Бонни Киркленд была лысой. Химиотерапия, сказала она. Месяц назад выпали волосы, и она сбросила вес. Кожа у нее была сухой, как бумага, с желтоватым оттенком. На голове голубой платок. Мы сидели у нее на кухне. Тэд, ее муж, в это время закрывал магазин. Вечерело. Я позвонил к ним пятнадцать минут назад. Бонни открыла, вытирая руки посудным полотенцем. Ее состояние было для меня неожиданностью. Я сразу оценил его по запавшим щекам и обтянувшей череп коже. День выдался ясный, такой можно провести, лежа в траве и разгоняя облака силой мысли. Я прилетел в Де-Мойн утром и взял напрокат двухместный «форд». На темной обивке пассажирского сиденья виднелись заплаты. Несмотря на табличку «Не курить», в машине воняло сигаретами. Я развернул купленную у секретаря карту и поехал на восток. Штат был поразительно плоским и безудержно зеленым. По сторонам магистрали – коровы и кукуруза.

Фрэн я позвонил с дороги. Извинился, сказал, что обманывал ее. Объяснил, где я и чем занят. Сказал, что понимаю: хорошие мужья так себя не ведут. Я таился. Был эгоистом. Но я наконец решился принять правду – что Дэнни виновен. Что он где-то и как-то сорвался, и не было никого, чтобы его удержать, а теперь уже поздно. Я сказал ей, что знаю: я должен это принять – принять, что я был ему плохим отцом, но что теперь у меня новая семья, любимая жена и двое прекрасных сыновей и что я не повторю ту ошибку.

Я сказал ей, что еду домой. Что будет еще одна остановка, и я с этим покончу. Вернусь к ним и буду отцом и мужем, какого они заслуживают.

Когда я закончил, она долго молчала. Я стоял на площадке заправочной станции, глядя, как бегут волны ветра по кукурузному полю. Был ровно полдень. Я был человеком, который ничего так не хочет, как загладить вину, починить то, что сломано, и научиться жить с тем, что исправить невозможно.

Наконец после бесконечного молчания она сказала одно слово:

– Хорошо.

И я понял, что мы выживем.

– Я тебя люблю, – сказал я.

– Да, – сказала она, – я знаю. И мы тебя любим. Скорее возвращайся домой.

Я сел в чужую машину и завел мотор. Диджей по радио говорил: «Это для всех, кому приходилось терять».

Он запустил Gimme Shelter – «Дай мне приют» «Роллинг Стоунз». Я открыл окна, впустил в кабину теплый ветер.

Киркленды жили на Лакедер-авеню, в конце длиной гравийной дорожки. Я вылез из «форда» на жаркое солнце – спина после нескольких часов за рулем криком кричала. После ночи в аэропорту мне бы размяться, пробежаться. Но вместо этого я подошел к передней двери и поднялся по скрипучим ступенькам. И вот Бонни Киркленд стояла передо мной в голубом платке. Я сказал, кто я такой: отец мальчика, который три месяца жил у них над гаражом. Она сказала, что сразу поняла, как только меня увидела.

– У вас его лицо, – сказала она и пригласила меня войти.

Мы пили сладкий чай за деревянным столиком между двумя дверями. Над нами лениво крутился вентилятор. Небо за окном было васильково-синим. Окна в кухне не закрывали, и сквозь жалюзи дул легкий ветер. Я все в том же сером костюме – не во что было переодеться. Свой чемодан я бросил в остинском отеле. Там не осталось ничего, что могло мне еще понадобиться. Я спросил у Бонни, когда у нее нашли рак.

– Прошлой осенью, – сказала она. – Примерно когда вашего мальчика признали виновным. Поджелудочная. Врачи ничего не обещают. Они удалили опухоль и провели два курса: химио– и лучевой терапии, но рак поджелудочной известен высокой смертностью. Всего пять процентов живут дольше пяти лет. Большинство умирают за несколько месяцев.

Я сказал, что мой знакомый, всемирно известный онколог, добивается успеха направленным облучением.

– Я с удовольствием с ним созвонюсь, – сказал я.

Она покачала головой.

– Что есть, то есть. Поездка в Нью-Йорк этого не отменит.

– Нет, – признал я, – но новые методы лечения появляются постоянно. Клинические испытания…

Она поблагодарила, но заверила, что смирилась.

– Странное дело. Тэд напуган больше меня. Я решилась это принять. Хотелось бы умереть в мае. Май хорош для таких дел – венчаний, родов, похорон.

– Люди весной радостнее смотрят на мир, – кивнул я.

– Я заметила, что теперь вижу все по-другому, нахожу рисунки в кукурузном поле. Земля пахнет слаще. Я замечаю текстуру: как кончики пальцев скользят по занавеске в душе, как лежат на языке изюминки.

Услышав шаги на лестнице, мы оглянулись. Вошла девушка лет двадцати.

– Доктор Аллен, – представила Бонни, – это моя дочь Кора. Она встречалась с вашим мальчиком в колледже.

Кора была миловидной, с прямыми плечами. То, что называют – девушка с фермы. Странно было видеть, как она вычисляет, кто я: доктор Аллен плюс мальчик, с которым она когда-то встречалась. Когда все сложилось, ее открытое лицо сразу замкнулось, в глазах мелькнул гнев.

– Нечего вам здесь делать, – бросила она. – Мы вас не звали.

Я встал.

– Извините.

– Кора, – прикрикнула Бонни, – не груби. В нашей семье так с людьми не обращаются.

– Но, мама…

– Нет, – отрезала Бонни. – Он был хороший мальчик. Мне все равно, в чем его винят. И его отец был так добр, что навестил нас. Если не умеешь быть вежливой, иди, пожалуйста, наверх.

Кора не сводила с меня глаз. Так следят за змеей, опасаясь, что она скроется в тени и нападет с другой стороны.

– Доктор сказал, маме нужен покой, – напомнила она.

– Я не задержусь, – успокоил я. – Мне просто нужно было побывать здесь, познакомиться с вашей семьей. У меня тоже семья – жена и двое сыновей. Кроме Дэниела. Я не хотел расставаться с ними ради приезда сюда, но пришлось. Не знать хуже. Я должен был увидеть эти места и познакомиться с людьми, которые приняли моего сына. Но я обещаю – допью чай и уйду.

Я тронул свой стакан, глядя ей в глаза. В них был страх – и огромная грусть.

– Оставайтесь, сколько хотите, – возразила Бонни. – Кора, не выпьешь ли и ты чая? Посиди с нами.

Кора впервые отвела взгляд. Ее губы сжались в прямую линию.

– Нет, – сказала она, – я погуляю.

Она захватила ключи от машины, сделала два шага к двери и обернулась.

– Он лгал, – сказала она. – Вы думали, он просто заблудился, а он лгал. А мы ему верили.

– Знаю, – сказал я. – Но он об этом жалеет. Не говорит, но я вижу по нему. Он не для того это сделал, чтобы людям, которых он любит, было больно.

– Зачем же тогда? – спросила она, словно отвечала дурачку, и вышла.

Я постоял молча, слушая жужжание вентилятора.

– Она ошибается, – сказала Бонни. – Он был добрый мальчик.

Я смотрел на нее. Чего люди не понимают насчет химиотерапии: похожим на инопланетянина вас делает не потеря волос, а выпадение бровей и ресниц. Без них лицо становится не совсем человеческим. Некоторые, особенно женщины, рисуют брови косметическим карандашом, но Бонни оставила свое лицо как есть. Это выдавало человека, отринувшего суетность и принявшего путь, которым легла жизнь.

– Спасибо, – сказал я, садясь. – Давно никто не говорил о моем сыне ничего хорошего.

Она помешала чай.

– Кора винит себя за то, что Дэниел здесь побывал, – объяснила она. – Считает, что подставила нас ему, словно привела в дом гриппозного.

– Вы говорили, он однажды просто появился на пороге, – вспомнил я.

Бонни кивнула.

– Мы думали, он заблудился, городской мальчик хочет спросить дорогу. Но он сказал Тэду, что ищет работу, и еще сказал, что знаком с Корой. Задним числом я понимаю, что не так уж умно было принять его в доме – странного мальчика из чужих краев, но тогда это казалось просто по-божески.

– Я даже не знал, что он бросил учебу, – признался я. – Недели три не знал, пока декан не позвонил спросить, почему Дэнни не ходит на занятия.

– Мы молились, чтобы Кора не превратилась в такого ужасного подростка, о каких всюду пишут. Нам повезло.

– Нет, – поправил я. – Вы ее правильно воспитали. Мы с матерью Дэниела развелись, когда он был маленьким. Он в детстве летал от нее ко мне и обратно, как теннисный мячик. Тогда я не думал, что ему от этого плохо, но, как видно…

Она закашлялась в платок. С каждым кашлем к ее щекам возвращался румянец, но это было ненадолго.

– С детьми никогда не угадаешь, – сказала она. – Мой отец колотил меня и брата. Тогда так полагалось. Было обычным делом. Заговорил без спросу – получай ремня. Загулял допоздна – получай ремня. Мне никогда не казалось, что мне это повредило.

– Он был хорошим работником? – спросил я. – Мой сын?

– Да. Ответственным, надежным. И он очень хорошо ладил с мексиканцами, к нашему удивлению. Ну не то чтобы к удивлению, но они держатся свои со своими. Я иногда видела в окно, как они все валяют дурака на заднем дворе. Меня это радовало – что он с ними освоился, что, может быть, нашел наконец свое место. Бросалось в глаза, чего он ищет.

Открылась кухонная дверь, и вошел Тэд Киркленд, сбросил рабочие сапоги на коврик у двери. Поздоровался, с удивлением обнаружив за кухонным столом незнакомца.

– Милый, это отец Дэниела.

Улыбка на его лице умерла, но он быстро оправился:

– Да ну, подумать только!

Вытерев ладонь о джинсы, он протянул мне руку. Представился:

– Тэд Киркленд.

Мы обменялись рукопожатиями. Ладонь у него была грубой, шершавой, как старое дерево. Я задумался, какого он мнения о моей.

Бонни встала, чтобы налить Тэду чай.

– Не надо тебе этим заниматься, – сказал он.

– Ты помолчи-ка, – отозвалась она. – Как с работой?

– Сапоги прислали опять не те, – проворчал он, отмывая руки под краном. – Третий раз за месяц. Начинаю подозревать, что Лэмбри нанял эту девицу за красивые глаза, а не за мозги.

Бонни, поставив на стол еще один стакан чая, тяжело села. Тэд вытер руки полотенцем и сел рядом, обнял ее за плечи, словно защищая. Минуту я смотрел на них: на мужчину, который двадцать лет любил жену, и на жену, которой предстояло умереть через несколько месяцев. Я видел по его лицу, что он не умеет ее отпустить, и это его губит.

– Послушайте, – заговорил я. – Я хотел извиниться.

– За что? – спросил Тэд.

– За сына. За минуту, когда вы, включив телевизор, увидели его лицо. Поняли, какого парня принимали в доме. Мне понадобилось много времени, чтобы принять, что он это сделал. Но я принял. И я хочу, чтобы вы знали: ни его мать, ни я не подозревали, что он способен на такую… жестокость. Если бы знали, удержали бы его дома. Не спускали бы с него глаз, а не упустили из виду, как случилось.

Я поймал себя на том, что не могу на них смотреть. Я хотел, чтобы сказанное сейчас было правдой, но не был уверен. В конце концов, разве мы не знали, что ребенок, оставленный без присмотра, попадает в беду? Не затем ли нужны родители, чтоб глаз не спускать с детей, хотя бы чтобы те знали, что их любят?

– Мистер Аллен, – заговорил Тэд. – Я благодарен, что вы приехали. Могу только догадываться, как вам тяжело. Но вы не должны извиняться ни передо мной, ни перед кем. Ваш сын сделал то, что сделал. Он, и только он. Люди в наше время во всем винят родителей, но это просто оправдание. Ваш сын был взрослым человеком – неопытным, но достаточно взрослым, чтобы понимать, что делает. Дело не в том, что вы забыли преподать ему какой-то урок, – разве что вы ни разу не сказали ему: «Не убий».

– Нет, – сказал я, – это мы ему говорили.

– Ну вот и все. Он был толковый парень. Хорошо пожимал руку, легко улыбался и был сильным, когда надо. Я в жизни знавал много людей, а ваш сын показался мне одним из лучших.

Бонни расплакалась ему в плечо – не напоказ, а с тихой грустью. Может быть, она даже не замечала, что плачет.

– Мы упрашивали его остаться, – сказала она. – Хотя бы до Рождества. Нам казалось, он здесь счастлив, и я не понимала, зачем ему уезжать. Зачем ехать туда, где никого не знаешь, где никому нет до тебя дела.

– Думаю, он хотел вернуться к себе, – сказал я. – Он вырос в самолетах. Не думаю, чтобы он где-то чувствовал себя дома или в безопасности. Мы старались, но развод – в некотором смысле лицемерие, а дети умны. Они видят разницу между жизнью, которую вы им обещали, и тем, что даете.

Минуту мы размышляли над этим. Я думал о сыне в камере. Почему он никогда не жаловался на плохое питание, обращение; на то, что заперт в ожидании шагов, которые уведут его к смерти? Если не считал, что заслужил это? Если не верил, что именно там его место?

– Что ж, – заговорил я, – если не разрешаете извиняться, позвольте хотя бы поблагодарить вас. Вы приняли моего сына. Вы были к нему добры, и он любил вас за это. Может быть, сильнее, чем любил настоящих родителей. И я этому рад – рад, что он нашел двоих, на которых мог по-настоящему положиться.

Бонни посмотрела на Тэда. Лицо ее о чем-то умоляло. Тэд кивнул: «Давай».

– Он звонил нам, – сказала она. – В ту неделю, когда это случилось. Дня за два.

Я пытался это осмыслить. Мой сын, которого я к тому времени не слышал много недель, звонил Тэду и Бонни Кирклендам за два дня перед тем, как убить человека.

– Что он сказал?

– Сказал, что он в Калифорнии. Что побывал всюду – в Техасе, в Монтане. Сказал, что видел в Сакраменто место, где та леди стреляла в президента Форда. Этому я удивилась. Сказал, что с ним все хорошо, только иногда он забывает поесть. Я говорила, что мы все по нему скучаем. Сказала, что через несколько дней приедет Кора, и не хочет ли он вернуться с ней повидаться. Сказала, что мексиканцы о нем спрашивали. Этому он очень обрадовался. Он попросил передать им от него: «Me cago en la leche».

– Что это значит?

– Я передала Жоржи, что Дэниел так сказал, а он расхохотался. Сказал, это означает примерно «Мне не повезло», только не так вежливо.

Мне не повезло? Был в этом смысл или он просто пошутил?

– Я сказала Дэниелу, чтобы не забывал поесть. Спросила, не прислать ли ему еще печенья? Он отказался. У него все хорошо. Сказал, что он в Лос-Анджелесе. Я знала, что там живет его мать, и заставила обещать, что он ей позвонит. Сказала, что любая мать тревожится за своего ребенка. Он ведь не хочет быть плохим сыном? Он сказал, что позвонит. Я немножко порассказала ему о наших делах – все то же самое: Тэд слишком много работает, Кора учится хорошо.

– Он еще что-то говорил? Что-нибудь о…

Я не сумел закончить, да и не надо было. Бонни покачала головой:

– Нет. Сказал, что работает на крыше и ночует у каких-то мексиканцев из его бригады. А потом было слышно, как он прикрыл микрофон и заговорил с кем-то. Всего несколько слов – и он снова обратился ко мне, сказал, что ему надо идти.

– Вы разобрали, что он сказал?

– Нет. Что-то вроде: «Одну минуту». Я просила позвонить мне на следующей неделе, когда Кора будет дома. Сказала, что она ужасно рвется с ним поболтать. Он обещал. Вот и все.

– Больше ничего?

Она покачала головой. Глаза у нее потухли. Этот разговор явно отнял у нее много сил. Тэд это заметил.

– Не хочешь пойти в комнату прилечь? – предложил он.

Бонни кивнула.

– Извините, – сказала она. – Я только сейчас заметила, как устала.

Я поймал ее взгляд, брошенный на мужа. Очень скоро она перестанет вставать. Силы покидали ее день за днем, воля тоже.

– Ешьте побольше мороженого, – сказал я ей.

– Это поможет?

– Нет, но сейчас время делать то, что вам нравится. Понимаете?

Миг спустя она кивнула. Я по ее лицу видел, что поняла. Смерть. Я говорил о смерти.

– Я не понял, – вмешался Тэд. – О чем он?

Она погладила мужа по щеке. Ее взгляд сказал все, и я видел, как он с трудом проглотил комок в горле.

– Я пойду, дам вам отдохнуть, – сказал я, вставая.

Бонни взяла меня за руку:

– Я рада была с вами познакомиться.

– И я рад. Пожалуйста, попрощайтесь от меня с дочерью.

Я потянул к себе руку, но она не отпускала.

– Скажите своему мальчику, – произнесла она, – скажите, что я буду ждать. Скажите, чтобы не боялся. Мы все попадем в чудесные места, и ему уже недолго быть одному.

Я кивнул. У меня текли слезы.

Провожая меня к дверям, Тэд сказал:

– Знаете, когда это случилось, она продала все оружие.

– Оружие?

– У нее была коллекция. Бонни несколько раз брала Дэниела пострелять за городом. Она считала, что каждый должен уметь стрелять. Когда он убил человека, сказала, что не может больше смотреть на пистолеты. Решила убрать их из дома. Я все упаковал и отвез в магазин оружия, выручил почти десять тысяч долларов. Хотел на эти деньги купить новый погрузчик для магазина, но Бонни не разрешила. Сказала, эти деньги надо раздать. Мы отдали их в Гринпис.

Он открыл дверь. Яркое солнце Айовы на миг ослепило меня. Тэд протянул руку.

– Благополучно добраться, – пожелал он.

Я кивнул. Мне так много хотелось сказать, но он был не из тех, кто станет вести такие разговоры с чужим человеком.

– Позаботьтесь о ней, – попросил я. – А потом, после – измените все. Вы не останетесь прежним, когда она уйдет.

Он кивнул:

– Лучше нее я никого не знал.

На улице я сел в пропахшую сигаретами чужую машину и стал искать ключи. Слезы текли по лицу, я едва сумел завести мотор и отъехать, хрустя колесами по гравию. Я ехал, пока слезы не заслонили все, а потом остановился у обочины и плакал, впервые за много лет по-настоящему плакал – человек в чужой машине, в незнакомом штате, на безликом отрезке дороги плакал, задыхался и мычал, как зверь, колотя по жесткой пластмассе руля.

Когда это прошло и я начал различать другие звуки, мир за пределами моего горя, я заметил, что остановился под ивой у длинной каменой стены. Я вышел из машины. Солнце висело у самого горизонта. Ноги у меня подгибались. Руки отяжелели. В распухшем горле саднило. Ива росла у маленького кладбища. Под пологим склоном вольным четырехугольником лежали могилы. Вечернее солнце отбрасывало длинные тени на густую зеленую траву. Глядя на могилы, я понимал, что здесь похоронят Бонни Киркленд – на кладбище, сто лет лежавшем у самого ее дома. Для нее смерть будет не таким уж дальним путешествием. Может быть, миля пешком по ровной дороге.

Я подумал, что мой сын проезжал на велосипеде мимо этого кладбища: ветер развевает волосы, загорелое лицо, тощее тело, душа полна грузом доброй работы. Я представил улыбку на его лице – улыбку, которой он и не замечал. Его должны были казнить скоро, через шесть месяцев, 14 декабря, за неделю до Рождества. В среду. Его, в оранжевой пижаме, проведут по длинному коридору. Тюремщики положат его на стол и введут в руку иглу. Я буду смотреть через стекло из соседнего помещения. Я встану, когда он войдет, чтобы он меня видел, и он будет знать, что я здесь, что сейчас, в последнюю минуту, я там, где должен был быть всегда. Рядом с ним.

Я буду смотреть, как его пристегивают к столу, зная, что никогда после его смерти в моей улыбке не будет радости, а в смехе – веселья. Я буду смотреть, как ему предлагают сказать последнее слово, а он качает головой. Слишком много слов уже прозвучало. Он сказал все, что хотел. Его взгляд будет ясным, тело спокойным. Мне захочется разбить стекло и драться с ними, выдернуть иглу из его руки, но я не стану. Мы пришли сюда, он и я, и тут ничего не поделаешь. Это последняя остановка в пути.

Когда-то он, новорожденный, сосал грудь матери. Он учился говорить «мама» и «папа». Каждое утро он начинал с этих слов, звал нас из кроватки. Он был ребенком, с нетерпением ждавшим нового дня и новых чудес. Мальчиком, улыбавшимся с чистой, незамутненной радостью при виде моего лица, бежавшим ко мне, протянув руки, нырявшим в мои объятия. Он был смыслом моей жизни, моим главным делом. Но скоро он будет лежать на столе в окружении людей в мундирах. А я, его отец, буду из соседней комнаты смотреть, как они расступаются, как включают свои машины, как стол опрокидывается в горизонтальное положение.

Есть на свете вещи, которых нельзя переживать никому. Нам бы умирать от разрыва сердца, но мы не умираем. Нам приходится жить и помнить.

Они опрокинут стол и нажмут кнопку, и потекут препараты, смерть в жидком состоянии. Я, врач, видел это тысячу раз – как замедляется дыхание и кожа теряет цвет. Начинаешь считать. От вдоха до вдоха все дальше, каждая пауза длиннее прежней. Тело замирает. Человек, которого ты знал: его лицо, его движения, звук его голоса. Человек, заключенный в каждой клетке и фолликуле, растворяется. Он вдыхает, и ты ждешь, но на этот раз паузе нет конца. Жизнь прекращается.

Когда он умрет, мы похороним его здесь, на крохотном кладбище. Там, где он в последний раз был счастлив. Мы самолетом доставим тело в Айову и встанем вокруг гроба в чистый зимний день. Не будет ни песнопений, ни псалмов, ни службы. Солнце спрячет лицо за облаками.

Я стоял у айовского кладбища. Кости ныли от неотступного груза. Взметнулся ветер, ударил по ветвям ивы и зашумел, словно горсть капель упала в пруд. Пора прекращать борьбу. Не будет апелляций и отмены в последнюю минуту. Я наконец сделаю то, о чем просил мой сын, о чем он просил меня с самого начала.

Я отпущу его.