И настал сороковой день.

Тридцать девять дней и столько же ночей минуло с тех пор, как туча укрыла тьмою своей Моисея на вершине горы. О, если бы люди знали, если бы хоть один из них знал, что именно сегодня придет Моисей, не было бы тельца, не было бы греха перед невидимым богом, не разразилась бы великая немилостивая кара его. Но никто этого не знал, и утром все собрались принести жертву перед фигурой нового бога. Женщины убрались в самое дорогое, лица мужчин сияли радостью, и волосы детей были щедро умащены елеем.

Жертву приносил Аарон. Он все делал, как Моисей, и людям было приятно, что обряд отправляется не перед пустым местом, а перед настоящим богом, которого можно видеть и трогать, не опасаясь кары. Души их отдыхали от страха, который нагонял на них Моисей именем своего невидимого бога и таинственностью своего лица. И радость их была истинна, и веселье безыскусно, и песни свободны: всем сердцем ощущали они, что в самом деле поклоняются своему богу, которому потомки их будут служить до скончания веков.

И все, и мужчины и женщины, взялись за руки и принялись быстро кружиться вокруг бога и петь ему. А те, кто не попал в круг, тоже кричали веселые слова, и хлопали в ладоши, и били в горшки, и трубили в трубы. И в сонме поднялся такой крик, что можно было подумать, будто снова внезапно напал на стан проклятый Амалик и это раздается предсмертный вопль недорезанных. А когда неистовство достигло наивысшего напряжения, и все носились как безумные, и крик перешел в звериный вой, вдруг…

С толпою что-то случилось.

Еще один вопль, на этот раз столь единодушный, что казалось, вырвался он из одной груди, будто завопила сама пустыня, прервал дикую оргию. Все упали на колени, и все глаза устремились в одну точку… С горы спускался Моисей.

В руках у него были какие-то тесаные камни, а вокруг головы словно свет сиял. Увидав издалека тельца и танец Израиля, он побежал с горы, как молодой. Вихрем свистящим, бурей пронесся он сквозь замершую толпу и стал перед тельцом…

И с минуту он постоял так, с дико вытаращенными глазами, а потом выкрикнул страшное проклятье, поднял свои тесаные камни и швырнул изо всех сил на землю. И скрижали разлетелись на куски, а Моисей топтал их ногами и кричал, страшно кричал, обрывая седые волосы:

— О, что же ты наделал, Израиль? Люди, зачем прогневили вы бога мщения?! Он же поразит вас, поразит страшно, и на детей ваших до девятого колена наложит руку свою! О, Израиль, Израиль, что ты наделал!..

И потом закричал на брата, брызгая слюной:

— Ты!.. Ты, старый дурак! Что сделали тебе эти люди, за что ты ввел их в величайший грех? Как же ты смел забыть мое слово и слово нашего господа, старый недоумок?!

Аарон бессильно оправдывался:

— Ты же знаешь этих людей… Мог ли я им противиться, когда они пришли всем сонмом и принялись кричать: «Сделай нам бога! Сделай нам бога, чтобы шел впереди нас! Почему у всех людей такие боги, которых можно видеть, и только нам некому поклоняться?» И грозились убить меня, и уже подступали ко мне…

Но Моисей не дослушал…

Он вдруг взвыл по-звериному и побежал к своей куще, крича на бегу какие-то непонятные слова. И всех охватил ужас: страшно было смотреть, как бежит перед ними и воет высокий седой старик. Все словно вросли в землю.

А Моисей вбежал в свою кущу, и схватил там воинскую трубу; и выбежал, и затрубил. И кричал не своим, страшным голосом:

— Кто господен, ко мне! Кто остался верен господу, ко мне! — и снова трубил, напрягшись, в боевую трубу.

И слыша голос войны, к нему стали собираться верные, подпоясываясь на бегу мечами. И прибежали левиты и верные из других колен. И Авирон опоясался мечом. И еще, и еще, и еще сбегались вооруженные люди, а Моисей все трубил и трубил, пока все пространство вокруг его кущи не покрылось сияющими мечами и возбужденными людьми. То, что они остались верными среди такого разброда, наполняло их грудь гордостью и решимостью, а сердца их тревожно бились, предчувствуя, что предстоит великая жертва богу, и мечам не напрасно висеть на поясе, и мышцам отдыха не будет. А при взгляде на разъяренного, растрепанного, неистовствующего Моисея им передавалось то, чем горела душа пророка, и тогда, о, тогда буря подымалась в груди, росла в них неосознанная ненависть, и они криками подзадоривали один другого.

А Моисей вдруг бросил трубу оземь, вскочил на камень и крикнул, да таким нечеловеческим голосом, что у тех, кто стоял поблизости, задрожали ноги:

— Господь!.. Се глаголет вам господь, бог Израиля!.. Горе вам!.. Горе вам! Руку мою подыму на вас и развею вас, как песок, и хлеб печали дам вам и воду тоски. Се глаголет вам господь: крепко подпояшьте мечи и пройдите сквозь стан от одних ворот до других. И убейте каждый брата своего, каждый ближнего своего и каждый соседа своего!

И началось что-то страшное…

Как дикие звери, которые, пьянея от крови, теряют разум, бросились левиты на своих братьев. Забыли сыны Левия, что перед ними не враг, а родной Израиль, с которым они вчера пили и ели. Забыли, что здесь те, кого они почитали, любили, у кого спрашивали совета. Всё забыли левиты. То, что Моисей заметно отделял их от других, то, что их выбирал он всегда для жертвоприношений, давая им ощутить вкус власти, — все это уже отделило их тонкой, едва заметной перегородкой, они чувствовали себя чем-то высшим, чуждым всему. И потому теперь забыли сердце в груди, забыли, что и они такие же иудеи, как и убегающие от них, и били, и рубили, и резали, словно ворвались в дом давнего заклятого врага и мстят за поругание своей невесты. Какая-то таинственная и страшная сила влекла их вперед, и они без размышлений, не колеблясь покорялись ей, помня лишь одно — надо пройти до ворот и вернуться назад, убивая.

И они убивали… Гонялись за убегавшими; разрубали головы тем, кто, став на колени, молил о пощаде. Если мать заслоняла собою ребенка, убивали и мать и ребенка; если мать с воплями отчаяния простирала к ним на руках младенца, убивали и младенца и мать. Мальчик тормошил труп отца — меч рассекал мальчика; две девочки жались одна к другой — обе умирали. И не было здесь людей, а только мечи и жертвы. И Авирон, молодой, чуткий, с нежной душой, тоже бежал в толпе сынов Левия и оросил свой меч кровью. Он ничего не помнил, бежал в кровавом, тошном забытьи, и даже имя, дорогое имя Асхи ни разу не пришло ему на память. Исчезло сознание, исчезла душа, остался только инстинкт, дикий, обнаженный, загипнотизированный инстинкт.

И только потом уже, когда все они, убийцы, запыхавшиеся, забрызганные человеческой кровью, с блуждающими пьяными глазами вернулись к шатру Моисея и тот благодарил их от имени господа, призывая на их головы всяческую благодать, — только с этой минуты к Авирону стало возвращаться сознание, но все еще так медленно, что он в полузабытьи едва разбирал слова пророка.

— Благословение снизойдет на вас, — слышался из дальней дали, словно сдавленный, но знакомый голос.

А левиты стояли, склонив головы, и улыбка счастья, счастья исполненного долга, счастья будущих благ расцветала на их окровавленных лицах. Вчера они резали баранов, сегодня людей, все равно ведь и это для бога, и это во славу его.

А позади стонал израненный сонм. Обессилевшие избитые люди скулили и умели только проклинать. И проклинали. И эти проклятья удушливой тучей поднялись над станом и, сливаясь с рыданиями женщин, возносились туда же — к богу.