Мэрион бегом спустилась вниз по широкой, покрытой светлой ковровой дорожкой лестнице своего пустого дома, схватила ключи от машины, захлопнула входную дверь и заперла ее. Стоя под жемчужно-серым небом, она заглянула в сумочку. Кошелька не было. Она отперла входную дверь и опять поднялась наверх, перепрыгивая через ступеньки. Кошелек остался в ванной: она вспомнила, что пересчитывала деньги, сидя на унитазе.

Запыхавшись, она выбежала из дома. Шаркая по гравию, пошла к машине, села и быстро включила зажигание. Нужно ждать целых десять секунд, пока согреется мотор. Она опустила окно, и ей отчаянно захотелось закурить. Ни в карманах, ни в сумке, ни в машине сигарет не было. Захлопнув дверцу машины, она снова направилась к дому, медленно, мучительно передвигая ноги. Голова у нее раскалывалась. Сердце разрывалось. Воздух казался влажным и липким. Спотыкаясь как старуха, она потащилась обратно в дом и поднялась наверх. На лестничной площадке из ящичка стола торчала пачка сигарет. Она схватила ее дрожащими руками, закурила и жадно втянула дым в легкие.

Дверь спальни была открыта. Она закрыла ее, чтобы не видеть неубранной постели, свисающего из ящиков белья, ковра с накопившейся за пять недель пылью, крошками и пеплом. На двери и около выключателя в холле виднелись следы пальцев. Руки у нее были грязные. Она уже несколько недель не принимала ванны, только пару раз поплескалась в бассейне. Она была грязнее, чем дом.

Вскоре после похорон Хиро взял расчет. Потом у прислуги случился выкидыш, и она известила Мэрион, что работать не сможет. Мэрион позвонила в бюро по найму, чтобы ей прислали кого-нибудь другого. Обещали прислать в тот же день, но никто не появился. Она думала, что из бюро позвонят и объяснят, в чем дело, но никто не позвонил. Прошел день, другой, звонка все не было. Правда, звонили знакомые, справлялись, как она себя чувствует. «Хорошо. Все хорошо. Через пару недель я уезжаю путешествовать». На третий день она выдернула все телефонные шнуры из розеток.

Теперь ей не нужна прислуга. Посторонняя женщина будет мешать, переставлять мебель, подглядывать. Мэрион никак не собиралась подлаживаться под чьи-то представления о том, как она должна себя вести или что должна чувствовать. Она читала рецензии на разные новомодные книжки, где вдовы — они же писательницы-само-учки — подробно, этап за этапом описывали свое состояние после постигшей их утраты. Черт ее побери, она никому не позволит запрограммировать свои страдания, но, Боже мой, как ей хотелось бы избавиться от страха или хотя бы поплакать.

Ничего, время есть. В морозильнике запасов столько, что можно целый месяц кормить десять человек. Хиро во время второй мировой войны жил в Японии и знал, как запасаться на черный день. По вечерам она жевала что-нибудь из пакетиков или открывала консервы. Днем бродила по солнцепеку и молила Бога о том, чтобы заболеть раком.

Время все залечит, думала она. Хэнк превратится в воспоминание и не будет больше чудиться ей за каждой дверью. Его голос перестанет звать ее откуда-то снизу так, как обычно звал Хэнк — скорее вопрос, чем призыв: «Мэрион? Детка?»

Он превратится в абстракцию, символ: «этот удивительный человек, с которым я прожила лучшие годы моей жизни». Когда-нибудь она будет рассказывать о нем, лепетать о том, как была счастлива когда-то; на ее впалой морщинистой груди будут болтаться бусы, а унизанные кольцами с бриллиантами подагрические пальцы будут ставить фишку на число восемнадцать в память о восемнадцатом апреля, дне его смерти.

Он подвел ее, бросил. Как в свое время мать. Правда, теперь нельзя уехать в Хоуп-Холл. Только на курорты и в отели, где темпераментные молодые люди будут наперебой приглашать ее танцевать, невзирая на ее возраст, благо она богата и сумасбродна. Больше никого нет. Нет настоящих друзей. Нет любящей семьи. Ничего, только дом.

Она хрипло застонала, прошла, как приговоренная, в спальню и взглянула на смятые простыни на постели, мокрые от пота. Простыни были в цветочек, обои на стенах в лиловую клеточку, а стулья были обтянуты тканью в ярко-голубой горошек. Ей захотелось завернуться в черную шерстяную шаль, взобраться на скалистую гору и рыдать в одиночестве под луной, как крестьянки в греческих фильмах, которые умеют горевать так театрально.

Она посмотрела на свое ярко-синее платье без рукавов и белые босоножки на высоких каблуках — траурное облачение по-флоридски. Какой же это траур? Она готова была рвать на себе волосы, и разрывать в клочья одежду, и упасть на колени, и раскачиваться взад и вперед, чтобы дать какой-то выход ужасу, от которого раскалывалась голова.

Не раздеваясь, она легла на неприбранную постель. Она простужена. Дрожа, натянула на себя одеяло. Завтра она наденет черное платье. Завтра соберется с духом, сядет в машину, поедет в город. Завтра бросит последний взгляд на свои писания и порвет их. Она уже давно бы их уничтожила, если бы не это несчастье с Хэнком. У него в мозгу лопнула аневризма. «Как воздушный шарик в артерии», — объяснил хирург. И она вообразила себе ярко-красный, наполненный кровью шарик, пульсирующий внутри черепа на коре мозга.

В тот день он спустился с лестницы и хотел пройти на кухню за льдом. «Мэрион? Детка? Страшно болит голова. Дикая головная боль». Сжал лоб руками. В глазах ужас. «Вызови кого-нибудь, доктора, кого угодно. Бога ради».

Это были его последние слова. Потом он сполз на пол, стукнувшись о перила, — и тишина. Кома. Значит, умереть ему суждено не от сердца. Ни к чему вся его гимнастика, вся диета. Дрожал всю жизнь за свой моторчик, а между тем в мозгу постепенно рос какой-то ничтожный красный шарик…

Скорая помощь. Операция. Слишком поздно. Весь мозг затоплен кровью. Его подключили к аппаратам. В трахее трубка, подающая воздух. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Грудь вздымается и опускается, но это только видимость жизни. И так день за днем, много дней. Кривая энцефалограммы становится все более ровной. Может, лучше дать ему умереть? Умереть достойно. Все вокруг говорят: «Мэрион, дай ему умереть». Иначе он обречен на растительное существование. Навсегда. Я этого не хочу. И он не захотел бы. И никто бы не захотел. Десять против одного, что надо выбрать смерть. И тогда аппараты отключили. Через семнадцать минут и пятнадцать секунд он умер.

Похоронное бюро. Гроб. Масса цветов. Большой некролог. Погребение почтили своим присутствием двое судей и один сенатор. В церкви и по дороге на кладбище плакали даже служащие его фирмы. Она не плакала. Окаменела, пустая голова, вдова-автомат. Ее сыновья стоят у свежей могилы; у них виноватый и смущенный вид, они никогда не любили Хэнка. Может, они рады? Не надо об этом думать. Отправила их домой, чтобы не думать.

Потом Хиро наорал на нее, потому что вместо своей машины она села в машину Хэнка и всадила ее в стенку гаража. Его последняя машина, «альфа-ромео», эту машину он так любил, как и ее, свою последнюю жену.

А вечером, под черным небом, у Хиро новый приступ ярости: он кричит, рубит руками воздух, вырывает и топчет цветы вокруг своего бунгало. Слезы в глазах; глаза без ресниц. Она пытается ему объяснить, сказать, что все получилось случайно, она хотела дать задний ход, а поехала вперед. Хиро не желал ее слушать, не желал брать жалованье. Никогда она не думала, что японцы истеричны, хотя всегда предполагала, что под их стоицизмом кроется какое-то безумие. Это проявляется даже в языке, в их резких визгливых гласных.

Он уехал до рассвета, оставил ее в доме одну. Трястись от холода, валяться в постели. По правде говоря, ей не хотелось вылезать из постели с той минуты, когда Хэнк упал. «Мэрион? Детка?»

Неужели она никогда не заплачет? Она подождала, прислушиваясь, как пыхтит кондиционер — как большое, спокойное животное, — ограничивая окружающее ее пространство. Внутри дома она не казалась себе такой маленькой. А за воротами, на улице, приобретала свой настоящий масштаб — крохотная суетливая букашка на солнцепеке, которую в любой момент могут раздавить на сверкающем, раскаленном, черном шоссе.

На лестнице раздались шаги. Да, конечно же, она оставила входную дверь открытой. Драгоценности она хранит в банке, но ведь грабители об этом не знают. В кошельке у нее несколько сот долларов и в гостиной есть столовое серебро. Любому уважающему себя грабителю этого будет мало. Она укрылась с головой. Опять тяжелые шаги на лестнице. Значит, ей суждена такая смерть — от руки грабителя, а вовсе не от рака. Подумать только! А может, он не заметит, что дверь в спальню открыта? Или решит, что там лежит покойник? Она зажмурила глаза и затаила дыхание.

— Мэрион?

Она отбросила одеяло и закричала. Клэй, толстый, лживый Клэй, в рубашке с короткими рукавами и открытым воротом, запыхавшийся после подъема по лестнице, стоял на пороге спальни. Вид у него был робкий и нерешительный, глаза печальные.

— Что ты здесь делаешь? Ты меня напугал. — Она хотела было вылезти из постели, но, вспомнив, что лежит в босоножках, плотнее закуталась в одеяло. — Как ты сюда попал? Я не слышала, как ты подъехал.

— Я хотел взглянуть на бассейн и сад, отпустил такси у ворот и прошел к дому пешком.

— Почему ты не в Нью-Йорке?

— Я звонил без конца много дней подряд, но телефон не отвечал. В конторе Хэнка мне сказали, что ты еще не уехала. Я заволновался и прилетел.

Он подошел к кровати и остановился, глядя на нее. Лицо у него постарело, щеки обрюзгли, а живот выпирал еще больше, чем раньше.

— Я не хочу тебя видеть. Пожалуйста, пожалуйста, оставь меня в покое. — Поерзав, она освободила ноги от босоножек.

— Мальчики сказали, что на похоронах ты не плакала и вообще была не в себе.

— Где Синтия? В такси?

— Дома. — Он присел на кровать. Матрац сразу осел. Краем бедра он касался ее. Она отодвинулась.

— Не сиди здесь. Уходи. Прошу, уходи.

— Почему? Я хочу тебе помочь.

— Чем ты можешь мне помочь, когда я горюю о том, кого ты ненавидел?

— Я и не думал ненавидеть Хэнка.

— Неужели ты не можешь хоть один раз сказать правду, а не то, что подсказывает тебе твое супер-эго? — Она отвернулась от него, но почувствовала себя уже лучше, почти нормально. Значит, слава Богу, она не сошла с ума. Она все еще в состоянии разозлиться. — Хэнк был богаче, умнее, удачливее, спортивнее тебя и вдобавок женился на твоей жене. Разумеется, ты его ненавидел.

Он пожал плечами.

— Говори, говори. Я здесь не для того, чтобы обсуждать, как я относился к Хэнку. Я здесь потому, что подумал — может, я тебе нужен.

Она молча посмотрела на него, не зная, что ответить на столь точно и просто выраженную мысль.

— Хочешь перекусить? — предложил он. — Есть что-нибудь в холодильнике?

Черт побери, черт его побери, подумала она. Она вдруг почувствовала резкое жжение в глазах. Неужели именно сочувствие Клэя, а не чье-то еще, вызовет долгожданные слезы? Нет, нет и еще раз нет.

— Да, я проголодалась. В морозилке полно еды, но все заморожено. Может быть, отвезешь меня куда-нибудь поесть?

Сквозь одеяло и простыни он нащупал ее ногу и мягко, по-родственному, погладил. Ничего страшного, пусть.

— С удовольствием. Прекрасная мысль. — У него был такой вид, словно он готов ее поцеловать или обнять, но не делает этого из чувства деликатности.

— Я… вообще-то я собиралась сегодня к парикмахеру, но все время что-то забывала в доме. Бегала вверх-вниз по лестнице, потом плюнула и опять легла.

Он поднялся и посмотрел на нее с новым, дружелюбно-покровительственным выражением.

— Я подожду внизу, пока ты одеваешься. У тебя есть что выпить?

— Наш винный погреб один из лучших в Штатах.

— Белого или красного?

— Нет, давай лучше выпьем шампанского! Для настроения.

Как только он вышел, она соскочила с постели. Неужели она рада, что он приехал? Да. Да, рада. Она приняла горячий душ и хорошенько растерла все тело щеткой. Что же надеть? Что ей больше к лицу? Она нашла черное полотняное платье, которое подчеркивало ее талию, и белые бусы из слоновой кости. Накрасила губы, стараясь не обращать внимания на иссиня-черные круги под глазами, на всклокоченные волосы, торчащие сердитыми лохмами во все стороны.

В гостиной воняло от пепельниц, переполненных окурками, а пол был завален журналами и газетами, накопившимися за эти пять недель. Она сидела в огромном кресле, привезенном из дома в Коннектикуте, где они жили с Клэем, и наблюдала, как он ссыпает окурки в пластиковый мешок для мусора и протирает пепельницы влажным бумажным полотенцем. Потягивая шампанское, она мысленно радовалась, что не прогнала Клэя. Он и правда ей нужен. Внимание, забота, бодрый тон — это как раз то самое, чего просит душа, если у тебя нет ни черной шали, ни скалистых гор, ни таланта горевать напоказ.

— Расскажи мне про Синтию, — попросила она. — Ты по-прежнему в восторге от семейной жизни?

— Ну, я думаю, не стоило продавать магазинчик. У нее было бы чем заняться, только это так далеко.

— А мне казалось — магазин ей надоел и она хочет от него избавиться, чтобы еще сильнее опереться на тебя.

— Я так не считаю.

— А я считаю. Как только ты сказал, что она продает свою лавочку, я сразу поняла, что у нее на уме. Она хотела на тебя опираться — чем дальше, тем больше, пока не раздавит. Это очень древняя женская уловка. Я никогда к ней не прибегала. Предпочитала спасаться литературой или любовными интрижками. Я даже от Хэнка спасалась. Переводила наши отношения в идеи. Очень, между прочим, оригинальные и здравые идеи, но тайные. Идеи, которые тебя душат.

— Вы с Хэнком были идеальной парой.

— Ты не веришь в это. Почему ты всегда говоришь то, что, как тебе кажется, от тебя хотят услышать другие?

— Потому что я не хочу никого расстраивать, и все равно то, что я говорю, не имеет абсолютно никакого значения.

— Неправда. Это имеет значение для твоих жен. Приятно им, по-твоему, видеть, как муж все время лжет и изворачивается?

Он вздохнул.

— Я думал, ты обрадуешься моему приезду.

— Я рада. Я просто подумала… можно еще шампанского?

Он послушно отставил пепельницу и взял в руки бутылку.

— Знаешь, почему к тебе тянутся сильные женщины? — спросила она, разглядывая пузырьки в своем бокале. — Ты внушаешь им обманчивую надежду, будто ты тот редкий мужчина, который будет за ними ухаживать, как женщина обычно ухаживает за мужем, будто ты любишь их так, как женщина любит мужчину.

— Пожалуй, ты права. Скажи, а им это нравится?

— Они это обожают. До тех пор, пока не открывают вдруг, что это видимость, что ты, как все мужчины, хочешь быть хозяином положения. Потому что, в отличие от женщин, ты ожидаешь платы за услуги. Ты ожидаешь, что тебе предоставят свободу развлекаться со своими шлюхами. — Она помолчала, взвешивая слова. — Хэнку не нужна была свобода. Он не хотел освобождаться от меня, но все равно был хозяином положения.

— Да, я так и думал.

— А я нет. Я думала, что мы равны. Когда я обнаружила, что это не так, я стала писать. Вот почему я разбила его «альфа-ромео». Хиро догадался. Он преданно служил Хэнку и не понимал, почему я не хочу довольствоваться тем же.

— Но Хэнк ведь тобой не помыкал.

— Нет, он был кроток как ягненок. Я прожила пятьдесят три года и только сейчас поняла: чтобы чувствовать себя хозяином положения, совсем не обязательно кем-то помыкать. Главное — уверенность в том, что ты, мужчина, командуешь всем миром, а рядом с тобой живет человек, который не командует ничем.

Он нагнулся и подобрал бутылочные пробки, закатившиеся под кофейный столик.

— Но если бы тебе удалось написать по-настоящему хорошую книгу…

— Так ведь я не написала.

— Ну, другие женщины пишут.

— А ты читал, что они пишут? Все самые талантливые одержимы мужчинами. Вполне естественно. Мужчины для нас — боги. Я пыталась об этом писать, да все без толку. К чему повторять то, что известно и так? Старые евреи поняли это задолго до меня.

— Какие старые евреи?

— Те, которые не позволяли женщинам молиться со всеми в синагоге, а загоняли их на галерею. Помнишь, у Рембрандта есть такая картина, там женщины на галерее предаются мечтаниям, в то время как мужчины молятся внизу. Старые евреи знали, что женщинам нет места в их религии, они никак не связаны с бесконечностью.

— Ты считаешь, что меня интересует бесконечность? — Он откинул голову назад и расхохотался бы, но Мэрион злобно вскинулась:

— Я не знаю, интересует это тебя или нет. Мне все равно. Я говорю о себе, о женщинах, о наших отношениях с Хэнком.

— Ты не была с ним счастлива? Удивительно.

— Как ты обрадовался! Так вот, ты ошибся, я была счастлива. Просто мне ужасно мешало, что я умна. И больше люблю идеи, чем то, что он мог мне дать — секс, или деньги, или просто возможность посидеть вместе и поговорить. — Голос ее звучал взволнованно, как в старое время, когда они были молоды и еще не разучились говорить правду. Напряжение у нее в груди понемногу спадало. Может быть, способность чувствовать еще вернется? — И все это было зря. А сейчас, когда его не стало, я внутренне умираю, потому что это тело, эта плоть, — она дернула себя за платье, ущипнула за руку, провела ладонями по щекам, — эта плоть любила его. Любила быть с ним. — Она говорила хрипло, как безумная; обхватив голову руками, она вцепилась пальцами в неприбранные волосы.

Короткими, быстрыми шагами он пересек комнату, опустился на колени у ее кресла и слегка коснулся ее согнутой напряженной спины под черным платьем.

— Не трогай меня. Не подходи! — закричала она, грубо оттолкнув его руку, и выбежала из комнаты.

С мокрыми от слез щеками она медленно поднялась по лестнице, чувствуя, как долгожданное облегчение сотрясает плечи и в груди распускается, наконец, комок. Она чувствовала, как жжет глаза под прижатыми к ним ладонями; из легких с усилием вырвался не то стон, не то всхлип, за ним еще и еще. Ноги у нее подкашивались, желудок сводили судороги.

Двигаясь ощупью, ничего не видя, как человек, восставший из мертвых, она добралась до спальни и стала нетвердыми шагами ходить взад и вперед, расставив руки, всхлипывая и что-то бормоча. «Мэрион? Детка?» И наконец, упав на грязные простыни в цветочек, она зарыдала так, как ей мечталось все эти дни.

— А, вот и ты! — Клэй повернулся к ней; он стоял в дверях, глядя на причудливой формы бассейн, который, как и дворик, был замусорен опавшими листьями и приобрел сероватый оттенок, под цвет пасмурного неба над головой. — Тебе лучше?

— Да, — ответила она. — Который час?

— Полвторого. Еще есть время для ланча.

— Я ужасно выгляжу? Опухла?

— Ты нормально выглядишь. Гораздо спокойнее.

— Знаешь, мне и вправду получше. Верно говорят: если поплачешь, становится легче. Я, кажется, даже поспала. Сколько я пробыла наверху? Часа два?

— Почти.

— Ты убрал газеты, — рассеянно заметила она, входя обратно в гостиную.

— И даже искупался.

— У тебя плавки с собой?

— Нет.

— Ты купался нагишом?

— А что, нельзя?

— Да ради Бога. Нальешь мне виски?

По пути на кухню он прошел мимо нее. Брюки были ему коротки. Она улыбнулась, вспомнив о том, сколько раз за эти годы видела, как брюки становятся все короче и короче, когда он в очередной раз начинал объедаться. Какое счастье, что теперь ей это безразлично. И к тому же он так необычайно добр. Она и в самом деле ему благодарна. Это первая за много недель положительная эмоция. Она выплакалась, знала, что будет плакать еще, и поняла, что горе ее не убьет.

Клэй вернулся из кухни, принес бокал с виски и новую мысль:

— Пока ты была наверху, я думал об этой твоей идее — будто женщина смотрит на мужчину как на бога. Синтия с тобой не согласилась бы. — Он сел напротив нее, свесив руки между колен. Шампанское он успел прикончить, но говорил совершенно трезвым голосом. — Она вовсе не считает мужчину богом. Мне кажется, для нее мужчина существует лишь постольку, поскольку его можно использовать в своих целях.

— В таком случае ее ждет большое разочарование. Ни одной женщине еще не удавалось использовать мужчину. Так же как мужчины не могут в своих интересах использовать Господа Бога. Бог, по определению, сам использует человека.

— У меня такое ощущение, что Синтия уверена, будто она непосредственно связана с бесконечностью, если употребить твое выражение. В своем стремлении к цели она перешагнет через любого мужчину.

— Еще бы! Как все лавочники.

— Ты ведь ее совсем не знаешь. Ты не представляешь, какой ужас она мне внушает.

— Ужас?

— Я мог бы тебе такое порассказать — волосы дыбом встанут.

— Ага, наконец-то ты оценил меня! — весело заметила Мэрион.

Он промолчал, глядя прямо перед собой, огромный и потерянный. Потом хрустнул суставами пальцев — вспомнил привычку тридцатилетней давности.

— Боже, я тебя расстроила? — Устыдившись, она вскочила. — Извини. Но понимаешь — таковы женщины. Мы как древние греки: любим подшучивать над нашими богами. — Она положила ладонь на его мягкие волнистые волосы и слегка их поерошила. — Давай поговорим о Синтии за ланчем. Я обещаю хорошо себя вести. Мы оба будем вести себя примерно.