, не назвавший нам твоего имени, не показавший твоего лица и чертога твоего?.. Или ты сам, боже?.. Да живешь ли ты в небе, держишь ли и вправду гром свой и меч? Или мы только должны верить, что ты есть?.. О боже, во имя своей славы, во имя существования твоего, во имя правды на земле покажи мне свое лицо… Я не боюсь! Пусть испепелит меня твой взор, пусть разверзнется подо мной земля, пусть погибну я в мучениях, но покажи мне твое лицо!.. Если я уверую, уверуют и все те, что придут после меня, и будут лить кровавые слезы сомнения. Ради них, ради крови взыскующих, покажи мне твое лицо!.. Если же нет, если ты снова скроешься под покров невидимости и я не услышу голоса твоего не в скиниях Моисея, а здесь, посреди этой бесхитростной пустыни, тогда не верю я в тебя и кричу: «Пусты твои небеса! Обман — царство твое! Бессильна твоя воля!.. И сам ты — обман! Ты — бессилие мое!.. Ты — безумство мое!.. Ты…»
…И Авирон упал на землю и корчился в муках. И слезы его равнодушно впитывал песок пустыни. А небеса?.. Небеса молчали… как молчат и до сего дня.