Был самый конец июня, когда Кори вернулся в Бостон, где лето проходит так быстро. Если уехать из города рано и вернуться в октябре, лето покажется очень длинным; но если остаться, оно промелькнет быстро и, уходя, покажется не длиннее месяца. Бывают жаркие дни, и тогда действительно очень жарко; но большей частью они прохладные, и восточный ветер овевает вас чудесной свежестью. Приходит порой и серенькая погода с запада, принося с собой дыхание ранней осени; треск кузнечиков в цветущих травах на незастроенных участках Бэк-Бэй смешивается с песенкой сверчков; а желтизна в листве на длинном спуске Маунт-Вернон-стрит наводит на гуляющего тихую грусть. Когда гусеница, насытясь листьями липы на Честнот-стрит, начнет ткать себе саван где-нибудь на кирпичной стене, это будет половина июля; потом придет тяжко дышащий август, а вот уже и сентябрь надвинулся, прежде чем городской житель успел порассуждать о том, каков бывает город в мертвый сезон.
Самой главной его особенностью было, пожалуй, отсутствие всех знакомых. Именно этим летний Бостон нравился Бромфилду Кори; а сын, если у него и были какие-то сомнения насчет поприща, так решительно им Избранного, то он с облегчением убедился, что в городе не осталось, можно сказать, никого, кто удивился бы или пожалел его. А к тому времени, когда общество вернется, его связь с королем минеральной краски будет уже не новостью, и о ней услышат с той или иной степенью удивления или безразличия. Человек не может дожить до двадцати шести лет где бы то ни было без того, чтобы окружающим его способности не стали хорошо известны; в Бостоне эти сведения собирают с особой тщательностью, которая может поразить не-бостонца, разделяющего распространенное мнение, будто бостонцы слепо восхищаются друг другом. Качества человека проверяются в Бостоне столь же досконально, как некогда в Афинах или Флоренции; и если в этих городах, верша суд над человеком, ему оказывали снисхождение за то, что он, при всех своих грехах, все-таки афинянин или флорентиец, то нечто подобное могло с тем же правом происходить и в Бостоне. Способности Кори были оценены еще в колледже, а с тех пор он не дал обществу повода особенно менять о нем мнение. Его считали человеком энергичным, не вполне определенных склонностей и с той минимальной долей духовности, которая спасает от полной заурядности. Если он не был заурядным, то не благодаря уму, который отличался у него не блеском, а всего лишь ясностью и практичностью, но благодаря известному сочетанию качеств ума и сердца; именно за это мужчины доверяли ему, а женщины называли премилым — тем словом, которое обозначает у них все возможные достоинства. Наиболее чувствительные говорили, что такие, как Том Кори, долго не живут; но это обычно говорится без особого значения. Никто не имел столь непохожего на него сына, как Бромфилд Кори. Если Тому Кори и случалось когда-нибудь сострить, никто этого не помнил; зато остроты отца не находили более благодарного слушателя, чем сын. Ясный ум Тома, способный лишь к практическим выводам, отражал все с пленительной четкостью; вероятно, именно это внушало любовь к Тому Кори каждому, кто хоть раз говорил с ним. В городе, где недаром любят блистать, человек, не стремящийся блеснуть, должен нравиться всем, и ему не требуется для этого никаких усилий; те, кто восхищался Бромфилдом Кори и его остроумием, любили его сына. И все же, когда надо было объяснить характер Тома Кори, как обычно делается в обществе, где родословная каждого известна до мельчайших подробностей, никак нельзя было сказать, что свою обаятельную доброту он унаследовал от матери; ни Анна Беллингем, ни ее родня, чистотой и прямоугольностью подобные глыбам уэнемского льда, этим качеством не отличались; скорее он был обязан ею отцу, у которого она заслонялась его иронической речью. От матери он взял практичность и здравый смысл, граничившие у него с заурядностью, так что когда доходило до этих его черт, оказывалось, что он вообще едва ли заслуживает столь тщательного обсуждения.
Лето проходило, а он исправно занимался делом, которое считал делом своей жизни; разделял холостяцкую свободу и одиночество отца и терпеливо ждал возвращения матери и сестер. Раз или два он урвал время, чтобы навестить их в Маунт-Дезерт; там он узнал, что приезжие из Филадельфии и Нью-Йорка все заполонили, и жалел о доме в Наханте, который сам уговорил родителей продать. Вернувшись, он брался за работу с усердием примерным и даже излишним; ибо Лэфем охотно разрешал ему краткие отлучки и не уточнял срок ученичества, который Кори отбывал в конторе перед поездкой в начале зимы в Южную Америку; дата ее еще не была установлена.
Лето было мертвым сезоном также и для краски. В ожидании осеннего повышения спроса Лэфем уделял много времени новому дому. Его эстетические понятия были до тех пор весьма смутными, и теперь он восполнял их с удовольствием, которое радовало его наделенного богатым воображением архитектора. Вначале архитектор предвидел в отношениях со своим клиентом ряд обидных поражений и горьких побед; но никогда не было у него клиента, которого легче было убедить в необходимости все новых расходов. Оказалось, что Лэфему было достаточно понять или почувствовать задуманный красивый эффект, чтобы он с готовностью платил за него. Увидеть то, на что указывал ему архитектор, стало для него вопросом самолюбия; и он начинал думать, что увидел это сам, а может быть, сам и задумал. Архитектор отчасти разделял эту его иллюзию и охотно повторял, что у Лэфема истый дар рождать идеи. Они вместе пробивали одни окна и заделывали другие; меняли место дверей и коридоров; снимали карнизы и заменяли их другими; экспериментировали с дорогой отделкой и тут позволяли себе истые безумства. Миссис Лэфем, сперва привлеченная новизной, как всякая женщина, вскоре испугалась растущих трат и запретила мужу превышать определенную сумму. Он попытался убедить ее, что расходы продиктованы дальновидной экономией; что, вкладывая в дом деньги, он всегда может вернуть их, продав его. Убедить ее не удавалось.
— Я не хочу, чтобы ты его продавал. И ты больше вкладываешь в него, чем когда-нибудь сможешь за него получить, разве что найдешь еще большего олуха, чем ты сам, а это едва ли. Нет, сэр! Остановись на ста тысячах и сверх этого не давай ему ни цента. Он тебя прямо околдовал! Ты потерял голову, Сайлас Лэфем; гляди не потеряй и деньги.
Полковник смеялся; он любил такие ее речи и обещал немного сдерживаться.
— Но тревожишься ты напрасно, Перри. Надо же куда-то девать деньги. Можно их вкладывать в дело. Но и тратить я теперь могу как никогда.
— Так трать, — сказала жена, — но не бросай на ветер. И как это случилось, Сайлас Лэфем, что у тебя завелось столько денег, что не знаешь, куда их девать? — спросила она.
— А мне недавно очень повезло с акциями.
— С акциями? С каких же пор ты стал зарабатывать азартной игрой?
— Чепуха! Какая тут игра! Кто говорит, что игра? Это если на повышение, а тут были честные сделки.
— Лучше оставь-ка ты это, — сказала жена, консервативная, как все женщины. — В другой раз купишь по сто семь, а продашь по сорок три. Что тогда?
— Тогда плохо, — согласился полковник.
— Держись лучше пока за свою краску.
Это тоже нравилось полковнику, и он смеялся, как человек, хорошо знающий, что он делает. Несколько дней спустя он приехал в Нантакет с сияющим видом, как всегда после деловой удачи, и ему захотелось поделиться ею с женой. Он ничего не сказал, пока не остался с ней наедине в их спальне; но весь вечер был очень весел и отпустил несколько острот, которые, по отзыву Пенелопы, можно было простить только богачу; они знали такое его настроение.
— Ну, так в чем дело, Сайлас? — спросила жена, когда пришло время. — Еще кто-нибудь именитый хочет войти к тебе в дело?
— Нет, получше того.
— Есть много чего получше, — сказала жена с некоторой горечью. — Так что же это?
— У меня кто-то побывал.
— Кто?
— Угадай.
— Не стану я гадать. Кто же это?
— Роджерс.
Миссис Лэфем опустила руки на колени и смотрела в улыбающееся лицо мужа.
— Над этим ты навряд ли стал бы шутить, Сай, — сказала она глухо, — и так не сиял бы, если бы не принес добрые вести. Не знаю, что за чудо случилось. Ну говори же скорее…
Она остановилась, словно не в силах продолжать.
— Сейчас скажу, Персис, — сказал муж тем торжественным тоном, каким редко говорил о чем-либо, кроме достоинств своей краски. — Он пришел занять денег, и я их дал. Это если вкратце. А еще…
— Продолжай, — сказала терпеливо жена.
— Знаешь, Перри, я в жизни ничем так не был удивлен, как его приходом. Оторопел прямо как не знаю кто…
— Немудрено. Что дальше?
— Он был смущен не меньше моего. Так мы и стояли, уставясь друг на друга. Я даже не догадался стул предложить. Не знаю уж, как мы разговорились. Не помню, с чего он начал. Есть у него патент, вот он и хотел, чтобы я его ссудил деньгами.
— Дальше! — сказала миссис Лэфем сдавленным голосом.
— Я насчет Роджерса никогда не думал, как ты, а ты, знаю, как считала. И он, верно, удивился моему ответу. Он принес много ценных бумаг в залог…
— Ты их не взял, Сайлас! — воскликнула жена.
— Нет, взял, — сказал Лэфем. — Подожди. С этим делом мы покончили, а там заговорили и про старое. Все вспомнили, как было. А когда поговорили, пожали друг другу руки. Не помню, когда еще было так приятно жать кому-то руку.
— И ты ему сказал, ты признался, что поступил тогда дурно, Сайлас?
— Нет, — быстро ответил полковник, — потому что это не так. А когда мы обо всем поговорили, наверно, и он стал думать так же.
— Неважно! Главное, был случай показать, что ты понимал свою вину.
— Ничего я не понимал, — упорствовал полковник. — Я одолжил ему денег и взял его акции. Он получил, что ему было нужно.
— Верни ему эти акции.
— Нет. Роджерс пришел взять в долг, а не просить милостыню. Ты об его акциях не печалься. Будет время, цена на них подымется; но сейчас она стоит так низко, что ни один банк не взял бы их в залог. А я их придержу, пока цена не подымется. Надеюсь, ты теперь довольна, Персис, — сказал муж и взглянул на нее, ожидая награды, как всякий, кто сделал доброе дело. — Я одолжил ему те деньги, которые ты не велела тратить на дом.
— Правда, Сай? Да, я довольна, — сказала миссис Лэфем со счастливым вздохом. — Господь явил тебе милость, Сайлас, — продолжала она торжественно. — Смейся, если хочешь, я и сама не очень верю, будто он вмешивается в каждое дело; но на этот раз, видно, вмешался; говорю тебе, Сайлас, не всегда он дает человеку случай загладить свою вину здесь, на земле. Я боялась, как бы ты не умер, а случай не представился; а тебе он даровал жизнь, чтобы ты мог загладить вину перед Роджерсом.
— Я рад, что мне дарована жизнь, — сказал упрямо Лэфем, — но мне нечего было заглаживать перед Милтоном К.Роджерсом. И если господь даровал мне жизнь для этого…
— Говори себе что хочешь, Сай! Говори себе, я не мешаю; главное, что ты это сделал! Ты стер с себя единственное пятнышко, и я довольна.
— Никакого пятнышка не было, — твердил Лэфем, — а сделал я это для тебя, Персис.
— А я благодарю тебя ради твоей же души, Сайлас.
— Душа у меня в порядке, — сказал Лэфем.
— Теперь обещай мне еще только одно.
— Ты вроде сказала, что довольна?
— Да. Но обещай мне, что ничто — слышишь, ничто! — не заставит тебя спросить с Роджерса эти деньги. Что бы ни случилось, даже если потеряешь все. Обещаешь?
— Я не собираюсь их требовать. Я так и решил, когда давал их. И я, конечно, рад, что старую занозу вынули. Я не считаю, что был тогда неправ, и никогда не считал; но если уж это было, я готов считать, что мы будем квиты, если я этих денег не получу назад.
— Ну, тогда все, — сказала жена.
Они не стали праздновать примирение со старым врагом — ибо таким он казался с тех пор, как перестал быть союзником, — какими-либо изъявлениями нежности. Целоваться и обниматься по такому случаю было не в их суровых обычаях. Она рада была сказать ему, что он исполнил свой долг, а он был доволен, что она это сказала. Но прежде чем уснуть, она сказала еще, что всегда боялась, как бы его тогдашний эгоизм в отношении Роджерса не отнял у него силу противиться какому-нибудь новому соблазну; вот почему это всегда ее мучило. Теперь она больше за него не боится.
На этот раз он не возражал против укора, содержавшегося в ее прощении.
— Ну, теперь все позади, и прошу тебя, выбрось это из головы.
Как всякий человек, он не мог не воспользоваться тем, что был в милости, и злоупотребил этим, пригласив к ужину Кори. Жена по такому случаю, конечно, отпустила ему грех непослушания. А Пенелопа заявила, что от восхищения отвагой полковника и долготерпением матери она просто не в состоянии занимать гостя, но что может — сделает.
Айрин больше любила слушать, чем говорить; когда сестра бывала рядом, она всегда, словами или безмолвно, обращалась к ней за подтверждением того, что сказала. Чаще она просто сидела, сияя красотой, глядела на молодого человека и слушала шутки сестры. Она смеялась им и смотрела на Кори, чтобы убедиться, что шутка до него дошла. Когда они вышли на веранду полюбоваться луной над морем, Пенелопа шла впереди, Айрин — сзади.
На луну они смотрели недолго. Молодой человек сел на перила веранды, а Айрин — на одну из красных качалок, откуда было хорошо видно и его и сестру, которая тоже сидела в ленивой позе и, как говорится, разливалась соловьем. Ее низкий, воркующий голос доставлял наслаждение; лицо, видимое в лунном свете, только когда она поворачивала его или поднимала, притягивало его взор. Речь ее не была литературной, и эффект едва ли был сознательным. Она вовсе не пересыпала ее прибаутками. Она просто рассказывала о разных пустяках, очерчивала внешность и характеры заинтересовавших ее людей; никто не ускользал от ее внимания; иногда она подражала им, но немного. Она лишь намекала, и картина возникала словно без ее участия. Она не смеялась; когда смеялся Кори, она издавала горлом нежный звук, как бы довольная, что позабавила его, и продолжала.
Полковник, впервые за вечер оставшись наедине с женой, поспешил заговорить.
— Вот, Перри, с Роджерсом я уладил, надеюсь, ты теперь будешь довольна: он мне должен двадцать тысяч долларов, а залогу я взял у него на четверть этой суммы, если вздумаю продать его акции.
— Как вышло, что он с тобой поехал? — спросила миссис Лэфем.
— Кто? Роджерс?
— Нет, мистер Кори.
— Ах, Кори! — сказал Лэфем, притворяясь, будто не понял, что речь о нем. — Он сам предложил.
— Как бы не так! — усмехнулась жена, однако вполне дружелюбно.
— Вот именно так, — возразил полковник. — Мы с ним начали один разговор, когда я уже собрался уходить; ну он и проводил меня на катер, а там спросил: ничего, если он поедет со мной и вернется обратным катером? Этого я не мог допустить.
— Твое счастье, что не мог.
— А как я мог не пригласить его к чаю?
— Ну, конечно, не мог.
— Но ночевать он не останется, разве только, — Лэфем запнулся, — разве только ты этого захочешь.
— Ну, конечно, если я захочу! Вижу, что он останется.
— Ты же знаешь, какая давка на последнем катере, а на другие он уже не поспеет.
Миссис Лэфем рассмеялась его нехитрой уловке.
— Надеюсь, ты будешь вполне доволен, Сай, если окажется, что он и не думает об Айрин.
— Фу, Персис! Вечно ты про это, — взмолился полковник. Потом замолчал, и его грубоватое лицо невольно омрачилось.
— Вот! — вскричала жена, выводя его из задумчивости. — Я знаю, каково тебе будет; и ты, надеюсь, вспомнишь, кого надо будет винить.
— А я рискну, — сказал Лэфем с уверенностью человека, привычного к успеху.
С веранды доносился ленивый голос Пенелопы, радостный смех Айрин и хохот Кори.
— Ты только послушай! — сказал отец, раздуваясь от невыразимой гордости. — Эта девушка говорит за десятерых. С ней и цирка не надо. Интересно, о чем она.
— Рассказывает какую-нибудь историю, кого-нибудь представляет. Ей стоит выйти из дома, и она приносит больше рассказов, чем большинство людей привезло бы из Японии. Увидит смешного человека и обязательно что-то у него подметит, а нам уже смешно. Кажется, не побывало у нас никого, с тех пор как эта девочка научилась говорить, чтоб она не переняла чего-то; и ведь так изобразит человека, что видишь его как живого. Иной раз хочу ее остановить; но когда она в ударе, разве остановишь? Хорошо, что она помогает Айрин занимать гостей. И мне она никогда не дает унывать.
— Это так, — сказал полковник. — И культуры у нее не меньше, чем у всех этих. Верно?
— Читает она очень много, — согласилась мать. — Прямо запоем. Но нельзя же во вред здоровью. Иной раз так и отняла бы у нее книгу. Не знаю, хорошо ли девушке столько читать, особенно романы. Еще заберет себе в голову чего не надо.
— Ну, Пэн глупостей не сделает, — сказал Лэфем.
— Да, она умница. Но Айрин гораздо практичнее. Пэн часто витает в облаках — мечтательница. А Айрин — той пальца в рот не клади. Если надо что сделать, решить, так из них двоих всякий примет Айрин за старшую. Вот только по части разговоров, тут, конечно, Пэн вдвое умней.
— А теперь скажи, — произнес Лэфем, молча согласившись с последним утверждением и откидываясь на кресле, полный довольства. — Видела ты где-нибудь девушек лучше наших?
Жена засмеялась над его гордостью:
— Свои гуси обязательно лебеди.
— Нет, ты скажи честно!
— Девушки неплохие, только ты все-таки не глупи, Сай, если можешь.
Молодежь вернулась в комнаты, и Кори сказал, что ему пора на катер. Миссис Лэфем стала уговаривать его остаться, но он был тверд и даже не позволил полковнику подвезти его к пристани; сказал, что пойдет лучше пешком. Он пошел быстро, и уже виден был в бухте катер; надо было лишь пересечь песчаную полосу влево от отелей. Иногда Кори останавливался, чем-то приятно взволнованный, и шел потом еще быстрее.
— Она прелестна! — сказал он, и ему показалось, будто он произнес это вслух. Тут он увидел, что сошел с тропы и вязнет в песке. Он вернулся на тропу и едва поспел на катер. Билетер подошел к нему с билетами, и Кори поднял к его фонарику сияющий взгляд; улыбка, видимо, долго не сходила с его лица. Один раз окружавшие его пассажиры внезапно с опаской отодвинулись, и он понял, что громко рассмеялся.