«Я уже видел это! — восклицаю я. — Я делал это раньше!» Иными словами, периодически я узнаю то, чего никогда не видел, и вспоминаю какие-нибудь незначительные или важные события, когда они происходят со мной впервые. Для меня ваше привычное dŭjavu равносильно тому, чтобы попасть под поезд. Видите ли, я не желаю становиться жертвой того, что лишь кажется невозможным. Дайте мне что-нибудь действительно невозможное, или оставьте меня в покое. Не стоит добавлять, что описанное состояние не противоречит моим катастрофическим «припадкам», когда по пробуждении я оказываюсь в совершенно незнакомом, кошмарном мире. Просто заблудиться — ничто по сравнению с последствиями этих припадков или с тем бешенством, в которое приводит меня такой безудержный самообман.

Жалобы? Я вовсе не жалуюсь, и вы поняли бы это, будь чуточку повнимательнее. Папа, например, любил жаловаться. А я — нет.

Так вот, только что упомянутый поезд медленно въехал на провинциальный, непритязательный наш вокзальчик, словно желая сровнять его с землей. Тяжелый паровоз, этот облаченный в железо ад, был покрыт толстым слоем той самой сажи и копоти, с помощью которых он чуть было не стер с лица земли вокзал и, словно бы черным снегом, ослепил меня и Люлю. Какое мрачное, сернистое великолепие! А как лязгали и гремели прицепленные к нему пассажирские вагоны, окна которых потемнели не только от сажи и копоти, но и от дальних странствий!

Калека и слепец? Они, разумеется, тоже ехали на этом поезде, хотя я был слишком поглощен своим ужасным горем и заметил их лишь к концу поездки. Кроме того, локомотив не только ослеплял, но и оглушал своим грохотом, а вызванное им замешательство на вокзале, где мы с Люлю его ждали, соответствовало тому смятению, в которое мы с Арманом были так неожиданно ввергнуты. Я не видел никаких причин для нашего откровенного изгнания из Сен-Мамеса, поскольку тогда еще не догадывался, что Мари-Клод уехала из этого места навсегда. К тому же я никогда не считал себя путешественником, и рядом с устрашающей громадой локомотива чувствовал себя весьма неловко в своей поношенной шляпе, потрепанном пальтишке и с почти пустым, гулким чемоданом. Самому себе я казался отъявленным притворщиком. Сколько лет мне было в начале поездки? Простейшая арифметика раскроет как плачевное состояние той страны — нашей страны, — куда я отважно вступал, так и мой тогдашний возраст. Подобные расчеты мог бы произвести даже ребенок. Но если мысли о национальных проблемах и мелькали у меня в голове (представьте себе запертые двери и заколоченные ставни, за которыми прячется целая нация, — таковы были, если и не действительность, то, по крайней мере, дух того времени), я, вероятно, говорил самому себе, что мои соотечественники большего и не заслуживали. Погодите! Будьте сдержаннее! Несмотря на необдуманность моих слов (как вам может показаться), я, подобно Арману, выполнял собственную задачу, хотя, учитывая то, что было сказано до сих пор, вы первыми признаете, что доблесть для меня — пустой звук. Я могу даже сказать, что в случае выбора всегда предпочту труса герою. Но будьте уверены, я люблю то, над чем смеюсь. Что же касается моей службы отечеству, то она еще предстоит, как вы сами увидите.

Поезд наконец тронулся, и я занял свое унылое место в вагоне — один в пустом купе вместе с сажей и копотью, которые лежали изнутри еще более толстым, черным и едким слоем, чем снаружи. Мои ноздри тоже вскоре почернели, а свободная одежда стала жесткой от этого темного песка. Я сидел прямо, прижимая к себе свой продавленный чемоданчик и не снимая бесформенной шляпы. Мы ехали! Сиденье подо мной раскачивалось и дергалось по воле глуповатого, сгорбленного паровоза, на котором впору кататься детишкам. Я улыбался, оставаясь при этом, разумеется, начеку, ведь, что бы ни говорил и ни думал, я был путешественником, хоть и помимо своей воли. Путешественником!

Аиrevoir, Люлю!

Скрежет железа. Перестук колес. Мы уезжаем далеко-далёко! На соседнем сиденье лежала раскрытая книга, оставленная, вероятно, предыдущим пассажиром, и ее страницы переворачивались то влево, то вправо, развертываясь веером, словно бы ни один читатель больше никогда за этой книгой не вернется. Я был один. За дребезжащим окном проносился почерневший от сажи зеленый пейзаж. Ни тебе лачуги, ни крестьянина или хотя бы роющегося в золе цыпленка! Нетронутые страницы переворачивались то туда, то сюда, а воздух накалялся от невыносимого жара паровоза. Куда мы ехали? Да и зачем? Внезапно затосковав от одиночества, я понял, в чем находили удовольствие слепец и калека.

Но когда сцепления лязгнули и поезд тронулся, возник вопрос: действительно ли я один в вагоне? Проходя по коридору, я мельком заглянул сквозь шторки в соседнее купе и там, у занавешенного зеркала, на подставке между сиденьями увидел узкий серебристый гроб с несколькими поблекшими розами, рассыпанными по крышке.

Дорогая Матушка! Подумать только — мы ехали в одном поезде!

Но маленький мальчик, в которого я снова на время превратился, не мог надолго отходить от окна своего купе. Несмотря на то, что розы подрагивали в такт страницам уже описанной непрочитанной книги, и несмотря на жуткую, чисто женскую притягательность серебристой домовины, я вернулся на свое место и вновь прижал к себе пустотелую вализу, пытаясь успокоить себя тем, что моя помятая шляпа по-прежнему на месте.

Тощие коровы и лошади, мимо которых мы проносились, неизменно поворачивались к нам спиной — о, как велико унижение нашей унылой родины! И я видел, что они были покрыты сажей еще до приближения моего паровоза, так что источник этой сажи и копоти был намного мощнее того пламени, что горело в топке моей железной машины. Касаемо же воздуха внутри и снаружи поезда, то я наслаждался тухлым запахом пороха, неизбежно примешивающимся к дыханию людей и животных. Не обращая внимания на железнодорожную вонь, я жадно вдыхал этот запах, неподвижно застыв на краю сиденья.

Каково название забытой книги, страницы которой все так же раскачивались из стороны в сторону, подобно волнистым водорослям на дне моря? Мне и в голову не пришло посмотреть. На самом деле я не потревожил бы эти нечитанные страницы ни за что на свете. Уверен, они и сейчас еще бесцельно плещутся в такт моему свирепому, неповоротливому поезду, безжизненные и мертвые. Странное дело, как только показались первые приметы скромного, обедневшего городка — места нашего назначения, паровоз уменьшил скорость и начал так тужиться, как не напрягался даже на самых трудных участках дороги. Создавалось такое впечатление, будто чем ближе мы подъезжали к этому городку, поразительно обособленному, несмотря на его былую предприимчивость и неприметное нынче население, тем упорнее он старался, подобно одноименному полюсу магнита, помешать нам въехать в пустой терминал. И если бы не медленные рывки нашего локомотива, ему бы это, возможно, удалось. Но неужели я проделал столь долгий путь и даже мельком не увидел слепца и калеку, которые, как утверждалось, ехали в том же поезде? Я действительно заметил их, когда в полном замешательстве очутился на изрытом выбоинами, пустынном вокзальном перроне, повернулся, прижимая шляпу к голове, но забыв о чемодане, и увидел их обоих впереди — две крошечные фигурки, весело шедшие рядом. Как же я узнал эту энергичную парочку? По двум костылям и одной белой трости, подталкивавшим их вперед. Как же еще?

В конце концов, миновав рельсы, проволочные заграждения, сажу и копоть, — или, точнее, войдя в город из сажи и копоти, — я начал одиноко пробираться по узеньким улочкам и широким проспектам, вдоль которых тянулись магазины и дома с торопливо, однако наглухо забаррикадированными окнами. Я уже успел соскучиться по своему безопасному купе, хоть и не корил себя за утерю чемодана, который вместе с моей пропавшей куда-то биркой и забытой книгой помогут скоротать время очередному одинокому пассажиру этого поезда. Улицы были, конечно, не совсем уж пустынными. Время от времени я резко отступал в сторону, пропуская великанов в черных сапогах и мундирах, которые, группами по два-три человека, шагали плечом к плечу по тротуарам. Их огузки высоко вздымались, а головы в черных фуражках с козырьками были надменно запрокинуты, чтобы они могли видеть дорогу. Какой стоял топот! Как быстро они шли! Если бы не их человеческие лица и глаза, можно было подумать, что они рычат и ревут, словно звери, продолжая свое страшное шествие.

Арман? Его я, конечно, не забыл. Выйдя у меня из-под контроля, Арман свернулся в безобидный шарик, крошечный философский камешек у меня в животе, как только мы осознали масштабы случившегося. И только теперь, когда я заблудился на пустынных улочках и проулках, он начал расслабляться и изгибаться, внезапно заинтересовавшись этим охраняемым местом. Арман вел себя так, будто бы видел булыжные мостовые, проволоку и встречавшиеся порой стены, на которых навсегда запечатлелись следы недолгой, быстро снятой засады или злодейского убийства, хотя он всего этого и не видел.

Повторяю: какие бы необычные эпизоды своей жизни я ни описывал, меня интересуют прежде всего моя лягушка и моя мать, хотя болезни и женщины в целом не дают мне покоя, наверное, так же, как и Папе. Теперь же мы подойдем к женщинам с другой стороны.

Подумать только! Они меня ждали! И как они отличались от тех женушек, которые до сих пор раскрывали мне глаза на мои мужские достоинства, вопреки моему отвращению к чисто мужским качествам. Понимаете, незамужняя женщина абсолютно не похожа, скажем, на вдову или на жену при живом муже. С одной стороны, если женщина не стала жертвой брачного союза, то она не возбуждает посулами греха, а с другой — жена или вдова обычно находится хотя бы в бледной тени своего мертвого или живого супруга. Конечно, женщина, собственноручно умертвившая мужа, — это совсем другой коленкор, и, насколько мне известно, ни одна из подопечных мадам Фромаж никогда не прибегала за помощью к яду. Но если подумать о том, что прелестная юная особа по имени Пласид была, на самом деле, замужем за учителем пения, иногда посещавшим заведение мадам Фромаж, чтобы давать своей супруге или какой-нибудь другой девице уроки, по которым он был мастак, — то это, возможно, опровергает мой аргумент. Но вспомните о моем презрении к пресловутым «железным» аргументам!

Как же я мог отыскать этих четырех молодых женщин, в некотором смысле помолвленных со своей работой, без того клочка бумаги, который к тому же некому было прочесть, если бы даже он по-прежнему висел у меня на лацкане? По запаху, ясное дело. Не по предательскому аромату гардении, жасмина или каких-нибудь других концентрированных духов (хотя Пласид и трем остальным девицам удалось раздобыть небольшие флакончики этих банальных возбуждающих средств, несмотря на то, что в этом городе, с его сажей, подозрительностью и отчаянием, даже хлеба не хватало), а по запаху кухни! Правда, эта кухня была намного скуднее хлеба.

Здесь я должен отметить, что на протяжении всей своей жизни с Арманом я придерживался той диеты, которую предписал самому себе еще ребенком. Я лишил себя блюд hautecuisine, которые готовил для единственного ревнивого мужа на моей памяти, и позволял себе лишь попробовать или пригубить их, чего требовало само ремесло повара. Но я мог нюхать! Я заправлял блюда скорее по запаху, чем по вкусу. Чувственный человек, я отказался от вина ради воды! Ограничил себя, дабы уберечь Армана от неудобств или, что еще хуже, от различных жиров и кислот, на которые, по моим предположениям, все это разлагается. Сколько хлебных полей я заставил себя проглотить ради своей лягушки? Как я ненавижу эти мертвенно-бледные зерна! Сколь велика моя жертва, принесенная лягушке, которая наверняка лишь тучнела, но все же тосковала по бледным козявкам!

И вдруг там, на этой, казалось бы, пустынной улице, я уловил немыслимый аромат. Rognons. Почки! Да еще и молочного ягненка. Rognonsd’agneau. He может быть! Я остановился и уперся взглядом в стену, мимо которой так невнимательно проходил. И внезапно, приглядевшись, расширив ноздри и сделав глубокий вдох, я обнаружил источник запаха, исходившего от невидимой жирной плиты. Оглядываясь назад, должен сказать, что человека могли бы тогда казнить и за менее тяжкое преступление. Кто-то раздобыл тайно еду, которой осталось так мало, что простым смертным она была строго запрещена!

Но это было bistro! С опущенными металлическими ставнями, наверняка прятавшими стеклянное окно, и убогой шторой на двери, которая висела позади квадратного стекла с названием заведения, написанным выцветшими до полной неразборчивости буквами. И между шторой и мутным стеклом виднелась табличка: Fermй. Но, очевидно, эта небольшая закусочная все же была не закрыта, поскольку испускаемый ею аромат мигом приманил бы всех тощих собак в городе, если бы ими уже не накормили наших голодных детишек. Как же я, шеф-повар, мог не зайти в это bistro? Ведь я никогда не видел подобного! К тому же я целый день ехал в поезде и не ел ничего, кроме завалявшегося в кармане сыра!

Непоследовательность? Но вы ведь уже знаете, что я не из тех, кто готов отвечать за собственную непоследовательность. Да я просто упиваюсь непоследовательностью, как вам хорошо известно!

Внутри находились две женщины: одна молодая, другая средних лет; первая — обычного телосложения, вторая — почти в два раза шире. Последняя идеально соответствовала огромной железной плите, занимавшей половину этой маленькой, клаустрофобной комнатки. Еще там были два стола, за одним из которых сидела, скрестив ноги, молодая женщина: ее короткая облегающая юбка до половины обнажала бедра, а на голове красовалась такая же поношенная и бесформенная шляпка, как у меня. Но самое главное — только представьте себе! — масло на раскаленной сковороде и rognons, которые жарились на сильном огне.

В ту минуту зарок, который я дал когда-то ради Армана и которому оставался верен всю жизнь, был нарушен. В мгновение ока я решился. Я поем! Да, поем, чего мне хочется! И потому я сел за второй столик, который стоял слишком близко к первому, и слегка обвисшее, полуобнаженное бедро молодой женщины, скрестившей в ожидании ноги, оказалось ко мне так близко, что лишь мысль о rognons заставила меня отвести глаза.

Как я могу так детально описывать ноги, на которых даже не задержал взгляда? А что я вам только что говорил о непоследовательности? Уверяю вас, зрительная похоть и непоследовательность отлично ладят друг с другом. Общеизвестно, что память приукрашивает и даже полностью изменяет прошлое. Вы наверняка согласитесь с этим и избавите меня от своих софизмов, когда я сообщу, что молодая особа, сидевшая ко мне так близко, что я слышал острый запах ее подмышек, перемешанный с дешевыми духами, ароматом жарившихся rognons и зловонием осевшего на стенах жира, была самой Пласид. Я изо всех сил старался не поднимать глаз, а она вынужденно забрасывала наверх то одну, то другую ногу, тем самым невольно давая понять, что одно бедро — хоть правое, хоть левое — ничем не хуже другого, коль скоро эти все больше обнажавшиеся бедра принадлежат ей. И ее невинное лицо, на которое я мельком взглянул, блестело, наверное, так же, как и ее подмышки. На ее плоском круглом столике, где посуды было не больше, чем на моем, стоял лишь наполовину наполненный carafe красного вина и ballon, который она молча, со смущенной улыбкой подняла, чтобы выпить за мое здоровье. Но у меня, разумеется, еще не было таких же carafe и ballon, чтобы можно было сделать ответный жест. Я лишь почувствовал неожиданный и явно нежелательный запах собственного пота, в который меня бросило из-за неловкости, вызванной немой шуткой Пласид, и жары, стоявшей в помещении.

Rognons были наполнены изнутри розовой жидкостью и обладали соответствующим вкусом. И как только я пригубил терпкое вино, которое, вероятно, провозили контрабандой в этот город и это bistro с какой-нибудь закопченной и казавшейся заброшенной фермы, во рту я почувствовал ту же красноватую кислятину, что наполняла рот Пласид, хотя мне еще предстояло узнать, как ее зовут. Мы могли бы не только есть и пить, но даже целоваться под одобрительной сенью необъятной женщины, говорившей на прекрасном нашем языке, но ее манера речи выдавала, что он не был ее родным наречием. Впрочем, спешу добавить, что, судя по ее акценту, она не имела ничего общего с теми наглыми захватчиками, от которых ей удавалось прятать свое bistro, словно бы оно было таким же пустым и вымершим, какой представлялась остальная часть города.

— Monsieur?

—Madame?

Как всегда, к моему счастью, с этими словами обратилась ко мне Пласид, а не наша необъятная кормилица, притворявшаяся неучтивой. Пласид как бы невзначай улыбнулась и положила голую ладонь на голое бедро, перед тем как вновь резко поменять ногу, внеся сумятицу в положение своих рук, ножа, вилки и ballon. На то было две причины: во-первых, врожденная скромность Пласид вступала в противоречие с ее страстной натурой, как мне еще предстояло узнать. Однако эта внутренняя борьба наделяла девушку неодолимым шармом, совершенно далеким от той застенчивости, которую напускают на себя многие наши женщины, исключая, конечно, трех моих соотечественниц, пригретых, подобно Пласид, мадам Фромаж. И во-вторых, Пласид ждала в этом bistro меня. Представляете?

Она ждала меня — и только меня — в этой подпольной закусочной, куда, как была уверена мадам Фромаж, меня привлечет запах — запах! — и коротала время, обратите внимание, за rognons, поджаренными на сливочном масле, и за carafe красного вина. Она была моей провожатой, хотя нам следовало пройти всего лишь в соседний дом, но ее специально послали для того, чтобы она дождалась, нашла и отвела меня к самой мадам Фромаж. Эта женщина словно бы заранее знала, что я потеряю свой опознавательный клочок бумаги и только голод сможет преодолеть страх и смятение, которые охватят меня, когда я заблужусь в этом противном городке. И хотя Пласид, увидевшая меня первой, с самого начала обходилась со мной так, словно я был взрослым мужчиной, искавшим такую женщину, как Пласид, она тем не менее разглядела если и не лягушку, то хотя бы юношу, глубоко спрятанного во мне. Так что ее нервозность объяснялась по меньшей мере двумя причинами. Как только я сел за этот круглый столик, — очень маленький, надо сказать, и шаткий, — мое путешествие на самом деле завершилось.

— Monsieur!

—Madame!

Я говорил, что Люлю был племянником мадам Фромаж? И что я не первый пациент Сен-Мамеса, которого решили выпустить на свободу? Нет? Я и сам не в силах объяснить свой интерес к тем «причинам», которые породили эти новые жизненные обстоятельства, притом что я почти не интересуюсь всевозможными причинами и обстоятельствами. Что касается Армана, то он приложил все старания для того, чтобы меня парализовало на месте благодаря вину, а возможно, и rognons. И когда Пласид отодвинула стул, встала и протянула мне руку, мне было так больно, что лишь совершенно необъяснимая решимость позволила мне схватить эту руку и последовать за Пласид — так близко и так далеко! — туда, где, как я, естественно, полагал, находилось мое новое место работы. Вне всякого сомнения, Пласид ошибочно приняла эту боль в животе за двойственные чувства обычного молодого человека (каким я ей, должно быть, казался), впервые столкнувшегося с такой женщиной, как она. Прошу не забывать, что моя грудь колесом сулила недюжинную силу, а неопределенного возраста лицо пугало либо привлекало женщин, — хотя я редко встречал женщин, испытывавших неприязнь ко мне самому или тем более к Арману. Необходимо добавить, что Пласид первой раскрыла эротические качества Армана, — которые были тем острее, что принадлежали лягушке! — хоть я не собираюсь проводить различий между «сестрами», как их иногда называли. В отличие от меня, они каждую неделю получали из скаредных рук мадам Фромаж кругленькую сумму франков, которые, как всем известно, не имели в то время никакой ценности. Вообразите, скромница Пласид опосредованно принимала деньги от собственного мужа, который и был учителем пения!

Еще раз повторю: скромница! Она действительно вела себя с такой подобающей скромностью, что, оставаясь в чем мать родила или же застегиваясь на все пуговицы (если, конечно, столь короткая юбка не опровергает моего довода), она обычно прикладывала ладонь с растопыренными в виде морской звезды пальцами к своей грудной клетке, скрывая то, чего бы, возможно, не захотел увидеть ни один юноша или мужчина. Представляете? Выставлять напоказ груди и при этом прятать грудную клетку! Полагаю, Пласид стала бы моей любимицей, если бы я позволил себе выбирать между барышнями.

Что же касается мадам Фромаж , она свое имя получила, естественно, не при крещении, а благодаря любви к сыру, и это несомненный прорыв в области причин и следствий, если вы к ним так уж благоволите. Для меня же, как вы знаете, интересна не явная связь между потdeplume этой женщины (если позволительно применить подобную фигуру речи) и ее привычным рационом, а, с одной стороны, благозвучие имени и, с другой — острота ее идефикса, который я довольно быстро перенял. Вообразите себе, как страдал Арман, а из-за него — и я сам! Можно ли измыслить более убийственную пищу для лягушки? И кто проявлял большую жестокость — Арман или Паскаль? Возможно, в конечном счете это была провокация, ведь подвергая пыткам свою упрямую лягушку, я наконец-то начал получать удовольствие от еды. Сам же Арман причинял мне в отместку неслыханную боль и впервые приобщился к той разновидности эротики, которая обычно свойственна лишь людям. Благодаря этому он как бы открыл для себя новые горизонты и в то же время поднял на новые высоты мою репутацию среди женщин. Этим объясняется суровость наших отношений: мы словно бы орали друг на друга с разных концов длинной доски, положенной на старую, поваленную набок маслобойку. Мы были неразлучной парочкой, хотя для мадам Фромаж и остальных женщин моя лягушка пока еще не имела никакого значения.

Я упоминал о том, что при разговоре шея мадам Фромаж издавала странный свист? Это была старая рана или увечье, полученное от наших врачей. Возможно также, у нее в шее была спрятана оловянная свистулька. Как горделиво она подчеркивала свою эксцентричную индивидуальность с каждым съеденным вонючим куском и с каждым произнесенным словом! Нужно ли добавлять, что для меня телесные повреждения милее богатырского здоровья? Что угрюмый городишко предпочтительнее любой веселенькой столицы на почтовой открытке? Да, я всегда придерживался эстетики своенравия. Всякий раз я выбираю груду булыжника вместо живописной деревушки или выжженный пейзаж вместо цветущего. Ведь пустыня сулит еще больше зелени, чем пышные заросли.

— Да он сам не свой, Пласид! Входи же, бедняжечка, входи!

Очередной этап, очередная глава моей жизни, и эти главы похожи друг на друга, как искривленный большой палец — на свой отпечаток. Ведь мадам Фромаж и ее четыре спутницы были всего лишь вариантами дорогой Матушки. А моего одноногого отца больше всего напоминал владелец черной военной фуражки, изредка висевшей на одном из оленьих рогов внушительной вешалки, которая смутно виднелась в углу нашего маленького фойе. Что же касается лягушачьего пруда, этого чуда природы, откуда я в известном смысле вышел, то он тоже имел своего двойника в это время и в этом месте, не допускавших и мысли о дереве или корове. Что в этом покрытом копотью клубке проволоки и на этих пустынных улицах могло приковать мое внимание с такой же силой, как лягушачий пруд? Ну, конечно же, мой коммутатор — бесподобная штуковина, начиненная пылью, электричеством и маленькими штепсельными вилками и дырочками. Она возвышалась на столе позади так называемой конторки, за которой я стоял изо дня в день, очарованный доверенной мне властью над коммутатором. Он соединял меня с номерами девушек, и вспыхнувшая лампочка величиной не больше гнилого зуба заставляла меня выдернуть одну из вилок и с предельной серьезностью вставить ее в розетку, на которую указывал этот внезапно зажегшийся маленький оранжевый огонек. Стоило мне услышать далекий голос Пласид, Блюэтты , Вервены или Беатрисы, и оранжевая лампочка угасала, подобно боли, о которой уже не помнишь, как только сожмешь вырванный зуб в своем детском кулачке. Там я сидел часами, сосредоточив все свое внимание на старинном коммутаторе, словно человек, играющий в шахматы в зимний день, пока не замечал крошечный огонек и поспешно присоединял необходимые проводки, а затем напряженно прислушивался к голосу той или иной женщины и выполнял ее распоряжения. Конечно, я находился в плену у этого механического прибора и проявлял тем больше внимания к его требованиям, чем дольше длилось молчание. Точно так же я когда-то зависел от лягушачьего пруда.

Вскоре я обнаружил, что был не просто мальчиком на побегушках у Блюэтты или Беатрисы, Пласид или Вервены, но мог по собственному желанию использовать коммутатор, чтобы подслушивать их негромкие разговоры с тем или иным посетителем. А когда речь сменялась ритмичным дыханием, слабыми вскриками и даже яростными стонами, которые мне никогда не надоедало слушать? Какая привилегия! Не просто выполнять их просьбы, переданные лениво или резко, в зависимости от настроения, а шпионить за ними от начала свидания до самого конца или, быстро переключаясь с одного номера на другой, перемешивать слова одной девушки с негромкими криками другой. Я напоминал композитора, который выстраивал не ноты партитуры, а интимные звуки, которые не разрешалось слышать никому, кроме самих участников. А известно ли вам, что меня так ни разу и не застукали во время этих безобидных посягательств на частную жизнь? И что больше всего мне нравилось слушать пьесы с участием учителя музыки и какой-нибудь его обмирающей партнерши? Ну, разумеется!

— Bonjour, мсье де Лафайет!

— Bonjour, Паскаль!

Учитель музыки, маленький человек с большим именем, еще скромнее своей скромницы-жены, был самым обаятельным клиентом, посещавшим заведение мадам Фромаж. Я мог всегда быть уверен в том, что от слов он перейдет к пению, а затем, когда Пласид опять возьмется за свои гаммы, — к редкостному дуэту, и начнет запинаться, и тогда автоматическая чувственность в голосе Пласид уступит место интонациям, которых ни один слагатель песен никогда не записал бы на бумаге. Я чувствовал себя одиноким мужчиной, который в незнакомом отеле прикладывает ухо к тонкой стенке и прислушивается к утехам невидимой парочки по ту сторону, навсегда заказанным для таких, как он. Впрочем, довольно скоро Пласид и другие девушки, как и следовало ожидать, мне уже ни в чем не отказывали.

Я выполнял их поручения: относил в номера подносы с хлебом, сосисками и неизменными carafes красного вина, которые готовили для меня в bistro, доставлял им бутылки с водой, выливал грязную воду из тазов или прикрывал обнаженные женские плечи выцветшими шелковыми неглиже. Как быстро барышни приходили в себя благодаря моему уходу! Как стремительно оживали их тела, утомленные только что оконченным свиданием, и души их, уже возбужденные перед новой встречей! Иногда я предугадывал их томные сообщения, передаваемые на коммутатор, и без спросу появлялся в дверях, успевая заметить, как некий радостно пыхтящий клиент натягивает измятые штаны, а Беатриса, например, начинает приходить в себя (с моей помощью или без нее) после односторонней схватки, в которую еще минуту назад была вовлечена. Беатриса стояла на коленях на испачканном ковре, в ногах все еще смятой кровати; ее лицо пряталось за длинными, немытыми черными волосами, а назойливая тень скрывала единственную выставленную напоказ грудь. Скрестив стройные ноги, она опиралась одной рукой о матрас, а другой — о ковер, повернувшись ко мне своими пухлыми ягодицами, об остальном же деликатно умолчим.

Считал ли я себя незваным гостем в такие минуты? Ощущал ли повышенную ответственность по сравнению с тем мужчиной, который только что грубо или же робко оставил нашу Беатрису? Конечно, ощущал. И все же когда она, Вервена или Блюэтта, наконец поворачивала ко мне голову и улыбалась, то не затем, чтобы молча упрекнуть меня в нечаянном проступке, за который я чувствовал вину, а чтобы этой молчаливой улыбкой откровенно поманить к себе: «Ты тоже, Паскаль? Может, ты тоже?»

Как же быстро я перешел от открытых дверей к раскрытым объятиям!

Однажды утром, когда мой рассказ чуть было не выскользнул из охранительных тисков времени, я обнаружил в нашем темном фойе пустую детскую коляску, но не заметил никого, кому бы это средство предназначалось. Появилось оно лишь на одно утро, и эта деталь не поддается разумному объяснению. Она не имела никакого смысла, вернее, могла иметь любой смысл, которым вы заполнили бы ее пустоту. Благодаря подушке и одеялу, чьи размеры соответствовали отсутствовавшему младенцу, эта черная коляска казалась еще более загадочной. Неужели одна из четырех наших женщин хранит великую тайну? Или, быть может, коляска принадлежала самой мадам Фромаж и была пережитком ее прошлого? Признаюсь, она напомнила мне о Маме и Папе, хотя, насколько я знаю, меня в коляске никогда не возили. И вдруг при виде этой пустой, воздетой на высокие рессоры машины я вздрогнул и поспешно отогнал от себя мысль об Армане, с гордостью разъезжающем на ней по буколической лесной тропинке летним вечером.

Когда в тот день я снова проходил через фойе, коляски, разумеется, уже не было. Но на моем коммутаторе мигали лампочки, и я был настолько поглощен теми перспективами, которые ожидали меня с Пласид, что едва ли задумался об этом.

И как же Пласид (ведь это была, как я уже говорил, она) удалось привлечь Армана к той деятельности, от которой он мог бы лишиться жизни, если бы не вмешался я? Довольно просто!

Наступил еще один день в той бесконечной череде, когда я вместе с мадам Фромаж лакомился твердым или мягким, свежим или прогорклым сыром или же прислуживал ее подопечным, как она порой называла их своим свистящим голосом, и тайком изучал мужчин, находивших дорогу в наше злачное место. И в этот прекрасный день я вторгся в номер Пласид, занимавшейся здоровенным клиентом, который лишь несколько минут назад прошел вдоль моей конторки. Все эти мужчины были похожи друг на друга и отворачивали свои суровые лица, не отвечая на мои приветствия. Во всяком случае, когда я случайно открыл дверь, упомянутый гражданин по-прежнему прятал лицо между расставленными ногами Пласид, а сама она, все еще частично одетая, полулежала в постели и улыбалась мне, лишенная той скромности, которая доныне была ее отличительной чертой и придавала ей шарм.

Я ретировался. Вскоре здоровяк сделал то же самое и прошмыгнул мимо конторки, натягивая на ходу штаны и отвернув свое потное лицо. Никаких мигающих огоньков! Никаких поручений! Никаких развлечений! Если, конечно, не считать Армана. Что-то возбудило его страсть или гнев, — мог ли он видеть моими глазами? слушать моими ушами? — и он начал пинать меня внизу живота, так что я поневоле скрючился, судорожно глотая воздух. Я оставался на своем месте за конторкой. Арман не унимался. Боль усилилась, и на моем бледном лице не осталось ни кровинки. А потом? Ну разумеется! В углу безжизненного пыльного коммутатора замигала лампочка. Пласид! Это было требование подняться вместе с моей сине-зеленой лягушкой по неосвещенной лестнице, похожей на древнюю, высохшую раковину улитки. И что же обнаружил я (точнее сказать, мы) в номере Пласид, откуда недавно выскочил неповоротливый клиент? Конечно, саму Пласид. Причем в той же позе, в какой я ее оставил. Посыл был предельно ясен, нежен и требователен, и как только я заменил сбежавшего солдата, заполнив головой пустоту между ногами Пласид, — мужчины и женщины моей национальности славятся этим старым как мир обычаем, — Арман мигом поднялся вверх, настойчиво требуя пропустить его между моими напученными губами. В следующий миг я уже совершал движения, которых от меня ждали, вот только мой толстый язычок заменила голова, плечи и крохотные ручки Армана (за вычетом одной ладошки). Вы никогда не слышали такого взрыва сдавленного хохота, такого крещендо хихиканья, прерываемого мгновеньями сладостного удушья, которое способно было посрамить музыкальный дуэт самой этой скромницы и ее мужа — учителя пения! Пласид не видела происходящего и не могла объяснить этих ощущений, вызванных, как она полагала, всего лишь мужскими губами и языком. Поразительно! В ту же секунду она машинально схватила меня за голову и выкрикнула мое имя — ах, как передернуло от этого вопля моего ревнивца Армана! — и, почти бездыханная, держала ее в руках, пока это необыкновенное ощущение не улетучилось. Мы, случайно, не раздавили Армана? Какое-то время мне было все равно, но потом я постепенно осознал, что Арман снова залез ко мне в рот и плавно опустился в свое логово, подобно слизистому обитателю подводного мира, например устрице. Несколько часов от моей лягушки не было ни слуху ни духу, и, наверное, она свернулась калачиком, пытаясь прийти в себя и уже не надеясь на то, что ей это удастся. Но даже в таком плачевном, избитом состоянии это обычное земноводное должно было испытывать величайшую гордость. Была ли в природе другая лягушка, заменившая собою человека, от которого зависела ее жизнь? Лягушка, которая превратилась в такую же обманщицу и столь же бесцеремонно вмешалась в искусство человеческой любви? Никогда! Следует отдать Арману должное. Но как он, наверное, жаждал признания Пласид! Как ему хотелось, чтобы девушка открыла истинную причину своего наслаждения и выразила свое восхищение и благодарность не мне, а ему самому! Эгоист!

Непосредственный результат этого свидания был очевиден. Пласид стала ненасытной. Но вдобавок к этому она не смогла держать язык за зубами. Так что лампочки замигали все сразу, и дни закружились каруселью. Из последних сил Арман вылезал на поверхность, чтобы оправдать все более настойчивые ожидания. И три остальные женщины, ни о чем не подозревая, неизменно приходили в такой же восторг, как Пласид. В заведении мадам Фромаж царило всеобщее изумление, но пожинать лавры доводилось, конечно же, мне.

— Паскаль?

— Паскаль?

— Ну где же ты, Паскаль?

Но порой, когда Арман готовился к очередной атаке на Беатрису или Вервену, Блюэтту или Пласид и одна из них ложилась на спину, и потом, когда я слышал их ароматное дыхание и смех, не видя их губ, меня внезапно сотрясали рыдания. О да, я плакал, как дитя, без малейшей на то причины, мое восковое лицо принимало идиотски-печальный вид, а мои всхлипы временно мешали исполнению заветного желания Армана, приостанавливая наши забавы. Порой, к полному разочарованию позвавшей меня младшей или старшей девицы, Беатрисы или Пласид, я отказывался ее ублажать и с рыданиями, не видя ничего на своем пути, катился вниз по улиточной лестнице, выбегал из пансиона и мчался пустынной улицей к церкви.

Разумеется, я уже упоминал о ней. Как бы я мог забыть об этой церкви? И что же я обнаружил в результате своих религиозных поисков? Там, за церковным алтарем, куда никто не заглядывал, кроме меня? Яму с черепами, никак не меньше. Вот именно!

Спешу добавить, все еще обливаясь уже иссякающими слезами: то была не грубо вырытая яма, беспорядочно заполненная черепами, хотя именно такие ассоциации вызывает это слово. Сразу представляются черепные коробки, сброшенные в эту странную могилу с такой небрежностью, что некоторые, подобно горшкам, разбились на мелкие кусочки, а другие упали вниз лицом, и отверстия их и впадины, которые некогда были носами и глазами, навсегда скрылись от взора. Нет, эта яма имела строго вертикальные стенки и приятную четырехугольную форму, а ее размер строго соответствовал количеству хранившихся черепов, которые были аккуратно расставлены лицами вверх, в несколько рядов, с этакой арифметической нежностью. И там, в самом верхнем ряду или где-то в глубине, что за череп, видимый или невидимый, я лицезрел? Разумеется, мамин, как вы и сами уже догадались.

Болезненное воображение?

Я могу лишь сказать, что, несмотря на случайное расположение церкви, которое случайно же оказалось для меня удобным, временами я заглядывал в эту удивительную яму. Я пытался определить, какой из черепов принадлежал моей дорогой Матушке, когда у нас с Арманом вдруг появлялось желание искоренить не только религиозные фантазии, но и сам синтаксис — да-да, синтаксис! — человеческой речи. Тогда мы избавились бы от дискуссий, споров, молитв и указующих перстов, а вместо этого у нас появилось бы столько же языков, сколько имеется граждан. Все вещали бы одновременно, и наш так называемый национальный дискурс свелся бы к галдежу, который имел бы не больше смысла, чем мой плач.

И что же я находил после этих утешительных визитов, с облегчением припадая к земле и прячась от самого себя и Армана, когда медленно тащился по пустынным улицам и возвращался наконец в фойе, где увидел ту предательскую коляску? Вот именно! Хотя, пожалуй, это мое открытие не так-то просто предугадать.

Конечно, фуражку!

Итак, я возвращался в приподнятом настроении, целый и невредимый, о чем постоянно себе напоминал. Нетерпеливо поглядывая на потухший коммутатор, я не видел горящих лампочек и не слышал шагов ни за спиной, ни на лестнице. Но что-то заставляло меня обернуться, медленно, словно бы ожидая удара в лицо, и я замечал фуражку, одиноко висевшую на одном из рожков нашей вешалки для головных уборов. Она слабо, но явственно раскачивалась там, куда ее в спешке повесил владелец. С грозным видом? Вот именно! Местонахождение ее владельца было очевидным, однако не раз (ну ладно, если быть точным, всего один раз) меня подмывало пойти за ним по винтовой лестнице или подбежать к коммутатору, чтобы точно установить, у кого сейчас находится этот грозный посетитель. Видите ли, я боялся его самого и его ужасной фуражки. Просто во мне было недостаточно мужества, чтобы встретиться лицом к лицу с воином, носившим черную фуражку и с обезьяньей гордостью шагавшим по нашим проспектам. Даже самоистязатель всеми силами старается уберечь себя от опасности, по крайней мере, если опасность принимает подобный вид. А как же Арман? Я жестоко ошибался, считая его столь же неспособным на героизм, как и я.

Но, как уже говорилось, фуражка и ее отсутствующий владелец вызывали у меня любопытство, граничащее со страхом. Я не хотел иметь ничего общего с ними. И поэтому, согласно моей жизненной схеме, столкновение было неизбежно. Благодаря своей сложной натуре и слабости, я сам загнал себя и Армана в пасть высокомерия. Открыто признаю это. Как бы мне хотелось, чтобы этот день никогда не настал, чтобы мой лягух по-прежнему оставался героем-любовником, а я властвовал бы над сырами, женщинами и приготовленными специально для меня rognons. Впрочем, не все ли мечты рушатся? Так произошло и в моем случае.

Серый, безжизненный день. Все женщины, за исключением Пласид, заняты, как обычно, в своих номерах. Даже мсье де Лафайет не притягивал моего внимания к коммутатору. Арман, очевидно, дремал, пресытившись удовольствиями. И что же случилось потом? Ах, потом я вдруг почувствовал едва уловимый запах тоника для волос — мужского, естественно, — повернулся и в ужасе уставился на вешалку. Там висела фуражка! Огромная и невероятно черная, она все еще покачивалась, минуту назад торопливо повешенная на кончик одного из больших пыльных оленьих рогов, так далеко вынесенных из леса. Фуражка снова красовалась на вешалке, а ее владелец, которому она была впору, уже закрывал за собой дверь четвертого номера, стаскивал сапоги, снимал штаны и улыбался Пласид — кому же еще! — напуская на себя добродушие, а бедная женщина уже защищала свою скромность, прижимая ладонь к груди.

Нет нужды говорить, что от пестуемых Арманом самодовольства и лени не осталось и следа.

Что же касается меня, то, поняв наконец всю судьбоносность этого дня, я медленно встал, покинул свой безопасный пост за конторкой и медленно, с полным осознанием собственного страха, подошел к огромной черной фуражке. Я прекрасно знал, что ждет меня впереди и как горько я скоро буду в этом раскаиваться.

Предсказуемые события? Да, предсказуемые, однако, как мы увидим, неминуемые.

Там, в еще не нарушенной тишине и еще не рассеявшейся темноте, я стоял возле фуражки, до которой уже мог дотянуться, — и в следующий миг обеими руками схватил ее. Да, схватил! Эта огромная фуражка заканчивалась спереди высоченной тульей, блестящий черный козырек был до смешного маленьким, острым и почти отвесным и потому напоминал злобный птичий клюв. На околыше виднелась потускневшая серебристая эмблема, изображавшая какую-то слепую хищную птицу, которая никогда не летала над полем и оттого казалась еще страшнее.

Я собрал все свои силы и все свое мужество, чтобы удержать в руках фуражку незримого посетителя. Я поднял ее, подобно тому, как вспотевший атлет поднимает над головой чугунные гири. Затем, когда Арман вызвал необычайно острую боль у меня в животе, я надел фуражку захватчика на голову. Да, непорочный Паскаль попытался нахлобучить головной убор, громко вопиявший о собственной брутальности! Но вообразите себе: как я уже говорил, под фуражкой уместились бы две мужские головы обычных размеров, но для меня она оказалась слишком мала. Эта безобразная фуражка обрекала меня на уродство, однако, напяленная мне на голову, становилась попросту смешной. Тем не менее я не сразу сумел ее сдернуть с макушки и бросить, точнее, швырнуть на плиточный пол нашего фойе, куда она приземлилась вверх тормашками да так и осталась лежать.

Но я не услышал ни звука, и даже мадам Фромаж не приоткрыла дверь, чтобы посмотреть на это бесчинство, которое творилось в ее жилище.

Дальнейшие события оказались, увы, еще банальнее. После того как я примерил фуражку, мне не оставалось ничего, кроме как последовать примеру незваного гостя. Именно так я и поступил, изнывая от пота и спешки, пока Арман тоже весь трясся от возбуждения. Я замер перед оскорбительной дверью Пласид. Затем распахнул ее и смело ворвался в номер, а потом, внезапно отказавшись от своих намерений, каковы бы те ни были, неожиданно забился в угол, в то время как отважный Арман вступил в бой за нашу свободу.

Какое же непристойное зрелище я увидал! Чужеземная нагота! Чуждая груда мышц! И Пласид, голая, как и ее партнер, и, очевидно, довольная положением мелкой собачонки под крупным псом! Как такое возможно? Выдерживая на себе его вес, она вбирала в себя его пот и плоть, в буквальном и переносном смыслах, иными словами, скрывала ту боль и страдания, которые испытывала. Такими-то сюрпризами изобиловала моя жизнь! Даже Арман притих.

Они услышали, что я ворвался в комнату (как же иначе?), о чем красноречиво свидетельствовал грозный взгляд интервента и улыбка Пласид — даже в этой немыслимой позе, в этом грубом соитии, при виде которого учитель музыки, несомненно, утратил бы дар речи.

А я?

Я почувствовал полную беспомощность, и меня внезапно вырвало на глазах у зрителей! О, возможно, я просто объелся сыром мадам Фромаж — так много было рвоты! А на самом верху этой груды сидел, конечно же, Арман собственной персоной!

И какую же забаву устроила моя взбешенная лягушка? Набравшись жуткой решимости, она с легким шлепком запрыгнула на ближайшую к нам мясистую ягодицу и одной оставшейся лапкой изо всех сил вцепилась в нее. Моя лягушка висела на этой отвесной заднице, подобно отчаянному акробату! И чем же ответил Великан? Естественно, паникой! Он не только увидел вместе с Пласид, как я исторг из себя лягушку и она поплыла в его направлении, но и почувствовал, как это отвратительное крохотное существо прилипло к его же обнаженной плоти. Это была настоящая паника, почти неотделимая от своего двойника — пандемониума!

В мгновение ока он выскользнул из Пласид и, споткнувшись о бедную, ошарашенную, не способную даже пошевелиться женщину, шлепнул себя по заднице, выкрикивая басом слова, которые ни я, ни Пласид не поняли, но сразу узнали. После этой первой, неудачной попытки согнать лягушку, в которую он все еще был не в силах поверить, Великан крутнулся на месте с такой силой, что Арман — вообразите мой ужас! — не удержался и, описав зловещую дугу, рухнул на пол. Пласид невольно стала звать на помощь учителя музыки: «Эрве! Эрве!» — а ее партнер, освобожденный, но, как я заметил, все еще исполненный гнева, внезапно, к моему удивлению и растущему ужасу, воздел свою босую пяту и ринулся вперед, чтобы раздавить мою лягушку одним молниеносным, беспощадным ударом. Но Арман мигом пришел в себя и, перед тем как нога изверга обрушилась на пол, успел отпрыгнуть в сторону, оказавшись на волосок от гибели. Я наблюдал за этой сценой, видя насмешливое лицо Пласид и при этом сознавая опасность, угрожавшую Арману в столь неравном поединке. Но тот вскоре вновь взлетел и метко поразил своего опешившего врага в самое уязвимое место. Снова повис на одной крошечной лапке, а незваный гость в ужасе уставился на свой набухший детородный орган, обезображенный назойливой и невероятно вредной лягушкой. Жутчайшая мужская дилемма! Как избавиться от лягушки, сам вид и прикосновение которой наполняли его (словно повзрослевшего Анри) мальчишеским отвращением? Шмякнуть по ней своей загорелой лапищей! Но как он мог ударить в самую чувствительную часть собственного тела? Неужели нет другого выхода?

Приняв наконец решение и напрягши мышцы, он поднял сжатую уже в мясистый кулак руку и нанес бешеный, непоправимый удар! Слишком поздно, Великан. В самую последнюю минуту моя бесстрашная лягушка отпустила его и тотчас камнем свалилась на уютный матрас Пласид, а человеческая жертва смотрела в изумлении, как безжалостный кулак обрушивался прямо на ее торчащий срам.

Боль. Поражение. Капитуляция. Поток разъяренной ругани, свойственной обитателям наших канав. И пока я сидел в углу, молча поздравляя Армана с неожиданной победой над одним из наших самых омерзительных клиентов, этот униженный Великан надел штаны, предусмотрительно сел подальше от Армана и натянул сапоги. Затем, презрительно глянув в мою сторону и даже не попрощавшись с Пласид, сбежал с места своего позора. Мы слышали топот на винтовой лестнице. И слышали, как захлопнулась входная дверь.

Мы остались одни — Пласид, моя лягушка и я. Судя по выражению лица Пласид, она все наконец поняла. Мой лягух был хоть измочаленным, но все же героем. А я сожалел о том, что моя жизнь в заведении мадам Фромаж подошла к концу. Ведь наша хозяйка не вынесла бы потери выжитого мною клиента, прихватившего на ходу свою фуражку.

Но подумайте, в каком положении оставлял я четырех женщин, которые, выслушав слова очевидицы, могли теперь вслух признаться друг другу в том, что казалось невозможным, однако было сущей правдой.

Ах, Пласид, мне без тебя не жить!