Психиатрическая экспертиза Дэниела Аллена, проводил д-р Артур Филдинг, бакалавр медицины, ДМ.
Дата: 11 октября 20.. Заключение подготовлено для западного отделения окружного суда США доктором Артуром Филдингом. Использована информация двадцати трех часов бесед с обследуемым и 147 страниц записей Дэниела Аллена.
Резюме
Обследуемый обвиняется в убийстве сенатора Джея Сигрэма 16 июня 20.. года в Лос-Анджелесе. Суд запросил обследование с целью установить вменяемость субъекта на момент признания себя виновным.
Хотя обследуемый выказывает некоторые признаки диссоциации и перенес, по меньшей мере, один эпизод клинической депрессии за последние двенадцать месяцев, он, по оценке эксперта, не страдает психическими заболеваниями, перечисленными в «Диагностическом и статистическом руководстве по психическим заболеваниям».
Отсюда следует заключение, что Дэниел Аллен, также известный под именем Картер Аллен Кэш, юридически вменяем для признания виновности по этому делу.
По оценке эксперта, во время убийства субъект также был способен отличать фантазии от реальности. Из углубленного опроса и исследования собственноручных записей субъекта явственно следует, что он различает правильное и ложное согласно тесту М. Нагтена и стандарту Дарема.
Физическое состояние
Субъекту двадцать лет, рост – 5 футов 10 дюймов, вес – 150 фунтов. На момент опроса одет в оранжевую тюремную робу. Следит за собой и, несмотря на недобор веса, выглядит здоровым и бодрым. Интеллект молодого человека оценивается выше среднего, он внятно рассуждает на многочисленные темы, хотя неохотно описывает свое эмоциональное состояние.
История
Дэниел Аллен родился 9 апреля 19.. года в Санта-Монике, Калифорния. Мать – Эллен Шапиро, отец – Пол Аллен. Со слов субъекта, годы детства в целом счастливые, хотя он сообщил, что родители развелись, когда ему было семь лет. Отец, врач, переехал в Нью-Йорк в том же году. Мать осталась главным опекуном, субъект проводил у отца в Нью-Йорке каникулы и лето. На вопрос, насколько его это устраивало, субъект ответил «вполне», хотя мать, по его словам, была «несколько несобранной» и «все время кричала». Обзор школьных лет субъекта показывает, что он хорошо успевал в начальной и средней школе, не выказывая признаков ПТСР: не мочился в постель, не заикался и не имел иных расстройств речи.
По словам субъекта, дальнейшего рассмотрения заслуживает один эпизод из того периода. Он утверждает, что на восьмом году жизни «едва не погиб в авиакатастрофе». Подробности таковы: субъект проводил Рождество у отца в Нью-Йорке. Он должен был один лететь в Лос-Анджелес, что, по его словам, было обычной практикой. Над Средним Западом в самолете возникли «проблемы с проводкой», и он вошел в крутое пике. «Все были уверены, что погибнут», – сообщает субъект.
На вопрос, что он чувствовал во время свободного падения, субъект сообщил: «Я чувствовал… трудно сказать. Я был испуган, но не думал, что умру». На вопрос почему, он ответил: «Просто чувствовал, что мое время еще не пришло». На вопрос, как, по его мнению, повлиял на него этот случай, субъект заявил: «Он должен был повлиять, но… я не знаю, как именно». На вопрос, изменил ли инцидент его отношение к родителям, он ответил: «Да. После этого они стали как будто меньше». На настойчивую просьбу уточнить, субъект заявил: «Я больше не чувствовал, что должен их слушать. Как будто они больше не были моими родителями». На вопрос почему, субъект ответил: «Родителям полагается защищать детей от таких вещей, верно? Моим, казалось, не было до меня дела».
Старшие классы
В пятнадцать лет субъект стал жить с отцом. На вопрос почему, ответил: «Мне просто хотелось перемен. Мать была немножко приставучей, понимаете. У нее было много неудачных романов, и она много грустила. Мне кажется, она хотела мной заполнить эту дыру». По словам субъекта, его отец за несколько лет до того вступил во второй брак и имел двух маленьких сыновей. «У них была настоящая семья, – сказал мне субъект, – и мне, наверное, хотелось посмотреть, на что это похоже».
После переезда субъект по-прежнему хорошо успевал в школе. Учителя отмечали его прилежание и творческие способности и утверждают, что он почти всегда был подготовлен к занятиям. Но, по словам субъекта, смена опекуна не дала ему того, на что он надеялся. Он сообщил, что не чувствовал себя членом отцовской семьи, а оставался вне ее. Чужаком. На вопрос, какие чувства у него это вызывало, он ответил: «Меня это не слишком беспокоило. Я, собственно, не очень удивлялся. В смысле, папа никогда не принимал большого участия в моей жизни. А тут, не знаю, я, наверное, чувствовал себя как студент по обмену, знаете? Когда едешь куда-нибудь во Францию, и тебя селят во французскую семью. Вот так я себя чувствовал».
Субъект подал документы и был принят в несколько колледжей. Он выбрал обучение в колледже Вассар в Нью-Йорке, но провел в нем всего полтора семестра. Он заявил, что ему «было трудно сосредоточиться» на программе колледжа. «Мне это казалось неважным, понимаете?» – сказал он. На вопрос, завел ли он друзей, субъект заявил, что несколько друзей у него было, но он «ни с кем не был по-настоящему близок». Он заявил, что и в старших классах у него было мало друзей. На вопрос, чем, по его мнению, это объясняется, субъект заявил: «Я на самом деле не люблю говорить о себе. Думаю, в дружбе это очень важно, но мне не нравится рассказывать людям, что я чувствую и что думаю. Мне кажется, люди чаще всего говорят, только чтобы слышать свой голос». На вопрос, считает ли он свое мнение менее ценным, чем другие, субъект заявил: «Нет. Я просто думаю, что, слушая, научишься большему, чем когда говоришь».
Субъект заявил, что покинул колледж, так как считал, что его «большему научит дорога. Знаете, настоящая жизнь».
Дорога
Следующие пятнадцать месяцев субъект провел в пути. По его словам, он все изъездил: Средний Запад, Техас, Портленд. Согласно федеральной базе данных, за вышеупомянутый период в пятнадцать месяцев субъект побывал в Чикаго, Айове, Остине, Хелене, Портленде, Сан-Франциско и Сакраменто, после чего прибыл в Лос-Анджелес, где произошел инцидент. По словам субъекта, он нигде не задерживался дольше четырех месяцев. На вопрос ответил, что это не было правилом, но ему не сиделось на месте.
На протяжении беседы субъект выказал нарастающее беспокойство при обсуждении времени, проведенного в дороге. Он сказал: «Мне не хочется об этом говорить. Где был, там был. Что делал, то делал. Кому какое дело, зачем?» Он выказал искренний энтузиазм, рассказывая о времени, проведенном в Айове у Тэда и Бонни Киркленд, но отказался говорить о трех месяцах, проведенных в Монтане зимой 20.. года.
Когда ему были предъявлены страницы его дневника с записями мыслей и чувств во время пути, субъект заявил, что не желает больше разговаривать. Первая беседа закончилась на этой ноте. Стоит отметить, что несколько десятков страниц, относящихся ко времени, проведенному в Монтане, вырваны из дневника.
Во время второй встречи субъект извинился за «свое отношение» на предыдущей беседе. Однако он подчеркнул: «Мне действительно не хочется обсуждать, что я прошел за последний год. Это не относится к делу, понимаете? В смысле вас интересует только, почему я это сделал, так ведь? Почему застрелил этого человека. И, понимаете ли, мы, наверное, можем об этом поговорить, но я просто не вижу смысла. Все эти почему, почему, почему. Какие у меня причины – мое дело, понимаете? Главное, я это сделал и, понимаете, жалею об этом».
Собственноручные записи из дневника субъекта дают большее понимание его психического состояния за пятнадцать месяцев, прошедшие с момента ухода из колледжа до дня, когда он застрелил сенатора Сигрэма. Более глубокий анализ – в приложении 1 к этому документу. Но, поскольку целью обследования является определение вменяемости субъекта в части признания вины, а не проведение полного анализа его общего психического состояния, эксперт переходит к другим вопросам.
Картер Аллен Кэш
Одним из наиболее интересных факторов по этому делу было решение субъекта изменить имя с Дэниел Аллен на Картер Аллен Кэш. Начиная с сентября 20… субъект в личных записях начал именовать себя Картером Алленом Кэшем. Известно, что примерно в то же время он и другим начал представляться как Кэш. Так продолжалось до ареста. Само имя не выглядит символическим ни в каком смысле.
На вопрос об имени субъект заявил, что «так казалось правильно». На вопрос о происхождении имени субъект ответил: «Точно не помню. Я сидел в библиотеке, просто так, понимаете, черкал у себя в блокноте и поставил три эти слова рядом. А потом взглянул на них, и что-то щелкнуло».
Субъект не считает, что сами по себе эти слова могут иметь подспудное значение. Он утверждает: «Я его не искал – новое имя. Оно будто само нашло меня, и я его принял».
После тщательного обследования данный эксперт не считает, что личность, известная как Картер Аллен Кэш, – иная, чем личность, известная как Дэниел Аллен. Признаков диссоциации личности, обычно называемой диссоциативным расстройством идентичности, нет. По-видимому, смена имени связана с желанием субъекта избавиться от имени и личности, навязанных ему родителями, выбрав новую личность самостоятельно. На вопрос, чем Картер Аллен Кэш отличается от Дэниела Аллена, субъект ответил: «Трудно сказать. (Долгая пауза.) Это касается выбора. Я не выбирал быть им, Дэнни. Это вроде как детское имя. Так называют ребенка. А я был уже не ребенок. Но иногда, думается, быть взрослым – значит овладеть собой, расстаться со своим прошлым. Сказать: «Я не тот человек, я новый человек». Вот чем, пожалуй, было для меня это имя. Способом стать взрослым».
Интересно отметить, что, когда эксперт первым представился субъекту и спросил, как к нему обращаться, субъект предпочел, чтобы его называли Дэниелом. Позже на вопрос об этом он ответил: «Да, теперь это выглядит глуповато, понимаете. У меня было время поразмыслить, и я больше не думаю, что мы можем изменить себя. На самом деле – нет. Так что, знаете, я могу называть себя Картером, Маэстро или хоть Сэмом, но это только маски, понимаете? Ну не маски – наигрыш. А я этого всегда терпеть не мог – наигрыша, вроде как девочки в старших классах начинали подделываться под британский выговор. Но не знаю, в дороге, понимаете ли, это казалось правильным – сменить имя. Думать о себе по-другому».
Эксперт задал субъекту вопрос, думал ли он когда-нибудь о самоубийстве и совершал ли такие попытки. Субъект утверждает, что зимой 20.. года в Монтане он «потерял волю к жизни». По его словам, это был глубочайший спад, и он не меньше двух раз думал убить себя, но не делал серьезных попыток. На вопрос, что вытянуло его из этого состояния, он сказал: «Точно не знаю. Там было очень темно. Иногда казалось, что я никогда не увижу солнца. И холод – понимаете, он так и пробирает. Он в самом деле может сбить с ног». На вопрос, почему он просто не покинул те места и не уехал на юг, субъект помолчал, будто эта мысль не приходила ему в голову.
«Не знаю, – сказал он. – Мне казалось, я не могу уехать, пока не пришло время».
На вопрос, как это понимать, субъект ответил: «Мне казалось, это тоже часть путешествия. Что мне наверняка предназначено пройти через эту… грусть. Что, если я выдержу, мне это как-то поможет, не знаю… разобраться, что мне надо делать (выделено)».
После этого эксперт спросил, разобрался ли он, что ему надо делать. Субъект, кивнув, заявил: «Очевидно, да». На вопрос, что для него значат слова «надо делать» и почему он сказал так, а не «что я хочу делать», субъект заявил, что, по его убеждению, все, что случается в жизни, «должно случиться». Он добавил, что, хотя его путь может показаться случайным, «оглядываясь назад, я вижу, как все шло к тому, что случилось. Что я сделал».
Эксперт спросил, чувствует ли субъект, что все это случалось с ним, а не было его выбором. Субъект ответил: «Нет, я считаю, что делал выбор, но в то же время так было суждено. Это понятно? Как бы выбирал я, но других хороших вариантов не было».
На вопрос, считает ли он, что для человека приемлемо убивать, субъект ответил: «Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно. Чтобы было добро, должно быть зло, и это зло должно откуда-то взяться. Я в последнее время размышлял об Иуде, как он предал Христа, а Христос его простил. Тут интересно, что оба, Христос и Иуда, делали то, что должны были сделать. Можно доказать, что без Иуды не было бы Иисуса. Без тьмы нет света, так? Думаю, именно это имеют в виду, когда говорят, что у Бога есть план. Может быть, то, что я сделал, подвигнет других к добрым поступкам. Может быть, я дал им толчок. А может быть, я просто ищу оправданий. Но иногда я думаю: понимаете, Гитлер был чудовищем, но, будучи чудовищем, он дал миру шанс сделать невероятно много добра. Которого иначе могло бы и не быть. Без Гитлера не было бы Израиля, так? Не то чтобы я был Гитлером. Нет, я сам не знаю, я хотел бы, чтобы этого не случилось, чтобы я этого не делал».
На вопрос почему, он, по его мнению, убил сенатора Сигрэма, субъект молчал больше минуты. Он сказал: «Когда Чарльз Уитмен убил столько народа в Техасе, оказалось, что у него была опухоль мозга. Зная об этом, его можно даже пожалеть. Эта опухоль заставила его так поступать. А потом вы думаете: может, это просто отговорка. Может, опухоль не имела к этому отношения. Может, это было совпадение. Я мог бы много наговорить о том, что папа меня не любил, или о том, как девушка разбила мне сердце, но на самом деле я понятия не имею, почему это сделал. В тот момент мне это казалось правильным».
Прил. 1. Считаю интересным связь с именем бывшего президента Джимми Картера (которого, как известно, выслеживал Джон Хинкли до покушения на Рональда Рейгана). В фамилии Кэш можно усмотреть также ссылку на певца в стиле кантри Джонни Кэша, известного на протяжении карьеры как «Человек в черном», считавшегося мятежником и аутсайдером. Также возможно, что имя Кэш связано с деньгами и что в сочетании с именем политического убийцы, ассоциацией с американским президентом и деньгами выражается циничное отношение к американской политике.
Он три недели каждый день ходил в библиотеку, бродил между полками и дожидался допуска к компьютеру вместе с вонючими бездомными. Ему нравилось водить рукой по корешкам книг, перебирать округлые хребты на полках, как велосипедные спицы. Особым удовольствием было найти свободное место в углу и почувствовать себя зверьком, мирно устроившимся в гнезде. Он был девятнадцатилетним сыном человеческим, бежавшим из Вассара. Мальчиком, пожертвовавшим образованием ради дороги. Теперь, в холмах Техаса, ему суждено было составить для себя собственную программу, отдельный курс по молодым людям с оружием. Уитмен, Освальд, Хинкли. Он будет по утрам работать на сенатора Сигрэма, раздавать листовки на бульваре Гваделупы или регистрировать избирателей на бульваре МКЛ, а потом уходить в центральную библиотеку мимо лавочек на территории кампуса. Девушка тоже в этом участвовала, влекла его сюда. Натали, библиотекарь. С веснушками на носу и пухлыми губами. 14 сентября он наконец отважился с ней заговорить. В четверть четвертого подошел к стойке и спросил, как пройти в туалет. Он, конечно, знал дорогу, но, остановившись у справочной, увидев ее длинные каштановые волосы и сходящиеся брови, ничего умнее не сумел придумать. На ней в тот день было голубое платье, придавшее глазам ледяной блеск. Натали улыбнулась и показала. Дэниел пробубнил «спасибо» и пошел в направлении, указанном ее пальцем, хотя мог бы остаться. Каждый день на западе был как шаг от себя.
Он купил блокнот и стал кое-что записывать: памятки, наблюдения, идеи. Раньше он никогда не чувствовал, что его мысли достойны записи. Они казались такими обыкновенными. Примитивными. Предсказуемые, приземленные размышления американского подростка. А теперь он ощутил вдохновение. Что-то важное происходило в его сознании, проплывало мимо, только руку протяни. Каждое записанное слово представлялось лопатой земли из ямы, где зарыто сокровище. Он откопал из-под черной земли многое: связи, теоремы, медленно проступавшую карту мира. Среди других полуночных открытий было имя. Оно явилось к нему однажды утром: анаграмма собственного и чужого имени. Картер Аллен Кэш – Carter Allen Cash. Он разглядывал эти три слова с жирными полумесяцами «С». Ему нравилось, что инициалы первых двух совпадали с двумя первыми буквами в последнем: Carter Allen CAsh. Но чье это имя? Какого-нибудь будущего знакомого? Человека, которого он должен отыскать? А потом ему однажды открылось – это его собственное имя. Имя, которое ему предназначалось.
Он так и назвался девушке, когда решился снова заговорить с ней. Натали. Она была в белых брючках и голубой футболке. Студиозы из его дома уверяли, что белые штаны – примета, что девушке нравиться давать в зад, но Дэниел не мог представить, чтобы этой девушке нравилась такая пошлость. По правде сказать, стоило об этом подумать, у него кругом шла голова. Ему почти не верилось, что у нее сзади есть дырка. Натали представлялась ему куклой Барби – гладкой, загорелой, лишенной животных отверстий – между ногами только маленькая бороздка, оставленная отливочной формой.
Второй раз он подошел, когда она ставила книги на полки. На этот раз Дэниел записал, что будет говорить, – набросал на обложке блокнота, который держал в руке. В тот день на ней были босоножки. Он заметил безупречный загар пальцев ног и их одинаковую длину, словно каждый пальчик отливали в той же форме.
– Простите, – заговорил он, – где у вас русские?
Это прозвучало неправильно. Он подсмотрел в блокнот. Перепутал слова.
– Романисты, – поправила она. – Русские романисты.
Он замечал, что Натали любит перекусывать в обществе иностранных классиков – Пушкина, Толстого, Солженицына. Ее несколько раз в день будто притягивало к этим полкам, и она трогала корешки, словно на счастье.
Она улыбнулась ему, и рот у него снова наполнился слюной.
– Вы ищете что-то конкретное? – спросила она.
– Достоевского, – ответил он. – «Записки из подполья». И еще Гоголя.
Он видел, что это… не то чтобы произвело впечатление, но заинтриговало ее. Он был недурен собой, с открытым лицом и телом, закаленным месяцами работы под открытым небом. В то же время он нес на себе печать интеллектуальности Восточного побережья и свободомыслия Западного. Одним словом, заманчив.
– Это для курса? – спросила она.
– Нет, – ответил он, – для меня самого.
Она пожевала губу. Одно из движений, которые начинались с бессознательного, а превращались, потому что были ее движениями, в рекламу.
– Идемте со мной, – сказала она и повела его вдоль стеллажей.
У него теснило в груди и было некуда девать руки. Пальцы норовили сжаться в кулаки. Ее походка в этих белых брючках была, скажем прямо, чудом. Ночью, когда не транслировались матчи, студенты крутили порно. Видеотеку они устроили в туалете, коробки громоздились на высоте груди. Кто-то говорил ему, что все это копилось с восьмидесятых годов, каждое поколение добавляло новую классику. Вдоль стен выстраивались названия, и, сидя на горшке, можно было прочитать: «Рассказы бобра», «Любитель грудей», «Задний привод XII». Лежа в постели с библиотечной книгой, Дэниель слышал за стеной стоны насилуемых женщин.
«Белые штаны», – думал он сейчас. Белые штаны. Зачем ему это сказали? Теперь он только об этом и думал – прекрасная невинная девушка и студиозы, желающие содомского соития с ней.
– «Записки из подполья», – сказала она, остановившись перед потертыми томами в твердых переплетах. Вытащила с полки книгу и вручила ему. – Гоголь в следующем ряду.
Он видел, что поделиться с ним книгами – для нее волнующее событие. Она любила свою работу за возможность открывать другим миры, которые так много значили для нее.
Он увидел на обложке бородатого молодого человека в строгом костюме, но растрепанного, со взглядом помешанного. Обычно он не читал подобные книги, они казались старыми, устаревшими, ненужными. Он почувствовал на себе ее выжидательный взгляд. Не зная, что еще сказать, наугад открыл том и стал читать вслух: «Сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтобы хоть как-нибудь да пожить… Другой раз влюбиться насильно захотел, даже два раза. Страдал ведь, господа, уверяю вас. В глубине-то души не верится, что страдаешь, насмешка шевелится…»
– Один из первых психологических романов, – пояснила она. – Одна из первых книг, где автор старался понять, что думают люди, а не просто что они делают.
Он положил книгу поверх блокнота, показывая, что берет.
– Мне бы это пригодилось, – сказал он. – Понять бы, почему люди делают то, что делают.
– А под людьми вы подразумеваете девушек, да? – усмехнулась она.
Он понимал, что надо рассмеяться, но тяжесть минуты и ее важность для будущего не давала раскрыть рта. Он только спросил:
– Гоголь тоже об этом? О человеческой душе?
– Нет, – возразила она, – он, скорее, сатирик.
– Вы так много о них знаете, – удивился он.
– У меня степень по литературе, – объяснила девушка. – Русские мне нравятся больше всех. Они страстные.
У него в голове мелькнула мысль, что бы сейчас ответил студент: «Ручаюсь, вы тоже», или: «Ну, если вам по нраву страсти…» Но это пахло фальшивкой. Так разговаривают в кино. Так много минут в его жизни казались фальшивыми, что он гадал, не превратился ли мир из реальности в репетицию киноэпизодов – «приятное закомство», «наперегонки со временем», «главная битва». И вести себя приходилось согласно замыслу сценариста, а не говорить то, что думаешь. Он был уверен, что русские у Достоевского живут по-другому, как и англичане времен Диккенса. Когда это началось? Пожалуй, в пятидесятых. Все подражали Хамфри Богарту или Гэри Куперу. Настоящие люди вдохновлялись фальшивками.
За шесть дней до того он зашел в оружейный магазин на улице Южного Конгресса. У него зудели и подрагивали кончики пальцев. Когда он вошел, звякнул колокольчик, просвет солнечного света в дверях превратил внутренность магазина в темную пещеру. Звон колокольчика вызвал в нем какое-то предвкушение. Глаза не сразу привыкли к полутьме и различили в формах на стенах винтовки, охотничьи ружья. За прилавком стояли бородатый мужчина и женщина средних лет. За их спинами висели поблекшие бумажные мишени. На стекле прилавка перед бородачом лежал сэндвич из булочки в форме субмарины – обертка развернулась бумажной звездой, крошки рассыпались по витрине. Женщина смотрела какую-то мелодраму по маленькому черно-белому телевизору.
Линолеумный пол, стены покрыты блеклым деревянным шпоном. Дэниел вырос в городах побережья, где на оружие было наложено табу. Больше всего в этом магазинчике его поразила обыкновенность, обыденность, словно покупка оружия не отличалась от покупки цепей на колеса или штукатурки для стен. Не было даже искусственного блеска, окружающего покупку нового телевизора, когда множество экранов переливаются галлюциногенными цветами под летний блокбастер – «Восторг!» В этом магазинчике он понял, что в стране есть места, где оружие – простой инструмент, вроде граблей и лопаты. Несколько унций металла и смазки, конечно, опасны, но ведь опасна и бензопила, и жидкость для прочистки стока раковины. Здесь не было тех мифов, которые связываются с оружием на вечеринках в Верхнем Вестсайде или на благотворительных сборах в Беверли-Хиллз. И вот он стоял на девятистах квадратных футах полутени, выбирая инструмент, который мог пригодиться или не пригодиться для работы, с которой он еще не определился.
Женщина, когда он вошел, выключила телевизор и, бодро поздоровавшись, спросила, чем могла бы помочь. Он сказал, что подумывал купить оружие – в первый раз. Она спросила, имел он в виду пистолет или винтовку. Он выбрал пистолет. Оружие, укладывающееся в руку. Он старался держаться небрежно, как плотник при покупке молотка или домохозяйка, запасающаяся средством для мытья посуды.
Бородача звали Джерри. Об этом он узнал, когда женщина велела Джерри убрать чертов сэндвич и помочь юноше.
Джерри прибрал завтрак и ушел в заднюю комнату.
– У нас действует особое предложение на девятимиллиметровые, – сказала женщина. – «Глоки». Всю сумму сразу, но предусмотрен возврат по почте.
Он оглядел ряды револьверов: курносых, длинноствольных. Блестящий металлический инструмент с твердыми деревянными рукоятками. Он подумал, что ему нужна мечта об оружии. Его не интересовал ни вес, ни размер. Он не нуждался в том, чтобы производить впечатление – в «Магнум» с титановым стволом. Он не собирался хвастаться. Он искал тайну.
Взгляд перешел на витрины, вбирая геометрию обойм и спусковых скоб. Твердые предметы машинной выработки с ручной отделкой. Оружие волновало не так, как волнуют современные автоматы. Все это было для закоренелых луддитов: легко расчленить, разобрать и собрать заново. Легко чистить и смазывать. Легко зарядить, легко выстрелить.
– Можно посмотреть этот? – спросил он, указав на полуавтоматический «Смит-и-Вессон», компактный, матово-черный.
Женщина отперла ящик и сняла оружие с подставки. Развернула на стекле серую тряпицу и положила на нее пистолет.
– Компактный, сорокового калибра, – пояснила она. – Очень надежный. Хорошая убойная сила, полимерная основа, ствол из нержавеющей стали.
Он коснулся оружия, подсунул под него большой палец, и пистолет очутился в руке. Легкий, пластмасса едва ощущалась.
– Сколько патронов в обойме? – спросил он.
– Одиннадцать, – ответила женщина.
Стоя со «Смит-и-Вессоном» в руке, он вспомнил Бонни Киркленд. Вспомнил мексиканцев и нож за голенищем. Айова вспоминалась как фильм, просмотренный в самолете. Он поднял пистолет и навел его на одну из мишеней. Стал соображать: как понимать, что он каждый раз получает оружие от женщин. Неужели простое совпадение?
– Еще у меня есть компактный «Глок» и «Ругер», – сказала она. – И, как я уже говорила, по «Глокам» особое предложение.
Он смотрел вдоль ствола. На выбранной мишени было две фигуры: силуэт мужчины, укрывшегося за светлой женской фигуркой. Мужчина был преступником, женщина – заложницей. Он смотрел вдоль ствола, незаметно переводя прицел с фигуры на фигуру. Преступник, жертва. Преступник, жертва. Он думал о том, что же такое совершила в жизни эта нарисованная женщина, что привело ее сюда, в бесконечную трагедию.
– Похоже, это любовь, – сказала женщина.
Она шутила, но он услышал не слова, а тон. Тон намекал, что еще несколько секунд молчания – и она задумается насчет него. Обернувшись к продавщице, он опустил пистолет стволом в пол.
– Нельзя ли его попробовать?
Женщина улыбнулась, предвкушая продажу. Спросила, какую ему повесить мишень. Он указал на трагедию с заложницей, и она, раскрыв стремянку, сняла листок.
Сейчас, в библиотеке, он вспомнил припрятанный в студенческом доме пистолет. Он не отваживался носить его с собой, расхаживать по улицам с 40-миллиметровым пистолетом, прижимающимся к пояснице, но к тайнику наведывался. Накануне прогулял его в парке, не больше пятнадцати минут, чувствуя, как трется о кожу пластмассовая рукоять. Это походило на эрекцию – горячечный, неотступный стояк тринадцатилетнего подростка, только что открывшего кусок плоти у себя между ног, но еще не знающего, как им пользоваться.
Держа в руках русских романистов и беседуя с девушкой в белых брючках, он улыбался. У него была тайна, а в тайне крылась власть. Волк или овца? Он уже знал ответ. Девушка улыбнулась, смахнула с лица волосы.
– Я вас здесь видела, – сказала она. – Последние несколько недель. Только обычно вы занимались историей Америки.
У него по телу пробежало тепло. Она его замечала.
– Я путешествую, – сказал он. – Выехал из Нью-Йорка.
– Ух ты! Всегда мечтала побывать в Нью-Йорке. Я из Сан-Антонио.
– Я пожил немного в Айове, – рассказал он. – Но и Техас мне нравится. В нем чувствуется что-то важное. Место, где происходят важные события.
– Нам нравится так думать, – кивнула она. – Хотя лично я хотела бы жить в Москве на переломе веков. Или в двадцатом веке. Или в Санкт-Петербурге. До революции. Эти страстные русские, долгие зимы, широкополые шляпы.
– Шляпы и у вас широкополые, – заметил он.
Она рассмеялась:
– Правда.
– По-моему, – сказал он, – это нормально: мечтать жить где-то не здесь. Идеализировать чужое время. Мне кажется, все чувствуют, что жили бы лучше, будь они кем-то другим.
Она присмотрелась к нему:
– Что за трип?
– В смысле?
– Ты учишься? Или сбежал из дома?
Он не знал, как это описать, что ответить. Под ее взглядом он чувствовал себя лентой рулетки, сматывающейся в рулон, исчезающей дюйм за дюймом.
– Любопытно, – сказал он, – что ты назвала путешествие тем же словом, которым называют уход.
И улыбнулся, показывая, что шутит. Она ответила улыбкой. В ее глазах словно что-то щелкнуло:
– Я Натали.
Девушка протянула руку.
– Картер, – назвался он. – Картер Аллен Кэш.
На американский Запад весна пришла рано. Во всяком случае, если верить местным на улицах и в магазинах Колорадо-Спрингс. Они цокали языками и толковали о глобальном потеплении. Кое-кто кивал головой на юг и говорил, что это «их работа». Под «ними» в данном случае подразумевались военные «НОРАД», чей бункер притаился в сердце горы Шайенн у самого города. Семья Алленов поселилась в Колорадо-Спрингс в январе – принесло зимними ветрами. Мы покинули Восточное побережье под покровом ночи сразу после Нового года – и нас, как оторвавшийся айсберг, понесло на запад. После благополучной привилегированной жизни в богатом пригороде Нью-Йорка было странно очутиться в кварталах рабочего запада, в окружении ковбойской символики и больших универмагов.
Прощайте маленькие булочные, толстые воскресные газеты и рыба домашнего копчения. Прощайте крошечные ресторанчики народной кухни: пиццы с тонкой хрустящей корочкой, тайская лапша, сычуаньские деликатесы навынос. Мы распрощались с изысканной французской кухней и местными меню южной Италии. Теперь мы жили в краях сетевых ресторанов и павильонов для барбекю, где под итальянской кухней понимали политый расплавленным сыром хлебный тост, а китайские блюда подавали с размороженным горошком и морковью. «Большую порцию» здесь представляли иначе, чем дома, на востоке, – в чем я убедился, когда официантка «Эпплбис» в первый раз принесла мне ведерко чая со льдом. Такие мелочи ошеломляли – казалось, мы перебрались не в другой район своей страны, а в другую страну. В страну тучных женщин и усатых мужчин. В страну дешевых автомобилей, снегоходов и квадрациклов. Короче, в страну «Уолмарта». В первые недели мальчишки передразнивали каждого встречного, подражая тягучему как резинка выговору. Я и мать им за это выговаривали. Раньше и я мог бы выказать такое предубеждение, но опыт последнего года принес мне смирение. Никто из моих знакомых, сколько я помнил, не был отцом проклинаемого всеми убийцы.
Мы приживались как могли, привыкали к новому дому, к новому климату, к новой жизни. Дети поступили в муниципальную школу: залезали в яркий желтый школьный автобус с ранцами, набитыми крупноформатными учебниками по истории и геометрии. Три раза в неделю я в большом джипе «чероки» час добирался до Денвера, на медицинский факультет Колорадского университета, где получил место временного преподавателя. Мы договорились, что для начала так будет лучше, но предполагалось к концу года принять меня постоянным профессором и дать мне кафедру ревматологии.
Отправляясь на факультет, я выезжал с рыжих, как ржавчина, равнин южного Колорадо, миновал подножия Скалистых гор и въезжал в прокопченную долину Денвера. Я впервые по-настоящему столкнулся с пустынностью западных штатов. Мне казалось преступлением оставить столько необработанной земли – мили лугов и пологих пригорков, насколько видел глаз. Я каждый день вспоминал о голодающих миллионах в городах третьего мира. У нас столько земли, сколько нам никогда не будет нужно: глубокие каньоны и непроходимые горные хребты, болотистые речные берега и вулканические озера. Я привык к узким забитым автострадам востока, по которым за восемь часов попадаешь из Нью-Йорка в Мэйн, минуя по пути четыре штата. А здесь, на просторах запада, за восемь часов не доедешь и до границы своего штата.
Фрэн, казалось, больше всех довольна переменами. Она, как ни в чем не бывало, продолжала работать виртуальным секретарем. Вот в чем выгода виртуальности: для своих клиентов она была лишь голосом в телефонной трубке и адресом электронной почты, их не волновало, в Коннектикуте она или в Калькутте.
Мы переехали в Колорадо-Спрингс за два месяца до дня, когда лос-анджелесский суд приговорил Дэнни к смерти. Все предыдущие недели адвокаты добивались отвода его признания вины. Они писали апелляции и запросы, дошли до Верховного суда, но ничего не добились.
Как будто ничего не значило, что вскрытие Фредерика Кобба показало четырнадцать отдельных колотых ран и что бывший оперативник спецназа, снятый с товарного поезда вместе с моим сыном за месяц до убийства, был хладнокровно убит всего несколько недель спустя. Сведения о последнем дне Кобба были, в лучшем случае, отрывочными. Он то ли купил, то ли не купил лотерейный билет в глендейлском «7-11». Установили, что в начале вечера он съел «хэппи Мил» в «Макдоналдсе». Его желудок был полон полупереваренными картофельными чипсами. Где-то около десяти часов того же вечера Кобб очутился под мостом переезда, где получил несколько ударов ножом – и защищался, потому что ладони у него были изрезаны. Полиция быстро отнесла убийство к случайным, возможно связанным с наркотиками, несмотря на значительное давление группы защиты Дэнни. Для полицейских Кобб был всего-навсего очередным отставным воякой, не нашедшим себе места вернувшись с войны.
Мы с Мюрреем обращались со своими находками во все газеты и журналы, но добились только маленькой статейки в «Сакраменто-Би» о «странном совпадении» в делах Дэниела и Кобба.
Марвина Хуплера – второго ветерана с того же поезда – найти не удалось. После майского ареста с Дэниелом и Коббом Хуплер, по всей видимости, бесследно исчез. Его прошлое тоже с трудом поддавалось анализу. Власти отказывали в запросах на его досье, отвергая ссылки на «Акт о свободе информации» и утверждая, что сведения секретны. Я собирал отказы в папку. Мельчайшая подробность заслуживала внимания, самая безумная идея попадала в каталог. Убит кандидат в президенты. У нас имеются убитый ветеран, служивший снайпером спецназа, и другой, с закрытым служебным досье, провалившийся сквозь землю. И мой сын – студент колледжа, ни разу не замешанный в насилии.
Записав эти факты на отдельном листке, я понял, что они не складываются. Будто в приемный покой скорой помощи ввалился хромой. Первичный осмотр показал глубокий разрез на икре, требующий наложения семнадцати швов, а дежурный врач, вместо того чтобы заняться раной, диагностирует неврологическое заболевание. Разглядывая фотографии вскрытия Кобба и отказы военных на запросы досье Хуплера, я чувствовал, что правда похожа на рану, которую никто не желает замечать.
Мой сын признался в убийстве, и тому могли быть три объяснения. Первое – он действительно виновен. Он по своей воле пронес в Ройс-холл пистолет и, стоя в нескольких футах от сцены, послал две пули в живого человека. Второе – он стрелял в Сигрэма в рамках заговора, включавшего и Кобба, и Хуплера. Третье – как я поневоле признавал, наименее вероятное, – его подставили, он был непричастен к убийству, курок нажал Хуплер или Кобб и после выстрелов каким-то образом всучил оружие Дэнни.
Итак, на время оставив третий вариант, следовало ответить на вопросы: 1) почему мой сын позволил втянуть себя в заговор по убийству сенатора Сигрэма или: 2) почему он по собственной свободной воле спустил курок – одинокий стрелок в толпе, выражающий несогласие пулей?
6 ноября, через три дня после того, как признание Дэнни было официально принято, республиканцы выиграли президентские выборы с небольшим, но решающим перевесом. Смерть Сигрэма оставила в строю демократов брешь, заполнять которую кинулась дюжина кандидатов. В результате получилась свалка. А республиканцы использовали убийство как повод для призыва к более жестким антитеррористическим законам. Они позиционировали себя партией, которая ни перед чем не остановится ради защиты страны, и, хотя не взлетели до небес, переманили достаточно избирателей, чтобы объявить: американский народ вручил им мандат.
Две недели спустя, после короткого обсуждения приговора, мой сын Дэниел Аллен был приговорен к смерти. И его мать, и я свидетельствовали в его пользу, воспользовавшись местом свидетеля для мольбы о его жизни. Эти минуты невозможно описать. Мы сделали все, что было в наших силах, доказывая присяжным, что Дэнни был теплым и добрым человеческим существом. Мы показывали фотографии и рассказывали о нем, делились самыми светлыми воспоминаниями, наши сердца рвались от любви и жалости. Эллен так много плакала, что суду трижды пришлось объявлять перерыв, чтобы позволить ей закончить показания. Никакие слова не передадут чувства родителей, которые молят о жизни своего ребенка. Никакие слова не опишут бесстрастные лица присяжных и холодное отчуждение в глазах обвинителя. Никакие слова не опишут, что чувствуешь, когда судья объявляет приговор, сообщая переполненному залу и слушателям по всей стране, что он приказывает убить твоего сына. Глубокая, засасывающая чернота. Своего рода смерть. И больше я не стану об этом говорить.
На следующий день Дэнни перевели в единственную тюрьму максимально строгого режима – во Флоренсе штата Колорадо, известную как АДМакс. Там моего сына двадцать три часа в сутки держали в одиночной камере семь на двенадцать за стальной дверью с решеткой. Мебель в ней была вылита из бетона: стол, табурет, кровать. В стене имелся унитаз, закрывавшийся после спуска воды, душ, работавший по таймеру, чтобы не допускать затопления, и раковина без пробки. У некоторых заключенных имелись привинченные к стене зеркала из полированного металла, но у моего сына не было. Также ему не дозволялось слушать радио и смотреть телевизор. Вместо этого у него было длинное окно высотой всего четыре дюйма, сквозь которое он мог видеть небо. Это чтобы помешать ему определить положение камеры в тюремном комплексе. Связь с внешним миром строго запрещалась. Всего на час в сутки его выводили из камеры, позволяя бродить по отгороженному внутреннему дворику под бдительным взглядом вооруженной охраны.
Тюрьма АДМакс открылась в 1994 году на окраине Флоренса в штате Колорадо. До нее два часа езды на север от границы с Нью-Мехико и два часа к югу от Денвера. Комплекс занимает тридцать семь акров и имеет четыреста девяносто лежачих мест. Его заключенные считаются худшими из худших – террористы, насильники, убийцы. Многие убили других заключенных в других тюрьмах. Некоторые убивали или пытались убить сотрудников тюрьмы. Многие, подобно моему сыну, прославились. Теодор Качинский – «Унабомбер» сидел в АДМаксе. И Терри Никольс, выживший после взрыва в Оклахома-Сити. И Закариус Муссауи, считавшийся одним из заговорщиков по делу 11 сентября, и Ричард Колвин Рид, «Шу-бомбер». Здесь отбывал срок бывший главный финансист корпорации «Энрон» Эндрю Фастоу и Роберт Ханссен – самый знаменитый двойной агент ФБР. Эта тюрьма была полна легендарных личностей. Таким же мир считал и моего сына, одним из циклопов, минотавров, мифических чудовищ.
В следующие после приговора месяцы я вел следствие тайно. Арест и суд над Дэниелом пожирали наши жизни. Моя семья была вымотана, терпению жены пришел конец. «Дэнни признался, – прямым текстом заявила мне Фрэн. – Пора оставить это позади». Поэтому через две недели после приговора я пошел в упаковочный магазин и купил две дюжины картонных коробок. Под взглядами детей я убрал из дома все приметы расследования. За последний год у меня скопилось множество подробных биографий людей, убивавших себе подобных: Освальда, Бута, Берра, – где их истории рассматривались со всех возможных точек зрения. Углы страниц истрепались, текст пестрел пометками и подчеркиваниями, поля были исчерканы рукописными примечаниями.
Я набрал кипы материалов по местам, где бывал мой сын, – географических справочников, климатических карт – всего, что составляло контекст его преступления. Я за десять минут мог бы найти список мэров Айовы со дня основания города. Я мог выдать цветные схемы железных дорог Калифорнии с расписаниями и беспересадочными маршрутами. Мой кабинет был полон газетных и журнальных вырезок, компьютерных распечаток, блогов и расшифровок телефонных переговоров. Там были планы Ройс-холла и списки магазинов оружия в Лос-Анджелесе и окрестностях. Пользуясь списком свидетелей, я собрал биографические данные на двести с лишним человек, присутствовавших при убийстве сенатора Сигрэма: фото, резюме, сведения об образовании.
Я все это упаковал, хоть и чувствовал, что не в силах оставить за спиной. Это дело стало моей манией, пристрастием, и я, как наркоман или азартный игрок, знал, что его следует прятать от близких. Поэтому я наполнил банковский сейф документами по Хуплеру и Коббу: свидетельства о рождении, места работы, места службы…
Я разложил материалы своего расследования по коробкам. Семья смотрела, как я таскаю эти коробки в машину. Я сказал, что свезу все на свалку, а вместо этого поехал на склад и арендовал кладовую. Отныне я зажил двойной жизнью. Внешне я оставался Полом Алленом – человеком, примирившимся с неизбежным и старающимся оставить прошлое за спиной. Но тайно продолжал поиски, рассудив, что, если сумею доказать невиновность Дэнни, добьюсь отмены приговора, спасу его жизнь, семья простит меня. Даже Дэниел простит.
Так я раздвоился.
По настоянию Фрэн мы выставили на продажу коннектикутский дом. Пора было принять, что наша прежняя жизнь, выстроенный круг общения, школа наших детей, соседи и друзья ушли в прошлое. Мы стали париями – от нас шарахались в магазинах и клевали на родительских собраниях. Окружение, прежде принимавшее нас как родных, теперь всеми силами показывало, что мы здесь лишние.
Я с лета взял отпуск в Колумбийском, чтобы сосредоточиться на деле Дэниела. Когда в январе позвонил президенту Альвину Хейдекеру с сообщением, что не вернусь, он ответил с облегчением. Мы с Альвином много лет дружили, но он практик и понимал, что мое присутствие на факультете пошло бы ему во вред – не только в научном смысле, но и в отношении финансирования. Многие крупнейшие спонсоры были заядлыми демократами, и не стоило ждать, что они пожертвуют миллионы институту, где работал отец человека, убившего их героя.
Так мы стали обдумывать побег. Фантазировали, куда можно отправиться: в Лондон, Париж, Рим. Прежде я получал приглашения на работу за рубеж, и мы, верно или ошибочно, полагали, что только Европа обеспечит нам анонимность и возрождение. Но, когда пришло время действовать, оказалось, что мы не можем бросить страну, в которой прожили всю жизнь, даже если страна бросила нас. Фрэн выросла в Денвере, ее родные и теперь там жили. Переезд в Колорадо выглядел разумно. До тюрьмы Дэнни во Флоренсе всего час езды, но об этом я умолчал. Предоставил вспомнить об этом Фрэн, которая дразнила меня этим фактом, как морковкой перед носом, убеждая, что переезд в колорадское захолустье – лучший выход для нас обоих.
Итак, мы упаковали посуду и заполнили картонные коробки одеждой в стиле Восточного побережья. Мы уложили книги и спортивные принадлежности. Мы сняли со стен картины, фотографии в рамках – семейные и художественные – и завернули их в полиэтилен. Мы оплатили страховку. Мы пересчитали коробки. Мы с Фрэн съездили в Колорадо в конце ноября и подыскали там дом – двухэтажный, на тихом склоне, с видом на Скалистые горы. Осталось переехать.
Странное чувство настигло меня при упаковке нашего прошлого. Чем больше вещей мы паковали, тем меньше мне хотелось сохранить. Фрэн как-то вечером застала меня в спальне, когда я набивал мусорные мешки своей одеждой.
– Что ты делаешь?
– Мне это не нужно, – сказал я. – Ничего не нужно. Долой старье.
Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.
На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.
Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.
У него истекало время.
Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.
К детству. Мои сыновья снова станут детьми.
На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.
Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.
На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.
Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.
Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.
Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.
Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.
Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.
Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.
Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.
Наблюдая за семьей во время этих визитов, я думал: неужели теперь это – наша настоящая жизнь? И поражался способности человека со временем принять любую, самую противоестественную, ситуацию как норму.
Я наблюдал за семьей, и мне было тревожно. Я смотрел на младших сыновей. Как скажется на них этот опыт? Я искал приметы неизлечимых травм, высматривал поступки, которые могли быть симптомом хронической болезни. Рассматривая мальчиков сквозь призму жизни Дэниела, я невольно анализировал каждое брошенное сгоряча слово, каждую обиду, каждый проступок, отчаянно стараясь сейчас не упустить предвестья, которое я упустил с Дэнни.
Я часами обсуждал с Фрэн, как свести ущерб к минимуму. Я предлагал оставлять мальчиков дома. Мне казалось, что следует избавить их от тюремной обстановки.
Но Фрэн не согласилась. Она сказала, что мальчики должны видеться с братом. Сказала, им полезно понять, что каждый поступок влечет последствия и что дурные поступки наказываются. Поэтому мы ездили всей семьей, слушали радио, но почти не разговаривали.
В те вечера, когда Фрэн отпускала меня ненадолго, я уходил на поле для гольфа и два часа стучал по мячам на тренировочном участке. Меня успокаивала бессмысленность этого занятия, его механическое однообразие. Приятно было дать телу работу, не требующую ни мысли, ни настоящей сосредоточенности. Опустошив первое ведро мячей, я покупал второе. Вокруг люди в бейсболках пользовались комбинированными клюшками для ударов на большую дистанцию. Любители брали уроки у профессионалов и хихикали над двусмысленными шутками. Я расставлял ноги, разворачивался всем телом, наносил удар. Каждый отлетевший мяч был выброшенным на ветер сожалением. Я старался, чтобы клюшка поднималась сама собой, старался правильно держать левую руку, не думая о ней.
Потом я ехал в горы, находил обзорную площадку. Останавливал машину и стоял вместе с туристами, глядя в дальнюю даль. Я так и не привык к немыслимому величию гор и к поездкам по узкому серпантину, огражденному хлипкими металлическими перильцами. Поначалу такие вылазки были просто средством самосохранения, удовлетворением панической потребности в движении, но со временем я научился им радоваться. Я наслаждался, загнав машину на неровный пологий склон и мочась на землю.
По будням я стоял перед аудиторией, полной студентов-медиков. Я рассказывал о заболеваниях нервной системы и обсуждал взаимосвязи. Я одевался в рубашку с короткими рукавами и мягкие брюки в западном стиле. Обхват талии у меня с тридцати шести дюймов сошел до тридцати двух – как в студенческие годы. Стригся я коротко. Каждое утро делал сто приседаний и дюжину подтягиваний. Завел обыкновение бегать, поднимаясь до рассвета и выезжая в ближайший парк. Мне нравилось ощущать, как бьется сердце, как тяжело дышит грудь. Иной раз я возвращался домой раскрасневшимся, с исцарапанным кустами лицом.
– Мелочи, – говорил я студентам, – бывают только у мелких врачей.
Я не мог смотреть фильмы и телепередачи, где солдаты шли на верную смерть, спасая братьев, без кома в горле. Я не мог смотреть слезливые драмы, где любимые умирали от долгой изнурительной болезни. Темы прощения и верности заставляли меня выплакиваться, спрятавшись в ванной нижнего этажа. То же самое касалось фильмов, в которых герой любой ценой держит слово, или где защищают слабых, или спасают немощных. Мой сын сидел в федеральной тюрьме, ожидая казни. Мне до него не дотянуться, и надо было решать, как с этим жить.
Так что я крепко держался на ногах и испытывал себя. Я отрабатывал удары, рубя клюшкой по мячу. Я бегал сквозь голые заросли, перепрыгивал древесные корни и сучья. Я разъезжал по буро-зеленым дорогам Колорадо, мимо ферм и ранчо, мимо голштинских коров и конных пастухов. Я жарил стейки на гриле на заднем дворе и болтал с соседями. Я возил детей в аквапарк и помогал им мастерить машину из коробок. Я учил Алекса крученому удару по мячу. Я водил Вэлли в цветочный магазин покупать цветы для девушки его мечты. В магазине уговаривал его поставить на место розы и взять что-нибудь менее откровенное. Я проводил вечера с женой. Мы ели в посредственных ресторанах и смотрели блокбастеры в киноцентрах. Я возил ее на смотровые площадки, показать открытые мною небывалые виды, и мы, прислонившись к теплому капоту, любовались луной.
– Мне кажется, мы справляемся, – сказала она.
И я кивнул, потому что хотел, чтобы она так думала. Такая у меня теперь была работа – защищать семью от правды, состоявшей в том, что мне уже никогда не быть целым. Внутренняя перемена давала неожиданные побочные эффекты. В наш секс вдруг вернулся огонь. Мы отбросили установившуюся в Коннектикуте рутину: короткие предварительные ласки с поцелуями и стимуляцией эротических зон, быстро переходившие к миссионерской позиции. Теперь мы бросались друг на друга как сумасшедшие. Прежде секс был средством кончить. Теперь он стал целью. Страсть во многом – насилие, и мы с Фрэн ловили себя на том, что сцеплялись с пугающей яростью. Она царапала меня, кусала шею и плечи. Как будто наказывала сексом. Она прижимала мои плечи к постели и накатывала на меня, как океан на берег. Посреди ночи ей вдруг снова хотелось меня. Я же потерял волю к финишу. Не то чтобы я сознательно лишал себя награды. Просто часто не мог добраться до вершины. Ничего не чувствовал. В результате наши встречи затягивались допоздна. Мы доводили друг друга до изнеможения и, задыхаясь, с саднящей кожей, вытягивались на кровати.
– Невероятно! – говорила она.
И я соглашался, потому что так оно и было. Невероятно, что жизнь привела нас сюда. Невероятно, что удовольствие бывает так похоже на боль.
Я начал понимать, что имел в виду мой сын, толкуя об уровнях отчуждения. Я чувствовал себя сразу и частью чего-то, и в стороне. Не так ли чувствовал себя Дэниел, путешествуя по стране? Не был ли Картер Аллен Кэш тем безымянным, кто есть в каждом из нас? Той частью сына, которой было одиноко. Его неприкаянной половиной.
Я сходил на ежегодный врачебный осмотр. Терапевта, индуса, мне рекомендовал глава университета, доктор Патель. Врач измерил мне пульс и давление. Сестра взяла кровь. Они сняли ЭКГ и сделали рентген грудой клетки. Когда надо было, я нагнулся и, морщась от вторжения холодного пальца, дал ему прощупать простату. Потом, в кабинете, он спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо, – ответил я.
– Ничего не болит, не ноет? Головные боли?
– Нет, – сказал я.
– А желудок? Изжога, диарея?
– Временами.
– А настроение?
– Настроение?
– Да. Виды на будущее? Как вам кажется, все в порядке?
Я смотрел на этого молодого человека, у которого вся жизнь была впереди. На столе у него стояла фотокарточка: Патель с улыбающейся женой, державшей на руках младенца. Все ли у меня нормально? Вопрос был нелеп, а главное, я знал, что ответа врачу не понять. Что он вообще понимает?
– Все хорошо, – повторил я.
Он удовлетворенно кивнул:
– Прекрасно. Анализ будет готов через несколько дней, но ЭКГ у вас хорошая, и простата в норме.
Я встал, протянул ему руку. Он поднялся, чтобы ее пожать.
– Спасибо, – сказал я.
На следующее утро я сказал Фрэн, что ухожу по делам. Сам поехал на стрельбище за городом, оставил джип в тени и сказал служащему, что хочу взять напрокат пистолет, купить мишень. Мне показали три полки с револьверами и полуавтоматами. Я выбрал 9-миллиметровый «Смит-и-Вессон», продемонстрировал, что знаю, как обращаться с оружием, вынув патрон и магазин. Мне выдали наушники и пластиковые защитные очки, отвели на рубеж. Я шел за дежурным, держа пистолет на подносе, вместе с выщелкнутой обоймой. Бумажную мишень, простой «бычий глаз», я, скатав, сунул под мышку. На рубеже дежурный поставил поднос на полку и напомнил мне, что возвращать оружие следует в таком же виде, разряженным.
На рубеже трое стреляли по мишеням. Наушники приглушали, но не заглушали звуки их выстрелов. Я развернул бумажную мишень и прикрепил ее на тросик, потом нажал кнопку рядом с полкой, и механизм унес мишень на место. Затем я открыл коробку патронов и вставил в обойму одиннадцать холодных латунных цилиндриков, входивших с металлическим щелчком. Дышалось мне ровно, руки не дрожали. Я вставил обойму и загнал патрон в ствол. Очки были поцарапаны, но это не мешало. Я сделал глубокий вдох, выдохнул, поднял оружие и прицелился.
Мальчиком я однажды стрелял с дядей. Помню, как звенела кровь и как пистолет, будто живой, прыгал в ладони. Это воспоминание в годы учебы пару раз приводило меня в тир с компанией других студентов. Когда я начал изучать медицину, притягательность стрельбы поблекла. Во время дежурств на операциях я видел, что творит пуля с тканями, видел сумятицу, воцарявшуюся в приемном покое, когда доставляли раненого со множественными огнестрельными ранениями. После такого в оружии не осталось ни романтики, ни тайны. Я тридцать лет не брал его в руки.
Пистолет был тяжелым, но с хорошим балансом. Я ощущал ладонью дерево рукояти. В воздухе пахло кордитом и ружейным порохом. Я представил, как мой сын стоял на вершине холма, стреляя по консервным банкам. Представил его на полу комнаты мотеля, смазывающим барабан купленного в лавке оружия. Я вспомнил сделанную в Ройс-холле фотографию Дэниела – с диким взглядом и пистолетом в руке, а агент стискивает ему руку.
Я взглянул на мишень вдоль ствола. Палец лежал на курке. В чем здесь разница с ударом по мячу для гольфа? С бегом по колорадской зеленой зоне? Я попытался увидеть себя со стороны: пожилой человек с военной стрижкой, колени чуть согнуты, целится в узкий коридор стрельбища. Мой сын признался в убийстве человека из очень похожего оружия. Он проводил целые дни в тирах по всей стране. Мог ли я понять его мысли, просто повторяя действия? Мог ли понять то, что понятно лишь ему?
Я – доктор Пол Аллен, сын Рода, отец Алекса и Вэлли. Так ли? Разве этот человек, целящийся в бумажную мишень, – тот же, кто ставит диагнозы и лечит больных? Что-то творилось со мной. Я растерялся. Я не понимал, что мне теперь делать. Моего сына собираются казнить. Почему же я играю в гольф и принимаю гостей? Почему я бегаю трусцой и перебираю мусор? А что еще мне делать? У меня есть долг перед женой и остальными детьми. Я должен отпустить моего мальчика. Выстрелы вокруг щелкали как метроном, отсчитывающий секунды жизни.
Я прищурился на мишень. На ней были мужчина, женщина, ребенок. Все, кого я ненавидел, все, кого любил. Я отложил пистолет на поднос и снял очки. Здесь нет ответа, только шум и насилие.
Впервые с тех пор, как повзрослел, я стал молиться.
Ночью, когда все спали, я призраком бродил по дому. Смотрел, как спят в своих кроватях сыновья. Они походили на застывшие в полуобороте ветряные мельницы. Вэлли уже забыл мексиканскую сирену Мирабель. Теперь он любил двенадцатилетнюю блондинку с налившейся грудью – подозреваю, что вместе со всеми остальными мальчиками их школы. Алекс открыл для себя американский футбол и часами отрабатывал броски на заднем дворе.
Когда-то они были пухлыми маленькими младенцами. Я по ночам менял им подгузники. Мы давали им бутылочку и читали на ночь. Одну книжку я вспоминал, глядя, как они спят: большая картонная книжка «Я люблю тебя, Вонючка». В ней мама говорит сыну, как его любит, а мальчик спрашивает: «Мама, а если бы я был большой страшной обезьяной?» Мать отвечает: «Будь ты гигантской обезьяной, я испекла бы тебе банановый пирог и сказала бы: «Я люблю тебя, большая страшная обезьяна».
«А если бы я был одноглазым чудищем, мама?»
Во время тюремных свиданий нам запрещалось прикасаться к Дэнни. В конце каждого разговора – когда его забирала охрана – он посылал нам воздушный поцелуй, и мы, ответив тем же, стоя смотрели, как он скрывается за железной дверью. Вэлли эти визиты будто не задевали, но у Алекса появились ночные страхи. Он повадился спать в одной постели с нами, как делал в три года.
– Может, тебе не стоит пока видеться с Дэнни? – предложил я ему однажды утром. – Ты мог бы остаться дома, когда мы к нему поедем. Или, может, нам всем сделать перерыв? Год был очень тяжелым. С таким даже взрослому трудно справиться. Наверное, нам всем нужен отдых.
Он подумал:
– А если его убьют?
Мое сердце пропустило удар. Он говорил о казни. Я вспомнил, как мне ребенком пришлось пережить смерть отца, и какую пустоту это оставило в сердце. Я был на его похоронах, стоял у могилы и смотрел, как родные и друзья кидают землю в могилу. Все это тогда казалось мне нереальным. Горе пришло потом – настоящее понимание смерти, ее окончательности. Стоя на кухне, я думал, что Алекс и Вэлли знают о смертном приговоре, знают, что Дэнни в тюрьме ждет смерти. Отвозя их повидать брата, не заставляю ли я детей неделю за неделей переживать похороны?
Отец мой умер внезапно. А смерть Дэниела отмечена в календаре, видна на горизонте и становится ближе с каждым днем.
От ужаса этой мысли меня затошнило.
Я положил руку на плечо Алекса – еще такое маленькое, хрупкое.
– Его не могут так сразу казнить, – сказал я. – Должны назначить дату, и еще будут апелляции. Понимаешь? Время у нас есть. Можно сделать перерыв, отдохнуть.
Он кивнул. Я обнял его, чувствуя себя как в ловушке. От его волос пахло потом и детским шампунем. В ту минуту от дикой любви у меня закружилась голова.
Вечером, когда все уснули, я сидел на заднем крыльце – беспокойный, возбужденный. Со дня ареста Дэниела прошло десять месяцев. Я сорвал с места семью, выбросил свою одежду, обрезал волосы и начал новую жизнь в новом городе, веря, что еще могу спасти его. Какой ценой? Я дрожал от холода. По правде сказать, хотя я перевернул всю свою жизнь, ничего не изменилось. Изменения были чисто косметическими. Дурак я был, когда думал иначе. Хоть и убрал с глаз все материалы по делу сына, оно все равно определяло наши жизни. От этого я чувствовал себя грязным и загнанным.
Я вышел на дорогу, и свернуть с нее было так же невозможно, как обратить вспять время и начать с начала. Теперь мне это стало ясно. Убит человек – и мой сын в тюрьме. Одна смерть неуклонно, как водоворот, увлекала нас всех к другой.
Что мне оставалось, как не бороться?
Я дважды в неделю звонил Мюррею по платному телефону у поля для гольфа – втискивал монеты в металлическое гнездо и слушал звон падающих четвертаков. Я прятал след.
– Меня вывели на парня из минобороны, который может достать нам досье Хуплера, – говорил Мюррей.
Или:
– Мой человек считает, что Хуплер, возможно, в прошлом месяце побывал у своих родителей в Нью-Гемпшире. Он пытается вычислить, под каким именем тот передвигается.
Я уже не записывал. Не мог позволить себе оставлять следы на бумаге. На самом деле всё важное, все существенные подробности жизни Дэнни хранились у меня в голове.
– Позвоню через два дня, – говорил я.
Потом клал мяч на метку и бил с разворота. Взбегал на холм, работая руками, как поршнями. Водил ребят есть мороженое и показывал им, как сделать идеальный бросок. Я готовил «грязный» мартини для соседей и добродушно поддакивал воркотне на жен. Я разбирал мусор, отделял бутылки от консервных банок. Пульс в покое у меня снизился со 102 до 74. Лицо загорело. Живот впервые за много лет стал плоским. Я по всем признакам выглядел мужчиной в расцвете сил. И при этом ничего не чувствовал. Я был вроде записи человеческого голоса – как живой, но искусственный.
Пакуя материалы по делу сына, я оставил себе один документ – психиатрическую экспертизу Дэнни. Спрятал его в папку, где хранились старые возвраты по налогам. Этот документ я прочел всего один раз, среди бессонной ночи, когда дети спали в своих постелях. До этого, днем, я по телефону умолял Дэнни подать апелляцию и требовать нового суда, но он отказался. Сказал, что хочет одного: чтобы его оставили в покое. Я сказал, что сам подам апелляцию. Но Дэнни был тверд. Он сказал, что, если я подам апелляцию без его разрешения, он никогда больше со мной не заговорит. Каково отцу слышать такое от сына? Каково отцу делать такой выбор? В конце концов я сдался. Какой смысл сохранять жизнь сыну, если не можешь с ним поговорить? Я рассудил, что казнь могут откладывать годами, а за это время я уговорю Дэнни подать апелляцию. Я успею восстановить то, что порвалось между нами.
«Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно».
Я представлял, как мой сын – исхудавший, избитый – сидит напротив бородатого психиатра. Недавно он признал себя виновным в убийстве первой степени. Споры о необходимости психиатрической экспертизы и ее подготовка заняли не одну неделю. Значит, у него было время обдумать, какое впечатление он хочет произвести. Было время обдумать и свое преступление. Теперь ему дали возможность объяснить, и вот что он выдал: «Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно». Как это понимать? Неужели мой сын верит, что ему было суждено убить человека?
Я делал приседания и старался очистить мозг от мыслей. Папка в руках представлялась хирургическим инструментом – скальпелем, вырезающим из головы мысли. «Понимаете, Гитлер был чудовищем, но, будучи чудовищем, он дал миру шанс сделать невероятно много добра».
Гитлер? Почему Дэниел привел в пример величайшее чудовище современной истории? Хотел, чтобы в нем видели сторонника холокоста? Нациста? Еще он упомянул Чарльза Уитмена. Что это, стратегия? Может, мальчик пытался найти для себя место в истории преступлений? Определить свой ранг в иерархии зла?
И что он имел в виду, говоря: «Родители мной как будто не интересовались»? Действительно так думал? Что он был нам обузой, лишней тяжестью? Разве не знал, как мучительно мы решали вопрос опекунства? Как следили за его настроением, обсуждали прогресс? Разве не знал, что мы с его матерью созванивались по несколько раз в неделю, обсуждая каждую шалость, каждое происшествие в школе и дома?
«В смысле, папа никогда не принимал большого участия в моей жизни. А тут, не знаю, я, наверное, чувствовал себя как студент по обмену, знаете? Когда едешь куда-нибудь во Францию, и тебя селят во французскую семью. Вот так я себя чувствовал».
Я вспоминал себя в то время. Дэнни, когда он перебрался к нам, было пятнадцать. Мы с Фрэн все делали, чтобы он почувствовал себя дома. Поместили мальчиков в одну комнату, желая освободить Дэнни отдельную спальню. Планировали выезды и семейный досуг так, чтобы он принимал участие. Каждый вечер за ужином делились рассказами о прожитом дне. Позволяли Дэнни приглядывать за мальчиками. Доверяли ему. И поощряли.
И все же, признаться честно, то время, хоть и вспоминается счастливым, было для меня очень занятым в смысле работы. Меня только что сделали главой отделения в больнице. Я каждый день задерживался на работе. Не успевал каждый раз поужинать с семьей. Странно, как прочно отлилась в сознании мысль, что Аллены – цельная, счастливая семья. А на самом деле я виделся с Дэнни, в основном, по выходным. Кормила его, возила в школу и забирала домой Фрэн. У нее было больше общего с Дэнни, чем у меня. Она меня за это не упрекала – не в обычае Фрэн браниться, – но в первые месяцы советовала уделять ему больше времени. И в то лето я, отказавшись от соблазнительного лекционного турне, взял Дэнни в палаточный поход по Адирондаку.
В первую пятницу июня я загрузил в «ренджровер» палатку, спальные мешки, складные стулья – и мы с Дэнни отправились на природу. Мой отец всю жизнь любил такие вылазки и до смерти не раз брал нас с собой. Что-то в холодной ночной палатке, в дымном запахе костра сближало меня с ним. Я дорожил этими воспоминаниями и надеялся поделиться ими с сыном – по глупости вообразив, будто несколько удачных деньков вместе перевесят редкость встреч за последние семь лет.
По дороге, в машине, разговаривал, в основном, я. Начал с рассказа, как прошел день, об утренних пациентах. Это привело к общим рассуждениям о роли врача и о том, как я в возрасте Дэнни выбирал профессию. Я рассказывал о первых неудачах – о неудачной практике по психологии, показавшей, что анализ чужой личности – не мое дело; о долгом годе интернатуры в гинекологии и о том, как кризис веры этого тяжелого года (хочу ли я вообще быть врачом?) привел меня к изучению ревматологии.
Где-то под Олбани я сообразил, что, вместо того чтобы просто разговаривать с сыном, пытаюсь преподать ему себя. Словно я соискатель рабочего места, а он – наниматель. Словно у нас с ним «свидание вслепую» и я отчаянно стараюсь ему понравиться.
Конечно, семья – это не о том. Семейные узы создаются не передачей сведений. Они выковываются временем. Они складываются из Приучения к Горшку, Болезней, Ночей в Одной Кровати и Поцелуев в Расцарапанную Коленку. Близость родителей и детей держится не на информации, а на общей жизни. Кстати говоря: я, наверное, только лет в десять догадался спросить, куда девается мой отец, когда уходит утром «на работу».
Нет, отец для меня был голосом (низким и гулким), запахом (древесным и землистым). Отец был ощущением, чувством надежности, передававшимся от тела к телу, когда я обхватывал его руками за шею. Подробности его жизни ничего не значили. Он был продолжением моего тела, а я – его.
Такую близость я чувствовал с Алексом и Вэлли. Их насморки были моими насморками. Я не брезговал вытирать им попы, как не брезговал своей. За годы взаимозависимости я настроился на ритм их дыхания, их движений. И потому сразу замечал, если что-то шло не так.
По правде сказать, пятнадцатилетний мальчик, с которым ты проводил меньше тридцати дней в году, – не твой сын. Не в том смысле, как мальчик, которому ты каждый вечер подтыкал одеяло. У вас нет той простой близости, умения не задумываясь занимать одно пространство, закидывать на него руку или ноги на диване перед телевизором, буквально подбирать и доедать выпавшую у него изо рта еду.
Вместо этого между вами неловкая синергия. Ожидание семейной близости без самой близости. Никогда это не было мне так ясно, как в той поездке.
– Кажется, в школе у тебя порядок, – сказал я, решив переменить тему. – Хорошо вписался. Тебе здесь нравится? С нами?
Он пожал плечами. Дэнни никогда не был разговорчивым ребенком, а пятнадцать лет – официальный возраст мрачного молчания. «Может, он приберегает свои чувства для других, – подумалось мне. – Но для кого? Для сверстников? Для учителей?»
– Ты говоришь с мамой? – спросил я. – Звонишь ей?
Тот же ответ.
– Она не в восторге, что я здесь, – обмолвился он.
Я знал, что это правда. За прошлый год Дэнни с моей бывшей женой несколько раз ссорились: из-за прогулов школы, вранья и поздних прогулок – классического подросткового триумвирата. После последней стычки Эллен выкрикнула что-то вроде: «Если тебе здесь так плохо, попробуй пожить с отцом!» К ее великому удивлению, Дэнни взял телефон и позвонил мне. Через две недели он переехал к нам.
– Это шкаф, – говорил я, показывая ему комнату, словно пришельцу из космоса, никогда не видевшему шкафов. – В него можешь вешать одежду.
Я нервничал. В день, когда позвонил Дэнни, Фрэн готовила лазанью, а после ужина мы играли с детьми на игровой приставке. Держа за руку жену и глядя, как сыновья скачут перед телевизором, я погрузился в редкое чувство «жизнь хороша». Мне было сорок пять. Всю жизнь я искал идеальное равновесие между работой и семьей, честолюбием и отдыхом, а сейчас решил, что оно наконец достигнуто. И тут зазвонил телефон.
– Это Дэнни, – сказала Фрэн, вернувшись из кухни с телефоном.
– Привет, дружище, – сказал я в трубку, – что стряслось?
Он сказал, что мама опять. Что он хочет пожить пока у меня. Я взглянул на Фрэн и детей, на наш святой семейный очаг, мирный дом. Был ли момент сомнения? Мимолетное желание отказать? Я солгал бы, говоря, что такого не было. Достигнутое равновесие с появлением Дэнни сдвигалось, в уравнении появлялась новая переменная. И в то же время я слушал его голос в трубке с грустью и чувством вины. Он был моим сыном. Мальчиком, которого я оставил. Я хотел, чтобы он испытал то, чего я добивался сорок пять лет, – удовлетворенность.
– Конечно, – сказал я, – мы рады. Утром куплю тебе билет.
Теперь, устанавливая палатку в лесах над Нью-Йорком, я наблюдал за своим первенцем. Он поздно начал расти, только в тринадцать дотянул до пяти футов. Волосы стриг коротко, как десантник, и от этого выделялись уши. У него были глубоко посаженные глаза и изящные длинные ресницы. Если был выбор, Дэнни читал книги о первооткрывателях и другие истории о выживании. Он не справлялся с домашними заданиями по математике, зато мог точно сказать, сколько людей Эрнеста Шеклтона пережили восьмимесячную одиссею после того, как затонул затертый льдами корабль «Эндьюранс» (все двадцать восемь!).
Дэнни любил рассказы о горных восхождениях и одиночках, затерявшихся в джунглях. Он коллекционировал истории о потерпевших кораблекрушение. Оглядываясь назад, я понимал, что он еще в детстве видел в этих людях что-то свое: желание одиночества, стремление к неведомым землям. Читая об этих исследователях, поражаешься, замечая, что они были практически незнакомцами для своих детей и жен. Уходили на годы, а возвращались только, чтобы собрать денег на новую экспедицию. Товарищество спутников они предпочитали семейным узам.
Дэниел тоже будто не интересовался традициями семейной жизни. Мы, когда Алексу и Вэлли было два года, завели правило ужинать вместе, считая, что семье важно собираться за общей трапезой хотя бы раз в день. Но Дэнни, когда жил у нас, пропускал самое малое три ужина в неделю. У него всегда находились оправдания. Записался на внешкольные занятия. Играет в оркестре. А иногда он и дома был, но просто не спускался к нам.
На эту тему я тоже попытался с ним поговорить, пока мы готовили ужин. Был конец июня, после восьми, солнце уже гасло. На вечер мы затеяли баранину в маринаде с розмарином и лаймом. Готовили ее с фасолью из банки над ревущим костром.
– Хорошо, – сказал я.
Он кивнул.
– Пока отец не умер, мы часто вместе ночевали в палатке, – рассказал я.
Он подумал и отозвался:
– У нас в прошлом году умер учитель. Говорили, у него был СПИД, но, по-моему, просто пневмония. Он был совсем старый.
– Что ты тогда почувствовал? – спросил я.
Он пожал плечами.
– Он был хороший. Но мне казалось, это не по-настоящему. Вчера он был здесь, а сегодня урок ведет дама в большом башмаке. Было так, будто его уволили.
– В большом башмаке? – не понял я.
– Понимаешь, – ответил он, – у нее вроде бы одна нога была длиннее другой.
Я подумал, не объяснить ли ему биологические реалии смерти: что происходит с телом, как оно выглядит, как пахнет, – но отказался от этой мысли. Пусть и дальше верит, что учителя уволили. Сознание смерти, ее неизбежности может поглотить, стоит только позволить, а мне хотелось как можно дольше защищать его от этого.
Я спросил, помнит ли он время, когда был маленьким, а мы с его матерью еще не расстались.
– Помнишь, например, прогулки на пляж Венис, на набережную?
Он помотал головой.
– Мы ходили туда каждую субботу, завтракали на пляже. Ты любил бегать по песку. Тебе было года три или четыре.
– Правда? – спросил он. И сказал, что терпеть не может пляжи. – Мне не нравится океан. Он никогда не бывает спокойным, вечно шумит.
– А еще что? – спросил я.
Он обдумал вопрос:
– Блендеры. И лошадей. От лошадей у меня мурашки по коже. И цветы. Как пахнут срезанные цветы, вода, когда их слишком долго оставишь дома.
– Запах распада, – объяснил я.
– Ага. И еще человеческие зубы, когда испорченные. Как у ведьм в кино. Мне приходится выключать. Хочется самому себе выбить зубы. Чувствуешь языком могильные камни во рту.
Я перевернул баранину над огнем. Жир капал в костер, язычки пламени танцевали.
– А что ты любишь? – спросил я.
– Люблю, когда идет снег, – сказал он, – и все глохнет. И под ногами хрустит. На ощупь нравится и потому, что слышно, как люди подходят.
– А мне нравится прыгать в воду, – сказал я. – Первая секунда, когда начинаешь погружаться, когда ты уже в воде – и еще нет.
– Сиденья в кинотеатре, – вспомнил он. – Всюду красный бархат.
Мы в тот вечер съели все – двое мужчин у костра – и дочиста вылизали тарелки.
Потом я лежал в палатке и слушал, как он дышит. Я много лет не слышал этого звука: ритмичного дыхания моего старшего сына во сне. Когда-то он был младенцем, маленьким и беспомощным, но то время ушло. Почему жизнь проходит так быстро? Теперь ему пятнадцать лет, у него мальчишеские усики. Теперь он – книга с колючей обложкой. Когда-то я его знал: крохотное тельце, свет его улыбки, запах дыхания – но он ускользнул от меня.
На следующий день мы прошли две мили до озера, останавливаясь, чтобы попить воды. Было не слишком облачно, но прогноз предвещал дождь. Мы вышли на берег около одиннадцати, миновав полосу молодых сосен, густо усыпавших землю старой хвоей. Дэниел после общего ночлега стал дружелюбнее. Рассказывал о своих одноклассниках: кто балбес, кто из девочек – красотка.
Я спросил, пробовал ли он выпивать или экспериментировать с наркотиками.
Он ответил, что несколько раз напивался, что один его друг в Лос-Анджелесе курит, но ему это не слишком понравилось.
– Не люблю, когда в голове муть или все рассыпается, – сказал он. – Я читал, что у нас в организме полно разных веществ, а мы даже не замечаем их действия. По-моему, важно быть чистым, понимаешь? Стараться соображать ясно.
Я сказал, что мне это кажется разумным. Что обычно люди обращаются к алкоголю и наркотикам, убегая от действительности. Что хотел бы рассуждать так же в свои пятнадцать.
На обратном пути я пустил Дэнни вперед. Я радовался воздуху, шуму листвы на ветру, утреннему свету, пробивавшемуся между деревьями. Потом я увидел его стоящим на тропе. Хотел окликнуть, но при виде его позы у меня слова застряли в горле.
Подойдя, я увидел, что он смотрит на тело убитого оленя. Оленихи – маленькой, наверно, годовалой. Падальщики уже добрались до нее, обработав местами до кости. Но морда осталась почти нетронутой.
Дэнни молчал. Я заглянул ему в лицо, стараясь не смущать, но желая смягчить реакцию.
– Он на самом деле умер, да? – спросил Дэнни.
– Кто?
– Мистер Сантьяго. Мой учитель. Действительно умер. Не просто ушел.
Я положил ладонь ему на затылок, притянул к себе. Через минуту он обнял меня, и мы постояли, вслушиваясь в шум ветра.
На следующий день, когда мы вернулись, Фрэн спросила меня, как прошла поездка. Я сказал, что великолепно. Что, кажется, прорвал отчуждение Дэнни, и мы восстановили связь. Я был в восторге – от леса и свежего воздуха, от того, что был с сыном в той же обстановке, какую делил когда-то с отцом, – но на следующий день я вышел на работу и утонул в делах, а через три месяца Дэнни собрал вещи и вернулся в Калифорнию, в дом матери.
Та вылазка с палаткой была последней, когда мы с Дэнни провели вместе больше нескольких часов. Я мельком увидел его настоящее «я», но оно затуманивалось временем, и через несколько лет, когда бросил колледж, он был для меня уже почти незнакомцем.
Но в ту минуту, на кухне рядом с Фрэн, когда в руках еще отдавалась дрожь рулевой баранки, я чувствовал себя победителем, словно за пару выходных стер восемь лет небрежного отцовства.
Разве не любопытно, как мы мысленно переписываем прошлое и раскрашиваем воспоминания в самые лестные цвета? Имея дело с пациентами, я всегда учитываю не только то, что они говорят, но и то, о чем умалчивают.
Дело не в том, что люди стыдятся говорить о некоторых вещах. Они часто блокируют самые болезненные воспоминания. Создают субъективную историю, не похожую на настоящую. Не так ли я обошелся с детством Дэнни? Перекрасил отсутствующего отца в любящего, теплого и умеющего всегда быть рядом.
Но ведь многие дети растут в разбитых семьях. Многие переносят развод родителей и пренебрежение, но не вырастают убийцами. Все эти истины, такие болезненные для меня, не давали объяснения. Не отвечали на глубокий вопрос о мотиве. Не открывали того, что было самым важным для меня: почему мой сын решил, что ему «надо» убить другого человека? В какую он верил судьбу, в какой рок, вынуждавший его участвовать в убийстве героя Америки?
Психиатр, опрашивавший Дэниела, писал о дневнике. Мне нужно было увидеть этот дневник. Прочесть слова, записанные сыном, понять его путь, что с ним происходило. Какие открытия ожидали на страницах дневника? Правда, ничего не значившая для чужого, могла обрести смысл для меня. Дочитав заключение психиатра в первый раз, я позвонил Мюррею.
– Мне нужен дневник, – сказа я.
– Я над этим работаю, – ответил Мюррей. – Беда в том, что он признал себя виновным, и судья принял признание. Прений не будет. Они сказали, что дневник мог использоваться в прениях, а теперь он им не нужен. Я сообщил, что, если дневник не пригодится в прениях, мой кулак пригодится их задницам. В общем, после того разговора он перестал отвечать на мои звонки.
– Мюррей…
– Понимаю. Не волнуйтесь. Мы затребовали выдачу дневника до вынесения приговора. Если понадобится, будем апеллировать к Верховному суду.
Но обвинение отказалось выдать дневник, и суд не стал настаивать. А теперь мой сын стоял в очереди за смертью. Он отказался опротестовать приговор и подать прошение о смягчении. Согласился, что убил Сигрэма. Чем больше времени проходило, тем меньше люди интересовались причинами.
Кроме меня. Я продолжал бороться, добиваться понимания. Я был одиноким голосом в темноте, маргиналом с особым мнением и все еще задавал вопросы.
Я должен был добыть этот дневник любой ценой.
При следующей встрече он пригласил ее на митинг. Это было в октябре, за восемь месяцев до события. Избирательная кампания понемногу разогревалась. Сенатор Сигрэм приехал в городок и барабанным боем собирал подкрепление. Предполагались обеды для сбора средств и фотосессии. В штабе суетились и важничали. За шесть месяцев они зарегистрировали больше тридцати тысяч новых избирателей. Сигрэм собирался приехать, чтобы лично поблагодарить группу поддержки за усердную работу. Менеджер по персоналу в офисе Остина, Уолтер Багвелл, собрал людей и говорил об «историческом моменте». Демократы выдвигали Сигрэма в лидеры, а Техас сыграл немалую роль в его возвышении. Кто-то из задних рядов спросил, будет ли с Сигрэмом семья. Багвелл объяснил, что жена приедет, а дети сейчас в школе. Картер Аллен Кэш вспомнил мальчика, погибшего подо льдом, – сына Сигрэма. Он задумался, не выпадет ли и ему такое горе. Он уже представлял, как пригласит ее на встречу с Сигрэмом. Натали. С их первого разговора прошла почти неделя. Несколько дней ее не было на работе. Болеет, сказала ее сменщица. Картер в тот день рано ушел из библиотеки, проехал на велосипеде вдоль Мопака до самого севера Остина и обратно. Ночью в постели он читал старые русские романы.
Каждый вечер в девять он плавал в пруду на ручье Бартон. Стояло «индейское лето», пот тек по спине и собирался ручейками под мышками. Он катался без шлема, без фары и отражателей. Ему нравилось чувствовать себя невидимым. Горячий ветер обдувал его, как жар из множества духовок. Добравшись до стоянки, он бросал велосипед в кусты и прямо в одежде кидался в воду. Ему нравилось лежать на спине в холодной воде и смотреть на мерцающие в небе звезды. Вода доносила плеск других пловцов. Он лениво переплывал глубокий конец, ощущая, как водоросли гладят руки и ноги. Ему нравилось, что где-то под ним, в темноте, таились рыбы. Он ложился на траву и слушал ветер в кронах. Он разглядывал девушек в бикини. Он смущался при виде их полных грудей. Не понимал, как они так расхаживают, выставляя себя на показ, каково женщине выносить секс на рынок.
Приходит ли сюда Натали? Надевает ли бикини, как эти девушки, у которых мокрая ткань обнимает каждый изгиб, хвастает ли своей сексуальностью наподобие красоток из журналов для мужчин? Таких мыслей он не выдерживал. Нырял в глубину, позволяя тяжеловесной тишине успокоить нервы. Что-то в этом фальшивом лете лишало его спокойствия.
Он доезжал до «Текс-Мекс» и выкуривал сигарету среди водителей автобусов. Он скучал по товариществу латиносов. По шутливым непристойностям, чем-то отличающимся от показного мачизма студентов. Ему нравилось, как они пьют пиво из горла и улыбаются, по-акульи скаля зубы. Шоферы были родом из южного Мехико. Они на все корки ругали северный, говоря, что у тамошних chiles маленькие и женщины там берут в ухо.
В духовочном зное его одежда скоро высыхала. Ему нравилось расплачиваться за выпивку мокрыми деньгами, подавать влажные купюры и получать на сдачу холодную твердую мелочь. После закрытия он сидел на бордюре перед «Шлоцкисом» и тянул пиво из бумажного пакета. Один из шоферов сказал, что знает девицу, которая имеет трех парней разом. Посудомойщик пустил по кругу фото своей девушки, которую оставил дома. У них было трое детей. Он собирался перевезти всех в Техас, как только накопит денег на плату «койотам».
Лежа на спине в разливе ручья, кроме как дышать, делать нечего. Чувствуешь, как вода обнимает щеки и подбородок, охватывает тело. Одежда липнет к коже, карманы полны водой. Вьетнамки норовили уплыть с ног, утонуть в чернильной черноте внизу. Он предчувствовал неизбежный отъезд, как подступающий насморк. Дал себе две недели, самое большее три. Девушка была прикупом втемную. Шансом, что она его полюбит, они будут встречаться, она увидит его таким, как он есть. Увидит, что им движет. Не этого ли он ждал? Что кто-то объяснит ему – его?
К встрече на следующий день он подготовился. Все утро подбирал слова, отрабатывал небрежный тон. В библиотеке притаился у русской классики, поджидая, пока она пройдет мимо – девушка в белых брючках, девушка, которую он, кажется, мог бы полюбить.
– Привет, – улыбнулась она.
От ее улыбки он растаял, как мороженое в духовке.
Сказал:
– Завтра митинг. Сигрэм в городе – кандидат в президенты, – а я, знаешь, волонтерю в его кампании. В общем, он после зайдет в штаб поблагодарить. Я подумал, не захочешь ли ты сходить – со мной. Познакомиться с ним.
Она вспыхнула и кивнула. Ее улыбка была как миг, когда радуга, огромная цветная арка, освещает грозовую тучу.
На следующий вечер он заехал за ней на такси. Они доехали до Шейди-Грув на Бартон-Спрингс-роуд. На нем была белая рубашка на пуговицах и свободные брюки, которые он десять минут отпаривал от морщин в душевой. Они сели под дерево и съели по бургеру с луковыми колечками. Она взяла с собой виски. Он пил воду без льда.
Натали была так хороша, что невозможно глядеть в упор. Взглянув, он чувствовал, что падает в лестничный колодец или уходит в воронку водоворота. Так она действовала. Мужчина – кирпичная стена. Женщина – дверной пролет. Сидя напротив нее, он чувствовал, что должен объяснить себя, и чем сильнее становилась эта потребность, тем меньше он представлял, как ее удовлетворить. Попытка выразить себя словами была сродни гаданию, сколько камешков в гигантском кувшине. В лучшем случае, догадка.
Она много смеялась и рассказывала о родном городке и родителях, которые воспитывали ее «девочкой да», а не «девочкой нет». Он слушал ее рассказы о тесно сбитой маленькой семье как дикие небывальщины.
Он сказал, что его отец ушел, когда ему было семь. Ее лицо нахмурилось.
– Должно быть, тяжело было, – сказала она.
Он пожал плечами. Ему хотелось успокоиться ее красотой, а вместо этого он возбуждался. Стоило подумать о ее губах, представлялось, как они касаются его пениса. Ему хотелось видеть ее монахиней, а он знал, что при подходящих обстоятельствах она поддастся пылу и напору. Почему, удивлялся он, все всегда так примитивно и предсказуемо? Если на то пошло, никто тебя не спрашивал, хочешь ли ты быть животным. Ты просто животное.
Волк или овца?
Вот вопрос.
Они опять взяли такси, чтобы доехать до штаба. Снаружи выстроилась очередь, охрана охлопывала входящих и проверяла сумочки. Ожидая досмотра, Натали взяла и пожала его руку. Он видел волнение на ее лице, чуть раскрасневшиеся щеки. Она дышала неглубоко и часто. У входной двери быстро наклонилась и чмокнула его в щеку. Он отпрянул, как от пощечины, и тут же постарался скрыть это движение.
У него никогда прежде не бывало проблем с женщинами, с интимностью слов и тел, но в дороге что-то в нем сдвинулось – та часть, что была открыта для связи. Словно рычаг передачи отломился и впустую бренчал внутри двигателя, под кожухом.
Он виновато пожал ей руку и выдавил улыбку. Она улыбалась вопросительно, с надеждой в глазах. Место, куда она поцеловала, чесалось, как от комариного укуса.
Они нашли себе место в толпе. Комната была забита доброжелателями – остинцами всех возрастов, сотрясаемых либеральным пятидесятничеством. Картер устроился с Натали поближе к двери. Натали буквально вибрировала от восторга. Сигрэм так действовал на людей. Все заулыбались, когда он вошел в комнату. У всех поднялась внутренняя температура. Картер видел это по телевизору, а теперь испытал на себе. Все вокруг улыбались и привставали на цыпочки. Натали взяла его под руку и прижала локоть к себе. Когда он оглянулся на нее, сказала:
– Спасибо, что привел.
Он не ответил. Сигрэм был уже почти рядом. Перед ним шли два агента Секретной службы, проверяли комнату. Еще двое держались позади, вплотную. Картер ощутил себя серфером в ожидании волны. Когда Сигрэм приблизился, он вытянул вперед руку. Сигрэм твердо пожал ее двумя руками, но смотрел не на него; в его глазах, обращенных мимо, светилось узнавание.
Завороженный силой пожатия – пожатие доминанта, Великого Человека, как хватка питона, – Картер обернулся вслед его взгляду и обнаружил краснеющую Натали. На ней сегодня было что-то новое, купленное ради такого случая. Голубое платье без рукавов, средней длины, с глубоким вырезом. Волосы она распустила. Глаза искрились. Губы походили на плод, который завтра уже перезреет, превратится с мягкую черную кашицу.
Отвернувшись, Картер увидел, как взгляд Сигрэма метнулся ей в вырез платья. Взгляд был короткий, почти неуловимый – кандидат уже отворачивался к другим, – но Картер его поймал, увидел, как этот якобы «великий человек» шарит глазами по грудям его девушки. Он обмяк, будто неплотно завязанный воздушный шарик. Голова кружилось от обманутых ожиданий – он потерялся, обнаружив, что маяк, к которому держал путь в последние месяцы, оказался миражом.
Великий человек не был великим. Он был обычным, а великим притворялся. Фальшивый бриллиант, обычное тело, которое гадит, трахает и подвластно похоти, как любое другое.
К тому времени, как все это дошло до сознания Картера, Сигрэм уже сжимал руку какой-то старушки. Он позировал для фотографа, и улыбка снова блистала. Сколько рук пожал кандидат за эти три года? Сколько жен и подружек обшарил взглядом? Картер смотрел, как Сигрэм продвигается к середине комнаты, где ему приготовили место, как готовится начать речь.
– Потрясающе! – сказала Натали.
Картер посмотрел на нее – его лицо замкнулось, как захлопнутая ветром дверь. Если в ней была магия, теперь она пропала, погасла, как окурок под подошвой. Она была уже не музой русских романистов, не ярким маяком в темной и коварной ночи. Еще одна сельская простушка, соблазнившаяся властью.
Мужчины – хищники.
Женщины – добыча.
Он смотрел, как Сигрэм выходит на подмостки в этом многолюдном остинском зальчике, как улыбается аплодисментам. Он видел взгляд жены кандидата, полный надежды и любви. Он много раз видел этот взгляд по телевизору, и от него всегда становилось теплее – от сознания, что женщина может так любить мужчину (а он ее), что доверие и вера в семье – это обычно в жизни.
Но сейчас, когда Сигрэм взял жену за руку и поцеловал в щеку, Картер увидел эту любовь как она есть. Еще одна ложь. Мало того что Сигрэм не великий человек (раз поддался пошлой и мелкой похоти, словно какой-нибудь простоватый работяга): он и не любящий муж, и не надежный отец, какого из себя строит. Он фальшивка, как всякая маркетинговая кампания, очередной американский ханжа, тайный соблазнитель женщин, волк в овечьей шкуре.
В этот миг Картера впервые осенило. Вот что он должен сделать! Видение мелькнуло вспышкой, как выстрел из тяжелого ружья. Отдача качнула его назад.
Позже, на улице, когда Натали предложила где-нибудь выпить, он сказал: «Извини, мне завтра рано вставать». Он уезжал, и ему надо было собраться. Запастись припасами. Он видел на ее лице удивление и обиду, но не стал объяснять. Просто оставил ее на улице жаловаться луне.
Студентов он застал уже хорошо набравшимися. Они весь долгий вечер выпивали и закусывали, и теперь им черт был не брат. Он хотел протиснуться между ними через холл, но один поймал его в борцовский захват за шею и вдавил костяшки пальцев в затылок.
– Это кто же? – воскликнул студент. – Да ведь это тот говнюк!
В гостиной крутили порно. Чернокожая женщина в лайкре медленно удалялась от камеры. Он уперся пятками в пол, вырываясь из захвата. От ковра пахло окурками и рвотой. Студиоз не отцеплялся. То, что начиналось с шутки, перешло в пьяное желание унизить.
– Куда собралась, Нэнси? – вопросил он.
Черная женщина на экране лила себе на голую грудь молоко.
Картер выворачивался, но студент держал крепко. Не выпуская, он заставил Картера обойти комнату, пошучивая на ходу:
– Эй, вы знакомы с Нэнси? Кто хочет увидеть, какого цвета у нее стринги?
Студиозы с хохотом шлепали его по заду. Картер чувствовал, как пылает лицо, рот наполнился мерзким металлическим вкусом.
– Посмотри, нет ли при нем деньжат, – посоветовал кто-то. – Выпивка кончается.
Он почувствовал, как руки шарят в карманах. Из подмышки студента пахло говядиной и сыром. Они нашли в заднем кармане пятьдесят долларов. Картер лягнул ногой назад и попал в мягкое. Кто-то врезал ему по спине.
– Уймись, Сюзанна, – посоветовал студент, усилив захват на шее так, что у Картера потемнело в глазах.
Всей компанией они затолкали пленника в ванную и заперли дверь. Он побагровел, в висках билась кровь. За дверью хохотали до стонов. Он заколотил в дверь, но студенты включили громкую музыку. Картер озирался, ища выхода. Прозрачная пластиковая занавеска так запеклась плесенью, что выглядела зеленой. Он попробовал оконце над унитазом. Забухшая рама скрипнула, но подалась. Высунув голову, он заглянул в обрыв высотой два этажа.
Студиозы, когда он вышел из своей комнаты с пистолетом, теснились вокруг кальяна. Сперва они решили, что это шутка, но он сдвинул предохранитель, изготовив «Смит-и-Вессон» к стрельбе, и все повскакивали на ноги, уговаривая его «остыть на фиг». Но он и так был холоден. Ярость, переполнившая его в ванной, ушла, сменившись спокойной уверенностью. Он видел страх на всех лицах – кроме толстяка, вырубившегося на диване и проспавшего крики и топот ног так же, как он проспал свалку минутами раньше.
Показав пистолет, Картер заставил их пятиться. Там было шестеро парней, здоровенных, тупых и пьяных. Пятеро из жильцов. Те самые, что обзывали его «шефом» и «пижоном». Это они спьяну ломали унитаз, они жарили сэндвичи с сыром прямо на плите, так что крышка стала походить на толкиновскую карту горной страны, слепленную из засиженного мухами сыра. Это были троглодиты с кулаками как свиные окорока, трахавшие в зад перепивших однокурсниц прямо на ковре и потом выгонявшие их на улицу с натертыми докрасна коленками.
Он сказал, что его имя не Сюзанна. И не Нэнси. Его не зовут ни «Чиф», ни «пижон» и ни «шеф» Его имя – пистолет. Пусть они это запомнят. Обращаясь к нему, они говорят с пистолетом. На экране белая женщина с твердыми круглыми грудками дернулась, когда толстяк выстрелил скомканной банкнотой ей в глаз.
Студенты уговаривали его убрать пистолет. Уверяли, что просто пошутили. Он сказал, что они должны понимать последствия своих поступков. Сказал, что этому должны были научить их папочки, но, судя по всему, папочки у них дерьмо, так что научит он. Сказал, что мамочки должны были научить их не насиловать женщин, не плевать на вырубившиеся от выпивки тела, но, раз их мамочки были шлюхами, придется учить ему. Он спросил, у кого из них есть сестры. Половина подняли руки. Он спросил, как бы им понравилось, если бы он подсунул в выпивку их сестре таблеточку, а потом снимал ее, беспамятную, со своим членом во рту. Они признались, что совсем не понравилось бы, но он подозревал, что это пистолет сделал их такими покладистыми. Без пистолета они были бы не так миролюбивы. Без пистолета его уже избивали бы ногами.
Он приставил ствол ко лбу того студента, который над ним измывался.
– С этой минуты ты будешь спускать воду в туалете, – сказал он. – Не будешь колотить мне в дверь в два часа ночи с вопросом, не хочу ли я посмотреть, какую здоровенную говяшку ты выдавил. Не хочу. И никто не хочет. И ты перестанешь блевать в душе и мочиться на стены. Мы люди, и здесь не свинарник.
– Конечно, шеф, – отозвался парень, окосевший от усилия поймать пистолет взглядом.
Картер отступил, не выпуская никого из виду.
– Теперь я ухожу к себе и ложусь спать, – сказал он. – А тот, кто меня разбудит, опять будет говорить с пистолетом. Поняли?
Все закивали. Люди быстро трезвеют при виде оружия. Картер отступил к себе в комнату и закрыл дверь. Он слышал, как они горячо перешептывались, решая, что делать. Он через окно выбрался на кромку крыши и съехал по водосточной трубе. Прошел три квартала до парка и спрятал пистолет в водостоке, а потом по фонарю вернулся в свою комнату.
Он обдумывал, что чувствовал, направив пистолет на этих студентов. Сколько в этом было силы – словно выпил зелья, прибавившего пятьдесят футов роста. Он представлял, как если бы взял с собой пистолет, отправляясь с Натали на митинг. Представил, как чувствовал бы себя с пистолетом за поясом, и как, вытащив его, показал бы Сигрэму, как бы тот переменился в лице – похоть сменилась бы страхом, почтением, трепетом.
И кем тогда был бы великий человек?
Некоторые идеи утвердились в его сознании как факты. Кандидат – лицемер, лгун. Пистолет – истина. Оружие не умеет лгать. Оно всегда говорит то, что подразумевает. С помощью пистолета Картер научит кандидата быть правдивым. Научит его честности, как падение с большой высоты учит закону тяготения.
Картер как можно тише закрыл окно спальни, представляя, каким стало бы лицо Натали при виде пистолета. Тогда она увидела бы, что у него тоже власть, что он – не одна из пешек-слабаков. Он рисовал себе восторг в ее глазах, падающее с плеч голубое платье. Под платьем она была бы голой, только на месте темного треугольника горело бы ослепительное желтое солнце.
Он лежал в постели и читал Гоголя, когда, пинком распахнув дверь, ворвались вооруженные копы. Он медленно сел, показывая им, что безоружен. Чернокожий полицейский ухватил его за запястье и свалил на пол, прижав коленом спину. Он спросил, в чем дело, и они потребовали ответа: куда он дел пистолет. Он спросил – какой пистолет? У него нет пистолета.
Копы, вышвырнув его в гостиную, разнесли по кусочкам комнату. Он слышал, как ломаются вещи, рвутся простыни, валится с вешалок одежда. Убедившись, что пистолета в комнате нет, полицейские чуть оттаяли. Предложили ему изложить свою версию случившегося. Он раздраженным, но вежливым тоном объяснил, что, придя домой, в который раз застал пьяную шумную компанию соседей за просмотром порно. Он объяснил, что в отличие от этих балованных сынков богатых папаш, которые платят десятки тысяч долларов, чтобы детки отсыпались на лекциях, он человек рабочий и должен высыпаться. Но на просьбу убавить звук они взбеленились. Один схватил его за шею и бил по спине. Задрав рубашку, он показал спину, на которой уже наливался синяк. Он сказал копам, что пригрозил утром пожаловаться управляющему и добиться, чтобы их выкинули на улицу. А потом пошел спать. А студенты, как видно, решили его проучить. Вот и вызвали полицию, сказав, что он угрожал им оружием. Но у него нет оружия. Он – сын врача, волонтер в агитационной кампании кандидата, который провел шесть биллей по контролю за оружием. И если с него сейчас же не снимут эти чертовы наручники, он предъявит иск за незаконное задержание.
Наручники поспешно сняли. Испугавшись, что зашел слишком далеко, Картер уверил, что понимает: они просто выполняли свою работу. И добавил, что ему небезопасно спать под одной крышей с этими парнями после того, что произошло. Ему дали пятнадцать минут, чтобы побросать в чемодан свои вещи. У него их было немного: кое-какая одежда и книги. Студенты ждали на улице: курили на тротуаре, нервно поглядывая на окна. Они разорались, увидев, что копы выводят его не в наручниках, а как свободного человека, уносящего свои пожитки.
Один из полицейских отвел парней в сторону и устроил им выволочку. Картер видел, как они спорят и тычут в него пальцами. Разговор становился все горячее, пока коп, ткнув пальцем в лоб одному из студиозов, не велел ему «заткнуть хлебало». Они, опешив, торчали посреди улицы, глядя, как копы укладывают чемодан и ящик с книгами в багажник, а следом грузят его велосипед. На вопрос, куда его отвезти, он ответил, что через час рассветет, так что не подкинут ли его просто к штабу Сигрэма. Он выпьет кофе в «Яве» и подождет, пока там откроют. И, кстати, не знает ли офицер, где можно снять подходящее жилье? Так Картер Аллен Кэш переехал, помахав через заднее окно полицейской машины застывшим с разинутыми ртами парням.
В апреле Эллен Шапиро позвонила мне с парковки у АДМакс. Прошло пять месяцев со дня вынесения смертного приговора, десять – после убийства. Для Эллен они сложились из восьми стрижек, трехсот шести душей, тысячи ста грез наяву, шестнадцати тысяч припадков сожаления и раскаяния. Она говорила мне, что продолжает жить, как продолжают расти после смерти волосы и ногти. Как будто каждое общение с людьми, каждая еда и тревожный сон добавляли по кирпичику к улице жизни с односторонним движением.
– Я здесь, – говорила она. – Приехала повидать Дэнни. Он жутко выглядит. Я сказала ему, что завтра зайду еще, но не представляю, куда деваться. Не нашла мотеля. Машина у меня арендованная.
Я объяснил ей дорогу и обещал встретить на полпути. Час спустя нашел свою бывшую в захолустной сельской столовой перед чашкой кофе. За месяцы после приговора Дэнни она стала совсем седой. Волосы теперь подбирала, кое-как закрепив заколкой. Губы, всегда тонкие, превратились в почти невидимую щель.
– Он плохо выглядит, – начала она.
– Не так уж плохо.
– Он мне видится смутно, будто вылинял.
Я расстегнул молнию ветровки. Мы с Эллен не разговаривали со дня вынесения приговора. Сейчас при виде ее прорвались чувства того дня, против воли открылись все срывы и бессилие – как вид в бездну космоса.
– Ты с ним говорила об апелляции?
– Он не хочет, – отозвалась она. – Я умоляла, а он твердит: «Нет». Я сказала, что хочу нанять адвоката. Он обещал, что тогда больше не станет со мной разговаривать.
Я кивнул. Такой же разговор вышел с ним и у меня.
– Не сдавайся, – сказал я, хоть и видел, что она уже сдалась.
Казалось, только я достаточно безумен, чтобы держаться за надежду на спасение сына после случившегося.
– Мне сорок восемь лет, – сказала она. – И я никогда ни с чем не справлялась. Не сумела сделать карьеру. Не умела наладить отношения. Не привела тело в порядок после родов, не научилась распределять внимание. А теперь уже поздно. Дэнни был единственным, чем я могла гордиться. А теперь он сделал это.
– Он этого не делал, – сказал я.
– Как ты можешь это повторять? – спросила она. – Он сознался. Его приговорили.
Я подумал, не рассказать ли ей, что узнал: о Коббе и Хуплере в поезде, о вероятности, что курок спустил не наш сын, а если и он, то после промывания мозгов, – но это был бы слишком дальний прыжок. По ее лицу было видно: она ищет прощения, а не информации. Ей нужно знать, что гибель Дэнни – не ее вина. Что рождение убийцы – не единственный след, который она оставила в мире.
– Мне кажется, он кого-то покрывает, – сказал я.
Она бросила на меня измученный, раздраженный взгляд – как на вора, который уже обобрал ее и пришел за добавкой.
– Как ты это докажешь?
Я пожал печами. Эллен надолго уставилась в окно. Выбившаяся прядь упала ей на лицо. Я ощутил нежность, какой не чувствовал десять лет. Мы когда-то любили друг друга, обещали, что навсегда, в болезни и здравии. У нас был общий ребенок, мы много лет растили его вместе, сменялись, вставая к нему по ночам. А потом, когда ссор стало слишком много, разошлись и начали жизнь заново.
– Какими молодыми мы были, когда встретились, – сказал я. – Трудно поверить.
Пошел дождь, струйки воды исчертили ее отражение в стекле.
– Красавчик-доктор на вечеринке, – припомнила она. – Я десять минут как приехала в город. Каждый встречный был для меня кинозвездой.
– Я был в хирургическом комбинезоне, а ты спросила, не на маскарад ли оделся.
Она тоскливо улыбнулась.
– Я никуда не гожусь. Плохо соображаю. Дэнни просил меня помочь с домашней работой, а я отвечала, что это неудачная мысль.
Помолчав, я спросил:
– Знаю, что мы все сто раз перебрали, но – было что-то? Если вспомнить – могли мы что-то изменить? Что упустили? Что-то предвещало?
Она поразмыслила.
– Он никогда особо не интересовался девушками. То есть подружки у него были, но сам он никогда не вкладывался.
Я обдумал ее слова.
– А еще?
– Несколько раз я ловила его с приятелями за кальяном. Лет в тринадцать-четырнадцать. Я хотела позвонить тебе, но не стала – знала, что ты обвинишь меня. У тебя всегда как-то получалось, что я виновата.
– Я правда был так несносен? – спросил я, странно обидевшись, что в ее глазах я, бывший муж, выглядел каким-то мстительным чудищем.
– Ты судишь людей, – объяснила она. – Особенно меня. По-моему, ты меня стеснялся. Ты такой успешный врач, а я тупица, не осилившая колледж. А потом появился ребенок, и ты считал, что тебе лучше знать. Все эти сложные теории воспитания. А знаешь, что самое главное в воспитании, мистер доктор в модных брючках? Быть рядом. А я была с этим ребенком каждый день. Что ни говори, но я была. Это не моя вина.
Я дотянулся до ее руки. Она инстинктивно дернулась, но я не выпустил.
– Знаю, – кивнул я. – И хочу поблагодарить за то, что ты делаешь, за то, что была с ним. Я ушел. Признаю. Я ушел и бросил вас. Бросил его. И больше всего жалею об этом.
Она отвернулась.
– Кто позаботится обо мне, когда я буду старухой? Вот о чем я все время думаю. Надо было родить второго. Лучше девочку.
Я не в первый раз пожелал вернуться в прошлое и что-то изменить. Сожалел, что не поддержал ее в переходный период. Надо было остаться в Лос-Анджелесе, помогать ей растить сына. Надо было найти способ, как разделить с ней груз, освободить Эллен, чтобы она нашла себе хоть какое-то счастье. Но что стало бы тогда с моей жизнью? Был бы я теперь женат? Были бы у меня дети? По большому счету, готов ли я пожертвовать младшими детьми ради первенца?
А если бы я и остался, как знать, много ли это переменило бы для Дэнни, в его жизни. Ведь вполне возможно, что неспособность установить значимые привязанности – это химия организма, а не влияние опыта – как и его тяга покупать оружие и недели проводить в дороге, разговаривая разве что со своей машиной.
16 июня, в годовщину убийства, вдруг прикатил на мотоцикле Мюррей. Сказал, что настал срок Великого Американского Путешествия. Эта мысль осенила его среди ночи. На загорелом лице выделялся след защитных очков. С ним была стройная блондинка.
Я стоя ел на кухне сэндвич, когда он постучал. При виде его ухмыляющегося лица я на миг потерялся. Кто я? Где я? Какой сегодня день? Едва я открыл дверь, Мюррей рукой в кожаной перчатке протянул мне большой плотный конверт.
– Счастливого Рождества!
На нем были джинсы и пуховик.
– Что вы?..
– Стрижка мне нравится, – перебил он. – И новый костюм. Такой очень провинциальный средний американец с армейским прошлым.
Я потрогал волосы. Успел привыкнуть к новому облику с военной стрижкой и дешевым гардеробом. А теперь сообразил, как странно выгляжу на первый взгляд.
– Это Надя, – объявил Мюррей, пробираясь мимо меня к холодильнику. – Надя, это Пол.
Надя улыбнулась и махнула рукой. Мюррей объяснил, что она русская иммигрантка и почти не говорит по-английски.
Пока он болтал, я разглядывал полученный конверт. Размер – девять на четырнадцать и весом около фунта.
– Что это? – спросил я, поднимая посылку.
Мюррей рылся в холодильнике, ища чего-нибудь съедобное. Он обернулся и сказал:
– Дневник. Дневник Дэнни.
У меня кровь отхлынула от лица. Я уставился на пакет, толстый, как книга в бумажной обложке. Вскрыл его и достал сотню разрозненных страниц. Верхней была фотокопия блокнотной обложки с подписью из трех букв К. А. К.: Картер Аллен Кэш.
При виде этого имени я почувствовал, что стены вокруг заходили ходуном. Шатнулся назад, и Надя придержала меня за плечо.
– Откуда? – спросил я.
– От знакомого из юстиции, – ответил он, извлекая из холодильника миску салата с пастой. – Врезал им актом о свободе информации и пригрозил иском. Он свалился на меня на прошлой неделе.
Сорвав пластиковую крышку, он принялся есть пальцами из миски. Я перебирал страницы. Моему взгляду отвечал почерк сына. От этого голова стала пустой и легкой.
– Вы читали? – спросил я.
– Просмотрел. Улик нет. Нет тысячекратного «Должен убить сенатора Сигрэма» или «Ехал в поезде с заговорщиками». Также отсутствуют рисунки обезглавленных людей и животных с гротескными пенисами.
– А что там есть?
– Дневник. Он начал его в Остине, но возвращался назад и описывал жизнь в Айове. То, что относится к Монтане, тяжело читать – как он копался в жизни Сигрэма, побывал у него дома, смотрел на детей. В контексте того, что он сделал потом… Честно говоря, в некоторых местах у меня волосы дыбом вставали.
Я уставился на страницы. Недели три назад я впервые один поехал к Дэнни. Когда у Алекса появились ночные страхи, мы решили прекратить семейные посещения и дать детям успокоиться. Я обещал Фрэн тоже сделать перерыв, но не сдержал слова. В тюрьме прошел металлодетектор, поднял руки, позволяя обвести себя щупом, вывернул карманы и снял ботинки. Прошел за железные воротца и толстую стальную дверь в комнату ожидания. Она была заполнена примерно наполовину.
Я нашел себе пластиковый стул и сел, зная, что люди в тюрьме не смотрят друг другу в глаза. По правде сказать, нам не хотелось признавать, кто мы такие и на какие преступления способны любимые нами люди. Это не застенчивость, а позор – глубокий, библейский позор. Поэтому все мы смотрели в пол. И с завистью слушали беззаботный смех детей, еще не научившихся разделять наши чувства.
Дождавшись своей очереди, я занял место в узкой комнате для свиданий. Плексигласовая перегородка была зигзагом продернута проволокой. Придя сюда впервые, я принес в кармане обеззараживающую салфетку. Но настал день, когда я понял: никакая тюремная зараза не может стать хуже, чем быть отцом приговоренного убийцы. И перестал заботиться о чистоте.
Через несколько минут охрана ввела Дэниеля. Он сел напротив меня. Он был бледен и за последние шесть недель отрастил бородку. Юношескую бородку, довольно редкую. Настоящая борода у него не росла. Он был светловолосым, с мальчишеским лицом. С бородкой стал похож на амфетаминового наркомана из сельской местности.
– Пора уже, – сказал я ему.
– Что пора?
– Я должен услышать, что ты скажешь.
Он смотрел на меня мертвыми глазами.
– Если это сделал ты, – продолжал я, – если ты его убил, я должен услышать это от тебя.
Он смотрел в упор. Я заметил, что он вспотел. Выход охранял человек с дубинкой.
– Мне нечего тебе ответить, – сказал он после долгого молчания.
– Дэнни…
Он сердито потер нос.
– Знаешь: можешь, если хочешь, приезжать, видеться со мной, но говорить с тобой об этом я не собираюсь. Не собираюсь объясняться.
– Дэниел.
Он смотрел на меня. Как мне уничтожить пропасть между нами? Как убедить, что я на его стороне?
– Я знаю про Хуплера и Кобба, – сказал я. – Ты ехал с ними в поезде. Если они замешаны… если они тебя заставили…
Он закрыл глаза:
– На этом все.
Не открывая глаз, дал охраннику знак увести его.
– Постой! – в панике вскрикнул я.
Он встал, не открывая глаз.
– Что ты им обещал? – спросил я. – Почему так себя ведешь?
Он открыл глаза и взглянул на меня:
– Больше не приходи.
Подошел охранник, и Дэнни отвернулся.
– Дэниел, прошу тебя, – взмолился я. – Дэниел!
Я смотрел, как они скрываются за стальной дверью. Сидел, пока меня не выгнали, в надежде, что сын вернется. Не вернулся.
На следующий день я сказался на работе больным. Просидел час в комнате ожидания, пока охранник не сказал, что Дэниел не выйдет. На следующий день охранник у ворот сообщил, что мой сын просил не разрешать мне визиты. Мне было все равно. Я две недели приезжал каждый день в тюрьму, чтобы получить отказ. Я стоял в пробках. Я плевал на плохую погоду. Я слушал полные злобы радиопередачи, классический рок, Национальное общественное радио. Я так часто подъезжал к АДМакс, что видел эти желтые полосы во сне. Но Дэниел отказывался выходить из камеры. Я каждый день просил охрану передать ему, что я приехал. Делал это, чтобы он знал – я его отец. Я от него не откажусь. Я так много ошибался, я позволил ему все погубить, но все равно был ему отцом.
Скрывая от семьи все учащавшиеся визиты, я начал чувстсвовать себя изменником. Впервые в жизни понял, как человек может завести любовницу. Дело было не в сексе, а в пересечении границ, совершении поступка, который считаешь дурным. Совершая его, я во многом перестал быть собой. Человек строит свою жизнь. Заводит семью. Любит своих детей. Любит работу. Но однажды он встречает женщину и, наперекор здравому смыслу, начинает разбирать собственную жизнь по кирпичику. Кто этот человек? Тот самый, который строил эту жизнь, или уже другой? Самозванец?
Не становится ли он Картером Алленом Кэшем?
Выйдя из тюрьмы, я вел свой пожилой джип на север. Выходил на тренировочную площадку и учился посылать мяч на 150 футов, потом на 200, на 60. Я цеплял мизинец за мизинец. Я стягивал чехлы с клюшек. Стряхивал грязь с самой ходовой.
Я звонил с таксофона Мюррею.
– Мы должны найти Хуплера, – говорил я. – В нем ключ.
– Боюсь, единственный способ – поступить в ЦРУ, – отвечал он. – Он призрак. Буквально. Не знаю даже, жив ли он. Труп Кобба сбросили в кювет. Хуплер мог оказаться на морском дне.
Я бежал по дневной жаре вверх по склону, дышал ртом. На курсе бывал редко. Попросил студентов присылать вопросы по электронной почте, и отвечал так же, в два или три часа ночи, объясняя упущения в диагностике, советуя пересмотреть весь комплекс симптомов. Бессонница стала синонимом ночи. Когда все засыпали, я сидел на заднем крыльце и смотрел, как медленно движется по небу луна.
Если сын не хочет отвечать, думал я, я сам найду ответы.
И вот они у меня в руках. В кухне Надя робко улыбалась нам. Она так и стояла в дверях.
– Сода? – с надеждой спросила она.
Я не сразу сообразил, какое отношение имеет это слово к происходящему – потом рывком вернулся к действительности.
– Конечно. – Я шагнул к холодильнику. – Извините.
Она приняла содовую и опять улыбнулась.
– Spasiba.
– Правда, она классная? – сквозь полный рот пасты пробубнил Мюррей. – Я познакомился с ней в ночном клубе. Она из Минска. Изучает косметологию в Квинсе. Я предложил ей прокатиться в Калифорнию. Не уверен, что она поняла, каким способом.
– Думаю, я не выдержу, – сказал я.
– Сунь его в дальний ящик, – посоветовал он. – Сожги. Я просто хотел тебе показать. Чтобы ты знал, что он есть. Ради душевного спокойствия, ну и, конечно, он может пригодиться для апелляций, если ты решишься на этот путь.
Он раскусил помидорку черри, брызнул соком на куртку.
– Ездил на мотоцикле, Пол? – спросил он, вытирая пятно. – Страшно до усрачки, но я езжу. Почему? Потому что я мужчина. Во всяком случае, хочу, чтобы так считали женщины вроде Нади. Благослови Бог этих девочек. Я уже забыл, как легко в двадцать шесть лет соглашаются раздеться. Даже уговаривать не приходится. Для них это вроде спорта. Разве они думают о преданности? О браке? Прошлой ночью эта крошка от усердия чуть не оторвала мне хозяйство.
Я смущенно покосился на Надю, но та, если и поняла его слова, ничем этого не выдала.
– Мне прочитать? – помолчав, спросил я.
– Не мне решать, – бросил он. – Я просто хотел дать тебе выбор.
К. А. К. Глядя на эти инициалы, я понимал, что дневник – не моего сына. Не Дэниела Аллена. Того незнакомого Картера Аллена Кэша, в которого превратился мой сын. Если прочту, сумею ли лучше понять, какой путь выбрал мой мальчик? Пойму ли, в какой момент он исчез и почему?
– Что здесь такое? – В дверь заглянула Фрэн.
Щеки у нее раскраснелись после прогулки. Я инстинктивно открыл ящик и запихнул в него дневник. Мюррей видел, но не выдал меня. Фрэн бросила на стол ключи от машины и чмокнула Мюррея в щеку:
– Ты не поверишь, у нас есть ложки и вилки.
Он, не переставая жевать, пожал плечами.
– Забочусь об экологии, – промычал он. – Сколько киловатт сэкономлю, сколько воды…
Фрэн рассматривала Надю, которая победно улыбнулась и отсалютовала банкой содовой.
– Кто это? – поинтересовалась Фрэн.
– Надя, – с готовностью объяснил я. – Она русская.
– Ты предлагал ей сесть?
Я уставился на жену, ошеломленный вопросом. Она терпеливо улыбалась мне, но в ее глазах мелькнуло беспокойство. Мюррей давным-давно не считался в этом доме добрым вестником. Открыв холодильник, он сунул в него почти опустевшую упаковку пасты.
– Я уже говорил Полу, – сообщил он. – Сорвался в одночасье. Великое путешествие. Нью-Йорк – Калифорния. Вот и еду. В Теннесси красота. Даже не знал. Дальше юго-запад, Юта, Гранд-Каньон. Я показывал Наде маршрут, но она поняла только, что мы собираемся в жаркое место, чтобы заглянуть в большую дыру.
Фрэн обдумывала едкий ответ, но не усела заговорить, потянулась к уху. Активировался блютус, и она вышла в столовую со словами:
– Я сейчас занимаюсь бронью, мистер Колби.
Мюррей вытер руки посудным полотенцем.
– Выглядит она счастливой, – заметил он.
– Я стараюсь.
Он достал из холодильника пару банок содовой и рассовал их в карманы куртки.
– Ну, пора в дорогу. Я обещал своей русской, что мы поужинаем суши в Вэйле.
Я кивнул.
– Мы будем очень рады… если вы останетесь. На несколько дней. На сколько хотите.
Он хлопнул меня по плечу:
– Нет. У вас новая жизнь. Выглядите вы хорошо. В форме. Я рад. Но мне здесь не место. Я – просто плохое воспоминание. Но мне хотелось, чтобы вы знали.
Я в панике подумал, что он оставляет меня наедине с дневником.
– Может, в будущем месяце приеду в Нью-Йорк, – сказал я.
– Круто. Позвоните тогда. Сходим куда-нибудь. У Нади в друзьях весь южный конец Пятнадцатой.
Я проводил их до двери. Надя вернула мне банку от содовой.
– Пока, – попрощалась она и помахала мне рукой.
В дверях Мюррей обнял меня. Его тело было сухим и крепким, как проволока.
– Хочешь совета? – тихо сказал он. – Брось его на решетку для барбекю и полей жидкостью для розжига. Нет там ничего, чего бы ты и так не знал.
– В том-то и дело, – возразил я, – что я ничего не знаю.
Я долго стоял в дверях, когда они уехали. Где-то вдали лаяли собаки. Подул ветер, пошевелил траву.
Фрэн подошла и обняла меня:
– Ты знал, что он приедет?
Я покачал головой.
– Они не захотели остаться? Хоть пообедать?
– Нет. Собрались поесть суши в Вэйле.
Она с улыбкой покачала головой и поцеловала меня в щеку.
– Я на пробежку, – сказала она.
Когда она ушла, я еще долго собирался с духом, чтобы открыть ящик, где лежал дневник моего сына. Пришлось придвигаться к нему боком, под предлогом, что я собирался налить себе стакан воды. Слишком много значил этот дневник. Он угрожал разрушить мою жизнь. Я постоял, держась за ручку ящика. Передо мной была невидимая черта. Я ее не видел, но знал, что она есть. Если открою ящик и прочту дневник, уже не смогу делать вид, что оставил все позади.
В этом ящике, вполне возможно, лежал конец семьи. Конец всему.
Но в нем же была правда.
Я открыл ящик.
Имя бросилось мне в глаза: Картер Аллен Кэш.
Я закрыл ящик. Я не был готов. Но и оставить его там не мог. Казалось дурным, непристойным держать этот документ в доме. Я снова открыл ящик и сгреб листки. Поспешно вышел к машине и спрятал их в багажнике. Торопливо захлопнул крышку, словно боялся, что они сбегут.
Следующие несколько дней, где бы я ни был, чем бы ни занимался, я чувствовал, что дневник зовет меня. Я подумывал уехать куда-нибудь и прочитать, но, по правде сказать, любое место выглядело слишком близким к дому. Я, как человек, затеявший измену жене, скрывал следы – только я изменял жене не с другой женщиной, а с дневником; я будто обманывал новую семью ради прежней. Я старался не думать о нем, забыть, но не мог.
И придумал предлог для отъезда.
Несколько месяцев назад меня попросили прочесть лекцию по болезни Кавасаки на медконференции в Остине. Я тогда отказался, а теперь решил все-таки посетить конференцию. Казалось, это судьба. В Остине жил мой сын. Остин, возможно, стал для него поворотной точкой. Поеду и там прочитаю дневник. Я проделаю последний путь, попробую изгнать из себя манию, насытить ее – а потом отсеку, как почерневшую и зловонную конечность.
Итак, через десять дней после визита Мюррея я собирал чемодан у себя в спальне. На следующее утро Фрэн отвезла меня в аэропорт. По дороге мы говорили о том, что надо бы прочистить водостоки. Она спросила, успею ли я к футбольному матчу Алекса – к пятнице. Я заверил, что вернусь. Что еду всего на два дня. Она сказала, что терпеть не может, когда я уезжаю: в эти дни не знает, во сколько идти спать. Я сказал, чтобы ложилась в одиннадцать. Мы поцеловались на месте высадки, и она полушутливо предложила уединиться на пару минут в здании стоянки. Я ответил, что боюсь опоздать на рейс, и достал из багажника чемодан.
Долетели быстро, всего за час. Я доехал бы и на машине, но Фрэн просила не проводить столько времени за рулем. В остинском аэропорту я понюхал воздух. Я искал незаметные перемены, признаки, что эти места чем-то отличаются от других, где я бывал. Водитель встретил меня в зале выдачи багажа. Он выехал по трассе 71 на Южную Конгресса и повернул на север. Мы пересекли озеро Леди-Берд, и он рассказал, что каждый вечер с мая по сентябрь миллионы плодоядных летучих мышей вылетают из-под моста Конресс-стрит и облаком дыма повисают в небе. Он высадил меня у отеля «Интерконтиненталь». Посыльный взял мой чемодан.
В номере я лег на застеленную кровать и уставился в потолок. Я чувствовал, что мне опасно быть здесь. Я так хорошо справлялся. Все держал под контролем, не позволял сойтись двум половинам себя. Приехав сюда с дневником, я нарушил обещание. Данное Фрэн, детям, себе. Теперь я был лжецом, хранителем темных секретов.
В номере было темно, жалюзи опущены. Чемодан лежал на полу как труп и таращился на меня. Руки нервно зудели при взгляде на чемодан. Меня придавил большой груз, тяжелое одеяло изнеможения. Не самосохранение ли заставило меня заснуть? Не гиря депрессии ли тянула меня вниз? Так или иначе, я спал как покойник и проснулся через несколько часов в панике, забыв, где нахожусь. За окном садилось солнце.
Чемодан не двинулся с места.
Я в носках подошел к нему и приоткрыл крышку. Раскопал под пиджаками и туалетными принадлежностями конверт и вынул из него фотокопии страниц. Они еще попахивали химией, чернилами и жаром копировального аппарата.
А потом, не дав себе струсить, я включил лампочку над кроватью и стал читать.
ВЫДЕРЖКИ ИЗ ДНЕВНИКА КАРТЕРА АЛЛЕНА КЭША, ОН ЖЕ ДЭНИЕЛ АЛЛЕН
(Прим. редактора: нижеследующее – все, что сохранилось из монтанского раздела личного дневника Дэниела Аллена. Выдержки начинаются за семь месяцев до убийства сенатора Джея Сигрэма)
_____________________________________
Всем, кого это касается: это личный дневник! Если вы читаете это без разрешения, остановитесь! Эти слова не для вас! Вы не способны понять всего их значения. Все, на что вы способны, – понять неправильно.
_____________________________________
5 ноября 20..
Снегопад. От слабого до умеренного. На 287-й заметил, что вижу пар дыхания внутри машины. Надо починить обогреватель. Под Эннисом пришлось остановиться. Нашел в чемодане свитер. Пробежался, чтобы разогнать кровь. Трудно отогнать мысль, что падение температуры – это не просто так. Что зима – символ. Конец года. Его смерть.
Факт: здесь, на севере, солнце садится около шести. Сегодня из-за туч стемнело раньше. Северные леса угрюмы. Другого слова не подобрать. Деревья здесь гуще, и по многу миль я не видел селений. Монтана – триумф природы. Выживание.
Сегодня утром поймал себя на мыслях об Остине. Факт: с отъезда прошел месяц. Я подсчитал, пока вел машину. Месяц. Раньше это слово что-то значило – мера времени, состоящего из рабочих дней и выходных, – а теперь это только дорога. Рассветы и закаты. Заправки и зоны отдыха, столбы миль и двухполосная разметка. Иногда я так долго не вижу других машин, что боюсь, не доехал ли до края земли.
Чтобы занять голову, я сочиняю и наговариваю в запись книгу. Рассказываю самому себе историю открытий – историю человека, который первым открыл эти бесконечные леса. Он бородатый, ехал на грузном битюге, но лошадь при первом снегопаде сломала ногу в незаметной рытвине, и ее пришлось пристрелить.
Зима – самое трудное. Открыватель потерял тридцать фунтов веса и съел кожаные подошвы своих сапог. Ночью он слышит вой окруживших крошечный лагерь волков. Они подбираются все ближе. Где-то его ждет жена, сын, забывший лицо отца. В минуты уныния Открыватель напоминает себе, что делает это, чтобы у других был свет там, где для него темно. У них будет Карта. Они смогут обойти рытвины и тупики. Не будет больше тайн. Он откроет их, одну за другой.
Иной день солнце вовсе не встает.
17 ноября 20..
Механик спросил за починку машины триста долларов. Я поблагодарил и поехал на распродажу армейских излишков. За сто долларов купил перчатки, теплое пальто и пару подержанных ботинок, на вид непромокаемых. Правда, забыл купить шапку и несколько часов в машине закрывал уши ладонями – то одно, то другое.
Я собираю мелочь, в кармане, как опухоль, растет груда монет. Мне нравится их тяжесть. Бумажные деньги для меня все больше теряют смысл: пустые бумажки, долговые расписки. При виде таксофона каждый раз думаю позвонить ей, но ни разу не звонил. Что бы я ей сказал? В том-то и дело. Она и так скоро все узнает. Вспомнит тот вечер и свалится в обморок.
В зоне отдыха я вычистил все, что меня связывало с Остином: футболки с эмблемой «длиннорогих», агитационные листовки. Выбросил в мусор полученные от нее библиотечные книги, всех безумных русских с их бесстыдной печалью.
Завтра я буду там. В ЕГО городе. У ЕГО дома. Я воображаю особнячок на холме, горящие камины, рождественское дерево в холле. Но что, если и это ложь, как все остальное? Декорации с актерами. Фальшивый дом фальшивого человека.
Факт: в Монтане нет ограничений скорости. Штат так велик, а население так мало, что я иногда часами не вижу ни одной машины.
19 ноября 20..
Я прибыл в Хелену во вторник и с тех пор изучал городок, насколько позволяла погода. Факт: это столица штата, основанная в 1864 году «Четырьмя джорджийцами».
Я рассчитывал ночевать в машине за городом. На заднем сиденье довольно удобно, а сэкономленные деньги я потратил бы на еду. Но холод сорвал этот план. Так что я нашел мотель – в Дербишире. Он удовлетворял двум требованиям к ночлегу. Первое – не сетевой. Второе – в комнатах не курят, и они веселенькие.
Вчера, сняв номер, я побывал в здании Капитолия. Там водят экскурсии, из которых я и узнал про джорджийцев. Они вроде бы были золотоискателями, хотя только один на самом деле из Джорджии.
Само здание из известняка и гранита. В очереди дожидались экскурсии толстяки в ярких пуховиках, в которых они похожи на грейпфруты. Как большинство местных капитолиев, монтанский – огромная ротонда с впечатляющим куполом. Монтану основали старатели, и внутри все расписано золотом, на больших фресках – индейцы, рудокопы и ковбои.
ЕГО офис входил в экскурсию. С охраной не слишком. Я говорил с Хххх (примечание редактора: имя вычеркнуто), она работала в штате сенатора. По ее словам, ОН бы в офисе на прошлой неделе, хотя из-за кампании они ЕГО редко видят.
Я спросил про его семью, приезжали ли они с НИМ, и она сказала, что да, но что сенатор не хочет, чтобы ЕГО дети слишком часто пропускали школу, так что не всегда берет их с собой.
Я улыбнулся этой идеальной лжи. Говоришь детям, что уезжаешь, но уверяешь, что это ради их же блага. Им без тебя будет безопаснее, лучше. Когда на самом деле отец думает: они мне помешают, у меня есть дела поважнее.
Я сказал Хххх, что волонтерил для него в Остине. Она сказала, что обожает Остин. Мы обсудили городской пруд и барбекю. Хххх говорит, что родилась в Бозмане и вернулась домой, чтобы жить поближе к родителям, но что терпеть не может зиму.
Я сказал, что проведу в городе несколько недель. Сказал, что в этом семестре разъезжаю по стране, чтобы увидеть «настоящую Америку», и что надеюсь увидеть ее всю до возвращения в колледж к весне. Хххх сказала, что это, наверное, здорово. Посоветовала, если будет время, попробовать пироги, которые готовят «У Дорин». Сказала, что ее любимый – яблочный.
Наверное, мне одиноко или еще что, потому что я опомниться не успел, как попросил ее как-нибудь поесть пирогов вместе со мной – не то чтобы свидание, а просто ради компании, – а она посмотрела странно и ответила, что у нее есть парень. Я сказал, что ничего такого не имел в виду. Имел в виду просто, что я недавно в городе и никого не знаю.
За моей спиной экскурсовод предложил двигаться дальше. Он был с пиратской бородой, в клетчатой рубашке с галстуком боло. Подлинный житель Запада, без всякой иронии.
Хххх сказала, что ее ждет работа. Сказала: «Спасибо, что зашли». Я протянул ей руку, а она притворилась, что не заметила, и я вернулся к экскурсии с горящим от стыда лицом. До конца экскурсии думал, что я сказал не так. Глупо было предлагать ей встречу. Хххх могла бы стать хорошим источником – из ЕГО офиса, знает ЕГО график.
Потом, на выходе, я поймал свое отражение в зеркале. Небрит. С последней стрижки прошло почти три месяца, и, хотя на мне было новое пальто и ботинки, вид у них грубый и дешевый. В общем, я выглядел неприглядно и, на собственный взгляд, не внушал доверия. Неудивительно, что она не захотела показываться со мной на людях.
Я вернулся в мотель, злясь на себя, что так все запустил. На заправке у мотеля купил бритву и какие-то ножницы. Сразу, как вернулся в номер, принял душ – очень горячий, кожа покраснела, – потом постелил на пол ванной полотенце и подстригся, стараясь одинаково подровнять с обеих сторон. Потом вспенил мыло на лице и побрился. Нельзя так себя запускать в смысле внешности. Когда проведешь побольше времени в одиночестве, забываешь о наружности, о том, каким тебя видят другие. Мне меньше всего хотелось бы стать маргиналом, психом с прической под Христа, завидя которого, люди переходят на другую сторону улицы.
6 декабря 20..
Эта ночь была самой одинокой на моей памяти. Погода на этой неделе реально ограничивала свободу моего передвижения по городу. Снег сегодня шел так густо, что я выходил из номера только до вестибюля – купить еды в автомате. Я сыт по горло дешевой пищей и телевизором. Когда солнце село, я лег на кровать, лицо еще горело от дешевого лосьона, купленного на заправке. Я пытался вспомнить лица знакомых.
Что-то со мной происходит. Но что?
Я стал думать об офисе – ЕГО офисе с высокими потолками и окнами-витражами, как в церкви. Они будто внушают, что ОН – не просто человек. ОН – сенатор Золотого штата. Золотой мальчик из Золотого штата.
Поздно ночью я поужинал крендельками с арахисовым маслом. Лежал на комковатой постели в свете телеэкрана, сам как комок. Мысли не умещались в голове.
Зачем я сюда приехал? Зачем мне что-то делать? Человек один в темноте понемногу испаряется.
(Прим. редактора: далее несколько страниц вырваны из дневника)
15 декабря 20..
Неделя была трудная. За первым бураном последовал еще один, и снег на несколько дней запер меня в мотеле. Честно говоря, не помню, на сколько. В четверг я одолжил у портье лопату и откопал свою машину, но, когда повернул ключ, зажигание не сработало. Механик сказал, что дело в аккумуляторе, и что новый обойдется мне в двести долларов. При этом улыбался так, словно я был большим бутербродом, а он неделю не ел.
Как только дороги расчистили, я поймал машину до города. Новые ботинки оказались не такими непромокаемыми, как я думал, и к полудню у меня адски болели пальцы на правой ноге.
В Остине я хитростью нашел адрес ЕГО дома – в файле переписки на рабочем столе Уолтера. Автобус останавливается в нескольких кварталах от него, и я поехал автобусом, съев на обед чили. Когда принесли порцию, я сообразил, что это первая настоящая еда чуть не за две недели. От запаха мяса и томата у меня голова пошла кругом.
Я сперва съел все одним махом, а затем пошел в туалет и все стошнил, в горле и в носу остался запах томата. Когда возвращался за стол, меня шатало. Официантка спросила, не хочу ли я еще чего-нибудь. Я отказался и, пока она ходила за счетом, съел три пакетика соли, оставленные кем-то на соседнем столе.
В зимние месяцы в Хелене штата Монтана почти нет уличного движения. Выходя из автобуса в дорогом районе, где жил ОН, я придумывал оправдания на случай, если остановит полиция или проявят любопытство соседи.
Испортившаяся машина подошла бы. Или меня накануне привезла сюда девушка, а теперь я возвращался к бару, где оставил машину. Я приличный молодой человек, все зубы на месте, и хотя я давно не стригся, но волосы подровнял, и выглядели они неплохо. Я бы улыбался, рассказывая копу эту ложь, словно говоря: «Знаете, как это бывает. Девушке не терпелось, мы оба выпили, и я не раздумывал». А потом, подмигнув: «Хотя, по-моему, невелика цена за ночь на небесах – пройтись милю-другую по морозу».
Он живет на Хххх (прим. редактора: название улицы вычеркнуто). Удача – или судьба – были на моей стороне, потому что ЕГО жена Рэйчел и дети Нил и Нора как раз выходили из дома, когда я прошел мимо. Агенты Секретной службы проводили их к большому черному внедорожнику.
На Рэйчел была длинная черная куртка и джинсы. И на голове шерстяная шапочка. Нил был с ранцем и нес в руках игрушечные фигурки. Мое внимание, когда я вывернул из-за угла, прежде всего, привлек смех малышки. Я увидел, как Нора слепила снежок и запустила им в брата, который увернулся и тоже нагнулся за снегом.
Рэйчел побранила детей, но не слишком строго. Я издалека не разбирал слов, но язык тела о многом говорит.
Когда я подошел, агент оглядел меня с головы до пят. Я видел, как он оценивает уровень угрозы и сравнивает меня с устаревшим списком подозреваемых (вероятно, вбитым в голову в академии). Рэйчел в этот момент тоже подняла голову и увидела меня, а я поднял руку и помахал ей.
Только теперь я улыбался. Солнце светило мне в лицо – хоть и не грело, – и его луч был долгожданной переменой после бесконечной серости последних дней. Оно звенело снежной белизной, как чистым, легким тоном колокольчика. Проходя этим богатым районом, разминая ноги, наполняя легкие холодным воздухом, я хорошо себя чувствовал. Снова чувствовал себя здоровым, цельным, будто солнце, воздух и земля под ногами были давно пропавшими кусочками меня самого.
Трудно подобрать слова (как описать неописуемое?), но, увидев ее, Рэйчел, – удача, невероятное совпадение – в сочетании с теплом, и воздухом, и светом солнца, я был счастлив, поэтому поднял руку и помахал. И Рэйчел с улыбкой махнула мне в ответ, как доброму соседу.
И, хоть и мимолетно, этот короткий жест связал нас, свел вместе, соединил дружбой.
А потом следом за ней из дома показался сенатор Сигрэм. ЕГО сопровождали двое агентов Секретной службы.
Так много произошло в тот момент, что здесь не перечислишь. Я был одновременно ошеломлен ЕГО появлением, и понимал, что не смею дрогнуть, выдать себя – показать, что я не просто дружелюбный сосед.
Я заставил себя еще раз махнуть и снова стал смотреть на дорогу. Я вспомнил пистолет, спрятанный в туалетном бачке номера, патроны, забитые на дно рюкзака. Это оно? Та минута? Я ошибся, вычисляя день? Краем глаза я видел, как ОН с семьей садится в машину. Я впервые заметил другую на дорожке перед ней и – впереди – третью, неприметный седан, в котором сидели еще двое агентов в длинных черных пальто – они тоже смотрели на меня. Я кивнул им – надеюсь, непринужденно, а позади меня два внедорожника вывернули с участка и унеслись прочь. Теперь забытый пистолет представлялся удачей.
Тут же включился мотор третьей машины, она развернулась на месте и погналась за теми.
Я остался стоять на полусогнутых, ловя воздух ртом. У меня голова кружилась от случившегося. Я подошел к ЕГО дому, и ОН появился. Это не могло быть простым совпадением. В памяти у меня слепящее тепло солнца смешалось с ЕГО появлением. Как будто ОН выскочил прямо из солнца.
Над головой солнце зашло за облако, и я увидел пятна – плавающие серые пузыри на фоне снега.
Великий человек был дома, увековечивал ложь, укреплял ее, как набережную укрепляют мешками с песком. Но где же команда с камерами? Где операторы, торговцы ложью? Или на сей раз ложь для частного применения? Только для семьи?
Я рисовал их в памяти. Отец, мать и двое маленьких детей. Какими счастливыми они выглядели – я вспомнил дружеский взмах руки Рэйчел. Как они счастливы быть вместе, одним целым. Но там же, едва солнце снова выглянуло из-за тучи, я понял, что эта ложь еще больше других.
Они вовсе не были полной семьей. В семье была трещина, пролом. Ведь был Первый Сын, так? Тот, что утонул. Он был призраком, следующей за ними тенью. Он пропал, его не было здесь во плоти, но тень преследовала их.
А потом я увидел свою тень на земле. Она протянулась к ЕГО дому: вытянутый силуэт в утреннем солнце. При виде ее мне стало дурно, и пришлось сесть прямо на заледенелый асфальт. Это была тень пропавшего мальчика, я уверен. Но в то же время я видел, что это моя тень. Она каким-то образом принадлежала нам обоим. Тень, протянувшаяся к его дому, связала меня с НИМ, с ЕГО семьей.
Меня накрыла лавина мыслей. Совпадение? Случайности? Разве я сам не пропавший сын? Ложь? Мой отец уехал, перебрался в Нью-Йорк и снова женился, завел двух детей. У него теперь своя полная семья, собственная счастливая семья, чтобы махать соседям от дверей дома. И у них тоже есть призрак (я), преследующий их, – сын-тень.
По улице рысцой бежала собака (волк?). Я был связью. СВЯЗЬ. Мне это вдруг стало ясно. Его ложь – моя ложь. Как три числа рядом: 2 2 4. Просто набор чисел, пока не вставишь «+» и «=».
Они вдруг стали уравнением, решением (2 + 2 = = 4), неопровержимым.
Вот так ко мне пришло понимание. Как последний фрагмент головоломки. Я – сын-тень.
Сын/Солнце?
Альфа/Омега?
Волк/Овца?
(Прим. редактора: оставшиеся страницы этой части вырваны.)
Я дочитал и откинулся на подушку. Страницы дневника ровной стопкой лежали рядом. После Монтаны записи стали реже и более обыденными: сколько миль проехал, что ел – словно Дэнни начал таиться от самого себя. Сенатор Сигрэм почти не упоминался. Больше никаких разговоров о призрачных сыновьях и откровениях, явившихся ему на солнечной улице Хелены.
Почему? Что это значило?
Может быть, он испугался собственных мыслей. Может быть, после Хелены дневник представился ему любопытным попутчиком, от которого надо прятаться. А может быть, то, что случилось в Монтане, смирило его, прогнало из головы мысли о Сигрэме. Может быть, тот темный час на заснеженном севере потряс Дэнни и снова вывел на путь здравомыслия.
И все же мне не давали покоя эти слова:
Я – сын-тень.
Глядя на эти страницы, было трудно доказывать, что Дэнни не потерял связь с реальностью. Логика его размышлений, особенно касающихся Монтаны и столкновения с Сигрэмом, была искажена и внушала тревогу.
Действительно ли мой сын видел себя призраком, преследующим собственную семью? Или это был просто симптом депрессии? Не связал ли он в минуту обманчивого просветления себя с Сигрэмом цепью ложных представлений, как человек приковывает себя к трупу?
Я пошел в ванную и плеснул воды в лицо, старясь не смотреть себе в глаза. Хоть я и раньше знал, что Дэнни заблудился в дороге – физически, духовно, эмоционально, – все же читать его слова было больно. Почему он не позвонил? Не попросил помощи? И почему я, его отец, не почувствовал какой-то неизвестной частицей души, что помощь нужна?
Мне теперь было тесно в комнате. Не зная, чем заняться, я переоделся и спустился вниз, на коктейль по случаю открытия конференции. На грудь костюма я прицепил бирку с именем. Мне нужно было видеть людей и говорить хоть о погоде. Нужно было почувствовать почву под ногами.
Мужчины в костюмах, с высокими узкими бокалами шампанского, светски беседовали с женщинами в строгих платьях. Голоса сливались в бессмысленное жужжание, иногда прорезаемое взвизгами смешков.
Мюррей был прав. В дневнике не нашлось признания в убийстве. Это не улика. Не то, что дневник Серана Серхана с повторяющимся: «РФК должен умереть, РФК надо убить». Тут было что-то сложнее, таинственнее. Дэнни, описывая Сакраменто, не упомянул об аресте, не упомянул о двоих в товарном вагоне и о разговорах с ними.
На некоторые вопросы дневник отвечал, другие остались мучительно безответными. Узнаю ли я когда-нибудь правду – шаг за шагом, факт за фактом? Или глупо даже пытаться? Не слишком ли сложно здесь сочетание факторов – физических, психологических? В конечном счете, если человек по собственной воле ныряет в черную дыру, им же и созданную, кто может воспроизвести его путь, поступки и мысли?
Я бродил в толпе, и мир виделся мне нереальным, словно Дэнни заразил меня своим сдвигом. Я чувствовал, что тоже теряю связь с реальностью. Я отправился за сотни миль от дома лишь для того, чтобы прочесть его дневник, и оказался таким же одиноким, шарахнувшись от луча света, проникшего в темные глубины его мозга.
Я завязал разговор с врачами из Портленда и Небраски. Анестезиолог из Провиденс посоветовала, раз уж я здесь, непременно сходить послушать музыку. Сказала, что Остин – ее любимый город. У них даже в супермаркетах играют живые оркестры. Я обещал, что послушаю, и, извинившись, отошел взять еще шампанского.
Я смотрел на незнакомые лица и думал о людях из жизни моего сына: о Тэде и Бонни Кирклендах, о мексиканцах, напоивших его и подаривших нож за голенище, о красавице библиотекарше. Он всех описал в своем дневнике. Хорошие люди, добрые и умные. Почему он не цеплялся за них? Почему не просил о помощи? И почему они сами не предложили?
Я вышел в вестибюль и позвонил Фрэн, чтобы услышать ее голос и поговорить с ребятами.
– Ты в порядке? – спросила она. – Голос у тебя странный.
– Все хорошо, – заверил я, – просто выпил немножко.
– Хорошо, – сказала она, – тебе надо развеяться. Желаю тебе наделать глупостей. Сходи на стриптиз или, не знаю, пробегись по городу голышом. Развлекайся.
– Я по тебе скучаю, – сказал я.
– И мы скучаем. Ели спагетти с котлетами и смотрели кино про супергероев. Дети уже чистят зубы. Мне даже напоминать не пришлось.
Распрощавшись, я вышел на улицу. Мне нужно было подышать. Температура была градусов восемьдесят. Я снял и сунул в карман галстук. Было восемь часов, от дневного света мало что осталось. Ко мне подъехал велорикша. Не надо ли подвезти? Я подумал. Куда? И тут меня осенило. Я назвал ему адрес университетского квартала, рядом с улицей Гваделупы. Он сказал цену, и я забрался в тележку.
Мы, должно быть, выглядели странно: немолодой человек в костюме, движущийся по улицам в хипповой трехколеске. Мы проехали по бульвару Конгресса в сторону Капитолия и свернули налево по Одиннадцатой. Я представлял сына на велосипеде, одетым во все черное, крутящим педали в безлунной ночи. Отчего человеку хочется стать невидимкой?
Я – сын-тень.
Я подумал, что такое тень: темный след, оставленный предметом на ярком свету. Был я в сознании Дэниела предметом или светом? Затенял ли его собой, своими достижениями? Не моя ли тяга к успеху толкала его к неудачам?
Я ломал голову в поисках правды, но в глубине души опасался, что ответ, когда я его найду, мало что объяснит. Если Дэнни отправился в путешествие из-за скрытой душевной болезни, или если где-то среди этого рассеянного равнодушного народа он расстался с реальностью, как мне понять его идеи и мотивы?
Дом студенческого братства стоял на улице Рио-Гранде в трех кварталах от бульвара Гваделупы. Это было двухэтажное строение неопределенного стиля за белой загородкой из штакетника. Широкое окно по фасаду было скромно занавешено чем-то вроде простыни. Белая с оранжевым эмблема «Длиннорогих», описанная Дэнни, почти стерлась с побуревшей травы. Я расплатился с рикшей и остался стоять, рассматривая дом. Среди деревьев раскатывались низкие басы музыки недалекой вечеринки. В доме горело всего одно окно. Движения внутри я не заметил. Рикша спросил, поеду ли я обратно. Я сказал, что хорошо бы, и он укатил, звоня в звонок. Прошло почти два года, как мой сын жил по этому адресу. Остался ли здесь кто-то из парней, о которых он писал? Я попробовал представить их лица, когда они увидели первые снимки Дэнни после убийства Сигрэма. Вспомнили ли они пистолет, смотревший им в лица? Подумали, как близки были тогда к смерти? Поняли, что вошли в историю?
Во рту стало сухо, но сухими были и ладони. Это всегда было моей сильной стороной – выдержка под давлением. Мимо прокатил грузовичок, прошла компания, собравшаяся на вечеринку. Я подошел к двери и позвонил. Тишина. Я позвонил еще раз.
Вышел молодой человек лет девятнадцати. Тощий, русоволосый.
– Не хочу вас беспокоить… – начал я.
– У меня неприятности? – осведомился он.
Это из-за костюма. Ребята его возраста встречаются с людьми в костюмах только по неприятным поводам.
– Никаких неприятностей, – успокоил я.
– Все ушли на праздник.
– Это ничего, – кивнул я. – Просто… хотел попросить об услуге. Я врач. В город приехал на конференцию, а мой сын… когда-то жил здесь.
– Ваш сын…
– Он умер в прошлом году, и я думал, что смогу приехать сюда и ничего такого не делать, но, боюсь, мне нужно увидеть его комнату.
Парень рассматривал меня. Родители учили его не доверять незнакомцам, явившимся в дом в поздний час.
– Ваш сын, – повторил он.
– Он утонул, – сказал я. – Катался на лодке на озере Тревис. Они выпили. Мы с его матерью… мы из Мичигана, там его и похоронили, но вот я приехал на конференцию и…
– Как его звали?
– Джереми, – сказал я, – хотя мы называли его Джерри.
– Вы знаете, в какой комнате он жил?
Я шагнул вперед, заставив его машинально отступить от двери. Он не стал загораживать дорогу, посторонился. Я вошел. Все было, как описывал мой сын, – похоже на стойло. Пахло пролитым пивом и плесневелыми коврами. На полу валялись сплющенные пивные банки.
– Наверху, – сказал я, – около туалета.
– Теперь это моя комната, – сообщил он. – Я месяц как въехал.
Понизив голос, он доверчиво признался:
– Мне здесь не очень нравится. Это как-то слишком.
Вылинявшие обои отставали от стен. Каково было моему сыну жить в таком доме? Он всегда был чистюлей, аккуратистом.
– Вы не против, если я…
Он кивнул на лестницу. Провел меня к своей двери и сказал, что подождет снаружи.
– Мне нужна всего минута, – сказал я. – Обещаю, что не буду плакать и смущать вас.
Он покачал головой:
– У меня мама умерла, когда мне было семь. Новая жена отца – полная сука. Оставайтесь, сколько хотите. Я пойду вниз, посмотрю телевизор. Потом просто спускайтесь.
– Спасибо вам…
– Роберт. Хотя здесь меня называют Шефом или Пижоном.
Он стал спускаться по лестнице. Я еще постоял в коридоре, представляя сына здесь, в этой обстановке. Общежитие, где он жил в Вассаре, было строгим кирпичным зданием, облагороженным вековой историей. А этот дом выгнил изнутри, как дыня. Низкие потолки. Пятна на ковре и запах из туалета – свинский, другого слова не подберешь. Я осторожно толкнул дверь прежней комнаты Дэниела. Она оказалась маленькой, прямоугольной, почти квадратной.
На стенах висели постеры рок-групп и карты разных заграничных мест – Германии, Вьетнама, Австралии. В пику разгрому в доме, здесь было опрятно, не видно ни одежды, ни мусора. Компьютер стоял на столе. В комнате едва хватало места для двуспальной кровати, придвинутой к той стене, где не было ни окна, ни двери. Здесь бы поставил кровать и мой сын. Я попробовал представить его на кровати: еще не убийцу – просто путешествующего мальчика. Попробовал представить, как он читает русский роман, чтобы произвести впечатление на девушку. Но картина не складывалась. Вместо этого я увидел, как он сидит за столом перед компьютерными распечатками о знаменитых безумцах. Представил, как он открывает шкаф и достает из-под груды грязного белья пистолет. Увидел, как он проверяет заряд и целеустремленно шагает к двери, решившись показать техасским переросткам, что Дэнни Аллена задирать нельзя. Вернее, наверное, Картера Аллена Кэша. Он был человеком с оружием. Но комната была просто комнатой. Здесь не было ни призрака, ни тени. Я пришел за ответами, а нашел только мебель. Погасив свет, я спустился вниз.
Роберт сидел на диване в гостиной, обезопасив себя слоем газет. Он смотрел «Ледяные дороги» и ел сухой завтрак.
– Все, – сказал я. – Спасибо вам.
Он кивнул.
– Станет легче. Вы этого не желаете, само проходит.
Выйдя на улицу, я почувствовал, что надо пройтись. Повернул на восток, к улице Гваделупы. Напротив стояло высотное здание с оранжевой крышей. Я шел по кровавому следу. Дом братства разжег аппетит. Теперь мне нужно было место, где помещался штаб агиткампании Сигрэма. Я нашел его в первом этаже здания у Церкви Сайентологии, посередине квартала с книжной лавкой Кооператива. Теперь помещение занимал салон тату, витрина была заставлена набросками и вариантами рисунков. Такова история городов. Было одно, теперь другое.
Я представил, как мой сын стоит здесь с блокнотом, регистрируя студентов-избирателей. Освальд, раздающий листовки в Новом Орлеане. Человек страшной судьбы. Мог ли он представить тогда, привязывая бечевкой шариковую ручку, что когда-нибудь увидит тело того самого кандидата, которого продвигал? Может ли человек увидеть свое будущее, поймать его отблеск в белых, слепящих гребнях волн? Или оно таится глубже, прячется в туманных норах под корнями корявых деревьев, выросших на болоте?
Каковы симптомы? Что это за болезнь?
Звонок телефона заставил меня вздрогнуть. Я торопливо вытащил его из кармана, ожидая увидеть номер Фрэн. Но на экране высветилось: НОМЕР СКРЫТ. Я нажал «ответить» и услышал автоматическое сообщение: женский голос сообщил, что я принял звонок от федеральной пенитенциарной системы. Пульс у меня подскочил втрое. Что случилось?
– Дэниел? – позвал я.
– Привет, папа.
– Что такое? У вас там уже поздно.
– Да, обычно нам не разрешают звонить после восьми.
– Ты в порядке?
Мимо пронеслась скорая, взвыла сирена. Я заткнул ухо пальцем, чтобы расслышать ответ.
– Я в порядке, – сказал он. – Ты где?
– На медконференции, – ответил я. – В… Хьюстоне.
Зачем я солгал? Что сказал бы мой сын, узнав, что я иду по его следу?
– Ты хорошо спишь? – спросил я.
– По паре часов за раз, – ответил он. – Я много читаю. Мне дали акварели. Стараюсь нарисовать, что помню. Потрясающие виды. Помогает, когда можешь увидеть то, что уходит.
Я вспомнил младших сыновей, спящих в своих постелях.
– Слушай, пап, – сказал Дэниел, – я просто хотел, чтобы ты знал. Назначили дату.
– Дату?
– Казни. 14 декабря.
14 декабря. Через шесть месяцев. Я был астронавтом, потерявшимся в космической невесомости.
– 14 декабря этого года?
– Да.
– Но это же так скоро.
– Ага.
Он подождал, пока до меня дойдет. Автоматический голос напомнил, что я разговариваю с заключенным федеральной тюрьмы. Голос был женский, и я попытался представить ее лицо. Оно получилось жестким – лицо сестры Рэтчед, строгая гримаса, блеск глаз жестокой стервы.
– Дэнни, – попросил я, – пожалуйста. Я не хочу ссориться, но ты должен разрешить апелляцию.
– Нет, – отрезал он. – Так лучше. Я долго не выдержу – жить в ящике с унитазом, смотреть на акварельные горизонты.
– Может, мы добились бы для тебя перевода.
– Нет, пап. Здесь мне и место – среди худших из худших.
Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно.
– Чушь, – вскрикнул я. – Чепуха. Ты добрый мальчик. Ты сделал ошибку.
– Пап, – спокойно произнес он, – мы оба знаем правду.
– Какую правду?
– Я должен был погибнуть в той авиакатастрофе, – сказал он.
Потрясенное молчание. У меня не было ни мыслей, ни слов.
– Ну вот, я просто решил, что тебе надо узнать, – сказал он. – Спокойной ночи.
– Нет. Дэниел, подожди!
Но он пропал. Я долго стоял, прижимая телефон к уху, усилием воли призывая его вернуться. 14 декабря. Шесть месяцев. Моему сыну осталось жить шесть месяцев. Эта мысль схватила меня за горло, душила.
Я долго стоял там, незряче глядя на проезжающие машины. Чувствовал себя, будто свалился на дно пересохшего колодца и умираю от жажды в яме, предназначенной поить целую деревню. Ко мне подошла девочка-подросток. Она вела на растрепанном веревочном поводке щенка. Волосы у нее слиплись шнурками. Спросила, нет ли у меня немного мелочи. Я достал бумажник и подал ей стодолларовую купюру.
– Я тебе отсасывать не собираюсь, мужик, – сказала она.
– Нет, – ответил я. – Я отец. Пожалуйста, купи себе поесть.
Я спросил, ходит ли она в школу. Она ответила, что подумывает, но пока ей бы просто что-нибудь поесть.
– Тебе есть где сегодня ночевать?
Она пожала плечами. Я, не задумываясь, протянул ей ключ от номера в отеле.
– Это номер в «Интерконтинентале». За него заплачено до четверга. Вымойся, пользуйся сервисом. Тебя там никто не потревожит.
Она колебалась.
– Я приезжал на конференцию, – объяснил я, – но до конца не останусь. Не могу. Должен быть в другом месте.
– Где? – спросила она.
Я подумал о выброшенной при переезде одежде, о состриженных волосах, о сброшенном весе. Подумал о троих сыновьях и жене, которая любила меня, о бывшей, любившей только самое себя. Подумал о препаратах, которые вольют ему в кровь, о токсинах, которые парализуют мышцы и остановят сердце. Человека, которым я был пятьдесят лет, больше не существовало. Был новый.
– В Айове, – сказал я. – Я еду в Айову.
Он решил пока пользоваться поездами. Было 20 мая 20… прошло три месяца после исхода из Монтаны, после великого бегства от зимы. Путь между «там» и «здесь» научил его обходиться без корней. Он быстро переезжал из города в город, нигде не задерживался дольше нескольких дней. Якима, Сиэтл, Портленд, Юджин, Кламат, Юрика, Юта, Сан-Франциско, Беркли, Дэвис. Он на всю жизнь насмотрелся секвой, ночевал на пляжах Северной Калифорнии и просыпался ногами в океане. После года в глубине материка бесконечный прибой приносил облегчение. Он ехал, дождевые леса сменялись скалами у Тихого океана, засушливыми холмами, виноградниками. Мужчины в затрапезной одежде сменялись чистыми и подтянутыми, потом толстяками. Женщины без возраста провожали его взглядами из трейлеров и кемпингов. Они подмигивали ему в столовых и показывали палец с заднего сиденья отцовских мотоциклов.
Он ни с кем не заговаривал – разве что просил бензин на двадцать долларов или заказывал гамбургер. Он стал осторожен, подозрителен к незнакомцам и молчалив. Улыбку он потерял в каком-то сугробе на северной равнине. Теперь он смеялся только от злости.
Он слишком долго пробыл в Монтане. Он это понимал. Застрял в самоубийственной мрачности пригородного мотеля. Виновата была погода и сломавшаяся машина. После случая у дома сенатора, после откровения, он еще шесть недель проторчал в Дербишире, в ловушке буранов, громыхавших по равнине товарными поездами. Солнце показывалось лишь на несколько часов в день, и все под ним выглядело застывшим, стерильным. В дневном свете все окрашивалось в голубой цвет. Даже его кожа стала мертвенной и мятой, словно и он превратился в зомби в городе живых мертвецов.
То, что показалось ясным в тот день у дома сенатора, стало смутным в заплесневелом гробу его комнаты. Белизна окружила его, но все, к чему он прикасался, делалось серым. Он поймал себя на том, что спит по многу часов, целыми днями. В мыслях темнело. Его словно относило от Мига Прозрения, как человека, подлетевшего слишком близко к солнцу. Энергия, внезапно и необъяснимо наполнившая в тот день его жилы сразу после встречи с сенатором, превратилась в талую жижу. Он забыл, когда в последний раз слышал женский смех. Мышцы стали свинцовыми. Он больше не считал себя достойным любви. Ему хотелось одного – спать. Под включенный телевизор он познакомился с маслянистым вкусом пистолетного ствола во рту. Смерть в такие минуты представлялась желанной. Он не мог понять, как пал так низко. Кто он – Картер Аллен Кэш? Зверь в норе? Голлум в пещере?
По телевизору он смотрел, как поднимается на трибуну сенатор Сигрэм. Слушал его интервью с Лено, с Леттерманом, с Конаном. Видел его улыбку. Они были так близки – он и сенатор: не надо слов, улыбка, дружеский взмах руки? – а теперь между ними пропасть. Между ними распластался раненый народ со своими нуждами. Они были так близки. Он видел себя в ярком солнечном свете – частью чего-то большего, любящим созданием, связанным с другим любящим? – но вот он здесь, один. Он чувствовал себя брошенным. Это было не внове. Он был таким и раньше – ненужным мальчиком, которого не взяли с собой. Это сознание – холод, приходящий, когда тепло близости теряется в одиночестве? – обратило его в тусклой придорожной гробнице сперва против себя, а потом против мира.
Кто ОН такой, чтобы говорить, что этот мальчик не стоит любви? Чтобы отвергнуть его? Мальчик докажет, чего он стоит. Он покажет миру, что он не пустое место, не мусор на выброс. Это чувство яркой горячей вспышкой вышвырнуло его из постели. Он отдернул шторы и силой вырвал себя из ступора. Он снова начал принимать душ, делать зарядку, правильно питаться. У него была миссия, смысл жизни. Он затерялся в этой глуши, чтобы найти себя, отыскать свою цель – и вот она.
Волк или овца?
Ответ был ясен.
Приятно было снова забраться в машину, в ее надежную скорлупу. После ухода из колледжа он провел в пути почти год. За это время «хонда» сплавилась с ним, притерлась, как старые ботинки. Он изучил каждый нюанс управления: как ее чуть уводит влево на прямой, как после лужи колеса еще немного вращаются вхолостую. Он знал наизусть все ее звуки: постукивание кондиционера, усердно охлаждающего салон, жесткий лязг передачи на задний ход. Он знал, что после дождя машина пахнет как старый мешок из-под спортивной формы, что пассажирское окно не закрывается до конца, поэтому в кабине всегда посвистывает ветер.
Он считал машину другом. Может быть, единственным настоящим другом. Они многое прошли вместе. Иногда, проводя в дороге по две недели подряд, он ловил себя на том, что разговаривает с машиной. Во всяком случае, он полагал, что обращается к машине. Сам с собой он не говорил, и не думал, и машину не называл ни по имени, ни по чину. Просто иногда ему надо было услышать собственный голос, чтобы вспомнить, что он настоящий. Кроме того, он заметил, что машина лучше работает, когда с ней разговариваешь. Он умел уговорить радиоприемник включиться и заработать. Умел уговорить зажигание дать искру. В холодные ночи, лежа на заднем сиденье на пустой стоянке сетевого магазина, он слышал свой голос, напевающий без слов, – низкие мелодичные ноты прогревающегося заводского станка.
Сейчас он стоял в парке Сакраменто и разглядывал купол Капитолия. Повсюду была весна, теплый ветер, взрыв цветов. Жизнь. Тени пальм падали на ступени Капитолия. Он читал, что крысы любят селиться на пальмах, и не подходил близко, чтобы крыса не упала на него.
Он думал о Линнет Фромм, которая 5 сентября 1975 года в этом самом парке целила из пистолета в президента Джеральда Форда. У нее был кольт-45, полуавтоматический, всего с четырьмя патронами. Потом Фромм говорила репортерам, что нарочно выбросила патрон из ствола, выходя из отеля. Следствие обнаружит патрон в ее номере, у раковины в ванной. При покушении она была одета в красное платье, по словам свидетелей – как у монахини.
Она еще раньше прославилась в этой стране как женщина, связавшая судьбу с самым, пожалуй, знаменитым убийцей современности – Чарльзом Мэнсоном.
Двумя неделями позже, в Сан-Франциско, другая женщина – Сара Мур – выпустит в Форда одну пулю у выхода из отеля Святого Франциска на Почтовую улицу. Ее собьет с ног проходящий мимо мужчина, ее арестуют. Отсюда вопрос: что такого было в президенте Форде, что вызвало у женщин желание его убить?
На суде государственный обвинитель требовал для Фромм максимального наказания. Он говорил, что она «полна ненависти и жажды крови». Фромм швырнула в него яблоком, попала в лицо и сбила очки.
На следующий день Фромм стояла перед судом. Она сказала: «Жалею ли я о своей попытке? Да и нет. Да, потому что мало чего достигла ценой остатка жизни. И нет, я не жалею, что пыталась, потому что в тот момент это представлялось подходящим выражением моего гнева».
Картер Аллен Кэш стоял под древними дубами и пытался представить ее лицо, когда она подняла пистолет. Начинался дождь, и стук капель по листьям был как материнское «ш-ш-ш». Он подумал, не позвонить ли домой. Он давно не говорил ни с кем знакомым. Давно никто не обращался к нему с любовью в голосе. Когда ты чужой всему миру, голоса становятся бесстрастными и безразличными. Тебе говорят: «Не забудьте сдачу» или: «Вам с сыром?». Никто не произносит твое имя с любовью.
До события оставалось уже немного. Расстояние можно было измерить в неделях. Он мельком вспомнил день, когда купил пистолет на выставке оружия в Вудланде. Выставку устроили в школьном спортзале. Торговцы расставили складные столы и завалили их смертоносным оружием. Знаменитый в давние времена борец давал автографы, женщины с хирургической подтяжкой лица позировали в купальниках с полуавтоматическими пистолетами, изображая звезд боевика. Он прошел между столами, разглядывая ящики с пистолетами, дробовиками, винтовками. Какой-то усач спросил, что он ищет. Ему демонстрировали работу оружия, звавшегося «бульдог» или «чистильщик». Ему рассказывали об убойной силе и емкости магазина.
Он попросил посмотреть немецкий 9-миллиметровый, попробовал на руку «Смит-и-Вессон» 38-го калибра. Продавец сказал, что при оплате наличными добавит коробку бронебойных патронов.
– Они остановят преступника, – сказал этот человек, – будь он хоть в кевларовом жилете, хоть в чем.
Остин, казалось, был сто лет назад, в другой жизни. Воспоминания о нем стали чужими. Он уже не помнил, как выглядит Натали, разве что в общих чертах. Он помнил, как падали на плечо ее волосы. Помнил белые брючки.
Все места, где он побывал, исчезали, стоило уехать. Ему с трудом верилось, что в штате Техас есть какой-то Остин, где женщины в бикини купаются в пруду, вода в котором круглый год шестьдесят градусов. Если на то пошло, существуют ли еще Нью-Йорк и Коннектикут? Он читал о них в газетах – когда читал газеты, но уже не мог представить этот мир. Только не здесь, не в зале средней школы, где мужчина в камуфляжных брюках берет у него триста долларов в обмен на «Вальтер Р99» и коробку патронов.
Через три недели в несущемся по путям вагоне-контейнере он вспомнит ту минуту – как продавец укладывает патроны для «Вальтера» в пакет из-под «Попи», – и это тоже покажется сном. Ему становилось все труднее собраться с мыслями. В то же время он чувствовал, что мир становится проще. Ешь, спи, сри. Ешь, спи, сри. И хотя он больше не замечал людей вокруг, он знал, куда идет. Видел цель, как наконечник стрелы, узнающий свой путь раньше древка и оперения. Он был гонщиком, несущимся мимо расплывшихся полос по сторонам трассы, устремив взгляд на исчезающую точку.
Девушка, встреченная месяц назад в Портленде, подсказала ему идею с поездами. Он три дня прожил в городских трущобах по пути к Калифорнии. Девушка сидела в парке на одеяле, держала на веревочном поводке щенка. Она угостила его леденцом и рассказала, как ее папа, бывало, приводил всю семью на станцию и предлагал выбрать любую платформу. Куда шел поезд, туда попадали и они. Сейчас, в товарном вагоне, он сообразил, что она имела в виду: купить билет и путешествовать в пассажирском кресле. Но тогда он понял ее буквально. «Прыгаешь в поезд, – сказала она, – и едешь, куда везут».
Так что однажды ночью он, пригнувшись, пропустил служебный вагон, а потом выскочил из бурьяна, дотянулся до тонкого металлического поручня. Ночь была сырая. Металл скользил в руках, и он уже видел себя под колесами поезда. Видел свою смерть, и это была одинокая смерть – смерть хобо. Через несколько дней его тело найдут какие-нибудь мальчишки. Вызовут шерифа, труп доставят в морг, запишут под именем «Джон Доу» и присвоят номер. Через несколько недель неопознанное тело кремируют или зароют в безымянной могиле. При этой мысли ему стало грустно, хотя, пожалуй, это была подходящая смерть. В конце концов, что он тут делает? Пытается бесследно исчезнуть? Он услышал скрежет колодок – поезд замедлил ход на повороте, мир кувырнулся, и он покатился по твердой земле, выбившей из него дух.
Он долго лежал под звездами, слушая шум собственной крови. Понял, что с ним еще не кончено. Вспомнил снег. Вспомнил Натали в белых брючках. Был май, весенние дожди раскормили и взбудоражили реки. Он пошевелил пальцами на руках и ногах, потом кое-как встал. Товарняк удалялся, почти скрылся из виду. Он собирался в Калифорнию, в страну обетованную, и знал, что сделает там. Это больше не казалось мерзостью. Это стало ледяной скульптурой, выпиленной бензопилой.
«Иногда, – подумал он, – чтобы создать красоту, нужно оружие».
Заходя в тот вечер в столовую, он, еще не слыша, знал, какую песню заиграет музыкальный автомат. «Сегодня» группы «Смэшинг пампкинс». И на следующий поезд он успел вскочить.
Последний рейс на Айову был в 00:35. Я опоздал на пятнадцать минут. На стойке информации мне сказали, что первый утренний будет в 5:30. Я отдал свой номер в отеле, да и смысла ехать обратно в город, чтобы потом возвращаться, не было. Так что я решил провести ночь в аэропорту. Бродя по пустым залам, невольно подсчитывал дни до казни сына. Складывал рабочие дни и государственные праздники, умножал сутки на часы, часы на минуты, чтобы знать с точностью до секунды, сколько времени осталась жить моему мальчику.
Дорога к терминалу была пустой и тихой. Пустой аэропорт воплощал образ бледной границы между адом и раем. Слово «терминал» выбрано не случайно. Темнота превращает окна в зеркала, отражает все с точностью до наоборот. Были самые жуткие часы ночи. Время кошмарных снов, когда нас отрывает от жизни и несет туда, где нет ни пространства, ни времени, когда мы в разводе с собой. Два часа, три часа после полуночи. Я следил за часами. Я двигался по лентам эскалаторов. Я мочился в туалете среди сотни самосмывающихся писсуаров. Как отличался этот аэропорт от нью-йоркского, по которому я метался, спеша в Лос-Анджелес. Война была проиграна. В восьмистах милях отсюда мой сын спал в цементном гробу, запертый в последнем доме, какой ему выпал.
У меня кончалось время. Нахлынула знакомая паника. Как наивно воображал я в последние месяцы, будто сын защищен от смерти. Что раз он там, где я могу его видеть, навещать, он останется со мной. Что ни говори, он всегда был мастером побегов. Еще младенцем его приходилось укладывать спать в двух конвертах – второй с застежкой на спине, иначе он, как Гудини из смирительной рубашки, выпутывался из одеяльца. Едва научившись ходить, он терялся в магазинах, исчезал куда-то, стоило на миг отвернуться. Старшеклассником в Лос-Анджелесе он ночью выбирался из дома через окно и спускался по водосточной трубе, как человек-паук. Он всегда находил способ вырваться у меня из рук, как раненый зверек, которого я тщетно пытался спасти. Он не слышал доводов разума.
Смерть станет для него последним побегом.
Бродя по пустым залам, я уверял себя, что утром позвоню Мюррею. Мы опротестуем приговор. Я не мог поступить иначе. Я его отец. Если Дэниел решит никогда после этого со мной не разговаривать, я приму молчание как цену его жизни. Я сделаю то, что должен, чтобы он не сбежал от меня опять, на сей раз навсегда.
Без четверти четыре я стоял перед писсуаром, пошатываясь в полусне. Флуоресцентные лампы моргали точно в ритме быстрого сна. За спиной послышались тихие шаги и мужской голос, мягкий и негромкий:
– Я слышал, вы меня искали.
Я повернулся. Коренастый человек лет пятидесяти стоял в шести дюймах за правым плечом. Одет в форму уборщика.
– Извините? – не понял я.
Вместо ответа мужчина отошел к кабинкам и стал одну за другой открывать дверцы, проверяя, нет ли кого.
– Тут протягивают веревочные ограждения, и ставят рамки, и уверяют, что вам обеспечена безопасность, – заговорил он, – а на самом деле охрану аэропорта может обойти любой, надо только знать ходы.
Я нервно застегнул брюки и отошел от писсуара. Если позвать на помощь, услышит ли кто-нибудь? Включился автоматический слив, и я вздрогнул, когда грохот воды отдался в пустой уборной.
– Туалет не работает? – спросил я. – Я не видел объявления.
Уборщик проверял кабинки, поглядывая на меня в зеркало.
Я вспомнил дневник сына.
Волк или овца?
– Вы меня знаете? – спросил уборщик.
Я в недоумении уставился на него. Все времена сошлись в эту минуту. Это был сон – сон об уборщике. Он что-то символизировал. Только что? Потом я понял – не знаю, как. Под ногами распахнулась черная дыра.
– Вы Марвин Хуплер.
Он кивнул.
– Капитан Марвин Хуплер, – уточнил я. – Спецназ, в отставке.
– А вы – Пол Аллен, – сказал он. – Врач, живете в Колорадо, ранее в Коннектикуте, ранее в Нью-Йорке. Я слышал, вы меня ищете.
У меня пересохло во рту:
– От кого?
Хуплер закончил обход кабинок, постоял, прислушиваясь, с рассеянным видом, и, убедившись, что мы одни, повернулся ко мне лицом:
– От людей.
У меня вспотела спина.
– Мне нужна ваша помощь, – сказал я. – Мой сын…
Он покивал.
– Я встречался с вашим сыном. Один раз, в поезде.
Сердце у меня забилось.
– В товарном поезде, – уточнил я.
– Он сказал, что его зовут Картер, но его звали иначе.
– Да, Дэнни. Дэниел.
Хуплер отвернулся от меня, чтобы вымыть руки: мыло и вода подавались ему на руки автоматически.
– У вас есть вопросы, – сказал он. – Ваша жизнь перевернулась, и вы ничего не понимаете.
Я кивнул.
– Такое случается, – продолжал он. – События. Они подкрадываются со спины. Как те астероиды – как их называют… глобальные убийцы. Вышибают вас из жизни непонятно куда.
– Я должен знать, что произошло, – сказал я. – На самом деле.
Он смотрел на меня, оценивая что-то: уровень отчаяния, готовность услышать жестокую правду, насколько я съехал с катушек…
– У меня был сын, – сказал он. – Максвелл. Он задохнулся, подавившись морковиной в детском садике. Я был в Йемене, воевал. Мать приготовила ему завтрак с собой – яблоки и морковку. Здоровое питание. Она положила маленькие морковки из готового завтрака для малышей. Ему было три года.
– Сочувствую, – сказал я ему.
– Для детей делают гробы, – сказал он. – Я не знал. То есть это вроде бы понятно, но о таком не думаешь, понимаете ли. А потом видишь их, и они… как шкатулка с ребенком вместо драгоценностей.
– Это несправедливо, – сказал я. – То, что преподносит нам жизнь.
Он вытирал руки бумажным полотенцем – медленно, тщательно.
– Вы хотите знать, подсказал ли я вашему сыну убить сенатора? Посеял ли зерно, идею? Или больше того? Не я ли встретился с ним перед Ройс-холлом и подсунул ему незарегистрированный пистолет? Не я ли управлял им, контролировал? Вам хочется видеть сына сосудом, орудием.
Я кивнул.
– Но этого не было, – сказал он. – Я могу представить восемь свидетелей, которые скажут, что я в тот день был в Далласе.
– Алиби бывают фальшивыми, – заметил я.
Он подумал и сказал:
– Я не знаю, где он взял пистолет.
– Но вы подсказали ему им воспользоваться.
– Зачем бы мне?
– Затем, что вы работали в KBR, – сказал я, – а им нужна была смерть Сигрэма. Вы нашли его в поезде и… подтолкнули к этому.
Он стал рассеянно вытирать раковину мокрым полотенцем.
– Когда мой мальчик умер, – говорил он, – я попросил отправить меня на фронт, на передовую. В самую глубокую и темную дыру, какая найдется. В день, когда хоронили сына, я был в глубине вражеской территории, ползал в пыли за сто миль от фронта. Еще с шестью ребятами. Мы отрастили бороды и одевались как местные. Вооружены были ножами и пили собственную мочу. Не все время, но нам хватило.
– Вы были в том вагоне? – спросил я. – Вы с Коббом?
Имя Кобба я использовал как оружие. Хотел показать, что мне известны подробности, что я не дилетант. Что для меня это не хобби. Я спасал сына и готов был вырвать у него правду любой ценой.
– Жена мне писала, – сказал он, – но я не отвечал. Боялся того, что мог написать.
Тем же мокрым полотенцем он стер пятно с зеркала – пятно прямо перед своим лицом, словно стирал всякую память о себе.
– Я хочу сказать: долго ли нарезать полдюжины морковин, – говорил он. – Нарезать полосками вдоль или нарубить помельче? Что она хотела от меня услышать? Он был ребенок, а она мать. Ей полагалось его защищать.
– Моему сыну назначили дату казни, – сказал я. – Его убьют.
– В тех местах, – говорил он, – мы общались в основном жестами. Английский был не в ходу. Кто-нибудь мог услышать. Мы жили в горах, место я назвать не вправе. Шесть ребят с ножами, ищущих опасности. Кобб был одним из них. Он, бывало, изжует себе все губы, руки у него были нервные, но он за милю попадал в картофельный глазок.
Вот оно. Связь. Лампы надо мной моргали, вздрагивали.
Хуплер скатал бумажное полотенце в комок.
– За таких ребят можно умереть, проглотить гранату, лишь бы их спасти, но это не значит, что они тебе нравятся. Кобб был сквалыга и зануда. Отглаживал шнурки для ботинок. По-моему, он от высоты немного свихнулся. Но этот парень сбивал беспилотник из пистолета, так что его тараканы не в счет.
– Его зарезали, – сообщил я. – Несколько месяцев назад. Шестнадцать ударов под мостом автострады.
Он кивнул. Если удивился, то не выдал себя. Бросил бумажный комок в урну, постаравшись не коснуться металла рукой.
– Позже, на другом задании, он нахватал осколков и попал под списание. Вы что думаете, такой вернется в реальный мир, где работают, оплачивают счета за газ и подставляют другую щеку? Так не бывает. А я в то время работал на одно частное предприятие.
– KBR, – подсказал я.
Он пожал плечами.
– С какой стати воевать задаром? Я кое-что умею, годный эксперт. Такие знания в цене.
Я молчал. Что я в этом понимал?
– Жена только через два года со мной развелась, – сказал он мне. – Я не звонил. Не писал. Как вы думаете, чего она ждала?
У меня кружилась голова.
– Не могли бы вы… пожалуйста… рассказать мне о сыне. Расскажите, что там было.
Он стоял неподвижно, привалившись к раковине. Он учился неподвижности там, где любое движение означает смерть.
– Вы зря время теряете, – сказал он. – Суть в чем: он это сделал. Ваш сын. Он купил пистолет. Он его прятал, а в тот день забрал и воспользовался. Вот в чем суть. И только в этом.
– Вы говорили ему, чтобы он это сделал? – спросил я. – Натолкнули на эту мысль?
– Вы спрашиваете, не промывал ли я… мозги вашему детке? Вроде как внедрил подсознательный приказ прямо в продолговатый мозг? Двадцатилетний парень, не знает, чего ищет, и – честно? – малость не в себе. Я в двадцать лет ушел в армию. Был воякой в солдатских сапогах, готов убивать и умирать за Соединенные Штаты Америки. Мир полон двадцатилетних, у которых крутые яйца и мало мозгов. Вот на что годятся молодые – на революции и убийства. Нельзя им бродить самим по себе. Ваш малыш сделал большую ошибку, бросив школу. Зря вы ему позволили. Ему нужны были рамки, что-то конкретное, во что можно верить. Учебные лагеря террористов полны двадцатилетними ребятами без работы, без цели, без позитивных ролевых моделей. Я вам вот что скажу: на воле ваш сын был управляемой ракетой. Ему только и нужно было задать цель.
– И вы задали?
Он не столько улыбнулся, сколько скривил губы, словно моя наивность его позабавила.
– Тому уже два года. Кобб уехал в Германию. Они там вырезали из него осколки и отправили домой. И он здорово запутался. Классический набор: пьянство, наркотики, крупные неприятности.
Его мать забеспокоилась и стала думать, как ему помочь. Нашла в его телефонной книжке несколько номеров – армейских друзей – и стала обзванивать. Я же говорю: пусть парень тебе не нравится, это твой парень. Ну я потолковал с его матерью и сказал: «Ладно, попробую что-то сделать». Может, уговорю старину Фредди сдаться добровольно. Или хотя бы притихнуть.
Вот я и стал искать его по Калифорнии. Он пересаживался с поезда на поезд, иногда ночевал в машине. Я говорил с людьми, искал его след, и кто-то мне сказал, что он катается на поездах. Что вроде бы кто-то слышал, как он собирался вскочить на товарняк до Лос-Анджелеса. Ну, и я тоже подсел.
У меня щелкнуло в животе, словно включился взрывной механизм.
– Вы объясняете, что попали на тот поезд в поисках Кобба.
– Звонит мать парня, – сказал он. – Хоть и не хочется, а попробуешь что-то сделать. Потому что, а если бы это была твоя мама, так?
– А мой сын случайно оказался в том же поезде.
– Вам хочется найти смысл, – сказал он. – Понимаю. Мой сын подавился морковкой. По правде сказать, ни в чем нет смысла. Просто белый шум.
Я чувствовал, что не могу больше сдерживаться. Слишком устал, слишком натянуты нервы, слишком долго продолжался отчаянный поиск чуда.
– Так что же? – спросил я. – Случайность, что вы работали на военного подрядчика, терявшего миллиарды долларов, если бы приняли билль Сигрэма?
Он пожал плечами.
Короткое движение, наигранно безразличное. Глядя на этого безликого человека в комбинезоне, я подумал, не пришел ли он меня убить. Бывший спецназовец, обученный темному искусству уничтожения. Не предшествуют ли его слова пуле? Пожатие плеч – удару ножом? Или незаметному быстродействующему яду, который скоро найдет путь в мою кровь? Газеты сообщат о смерти во сне, в зале ожидания остинского аэропорта. Меня назовут «отцом осужденного убийцы Дэниела Аллена». Или он схватит меня и выжмет жизнь из легких – два незнакомца обнимутся, как любовники, в пустом туалете.
Едва эта мысль мелькнула в голове, я отогнал ее.
И продолжал:
– Вы хотите меня убедить, что Кобб случайно прошел подготовку снайпера, а вы – спецназовца? Я должен поверить, что вы с моим сыном поговорили о погоде и немножко о спорте, а потом он сошел с поезда и убил кандидата в президенты? Я просто… хочу до конца понять.
На секунду в его глазах мелькнуло что-то вроде жалости.
– Понятно, – сказал он. – Правда слишком жестока. Шкатулка для ребенка. Вот вам и хочется думать, что нас послали искать вашего мальчика. Что мы выслеживали его месяцами – одинокого безумца, затерявшегося на западе. Может, мы вышли на него еще в Вассаре, заметили, что он бросил учебу, и внесли в список потенциальных жертв. А потом каким-то образом… Каким? Мысли прочитали? Увидели, что он поддается программированию? Способен на насилие в соответствующих обстоятельствах? И вот компания посылает двух бывших спецназовцев промывать ему мозги, вставлять взрывной механизм? И за полтора часа в товарном вагоне мы превращаем вашего сына – милого, заблудшего, мухи не обидевшего сына – в нечто зловещее, неузнаваемое? Вы так полагаете?
Я закусил губу. Это звучало бредом, но именно это я и говорил. Либо это правда, либо я сойду с ума.
– Его казнят, – сказал я.
Он обдумал мои слова:
– Я вам вот что скажу: даже будь это правдой, даже если я в поезде что-то ему сказал, подтолкнул – я не говорил, но если бы – что из того? Даже если он был пешкой, пешка тоже участвует в игре. Я хочу сказать, что даже в лучшем случае получается плохо. Хорошего человека не заставишь поступать дурно. Переделать человека – не сэндвич съесть. Разве что в фантастике. Никто не может нас изменить, кроме жизни.
– Что вы хотите сказать?
– Я говорю: стоит признать, что другого стрелка не было, что не кто-то другой спустил курок, и вам некуда деваться от правды. Ваш сын убийца.
Я шатался, стоя на белой плитке на резиновых, как у пьяного, ногах.
– Нет. Это…
– Вам пора остановиться, – сказал он. – Вы знаете правду. Ваш сын виновен. Больше вам ничего знать не надо.
– Нет. Надо.
– Что? Причину, по которой он спустил курок? Вы хотите понять, что заставило его это сделать? Кто он в душе, в самой ее глубине? Но почему до вас не доходит: понимая причину, вы оправдываете убийство. Вы убеждаете себя, что как-то, каким-то образом ваш сын совершил благородный поступок. Пусть не благородный – хотя бы оправданный. Но это не так. И вам придется это принять. Вы его никогда не поймете.
Я думал. Пульс грохотал в ушах. Или я и вправду пытаюсь объяснить поступок сына, чтобы оправдать его? Сочинить историю, в которой злодей превращается в героя?
Человек стоит в толпе, слушая слова о надежде. Он поднимает пистолет, и спускает курок, и лишает надежды всех. Кто он, если не чудовище? Нужно ли нам знать, какие причины были у него? Читать его манифест? Если понимание причин заставит счесть его поступок правильным, хоть на минуту его оправдать, не оказывается ли само понимание преступным?
– Почему вы здесь? – спросил я.
– Потому что у меня был сын, – сказал он, – и он подавился морковкой. И пора его отпустить.
Колени у меня подгибались. Мне вдруг захотелось схватить его, вцепиться в него, как вцепляется в противника избитый боксер, просто чтобы удержаться на ногах. Но я остался на месте. Слишком многое нас разделяло.
– Удачи вам, – пожелал он.
И вышел из туалета. Холодная паника стиснула мне глотку. Он лгал. Наверняка. Это не простое совпадение. Трое в поезде, сведенные вместе судьбой? Я кинулся за ним, увидел мелькнувшую у выхода спину. Я отчаянно огляделся. Человек в форме охраны аэропорта подпирал стену, разговаривая по мобильнику. Я бросился к нему.
– Послушайте, я сейчас… в туалете… у человека в форме уборщика видел пистолет.
Охранник оборвал разговор. Я указал на тот выход. Хуплер уже подошел к лестнице в зал выдачи багажа.
Охранник взялся за рацию. И пошел за Хуплером. Я за ним. Я вспотел, хватал воздух ртом.
Объяснить – значит оправдать.
Мы подоспели к лестнице, когда Хуплер был уже внизу.
Понимание убийства оправдывает его.
Десять ступенек отделяли Хуплера от свободы, когда трое охранников обступили его, обнажив оружие. Приказали лечь на пол. Хуплер остановился, поднял руки, обернулся. Это был не Хуплер. Другой человек средних лет с обвисшими щеками, в сером комбинезоне, с застывшим от страха лицом. Уборщик. Просто уборщик.
Хуплер скрылся.
И в ту минуту я наконец принял: Дэниел виновен.
Хуплер был прав. Мюррей был прав. Фрэн была права.
Диагноз был ясен с самого начала.
Человек проносит оружие в зрительный зал и убивает из него другого человека. Есть свидетели, фотографии. Даже он сам признается в убийстве.
Симптомы неопровержимы. Вывод ясен.
Он виновен. И я тоже.
Я был плохим отцом, эгоистичным, небрежным. Я пожертвовал сыном ради карьеры. Я бросил его и уехал на другой конец страны. Я выбрал то, что было нужнее мне, а страдал от этого он.
Пора кончать бой, не искать больше выхода.
Осталось одно – научиться жить с самим собой.
16 июня 20.. Событие совсем скоро, через несколько часов. Он восемь дней провел в Лос-Анджелесе. Кузен Жоржи, мексиканец Боб, нашел ему работу – покрывать варом горячую крышу. Почти неделю Картер вставал до рассвета и повязывал рот платком, как разбойник, грабящий поезда на Диком Западе. Вместе с другими рабочими-мигрантами он ждал на перекрестке восточного ЛА. В 5:45 подъезжал лиловый фургон, и Картер вместе с другими забирался в кузов. Прислушавшись, можно было расслышать вой койотов на холмах и потревоженных им собак. Он чувствовал, что конец совсем близко, – такое чувство бывает, когда долго вспоминаешь забытое слово, и вот оно уже на языке. В первый день на крыше он купил пару перчаток у другого рабочего из фургона – выменял на свои часы.
На этом углу, в предрассветном сумраке, он впервые узнал, что сенатор Джэй Сигрэм, лидер президентской гонки от демократов, приезжает в Лос-Анджелес. Из водосточной канавки торчала газета с заголовком: СЕНАТОР ПОБЫВАЕТ В КАЛИФОРНИЙСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ! Картер подобрал газету с земли. Прочел статью в желтом свете фонаря. Сигрэм собирался выступать на митинге в Ройс-холле 16 июня. Картер спросил мексиканцев, где этот университет.
– На западе города, – ответил кто-то. – Просто смотри, куда гонят на BMW все эти aguayon torneados.
Вечером после работы он на автобусе доехал до Вествуда, в толпе черных, китайцев и мексиканцев. Он разглядывал размеренный кварталами город. Здесь не то что в других частях страны, все машины были европейского производства, а за рулем, насколько он мог судить, сидели сплошь «мошонки» – в навороченных машинах, с телефонами в свободной руке. Где-то у Беверли-Хиллз его одолела тошнота: он не знал, укачало или затошнило от этого вида. После безлюдного запада рычащие улицы Лос-Анджелеса походили на автоматические раздатчики лекарств. Каждая машина – таблетка, капсула, пробивающаяся в больную кровь.
Автобус высадил его на углу Уилшира и Вествуда. Он прошел на север мимо кофеен Пита и магазинов «Модная одежда». На улицах было полно студентов в поисках дешевой забегаловки. Картер был в рабочей одежде: выпачканных варом джинсах и пропотевшей коричневой футболке. Кроссовки проплавились от жара черной смолы, которую он размазывал по крыше, и дырки с пузырями придавали им модный, непрактичный шик. Пахло от него как из легких курильщика.
Севернее Ле-Конта он свернул с городских улиц на трехполосную дорогу к кампусу, мимо зданий из розового камня. Две студенточки подсказали ему дорогу к Ройс-холлу и обозвали «замарашкой» тоном, наводившим на мысль, что одна или обе согласились бы с ним переспать, стоило чуть-чуть поднажать, как нажимают на крышку, вскрывая банку. Он поблагодарил и оставил их голодными, флиртовать с его спиной. Он заметил романские башенки Ройс-холла раньше, чем нашел само здание, построенное в 1929 году. На лужайке перед входом валялись студенты, загорали девушки в бикини, ребята в серферских шортах перебрасывались фрисби. Шум фонтана донесся раньше, чем он увидел воду и вольные всплески струй. Солнце из-за деревьев светило ему в правый бок. Рассматривая башенки, он вспоминал другую башню – в Остине, ту, с которой один человек отобрал жизнь у шестнадцати мужчин, женщин и детей, сбивая одного за другим. Он чувствовал, что гармония здесь не только архитектурная и что кусочек головоломки щелчком становится на место.
Плакаты, возвещающие о визите Сигрэма, он нашел на доске объявлений в вестибюле. Они изображали мужчину, воздевшего руки жестом триумфатора, победителя. Стоя перед плакатом, Картер чувствовал, как бьется в горле пульс. Но, когда он решил отойти, оказалось, что подплавившиеся кроссовки прилипли к полу.
На следующий день он стоял с мексиканцами на крыше, поливая себе голову холодной водой. В тени было девяносто градусов. Мексиканцы привыкли к солнцу, а у Картера здесь, тремя этажами выше земли, в топке расплавленной смолы, кружилась голова. Силуэты домов покачивались в мареве, будто сам город расплывался миражом. Он не в первый раз подумал о возвращении в Айову: сидеть бы у водопойной колоды, щуриться от острого запаха удобрений…
Он обдумал, что делать. На самом деле все было просто. Навести, прицелиться, выстрелить. За последний месяц он несколько часов провел в тирах. Знал, что попадет в цель. Накануне вечером он выбрал пистолет. 9-миллиметровый «Троян STI», купленный в магазинчике Лонг-Бич. У «Лаки» – счастливчика. Это тоже представлялось символом. Он сейчас ночевал у мексиканца Боба, спал на койке в прачечной дома на двух жильцов, каким-то чудом вместившего дюжину мексиканцев. Когда все улеглись, Картер достал и почистил пистолет, проверил боек. Зарядил 147-грановыми «Винчестер Сильвертипс». Рукоять была тоньше, чем ему помнилось, но изготовитель обещал прицельную стрельбу на расстоянии до пятнадцати ярдов. На этой дистанции он обычно не промахивался. Держа пистолет в правой руке, он вспомнил Бонни Киркленд – как она учила его выравнивать руку перед выстрелом, сгибать колени и задерживать дыхание. Он вспомнил Джона Хинкли, вставшего в позу стрелка на Коннектикут-авеню. Он решил, что попасть в человека на сцене несложно, особенно если тот освещен прожектором, как, вероятно, будет с Сигрэмом. Два выстрела, три, чтобы наверняка, а потом?.. Что? Сдаться? Бросить пистолет и бежать?
Если эта мысль и вызывала у него какие-то чувства, они никак не сказывались. Время эмоций прошло. Эмоции, если можно судить по Монтане, были воронкой, замкнутым кругом, углублявшимся с каждым оборотом. Сидя на краю койки, он вспомнил услышанные однажды от отца слова: врач отстраняется от эмоций, когда ставит диагноз, думать следует только о фактах. На них Картер и старался сейчас сосредоточиться, на фактах.
Факт № 1. Картер Аллен Кэш – волк, а не овца. Это значит, что он способен действовать, когда другие колеблются. Такова его природа.
Факт № 2. Этот кандидат – фальшивка. Он представляет себя героем, а на самом деле лжец.
Факт № 3. Простые люди одурачены этим кандидатом.
Факт № 4. Если допустить этого кандидата к выборам, простые люди пострадают.
Факт № 5. Картер Аллен Кэш должен остановить этого кандидата.
Факт № 6. Единственный способ остановить этого кандидата – убить его.
Сидя на койке, он заряжал пистолет: патрон за патроном втискивал в гнезда большим пальцем. На следующий день он захватил на работу смену одежды. Пистолет, завернутый в футболку, лежал на дне рюкзачка. В четыре часа он разделся до пояса и облился из шланга, потом переоделся в кабинке биотуалета. Прежде чем выйти из оранжевого пластикового нужника, проверил, на месте ли пистолет, ощутив рукой надежную тяжесть на дне рюкзака. Когда он вышел, мексиканец Боб сказал, что они с cabryns собрались за cervezas и putas на Уиттир. Картер как, хочет надраться? Он покачал головой и сказал, что уже нашел себе девочку там, в колледже.
На остановке он обеими руками держал рюкзачок. Смотрел, как азиатка распекает за что-то свою дочь, а девочка покорно склоняет головку, принимая упреки матери. Вдобавок к пистолету он прятал в ранце украденный на работе моток клейкой ленты.
Он подходил к кампусу по трехполосной дороге, ничем не отличаясь от остальных студентов. На нем была бело-оранжевая бейсболка с яркой эмблемой «Длиннорогих» над козырьком. Он равнодушно принимал насмешки студентов: «Вали к себе в Техас, киска!» В Ройс-холле он стал искать тайник для пистолета. Со времени волонтерства помнил, что агенты Секретной службы перекроют здание за два дня до выступления. Если не пронести пистолет заранее, его выловят на металлодетекторе. В зал ни за что не пробраться.
Он подумывал приклеить оружие под сиденьем в главном зале, но сообразил, что там агенты все проверят. Стараясь не вызывать подозрений, он осматривал вентиляционные отверстия и лепнину, но ничего подходящего не нашел. Сам зал не годился. Пройдя по ковру в проходе, он вернулся в вестибюль. Там-то он и заметил ящики для огнетушителей в нишах и решил, что это идеальный тайник. Только ящик нужно выбрать не на виду. После осмотра первого этажа он поднялся на второй, где нашел ящик у мужского туалета, в тупике коридора. Идеально. Осмотревшись, он сдвинул задвижку стеклянной дверцы. Быстро нагнулся и расстегнул молнию рюкзачка. Достал футболку и ленту. Еще один быстрый взгляд по сторонам – и он уже разворачивал футболку. Пистолет лежал на синей ткани, ярко блестя смазкой. Его вид разбудил первобытные чувства. Он отмотал кусок клейкой ленты, откусил конец, ощутив горький вкус клея. Наложил три полоски на правую боковину пистолета и выпрямился. По-прежнему никого. Он запустил руку в ящик и, перевернув тяжелый красный огнетушитель, поместил пистолет посреди его твердого закругленного бока. Добавил для надежности еще полоску ленты и осторожно повернул огнетушитель так, чтобы ни оружия, ни ленты не было видно простым глазом. Закончив, аккуратно закрыл стеклянную дверцу, нагнулся и застегнул рюкзачок. Выпрямляясь, он увидел на площадке лестницы девушку, пухленькую дурнушку. Улыбнулся ей, спросил:
– Как дела?
– Отлично, – отозвалась она. – Ты не знаешь, где здесь… я думала, женский тут, наверху.
Сердце у него билось спокойно и ровно.
– На той стороне, – показал он.
Небо на улице стало голубее. Трава зеленее. Он чувствовал себя поваром, установившим таймер. Оставалось только ждать, пока жаркое дотушится. При виде девушки он еще раз убедился, что выбрал верный путь. Несколькими секундами раньше она увидела бы его с пистолетом. Несколько секунд – и она побежала бы вниз звать охрану. Но девушка появилась, когда он сделал дело, и теперь пистолет был в надежном месте, как готовый проклюнуться цыпленок в яйце.
Он решил вернуться домой пешком. Идти было восемь миль, по Уилширскому коридору, через Вествуд, Сенчури-сити и Беверли-Хиллз. Еще четыре дня ему было нечего делать. Он выбросил рюкзачок в мусорный бак и пошел на восток, мимо консьержей жилых домов, мимо длинного зеленого поля Загородного клуба, мимо «Беверли-Хилтон», где праздновали вручение «Оскара» и обедали сильные мира сего, мимо офисных небоскребов Беверли-Хиллз, через забитую артерию Ла-Синега. Он все больше чувствовал себя собакой в аэропорту. Шум машин накатывал, пугал яростным скрежетом. Он прошел Миракл-Майл, смоляные ямы, Хайленд-авеню и финишировал в Корейском квартале. За четыре часа он увидел трех пешеходов. Он был беженцем, верблюдом в пустыне. Пистолет помогал ему держаться. Скрещенные полоски серой ленты. Мысль о тайнике у всех на виду. Он был пауком, а клейкая лента – паутиной.
Садилось солнце: золотое, розовое, уступавшее место морской синеве, – а он все шел. Он был недоступен голоду, недоступен жажде. Месяц назад он спал рядом с машиной в горах Сьерры. Его будил вкус росы. Сейчас он был волком в городе – лесным зверем на фабрике из шума и стали.
Следующие три дня слились в зной и вар. Он просыпался пораньше, чтобы сделать отжимания и приседания. Забирался в кузов лилового грузовичка и ощущал ветер в лицо, смотрел, как встает из каньона улиц солнце. Начальник перевел их в долину, на новый участок работ. Здесь было сто пять градусов в тени. Мексиканцы работали в длинных брюках и одежде с длинными рукавами. Картер, сняв рубаху, мешал смолу. Залезал по лесенке и размазывал вонючую жижу. Он уже не ощущал зноя. Это испытание, понимал он, – так испытывают сталь меча в горне. Он пил воду из пластиковых бутылок. Обгорел – неважно. Главное, чтобы паутина осталась на месте. Ему хотелось вернуться в Ройс-холл, проверить – так хочется почесать комариный укус, – но он терпел. Они наверняка уже там, люди в черных костюмах. Надо было верить. План был хорошо продуман. Судьба определилась. Иначе та девушка его увидела бы и позвала на помощь.
И он мешал горячую черную жижу, вдыхая ядовитые испарения. Иногда яд проникал так глубоко, что он блевал, отойдя за бак. Из него лилась одна вода.
Он смотрел новости, проверяя, не отменен ли визит Сигрэма. Он смотрел записи его выступлений в Мичигане и Майами. Мужчина со сцены, улыбаясь и восклицая, призывал нацию к переменам. Ожидание выворачивало ему внутренности, выкручивало, как выкручивают стираное белье. Он не мог расцепить сжатые зубы. Но он держался. В глубине души он верил в ход времени. Он был младенцем, потом мальчиком, стал мужчиной. Он знал, что завтра неизбежно наступит, и все же ожидание неизбежного требовало океана терпения.
Иногда он думал о смерти, но не часто. Он знал, что стреляющий из толпы вполне может сам стать мишенью. Мысленно он приводил дела в порядок. В ночь перед событием разобрал одежду. Сложил немногие оставшиеся пожитки в синий ранец и положил сверху свой дневник. Его «хонда» стояла у спорткомплекса «Стейплз». В ее багажнике лежали два пистолета и шесть коробок с патронами. Будь он верующим, пошел бы в церковь – исповедаться в грехах и очистить душу, но он не верил в Бога и не пошел.
Вместо этого он рано проснулся, проспав всего час. Тихо встал и отправился в душ, перешагивая через спящих мексиканцев. Стоял под скудными струйками ржавой воды и проверял, чисто ли под мышками, в паху, между ягодиц. Он побрился перед зеркалом, стараясь не порезаться. Волосы были подстрижены, лицо и тело загорели за недели под открытым небом. Двадцатилетнее тело с сухими мышцами бегуна.
Ему не хватало пистолета. Хотелось иметь его при себе, повторить ритуал разборки, чистки, зарядки. Он считал, что это помогло бы ему расслабиться. Вместо этого, снова перешагнув через мексиканцев, он оделся: надел джинсы и белую рубашку на пуговицах. Он купил в Сакраменто пару черных туфель к костюму и теперь надел их, туго зашнуровал. Потом упал на пол и сделал сто отжиманий, выжигая безумную энергию. Его даже пот не пробил. Когда он вышел из дома, едва начинало светать.
Он прошел по засыпанным мусором улицам, держа руки в карманах. Позавтракал в «Нэйлорде», на темно-красном диванчике. В полупустом зале заправлялись таксисты и развозчики товаров. За пару столиков от него несколько заспанных хипстеров отчаянно цеплялись за последние остатки ночи. Заглянув в меню, Картер попробовал вспомнить, что ел в последний раз. Он вспомнил Тимоти Маквея, съевшего перед казнью две тарелки мороженого. Когда подошла официантка с татуировкой на шее, он заказал блины и яичницу, картофельные оладьи и апельсиновый сок. В бумажнике у него было пятьсот долларов. Все его деньги. Три доллара должно было уйти на автобус. Остальное он собирался оставить на чай – спрятать под пустой тарелкой.
После завтрака он почувствовал, что пьян от калорий. Живот раздулся как у беременной. Солнце уже встало, и, выйдя из ресторанчика, он, как вампир, заслонился от света. Было шесть тридцать утра. В университете ему нужно быть через восемь часов. Он сел в автобус, идущий на запад, и доехал до океана. По пути привыкал к ритму движения и, наверное, дремал. Много недель он не высыпался как следует.
Выйдя из автобуса, он вдохнул океанский ветер. Вдали виднелся причал Санта-Моники, над крышами домов поднималось колесо обозрения. Он прошел по Океан-авеню мимо причала и свернул на пляж у белых полотняных навесов «Шаттера». Позже, при обыске, полиция найдет песок у него в туфлях. Он постоял в тени, глядя, как играют в волейбол: мальчики в длинных трусах и женщины в лифчиках-топах взбивали в небо белый, как кость, мяч.
Что-то в голубой безмятежности протянувшейся в вечность воды упокоило его впервые за много дней. Сняв туфли, он подошел к самому берегу. В Вествуде его ждал пистолет – стальной молоток на двадцать четыре унции механической смерти. Стоя в пене, собиравшейся пузырьками на пальцах ног, он понял, что это – его молитва. Океан. Он был мусульманином, простирающимся в сторону Мекки и готовившимся к исполнению миссии.
При этой мысли покой сменился настойчивым позывом желудка. Взбунтовался кишечник, поглотивший слишком много еды. Он поспешно вернулся на улицу, нырнул в ресторан тако и закрыл за собой дверь туалета. Он избавился от завтрака в семь больших заходов, не слушая стука других посетителей. Когда вышел, голова казалась легкой. Песок в туфлях пересыпался и собирался складками. Он пошел по набережной на восток, в сторону Санта-Моники. Он вырос в этих местах. Женщина, которую он мысленно называл иногда матерью, жила на Двенадцатой, чуть севернее Монтаны. Он представил ее дома, за чашкой кофе и «Нью-Йорк таймс». Он обещал ей позвонить, когда будет в городе, но не позвонил. Он теперь считал себя обязанным ей не больше, чем бездомным в картонных трущобах. Сын, которого она знала, пропал где-то в холмах Техаса.
Он все шел. Вот кем он стал – пилигримом. Он добрался до кампуса около часа. Народ уже собирался, полиция поставила у здания ограждения, чтобы направлять поток людей. Он заметил в первых рядах девушек, обозвавших его замарашкой, и пробился к ним.
– Ну что, отмылся я? – обратился он к ним.
Они обрадовались. Такие случайные встречи по молодости принимают за судьбу. Красивый, чисто выбритый юноша с густым загаром, в чистой белой рубашке. Он назвался Картером. Блондинка сказала, что она Синди. Брюнетка – Эбби. Он спросил, откуда они.
– Я из Альбукерке, – сказала Синди.
– Из Монтаны, – сказала Эбби.
Картер рассказал, что как раз приехал из Монтаны, где провел зиму.
– Чем занимался? – осведомились они.
Он сказал, что изучал дикую природу. Что хочет стать натуралистом. Девушки решили, что это круто. Картер рассказал, что до того работал для Сигрэма в Остине. Девушки заинтересовались: встречался ли он с кандидатом?
– Не раз, – сказал он.
Синди предложила ему зайти в зал вместе с ними. Они собирались встретиться с подружками, но можно и всем вместе держаться. Как считает Картер, сенатор его вспомнит? Картер предполагал, что вспомнит, и они втроем могут даже зайти за сцену поздороваться. Их это воодушевило, они взвизгнули, оживленно защебетали. Картер изучал контроль на входе. Он рассмотрел шесть охранников кампуса и пятерых в форме полиции Лос-Анджелеса. В глубине, у рамки детектора, стояли двое в черных костюмах.
В два сорок пять охрана сдвинула барьер. Толпа хлынула в двери. Картер держался рядом с девушками. На входе они показали документы, вывернули карманы и по одному прошли через рамки. Потом девушки стали вспоминать, где сговорились встретиться с подружками. Синди решила, что надо сразу занять места, пока лучшие не расхватали. Картер попросил и на него занять место. Ему надо помыть руки. Он поднимался по лестнице, вел рукой по перилам и чувствовал ладонью разряд, словно касался третьего рельса в метро. На втором этаже он увидел у двери на галерею охранников. Прошел мимо них, направляясь к туалету, и остановился. У туалета стоял полицейский. Ящик с пистолетом оказался в трех футах за его спиной. Хотелось повернуть, но Картер пошел дальше. Он прошел мимо полицейского в мужской туалет. Там было пусто. Хотелось помочиться, но Картер не стал. Он вымыл руки, высушил и еще раз вымыл, решая, что делать. Решил соврать, что подслушал, как какие-то студенты договариваются пробраться через боковой выход. Решил подойти к полицейскому, хитростью уговорить его покинуть пост. Это было неразумно. Слишком самоуверенно. В животе поселился страх.
Но, когда он вышел из туалета, полицейского не было. Он почувствовал себя как человек, обнаруживший, что Христос – его сообщник. На краткий миг коридор опустел. Он прошел шесть шагов до огнетушителя и открыл дверцу. Запустил руку в глубину. Пистолет был на месте. Он срывал ленту, помня, что в любой момент может вернуться полицейский или ввалиться дюжина студентов.
Снимая пистолет, он вспотел. Сорвал клейкую ленту, скатал в комок и забросил в углубление за огнетушителем. Пистолет стал липким от клея, но ему было все равно. Он засунул его сзади за пояс, чувствуя, что прищемил волоски на спине. Потом он закрыл стеклянную дверцу и двинулся к лестнице. Он только начал спускаться, когда увидел возвращавшегося полицейского. Улыбнулся и кивнул ему, чувствуя, как лестница вздымается под ногами.
Он вошел в зал через центральный вход. Половина мест была уже занята. Через динамики играла музыка. Песня Уилко «Что за свет». Картер смешался с толпой. Пистолет за спиной питал сердце, как источник силы. Эту песню он слышал в Остине в день, когда Сигрэм обращался к толпе в парке «Аудиториум». И это совпадение выглядело зеленым сигналом. Потрясающе. Теперь все ясно: ради этого он был рожден.
Он вспомнил день, когда уезжал из Вассара, – непонятную силу, выдернувшую его из сна, уверенность, что нужно потеряться, чтобы найти себя. Он подчинился этому чувству. Он повидал страну. Он проехал через ее раскаленную сердцевину. Он видел, как рука Бога терзала поля Айовы, погружался в ключевые воды техасских прудов. Он до пояса утопал в снегах Монтаны, скользил по ржавой стали рельсов. Все, что он делал, было подготовкой. Теперь он это видел. Ему нужно было уйти, потерять себя в молчании глухого одиночества, чтобы обрести ясность. Как он мог что-то расслышать в сутолоке будничной жизни?
Зал наполнился. Кончилась песня Уилко, и загремела привычная, открывающая митинги «Сегодня». Свет в зале притушили. Толпа взметнулась на ноги.
«Сегодня величайший день. Я не могу дожить до завтра. До завтра слишком далеко». Он был ребенком, падающим с неба. То же чувство под ложечкой. Он пробился к сцене. Они стояли локоть к локтю: юность Америки, ее будущее, вскочившая с кресел, размахивающая руками и уносимая восторгом. Сцена осветилась. С галереи зазвенели гитары. Сенатор Сигрэм вышел на сцену.
И, не будучи провидцем, Картер Аллен Кэш точно знал, что будет дальше.