Я – подкидыш.
А кто из ирландских девчонок, по правде говоря, не подкидыш? Пусть ее любят мамуля с папулей, пусть у нее есть имя и все нужные бумаги, заверенные приходским священником, кроватка, в которой до нее никто не спал, пусть даже мамулечка с папулечкой рассказывают ей сказки – она все равно подкидыш, честное слово, ведь она никак не может быть в своем происхождении уверена, целуют ее нежно в щечку или же нет. Парни, конечно, – другое дело. Парни – сыны нашей рассерженной страны, тут ничего не скажешь. Но стоит на свет родиться существу женского пола, оно всегда – подкидыш, даже если на мессу девочку везут в шикарной коляске. Так что лучше со всем этим смириться и быть подкидышем настоящим, вот как я, а более настоящего подкидыша, чем я, вы не найдете, сама Сироткина Мама может это подтвердить, ведь это она вынула меня, завернутую в обрывок одеяла, из той хлипкой корзинки, оставленной много лет назад на пороге приюта.
«Позаботьтесь о ней, – гласила записка, приколотая к моему рваному одеялу, – она хорошая девочка».
И вот она я, какая уж есть, и рассуждать тут больше не о чем. Сироткина Мама говорит, что прозвала меня Осоткой: взяв меня на руки, она тут же поняла, что всю свою жизнь я буду такой же тощей, колючей и ненужной, как и любой осот в округе. С самого начала я постоянно цеплялась за юбку Сироткиной Мамы, прося ее мне про такое рассказывать. И я, и все мои сестренки вечно к ней липли, но это ее никогда не утомляло, хотя, по правде, старшие девочки – а некоторые из нас едва стояли на ножках, некоторым же и двадцать уже сравнялось – часто собирали малышек и развлекали их всякими придумками, чтобы Сироткина Мама, бедняжка, хоть как-то дух перевела. Женщины безропотнее, наверное, и на свете не было, ведь вокруг нее вечно толклись, смеялись, канючили несмышленыши, требовали то спеть, то показать что-нибудь, то чему-нибудь научить. Точно вам говорю. В нашей маленькой гордой стране и среди настоящих мам не было души самоотверженнее и великодушнее, чем неунывающая наша Сироткина Мама. Поклясться в этом готова, а подтвердят многие, живые или покойные.
Я прекрасно знаю все эти гадости, все эти обвинения: мол, маленьких девочек работать заставляют до смерти, они неделями не моются, голодают и холодают, их, дескать, бьют, о них совсем не заботятся, а они болеют и убегают, и все это из-за скаредности и алчности старых дев, приставленных следить за такими, как мы. Известно мне и то, что есть люди, уверенные: подкидыши, эти отбросы общества, попрошайки – а мы они и есть, – лучшей доли и не заслуживают. Сироткина Мама! Защити нас от бесстыжих политиков и злобных людишек. Но Мамочка! Я отказываюсь верить, что кто-то может лить подобную грязь на добрых и милых женщин, которым обычные матери и в подметки не годятся.
В темноте ночи общая спальня, где витал запах крови и холодных, дочиста отмытых простыней, хранила покой тридцати с лишним девочек, уже сроднившихся друг с другом; поступающих время от времени новеньких поселяли в отдельную комнату под личную опеку Сироткиной Мамы. Разумеется, в темноте нередко слышались прерывистые всхлипы, испуганные вскрики, но малышки никогда подолгу не оставались наедине со своими потаенными страданиями: старшие девочки восстанавливали наш мирный сон довольно быстро.
Естественно, дни наши в приюте – или «Приюте Святой Марты для девочек-сирот», как он официально назывался, ибо всему поистине глубокому должно пребывать под крылом церкви, – разгоняли все ночные страхи и веселили душу. На кухне командовала лично Сироткина Мама – как правило, она держала на руках одного или даже двух младенцев, ее славное лицо блестело от пота. В этом помещении, выложенном темной плиткой, мы таскали огромные, с нас размером, чугунки, а они то и дело под громкие вопли смятения падали у нас из рук вместе со всем содержимым; учились стоять у огромных черных плит так, чтобы не обжечь о раскаленное железо пальцы или руки. Больше всего мы любили готовить и есть ирландское рагу – куски баранины или жесткой говядины и целые корзины картошки, клубни с наши детские головенки величиной, – хоть различные супы, что сочиняла Сироткина Мама, густые, как каша, тоже неплохо утоляли наш голод. О, какими великолепными запахами полнилась наша кухня – они поднимались даже от ведер с помоями! Груды грязных кастрюль и тарелок в раковинах, верткие обмылки, обжигающая вода, в которую мы погружали руки так глубоко, что намокали даже плечи и волосы, падавшие нам влажными прядями на лица. Вокруг белые кафельные стены, блеклые и покрытые от старости трещинками, медные краны над раковинами из мыльного камня позеленели, как лишайники там, на просторах, куда нас выпускали только под строгим надзором и где рос мой тезка – осот. Полы в кухне выложены темной, как камень, плиткой, до блеска отполированной поколениями трудолюбивых подкидышей, новеньких и старожилов, которые поняли, что, занимаясь готовкой и мойкой посуды, они больше всего напоминают взрослых женщин, в которых им суждено превратиться.
Девчонки, пол мокрый. Не поскользнитесь, а то упадете!
Столовая наша не предполагала никакого разнообразия, хотя дважды в день – а ели мы два раза в день – те, кто по графику дежурил в этом месяце, имели удовольствие разносить подносы – задача требовала серьезности и насупленной сосредоточенности: нарезать ломтями хрусткий хлеб, выпеченный в тот день под неусыпным присмотром и попечением Сироткиной Мамы задолго до рассвета. На выпечке мы крутились целыми командами, хотя особой помощи нашей мамочке это не приносило. Тесто пекли круглую неделю, и работа эта выматывала даже самых стойких из нас, а тут еще ошеломляли жар печей и запахи, от которых многие детские головки кружились даже во сне.
Матерь Божья, благослови нашу скромную трапезу. Аминь.
Прачечная была таким же чудесным местом, как и кухня, и не менее опасным. Горы замызганных платьиц поражали воображение: лишенные тел, которые они недавно облекали, все эти тряпки, брошенные, смятые и беспорядочно сваленные в кучу, вызывали у меня перед глазами мертвых детишек или голеньких девчушек, потерявшихся при неком таинственном бегстве по опасной глухомани. О, чаны и баки, куда мы бросали все это отрепье, словно бы после какой-то ужасной резни, которой хоть и не было никогда, но все равно мурашки бежали. Деревянные лопатки – ими мы помешивали и выколачивали платья наших сестриц в воде, пахнущей каким-то жутким химикатом, от которого аж ноздри горели. А в это время снаружи, за оконными решетками у нас над головами – прачечная располагалась в приютском подвале, – вовсю каркали, купаясь под дождем, вороны… Да, дежурство в прачечной – это настоящая работа. Воду нам кипятили в железных котлах, и когда ее наливали в чаны и баки, от нее валил пар, и немало девчонок по неосторожности обваривали себе руки до пузырей и с ревом брели искать нашу Сироткину Мамочку.
О том, как мы купались, скажу лишь одно: тридцать голых девчонок всех возрастов смеялись, визжали и скользили на полу, блестящие тела, волосы, вымокшие под струями холодного душа, намотаны на головы – от этого пробуждались неясные пока инстинкты даже у самых застенчивых. Дважды в неделю мы терли и скребли друг другу спины, а некоторые затевали игру в салки среди моющихся сестриц.
Не балуйтесь! Ведите себя прилично, заблудшие создания!
Помимо обыденных занятий, были у нас и удовольствия особого рода. Например, в последнее воскресенье месяца нам на обед подавали колбасы, приготовленные самолично Сироткиной Мамой, и горы бекона, нарезанного ломтиками в мой мизинец толщиной, и россыпи вареной картошки на огромных блюдах. Все это запивалось пивом из кувшинов – пили кому сколько подобает по возрасту. Как же буйно мы радовались, когда эту дымящуюся снедь выносили к нашим столам!
Разумеется, мы и спортом занимались – а чем мы хуже других? В бутсах, не подходящих по размеру носках, майках и шортах, присланных нам в дар администрацией «Святого Георгия», местной школы для мальчиков – элиты Ирландии, которые так ни разу и не пришли поболеть за нас, – мы, раскрасневшись, гоняли мяч по рытвинам заросшего сорняками поля, орали, хватали друг друга за одежду, колотили по голеням бутсами: те неизбежно оказывались велики и пахли ногами мальчишек, которые когда-то их носили, так что мы пинали друг друга, подражая этим мальчикам, гордецам, – вот еще, смотреть, как подкидыши носятся по полю и забивают голы подкидышам, хотя, по правде говоря, мы прекрасно играли в эту грубую игру. А спектакли? Конечно, мы ставили спектакли, столы в обеденном зале сдвигались в сторону, Сироткина Мама – режиссер и главный зритель – восседала в центре, а младшенькие пищали и дрожали от страха, когда мы изображали драконов, охотников и разных лесных страшилищ.
Нельзя сказать, что мы сидели взаперти на горке в «Святой Марте», – а наш приют для девочек-сирот представлял собой старое кирпичное здание, построенное в незапамятные времена на вершине одного из двух холмов, высящихся по обе стороны городка в долине, – но все-таки мы спускались по полупустым улицам, приодевшись в пальто и шляпки, как правило, лишь для того, чтобы посетить раннюю обедню, трижды в неделю по утрам и еще несколько раз в год по определенным церковным праздникам. Да, самую раннюю, когда в церкви еще совсем темно, холодно и почти пусто. Сироткина Мама загоняла нас чуть ли не за алтарь, чтобы тридцать ее подопечных казались как можно менее заметными, и одно это как-то подтверждает, что сироты, в общем-то, никому не нужны, даже церкви. Однако никто из нас об этом не догадывался, и всех до единой охватывал восторг от золоченых фигур, едва видневшихся во мраке, от запаха воска, от общей набожности, а особенно – от вида священника и прислужников, как ни крути – мужчины и мальчиков. И святость, осенявшая их у алтаря, изливалась, как нам казалось, и на всех мужчин и мальчиков Ирландии, не сочтите кощунством. Нас, подкидышей, к этому самому алтарю допускали только после того, как полноценные прихожане расходились по своим утренним делам. Когда мы покидали церковь, приобщившись ее тайн, и, усталые, начинали восхождение к суровому кирпичному сооружению, служившему нам домом, прохожие зачастую провожали нас возгласами, скорее, пожалуй, шутливыми, нежели насмешливыми.
Смотрелся наш приют неказисто, это уж точно. Строгая коробка из потемневшего от ветров и дождей кирпича, на окнах ржавые решетки: как я уже говорила, не столько для ограничения нашей свободы, сколько для защиты, но от кого и от чего – неизвестно. В конце концов, хотя «Святая Марта» была одним из трех богоугодных заведений, поблизости не было ни тюрьмы, ни психиатрической лечебницы, а где еще обретаться личностям, способным нанести подкидышам вред?
Как бы там ни было, в число трех богоугодных заведений Каррикфергуса – а именно так назывался городок – входили наша «Святая Марта» и больница, а на противоположном от нас холме – «Дом солдат-ветеранов», речь о котором впереди, поскольку в один прекрасный день его директора вдруг осенила замечательная идея. По уродству своему «Дом солдат-ветеранов» казался близнецом «Приюта для девочек-сирот»: кирпич, прямоугольная форма, на окнах решетки и все такое. Отличие состояло лишь в том, что в одном обитали девочки, а в другом – старики. Таким образом, взаимное притяжение между «Святой Мартой» и «Святым Климентом», как официально именовался «Дом солдат-ветеранов», было неизбежным. Что же до больницы, она несла имя Святой Клары, а школа для гордых мальчиков – Святого Георгия. Так что маленькая метрополия под названием Каррикфергус была, если можно так выразиться, городком святых, что шло всем нам только на пользу.
Если у вас создалось впечатление, что в «Святой Марте» была только одна взрослая женщина и тридцать девочек, и среди нас никогда не появлялись мужчины или мальчики, или что в нашем приюте, смотревшем на «Дом солдат-ветеранов» поверх окутанного влажными испарениями городка, никогда не происходило ничего предосудительного, мне следует подобное впечатление исправить. Я никогда не относилась к девицам, иссушенным собственным педантизмом и не приобретшим в результате ничего, кроме прямой спины. Напротив. Я была высока для своего веса и очень сообразительна. Несмотря на всю мою худобу, плоть моя говорила вполне отчетливо, и, услышав однажды ее голос, я научилась прислушиваться к нему, так что никакие жизненные обстоятельства не заставили бы меня прогнуться. Изложив все это, должна признаться, что Сироткина Мама не была для нас единственной и незаменимой мамочкой – у нее имелась помощница, заместительница, сестра по любвеобильности, если угодно: миссис Дженкс, всегда готовая выйти на сцену и заменить матушку, когда та чересчур уставала – если подобное можно себе представить, – или была поглощена делами, или вконец измучена кастрюлями, духовками, наставлениями и утешениями, когда взгляд ее ясных глаз туманился, прядь волос выбивалась и спадала на лоб и матушка уже не в силах была шевельнуть ни рукой, ни ногой. Здесь следует добавить, что если Сироткина Мама в определенном смысле была всем нам истинной матерью, женщиной, к которой мы относились так, словно она действительно всех нас произвела на свет, при всем при том именно миссис Дженкс вскармливала теплым материнским молоком из своей полной груди самых маленьких девчушек со дня или ночи их появления в приюте и до того момента, пока они не начинали есть то, что ели с тарелок или мисок все остальные.
Несмотря на упомянутые мною тяготы работы в прачечной, со всем ее паром, ожогами и резью в глазах, самым неинтересным и мучительным занятием было мытье полов. Вы можете себе представить полдюжины девчонок разных возрастов – ползают на четвереньках с задранными юбками по холодным плиткам и толкают перед собой ведра с губками, бедные голые коленки покраснели, а в душе беспросветно, ведь темному коридору не видно ни конца и ни края? Да, работенка не из лучших, это я вам говорю по собственному опыту, такому неприятному и обширному, что и вспоминать не хочется.
Сироткину Маму, которую никто и никогда не называл по имени, а звучало оно как миссис Дженнингс, хотя «миссис» было чистой формальностью или любезностью, поскольку эта уважаемая женщина и дня не была замужем, саму, как гласит история, обнаружили в корзинке, оставленной однажды снежной ночью у порога «Святой Марты», и, пройдя путь от простого подкидыша-сироты до матери всех сироток, лучше кого бы то ни было знала, что ждет впереди ее подопечных, каким образом их следует воспитывать и от чего оберегать, хотя из ее грудей не упало и капли материнского молока. Она не только дарила нам свое тепло, готовила нам или по крайней мере следила, как для нас готовили, не только с присущей ей благожелательностью заправляла всем происходящим в «Святой Марте», но и лично давала имя каждой новой девочке, которая с того момента и навсегда становилась дочерью этого дома, хотя бывали, разумеется, и исключения. Она любила замысловатые имена и любила сам процесс наречения ими, так что в мои дни у нас были Мойра Мойлан и Финнула Маллой, Шивон Брегени и Молли О'Малли и Дервла О’Шэннон, то есть я, хотя с самого начала, как я уже говорила, ко мне прилепилось прозвище Осотка. Матушка выбирала нам имена так, словно была ходячим справочником наиболее цветистых имен, что когда-либо носили рыжеволосые женщины Ирландии. А рыжеволосые среди нас были – палитра их рыжины варьировалась от недозрелой земляники до темных тонов кровоточащей раны, были девочки и слегка веснушчатые, и сплошь покрытые веснушками, но, к сожалению, я ни к одной из этих групп не относилась: у меня были тусклые темно-каштановые волосы, и не единой веснушки ни на щеках, ни на плоской груди. Иногда мне ужасно хотелось, чтобы меня называли моим официальным именем, я просто млела, когда слышала, как оно звучит: Дервла – вот кто я такая, ни более, ни менее.
Как-то раз, проходя мимо комнат Сироткиной Мамы, я обнаружила, что дверь приоткрыта, а за нею царит такая тишина, будто наступил конец света. И тут я увидела женщину, нашу единственную и неповторимую матушку, которая, обхватив маленькую Мойру Мойлан за талию и задрав ей юбчонку, прутиком хлестала по крохотной попке, не произнося при этом ни звука, как я уже сказала. Я, конечно, остановилась, а Сироткина Мама взглянула на меня и улыбнулась, не прерывая порки:
Я застала ее, когда она рылась в моих вещах, дорогая. А мы такого допустить не можем, верно?
Не следует забывать, что Сироткина Мама работала для нас и с нами – поддерживала порядок среди своих тридцати с лишком дочерей, как она звала нас, и надзирала за швеей из Каррикфергуса, вдовой, которая шила вручную темно-синие платья – привычную униформу «Святой Марты», лишь трех стандартных размеров, нимало не сообразуясь с нашими нуждами. И с туфлями была беда, ведь приют не имел возможности заказывать их у сапожника, а получал в коробках, как благотворительный дар, выпрошенный, конечно, Сироткиной Мамой, находившей время позаботиться не только о нашей обуви, но и о музыкальных инструментах для нашего оркестра.
Да, у нас действительно имелся энергичный духовой оркестрик. Полдюжины девочек играли на трубах и тромбонах, а на барабане с медным ободком и надписью «Приют Святой Марты для девочек-сирот», красиво выведенной зеленой краской по бокам, звучно отбивала ритм лично я. Мы вызывали бурный восторг, когда, маршируя под ласковым дождем по улицам Каррикфергуса, замыкали парад под крики восхищенной толпы. Но, как я уже говорила, с туфлями была беда, а поскольку мы их получали в огромных коробках непарными и разных размеров, многие из нас косолапили и прихрамывали, вот почему мы, конечно же, предпочитали ходить босиком, что зачастую и делали.
Помните, я хотела исправить впечатление, которое могло возникнуть из моих слов: дескать, никакая фривольность не проникала в стены «Святой Марты». Так вот, я сейчас расскажу о случае, незабываемом в своей нелепости. Наверняка не забыл его и мальчишка мистера Бейли, мясника, – хлипкое создание с бледным болезненным лицом, хромавший на одну ногу; в назначенный день он доставлял наши скудные порции постной говядины к черному ходу нашей кухни. Приходили к нам, конечно, и другие парни: например, родной сын Джо Дэна приносил рыбу, а мальчик из бакалейной лавки Пэдди Кейси – груды свежих овощей, заказанных Сироткиной Мамой. Но из этих юношей один только мальчишка мистера Бейли, мясника, Рыжий Эдди его звали, прихрамывал на одну ногу, от чего мучительно страдал.
Я отчетливо помню тишину, царившую в наших комнатах и коридорах, ведь все остальные подкидыши, кроме меня, или совершали, стоя на коленях, дневную молитву, или носились по стерне, пиная друг дружку. Был добрый весенний денек, окна за решетками открыты, и слабый ветерок доносил до нас аромат облаков и едва оперившихся птенцов. Вдруг я услышала мальчишечий вскрик, от которого, поверьте, сразу встрепенулась:
Нет! Нет! Я не хочу!
Я, естественно, кинулась на этот голос и вскоре обнаружила, что принадлежал он Рыжему Эдди, который, представьте себе, лежал под одним из массивных столов в нашей непривычно пустой кухне и, мало того, старался вывернуться, ни больше ни меньше, из-под Финнулы Маллой, которая, будучи весьма упитанной особой лет десяти-двенадцати, навалилась всей своей массой на бедного Рыжего Эдди. Барахтающаяся парочка не издавала ни звука, вот только иногда мальчишке мистера Бейли, мясника, удавалось вывернуть голову и повторить свой писк, которого никто и не слышал, кроме, конечно, меня и Финнулы Маллой. Звук был жалостным, поскольку явно Рыжий Эдди сильно страдал и никак не мог справиться с Финнулой. Нет! Нет! Я не хочу!
Мне ничего не оставалось – только ринуться к нему на помощь: именно это мне подсказал мой инстинкт, и именно так я и поступила. По уму, хоть и не по годам, я взрослее Финнулы Маллой, а Рыжий Эдди – младше и тощее меня, к тому же хромой, так что с этой парочкой я повела себя по-матерински. И вот я молча накинулась на них, ухватила Рыжего Эдди за коленки и вытащила из-под стола и тем самым – из-под Финнулы, которая, оседлав, так сказать, бедного парня, буквально пригвоздила его к плиткам. Затем схватила Финнулу за пухлую руку и, рванув вверх, поставила на ноги, одновременно одернув на ней юбки и слегка встряхнув.
И что она с тобой тут делала, Рыжий Эдди?
Пыталась меня поцеловать. А так я ни с кем целоваться не буду!
Он был бледен и едва дышал, волосы взъерошены, ведь Финнула запустила в них пальцы и страстно сжимала голову бедного хромоножки. Рыжий Эдди отводил от меня взгляд, его губы распухли и покраснели так, будто он сдуру облизал губы на холодном ветру.
Ну а ты что скажешь, Финнула?
Ей, конечно, сказать было нечего, и она, как и ее жертва, старалась не смотреть мне в глаза, но тем не менее явно торжествовала – ничего подобного я не видала еще ни от одной женщины или девушки. Надо признаться, выглядела она довольно привлекательно, уже оформившаяся грудь бурно вздымалась, щеки и руки раскраснелись, красными стали даже веснушки на ее груди, насколько позволяла разглядеть ее растрепанная одежда, которая, кстати, была ей маловата и лишь подчеркивала ее аппетитные формы – мне бы такие.
Я говорила, что Финнула рыжая? Я снова обзавидовалась и зауважала ее – скрыть чувства, поверьте, мне удалось с трудом, – а она стояла, откинув свои красивые, мягкие рыжие волосы назад, с раздувшимися ноздрями, ухмылкой на губах; все предприятие настолько захватило ее, что, казалось, стоит мне отвернуться, и она тут же снова накинется на Рыжего Эдди. Она явно не соображала, где она и что я ей говорю.
Тебе надо за своим носом следить, Финнула. Если что-либо подобное произойдет еще раз, последствия будут ой да ну, я тебя уверяю.
Очухалась Финнула тогда или нет, но она знала: меня ей бояться нечего, хотя, насколько мне известно, больше такие всплески юного женского темперамента у нее не повторялись, а если и повторялись, то в иных обстоятельствах. А разве это не стало днем моего собственного пробуждения? Стало. И когда, в конце концов, наступила ночь, лежа в своей узкой постели и вдыхая запах изумительно чистого белья, я упорно возвращалась мыслями к Финнуле, этой пампушке, храбро откликнувшейся на зов своих чувств, которые здесь в темноте овладели и мной, пока сон не снизошел на нас с Финнулой, лежавшей в пяти койках от меня и уже вполне оправившейся от чувственной лихорадки, сотрясавшей ее всего лишь несколько часов назад.
В ту ночь я наслаждалась темнотой больше, чем когда-либо, чувствуя, как то, что Финнула ощутила в глубине своего «я», теперь поднимается и во мне, – несмотря на мою жалкую фигуру, невзрачное лицо и какие-то бесцветные волосы, – и остановить это уже было нельзя, и когда-нибудь оно так же мощно, как сегодня на Финнулу, накатит и на меня. Прежде, чем заснуть, я успела выругать себя за то, что помешала Финнуле резвиться на кухонном полу, а затем выкинула все это из головы, понимая, что за первым поцелуем Финнулы, если только он был первым, последует целая жизнь, полная поцелуев. Так же как и у меня.
Как я уже говорила, я всегда больше всего любила ночь, всегда ею наслаждалась, хотя днями не было в «Святой Марте» девочки энергичнее и активнее меня. И завершающий штрих, способный исправить первоначальное впечатление, которое могло у вас создаться о «Святой Марте»: позвольте добавить, что, если кому-нибудь из девочек и случалось проснуться в страхе и от ночного кошмара вскочить в одной из аккуратно расставленных рядами коек, это были кошмары, о которых только ирландская девочка-подкидыш может рассказать дрожащим голоском в темноте, засыпая в объятиях старшей подруги или самой Сироткиной Мамы. Так чего же боялись наши девчонки? Старух с длинными волосами, завязанными пучком. Горбунов. Летучих мышей. Настоящего ирландского кошмара без летучих мышей не бывает. Конечно, бывали и спокойные ночи, когда сон нарушали только вздохи или всхлипы да тихая колыбельная женщины из темного угла нашей спальни. Сироткиной Мамы. Она приходила к нам в ночной сорочке, скрестив на груди руки, и пела нам.
* * *
Я рассказываю не жизнь Дервлы О'Шэн-нон, подкидыша. Жизнь подкидыша не так уж интересна. Вот любовь – другое дело. И я расскажу вам о любви. О моей первой любви. Моей единственной любви, что бы там ни говорили другие.
Тедди. Тедди. Тедди, любовь моя.
* * *
Я, мам! Я, мам! Я! Я! Я!
Этот хор, этот единый порыв желания и одобрения стал ответом на объявление, сделанное Сироткиной Мамой за воскресным чаем, которого мы ждали всю неделю. Лето шло к концу, за ржавыми воротами опускался слабый туман, а на тарелках было такое количество печенья, пирожных и бутербродов, что мы едва их поднимали, чтобы передать дальше по столу. Настроение у нас было превосходное, мы смеялись и пихали друг друга, пытаясь разговаривать с набитыми ртами. Финнула Мал-лой, уже ставшая моей лучшей подругой, была настолько полна собой и теплым туманным летом, что прямо-таки из кожи вон лезла: прелестное создание поминутно откидывало назад свои светло-рыжие волосы, выпячивало грудь, играло огромными яркими глазами, стремясь привлечь внимание присутствующих, хотя ни мужчин, ни мальчиков среди нас не было. И вот Сироткина Мама встала и постучала ложечкой о чашку. Мы тут же замолчали, но при этом буквально ерзали от любопытства – ведь в подобных случаях Сироткина Мама обычно сообщала нам что-нибудь приятное. А в это воскресенье действительность даже превзошла наши ожидания.
Ну, девочки, вы даже себе представить не можете, что вас ожидает! Я не поверила глазам своим, когда по почте пришло письмо, и спросила себя, с чего это майор Минфорд вдруг написал именно мне. О, вы не поверите написанному, как не могла поверить и я, хотя изложено все вежливо и, я бы даже сказала, робко, если учесть статус майора Минфорда и его обязанности, о чем в Каррикфергусе все знают, и я уверена, вы тоже, девочки. Орденоносец, солдат и директор «Дома солдат-ветеранов». Подумать только! И чего же такой человек может хотеть от меня и, самое главное, от вас? Так вот! Он хочет знать, не желал бы кто-нибудь из моих воспитанниц – он имеет в виду, вас, девочки, – периодически навещать «Дом солдат-ветеранов», скажем, раз в две недели, чтобы разнообразить жизнь старых солдат с помощью, скажем, игр, пения, драматических постановок и тому подобного. Что вы об этом думаете, девочки?
Ответом был шквал восторженных воплей, которые не всякий раз услышишь даже на нашем игровом поле в погожий холодный день, когда мы чувствуем себя ловкими, красивыми и удачливыми.
А есть желающие посещать, как предлагает майор Минфорд, «Дом солдат-ветеранов», чтобы скрасить дни нашим национальным героям?
В ответ – лес рук, шум и крики, всплеск прятавшихся глубоко в нас эмоций, о которых я уже говорила. Мощный взрыв энергии, совершенно неожиданной в этот ленивый день на исходе лета, и ничто не могло так порадовать Сироткину Маму, несмотря на то, что малышки сами не понимали своего счастливого оживления и не подозревали, что из списка добровольцев их исключат непонятно за что, а самые взрослые девочки сдержаннее остальных выражали свое отношение к плану майора Минфорда и желание поучаствовать в грядущих развлечениях, ведь их энтузиазм сдерживался уже наступившей зрелостью.
Линией раздела стал десятилетний возраст, и это означало, что те из нас, кто еще не достиг магической черты, за исключением нескольких избранных, развитых не по годам, не смогут участвовать даже в подготовительных мероприятиях, необходимых для нашего первого визита в «Дом солдат-ветеранов», и – угрюмые или рыдающие – были переданы на попечение миссис Дженкс, которая, поверьте, крутилась как белка в колесе, стараясь их развеселить или найти всей этой «сборной солянке», как она выражалась, полезное занятие в «Святой Марте».
Остальные приступили к своим новым обязанностям с прилежанием и важностью птиц на церковном подворье. Сироткина Мама лично разбила нас на группы по три-четыре человека и дала всем задания: например, достать игру «дартс» и мишени для нее, что и было поручено команде, состоявшей из меня, Финнулы Маллой и малышки Мойры Мой-лан, к тому времени как раз перешагнувшей возрастной барьер и заслуживавшей, пожалуй, даже еще большей порки, нежели та, свидетельницей которой я стала в комнатах Сироткиной Мамы. Именно нашей команде можно было доверить поиски нескольких комплектов «дартс».
Менее достойные, по нашему мнению, команды отправились в Каррикфергус в слишком хорошем настроении и абсолютно не подготовленные к неудачам. Переходя от двери к двери, они придавали своим мордашкам жалостливое выражение, умильно глядели на стоящих в дверях своих домов мужчин или женщин и выклянчивали книжки, игры или другие предметы, могущие развеселить старых солдат в «Святом Клименте». С пустыми руками наши девчонки возвращались редко – приносили с собой хоть несколько спортивных принадлежностей или кипу перевязанных бечевкой журналов. Отличную коллекцию мы собрали! Еще какую!
А Финнула Маллой, Мойра Мойлан и я вообще совершили почти невероятное: ведь хотя дротики и мишени в принципе возможно разыскать по частным домам, гораздо больше шансов заполучить их в пабах, а раз так, то мы – три девчонки – имели, как мы считали, право войти в эти сугубо мужские питейные заведения, как будто санкционированный характер наших поисков окутывал нас покровом благодати, подобно тому, как это бывает в церкви. Во всяком случае, я думала именно так. И в то же время мы, разумеется, не могли знать, как нас там примут или какая неловкая ситуация ожидает нас внутри, но именно на это и рассчитывала Финнула Маллой – ведь обход пабов был, в первую очередь, ее затеей, хотя доводы у нее были вполне разумными. Как бы там ни было, нам сопутствовала волнующая неизвестность, когда мы заходили в те пабы, куда только смели сунуться, ведь не стоило забывать, что несовершеннолетним запрещалось там появляться вообще, не говоря уже о женщинах, молодых девушках или, тем паче, девчонках, у которых молоко на губах не обсохло, – кем именно считать нас, зависит от взгляда, ясного или затуманенного, сквозь трубочный дым, пары пива или более крепких напитков. И там, где нас принимали за детей, наше появление вызывало любопытство, но не возбуждение.
Было бы гораздо скучнее и обременительней, если бы нас сопровождала Сироткина Мама, но, к счастью, речь об этом не шла, и наш ажиотаж при заходе в пабы, которыми был так славен Каррикфергус и которые мы обошли все до единого, от этого только возрастал. Естественно, пошел слух, что Мать-Воспитательница нас распустила, позволив нам одним посещать такие места или вообще их посещать, но подобные гнусные мысли могли возникнуть только у тех, кто не верил в нашу миссию. По правде говоря, матушка не имела ни малейшего понятия о том, что кто-нибудь из ее девочек опустится до того, чтобы использовать план майора Минфорда как предлог – она так бы себе это и представила – для посещения тех мест, куда им не положено заходить по закону. Именно Финнула пообещала нам, что Сироткина Мама никогда не узнает о том, что мы обошли все пабы в Каррикфергусе и раздобыли столько мишеней для «дартс», сколько могли унести, – и все для того, чтобы доставить побольше радости старым солдатам.
Первым был паб «У Кэнти», а из нашей троицы именно я первой, толкнув дверь, вошла внутрь и придержала ее для двух остальных, хотя наиболее развязной, если можно так выразиться, из нас обычно оказывалась Финнула. В тот день, когда мы впервые все вместе стояли в пабе «У Кэнти», закрыв за собой дверь, даже Финнуле пришлось брать себя в руки, чтобы успокоить дыхание и не выдать обуревавших ее чувств. Дым был густой, голоса громкими, а наше появление даже прервало чью-то песню на полуслове. Дым, казалось, рассеялся, а голоса мужчин, которых мы впервые наблюдали в такой свободной и непринужденной обстановке, мгновенно стихли. Естественно, мужское общество не могло не обратить внимания на незваных гостий – вроде бы еше детей, но уже обладающих некоей женственностью. Наше появление напоминало луч солнца, внезапно осветивший мрачную красоту шторма, и мне стало не по себе оттого, что мы испортили этим мужикам все веселье. По правде говоря, мое смущение или просто неловкость за девчонку, стоявшую перед ними, было ничто в сравнении с тем стыдом, который я ощущала за них.
Сам хозяин Кэнти вышел из-за стойки бара, а полено, что потрескивало в почерневшем камине, внезапно обрушилось, словно наша дрожащая поступь расшатала силы, державшие его в пламени, затем вспыхнуло и выпустило небольшой сноп искр, потухших, не успев коснуться горячих камней. Глаза у меня уже чесались, хотя воздух был вполне чистым. Кэнти вытер руки о фартук и улыбнулся, чтобы успокоить нас, но это ему не удалось.
И что юным созданиям здесь нужно? Чем мы обязаны такой честью?
Мы сироты, сэр. Из «Святой Марты», что на холме.
Это я вижу по вашей форме. И чем могу служить?
Видите ли, сэр, мы собираем игры для старых солдат в «Святом Клименте».
Достойное дело. Заслуживает похвалы.
В частности, сэр, нам нужны комплекты игры «дартс».
Ага. А как, напрокат или в подарок?
Мы как-то не подумали об этом, сэр. Как скажете.
Ну ладно, не стоит усложнять вопрос.
Мистер Кэнти склонился к образованному нами полумесяцу и добродушно, как мне казалось, переводил взгляд с одной на другую, задержав его на Финнуле дольше, чем на нас с Мойрой, хотя разговор вела я. Мойра, по-моему, заняла в его глазах второе место, при том что я из нашей троицы была старшей. Ну а почему бы и нет? Почему бы ему, собственно, не задержать взгляд на Финнуле, ведь ее уже достаточно пышные формы могли привлечь внимание любого мужчины, как с легкой завистью отметила я. Тем временем я успела убедиться, что мои первоначальные подозрения были необоснованны, и заметить, как он опрятен, какие белые у него рубашка и фартук, какая свежая кожа, что указывало на привычку умываться. Я с удовольствием обнаружила, что от него пахло им самим, а не пивом или табаком. Запах был приятен, так же силен, как и сам мужчина, и был не чем иным, как запахом чистоты, который улавливаешь только от дыхания и тела мужчины, но не женщины, как я тогда обнаружила. Малышка Мойра и даже Финнула, несмотря на ее способность интуитивно схватывать ситуацию, уже почувствовали себя излишне свободно в присугствии мистера Кэнти, поэтому я была только рада, когда он с усмешкой выпрямился и кого-то позвал – кого, я не видела, слышен был лишь резкий звук дротика, впивающегося в мишень.
– Пэт Хенли! Заканчивай, Пэт! Мы хотим, чтобы эти молодые женщины знали, что они всегда найдут радушный прием в пабе «У Кэнти»!
А разве могло быть иначе? У меня слов не нашлось, когда нам вручили мишень и коробку с дротиками и Майкл Кэнти – таково было его полное имя – добродушно похлопал нас по плечам (и не только по плечам, как утверждала потом Финнула), самолично распахнул перед нами дверь и вывел всех троих на улицу. Нашему воодушевлению, вдохновению и ликованию не было предела, когда мы, предаваясь воспоминаниям о владельце первого в нашей жизни бара, двинулись дальше – в паб «У Фоули», таверну «Макроуз», пабы «Лейверен» и «Райли». И хотя везде нам сопутствовал такой же успех, в наших сердцах остался именно тот первый визит, но этим мы, вопреки девичьему обыкновению, так ни с кем и не поделились.
В этот день – не в тот, когда мы обходили пабы, и не в какой-либо из последовавших за ним однообразных дней, а в поистине долгожданный день, о котором мы так мечтали и который наконец наступил, – мой барабан гремел на весь Каррикфергус, пока мы, груженные нашими пакетами и подарками, – все, кроме меня, ведь я несла барабан, – маршем спускались с нашего холма под теплым, прозрачным, монотонным дождем.
Поскольку в то воскресенье никакого официального парада в Каррикфергусе не было, а девчонки – избранные волонтерши «Святой Марты» – несли подарки и свертки, которые должны были удивить и обрадовать тех, кому они предназначались, единственным исполнителем на нашем импровизированном мини-параде оказалась я. И я замыкала нашу колонну, колотя в барабан через раз – с тем, чтобы идущим легче было держать шаг, хотя, боюсь, мой барабанный бой не одному обитателю Каррикфергуса внушил подозрение, что шли мы на погибель или по крайней мере совершали некую печальную церемонию, вроде похорон, а не направлялись на нашу первую встречу в «Святой Климент». Колонну возглавляла Сироткина Мама, донельзя гордая своими девочками, такими умненькими и самоотверженными. Лица наши блестели от дождя и раскраснелись в ожидании, шаг был стремительным, невзирая на торжественное уханье моего барабана, который, несмотря на свой размер и тяжесть, нравился мне чрезвычайно, особенно слова, выведенные зеленой краской по его ободку, и потому, поверьте, я готова была тащить на себе эту громадину и колотить в ее бока весь день напролет.
Малыши на руках матерей или девчушки, едва стоящие на ногах, глазели на нас из окон и дверных проемов каменных домов, расположенных вдоль улицы, взбирающейся к «Дому солдат-ветеранов». Чем круче делался холм, тем меньше становилось домов и больше детей женского пола: они улыбались и приветственно махали ручками или стояли, нахмурившись и засунув большой палеи в рот, а некоторые при нашем приближении начинали плакать – типичные детишки Каррикфергуса, чье существование ничем не лучше нашего, несмотря на то, что все они были крещеными и жили вместе с мамочками и папочками в защищенности ирландской семейной жизни – так по крайней мере полагали их мамули и папули. Я уже говорила или намекала, что эти бедные создания плохо представляют себе прозу жизни, несмотря на священников с их книгами, куда их всех походя записывали.
Между тем впереди постепенно вырастал «Святой Климент», приютившийся на вершине голого холма. Мы взбирались все выше и выше, и до нас доносились звуки мужских голосов, настолько слабые и высокие, что их можно было принять за голоса мальчишек, а не взрослых мужчин. Но в том, что это настоящие мужчины, несмотря на их возраст, мы вскоре убедились сами. Двое из них стояли, прижавшись изнутри к зарешеченным окнам, а затем мы услышали, как они радостно зовут своих товарищей. Потом они внезапно побросали свои посты у открытых окон – ну, точно как в армии, и это – после стольких-то лет.
«Святой Климент»! «Святой Климент», наконец-то! И кто мог сказать, сколько солдат нас поджидает и как они воспримут нас, а мы их?
Как и следовало ожидать, девчонки засуетились, защебетали, поднялась суматоха. Что до меня, мне пришлось выдержать борьбу со своим громоздким барабаном, и остальные уже успели войти внутрь, когда я наконец от него избавилась, протиснулась в дверь, поставила барабан у стены и двинулась на голоса девочек и стариков, которых я все еще не видела. Ну, а кроме того, я задержалась на пару минут, вовсю стараясь привести в порядок волосы и придать себе более привлекательный вид, что, вкупе с возней с барабаном, который я пристраивала к стене, пытаясь убедиться в надежности его положения, стоило мне, так сказать, места в очереди и обрекло на одиночество – разве не так? Так. Именно так. И вот после того, как я убедилась, что наконец готова, и последовала за звучащими как сирены, если позволительно так выразиться, голосами сирот-волонтерш и солдат-ветеранов, то есть совершила, так сказать, выход в большой свет или что-то вроде этого, я внезапно обнаружила, что Финнула, Мойра, Шивон, Молли и все остальные уже давно сидят с довольным видом на скрипучих складных стульях в комнате настолько холодной и необъятной, что даже огромное количество красочных бумажных гирлянд, которые развесили между решетчатыми окнами наиболее устойчивые на ногах старички, не сделало ее уютной. Девчонки не просто сидели, оживленно болтая, по всему периметру комнаты, но каждая уже познакомилась с каким-нибудь старым солдатом, устроившимся и около Финнулы, и около Мойры, и Молли, и всех остальных девчонок, а я дрожала от холода – буквально! – стоя посередине этой странно пустой комнаты в полном одиночестве. Одна-одинешенька! И ни одного солдата-ветерана не осталось на мою долю! Из старенькой «Виктролы» с хрипом неслась бойкая мелодия, девчонки с азартом развлекали своих старичков, прикидывая про себя, какова будет награда за их старания. Все, кроме меня! И что за судьба у меня такая разнесчастная – стоять одинокой и покинутой в такой огромной комнате, а рядом нет даже Сироткиной Мамы, чтобы помочь мне перенести это тягостное унижение? Я уже совсем было собралась незаметно выскользнуть из комнаты, чтобы самостоятельно вернуться в «Святую Марту» и помочь миссис Дженкс в ее хлопотах с малышней. Я чувствовала себя настолько злой, несчастной и униженной, что просто мочи не было. Мне отчаянно захотелось заколотить в барабан, как говорят ирландцы.
Так бы я, вероятно, и поступила, если бы вдруг не почувствовала, как сзади на мое плечо спокойно и уверенно легла рука. Мужская, судя по размеру и твердости, и при этом ласковая, как у женщины. Мужчина оказался не менее приятным, чем его рука, – я убедилась в этом, повернувшись и взглянув на него, и тут же забыла про одиночество, окружавшее нас, как на острове: все присутствовавшие так были поглощены болтовней друг с другом, что могла и тишина стоять. Должна признаться: он мне кое-кого напомнил, а именно – Майкла Кэнти, хотя тот был совсем другим. Уж в этом-то я не ошибалась. И все же не могла отвести от него взгляд: крупный мужчина с мягкими покатыми плечами; его карие глаза по цвету подходили к прямым шелковистым черным волосам, красивой прядью спадавшим на один глаз. Если это старик, подумала я, – а он, конечно же, был таковым, несмотря на густые волосы, гладкую кожу и румянец во все лицо, – мужчин помоложе мне и не надо. К тому же от него тоже приятно пахло ирландцем, как и от Майкла Кэнти: этот запах я хорошо запомнила и теперь ощущала снова – запах большого мужчины, ирландского мужчины, только что принявшего ванну. Тут он заговорил:
Минфорд. Майор Минфорд. Мы не можем позволить тебе стоять здесь вот так в одиночестве!
На тот момент мне было тринадцать, и, следовательно, я была достаточно взрослой, чтобы не поверить в такой внезапный и противоречивый поворот судьбы. Вот это старик! Мало кто даст ему больше шестидесяти, скорее – меньше, и мало кто поверит, что мне достался самый лучший из солдат-ветеранов. Но то был двойной подарок судьбы: то пусто, то густо, и нужно быть полной дурой, чтобы обмануться дважды за один раз. Вдобавок к моему везенью или невезенью – это уж как хотите– я тут же втрескалась в майора Минфорда, – в такую ситуацию нередко попадают как взрослые женщины, так и девушки-подростки, о чем я бы, разумеется, знала, если б Сироткина Мама как следует выполняла свою работу.
Как тебя зовут, лапонька?
Дервла О'Шэннон, сэр.
О, какое необычно красивое имя, Дервла. Ну, пойдем со мной.
Он стоял слева от меня, положив свою большую правую руку на мое правое плечо, так что мы оказались практически вплотную друг к другу. Я со своей худосочностью просто утопала в его мужской теплоте и уверенности, и когда он направился в один из дальних углов, я просто физически не могла не двинуться с ним вместе – причем так охотно, что даже не ощущала, как он медленно и деликатно направляет меня, прижимая к себе, да так естественно, что я последовала бы за ним куда угодно. Эти несколько мгновений, пролетевшие, к моему большому сожалению, незаметно, я пыталась повернуться, чтобы рассмотреть его спокойное румяное лицо. Его учтивость заставила меня забыть о том, что я всего лишь нищая невоспитанная девчонка, и, пересекая в его сопровождении эту огромную пустоту комнаты, я чувствовала себя совершенно непринужденно.
Так, Дервла, сначала мне нужно кое-что сказать тебе о капрале Стеке, весьма неординарном ветеране. Но если ты мне доверишься, Дервла, тебе воздастся.
Ну, думаю, хорошенькое начало: сперва торчу в одиночестве среди вовсю веселящихся девиц из «Святой Марты», а теперь вот и майор Минфорд – он уже нравится мне чуть меньше – хочет отфутболить меня к какому-то старому капралу, о котором сам же старается меня предостеречь. И что, майор Минфорд серьезно верит в счастливый исход моей встречи с этим старым капралом Стеком или как его там? И о чем он пытается меня предупредить? Но, конечно, никакое предупреждение, особенно изложенное так тактично, не могло подготовить к переполнившим меня переживаниям. А что же это были за неожиданные чувства? Страх. Страх молодой девушки, с которым не шли ни в какое сравнение пережитые мною в «Святой Марте» страхи перед мышами, старухами и горбунами. От нынешнего страха ноги у меня стали, поверьте, ватными.
А причиной моего испуга стала маленькая одинокая фигурка, сидящая в таком темном углу, что мы едва различали ее среди мрака и паутины, и облаченная не иначе как в военную форму. Боевую! Само по себе это не должно было бы меня напугать, хотя праздничная атмосфера делала данное одеяние удивительно нелепым и неподходящим, если не сказать больше. Значительная часть ветеранов, собравшихся, чтобы встретить девиц из «Святой Марты», надела по этому случаю свои военные регалии, так что поразил меня вовсе не костюм капрала Стека как таковой. Даже каска двадцатипятилетней давности могла удивить, но отнюдь не напугать меня до полусмерти. Но сочетания каски с надетым на голову и скрывавшим его лицо противогазом было вполне достаточно, чтобы привести неподготовленную особу, вроде меня, в состояние, близкое к обмороку. Да, противогаз. Самый настоящий. Такая хитрая штуковина из жесткой материи с болтающимися ремешками, огромными выпученными глазами и куском черного резинового шланга, свисающего оттуда, где должен находиться нос. Сначала я не осознала, что это за несуразная маска, под которой капрал Стек скрывает свое лицо, и в прямом смысле оцепенела, уставившись на неправдоподобно ужасного старого солдата, напоминающего грозного жука, – сходство, вызванное огромными невидящими глазами и механическим хоботом. Но даже когда я все-таки сообразила, что это за странное лицо, и узнала в маске устарелый противогаз, представление о котором я имела, поскольку брат миссис Дженнингс пострадал от газовой атаки в окопах Великой войны, ибо не успел вовремя вытащить противогаз из брезентовой сумки, чтобы предохранить свои легкие от повреждения, страх не оставил меня. И хоть я поняла, что на капрале Стеке красуются стальной шлем – так называлась эта штуковина – и маска, предназначенная для защиты от волн горчичного газа, заливающих покрытые грязью тела убитых, выглядел он, на взгляд молодой девушки, мягко говоря, отталкивающе. Убедившись, что передо мной все-таки человек, а не чудище из страшной сказки, я все же не смогла избавиться от ощущения, что передо мною – восковой манекен, одетый в боевое снаряжение Первой мировой войны. Мне казалось, что в карманах у него моль, а старая форма измята.
Вот так меня представили капралу Стеку. Ничего хуже, пожалуй, произойти со мной не могло. На розовом лице майора Минфорда я не заметила при этом никаких следов неудовольствия – он лишь дружелюбно и благожелательно улыбался, глядя сверху вниз на сидящего в своем углу уродливого старенького солдата. Мне о присутствии обаятельного и внушительного майора Минфорда напоминала его рука, по-прежнему лежавшая на моем плече, хотя, как я уже сказала, мое восхищение пошло на убыль. К этому моменту некоторые наши девчонки уже уговорили кое-кого из солдат потанцевать с ними, а кроме того, по комнате уже вовсю летали дротики, которые раздобыли мы с Финнулой и Мойрой.
Можете выйти, капрал. Тут к вам пришла молодая леди.
Со слухом у старого бедного солдата Стека явно было все в порядке – уж не знаю, как со всем остальным. Едва благодушный майор наклонился к нему и заговорил ласковым тоном, вполне соответствующим жалкому состоянию капрала, как с той же скоростью, с какой дополнительный кусок праздничного пирога исчезает во рту маленькой Мойры, каска, а следом за нею и противогаз слетели с головы старого солдата, словно только и ждавшего предлога, чтобы избавиться от этой тяжести.
Что такое, майор? Молодая леди?
Будто он не мог отчетливо видеть меня, видеть, как майор прижимает меня к себе, как я потихоньку отхожу от потрясения. Еще один дротик впился в цель, как оса в свою жертву, и сквозь шум я услыхала смех Финнулы.
Вот именно, капрал! Но учтите – сегодня больше инвалидом не прикидываться!
Слушаюсь, сэр.
После чего майор Минфорд отпустил мое плечо, сказал, что оставляет нас наедине, и с видом человека, совершившего больше, чем от него требовалось, повернулся и удалился изящной походкой офицера, покидающего свою даму на офицерском балу. Пусть уходит, сказала я себе, но сожаление все же кольнуло меня, особенно когда я увидела, что он направился в сторону миссис Дженнингс.
Как мне, старому уродцу, повезло! В комнате полно ирландских девчонок, все как на подбор, ну а мне досталась самая что ни на есть исключительная!
Моего воспитания хватило на то, чтобы промолчать в ответ. Я вспоминала, что предприняли девчонки и лично я ради визита сюда, и желала, чтобы «Дом солдат-ветеранов» отличался от «Святой Марты» еще чем-нибудь, кроме пыли и запущенности. Последнее, впрочем, было неудивительно, если учесть, что дни здешних обитателей клонились к закату, и все они – герои или нет – находились далеко не в лучшей физической форме, тогда как «Святую Марту» населяли живые энергичные девушки, перед которыми открывался весь мир, нуждался он в них или нет.
Ну что, он в своем обычном язвительном расположении духа?
Простите, сэр?
Я о Минфорде. Насмехался ли он за моей спиной?
О нет, сэр. Ничего подобного. Как раз наоборот.
Его это, кажется, успокоило, на что я и рассчитывала. Тем не менее капрал глядел на меня, насупившись, не решаясь мне поверить, но вдруг выражение его лица изменилось, и.
явно позабыв о своих начальных подозрениях, он медленно окинул меня оценивающим взглядом сверху вниз, от чего мне стало и тепло, и холодно одновременно.
Садись, чего стоишь? Я не в настроении танцевать.
Мне тоже не очень хочется, сэр.
Ты эти дела с «сэром» брось, если не против.
Может, мне вас называть капрал Стек? Ни в коем случае! Отныне я для тебя просто Тедди.
Тут я подумала, что сейчас он спросит, как меня зовут, или по крайней мере намекнет, что ему будет приятно узнать мое имя, и, признаться, была разочарована, не дождавшись этого, особенно потому, что имя Тедди мне понравилось. Я была убеждена, что и он будет приятно удивлен, когда наконец услышит звучное и гордое имя Дервла с таким, знаете ли, особым оттенком, который я интуитивно ощущала, хотя была совсем юной, только-только расцветающей девушкой.
Я пригласил тебя сесть. Ты должна делать то, что я тебе говорю.
Овладев собой, я молча повиновалась, ведь не могла же я так сразу отказаться от привычки уважать старших, которую, как и многое другое, привила мне Сироткина Мама. Я знала, что потребуется какое-то время, пока я вообще смогу произнести его имя вслух, не говоря уже о том, чтобы сделать это непринужденно, хотя нужно признаться: я стала чувствовать себя с Тедди абсолютно раскованной гораздо раньше, чем сама ожидала.
Прошу внимания, пожалуйста…
Представьте себе, это была Сироткина Мама. Она остановилась посреди комнаты и прервала нас, как будто стоило мне подумать о ней, и она тут же материализовалась, от чего патефон внезапно захлебнулся, а руки с дротиками замерли в воздухе.
А сейчас, прошу вас всех перестать танцевать, отложить в сторону игры и выйти во двор, там вы увидите представление – может быть, даже лучше назвать это действом, – которое превзойдет все удовольствия этого знаменательного дня!
И она хлопнула в ладоши, словно побуждая нас, Тедди же наклонился вперед, поднял, прикрываясь, руку и проворчал мне в ухо:
Дети малые. Детский сад, да и только.
И как раз в день нашего знакомства. Я тебе говорил, Минфорду нельзя доверять.
Сказать по правде, я разделяла недовольство Тедди и хотела, чтобы Сироткина Мама оставила нас в покое – неважно, что они там с майором задумали.
Дервла, пойдем.
И вы, капрал Стек, тоже…
Они стояли рядом, слащаво улыбаясь и хлопая в ладоши, как пастух с пастушкой, подзывающие овец и гогочущих гусей, они обращались именно к нам с Тедди: вдруг выяснилось, что он и я – единственные, кто еще не покинул комнату, настолько мы были поглощены друг другом, но теперь деваться уже было некуда, и нам ничего не оставалось, как только подчиниться.
Черт бы их обоих побрал. Где моя трость?
Позвольте мне подать вам ее, Тедди.
И, разумеется, я подала ему трость – внушительную, из тяжелого гладкого черного дерева, закругленную по форме руки с одного конца и с огромным резиновым наконечником на другом, чтобы не скользить на гладкой поверхности, буде такая попадется на пути ее владельца-инвалида. Эта уродливая штука, типа тех, которые скорее увидишь в больницах, и нимало не напоминавшая изящные сучковатые тросточки, с которыми прогуливаются джентльмены, лежала рядом с креслом Тедди, на самом видном месте.
Вам трудно ходить, Тедди?
Показуха. В знак моего раздраженного состояния.
На это мне, конечно, нечего было сказать, но на душе стало необъяснимо легче.
Все толпились посреди солдатского игрового поля, легкий ветерок развевал волосы и радовал сердца. Поле почти не отличалось от нашего, не считая того, что оно предназначалось для строевой подготовки и тому подобного, а также для игры в футбол, но никогда с этой целью не использовалось, на что указывала высокая буйная трава со сладковатым запахом. Медленно, рука об руку, словно я поддерживала Тедди с одной стороны, а уродливая трость – с другой, мы приблизились к толпе простоволосых девчонок и стариков, которые или под впечатлением его горделивой поступи, или же зная, какой он симулянт, вдруг разомкнули крут, чтобы пропустить нас и показать сюрприз, обещанный Сироткиной Мамой и до сих пор заслонявшийся от нас фигурами девушек и ветеранов. Приятный ветерок разнес гром аплодисментов.
Лошадки! – завопила я, должна признаться – в полном восторге.
Пони. Всего лишь пони. И чему только тебя эта женщина учит, Дервла?
Я поразилась, услышав, как Тедди произнес мое имя совершенно непринужденно, будто мы уже были близкими друзьями. Я так наслаждалась звуками собственного имени в устах Тедди, его удивительно глубоким для небольшого роста голосом, что сумела промямлить лишь несколько слов в защиту педагогических талантов Сироткиной Мамы, но вынуждена была признать, что вообще-то не знакома с лошадьми или пони, хотя мне суждено было вскоре выяснить, что лошадь миру подарила Ирландия – так же как и женщин, выпивку и распевание виршей. Тем не менее в тот момент я была полным профаном во всем, что касалось лошадей, реальных или же легендарных.
Стоявшие перед нами животные (числом три) походили на огромные мягкие игрушки, которые вывозили в луже, а затем, не почистив, оставили сохнуть – настолько они были грязны. По-видимому, они к тому же были и очень старыми, ибо стояли, низко опустив головы, словно не в состоянии пошевелиться, несмотря на то, что девчонки обнимали их за шею и похлопывали ладошками от носа до хвоста. Глаза этих бедных созданий, полуприкрытые опушенными веками, казались, насколько это можно было рассмотреть, больными и печальными.
Мы будем кататься на пони! Они дадут нам покататься на пони! Какая наглость!
Разумеется, я не могла разделять негодования Тедди: несмотря на жалкое состояние, эти невероятно дряхлые пони очаровали меня, как пятилетнего ребенка. Теплый ветерок развевал их убогие хвосты и длинные гривы – правда, там, где они не слиплись от грязи. Но Тедди был прав. Пони предназначались для развлечения старых солдат, и я вполне понимала презрение Тедди и неуместность всей этой затеи, принадлежавшей Сироткиной Маме, как сообщил присутствующим майор Минфорд с благодарным румянцем на длинной и толстой ирландской физиономии. В речи, произнесенной перед собравшимися до начала катания, он также поблагодарил мистера Лэки, владельца «Извозчичьего двора Лэки», за предоставление таких замечательных пони, которых этот великодушный человек доставил сюда в специальном фургоне, преодолевая неслыханные сложности. Мистер Лэки был определенно старше всех присутствующих солдат, ростом еще ниже Тедди, кривоногий, но отличался проворством, совершенно не соответствующим его возрасту, улыбался всем подряд и сверкал глазами, лихо сдвинув помятую фетровую шляпу на затылок. На нем были перепачканные бриджи для верховой езды, а в руках – ротанговая палка, с помощью которой он добивался от своих животных покорности. От него пахло лошадьми и конюшней еще сильнее, чем от его пони, – это я ощутила, когда в силу обстоятельств на короткое мгновение оказалась, не успев отпрянуть, на расстоянии нюха от мистера Лэки.
Они двигались по кругу, перед каждым пони шли мистер Лэки, майор и Сироткина Мама, в седле возвышался ветеран, с обеих сторон поддерживаемый девочками-сиротами, а остальные старики в это время ждали своей очереди. Было очень забавно, за исключением того, что девчонки, которым ничего не оставалось делать, как смотреть и ждать, пока их не позовут помочь в проведении операции, успели осознать, что им и самим хотелось бы покататься. Движущееся кольцо старичья и полудохлых пони представляло собою волшебный круг, если судить по нелепой радости престарелых наездников, которые никаких особых развлечений и не видали с тех пор, как, вылезши из окопов, перебрались доживать свои дни в «Доме солдат-ветеранов». У них, по крайней мере, не было и толики той гордыни, которой, как мне показалось, страдал Тедди, отказавшийся сделать круг на пони и явно считавший ниже своего достоинства принимать какое-либо участие в происходящем. Правда, в конце, когда каждый ветеран накатался всласть, пусть и поддерживаемый со всех сторон, как ребенок, майор Минфорд внезапно повернулся к Тедди, стоявшему чуть поодаль от меня, дождался, пока все замолчат, обратив на нас взгляды, по-ирландски тепло улыбнулся, давая этой улыбкой понять, что он настоящий майор и ему надо подчиняться, и настоятельно попросил Тедди все-таки сделать круг, – хотя бы из чувства признательности мистеру Лэки, – и таким образом завершить этот необыкновенный день.
Хорошо, сэр. Но я проеду без поводыря.
Как пожелаете, капрал Стек. Но мне сегодня не хотелось бы несчастных случаев.
Можете положиться на меня, сэр.
Тогда Тедди отдал мне трость, позаимствовал у мистера Лэки ротанговую палку и потребовал помочь усесться на выбранного пони. Затем, любезно попросив Сироткину Маму отпустить пони и отойти в сторону, – а он выбрал пони, которого держала именно она, – уверенно взял поводья, взмахнул палкой и тронулся в путь, да так резво, что, казалось, вот-вот исчезнет за кромкой поля. Что касается пони, бедное создание при первом же ударе вспомнило свою молодость и, взбрыкнув ногами, встрепенулось, вне всяких сомнений поняв, что всадник на его спине знает, что делает. Зрелище было великолепным: человек, который только что едва передвигался с помощью тросточки, непринужденно сидел в седле, так умело дав животному шенкеля, что палка ему даже и не понадобилась. Сперва почти исчезнув из вида, они вернулись к нам легким галопом – именно так это называется, позднее объяснил мне Тедди, – затем красиво повернули вправо, потом влево и лихо остановились прямо перед нами; Тедди спрыгнул и отдал палку мистеру Лэки. Пони остался на том самом месте, где его покинул Тедди, – он был так ошеломлен, что не желал сдвинуться ни на шаг. А Тедди под аплодисменты и свист окружающих невозмутимо подошел ко мне; я же просто упивалась его триумфом.
* * *
В ту ночь никто не спал в нашей спальне, полной светом звезд, сумерками этого необыкновенного вечера на исходе лета и безудержным шепотом девчонок, рассказывающих, как они провели время со своими партнерами. Сквозь вполне внятное бормотанье их мелодичных голосков я расслышала громкий шепот моей самой близкой подруги Финнулы Маллой, рассказывавшей Мойре Мойлан, как она сидела на коленях у своего, как она выразилась, веселого старичка-пехотинца, и ответ Мойры, сообщившей, что это еще ничего, она может рассказать и поболе, если захочет, – что она, я полагаю, и сделала едва слышным, но весьма оживленным голоском. Рассказы продолжались, перемежаясь писклявыми вопросиками, заглушаемыми внезапными взрывами смеха. Не единожды появлялась Сироткина Мама и призывала нас успокоиться, хотя, думаю, ее саму переполняли глубокие воспоминания о майоре.
Что касается меня, в ту ночь я не произнесла ни слова и почти не обращала внимания на шепотки. Я не сомкнула глаз, но довольство наполняло меня так, что я не могла себя вести, как ребенок или малолетняя девчонка. Удовлетворенность моя была слишком серьезна, чтобы ею делиться.
Дорогая Сироткина Мамочка!
Как Вы можете убедиться, я жива и радушно принята в семье капрала Стека – вернее, в уцелевшей части этой семьи. А знаете ли Вы, всеми нами любимая Магушка «Святой Марты»: я не могу даже выразить, что меня больше воодушевляет – Ваше доверие ко мне и разрешение поехать к Стекам или те необыкновенные возможности для самообразования, которые дает мне пребывание в этой семье. Настроение у меня от этого таково, что кажется, будто я постоянно слышу, как звонят колокола сельской церкви, хотя мне прекрасно известно, что внутри никого нет.
Я скучаю по Вам.
Никогда в жизни не думала, что смогу жить и дышать, не видя и не слыша Вас. Но именно это сейчас и происходит. Кроме того, Мамочка, я не имела ни малейшего представления о том, что существует жизнь иная, нежели в «Святой Марте». Оказывается, существует.
Я скучаю по Вам.
Разве я могла не понять, что действительно злоупотребила Вашей мудростью в тот день, когда представила на Ваше рассмотрение приглашение капрала Стека, и после пары вопросов, заданных с такою задумчивостью на Вашем прекрасном лице, какого я еще никогда не видела, и после продолжительных совещаний с майором Минфордом Вы объявили, что да, я могу поехать в Высокие Кресты Келлса [1] , хотя я сама даже толком не понимала, хочу ли я этого? Я ведь сознавала серьезность проблемы, поскольку нельзя наверняка рассчитывать на порядочность молодой девушки, в том числе и мою собственную.
Но Вы не волнуйтесь, Мамочка. Я скучаю по Вам. И достойна того доверия, которое Вы мне оказали.
Я пробыла здесь, в Высоких Крестах, трое суток, а может, и двое, и рада со всей возможной искренностью Вас заверить, что не столкнулась ни с одним человеком, ни с одним случаем, толкнувшими бы меня к соблазну. Я по-прежнему та же невинная девочка, которую Вы некогда извлекли из корзины.
Поэтому – верьте мне.
Я буду писать Вам каждый день, по крайней мере, постараюсь, и в следующем письме опишу Вам те события и людей, которых не упомянула сегодня лишь потому, что моей главной целью было выразить Вам свою – не побоюсь этого слова – нижайшую благодарность и, по мере возможности, успокоить Вас.
Пожалуйста, сохраняйте мои письма, чтобы я могла их прочитать все сразу по возвращении.
Признаюсь, искренним в этом письме было только чувство, все остальное – сплошь обман. Тедди смеялся, когда читал его, похлопывая себя по ноге тростью, и я чувствовала себя слегка уязвленной.
Дервла, дорогая, а ты лгунья! Выдающаяся лгунья! У меня в голове не укладывается, как ты могла написать подобное, да еще такой женщине, как твоя названая мать, хотя любой человек с толикой здравого смысла должен понимать, что в собственных глазах, да и в глазах моего майора она представляет собой совершенный образец женщины, умеющей управляться с кастрюлями, и не более того.
Но, Тедди, ведь это же ты велел мне написать письмо и посоветовал, что в нем изложить!
Ты еще и пытаешься спихнуть все на меня! Я никак не мог посоветовать тебе пускаться в эти рассуждения по поводу доверия и добродетели, – право, можно подумать, что ты опытный оратор, с детства изощренный в латинской риторике, а не молодая девчонка, завоевавшая мое сердце.
А вот это уже твоя заслуга, Тедди.
Ну уж нет! Опять валишь все на меня, а ведь ты же все начала и окрутила меня. Так вот, послушай, Дервла, девочка моя, – я и пальцем тебя не коснусь, пока тебе не исполнится шестнадцать, даже и не думай.
Так что мне теперь – ждать, Тедди?
Непременно. И вот что еще, моя драгоценная! Я не позволю Лэки приставать к тебе. Я не потерплю этого! Если этот пройдоха посмеет хоть разок прикоснуться к тебе, Дервла, он ответит перед капралом Стеком, и это зрелище вряд ли доставит тебе удовольствие, дитя мое.
Но в том-то и дело, что причиной всему был мистер Лэки. Если бы не он и не его отвратительный запах, думаю, что Тедди и я так и продолжали бы встречаться раз в две недели, сидеть в нашем заветном уголке, держась за руки и отказываясь от всех развлечений, кроме поездок на несчастных пони. Может, если б не запах мистера Лэки, я бы ни о ком, кроме Тедди, и не помышляла и довольствовалась своими мечтами и думами, в то время как Тедди ловил бы, сидя в «Святом Клименте», звуки моего барабана. Но мистер Лэки был тут как тут со своими пони и желанием угодить – маленький кривоногий человечек, неотделимый от своих до ужаса неухоженных животных, человечек, от которого пахло конюшней больше, чем от его пони. От него прямо-таки несло навозом и невежеством, и как же я ненавидела этот запах! Подсознательно он, конечно, ощущал это, ибо чем больше я старалась его избегать или держаться от него подальше, тем настойчивее он отирался возле меня со своей вечной улыбочкой, не допуская, видимо, и мысли, что я могу воспринимать его маленькую суетливую фигурку, не говоря уж о валившем с ног запахе, несколько иначе, чем он сам. И дважды в месяц, едва только Тедди взбирался на Уточку – так звали убогое создание, – чтобы совершить очередную прогулку, ко мне немедленно приближался мистер Лэки, правда, с ватагой шумных зевак, служивших ему, так сказать, прикрытием, и, якобы без всякой задней мысли, начинал лапать меня по всем местам своими маленькими жесткими ручками, так что, узнай об этом мой Тедди, точно вышел бы из себя. Впрочем, вкусный крем сготовят только двое, говаривала Сироткина Мама, озадачивая этим выражением большинство из нас, пока с возрастом мы не начали понимать, о чем речь. А от меня – высокой, худой, раздражительной девочки – очевидно, исходили, помимо моей воли, некие флюиды, которым мистер Лэки не мог сопротивляться. Да еще Тедди нашептывал в мое чуткое ушко, что, вопреки мнению завсегдатаев кабаков, худенькие более пылко реагируют на поцелуи, чем все эти добродушные пампушки.
И вот, вскоре мистер Лэки раскрыл свой план. Какой? Да просто Тедди и мне стоило бы переехать на его «Извозчичий двор», где у Тедди появилась бы возможность ежедневно ездить на Уточке, а я изучала бы основы искусства верховой езды на Булочке, так звали другое несчастное животное, и сопровождала бы Тедди в долгих восхитительных прогулках по нашей округе – доселе запретному для меня царству. Мы понимали, что мистер Лэки предлагает это не навечно и что прогулки на пони являются лишь приманкой, а на уме у мистера Лэки нечто совсем иное, и поэтому активность, которую проявил Тедди, выдумывая способы осуществления этой нелепой идеи, была своего рода уловкой. Ему вдруг страстно захотелось вырваться из «Святого Климента», и он полагал, что я, в свою очередь, рвусь покинуть «Святую Марту», а это соответствовало действительности лишь отчасти, ведь я не представляла себе, как это я буду проводить дни и ночи без моих товарок-сирот и Сироткиной Мамы. Идея, как я уже сказала, заключалась не более, не менее в том, чтобы мы с Тедди пожили у мистера Лэки, но тут и майор Минфорд, и миссис Дженнингс, как выразился Тедди, будут стоять насмерть. А что, если Тедди выскажет пожелание навестить свою семью в Высоких Крестах Келлса? А затем пригласит поехать вместе с ним и меня, чтобы я могла, в случае надобности, подержать ему трость и заодно побывала бы на ферме Стеков, недалеко от города с таким милым названием? С этим майор Минфорд и Сироткина Мама наверняка и согласятся и, благословив, отпустят. Одним ртом меньше в каждом из приютов – так, по мнению Тедди, они должны были рассуждать.
Так и только так, – повторял Тедди, вычищая – по колено в навозе – стойла на «Извозчичьем дворе Лэки», я писала свои письма, а мистер Лэки лапал меня в темноте, против чего я, в общем-то, не возражала, ибо в момент наступления женской зрелости мне хотелось попасть в объятия Тедди, обладая некоторым опытом.
Дорогая Сироткина Мама!
В такой холодный и дождливый день я еще больше тоскую по своей пустой кроватке в «Святой Марте» и, конечно, по Вам, моя дорогая Мамочка. Одно дело для ребенка, каковым я все еще себя считаю, несмотря на процесс взросления, радоваться новым жизненным впечатлениям и совсем другое – печалиться, как я сейчас печалюсь, о покинутом, пусть даже и временно, доме, но это та цена, которую приходится платить за радость.
Как я Вам уже писала, а это было, по-моему – и, наверное, по-Вашему тоже, – ужасно давно, сама жизнь на ферме, совершенно новая для девчонки, которая, как и все остальные девочки «Святой Марты» в Каррикфергусе, была знакома с сельской местностью лишь по прогулкам, интересна для меня настолько же, насколько приятен прием, оказанный мне миссис Стек и снявший все мои тревоги, а также с самого начала обеспечивший покой, необходимый каждому ребенку. Сама ферма, увы, запущена, а миссис Стек, которая приходится капралу Стеку лишь дальней родственницей, излишне аристократична, по-моему, для бедных подкидышей, которых здесь довольно много и которые, самое главное, не вполне понимают, для чего тут находятся.
Итак, на ферме Стеков есть дети – большинство капралу незнакомые, – которые толпятся вокруг камина или сидят по темным углам, предаваясь своим печалям, пока миссис Стек, стоя, читает наставления той или иной крохе, неспособной и на ножках-то устоять больше трех минут, не говоря уж о том, чтобы воспринять наставления миссис Стек, убежденной, что принципы ирландской морали – достаточно расплывчатое понятие, согласитесь – бедные сиротки должны усваивать даже раньше, чем ирландские обычаи, вроде причитания. Занятий у меня, как гостьи дальней родственницы капрала Стека, множество.
Но ферма, Мамочка, ферма! Есть дойная коза и уже давно яловая корова, старая лошадь, вечно бредущая по пятам за старым отцом миссис Стек, который удаляется от дома на небольшое расстояние лишь для того, чтобы опорожнить свой проклятущий, как он его называет, мочевой пузырь. Старая лошадь каждый раз тоже останавливается и присоединяется к старику в этом часто выполняемом ритуале, словно это древнее животное страдает теми же болячками, что и человек. Тедди старается, чтобы я этого не видела, но я девочка востроглазая, как Вам хорошо известно, и примечаю почти все.
А грязь, дорогая Матушка, и навоз, эти неблагозвучные на Ваш слух слова, для меня – символы того естественного мира, в который я погружаюсь с той же скоростью, что проваливаются в грязь малыши миссис Стек. Представьте себе девушку моего возраста, которая ведет себя как маленький ребенок только потому, что прежде она никогда не ступала на покрытый навозом пол старого амбара! Но как бы этот мирской навоз ни вонял тленом, он безвреден. А по Вам я скучаю.
Воет ветер, миссис Стек вслух читает умную и такую нудную книгу, а детишки в это время беспричинно смеются или плачут, сами не зная почему…
Запущена? Грязь и навоз? Как это тебе в голову пришло – описывать мою семью в таких выражениях? Если тебе, Дервла, хочется сочинять, то, может, лучше ты придумаешь мне парочку благородных родственников и достойное зависти поместье? Все радуются жизни, и никаких ползающих вокруг детишек нет и в помине? Что касается старика и древней лошади, ссущейся вместе с ним, для меня полная загадка, как ты вообще могла выдумать такое! Ты что, действительно считаешь, что миссис Дженнингс поверит в эту чепуху – а ведь это, как мы оба знаем, самое главное! Ну у тебя и извращенное воображение, Дервла. Извращенное!
Я повесила голову, а вокруг нас в темноте витал запах пони. Где-то поблизости ошивался мистер Лэки, подстерегая момент, чтобы облапить меня. Я начала оправдываться.
Ну что ты, Тедди, я ничего не знаю о благородных людях! И неужели ты на самом деле думаешь, что миссис Дженнингс читает мои письма? Кроме того, люди верят всему, что написано на бумаге. И вообще, пишу я только о себе, Тедди, я так несчастна, если бы ты только знал!
Ладно, Дервла, давай оседлаем пони и поедем хорошенько прогуляемся!
Моя дорогая, чудесная Мамочка!
Я счастлива, что нахожусь в Высоких Крестах Келлса, я подчеркиваю это, так как боюсь, что невольно ввела Вас в заблуждение. Я прямо-таки покорена глубоким умом миссис Стек и ее воспитанием, несмотря на то, что никому из ее детей с удивленными липами и неизменно печальными глазами пока не дано понять ни слова из того, что она говорит.
Мою кроватку еще никто не занял? Да, я уверена, она свободна, несмотря на отчаянную нужду, с которой Вам вечно приходится бороться, уверена, что Вы никогда не откажете подкидышу, и знаю, что пока Вы, любимая Сироткина Мама, остаетесь директрисой «Святой Марты», Вы сохраните мою пустующую кровать для меня такой, какой я ее и оставила. Не сомневаюсь в этом.
Забот у меня, как я говорила, полно. Однако они отличаются от той работы, что была у меня в «Святой Марте», и они мне нравятся. Кто не станет с готовностью трудиться для такой леди, как родственница капрала Стека, которая еще молодой девушкой прочитала целые библиотеки и потому приобрела-таки потрясающе величественные манеры в обращении даже с самым крохотным ребенком? Занимаясь своими многочисленными делами по дому, я слушаю, как миссис Стек своим прекрасным голосом читает вслух о принце Деверенском, или помогаю ей готовить сосиски или резать гусей для стола. Принц Деверенский убил ужасное чудовище под названием Паки и за свою выдающуюся доброту был сопричислен к нашим ирландским святым, вот так и возник, говорит миссис Стек, кодекс ирландской морали.
Не забывайте меня, Матушка! Не забывайте!
Я скоро вернусь.
Не вернешься! И что ты только мечешься, как говорят, из огня да в полымя? С какой стати ты должна думать об ирландской морали и обо всем таком? Ты не только лгунья, Дервла, но в тебе есть еще и нечто такое, чего я и определить-то не могу.
Прости меня, Тедди.
* * *
Вскоре я обнаружила, что местность вокруг постоянно меняется, окрестные холмы порой кажутся темными и пугающими, даже если светит солнце и вблизи нет мрачных фургонов, которых здесь обычно полно. И вот мы бок о бок отправлялись в путь, Тедди и я. На наших пони, как всегда вонючих, ведь даже при всем моем усердии я их не могла оттереть от покрывавших их, словно попона, слоев грязи и свалявшихся волос. Неохотно сделав первые шаги, наши печальные пони тем не менее вскоре оставляли «Извозчичий двор Лэки» далеко позади и брели по аллее мокрых деревьев, затем по другой, третьей, пока вдруг – да так неожиданно, что у меня даже дыхание перехватывало, – мы не оказались там, куда меня никогда в жизни не пускали, и правильно делали; это я очень хорошо уяснила уже во время самых первых поездок.
Пейзаж был удручающим и унылым вплоть до самой линии горизонта, но при этом вовсе не однообразным. Нас окружали мрачные склоны, среди покрытых вереском лужаек виднелась рощица. В нескольких милях от нас над вздувшейся речкой жалко горбатился разбитый каменный мостик; поля и заросли, расстояния и дороги – все, ну буквально все, было настолько одинаково пустынным, что казалось, где-то здесь затаились какие-то враждебные фигуры, которых мы не видели, но присутствие которых ощущали. Порой до нас доносился собачий лай, порой темной массой проносился мимо или неожиданно обрушивался на нас дождь. Вдалеке высились холмы и скалы, ближе к нам располагались сельские домики. Даже внезапно появлявшиеся радуги выглядели маленькими, одинокими и бледными – они словно предупреждали, что там, в далеких полях, где они, не принося никому радости, появлялись и исчезали, нас неминуемо ждет беда. Видневшиеся вдали животные при нашем приближении исчезали; временами то из одной, то из другой трубы показывался дымок. Лачуги были в таком состоянии, что на глаза невольно наворачивались слезы. Все здесь было каким-то непредсказуемым. Обширный мир с переплетением пустых дорог – и поэтому на пути, которым мы следовали, мог попасться или появиться перед нами из зарослей папоротника кто угодно и с любой стороны, пока мы слушали раскаты грома или блеяние овцы. Неудивительно, что эта страна была закрыта для девочек из «Святой Марты». Неудивительно, что нам не разрешали даже ступать сюда. Без Тедди я бы ни за что не нашла дороги обратно к «Извозчичьему двору Лэки», ведь даже лошади и пони с их прекрасно развитыми инстинктами не смогли бы выбраться из этой вечно меняющей свои очертания местности по узким дорогам без каких-либо знаков или указателей, и, конечно, нечего было и думать, что Булочка, самый тупой пони на свете, отыщет путь к сену и дымящимся ведрам с едой, если я вдруг потеряю Тедди и останусь одна.
Размышляя обо всем этом, я ехала рядом с ним верхом. Но разве не искала я, девчонка, приключений? Конечно, искала! И рядом с Тедди я, разумеется, не думала всерьез, что с нами может что-то приключиться, хотя теоретически и допускала такую возможность. В этом-то и крылась прелесть того дня и моя ошибка.
Настигло нас зловеще-неожиданным гулом, раздавшимся позади. И в тот самый миг, когда мы с Тедди одновременно услышали и попытались отвлечь друг друга от медленно приближающегося грохота, Уточка и Булочка, несмотря на всю их тугоухость, остановились как вкопанные, в отличие от нас смирившись с неизбежностью. Во все стороны простиралась унылая пустынная местность. Сквозь облака пробивались негреющие лучи солнца – жалкое зрелище. Зловещий шум все нарастал, становясь все устрашающим, словно где-то рушились скалы, прорвалась вода или хлопало множество крыльев. Звуки наступали сзади с такой неотвратимостью, что даже наши бесчувственные пони и те задрожали. Бедные Уточка и Булочка понурили головы и выглядели так испуганно, боясь сделать хотя бы шаг, что мне даже стало их жаль, несмотря на все мое к ним отвращение. А гул по-прежнему рос и все больше напоминал шум хлопающих крыльев – и лишь в последний момент я заставила себя оглянуться через плечо и посмотреть, что же катит на нас с такой скоростью.
Тедди! Берегись, Тедди!
Так что же я увидела, взглянув назад широко открытыми глазами? Лошадей и собак, мужчин и женщин, галопом несущихся на нас плотной группой, в розовых куртках, с лицами таким же пронзительными, как визг рога, в который дул самый толстый всадник. Мне они показались целой армией, хотя то была всего лишь буйная охота, которая явно уже заканчивалась, хотя ни я, ни Тедди не видели ни оленя, ни лисы, ни какого другого зверя, за которым они могли бы гнаться. Лошадей своих они уже почти загнали – и тем не менее стремительно настигали нас, а собаки, несшиеся с высунутыми языками, готовы были растерзать любого попавшегося на пути. А мы – Тедди, я и Уточка с Булочкой – так и застыли посреди дороги, прямо на пути этих варваров в их красивых одеждах.
Прыгай, Тедди! Прыгай!
Но он, глупец, безмолвно ждавший своей судьбы, – а именно таким он в этот миг и был, – по-прежнему сидел на Уточке, выпрямившись, сколько мог, слишком упрямый, чтобы дать дорогу другим, слишком гордый, чтобы отступить перед сотней азартных охотников на лис со всеми их собаками и лошадьми, разгоряченными лицами и мелькающими хлыстами.
Во главе этой буйной ватаги была, как ни странно, женщина, совсем молодая. И хотя я смотрела на нее из мерзлой канавы, где неожиданно для самой себя оказалась, наши взгляды встретились, но на ее бледном юном лице не мелькнуло и тени интереса ко мне или – что было бы гораздо важнее – к Тедди, на которого она взглянула с убийственным безразличием, а затем устремила взор вдаль, высматривая, куда же побежал преследуемый ими зверь. Увидев все это, я завопила, но молодая женщина лишь пришпорила свою взмыленную лошадь и прямо у меня на глазах перепрыгнула через Тедди и Уточку, как будто перед ней была насыпь или каменная кладка. В момент прыжка ее белое лицо заострилось.
как лезвие топора, а огромная лошадь подобралась и взмыла вверх, по-видимому, в тысячный раз за этот день, но к тому моменту животное устало или, быть может, расслабилось, так что даже мне, лежавшей на льду в зарослях ежевики, было видно, как ее заднее копыто задело затылок моего Тедди. Тут подбежали, разгоряченно дыша, собаки, а остальные охотники обогнули упавшего Тедди с обеих сторон, как мутные волны огибают скалу.
Они умчались. Наступила тишина, и ничего больше не напоминало о том, что они бурным потоком прокатились по нам, разве что взрытая грязь, отпечатки копыт и вытоптанная ежевика. И лежащий пластом Тедди.
Пошел дождь.
Подумать только! Какая наглость! Представьте себе, эта девушка без зазрения совести перемахнула через моего Тедди, перемахнула через человека на пони, даже не попытавшись обогнуть его. И пусть бы она перепрыгнула через него ловко, а то ведь ее лошадь огромным – с королевскую корону – копытом ударила моего бедного Тедди по затылку и не только сшибла его с Уточки одним щелчком, как любит выражаться Тедди, но и оставила лежать на дороге замертво; по крайней мере именно так мне показалось, когда я подползла к нему и прошептала:
Тедди! Ответь мне, Тедди!
Но он не отвечал, хоть я в испуге дышала ему в лицо, громко умоляя его очнуться и посмотреть на меня. Так мы и лежали там, вдвоем. Чертовы пони куда-то исчезли. Нас со всех сторон окружала давящая пустота. Вдруг я услышала какой-то звук. Я приподнялась на локтях, продолжая согревать своим дыханием безжизненного Тедди и снова не веря собственным ушам. Это определенно был шум большого автомобиля, несущегося в нашу сторону или справа, или слева, ведь мы лежали на перекрестке двух извилистых грунтовок. Вот он возник прямо перед нами – огромный, шоколадного цвета автомобиль, весь мокрый от дождя. Не успел он остановиться, как из него, не торопясь, с прежним безразличием на лице и все в том же костюме для верховой езды, вышла та самая девушка, что прыгала через Тедди, и велела мне помочь ей занести Тедди в автомобиль.
Он мертв, мисс? Скажите только, что он жив!…
Да встаньте же вы и помогите мне.
Голос был явно девичий, но глухой и грубоватый, как у пожилого джентльмена, поучающего невежественного паренька. Она была примерно моего роста, такая же худенькая, но существенно отличалась от меня чудесными волосами (ведь со своими светлыми локонами она казалась ожившей картинкой из журнала – не то что я!), заляпанным грязью охотничьим костюмом, который она так и не сняла, и чем-то еще. Позже я поняла: возрастом. Да-да, возрастом. Именно в тот первый день, когда она, едва не убив Тедди, все-таки пришла на помощь, я больше всего стала опасаться ее возраста. Все еще разгоряченная изящная обитательница замка, до глубины души презирающая жалкую сироту, вроде меня; впрочем, для этой особы вообще не имело значения, кто я такая и откуда, – я это прекрасно уловила уже в тот момент, хотя совсем потеряла голову из-за Тедди.
Берите его за ноги, а я возьму за голову.
Ну, вот все ясно, не такой я человек, чтобы позволить своим чувствам мешать спасению Тедди, сказала себе я: это не надолго, и эта девушка, которую – как выяснилось позднее – звали Эрикой (сравните с моим прозвищем Осотка!) и с которой мы во многих отношениях были схожи, не считая, конечно, замка, фермы и ее возраста, просто окажет Тедди необходимую помощь и сразу же доставит нас к мистеру Лэки со всеми его запахами – как будто мне так уж хотелось его видеть! Но случилось иначе.
И вот мы, две тоненькие девушки, такие схожие, несмотря на разделяющую нас дистанцию, пыхтя, принялись тащить моего бедного, безжизненного Тедди с болтающимися руками и ногами и ужасно тяжелого, о чем я никогда не подозревала, пока наконец удобно не уложили его на заднем сиденье, подсунув ему под голову аккуратно свернутый розовый жакет Эрики. Опустившись на колени, я пристроилась на полу у заднего сиденья семейного автомобиля, как выяснилось, и держала Тедди за руку, а Эрика, объявившая мне, что я должна называть ее «мисс» и ни в коем случае не фамильярно, по имени, крутя как-то по-детски шаткий деревянный руль, везла нас по разбитой дороге, стараясь, надо отдать ей должное, как можно реже попадать в колдобины. Нас тем не менее порядком трясло, а запах в этом сказочном во всех остальных отношениях автомобиле был просто невыносим: густой запах кожи перебивался убийственной вонью бензина. Я сидела, скрючившись, у заднего сиденья великолепной старой машины рядом с Тедди, который глаз так и не открыл, не пошевелил рукой и даже не вздохнул, чтобы хоть как-то подбодрить меня, и время от времени осматривалась, но видела лишь светлую головку девушки и узкие плечи. Несмотря на все мое волнение по поводу Тедди, что-то мне в этой блондинке не нравилось и вызывало во мне – нет, не ревность, что-то иное. Страх, вот что. Страх поднимался из глубины моей ревнивой души. Но к чему мне ревновать – к волосам, замку и умению управлять автомобилем, который я видела первый раз в своей жизни? С чего бы мне ревновать, так же как чего мне ее бояться? Она была человеком, из которого и слова не выжмешь, как обычно говаривал мой Тедди, но, не утрачивая ни на минуту присущего ей высокомерия, еще до конца поездки раскрыла мне глаза на самое главное.
Ей уже исполнилось шестнадцать.
Нет!
Да. Шестнадцать! И теперь, ко всему прочему, мне еще предстояло волноваться из-за ее возраста, до которого мне пока было далековато. О, Тедди сразу определит ее возраст и поймет, что к чему, стоит ему только открыть глаза – если останется жив, – и бросит на нее лукавый взгляд. Взгляд своих романтических глаз. Так что неудивительно, что я была подавлена и встревожена, когда мы прибыли в Большое Поместье, которое оказалось не замком, а особняком, таким же добротным и большим, как и «Святая Марта» или «Святой Климент», хотя и не богоугодным заведением, а просто – как бы это сказать – очень просторным и очень удобным домом. В этом родовом поместье можно было разместить всех солдат-ветеранов из «Святого Климента» и еще осталось бы достаточно места для подопечных Сироткиной Мамы; тем не менее сейчас тут проживали всего три души, не считая пары старых слуг и собак. Никогда еще не пыталась я так отчаянно сохранить чувство собственного достоинства, как в этот день, и попытки мои были довольно неудачными.
Джордж! Уильям! Отнесите этого человека в дом. А вы – вы можете пойти со мной.
Но, мисс… Я близкая подруга Тедди! И не могу оставить его в таком состоянии!
На это она даже не удосужилась ответить, быстро развернулась и надменно зацокала по булыжнику каблучками своих кожаных сапог, туго обтягивавших ее стройные ножки, взмахивая голыми руками, словно забыв о красивом жакете, оставленном на сиденье автомобиля. Я поспешила за нею – куда мне было деваться? – оставив автомобиль с тремя открытыми дверцами на конюшенном дворе, где мы остановились как раз в тот момент, когда какой-то парнишка вывел здорового, укрытого попоной зверюгу, который нанес моему Тедди такой страшный удар. Они шли по кругу, мальчик и конь; животное, в три раза выше мальчика, двигалось, печально перебирая ногами, с поникшей головой, как будто понимая, что оно, бедное животное, наделало, хоть и не по своей воле. Вот почему я его тут же простила.
Милая, дорогая Мамочка!
Надеюсь, Вы не возражаете против этого обращения, поскольку я уверена, что, если бы Вы отвечали на мои письма, а Вы, я знаю, ответить не можете, Вы бы наверняка назвали меня «мое дитя» или даже «доченька», и я бы сразу перестала чувствовать свое сиротство, это уж точно – прошу простить меня за долгое молчание, уверяю Вас, оно было вызвано несчастьем, вполне его оправдывающим.
Умер старик. Отец миссис Эвелин Стек, и это событие ввергло всех нас, включая детей и собак, в большую печаль, когда даже не слышишь, как звучат ей в унисон церковные колокола. Миссис Стек отложила на время свои чтения и наставления детей, хотя должна признаться: долгими ночами я тайком, как ни стыдно признаваться в этом, почитывала самую интересную из книжек миссис Стек об ирландском принце, и самое интересное, осмелюсь сказать, не в том, что он стал епископом, – там рассказывается о прекрасной девушке, а это меняет все дело.
Бедный старик умер, как и следовало ожидать, во дворе, куда раз за разом гнала его болезнь. Старая лошадь стояла и тыкалась в него носом, как собака, никогда не могла себе даже представить подобного, но, как ни странно, все было именно так.
Миссис распорядилась уложить своего отца на обеденном столе под хрустальной люстрой и расставить везде цветы, хотя для многих из них еще не сезон. Капрал Стек лично внес его в дом, уложил, как следует, и помогал готовить хлеб, пироги, жаркое и пиво для поминающих, членов семьи и соседей с ближайших ферм, хотя и не таких больших, как у Стеков. Вот так мы и суетились, пока готовили поминки.
Сами похороны прошли великолепно. Все собрались на небольшом дворике позади церкви, о котором я уже рассказывала, дождя, как по заказу, не было, детишки миссис Стек бегали между покосившимися надгробными камнями, не интересуясь суровой историей семьи Стеков, изложенной на этих замшелых камнях, которой они, конечно, и не могут знать, и, по-видимому, забыв, для чего мы все в этом тихом саду собрались, и это отчасти развеивало нашу печаль. Я не знаю, что бы Эвелин, как зовет свою родственницу капрал Стек, делала без сильного характером и религиозным духом капрала Стека, который ей всячески помогал, заплатил священнику и произнес надгробное слово над усопшим. Интересно, только я, единственная из присутствующих, видела, как душа старика витала над верхушками деревьев, пока говорил капрал? Я уверена, что на самом деле видела это.
Я выросла, постоянно размышляя о первом таинстве, загадке, которую представляет собой наше появление на свет, хотя я хорошо знаю, что церковь не одобряет такого образа мыслей и отрицает то, что я называю суетностью нашего начала. Теперь эта смерть приблизила меня ко второй тайне, точно так же отрицаемой нашей матерью-церковью, что заставляет меня сказать, как бы ни грешно это было, что первой вакансии без последней не бывает, и Вы сами прекрасно это знали с самого начала, и это вовсе не противоречит духовному учению, которое Вы нам преподали. О Сироткина Мама, Вы знаете, насколько случайным был мой визит в Высокие Кресты Келлса, и видите, насколько он изменил мое настроение. Эх, Матушка, не суждено мне стать восхитительной девушкой, это уже совершенно ясно! Но я знаю, что отчаиваться из-за меня Вы не будете, да и не надо.
Без Тедди, который читал мои письма, мне пришлось перечитывать их самой, хотя, когда я вынуждена была выслушивать его смешки и ухмылки, я все равно ничего не исправляла, даже если знала, что он прав. Мне пришлось также заняться отправкой писем по почте и довольно серьезно поступиться своей девичьей гордостью, ибо помощник конюха оказался более требовательным, чем мистер Лэки, а я считала, что у меня уже достаточно опыта по этой части и большего мне пока не требуется, раз Тедди ранен и лежит без движения. Тем не менее я без особых возражений заплатила помощнику конюха по его цене, вспоминая при этом Рыжего Эдди и Финнулу Маллой и полагая – кстати, ошибочно, – что остаюсь при этом столь же чистой телом, как и молодая хозяйка Большого Поместья.
* * *
Каким образом, спросит любой здравомыслящий человек, могла бедная сирота лишиться единственного мужчины, которого она в своей жизни любила, и не найти его до самого конца всей этой истории, если этот самый мужчина лежал где-то в том же доме, в котором эта самая молодая девушка работала, мучилась и не спала ночами? А истина в том, что потеряла я его в тот момент, когда Джордж и Уильям внесли его в дом. Шестнадцатилетняя мисс, блондинка, на мое скромное обращение «вы», препоручила меня Мэри Грант, которая готовила, вела хозяйство и ухаживала за детьми. Детьми? Да, действительно – будто бы то, что я была сиротой и выдумывала детей в своих письмах миссис Дженнингс, было лишь гарантией того, что я никогда не останусь без вечно воспроизводимого доказательства пустоты, постоянно заполняющей наши умы и сердца, и не без причины.
Разумеется, я слышала, как отъезжает за доктором автомобиль, и попыталась выбежать из дома и кинуться вдогонку, но тщетно. Разумеется, я слышала, и как он возвращается, и снова попыталась оказаться в центре событий, но опять-таки тщетно. Мне лишь удалось поймать молодую хозяйку и смиренно просить ее сказать хотя бы пару слов о Тедди, но я снова получила отказ. Отказывали мне постоянно. Но по крайней мере я знала, что Тедди жив – врача постоянно привозили и увозили в деревню: для деревенских жителей он был, видимо, единственным источником сведений о таинственном незнакомце, появившемся в Поместье: о нем им всем было известно и даже внушало некоторую гордость.
Почему же я не выбралась из своей холодной комнаты ночью и не принялась за поиски Тедди, обшаривая закутки Большого Поместья вдоль и поперек – в конце концов, я наверняка обнаружила бы его в уютной теплой постели? Из-за собак, конечно. Сколько их было, я так и не поняла, но мне лишь раз стоило услышать их рычание, чтобы убраться как можно быстрее назад и в одиночестве и в слезах признать свое поражение. Иногда я видела то одну, то другую собаку, а может, всякий раз одну и ту же, и свирепый облик этой твари говорил о том, что это отнюдь не ирландский сеттер, а зверюга, вывезенная из какой-то дикой далекой страны, как позднее и оказалось.
По крайней мере я была в одном доме с Тедди. По крайней мере молодая хозяйка Большого Поместья не увезла его отсюда, пока я лежала, настороженно прислушиваясь к любому шороху, который сулил бы мне самое страшное для меня бедствие. По крайней мере я порой видела доктора с его трубкой и сумкой, что меня очень успокаивало, и в конце концов мне удалось услышать голос Тедди, доносившийся откуда-то из глубин этого страшного дома. Сердчишко мое сжалось, и мне стало как никогда беспомощно и одиноко. Ныне я была пленницей, каковой никогда себя не ощущала ни в «Приюте для девочек-сирот» в Каррикфергусе, ни даже на «Извозчичьем дворе Лэки», где враждебные силы впервые посягнули на мою индивидуальность, которая тем не менее помогла мне сохранять достоинство, несмотря на тягостность и двусмысленность ситуации.
Полем моей деятельности, где со мною практически не считались, несмотря на то, что я в поте лица трудилась от рассвета до заката, была, как нетрудно догадаться, кухня, по размерам превосходившая кухню и обеденный зал в «Святой Марте» вместе взятые. В одном ее конце помещался огромный очаг, в другом – батарея каменных раковин. Несколько железных плит и длинных разделочных столов располагались под железной штуковиной, с которой грозными рядами свисали ножи и топоры, посредством которых мы разделывались с говядиной, бараниной и разнообразной птицей – с яростью, знакомой лишь тем, кто долго работал на кухне. Но зачем, хотела бы я знать, зачем мы готовили такое огромное' количество мяса и овощей, не имея возможности отойти от раскаленной плиты с брызжущим во все стороны маслом, так что лично я уже близка была к отчаянию? Кто, хотела бы я знать, может потребить содержимое всех этих кастрюль и сковородок, что мы готовили изо дня в день без продыху, так что на колоде для рубки мяса не успевала высохнуть кровь, а на лицах у нас – пот?
А дети? Маленький голопузый выводок, как называла их Мэри Грант? В тот день, когда меня, запуганную и растерянную, привели или, лучше сказать, передали в ведение Мэри Грант и тут же усадили ощипывать и потрошить гуся, раза в два превосходившего любого из тех, что миссис Дженнингс жарила для нашего стола в «Святой Марте», я сначала и не поняла, что кроме нас самих кто-то еше жил и дышал на кухне Мэри Грант. Вокруг все было в перьях и скользких ошметках, Мэри Грант шастала туда-сюда, я чувствовала себя все хуже и хуже от того, что навыки ведения хозяйства, полученные мною в «Святой Марте», здесь явно не котируются. Конечно, едва обретя почву под ногами, как говаривал Тедди, и узнав, что я нахожусь в Большом Поместье или, точнее говоря, в его крыле для слуг, я тут же представила себе размах и великолепие этого старинного семейного гнезда. И отметила, что окна кое-где разбиты – обстоятельство, которого не могла предположить сирота в моем плачевном положении. Вандалы, сказала я себе. Какой стыд. Но с чего вандалам, откуда б ни явились они и сколько бы их ни было, выныривать из ночи и швырять камнями в такой прекрасный старинный дом? Хотя дом этот, без сомнения, был наиболее странным и наименее приятным местом из тех, что я успела повидать на своем веку. И моя неспособность ответить на вопрос, от которой все мои попытки найти ответ становились напрасными, лишь только усиливала ту извращенность – другого слова и не подберешь, – которая нависла над Большим Поместьем, как вонь над болотом. И вот не успела я, как говорится, очухаться, меня усадили ощипывать гуся – что, сами понимаете, окончательно выбило меня из колеи. И, конечно, в основном дело было в Тедди – впрочем, нет, не в Тедди, по крайней мере – для меня. В разгар всего этого, несмотря на Мэри Грант, на ее молчание, габариты и угнетающую близость ко мне, я вдруг, с остервенением ощипывая гуся, отметила признаки жизни или, по крайней мере, какого-то движения в странной куче тряпья и лохмотьев, наваленной позади камина и овеваемой теплым дымом.
Дергая перья, я старалась держать руку подальше от злобного черного клюва, боясь, как бы он не ущипнул меня, что было, конечно, маловероятно, ведь бедная птица давно мертва, и одновременно наблюдала, как эта странная куча брошенного у очага тряпья двигается, перемещаясь туда-сюда и подчиняясь какому-то собственному ритму; но тут я увидела маленькие оловянные тарелочки и, улыбнувшись, сосредоточилась на гусе. Кошки, сказала я себе. Собаки. Или котята со щенятами. Но тут до меня дошло, что эта ветошь, эти старые куски одеял с покрывалами больше всего напоминали мышиное гнездо, и, ясное дело, я замерла в страхе. А затем, совсем позабыв о гусе, как завороженная стала следить за высунувшейся из кучи крошечной ладошкой, ручкой, другими ладошками и ручками. И вот, наконец, детишки – это были именно они – начали один за другим выползать из этого муравейника, сложенного из старых одеял и бесполезного тряпья, как будто они никогда не знали мук голода или не чувствовали теплого света.
Ой, мэм, посмотрите на этих бедных созданий.
На что старая великанша-людоедка – а иначе ее и не назовешь, если судить по ее размерам и цвету бородавок на лице и руках, – задала мне вопрос, видела ли я хоть раз в жизни ребенка – это мне-то, других бы лучше спросила! и детишек! она меня спрашивает про детишек! – а затем призналась, что она их «приютила», как она выразилась, и прославилась по всей округе тем, что не задавала лишних вопросов, когда принимала детей. Такая благотворительность, я сразу это почувствовала, вызвала во мне определенные симпатии к Мэри Грант и еще больше усилила мое недоумение по поводу происходящего в Большом Поместье.
Что касается оловянной посуды, мое первое предположение было недалеко от истины, ведь не успели детишки вынырнуть из-под тряпья и захныкать, заскулить и начать тыкаться вокруг, подобно слепым котятам, хотя большинство из них вполне нормально видели и были, по сути дела, такими же приемышами, как и все мы в «Святой Марте», Мэри Грант тут же, охая и крякая, нагнулась, забрала тарелки, наполнила их и затем впустила собак или скорее щенят. Я сумела сдержаться и не выказать ужаса при появлении грязных, мокрых молодых собак, думая о том вреде, который они могли бы причинить детям, хотя у многих щенят еще даже не было зубов. Я радовалась, что могу не отвлекаться от детишек, и тут Мэри Грант вдруг начала подбирать их, как мне показалось, горстями и рассаживать их у себя на груди, жестом попросив меня помочь более взрослым детям съесть овсяную кашу, что я с радостью и сделала. При этом я поняла, что одна крошка сильно больна – это я определила по ее глазам и практически полному отсутствию аппетита, несмотря на все мои уговоры скушать хоть ложечку. То была маленькая Марта, о чем я могла бы догадаться.
Затем я опять принялась за гуся.
В конце этого дня, как только стало смеркаться, прежде чем подняться в свою комнату, я сумела выскользнуть наружу и обойти Большое Поместье. Мне это понравилось, если мне вообще что-либо нравилось в Большом Поместье, и я поступала так и в дальнейшем, ведь, вообще-то говоря, из-за Тедди я была в постоянном расстройстве, несмотря на то утешение, которое приносили дети, спавшие или путавшиеся под ногами в самый неподходящий момент. Наступали сумерки, и я осторожно скользила от дерева к дереву, то радуясь про себя, то ломая в страхе руки, и при этом внимательно изучая Большое Поместье. Оно напоминало корабль, севший на мель: огромное, оно венчало единственный в округе холм, если не брать во внимание ломаную линию гор, уродовавшую далекий горизонт. Найдя подходящее дерево и спрятавшись за ним, я всякий раз высматривала освещенное окно, но таких бывало несколько, а разбитое стекло в самом темном и холодном было настолько прозрачным и незаметным, что я, пожалуй, могла бы порезать себе пальцы. Но, несмотря на все мое шпионство, я так никого внутри и не разглядела. Иногда, хотя тут я забегаю вперед, я направлялась в огород и дивилась обилию овощей и зелени, таких замечательно свежих в вечерней росе. Но для кого возделывался такой обширный огород? Он был великолепен, если не сказать больше, но как-то чрезмерен – как и все остальное, что касалось Большого Поместья.
Бежать! Весь первый вечер я обдумывала эту возможность, сбежать и поискать помощи! Но у меня хватило ума отказаться от этой мысли, успокоиться и вернуться в полумрак кухни, где Мэри Грант, бросив на меня неприязненный взгляд, повела меня к кривой лестнице черного хода. Ночная рубашка, лежавшая на постели, превосходила самые смелые мечты любой служанки, и досталось мне это одеяние явно с барского плеча.
Дорогая Сироткина Мама!
Боюсь, на сей раз содержание письма будет не намного длиннее этого приветствия. Беда – и притом самая страшная – пришла в семью Стеков, а за какие грехи прошлого, я лаже представить себе не могу. На этот дом, по-моему, снизошел какой-то мор. Не успели мы попрощаться со стариком Стеком, оказав ему все возможные почести и дома, и в церкви, а затем и в небольшом, но много повидавшем церковном дворике, о котором я уже писала, как одна из сироток Эвелин Стек слегла с высоченной температурой и, скорее всего, умерла бы, если бы не самообладание Эвелин Стек, в очередной раз послужившее хорошей зашитой от внезапно надвинувшейся, как темная туча, смерти и других неведомых бед. А теперь, когда больной ребенок еще не полностью оправился, от него заразился сам капрал Стек. И теперь, Мамочка, он лежит пластом, отделенный от малышки стенами и отличаясь от нее возрастом, то слабея, то оживая, – детские инфекции, Вам ли этого не знать, гораздо опаснее для взрослого человека, по крайней мере, потенциально. Ребенок плох, капралу Стеку еще хуже. Он кричит своим людям в окопах, чтобы они надели противогазы и шли в атаку.
Ох, Мамуля, пока бедные солдаты в кошмаре капрала Стека выскакивают из окопов и бегут в атаку, я сижу по уши в грязи и помогаю Эвелин ухаживать за нашими пациентами– и время моего возвращения отдаляется.
Тут я была настолько близка к истине, что, думаю, сам Тедди не стал бы, как обычно, возражать, хотя, по правде говоря, случись это, мне было бы все равно. Именно после того, как я украдкой отнесла это письмо помощнику конюха, я стала больше ценить его простодушие и бесхитростность. Паренька звали Мика, и он утверждал, что появился на свет из чрева кобылы: глупая идея, к которой я тем не менее отнеслась с доверчивым любопытством.
Затем взяла свечку. И пошла спать. Гадая, смогу ли когда-нибудь почувствовать себя свободно в этой ночной рубашке.
Какими холодными они были, эти первые ночи, проведенные мною в заброшенном углу Большого Поместья, в безопасности, как я полагала, но и в неволе, ведь не просто так меня облачили в это греховно-роскошное одеяние. Спать я, конечно, не могла, думала о Тедди, слышала смех, голоса и звуки музыки, доносившиеся из одной из дальних комнат, где у ног молодой хозяйки, должно быть, дремали эти страшные собаки. В просторных помещениях гулял ветер, желанный гость Большого Поместья, то замирая, то снова посвистывая, как чудовище из книги ирландских сказок Эвелин Стек, и время от времени я вынуждена была напоминать себе, что ни этой женщины, ни книги в реальности не существует. Мне следовало бы проваливаться в сон с наступлением темноты, ведь я поднималась к себе в каморку, подавленная как никогда в жизни и измученная, как старая крестьянка после целого дня работы. Но я не засыпала, а просто лежала в постели, такой ужасающе пустой, что, казалось, ничье тело не согрело бы ее: что уж говорить о молодой девушке, страдающей от беспомощности и неопределенности своего положения и пытающейся тем не менее выстоять ради благополучия Тедди. Я думала о том, что на моем месте сделала бы Финнула Маллой. Финнула наверняка закрутила бы любовь с Микой. да еще какую, и, по правде говоря, от этого меня удерживало только мое воспитание и решимость поберечь себя для Тедди – потому мне было холодно, постель не грела, а Большое Поместье было вообще убийственно холодным местом. Обхватив себя за худенькие плечи, словно обнимая какую-то другую, дрожащую бедняжку, я погрузилась в такую тоску, от которой остыло бы даже пышущее жаром тело Финнулы Маллой.
Мэм, она больна. Что же нам делать? А кто ты такая, чтобы считать, что она отличается от остальных? Никто, мэм.
А что ты знаешь о детских болезнях? Ничего, мэм.
Ну, тогда не отвлекай меня этим ребенком! Они все одинаково здоровы.
Но, миссис Грант, я беспокоюсь!
Ты что, еще не поняла? У тебя не то положение, чтоб беспокоиться. Посмотри на себя, сама-то ты кто, и позаботься лучше о себе.
Как скажете, мэм.
Но миссис Грант ошибалась, по крайней мере – частично, ведь по мере того, как тянулись эти ужасные дни, я стала сожалеть о том, что дурачу ничего не подозревающую матушку-воспитательницу. Я не могла не видеть все более очевидного сходства между своими фантазиями, излагаемыми на бумаге, и тем, что в действительности происходило со мной и, по-видимому, с Тедди. Мне казалось, что достаточно услышать ее слова у себя в душе, чтобы проснуться и оказаться в новой ужасной ситуации, которую я знаю как свои пять пальцев. Была ли я причиной? Была ли я следствием? Причиной или следствием чего, – спрашивала я себя, как будто у меня и без того не было множества хлопот в Большом Поместье, к которым скоро добавились и другие.
* * *
Хотя средой моего обитания была именно кухня, тем не менее вскоре меня послали собирать яйца, копать огород деревянной лопатой, обрывать ягоду с кустов, неухоженных и расползшихся дикими зарослями у самой земли. Все это вполне ясно указывало: молодая хозяйка не опасалась моего бегства, это в свете произошедшего было вполне разумно и в действительности означало, что я стала собственной пленницей или по крайней мере участвовала в собственном заточении. Уже на второй день своего пребывания в Большом Поместье я потеряла счет времени и меня так загрузили работой, что и самая сноровистая крестьянская девчонка не справилась бы. Я металась от колючих кустов к сердитым наседкам, несущимся в пристройках, полных вонючего, гниющего помета, год от году все более заразного, потом опять в дом, чтобы успокоить бедную маленькую Марту, причем с каждым днем моя тревога за нее возрастала, затем опять во двор, чтобы голыми руками забрать тушу забитой овцы и одной, без всякой помощи, зажарить ее; таким образом, мои многочисленные обязанности сами по себе служили непреодолимым барьером к поискам Тедди. И в дополнение ко всему, на меня вскоре возложили функции горничной, так что прислуживать нужно было по всему дому: в залах и спальнях, не только на кухне.
И все же в первые же дни после моего прибытия я нашла себе укромное местечко, где могла набраться мужества от его естественной красоты, минутку-другую отдохнуть, побыть наедине с собой и освободиться от страхов, переполнявших меня по ночам в холодной постели. Местечко это, как ни странно, находилось под мостом. Говоря точнее, на определенном расстоянии от Большого Поместья, но в пределах распространявшейся от него зломочности. В зарослях утесника вился небольшой ручеек, именно эту ленточку поблескивающей воды и пересекала небольшая каменная арка мостика. С небольшим пролетом, более широкий, чем нужно, и сильно горбатившийся в центре, крошечный и очень старый, построенный из больших валунов и каменных блоков, более древних, по моим предположениям, чем само Большое Поместье, мостик к тому же был весь покрыт мхом и зарос плющом. Представьте!
Откровенно говоря, мой мостик – именно так я его назвала, когда впервые обнаружила его у подножья холма в узкой лощине, – из-за струпьев лишайника казавшийся больным и весь закрытый ветками ивы, являл собой очередной пример абсурда: тропка, на которой он располагался, уже вся заросла и практически исчезла, а ручеек, легко было преодолеть в два-три шага, лишь слегка поскользнувшись и замочившись. Но мой горбатенький мостик был таким старым, маленьким, а посему неуместным и безвредным, несмотря на все свое уродство, что тут же меня очаровал. Хотя мне никто об этом не говорил, а книг я также не читала, я сразу поняла, что это ирландский мостик, памятник старым суровым временам, угрюмое и печальное сооружение, под которым может найти убежище такая грустная и потерянная девушка, как я.
Так что я взяла за правило каждый или почти каждый суматошный день на пару минут украдкой спускаться вниз по склону и прятаться под своим мостиком. Камень, на котором я сидела, успокаивал, независимо от того, был он мокрым или сухим. Мелкий, весь перепутанный темный папоротник был похож на мои сломанные ногти, стремительная струйка воды, текущая прямо у моих ног, была слишком холодной, чтобы опускать туда пальцы, но на нее было приятно смотреть, а темнота от нависающего над головой свода, с которого капала вода, обеспечивала естественное и ненарушаемое убежище, в чем я, как выяснилось, ошибалась.
Да-да, ошибалась. Поскольку однажды днем, когда я, пригнувшись, сидела под мостиком, надежно укрытая ветками ивы, я с ужасом услышала звук шагов, тяжелых и зловещих, именно таких, какие я всегда боялась услышать ночью. Они приближались. Не торопясь. Огромные, грубые шаги глухо ухали один за другим, я уже все поняла, но ничего не могла сделать. Затем послышалось сопение, перекрывшее шум воды. Появился силуэт – крупная, одетая в черное фигура мужчины, которого я даже не сумела рассмотреть. Он тут же навис надо мной, схватил и стал поднимать на руки или, скорее, подмышку одной из них. Все это он проделывал молча, не выказывая какого-либо неодобрения, а затем понес меня, безвольно повисшую, больше всего боявшуюся потерять рассудок, обратно к Мэри Грант, которая ждала меня, уперев руки в боки и желая знать, что я такое делаю, прячась под этим старым мостом. Габариты моего похитителя, возвышавшегося над миссис Грант, которая и сама была отнюдь не мелкой женщиной; его униформа, состоящая из черного костюма и белой манишки, странно контрастировавшая с тенистой каменной нишей, в которой, скорчившись, сидела я; то, как он захватил меня врасплох, подхватил и понес, не обращая на мою персону абсолютно никакого внимания, – от всего этого я настолько обессилела, что не могла произнести ни слова, пока мне не приказали раздуть огонь и заняться голопузым выводком.
Так состоялось мое знакомство с мистером Джейксом. Спустя некоторое время, немного смягчившись, Мэри Грант объяснила, что в каждом имении высшего класса должен быть собственный слуга или даже несколько, и мистер Джейке – единственный оставшийся в живых «человек», как иногда звали для краткости таких слуг, в Большом Поместье. Она предупредила, что, поскольку я ничего не знаю о правилах поведения в обществе, мне следует приложить все усилия, чтобы научиться как следует выражать почтительность: мистер Джейке может потребовать от меня оказания еще больших знаков почтения, чем даже молодая хозяйка. Я не стала спорить с Мэри Грант, несмотря на все мое отвращение к тому, что она хотела мне преподать. И хотя она запретила мне впредь уходить и прятаться от нее и моих обязанностей, я продолжала время от времени навещать свой мостик, правда, лишь убедившись, что мистер Джейке удалился на дневной отдых. Но из-за него мое укромное местечко потеряло неуловимый аромат ирландского очарования. А о волосатом жировике на его шее вообще не стоит упоминать, я так считаю.
С тех пор меня одолела, как и следовало ожидать, новая тревога: я стала бояться, что однажды ночью вдруг услышу, как единственный в Большом Поместье слуга-мужчина, непомерно самодовольный, поднимается с черного хода по крутой лестнице. Хотя, конечно, из-за этого вовсе не стоило терять сон, ибо вряд ли мистер Джейке покусился бы на меня так явно, о чем мне следовало бы догадаться после эпизода у моста, несмотря на жировик на его шее.
Вскоре после этого, как я уже сказала, мои обязанности были расширены от кухни с огородом и детей с кудахчущими курами, которых я наловчилась забивать без всякой помощи, до залов и спален в огромных и запретных, как я всегда чувствовала, хозяйских покоях Большого Поместья. Я начала изучать расположение комнат уже заселенных и комнат, которые лишь стояли наготове, поджидая обитателей, и кухонные колокольчики, висевшие в ряд на лоске и пронумерованные, так что если звенел, например, номер двадцать первый, это означало, что слуга требовался именно в соответствующей комнате; при этом предполагаюсь, что мы. домашняя прислуга, знаем, где какая комната, ведь, разумеется, никаких номеров у них не было. То есть номеров на дверях. Таким образом, мне оставалось лишь следовать за мистером Джейксом и сравнивать его уродливое тело с фигурой мистера Кэнти, которого я никак не могла забыть (из паба «У Кэнти», конечно), или майора Минфорда, несмотря на все разочарование, мне им доставленное, и в то же время постоянно думать о моем капрале Стеке, который, в обычном смысле слова, как мужчина ничего собой не представлял, но был тем не менее дорог мне, в отличие от других, и который явно лежал живым и, возможно, даже поправлялся в одной из комнат, показываемых мне мистером Джейксом.
Почтения мистеру Джейксу я не выказывала. Но изо всех сил старалась определить заветную дальнюю комнату, когда неожиданно звенел колокольчик. Это было нелегко. А кстати, вы знаете, что все эти колокольчики, висящие на кухне в ряд, насквозь проржавели от длительного неупотребления? И как им удавалось звенеть так звонко и чисто – от чего я подпрыгивала, выпрямлялась и отрывалась от работы, над которой корпела, – вызывая меня в очередную пустую комнату, что полностью сбивало меня с толку и наводило на мысли о собственной тупости? Да, это нервировало так, что руки опускались, поверьте. Я, конечно, вынуждена была выполнять свои обязанности независимо от того, в чем они заключались, – этому я научилась в «Святой Марте», – и при этом выполнять быстро, не раздумывая, и, конечно, неистово желала вновь обрести самого старого, по моему мнению, солдата из «Святого Климента» живым. Так что, если один из этих звонких колокольчиков приводил меня не в ту комнату, я впадала в отчаяние и на чем свет стоит, фигурально выражаясь, кляла себя за бездарность. Но если я отвечала на звонок правильно, что иногда тоже случалось, то с трудом скрывала свою радость, поднимала глаза от подноса, который несла, и, остановившись на пороге, быстро обводила огромную комнату взглядом, даже если хорошо знала, что Тедди там нет.
Но меня доставали не только несносные колокольчики. Так, в один прекрасный день мистер Джейке заявил мне, что сегодня я буду подавать вечерний чай. Долгие часы я готовилась к этому – слишком гордая, чтобы спросить у мистера Джейкса или миссис Мэри Грант, как лучше надежно и удобно держать слишком большой для меня поднос: маленькие фарфоровые чашки позвякивают, а чай обжигает, что я обнаружила, когда пыталась поднять чайник. Но по какой-то причине – или ее отсутствию – ни мистер Джейке, сидевший в темном углу, ни Мэри Грант, которая собирала поднос, ничего не посоветовали мне и не приободрили, будто бы наслаждаясь моими трудностями; им было невдомек, что этим они сами компрометируют персонал Большого Поместья. На подносе уместились и кексы, и копченая селедка, и большая миска с яйцами всмятку, и ломтики бекона, в основном жирного, – настоящая еда для желающего выжить в нашей стране, будь он коренным жителем или нет.
Путь из кухни в гостиную пролегал вдоль множества коридоров, и все они были длинны, холодны и пусты. Их полы устилали маленькие коврики из дальних стран, как я думала. На концах они были скручены, из-за чего я постоянно поскальзывалась, и поэтому, стараясь идти быстро, чтобы добраться до гостиной с еще теплым чаем, а также яйцами, кексами и сэндвичами, я подвергала себя огромному риску, и меня колотило от страха и неуверенности еще до того, как я предстала перед теми, кому предназначалось все это доставленное мною изобилие. А было их несколько.
А, Осотка. Поставьте поднос на этот стол. Чай я разолью сама.
Как скажете, мисс.
По крайней мере, она звала меня по имени, которое я узнала, хотя услышать его от нее и в такой ситуации было так же унизительно, как и ее обычное «вы», хотя, по правде говоря, видела я ее не часто, и слава богу, как говорила я себе для самоуспокоения. А вы думаете, легко было поставить поднос, когда она приказала мне это сделать своим беззаботным и насквозь фальшивым голоском? Нелегко! Дело в том, что мое внимание привлек слабый огонек в старом закопченном камине, где, судя по его размерам, могло бы полыхать мощное пламя. А также сама хозяйка Большого Поместья, на которой был новый охотничий костюм. Она стояла спиной к огню, как мужчина, а не как молодая женщина, более хорошенькая и более зрелая, чем я, хоть и моего роста и такая же худенькая – я вынуждена была признать это, но лишь в глубине души. А также молодой человек, сидевший на небольшом позолоченном стуле, который, казалось, рухнет под ним еше до того, как я избавлюсь от этой ужасно неустойчивой ноши, которую старалась удержать на вытянутых руках и при этом развернуться в сторону, – ее я уронила бы, испугавшись грузного молодого человека, чье отталкивающее лицо было прямой противоположностью тонкой улыбке молодой хозяйки и потому абсолютно сочеталось с ней. Вес подноса был почти критическим, и я вот-вот уронила бы его, притом молча и не обращая внимания на огромное кресло из иссохшей кожи, величиной с гардероб, стоявшее прямо напротив огня так, что я не могла рассмотреть сидевшего в нем, за исключением свисающей руки, которую я, мне показалось, узнала и ахнула, и тут заскользили яйца и все остальное. Но она вовремя сделала шаг вперед и подхватила огромную массу чеканного серебра, иными словами, поднос, а в камине взметнулся крошечный язычок пламени.
Просто чай и кекс, Млуд? Как обычно?
После чего я отошла в сторону, хотя все вполне могло случиться иначе, и я бы с грохотом приземлилась на четыре точки. Поворачиваясь, я все еще дрожала от напряжения, вызванного этим тяжелым испытанием и воображаемым весом подноса.
Можете идти, Осотка.
Спасибо, мисс.
И никакого реверанса. Поверьте. Это был не единственный пример моей уязвимости, как я уже говорила или, по крайней мере, давала понять. Я была вынуждена набираться храбрости всякий раз, когда проходила мимо привязанного в дальнем конце огорода старого козла с одним рогом, огромного бешеного создания, который был, пожалуй, больше Булочки и видел в каждом живом существе, даже в такой бедной ирландской сироте, как я, злодея, обломившего ему более чем полрога, оставив на его костлявой башке лишь один целый рог и тупой обломок. Не говоря уже о бушующих небесах, собаках и моей неспособности угодить Мэри Грант или увернуться от падающих предметов, ножей или чайников, когда звонил один из ржавых колокольчиков – и без предупреждения, как они это всегда делали. Иногда, если я оказывалась, скажем так, не при деле, меня пугала появлявшаяся ниоткуда молодая хозяйка – внезапно произнеся вслух мое имя, она тихо подходила ко мне и доброжелательно предлагала составить ей компанию и побродить по близлежащим холмам, в чем я ей не могла, конечно же, отказать, и зажимала уши руками всякий раз, если она подстреливала из ружья, когда-то принадлежавшего ее папочке, ту или другую кровоточащую птицу. И кто как не я должна была искать и приносить эти маленькие раздробленные тельца, падавшие камнем вниз – и всегда в такие густые колючие заросли, в которые не пробралась бы ни одна из ее алчных гончих. Именно я, ибо во время этих увеселительных прогулок нас ни разу не сопровождали гончие, хотя по уму их следовало бы брать, правда, меня это пугало бы и ошеломляло по крайней мере раз в десять больше. Но даже когда я смотрела на нее из густых зарослей, словно из-за тюремной решетки, а она думала, что мне ее не видно, сквозь терновник я вынуждена была признавать, что она – девушка стройная, гордая и очень привлекательная. Ее длинное лицо было таким же худым, как и мое, губы – неестественно полными, наверное, от привычки покусывать их в холодные дни, решила я. Ну а когда я выползала, побросав мертвых птиц в старый кожаный мешок, также когда-то, по ее словам, принадлежавший слуге ее папочки, разве я внезапно не обнаруживала, что она смотрит на меня, как бы это сразу определили в «Святой Марте», с любовью в глазах? Именно так. И что мне терновник с шиповником после такого необычного выражения ее глаз!
Однажды днем она без предупреждения появилась на кухне, застав меня врасплох, словно один из пресловутых колокольчиков или сам мистер Джейке, вечно подкрадывавшийся ко мне с какой-нибудь зловещей целью, – его я никогда не могла заранее узреть в темноте, и у меня от одной мысли о его вторжении резко падало зрение. Она вошла нежданно-негаданно, обратилась ко мне на «вы» и приказала мне взять стул и следовать за ней. Только это и помогло мне снова преодолеть страх и неприязнь к ней: я гадала, что ей от меня в очередной раз надо и почему она – человек с таким сложным и переменчивым характером, а я – такая постоянная и в определенном смысле трогательно неизменная, старательная и отзывчивая, как я это неоднократно слышала от нашей миссис Дженнингс, возможно, и себе на беду, я думаю. Тем не менее именно такова я и была, за исключением случаев, вроде настоящего, когда я почти потеряла самообладание. К тому времени, когда я смогла вынести стул наружу, она уже прошла через полуразваливающуюся беседку в скверик, защищенный неухоженной живой изгородью, и, к моему облегчению, улыбаясь, ждала меня там. Затем, взяв у меня стул и передав мне серебряную расческу и тонкие серебряные ножницы, длинные и острые, как кухонные ножи Мэри Грант, она попросила меня подстричь ей волосы, от чего я сначала отказалась по вполне понятным причинам, хотя в душе мне было приятно, что она доверила мне такое интимное действо. Затем что, вы думаете, она сделала? Сняла с себя кофточку и уселась на стул, и хотя при ее виде я постаралась не терять голову, все же не сразу поняла связь между частичной наготой и стрижкой волос, а она не потрудилась ее объяснить. Но, конечно, переломила ситуацию, уговорив меня такими ласковыми словами, которые я никогда не ожидала услышать от похитительницы Тедди – а ведь именно таковой она и являлась, – при этом со своим обычным безразличием обнажив грудь.
Она сидела здесь, на солнце, так, как обычно сидела на лошади – прямо держа стройную спину, уверенная в себе, отбросив привычную жесткость, как бросают наземь рубашку, скрывая силу ума под девичьими манерами, которые вдруг оказались такими же, как и у меня, невзирая на разницу в возрасте. А я стояла, держа в руках непривычную расческу и ножницы, и со всей ясностью осознавая, что я даже не знаю, как их держать, и тщетно старалась не смотреть на ослепительную наготу ее торса. Я, конечно, видела голых девчонок, таких, как я, в «Святой Марте», но как давно, я даже не могла сказать, и все же какое могло быть сравнение между девчонками, гоняющимися друг за другом в бане, и молодой хозяйкой Большого Поместья, неподвижно сидевшей как есть вот здесь, рядом со мной: солнечные лучи едва касаются ее кожи, белых и слегка округлых плеч, груди, напоминая о нашей небольшой, но решающей разнице в возрасте, которую я не могла не принимать во внимание. Ее светлые волосы, скручиваясь, ниспадали ей на плечи, оставляя грудь открытой. Я вдыхала запах ее нечесаных волос, немытой лоснящейся кожи с пульсирующими голубыми прожилками и даже свежести ее по-девичьи нежных грудей, от которых не могла, как ни старалась, отвести взгляда – что молодая хозяйка Большого Поместья, конечно, заметила. Мои щеки были теплыми, теплой была и верхняя половина тела молодой хозяйки, согретая робким прикосновением нежных лучей солнца. Прячущиеся в буйно разросшейся живой изгороди крошечные птички прекратили чирикать и щебетать при виде нас или, скорее, при виде молодой хозяйки, которая, должно быть, знала, что похожа на мраморный бюст в саду, если не считать длинных растрепанных прядей волос. Именно в этот момент, быстро взглянув на ее лицо, я утвердилась в своем прежнем подозрении, что даже молодая хозяйка Большого Поместья покусывает губы, от чего они выглядели потрескавшимися и неестественно пухлыми и яркими. Разве это возможно, чтобы я, в свои тринадцать лет, была почти готова наклониться и еше ближе присмотреться к ее ротику и грудям – но в этот самый миг она напомнила мне о нашей цели, и, словно от звука ее голоса, вдруг вновь неуверенно защебетали птички. Именно это я уже и стала делать, когда она сказала, чтобы я положила расческу в карман фартука, а ножницами подровняла ей волосы так, чтобы они, свисая, не касались плеч, при этом поднимая другой рукой каждую прядь. Я подчинилась, куда ж теперь деться? И, конечно, тут же стала жертвой раздирающих меня чувств, когда впервые ощутила ее мягкие волосы пальцами, но, пересилив себя, взяла ножницы и увидела, как прядка ее немытых волос упала на землю.
Чик – и упала, чик – и упала, и с каждым разом я обретала уверенность в себе, но тем не менее с каждым щелчком ножниц ее волосы становились все более короткими и все менее ровными. О, разве меня не понесло, так сказать, от счастья при каждом движении сверкающих ножниц и при виде ее ушек, которые в таком состоянии и дня бы не продержались в «Святой Марте»? Понесло. И еще как. Падали волосы, уходили тени, а я, как заправский парикмахер, кружила слева направо вокруг полуобнаженной хозяйки Большого Поместья – ощущала под своими пальцами ее прохладную кожу, увидела в одном месте царапину, пряди волос, падая, парили в воздухе, хотя никакого ветра не было. Все больше и больше открывалась ее длинная шея. От моего дыхания у нее под волосами, которые я подстригала, шевелился детский пушок. Птицы снова перестали щебетать. Она облизнула бедные опухшие губы. Ну вот. Я закончила.
Наступила полная тишина. Заслуженная.
Итак, я глубоко вздохнула и обошла вокруг, чтобы встать прямо перед ней и полюбоваться, так сказать, делом своих рук, а она, не говоря ни слова, протянула руку за ножницами, которые я медленно и не слишком охотно ей отдала, и затем, опять не говоря ни слова, она протянула другую, и мне потребовалось довольно много времени, прежде чем я вспомнила наконец о расческе.
Потом она встала и сказала, что теперь моя очередь. Будет только правильно, если мы поменяемся местами. Я, как и она, разденусь и сяду на стул, на котором сидела она, а она станет парикмахером, которым только что была я. Все это бы прекрасно – за исключением того, что я покраснела до неприличия, но это было именно так, мое лицо пылало от искушения, которому я через секунду-другую, конечно, поддамся, а также за исключением – самыми главными тут были исключения, – за исключением того, что в этой изумляющей, многозначительной тишине она невольно назвала меня по имени. Не Осотка, как обычно ко мне обращалась. А Дервла. По имени, данному мне моей матушкой-воспитательницей. «Дервла» прозвучало из ее уст совершенно непринужденно. Но от одного звука этого имени напряженность между нами мгновенно исчезла, отчего я тут же пустилась бежать, подгоняемая двумя противоположными чувствами – радости и неповиновения. Позади себя я слышала ее смех, будто она не поняла, что вселилось в меня или что я подумала, когда она бездумно произнесла мое правильное имя, или будто мое бегство имело какое-нибудь значение, угрюмо подумала я, оказавшись в безопасности моей холодной каморки. Решимость, с которой я пустилась бежать, к этому времени прошла, и я, дрожа, стояла у окна и сквозь густую зелень ивы видела, как она возвращается, держа одним пальцем перекинутую через плечо блузку.
Выглядела она как девчонка. Но часто бывала похожа на парня. Гордая, гневливая, душистая, как сено. То она вела себя как почтенная женщина, то была такой же жалкой, как и все мы, так что я даже не могла понять, какая она на самом деле. Но, по крайней мере, она выдала то, что могла узнать только от Тедди, пришел он в сознание или еще нет – последнее было вероятнее, ведь он так и не попытался найти меня и навсегда увезти из Большого Поместья.
Дорогая Матушка!
Над фермой Стеков рассеялись облака! Здоровый воздух вновь наполнил дом! Мы спасены, большинство из нас!
Видите ли, Мама, капрал Стек выздоровел или почти выздоровел и сидит на утреннем солнышке, попивая бульон или черный чай, улыбаясь всем, кто его выхаживал. То же самое, только в других выражениях, можно сказать и о малышке, которая сейчас робко жмется среди своих маленьких сверстников или пьет теплое молоко из бутылочки на коленях Эвелин Стек или у меня. Слава богу, ни взрослому, ни ребенку рецидив вроде бы не грозит.
Миссис Стек – я стала называть ее Эвелин, ибо старалась проявить себя взрослой, а не ребенком, и в трудную минуту поддерживала ее, как верный товарищ, – миссис Стек – я снова стала обращаться к ней так после того, как миновал кризис, с которым мы боролись обе. – возобновила свое чтение вслух всем нам, восстанавливающим свое здоровье и хорошее расположение духа, собираемся ли мы вместе вокруг нее или рассредоточиваемся по дому в соответствии с нуждами нашей налаживающейся жизни. Ее высокий скрипучий голос прекрасно слышен мне так же, как и капралу Стеку и всем детям, которых миновала болезнь, едва не унесшая одного из них, а именно – эту крохотную девчушку, так близко подошедшую к темноте вечного света. Обычно миссис Стек собирает вокруг себя любимцев, чтобы они услышали от нее слова ободрения, но теперь, случается, она читает вслух для себя, зная, что все мы слышим этот ее наставительный тон, где бы мы в такое время ни были. Но кто же из нас может устоять, не подойти ближе на звук ее чистосердечного голоса?
История о молодом принце, которому суждено стать епископом всей страны, и о молодой женщине, равной ему по стати, осанке, манерам и уму, разворачивалась с множеством перипетий на протяжении многих страниц с момента моего последнего письма. Они. конечно, ирландцы, этот замечательный молодой человек и равно превосходная молодая женщина, которая всегда рядом, чтобы нанести спасительный удар мечом или проявить ловкость, которые спасут принца от греха, которому он постоянно поддается, и теперь ясно, что без этой молодой женщины прекрасный принц никогда бы не стал нашим первым епископом. Да, именно она всегда была рядом с епископом во все дни славного жития этого святого нашей церкви, хотя, конечно, дорогая Матушка, миссис Стек еще до этого не добралась.
Думаю, капрал Стек будет готов вернуться в Каррикфергус гораздо раньше, чем я полагала, пока он лежал в кровати, думая, что лежит в окопах войны, на которой он готов был отдать свою жизнь, если бы потребовалось, и пока миссис Эвелин Стек часами стояла на коленях у его кровати, молясь о том, чтобы его спасли в ее доме, подобно тому, как его спасали солдаты, которым, совершенно очевидно, повезло меньше, чем ему.
Нет необходимости говорить, что по утрам и вечерам я тщательно молюсь и неизменно скучаю по Вашей спокойной улыбке и ясности, которую Вы вносите в наши жизни в «Святой Марте».
Мам, обязательно сохраните мои письма.
Мика получил, что ему полагалось, за доставку этого письма, которое чуть не заставило меня нарушить мою клятву. Как может, спрашивала я себя, девушка ждать три года того, что он описывал мне в конюшне? И зачем я буду ждать, а вот Финнула Маллой – наверняка нет? Она и не ждала, как я узнала со временем.
Теперь каждую ночь, лежа в темноте, я размышляла о ситуации, которую сама для себя создала, загнав себя в тупик. Мое женское начало бунтовало. Что, часы остановились или просто завод кончился? Я вслушивалась в холодную тишину комнаты, ощупывала кровать вокруг, желая убедиться, что я в ней одна, а это было и хорошо, и плохо.
Где Тедди? Может, он, подобно мне, сейчас лежит, не смыкая глаз в темноте, и думает обо мне так же, как и я о нем? Несмотря на его почтенный возраст, которого, полагаю, точно никто не знал, храбрость, известную из его же рассказов, умение отличаться от всех прочих и сохранять достоинство во всех невзгодах, превосходство его, признаваемое его друзьями, – несмотря на все это, спрашивала я себя, разве он не лежит без сна, думая только обо мне?
Я надеялась, что да. Я молила высшие силы пожалеть нас обоих и сделать так, как я прошу. Но я знала, что всего этого не будет, неважно, что там, у высших сил на уме относительно нас. Так однажды, не помню даже точно, когда именно, я вдруг осознала, что, если бы Тедди был в полном рассудке, он бы ни минуты не медлил, а устремился бы ко мне, ни мгновения не медля, так же быстро, как птички начинают петь при первых лучах солнца. Стало быть, он сейчас где-то бредит или шепчет мое имя, или произносит его, не понимая смысла, или вообще ничего не говорит и только улыбается, что в принципе одно и то же, а мне ничего не остается – только сохранять ясность мысли и бездействовать, потому что действовать я не могу из-за всего происходящего сейчас со мной. О, личность большая, нежели я, и хотя он был моим по духу – я это знала с самого начала, – но здесь-то я была одна и не могла бороться за себя, не говоря уж о нас обоих, проявляя таким образом свой характер, который миссис Дженнингс рассмотрела во мне с самого начала. Но я не могла. Будь я своею собственной Осоткой, разве не была бы я его Дервлой? Но я не могла, приходилось признаваться себе в этом каждую ночь, хотя в долгие дневные часы, когда вступал в силу наш своего рода договор – лишь бы только он не оказался бессрочным, – изо всех сил служила им, ведь именно в этом состояла моя роль, одновременно отчаянно пытаясь сохранить свое «я», остаться тем человеком, который сейчас исчезал во мне, чего я боялась больше всего, а именно от этого человека и зависели мы с Тедди.
Так они и боролись во мне каждую ночь: при этом я склонялась то на сторону Тедди, то на свою собственную и засыпала в попытках сохранить смысл и обрести силы для героической борьбы, что было, я знала, совсем не в моем духе.
Как долго я могла еще сопротивляться назойливым приставаниям Мики, хоть он и был обыкновенным парнишкой и моложе меня? Сколько еще писем мне предстояло написать?
Держись, говорила я себе все эти дни. Не ной. По правде говоря, я бы и не стала жаловаться, окажись рядом кто-нибудь, кто угодно, лишь бы выслушал меня, уютно пристроив мою голову у себя на груди. Но такого человека не было. Я могла положиться только на собственную изворотливость и двуличие, и по большей части я уже не отличала одно от другого, да в общем-то и не пытаясь. Это мне только представлялось, что я избегала мистера Джейкса, – тем не менее я знала, что не обманываю его. Я пыталась не дать молодой хозяйке понять по моему лицу, что я сделала с ее волосами, и старалась не выдавать своего смущения, когда она проходила мимо: правильно это было или нет, оставалось для меня тайной. Порою я пребывала в уверенности, что козел сорвался с цепи или малышка Марта, которая взяла привычку стоять у моего стула на кухне, если я не бегала на зов колокольчика и не подавала чай (перспектива, которую я уже не считала чреватой страданиями), умоляет меня так явственно, словно выучилась говорить, хотя это было не так, сделать что-нибудь и помочь ей сбить лихорадку, будто бы у меня были навыки врача или достаточно настойчивости, чтобы уговорить миссис Грант прислушаться к моим тревогам и действовать соответственно. Но ничем помочь ей я не могла, как не могла и перестать думать о несчастном ребенке все дни напролет. И если бы я хоть чуть-чуть набралась храбрости, а я знала, что должна это сделать, как тут же получила бы очередной удар по самолюбию. Неприятности обычно подстерегали меня за дверями или в пустых комнатах.
Почему, например, я не могла попасть в личную часовню, которая, правда, и так была маленькой, чтобы туда проситься? Действительно, однажды миссис Грант объяснила мне, при этом без всякой просьбы с моей стороны, что каждая семья поместного дворянства, каковыми были обитатели Большого Поместья, исключая, разумеется, слуг, подчеркнула она, должна, согласно древней традиции, иметь собственную личную часовню – прекрасная идея, по-моему, если не сказать больше. Но почему бы мне туда не заглянуть и не полюбоваться ею или помолиться, взыскуя утешения, но так, чтобы никто не знал? Почему, иными словами, эта маленькая каменная часовня плотно закрыта на замок, а ключ потерян? Потому, пояснила миссис Грант, что молодая хозяйка не слишком набожна, а также потому что эта часовня – другой конфессии, даже не знаю, что миссис Грант хотела этим сказать. Но разве иногда, если кухонные колокольчики молчали, я не слышала, как тихо звонит колокол в часовне, приглашая к молитве, не подходила к окну и не видела троих наших поместных дворян, медленно бредущих вместе к своей часовенке, где лично их поджидал священник? Но это было именно так, я наблюдала неоднократно, и в эти моменты понимала, какой же счастливой я была, когда среди других девчонок сидела на задних скамейках церкви в Каррикфергусе, не имея ни малейшего понятия о том, что происходит там, у алтаря. Конечно, я понимала, что моя тоска по прошлому, которое было для меня еще не совсем потеряно, представляла серьезную угрозу душевному здоровью и на данный момент не следует мне слишком распускать нюни по поводу увитой плющом часовенки, если я хочу сохранить рассудок и спасти своего Тедди.
Так что я отрывалась от окна, завершала обязанности по кухне и, убеждая себя не обращать внимания на властный зов одного из кухонных колокольчиков, приступала к обязанностям в библиотеке, гостиной, кабинете или огромном, продуваемом ветром бальном зале, где, по словам миссис Грант, когда-то играл оркестр и устраивались танцы. На первых порах меня охватывала дрожь, когда я в одиночку ходила по таким холлам и коридорам, которых в Большом Поместье было полно, но с течением времени стала находить в такой работе даже некоторое удовольствие, ибо не каждой ирландской сироте дано выбить неожиданное облако моли из драпировок, лохмотьями свисающих с потолков, высоких, как деревья в лесу, или поправлять семейные портреты, вечно перекашивающиеся на обитых кожей и покрытых плесенью стенах. Из разбитых окон, которых было особенно много в бальном зале, тянуло свежим воздухом Ирландии, тогда как внутри и вокруг меня все пахло затхлым табачным дымом и золой, которую следовало убирать из камина до того, как эти трое придут сюда болтать и пить чай. Иногда меня так и подмывало сесть на небольшой позолоченный стульчик – он больше подходил мне с моей легкой фигуркой, чем неповоротливой туше молодого хозяина, но я себе отказывала даже в такой малости.
Однажды я почувствовала в гостиной запах спиртного.
Конечно, им здесь пахло всегда – то слабее, то сильнее, в зависимости от неизвестных мне обстоятельств, и, конечно, этот праздничный аромат был уже знаком мне по пабу Майкла Кэнти, правда, мне тогда не понравилось, что он неприятно отдавал антисептиком, и тем не менее веселая энергия, исходившая как от пьющих, так и от напитка в их стаканах, вызывала у меня восхищение. А какую надпись я увидела над стойкой бара в пабе Майкла Кэнти? Ах, да: «Ирландец ест английское дерьмо, но, слава богу, пьет ирландское виски» – именно так выразилась бы и я, будь я мужчиной. Но гостиная Большого Поместья – отнюдь не паб Майкла Кэнти и, разумеется, не место для пьянки. Более того, запах, показавшийся мне знакомым в тот знаменательный миг, когда я сдуру решила, что нахожусь одна в этой непротопленной и поэтому неприветливой комнате, не шел ни в какое сравнение с тем дыханием жизни, которое я ощутила в пабе Кэнти, а был прокисшим, затхлым и ядовитым, хотя обнаруженная мною бутылка оказалась только что открытой и более чем на треть пустой.
Пламя в камине не горело. Голосов слышно не было. Я и вошла, полагая, что для чая еще не время, и я потому еще или пока в безопасности – это как взглянуть на происходящее, – и, поглощенная своими мыслями, принялась за работу горничной, а я старалась быть настоящей горничной. Я бы могла даже замурлыкать песенку себе под нос, если бы такой способ отвлечься не был чреват опасностью; даже повернувшись спиной к камину, я тем не менее чувствовала, как тянет из него холодом, и видела свежую пыль, осевшую на всех поверхностях, которые, казалось, ждали, чтобы по ним прошлись тряпкой. Я, как настоящая хлопотунья, чуть повернула небольшую вазу на колченогом серванте и взмахнула кончиком тряпочки, будто всю жизнь только и делала, что стирала пыль с их сокровищ. И тут внезапно остановилась. Замерла и окаменела, с тряпкой, повисшей в окоченевших пальцах. Снаружи в одно из окон, частично скрытых волглыми шторами, холодными и безжизненными, наподобие свернувшихся листьев, ударилась бедная птичка – я услышала глухой стук, несчастная упала, и наступила тишина. Я прислушалась. Принюхалась. И глубоко вздохнула. Затем еще раз. Виски, сказала я себе, и содрогнулась, когда до меня дошла суть запаха и слова. Ошарашенная и озадаченная, я повернулась и тут же увидела на чайном столике початую бутылку, а на позолоченном стульчике – крупного молодого человека, неловко держащего в толстой руке бокал с виски. Он разве не слышал, как я вошла? Он что, не замечает моего присутствия? Или он так поглощен выпивкой, что безразличен к скромной девушке, которая для него не более чем стул, вот-вот грозящий превратиться в груду позолоченных щепок и ошметков выцветшей серой обивки с траурными печально поникшими розами под его все увеличивавшимся весом? Но почему я не заметила молодого хозяина, как только вошла в эту комнату, где он сидел, как в заточении? Почему не уловила запаха виски, как только вдохнула холодный спертый воздух этой гостиной, где бедный парень сидел в одиночестве и упивался вусмерть, ожидая, пока его сестра зажжет огонь? Кто же тогда призрак? Он или я?
Пока я наблюдала, сквозь щелку между шторами пробился луч света и, высветив бутылку, сгустил тени вокруг сгорбленной рыхлой туши пьяного хозяина. В этом же лучике сверкнули остатки золотистого напитка в бутылке и, несмотря на густую тень, вырисовалась, будто кистью старинного мастера, розоватая рука молодого хозяина с зажатым в ней бокалом. Рядом со стулом, насколько мне удалось рассмотреть, стояла или скорее валялась пара старых охотничьих сапог, покрытых слоем пыли и засохшей грязи, в которых, бьюсь об заклад, молодой хозяин никогда не ездил верхом. Он что – ожидает, что я заберу эти сапоги, не мешая ему прийти в себя – ужасное состояние, по правде говоря, – и отнесу их чистить? Да, эти сапоги выглядели такими же призрачными, как и он сам. А я, возможно, потому, что, увидев их, решила: их владелец давно уже мертв и похоронен, каковое обстоятельство отнюдь не помогло мне разобраться в этой тревожной сцене, – оказалась в ней нежеланным и непризнанным действующим лицом.
Свет вокруг бутылки сгустился. Золотистое виски сияло, как золотая корона. Хозяин застонал. Снаружи на землю упала еще одна птица. Я сделала один робкий шаг к нему. Потом еще один. Из горлышка бутылки или изо рта мужчины тянуло, как я уже сказала, ядовитыми парами, чего я никак не ожидала, памятуя о теплом, даже жарком, аромате в пабе Кэнти. И еще шажок, приближаясь, против своей воли, к этой злосчастной фигуре на золоченом стуле.
Затем без всякого предупреждения в гостиной Большого Поместья грохнул топор.
Именно так это прозвучало. Все дрогнуло. В том числе – нетвердая рука хозяина, попытавшаяся поставить бокал на стол, и, кстати, очень вовремя. Содрогнулись все балки и полы этого старого здания; я ощутила эту судорогу через ступни. Я не могла дышать. Я не могла отвести виноватого и испуганного взгляда от грузного молодого человека – это от него, сообразила я, изошел звук. Огромным усилием воли он сумел отвести руку от золотистого бокала и бутылки, не сбив их со стола, хоть я была уверена, что именно это он и сделает, но не справился ни со звуком, ни с дрожью, и огромный и печальный – покраснел оттого, что у него ничего не получалось и он не мог уберечь себя, дом или меня от накапливавшейся внутри его массы. Но он, ссутулившись в своем охотничьем костюме, никогда, насколько я знала, не выбиравшийся дальше конюшни, героически напрягал свою волю, которой у него было немного, сдерживал конвульсии, сотрясавшие, как он вдруг осознал, именно его, – и потянулся безвольной белой рукой, огромной, как звериная лапа, к ближайшему сапогу, покрытому грязью веков.
Лицо его побагровело. Молодой хозяин напоминал загнанного кабана. А затем вдруг стал рыгать, пучиться и давиться, по кровельным балкам пошел треск, а Большое Поместье затряслось от ужасных звуков его рвоты. О, каким низким был этот звук, глухой и неконтролируемый, будто сжимались и раздувались меха, – такого я еще не слышала. Он что, хотел разорваться изнутри, бедняга? Я уже начала гадать, выживем ли мы с ним, если это отчаянное бурчанье не прекратится?
Но оно прекратилось. И мы остались живы.
Его лицо, все в красных пятнах, побледнело, урчанье, исходившее из нутра, почти прекратилось. Судороги стали постепенно ослабевать, становились все реже и реже, и вот уже молодой хозяин в полном изнеможении издавал лишь прерывистое бульканье, подобно мощному потоку воды, который потихоньку превращается в слабый ручеек. А затем наступила тишина. И я, успокоенная тем, что все кончилось, неслышно перевела дух, увидев, как он медленно поставил сапог на пол, не пролив из него ни капли содержимого, хотя запах, само собой, никуда не делся.
Что касается меня, я побледнела так же, как и молодой хозяин, и вдруг поняла, что надо возблагодарить высшие силы за то, что предоставили ему сапог, – в противном случае подать его, без сомнения, пришлось бы мне. И стоя здесь, в этой вонючей гостиной, я отнюдь не была уверена, что эта задача оказалась бы мне по плечу. И что – мне теперь выносить этот еще теплый загаженный сапог, как по утрам я выношу ночные горшки в количестве гораздо большем, чем требуется для малочисленных надменных обитателей Большого Поместья? Нет, я не стану! Не стану. Ни за что не притронусь к сапогу – и, даже не предложив свою скромную помощь молодому хозяину, я повернулась и на крыльях своей вновь проснувшейся гордости вылетела из залы, стараясь особо не шуметь, чтобы не потревожить его жалкого состояния.
Возможно, отвратительный сапог вынес мистер Джейке, предположив, что я не то что пренебрегла своими обязанностями, а просто не заметила такого давно не использовавшегося предмета обстановки. По крайней мере, когда я в следующий раз подала в гостиную чай, его там уже не было.
Пришла беда – отворяй ворота, сказала однажды молодая хозяйка, обладавшая манерами леди, но словарным запасом деревенского парня. Это в полной мере относилось и ко мне, по крайней мере, пока держали меня пленницей в Большом Поместье. Сразу после того, как я стала невольной свидетельницей страданий молодого хозяина, меня заперли в столовой и долго выспрашивали, как и что, – при этом у всех на глазах. Не знаю, сколько роз могло расцвести и завянуть с того дня, когда я увидела бокал в руке молодого хозяина, и до того дня, когда я должна была подавать не что иное, как воскресный обед. Знаю только одно: ничего не изменилось, то есть дети миссис Грант оставались такими же маленькими и жалкими, как и в первый раз, когда я их увидела, болезнь малышки Марты все прогрессировала, о чем я постоянно напоминала миссис Грант, а маленькие зловещие колокольчики все так же звенели. Так что, может, это случилось и на следующий день, не знаю – я была слишком занята, чтобы обращать на это внимание.
Но пришлось, когда миссис Грант объявила мне, что я должна буду делать в следующее воскресенье. Как тут не обратишь внимания! Я остановилась как вкопанная. Вытерла пот со лба. Стала отвечать. Набралась смелости и сказала, что вряд ли я смогу сделать то, о чем она просит. Слишком молода. Слишком застенчива. Слишком неуклюжа. Миссис Грант тут же ответила, что она не просит, а поручает, после чего я принялась заламывать руки, дети расплакались, а сидевший у камина мистер Джейке в своем черном костюме и белой рубашке, самодовольный хищник с жировым наростом, уставился на меня своими косыми глазами.
Как по-деловому миссис Грант сделала свое заявление! Как оно давило на меня все это время, мучительно тянувшееся с того момента, когда она объявила мне об ожидающем меня ужасе, пока не пробил мой час, хотя, как я уже сказала, все это могло произойти и за один божий день. Долгим ли, коротким ли был этот временной промежуток – не знаю, но ни разу за все это ожидание я так и не смогла освободиться от мысли о том, что меня ждет впереди. Конечно, я знала, что мистер Джейке накроет стол, разложит тяжелое столовое серебро и расставит бокалы, миссис Грант приготовит жаркое, а вся так называемая семья откроет свою личную часовню, где они могут очистить свои души и куда я, наверное, смогу украдкой заглянуть, прежде чем приступить к тяжкому испытанию: подаче воскресного обеда в Большом Поместье. Испытание это маячило передо мной, пряталось в ящиках серванта и по углам, постоянно приводило меня в дрожь, как только я начинала думать о том, что могу опозориться так, что все случайности, доныне преследовавшие меня, покажутся пустяками. Что именно я уроню? Что именно разобью? Как именно опозорюсь в их и своих собственных глазах? Чем чаше об этом возникали вопросы – и о том, как я буду выглядеть в тот день, который еще даже не наступил, – тем с большей охотой я отдавалась повседневным занятиям, не требующим от меня ни инициативы, ни расчета. Например, сбору яиц, добрый десяток которых я непременно разобью, или поспешному появлению в бальном зале, куда меня вызывали, неизвестно для чего. И ни на секунду я не могла отрешиться от мысли о неотвратимом дне, ужас перед которым был настолько силен, что моя последняя надежда найти Тедди и забрать его с собой уже иссякла или почти иссякла. То, корячась в огороде, я впадала в смятение, то чудовищная тоска наваливалась на меня, когда я изо всех сил пыталась открыть окна или отдернуть шторы, чтобы дать доступ свежему воздуху и проветрить постель, в которой спал один из них, хотя я никогда не знала, кто – молодая хозяйка, молодой хозяин, Млуд или (о, если б мне так повезло) Тедди?
Гнет, подавленность – могло ли что-то тягостнее поджидать такую молоденькую девушку, как я, да к тому же сироту? Оказывается, могло.
* * *
Должна признаться, что поросенок, медленно вращавшийся на вертеле над углями, как говорится, от пятачка и до хвоста, – я отмечала это, несмотря на весь владевший мною ужас, – испускал такой аромат, от которого разомлела бы даже самая робкая девчонка, но не я. Ни божественный запах, ни даже божественный эликсир – ничто не могло бы унять мои страхи в тот день, не помогло даже то, что на кухне было необычайно жарко, детишки против своего обыкновения меньше мучились животиками, а мистер Джейке и миссис Грант были как никогда благодушны. К тому же поросенок на вертеле был очень крупным и напоминал ребенка, так что я просто не могла не заметить этого сходства, и при этом тут же принялась отчитывать себя за такие детские глупые мысли именно в день, как я полагала, моей неминуемой гибели.
Поросенок из белого становился розовым, детишки требовали внимания, а я сбилась с ног, готовя для стола целую гору – не подберу другого слова – моркови и картофеля, которую должна была перебрать и почистить – и при этом не порезаться. В столовую с окровавленным пальцем не пойдешь, напоминала я себе, пытаясь унять дрожь, периодически меня охватывавшую, несмотря на все мои усилия: предыдущую ночь я не спала, лежала вся в поту от страха, терзавшего меня так же сильно, как лихорадка Марту, а перед рассветом встала, умылась холодной водой и оделась, мечтая о нарядном платье для такого, пусть даже унизительного, с моей точки зрения, события.
Поросенок благоухал все сильнее, его пухлые бока, спинка и все мягкие части, которые миссис Грант поливала растопленным жиром этого же бедного создания, покрылись золотистой корочкой; хвостик все более выпрямлялся, пустые глазницы заполнялись влагой, а маленькие зубки все больше обнажались, будто это чудесное животное смеялось над собственной судьбой – а почему бы, собственно, и нет? Но лично мне было не до смеха. Всякий раз, когда мистер Джейке открывал дверь в коридор, ведущий в столовую, и оттуда доносились голоса, мне хотелось пасть на колени, прижаться к ножке кухонного стола и не двигаться с места. Как я смогу отнести им такого массивного поросенка, они что – королевская семья, а я – их покорная служанка? Поросенок-то весит больше любого ребенка миссис Грант.
В то время как я терзалась такими вполне реальными страхами, бедная малышка Марта, вся горевшая в лихорадке, прижималась изо всех своих силенок к моей ноге, поэтому, как бы ни было мне ее жаль, то и дело приходилось нагибаться и освобождаться от ее ручек, миссис Грант так и зыркала на нас от каждого такого проявления моей мягкости, а я ловила звуки голоса молодой хозяйки, рассказывавшей очередную охотничью историю, чувствуя, как мое тело под одеждой сжимается, а горло пересыхает. Ну как я выполню то, что мне приказано? Ну как? А вот так: выполнишь, и все тут!
Потребовались наши совместные с миссис Грант усилия, чтобы переложить поросенка на блюдо, снять его, еще слишком горячего, с вертела и уложить на огромное серебряное ложе; мы проделывали это, закусив губы и покряхтывая от тяжести, а мистер Джейке стоял у буфета в столовой и открывал бутылки кларета – кларета! – чем бы таким он там ни был, но, несомненно, по изысканности не уступал хозяевам, думала я, борясь у своего конца вертела с поросенком и сдувая прядь волос, упавшую мне на глаза.
Смилуйся, Мамочка! Пощади!
Но как любезная Матушка не могла помочь мне раньше, так и не смогла этого сделать и сейчас. По правде говоря, когда я услышала треньканье серебряного колокольчика, стоявшего у локотка молодой хозяйки, и попытаюсь убедить себя, что это один из кухонных колокольчиков или же призывающий к молитве колокол часовни, хотя на самом-то деле прекрасно знала правду, я вдруг почувствовала, что сейчас не просто упаду в обморок, а меня вырвет так же, как молодого хозяина, пусть даже за всю свою молодую жизнь я еще ни разу не сделала и глотка виски.
А теперь – марш отсюда! Положи жаркое перед Млудом и подавай тарелки с левой стороны от них. И пошевеливайся. Ты что, не слышишь – молодая хозяйка звонит?
Да, мэм. Слышу.
Ну, вот и наступил этот ужасный миг. Я приподняла блюдо, широко расставив руки, чтобы взяться за ручки, которые уже раскалились так же, как и вертел, и не успев еще выйти из кухни, уже знала, что на сей раз вряд ли донесу блюдо с его содержимым, ведь само блюдо раза в два больше чайного подноса, а поросенок, похоже, удвоил свой вес, пока жарился, хотя на самом деле был легче, чем до жарки, ибо в ее процессе потерял весь свой золотистый жир.
Вновь прозвучал колокольчик, такой нетерпеливый, и я пошла, как мне и поручили, внушая себе, что и во всех свинарниках окрути не родился еще поросенок, которого я не смогла бы отнести, и напрягая мышцы, тренированные на игровом поле «Святой Марты».
Поставьте блюдо перед Млудом, дитя мое. Вот так, голубушка.
Дитя? Дитя? Да кто она такая, прости господи, чтобы обращаться ко мне так снисходительно? Она старше меня всего на два-три года от силы.
Еще кларета, Млуд? Джейке, пожалуйста, наполните бокал Млуда.
Несомненно, злость, которую она во мне пробудила, присутствие мистера Джейкса, несмотря на мою антипатию к его косоглазию и жировику, и воспоминания о том, как он грубо обращался со мной весь этот день, придали мне силы, в которых я так нуждалась, чтобы избежать позора. Я развернулась, поскольку заходила в дверь столовой спиной, и увидела мутные глаза рогатых голов, развешанных по всем четырем стенам этой огромной комнаты, вдохнула упоительный аромат жаркого, которое сама же и несла, и сразу увидела молодую хозяйку, улыбающуюся с дальнего конца стола, посередине, на противоположной от меня стороне – молодого хозяина, тянувшегося к кларету, и того самого Млуда, с забинтованной головой сидевшего спиной ко мне и лицом к молодой хозяйке.
При виде этих бинтов, поверьте, я пошатнулась раз, другой, но затем, быстро найдя объяснение – охота на лис, Дервла! что же еще? – обрела равновесие и присутствие духа, сделала последний шаг к столу, чувствуя, как на меня с одобрением или жалостью – даже не знаю – пялятся оленьи глаза.
С жалостью, конечно.
И тогда, поравнявшись с локтем старика, я смело развернулась и оказалась – потная, наивная, глупая девчонка – лицом к лицу с Тедди. Да-да, с самим Тедди! И в этот ужасный момент я увидела, что глаза его столь же безжизненны и незрячи, как мертвые глаза оленей, чьи головы украшали стены над нашими головами. О, Матерь Божья, он не узнал свою Дервлу!
Поросенка, как и следовало ожидать, я уронила.
Вскрикнув, я, как дура, открыла рот, чуть наклонила блюдо, и несчастный поросенок, переложенный петрушкой, нырнув, с глухим стуком шлепнулся прямо на пол, который загудел глухо, как мой медный барабан. Немного проехав, он, словно усмехаясь, застыл, прижав свои четыре жирные ножки к брюшку, посверкивая черными блестящими копытцами.
Матерь Божья! Смилуйся надо мной!
По-видимому, от аромата, который испускал поросенок и который окутал комнату плотной пеленой, я ухмыльнулась – так же вымученно, как и это создание, что валялось здесь в таком унижении, подобного коему я еще никогда не переживала. Молодая хозяйка хотела было что-то сказать, но передумала и отпила вина. Молодой хозяин наклонился вперед, будто ему вновь потребовался давешний сапог, хотя никакого сапога поблизости не было. Тедди ласково взглянул на поросенка на полу так, будто смотрел своей Дервле в лицо, красное, как кларет, и мокрое от слез, которых я все-таки не смогла сдержать. А что касается мистера Джейкса, он так и стоял, держа бутылку, с перекинутым через руку чертовым полотенцем, и даже не пошевелился, чтобы помочь мне или тихонько приободрить словом.
Темнота наплывала плотной пеленой, я двигалась по аллеям, заваленным порушенными деревьями, за которыми прятались люди в черном с масками на лицах, пока, вздрогнув, не пришла в чувство, понимая, что за испытанный позор, за пляску поросенка на полу, оживленную мрачным юмором, должна благодарить лишь самое себя; понимая, как и раньше, что кроме самой меня никто не поможет, даже призываемая мною Богородица, ведь ее вмешательство ограничено переживаниями душевными, хотя есть люди, подвергающие сомнению даже их.
Абсолютно униженная, я нагнулась. Протянула вперед руки. Сделала шаг к поросенку. Заставила себя опуститься на четвереньки. Закусила верхнюю губу, затем нижнюю. Зажмурилась. Задержала дыхание. И затем – была не была – схватила поросенка. Так! Так! Попыталась ухватиться за это скользкое животное.
Все время в комнате царило молчание – нет, они не могли вести себя настолько не по-христиански, чтобы вот так намеренно молчать, однако именно так они себя повели. Молодая хозяйка. Мистер Джейке. Млуд, который был моим Тедди, – неважно, как они его звали и почему. И лишь когда я стала хватать этого поросенка, молодая хозяйка явно не смогла больше выносить ту боль, которую они причиняли молодой девушке, неважно, ирландке или нет, и внезапно произнесла:
Джейке! Виски!
Даже стоя на четвереньках, я поняла, что, наряду со всем прочим, послужила им дополнительным поводом к выпивке, словно они – ирландцы, каковыми на самом деле не являлись. В сумеречном свете я видела, как мимо меня проплыли ноги мистера Джейкса в черных брюках, снова потянулась к поросенку, который опять ускользнул от меня, хоть я и уцепила его за край уха, и закрутился вокруг меня кругами, пока я не схватила его за хвост, и услышала его визг, чего на самом деле быть не могло, и потянула его к себе, скользкого и горячего, еще хранящего жар углей. Не оставалось ничего иного, как затащить его к себе на колени и схватить в охапку, будто непослушного ребенка, – я так и сделала, и подняла его на грудь, уже всю измазанную его лоснящейся румяной корочкой. И, пошатываясь, встала. И своими собственными руками вернула его на блюдо, за что меня, кажется, поблагодарили или просто в унисон вздохнули, – так мне показалось, пока я машинально вытирала пот с лица, вымазав его еще больше жиром поросенка, который теперь лежал на блюде косо, ножками вверх, вместо того, чтобы лежать на брюшке, аккуратно поджав их под себя. На блюде он лежал так же, как и на полу, уж лучше бы они там лежали, подумала я и, как лунатик, побрела из этой холодной комнаты.
Поднявшись к себе, я скинула одежду и вытерлась ею начисто, затем надела ночную рубашку и улеглась в постель, чувствуя, как терзающий меня стыд перерастает в лихорадку, словно у малышки Марты, и понимая, что жар этот овладеет мною в ночной тьме.
* * *
Проснулась. Лихорадит. Но не настолько, чтобы не помнить о моральной стороне дела. Я должна перебороть свой страх перед собаками. Ни больше, ни меньше. Сей же ночью. Сей же час. Ждать я больше не могла. Пока я выбиралась, пылая, из-под жарких простыней и одеял, дыша въевшимся в них запахом жареной свинины, не переставая думала о том, что должна найти моего Тедди именно сегодня ночью, пусть меня хоть на куски разорвут. Шлеп-шлеп-шлеп-шлеп – наверное, это я сама шлепала босыми ногами по коридорам, затем вверх по великолепной, можно сказать, шикарной лестнице, как будто я только что прибыла из-за океана отдохнуть месячишко – нарядная, благополучная, подшучиваю над земляками, типа «Кто же был в постели, Пэдди?» – такую я как-то раз услышала от молодой хозяйки; кроме шлепанья босых ног я не произвела ни звука, пока с неестественной уверенностью шла по этим коридорам, этой шикарной лестнице, скорее, как ночная, однако невидимая посетительница, чем как гостья, которую молодая хозяйка готова была бы принять с распростертыми объятиями. До этого еще никто не пользовался парадной лестницей с ее изогнутыми перилами, такими же широкими или даже шире, чем на моем каменном мостике, прогнившими гобеленами и пылью, лежащей таким толстым слоем, что мне следовало бы стыдиться. Не знаю, с чего я этой ночью решила подняться по лестнице у всех на виду, кто бы там ни был, но я поднялась, в одной лишь ночной рубашке, которая настолько пропиталась потом из-за трепавшей меня лихорадки, что, например, мистеру Джейксу я показалась бы голой, да, впрочем, и любому другому, кто мог бы поджидать меня в темноте верхней площадки лестницы, однако там никого и не было. На верхнем этаже старого здания ночная тьма была настолько густой и глухой, что я не видела ни зги, хотя благодаря вынужденной беготне по зову колокольчиков я точно знала, где нахожусь, и останавливалась лишь затем, чтобы облизать губы, иссушенные той же самой лихорадкой, от которой я заливалась потом. Да, я знала, где нахожусь, на этот счет не могло быть ошибки, потому что оказалась там, куда меня могли впустить лишь по вызову, но не вызывали, да это и к лучшему, говорила я себе, пока двигалась к хозяйской спальне, в которую, как я уже сказала, никогда не заходила – уборку в ней миссис Грант, по ее словам, делала сама, а ночной горшок неизменно ждал меня у двери.
Собаки? Где вы, собаки?
Полагаю, что лишь под воздействием лихорадки я набралась храбрости, чтобы пойти, так сказать, прямо в зубы собакам, – правда, я их не слышала и всю ночь не видела никаких признаков псов, будто злоба, не оставлявшая их даже во сне, была слишком сильной, чтобы обрушивать ее на такую непоследовательную девчонку, как я, одетую лишь в поношенную ночную рубашку своей молодой хозяйки, в которой я выглядела, как уже сказала, практически голой. Или, может, молодая хозяйка их отозвала?
Где вы, собаки?
Конечно, я их и не замечу, соберись они прыгнуть на меня, незадачливую самозванку, три или четыре зверя, ростом с меня и тяжелее, с единственным намерением разорвать меня на куски быстро, яростно и молча, несмотря на лай и рычанье, с тем бешенством, что копится в собаках, содержащихся в доме, по крайней мере – в таком огромном и малолюдном доме, как Большое Поместье. Но и я не издам ни звука, поверьте. Ни крика боли, ни зова о помощи, будто здесь нет ни души, чтобы услышать и прибежать ко мне. Только скрежет клыков, их тела, безволосые или почти безволосые, разгоряченные еще больше, чем я, – это уж точно, – они быстро разделаются со мной так, что от меня останутся лишь куски рваной ночной рубашки и пятна крови.
Собаки? Собаки?
Была ли я настолько глупа, чтобы обращаться к моим несостоявшимся убийцам, подзывать их к себе в моем фактически полубезумном состоянии, когда мне было наплевать на тот ужас, который подпитывал пожиравшую меня лихорадку? Была. Была, так бы я сказала моему исповеднику, будь у меня возможность опуститься на колени перед его окошком, но ее не было. Лучше покончить с этим побыстрее, хотя мне отчаянно хотелось избежать мгновенного, но ужасного конца – конца дикого маленького животного, придушенного и разорванного на куски стаей огромных гончих, появившихся ниоткуда, а затем скачками убегающих со склизкими кусками в пастях, доказательством содеянного для тех, кому это может быть интересно. Вроде лоскутов моей ночной рубашки, если кто-нибудь вообще их заметит. Где вы, собаки?
Была ли я настолько глупа, чтобы войти посреди ночи в ту запретную для меня комнату и, как дурацкое привидение, подойти прямо к великолепной кровати с провисшим балдахином – самому крупному из наполнявших комнату громоздких предметов, которые я едва могла рассмотреть? Была. Я сделала это без колебаний и не думая о чувствах Тедди, который, как мне представлялось, мог лежать в этой, похожей на огромную лодку постели с прикорнувшей рядом молодой хозяйкой. Точно. Размениваю свой разум на бредовые мысли, будто на мелкие монетки для нищих? Или теряю целеустремленность и набираюсь безумия, как и весь этот дом? Ничуть. Совсем напротив. Поскольку в раскаленной глубине все разгоравшейся горячки я по-прежнему охраняла озерко нетронутого здравого смысла, от которого и питался мой рассудок, борясь с окружающим меня все эти дни и ночи, особенной этой, безумием. Так что, если моя цель и заключалась в том, чтобы найти Тедди и сразу, этой же ночью, увести его отсюда, и если молодая хозяйка решила называть моего Тедди Млудом и обращаться с ним соответственно, тогда, – если одно вытекает из другого, что, конечно же, не так, – где ж мне еще искать Млуда, как не в хозяйской спальне? Что касается того, чтобы застать их вместе и пережить смущение, не менее ошеломляющее, чем страх перед собаками, чего мне очень, как я уже говорила, хотелось, остатки здравого смысла подсказывали мне, что шанс весьма невелик: ну какой смысл молодой хозяйке делить ту постель, что сейчас возвышалась передо мной, со своим папочкой? Хотя, конечно, ее папочкой – я понимала это даже в горячке – он не был, как и не был вообще чьим бы то ни было папочкой, как и все они, это может подтвердить любая сирота. Ни папочки, ни мамочки. Так что, входя в эту комнату, я дурочкой не была.
Кто же был в постели, Пэдди?
Я остановилась. Покачнулась. Засомневалась. Оттуда, где я стояла, до кровати не дотянуться. В спальне, лишенной света, была лишь плотная темная масса, в которую не попадало ни лучика, ведь шторы были плотно задернуты – фактически они висели задернутыми с того времени, когда перестал существовать некий старый джентльмен Млуд из тех времен, так я полагаю. Вот здесь стояла я, а там – кровать с провисшим балдахином в спальне, самой большой в Большом Поместье и самой пыльной: последнее рождало сомнения в правдивости миссис Грант, утверждавшей, что она ее убирала, либо сомнения в ее квалификации как горничной, за что ее, быть может, и перевели на кухню. После чего я вспомнила о ночном горшке, услышала шорох из огромной постели, все поняла – меня как холодной кувалдой, скажем, огрели, и внутри все у меня похолодело.
Кто же был в постели, Пэдди?
Ну, это пусть шутники дурачат друг друга, а я, несмотря на состояние своего рассудка или сознания, вдруг поняла, что у меня нет другого выхода, кроме как забраться в эту огромную постель, не обращая внимания на всех тех, кто там может мирно спать или не спать. Мне просто не терпелось забраться туда, спрятаться, закопавшись поглубже, под шелковые простыни и шерстяные одеяла, которыми было завалено старинное ложе, как сквозь лед и пламя, источником которых служила я сама, подсказывало мне мое обостренное восприятие запахов, и там забыться и согреться или замерзнуть. В этой огромной постели.
В постели опять что-то зашуршало, но я была уже там, как будто знала, что именно тут мое место, если только я не шлепнулась на пол. Шлепнуться я не шлепнулась, но и не имела ни малейшего понятия, как оказалась под простынями с одеялами, шерстяными и стегаными, с одной из подушек под головой – тем не менее оказалась. Проснувшись и поняв, что лежу в этой постели, я боялась пошевелить рукой или ногой из страха коснуться кого-либо еще. Скорее всего – Тедди, ибо в своем безумном состоянии понимала, что на его спасение у меня просто нет сил, пока не пройдет горячка, но если б его пальцы коснулись моих, лишь подав мне знак, что он существует, это придало бы мне сил. Но тут я отключилась. И ничего не слышала, чувствуя себя затаившейся мышкой, которую бросает то в жар, то в холод, и в самый разгар этих ощущений, которые были, пожалуй, признаками неизвестной смертельной болезни, ко мне вдруг наяву явилась старая лошадь отца Эвелин Стек. Пришла и встала, столь же реальная, как и то охотничье седло в нижней части округлой балюстрады, в которое я усаживалась на дороге наверх, хотя в тот миг мне об этом седле вспоминать не хотелось – из памяти до сего момента его вытесняли более насущные дела.
Более того, при первой моей – полной вроде бы – потере сознания присутствие этой печальной лошади не вызвало бы у меня, как раньше, вопросов о реальности вымыслов или лжи, как выразился бы Тедди, будь он сейчас со мной, а просто помогло бы мне сразу понять, что в моей судьбе любовь и горе неразделимы, что в конце концов не так уж и плохо. А седло на балюстраде? Давно брошенное и заскорузлое, как и я, и, конечно, с запахом сапога из гостиной до того, как он попал в руки молодого хозяина.
Очнувшись, без особого удивления, ведь в моем горячечном состоянии что забытье, что бодрствованье – все едино, и, поняв наконец, что мое выздоровление идет полным ходом, я снова услышала шорох и, – хотя во рту у меня все пересохло от жажды, и, думая, что в таком состоянии долго не протяну, я мотала головой и постанывала, или, по крайней мере, мне так казалось, – стала усиленно к этому шороху прислушиваться. Теперь, насколько я могла слышать, этот звук сопровождался другим. Скрипом. Тихим поскрипыванием. Едва слышимыми звуками удовольствия, которые возникают, скажем, при надавливании или тычке.
Кто же был в постели, Пэдди?
Я все еще не могла пошевелиться. Не смела. По уже указанным причинам, основательным или нет. Даже не двигая ни ногой, ни пальцем, делая все возможное, чтобы избежать всего, что могло питать мою возрастающую страсть, но не осмысление происходящего, я физически ощущала, что кровать огромна, даже больше, чем я полагала, стоя рядом с ней, и что она заполнена той самой пылью, которой была полна вся комната. Перья в подушках наполовину превратились в пыль, как и само постельное белье, шерстяные одеяла, шелковая ткань стеганых одеял. Да, ход времени чувствовался по этой постели, великолепие которой можно было сравнить лишь с ее историей, даже без старого господина, в свое время в этой источенной временем постели похрапывавшего и занимавшегося, кто его знает, чем еще. И тут я поняла, что все или всё давно прошедшее от нас не ушло, а пребывает лишь в непрерывной стадии отмирания, если мы только не говорим о могильных надгробиях за сельской церквушкой, но это уже другие дела.
Но откуда я знала об этом балдахине над головой? Если спальня так крепко заперта, как я думала? А дверь постоянно надежно закрыта? Откуда – просто потому, что занавеси были не так плотно задернуты, как это мне казалось, а комната была не такой уж и темной, как я полагала, и можно было увидеть и балдахин, и одновременно пережить ночь ночей старого господина, или его последнюю ночь, хотя, скорее всего, он вообще уже ничего не видел, когда эта ночь наступила. Ну, с балдахином или без него, но размер кровати, бесспорно, был таков, что мы втроем могли спокойно лежать рядом, и при этом один из нас (я) ничего бы не знал о других, – если только не шевелиться. А я решила не двигаться. И, конечно, вес и размеры постельного белья, в которое я закопалась, сердечко бьется, ушки на макушке, прислушиваюсь к скрипу, такому явственному и соблазнительному, что вполне мог исходить из закрытого шкафа от тех, кто там во тьме спрятался, старый или молодой, занимаясь тем, о чем мне толковал в амбаре Мика.
Когда я пришла в себя, пылая еще сильнее прежнего и с ощущением того, что моя персона здесь явно не ко двору, хоть пока и не могла разобраться в тонкостях, поскрипывание стало еще громче и в темноте приобрело цвет. Розовый. И что же я сделала, увидев этот розовый румянец и услышав эти скрипы? Я стала извиваться. Корчиться, против своей воли, будто поскрипывание это забралось внутрь моего тела, а влажный розовый цвет гоже стал моим – именно так и никак иначе. О нет, я не металась, как в жару, когда теряешь над собой контроль. И мои извивания не были, так сказать, выраженными. Я не корчилась явно и очевидно, что несомненно оскорбило бы нашу Сироткину Маму, если б она обнаружила, как я извиваюсь и корчусь ночью, когда другие девочки тихо и мирно спят. Но я извивалась и продолжала извиваться даже после того, как незаметно для самой себя отключилась.
Затем я опять пришла в себя. Внезапно. С одной лишь, но очень существенной разницей: лежа в этом гнездышке, в насквозь влажной от моего тела постели, которую я больше не хотела исследовать, я почувствовала на себе руку. Не свою. Чужую. Конечно, человеческую. Лежащую на мне. Готовую к движению.
От этого, естественно, у меня перехватило дыхание, и я перестала корчиться или по крайней мере попыталась перестать, не знаю уж насколько успешно, но, по крайней мере, я пыталась, как могла, сдерживать себя в твердой уверенности, что, сдерживая себя, сдерживаю и эту тяжелую руку; это оказалось не так, но дало мне время понять, что рука, лежащая на мне, слишком большая и тяжелая для Тедди, и понимание этого принесло мне одновременно и облегчение, и разочарование, но, правда, не помогло понять, кто это – молодой хозяин или мистер Джейке, – и выбрать одного из двух.
Затем я очнулась.
Я больше не извивалась. Внутри меня все как бы умерло. Шевеления у меня в голове, а только так их и можно было назвать, определенно разбудили мое мышление, и при этом мне удалось сдержать свои эмоции, хорошие или плохие, запретные или искусительные, и, лежа в этой постели, напоминающей гробницу, я смогла отрешиться от настойчивой руки, которая, по правде говоря, уже некоторое время двигалась по мне – но лишь для того, чтобы вытереть мне лицо и убрать прядь влажных волос с моего лба. После чего я почувствовала, что улыбаюсь и снова теряю сознание, не в силах сопротивляться происходящему, а ведь я слышала два голоса у своей постели, я узнала их и понимала, что, по крайней мере, в моем состоянии не следует мне опасаться присутствия молодого хозяина, так что моя честь, ибо я, разумеется, подумала и о ней, осталась нетронутой.
Очнулась. Не корчилась. И лежала в кровати старого господина одна, как я сразу увидела, поскольку высокие шторы были немного раздвинуты и пропускали дневной свет, хоть и немного. В комнате я тоже была одна: молодая хозяйка и мистер Джейке, которые явно обсуждали, насколько тяжело я больна, пока я была в забытьи, ушли, очевидно, за тем, что требовалось для ухода за бедной больной. Все это я вполне понимала в сей момент просветления, довольно краткий, но более вразумительный, чем предыдущие. Например, могла отчетливо видеть висящие в тени на противоположной стене портреты старого господина или его предка и пожилой женщины в парике; они оба смотрели прямо на меня через всю комнату, словно укоряя меня за неряшливый вид, в котором я пребывала. Дело в том, что я полностью скинула с себя одеяла, моя ночнушка, как мы называли свое ночное белье в «Святой Марте», вся закрутилась вокруг меня и задралась, как мне казалось, по самые подмышки, угрожая самой моей чести, понятие о которой, должна признаться, в этом теплом свете вдруг потускнело и размылось. Вот так я и лежала, невинно обнаженная, истощенная, моргая широко открытыми глазами, которые вдруг стали абсолютно все примечать. Портреты напротив. Пустую кровать, в которой кроме меня никого не было: я убедилась в этом, повертев злополучной головой из стороны в сторону, не убедившись, правда, что я была в ней одна и прежде. Я прислушивалась, вертя головой туда-сюда. Чутко, несмотря на взмокшие волосы, мокрое лицо, тело и ночнушку. Очень внимательно вслушиваясь. Ибо скрип возобновился, достаточно четко. И опять в постели. Со мной. Но где-то ближе к ножкам постели, как мне подсказывал слух, и чего до сего момента я не понимала. Я подождала, прислушиваясь к этим едва различимым звукам, а затем, несмотря на слабость, вызванную метаниями и корчами в краткие периоды возвращения сознания, я поднялась на локте, наклонила голову и внимательно посмотрела. И улыбнулась. Мыши.
Колония маленьких созданий, как мне показалось, – и все розовые, и такие голенькие, какими могут быть новорожденные мышата, глазки еще затянуты пленкой, но уже выпучены. Настоящая армия, подумала я, целое гнездо жирненьких, слепых, беспорядочно ползающих, перекатывающихся и падающих друг с друга мышат, головки величиной с тельце, ножки такие слабенькие, что вообще их не держат. Вот он – целый выводок мышей, подумала я с намеком на миссис Грант, корчится медленно, словно мурашки по коже ползут. И пищат. Пищат, похотливые создания, хотя сами и прокормиться еще не могут.
Что же до меня, то по мне, фигурально выражаясь, мурашки не бегали, это точно, и с моих губ не сорвался визг, который издала бы любая другая ирландская девчонка, поскольку при виде этих маленьких, тыкающихся носом голых созданий я подумала только о том ужасе, который эта куча мышей в постели должна была вызывать у старого господина, а затем представила его крики и звон колокольчиков – и при мысли об этом, а также о том, что через мгновение-другое нащупаю одну из них своей босой ногой, так близко от меня были голенькие мыши, я снова улыбнулась, откинулась назад и снова провалилась в кому, но уже без страха.
… и прикройте ее наготу, Джейке.
… С удовольствием, мисс.
… и согревайте ее, пока не спадет температура.
… Непременно, мисс.
В комнате старого господина потемнело, затем посветлело – розовый туман вокруг меня сгустился, затем исчез, затем постепенно появился снова, а я все глубже погружалась в бессознательность, несмотря на сильные руки, которые меня держали, потом подняли, одернули на мне ночнушку и поднесли к моим побелевшим губам чашку.
… О, смотрите, Джейке. Она опять это сделала.
… По крайней мере, она не понимает, что происходит, мисс.
… По крайней мере, лучше вас за ней никто не сможет ухаживать.
Чем горячее становилось мое тело, тем холоднее была тряпочка на моей голове. Мои уши были забиты скоплениями, которые заложили и мой нос, но сквозь боль в ушах я слышала, как они говорили, и, временами ощущая сырость между верхней губой и кончиком носа, я чувствовала, как его большая рука, словно огромная подушка, поднимала мою голову и удерживала ее в равновесии, пока я, вполне довольная, маленькими глотками пила лекарство из чашки.
… Ну, как она, Джейке?
… Очень теплая, мисс.
… С головы до ног?
… С головы до ног, мисс.
… Знаете, Джейке, вы, быть может, – единственная мать, которая когда-либо у этого бедного ребенка была.
… Может, оно и так. Я и ваша собственная мать также, мисс.
… Но как хорошо, что к нам вернулся отец. Навсегда.
Тем не менее, пока они говорили, мне стало еще хуже. Хоть они и суетились надо мной, прикладывали лед, давали лекарство, кутали меня в одеяла, время от времени взбивали подушки, которые трещали по швам, выпуская пыль и перья в постель старого господина, на которой я тоже вполне могла издать последний вздох, ибо хрипы в моей груди становились все громче и глубже, а жар усиливался. И пока они занимались мною, нянчились со мной, внимательно и молча рассматривали, что происходит с моим бедным, кожа да кости, охваченным лихорадкой телом, я понимала, что улыбаюсь и ничего не боюсь, благодаря, главным образом, маленькой тайне, которая хранилась в ногах моей кровати, несмотря на то, что постоянно, когда только могла, я скидывала с себя покрывала. Даже услышав, как они говорят о миссис Грант, оказывается, утверждавшей, что лихорадка, с которой я слегла, перешла и на маленькую Марту и чуть не убила ее, а ведь я-то хорошо знала, что все было совсем наоборот, я смогла лишь улыбнуться про себя такой несправедливости и дальше страдать от боли в костях. Чем серьезнее становилась болезнь, что я понимала по неприятным хрипам в груди, тем в большей безопасности я была – и не потому, что молча молилась: я уже знала цену молитвам.
Они раздвигали шторы, неподвижно висевшие, как сухая кожа, и задергивали их снова. Они зажигали свечку у моей кровати и гасили ее. Они спорили о том, за кем следует послать: за доктором Таким-то или Другим-то – он, должно быть, лечил Тедди, сообразила я, несмотря на боль и поверхностное дыхание, – но решили довериться мистеру Джейксу и его опыту обращения с больными детьми, включая, конечно, и молодую хозяйку, приобретенному за годы всей его службы. Я кашляла, страшно потела, старалась услышать писк новорожденных мышат, но все заглушал мой кашель и бесконечная болтовня.
… Вы лучше послушайте ее грудь, Джейке. По-моему, она звучит еще хуже.
… Вы правы, мисс.
И тут у меня широко открылись глаза, будьте уверены. Или, по крайней мере, частично. Вернулась ясность ума. Шел дождь, как я слышала сквозь окна с открытыми шторами. А здесь, на краю постели старого господина, сняв сюртук и закатав рукава рубашки, сидел мистер Джейке; в паре шагов от него стояла молодая хозяйка, которая затем наклонилась через его плечо – она сделала это! – и не потому, что была озабочена моим состоянием, а лишь из интереса к чему-то еще. Затем она стала шептать в ухо дворецкого, как будто в мое, настолько ясно я слышала ее слова:
… Послушайте ее грудь, Джейке.
Как уже сказала, я услышала ее ясно, будто у меня в ушах уже ничего не звенело, а ведь говорила она шепотом. Что касается мистера Джейкса, он хмурился так, словно был сельским доктором, а не простым дворецким с бельмом на глазу и жировиком на шее.
Жировик на его шее!…
От чего я чуть не кончилась, поверьте. Что же ему еще оставалось делать, как не приложить свой жировик к моей голой груди, как я это хорошо видела сквозь полуоткрытые глаза. Жировик на его шее!… И этот жировик был размером с кулачок малышки Марты и такой же волосатый, как и небольшое обезглавленное животное, при виде которого завизжала бы даже миссис Грант, если б обнаружила его на блюде посреди кухонного стола, несмотря на все ее бородавки и невозмутимый характер. Разве меня в свое время не привели в ужас волосатость мистера Джейкса и бельмо на его глазу? Привели, как я смутно вспомнила сквозь спасительный грипп, – вот чем я болела по их словам, – и я увидела, как мистер Джейке наклонился надо мной, приблизился и стал медленно опускаться, чтобы положить на меня свою голову, шею и жировик, отливающий зеленым цветом, словно некое колючее морское существо, просящее воды. Ах, как он тихо лег на меня, этот светящийся жировик, явно готовясь поползти. Однако на этот раз меня, по крайней мере, не пугала ни тяжелая голова старого дворецкого на моей груди, ни прикосновение его уха ко мне, ни касание его волосатого жировика – я даже не подумала отшатнуться от него, хотя, случись такое раньше, я бы ни за что не дала этой штуке двигаться по моим ребрам и груди. Но не теперь. Я пристально следила за тем, как его косматая голова поднималась и опускалась под хлюпанье моего дыхания, и постепенно понимала, что нечего бояться жировика дворецкого и моя честь в полной сохранности осталась при мне. а его жировик – при нем, неважно, отчего он так двигал своей головой по моей груди и слушал. Но. конечно, эта часть медицинского обследования, несмотря на все то удовольствие, которое я от него получала – имело оно моральный подтекст или нет, – была внезапно прервана резким возгласом молодой хозяйки:
Джейке, смотрите! О, выкиньте их отсюда, этих маленьких тварей!
Да, мисс! Конечно, мисс! Сию минуту!
На сем и закончились весь дальнейший ход и обследования, проводимые мистером Джейксом, ведь я была еще далека от выздоровления. Но хозяйка по крайней мере не визжала. Надо отдать ей должное.
Вставай! Давай, вставай! Шевелись!
Шепот был тихим, пронзительным и таким же яростным, как и прикосновение худых пальцев, большого и указательного, обхвативших мое запястье, как холодный костяной браслет. От такого настоятельного призыва и внезапной боли в запястье я проснулась и почувствовала себя так, словно и не дремала вовсе и за мною эти оба никогда не ухаживали. Выздоровела, поняла я – и тут же увидела Мику с копной непокорных волос, который с сердитым и строгим выражением на лице, схватив меня за руку, сидел на корточках у моей постели и что-то шептал. Точно выздоровела, как будто и не умирала, как дитя, абсолютно ясно все воспринимала, в том числе – и Мику, который страшно торопился сделать для меня что-то очень хорошее, это было ясно по кроткому и сердитому взгляду.
О, я сразу подчинилась, не колеблясь ни минуты и совсем не думая о своей чести, поскольку надевала рубашку и штаны прямо перед ним, представьте, а он, снова схватив меня за руку, рванул с места с такой необъяснимой, неслышимой скоростью, будто был взлохмаченным летящим эльфом.
Парадная лестница. Седло, для которого нет лошади. Бальный зал, широкий, как поле битвы, – и ни души из прошлого, настоящего и будущего, кроме Мики и меня. Приоткрытая застекленная дверь, с зубцами осколков, торчащими в оконном переплете, точно сломанные зубья. Мика выбрался первым, обернулся и знаками предложил мне сделать то же самое, но шагать поосторожней, и я последовала за ним, правда, все же довольно прилично разорвав штаны о какой-то осколок, и тут позади меня, из глубины кухни, где, без сомнения, по-прежнему царила миссис Грант, послышался слабый, однако настойчивый звон колокольчика, на который больше никто не ответит! Никогда! По крайней мере, я. А если не я, то кто? Звони, повторяла я про себя. Хоть обзвонись!
И, освободившись от стекол, я выбралась на свободу. В мир. И тут же стала прочищать свои только что выздоровевшие легкие воздухом Ирландии, чувствуя на своем запястье пальцы Мики.
И мы рванули прочь, скользя единым целым от дерева к дереву, от куста к кусту, украдкой и со всею возможной скоростью, сначала – к конюшне, затем – в другую сторону, ибо я должна ждать и смотреть. Не оглядываясь назад, я пригнулась и побежала – а что мне оставалось делать, если Мика тянул меня за собой?
Первый выезд сезона.
Таково было единственное объяснение, которое он уделил мне, но оно позволило мне представить, что сейчас мы увидим конный двор, полный тех же лошадей, наездников и собак, которых я видела, когда они свалили моего Тедди. Точнее, окрестных лошадей и окрестных наездников, сидящих в мужских и дамских седлах, с плетками и помятыми горнами, их цилиндры блестят на солнечном свету, под щебет веселых голосов десятков пять собак крутятся под копытами лошадей, взвизгивая, даже если на них и не наступили, хоть они того и заслуживают. Но когда мы выглянули из нашего тайного укрытия за сараем в покрытый изморозью конный двор, я увидела лишь двоих: молодую хозяйку верхом на любимой лошади – той самой, что стала причиной всех этих бед, – и Тедди, гордо восседающего на огромном вороном, фыркающем животном, чей глаз, насколько я могла видеть с такого расстояния, вращался с едва сдерживаемой яростью.
Бедный Тедди был облачен в старинный охотничий костюм, который молодая хозяйка, должно быть, откопала, пока я металась в жару. Тедди, даже не соображавший, кто он такой и где находится, понимал только, что он – на лошади, исключительно старой лошади, и был горд тем, что он здесь, в этом розовом сюртуке с закатанными обшлагами и сапогах, которые наверняка соскользнули бы с его миниатюрных ног, если бы не железки, как называл стремена мистер Лэки. Вот так-то, сказал бы Тедди. Хочу подчеркнуть, что я еще не избавилась от того унижения, которое вообще-то было уделом Тедди, будто по-прежнему была опутана паутиной мрака, наброшенной на меня Большим Поместьем, хоть я уже вырвалась из него.
Едва они, развернувшись, выехали с конного двора и двинулись по аллее, молодая хозяйка начала смеяться – в расчете на нас, подумала бы я, если б она знала, что мы их видим, – а бедный Тедди выглядел потерянно и глупо в старой барской одежде. Тут Мика дал мне пинка, точно упрямому ребенку, а не послушному созданию, каким я была (а ведь он должен был это знать), и резко потянул меня за собой, но в направлении, противоположном выбранному наездниками, а я-то думала, мы последуем за ними.
Пригнувшись, мы бежали со всех ног – а ведь я впервые встала на ноги после болезни и, кстати, вовремя. Долгое время мы ничего не слышали, кроме собственного дыхания, моего и Мики, треска прутиков и веток, шлепанья наших проворных ног и старались быть незаметными, как серые птички, пересекая голые поля и другие открытые места. О, мы пригибались к земле, даже когда пробирались сквозь угрюмые лесопосадки, огибали трясины и болота и спешили погрузиться в полоски только что опустившегося тумана. Вдоль заросших берегов через глинистые ямы мы пробирались, точно по заданному маршруту, отклоняясь в сторону, лишь если натыкались на выводок диких птиц, вспархивавших из-под наших ног с отвратительным звуком, похожим на хлопанье одеревеневших рук там, в пустой часовне. Если бы не замысел Мики, в который мне оставалось только верить, я бы считала, что наше бегство мучительно, необдуманно и бессмысленно, но я. правда, поняла, хоть и не знаю как, что Мика подвергал себя и особенно меня такому тяжкому испытанию потому, что хотел опередить охоту.
Опередить охоту! Эта мысль пришла мне в голову, когда я внезапно услышала отдаленный топот лошадей и лай мчащихся гончих, одиночный, слабенький звук горна, и я вдруг поняла, что охота растянулась длинной тонкой линией, которая точно пересечется с нашим маршрутом! И перережет его! Или заставит его изменить, что более соответствовало плану Мики, а план у него, как у любого умного животного, делающего последнее лихорадочное усилие, конечно, был. Наш путь, если мы его продолжим – а нам ничего другого не оставалось, – вскоре пересечется с маршрутом охоты! Неизбежно! Хотя, как выяснилось, и необязательно.
Затем мы их потеряли. Затем они появились снова – то поворачивая в одну или другую сторону, то снова вдруг вытягиваясь из безмолвия в хорошо различимую длинную прямую тонкую цепочку. «Похищение самого воздуха, – думала я, – в моменты затишья, когда в воздухе моей Ирландии воцарялся покой».
Затем они вернулись. Их звуки. Наездники. Лошади. Гончие. С совершенно неожиданной, как мне показалось, стороны.
Тут Мика бросился вперед и лицом вниз с самого крутого обрыва – и я с ним, конечно, поскольку шум, который должен был в очередной раз обрушиться на нас, вдруг полностью прекратился, и наступила такая мертвая тишина, какой я вообще никогда не слышала. Мы лежали рядышком бок о бок, все изодранные, и тяжело дышали. Тишина, более оглушающая, чем в те дни, когда я стригла молодую хозяйку или одиноко странствовала в горячке. Они снова потеряли след? Или умчались? Именно так, подумала я, кроме одного из участников. Одного, определила я по нарастающему топоту копыт, не более. Одинокий наездник, который по неизвестной причине или просто так оторвался от остальных. И медленным и тяжелым галопом приближался к нам с Микой, словно видел, что мы лежим у него на пути, и решил затоптать нас.
Молодая хозяйка! Как похоже на нее – найти меня там, где найти, казалось бы, невозможно, и отослать обратно в Большое Поместье, а со мной и Мику с его маленьким болтающимся хвостиком. И это после всего, что мы пережили и прошли.
О, но как неблагодарно с моей стороны так думать о Мике, ведь этот приближавшийся всадник не мог видеть обрыва впереди и уж точно не мог видеть испуганную парочку, Мику и меня, лежавшую в ожидании прыжка, наезда или еще чего-либо. Обрывистый берег, у подножия которого мы лежали, был высотой с деревья и, насколько мы видели, абсолютно отвесным. Всадник на мчавшейся галопом лошади был где-то наверху и, судя по всему, не ведал, что сейчас упадет, – и уж тем более не знал о возможных жертвах, притаившихся внизу.
Прикрой голову! Не смотри!
Но я, конечно, не послушалась, галоп прекратился, все пространство над нами, казалось, заполнила лошадь, такая огромная, что полностью закрыла грозовое небо. Бедное животное, подобно огромной фантастической птице, хоть и бескрылой – ничего хуже для лошади и не придумаешь, – зависло в пустом пространстве, и тут я поняла, что это вовсе не молодая хозяйка, ведь снизу мне удалось разглядеть, что лошадь вороная.
О, какое сокрушенье, какое кошмарное паденье последовало за этим! Вокруг летели и шлепались камни, круп, шея и хвост – все приземлилось, как мне казалось, по отдельности, ноги с копытами рушились и ломались, а из чрева этой вороной лошади донесся звук, объявивший миру, что шея несчастного животного сломана. Земля сотряслась в последний раз, и один безумный глаз уставился на меня. Что же до всадника, его отбросило на приличное расстояние, но повезло ему не больше лошади: он лежат, скорчившись маленьким комочком, и тоже с переломанной шеей, как я сразу поняла, хотя хирург из меня, конечно, никакой. Несколькими отчаянными прыжками я все же добралась до него и прижала к себе его, то есть голову и сломанную шею, чтобы услышать его последние слова, полные нежной любви и понимания, столь неожиданные в реве убившей его вороной лошади.
Дервла! Это ты, моя дорогая! Все это время я должен был знать, что ты будешь ждать меня, хотя понадобился небольшой удар по голове, чтобы вернуть мне любовь и понимание.
Так и вышло.
* * *
Уходим! И побыстрей. Сегодня ночью подожжем Большое Поместье.
И говорил это – подумать только – простой мальчишка!
* * *
Когда я наконец добралась до окраины Каррикфергуса, что мне, как ни странно, удалось без помощи Мики, хотя дорога в городок была достаточно путанной, чтобы сбить с толку и более опытного путешественника, я увидела шпили, возвышающиеся над городской суетой, услышала отдаленные крики мальчиков на поле.
Я собиралась пойти прямо в «Святую Марту». Но затем, под недоуменными – и поделом мне – взглядами прохожих, подумала о Тедди, даже без противогаза напоминавшем насекомое, хоть он нравился мне и таким, изменила курс и направилась прямо в паб Кэнти. На этот раз, когда я вошла одна, подобно заблудившейся собаке, сам Майкл Кэнти быстро вышел из-за стойки и, не говоря ни слова, подал мне руку, окинул меня взглядом, обдал своим запахом и провел мимо сидевших повсюду – с кепками, сдвинутыми на затылок, и приветливыми улыбками – мужчин, которые из уважения ко мне продолжали разговаривать.
Никаких опасений, кроме самых мимолетных, у меня не возникло: в задней комнате Майкл Кэнти даже не подумал спросить мой возраст.
* * *
В пабе Кэнти, как обычно, горело сырое полено. Воздух Каррикфергуса полнился криками мальчишек и грохотом моего барабана, в который, конечно, колотила уже другая девочка.
Стоя, наконец, на ступеньках «Святой Марты» и дожидаясь, когда откроется дверь, я готовилась сразу же попросить у миссис Дженкс мои письма. Да, именно миссис Дженкс обняла меня так же тепло, как это сделала бы миссис Дженнингс, да, конечно, она отдала мне пачку писем, перевязанную, если хотите знать, зеленой ленточкой. Вот как я узнала, кто я такая.
И кто же?
Сироткина Мама, конечно, ведь я всю свою жизнь знала, кем стану. Не просто Мамой – я это знала с самого начала, – но мамой сразу тридцати или тридцати с лишком девчонок, это одно и то же.
Так что теперь уже я им рассказываю истории. А кто их успокаивает, если они не знают, кто они и откуда? Я – я стою, напевая, в углу темной комнаты, где спят все мои найденыши.