Сейчас, когда за плечами тридцать лет журналистского стажа и, кажется, пришло время подводить итоги, невольно задаюсь вопросом: а как же случилось, что я вышел на журналистскую стезю? Ведь если вспомнить начало моей жизни — детство, юность, вроде бы ничего к этому не предрасполагало. Если бы я держался в уготованном мне русле, плыл по течению, наверняка бы унесло в какую-то другую сторону или затянуло в водоворот.

И мне вспомнились три встречи, которые пришлись на лучшие годы моей жизни. Три встречи, определившие судьбу…

Немного предыстории. По советским меркам генеалогическое древо у меня было с явной червоточиной: по материнской линии — правнук раскулаченного и внук репрессированного, по отцовской — поповский внук. Отец, Николай Евдокимович Митюрев, говорят, очень хорошо учился в школе, но в институт не смог поступить по причине происхождения. Работал бухгалтером в какой-то конторе, где и встретился с моей матерью, Александрой Васильевной Ермолиной. Брак свой, по моде того предвоенного времени, они не регистрировали и, разумеется, не задумывались, что потом это может привести к возникновению кое-каких проблем.

Родился я в сентябре 1941-го. Отец к тому времени был уже на фронте. От него пришло единственное письмо, в котором он выразил пожелание: если родится дочь, назвать Лидией, если сын — Борисом. Других вестей не было, кроме «похоронки», разумеется.

В 1947-м мать вторично вышла замуж за директора цирка Бориса Михайловича Ефимова, а я остался с бабушкой, Прасковьей Васильевной Ермолиной. Она не пожелала отдавать меня в новую семью и благодаря своему жесткому характеру сумела на этом настоять.

Мы занимали комнату в коммунальной квартире на втором этаже по улице Карла Маркса. На первом располагался хлебный магазин, где бабушка работала грузчицей: и днем, и по ночам выгружала «грохотки» с хлебом из прибывающих подвод.

Человек она была безграмотный, и ее долго гоняли по бюрократическим инстанциям, прежде чем она добилась, чтобы мне начали выплачивать пенсию за погибшего отца. Это произошло в 51-м году — я уже перешел в третий класс.

«Безотцовщины» своей не ощущал и не переживал, поскольку многие мои друзья по двору и соученики в классе были в таком же положении.

Летом основным развлечением были дворовые игры и купание на реке. Если нас подбиралась большая компания, мы считали своим долгом пойти купаться на Сад-остров. Мы знали, что нас там с нетерпением поджидают «зареченские», которые контролируют оба моста к острову. По-моему, это было какое-то бессознательное подчинение традиции: обязательно пойти «стенка на стенку». До поножовщины дело никогда не доходило. Высшим достижением считалось влепить противнику «воркуху» так, чтобы он на несколько секунд отключился. Прием простой: сложить ладонь лодочкой и наотмашь попасть в ухо. Эффект действительно оглушительный или оглушающий — испытал на себе. Впрочем, и у меня в этом деле бывали удачи. Потасовка в таких случаях заканчивалась, пострадавшего приводили в сознание и все вместе шли купаться.

Были забавы и не столь невинные. Наш послевоенный коммунальный двор населяли и криминальные элементы. Под их руководством мы, пацаны, участвовали в набегах на так называемую «шинковалку». Крали что под руку попадет: арбузы, овощи, консервы…

Словом, жизнь катилась в «нужном» русле, к перспективам вполне определенным.

И вот тут я хочу вспомнить свою первую поворотную встречу. Зимой все каникулы и все выходные я проводил в цирке, благо мне был обеспечен бесплатный вход. После вечерних представлений с большим удовольствием оставался ночевать в квартире отчима, поскольку расположена она была в общежитии артистов цирка. Мне оно казалось великолепным, хотя, честно говоря, представляло собой огромный крестообразный барак, украшенный куполом со шпилем. Для меня оно главным образом светилось изнутри, поскольку давало возможность общения с весьма своеобразной публикой: с детьми артистов, а через них — и с самими артистами, объездившими всю страну, бывшими и за рубежом. Меня буквально ошеломляли их непринужденность, раскованность, откровенность, их увлеченность творчеством.

Часто бывал на репетициях — для меня это оказалось важным впоследствии, поскольку именно тогда начал понимать, какой ценой дается легкость исполнения номера перед публикой. Я был свидетелем, когда у артистов возникал замысел изменить номер: усложнить, внести в него новые элементы, порой весьма рискованные. Сопереживая им, я как бы становился соучастником мучительной черновой работы и впервые причастился к тому, что называется творческим процессом.

Думаю, мне повезло с этим кругом общения. Артисты цирка были в то время как бы не от мира сего. Свободные, как перелетные птицы, и, главное, искренние, непосредственные, избавленные от многих «совковых» комплексов.

А подружился я с Валерием Кострюковым, который был всего на пару лет старше меня, но уже в то время работал в номере своего отца — дрессировщика лошадей. Так случилось, что они отработали в нашем цирке два зимних сезона подряд, а потому и лето между этими сезонами мы провели с Валерием вместе.

Он меня приобщил к совершенно иным забавам. Начали с акробатики, жонглирования. Потом перешли к копированию некоторых клоунских номеров, которые знали наизусть. Гримировались, ходили по комнатам тех самых клоунов и внаглую пародировали их номера. Кстати, имели успех.

Потом начали придумывать собственные репризы, над которыми сами же в основном и потешались. Но венцом всему стали игры с магнитофоном — это чудо техники Валерию подарил отец. Мы записывали и прослушивали целые спектакли в собственном исполнении. В основе — импровизированные полубредовые диалоги, сопровождаемые шумом дождя, ревом моторов, раскатами взрывов и хлопками выстрелов, которые мы имитировали всеми мыслимыми способами.

Конечно, инициатором всех этих затей был Валерий, я лишь подражал ему, старался попасть в тон. Но однажды я его, что называется, переплюнул. Он был в восторге. Дело в том, что во время очередной записи ответы на его реплики я начал импровизировать в стихах. Получилось вроде бы впопад: и по рифмам, и по размерам. А потом он уже настаивал, чтобы каждый новый спектакль я отрабатывал именно так: он дает реплику в прозе — я отвечаю стихами.

После одного особенно удачного пассажа он воскликнул: «Ты же наш цирковой парень!..»

Помню, через несколько лет после нашего расставания я получил от него письмо из армии, в котором он буквально заклинал меня пойти в цирковое училище, зная, что я уже заканчиваю школу. Сейчас понимаю, что он хотел вырвать меня из серых буден, из бескрылости нашей и внедрить в свою цирковую почти цыганскую вольницу. Я благодарен ему, потому что он сделал для меня больше, чем предполагал. Он щедро поделился со мной своими стихийными дарованиями, помог раскрепостить фантазию, предрасположил к творчеству.

И тут впору рассказать о второй встрече, сделав к ней небольшое предисловие.

У отчима были нередки шумные застолья с артистами. Гостями случались и знаменитости. Если вспомнить о хронологии, то могу перечислить: первый советский чемпион мира по тяжелой атлетике Григорий Новак, выдающиеся клоуны Михаил Румянцев (Карандаш) и Олег Попов, дрессировщица Ирина Бугримова, иллюзионист Игорь Кио… Появлялся иногда еще один человек, на которого я в то время не особо обращал внимания, поскольку он терялся на блестящем артистическом фоне. Не было в нем никакой экстравагантности: одет скромно, сам белесый, неприметный и даже в подпитии негромкоголосый — смешно и басовито бубнил себе что-то под нос. Однако после того, как отчим дважды настоял, чтобы этот человек после застолья остался ночевать, решил переспросить у матери: а кто это? Оказалось, корреспондент «Челябинского рабочего» Виктор Яковлевич Вохминцев, который пишет рецензии на новые цирковые программы. Не предполагал тогда, что последующее знакомство с ним тоже станет для меня поворотным.

Впрочем, по порядку. После отъезда Валерия Кострюкова стихи я не бросил. Разница была только в том, что теперь я их записывал. Когда перешел в десятый класс, увлечение приняло угрожающие размеры. Мать решила проверить, насколько все серьезно, и повела меня в редакцию «Челябинского рабочего», которая в то время располагалась по улице Коммуны в старинном двухэтажном особняке. Она ввела меня в кабинет ответственного секретаря, а за столом, заваленном бумагами, сидел Виктор Яковлевич Вохминцев.

Он приступил к делу без всяких предисловий. Отодвинул в сторону пухлую папку с газетными материалами, обмакнул ручку с мягким пером в чернильницу и… И тут я впервые узнал, а лучше сказать, на своей шкуре испытал, что такое правка. От моих виршей буквально не осталось камня на камне. Вохминцев уверенной и безжалостной рукой изрисовал рукопись вдоль и поперек. При этом каждую правку он басовито сопровождал беззлобным комментарием или обращался ко мне с ироническим вопросом, а я не знал, что ответить, и только кивал головой да разводил руками.

Вернувшись домой, еще раз вгляделся в злополучную рукопись. Бессмыслица, нагромождение образов, стилистические огрехи… Неужели это я сочинил?

И все же шока не было. Свой первый урок Вохминцев преподал мне так просто и так обыденно, что я без колебаний отправился к нему еще раз, а потом еще и еще. Приносил переделанные в соответствии с его правкой стихи, подбрасывал новые, которые ждала примерно та же участь, что и предыдущие. Лишь позднее осознал, что зачастил уже не ради стихов, они как бы отошли на второй план. Мне нравилось наблюдать, а лучше — любоваться, как изящно, как артистично профессионал работает со словом, как он умеет аргументировать свое вмешательство в текст.

Наши занятия то и дело прерывались, он вызывал журналистов, кому-то с ворчанием возвращал оригиналы, указывал на неточности, объяснял, что и как переделать.

Я еще не мечтал о журналистике, но атмосфера редакции, манера общения этих людей мне уже нравились. Когда сдал выпускные экзамены, пришел к Вохминцеву и сознался, что в общем-то подумываю о журналистской работе. Он сказал, что одобряет, и порекомендовал ехать в Свердловск поступать на факультет журналистики.

Увы, я не мог себе этого позволить. К тому времени моя бабушка была уже инвалидом второй группы, и покинуть ее было бы просто жестоко. К тому же и средств на проживание в чужом городе у меня не было. Поступил на филологический факультет Челябинского пединститута, где сразу же начал сотрудничать с газетой «Молодой учитель». А с Вохминцевым в тот период состоялась еще одна запомнившаяся встреча.

Слегка поднабив руку в газетных жанрах, решил, что мне пора опубликоваться в «Челябинском рабочем». Возникла одна шальная, а точнее говоря, плутоватая идея, которую я осуществил, рассчитывая на безусловный успех. Виктор Яковлевич отреагировал примерно так, как я и ожидал. Он прочитал материал, так и не прикоснувшись к нему своей ручкой с мягким пером, откинулся на стуле, посмотрел на меня и расхохотался. Потом погрозил мне пальцем и буркнул: «Ладно, маэстро, оставь. Посмотрим…»

Вохминцев по достоинству оценил мою уловку. Материал вышел в свет практически без правок. Это была рецензия на новую цирковую программу, которую я отсмотрел раньше всех — в день генеральной репетиции, успев взять еще два микроинтервью у «звезд» советского цирка. В сущности, посягнул на давнюю сферу Виктора Яковлевича, рассчитывая на его понимание и великодушие. И не ошибся.

Иногда думаю, что в начальный период нашего знакомства я ему излишне докучал. Но даже если так, он ни разу не дал мне этого понять. Ни разу не обратился ко мне свысока. Никакой назидательности, никаких коммунистических сентенций. Для меня так и останется загадкой, почему он уделил мне столько времени и внимания. А спросить его об этом я уже, увы, не могу…

И, наконец, третья встреча, которая окончательно определила выбор моего пути. Я учился на третьем курсе института, когда в газету «Молодой учитель» пришел ответственным секретарем выпускник МГУ филолог Владимир Катаев. Он начал с того, что убедил партком: при газете будет создано литературное объединение. Ему дали «добро».

Катаев, похоже, не сомневался, что те, кто пробует себя на литературном поприще, обязательно объявятся. И они объявились.

Правда, некоторые, обозначившись пару раз, исчезали насовсем. Зато костяк определился очень четко: Игорь Табашников, Николай Михайлов, Павел Ерисов, Владимир Тараканов, Татьяна Ухалова и автор этих строк.

Днем мы выполняли редакционные задания, работали в газетных жанрах, а вечерами собирались, чтобы обсудить свои «художества». Некоторые из получивших одобрение стихов и рассказов потом публиковались в газете. Причем не все проходило гладко: иногда Владимиру Катаеву приходилось убеждать цензуру, что в наших писаниях нет никакой крамолы.

Ее действительно не было, но, полагаю, цензура интуитивно почувствовала опасность: в литературных подборках отсутствовала традиционная советская тематика. Не было ни строчки, проникнутой коммунистическим пафосом, — и это настораживало.

Владимир Катаев был типичным «шестидесятником». Он понимал, что некоторая оттепель коснулась только столичных городов, а в провинции все та же леденящая атмосфера. Вот почему с помощью нехитрой селекции он подобрал группу студентов, способных воспринять новое, и попытался передать им свое миропонимание.

Заседания литобъединения не кончались разбором наших произведений. Мы знали: вот сейчас Володя привычно ткнет указательным пальцем в дужку своих очков и перейдет к главному. Многое из того, что мы чувствовали только подспудно, он облекал в формулировки. Мы начинали понимать, в какой системе живем, узнавать то, что эта система тщательно от нас скрывала.

Парадоксально то, что заседания литобъединения проходили в кабинете парткома. Найдись среди нас «стукачок», Володе бы не поздоровилось.

Но, слава Богу, обошлось без эксцессов. Через год Катаев собрался поступать в аспирантуру МГУ. Он побывал у ректора института Е. М. Тяжельникова и порекомендовал меня на должность ответственного секретаря газеты. Ректор издал приказ, несмотря на то, что я учился на дневном отделении.

Перед отъездом Володя подарил мне двухтомник «Дон Кихота» с дарственной надписью, которая заканчивалась известным девизом: «Без страха и упрека»…

А вскоре настал день, когда я, взяв в руки строкомер, уселся за редакционный стол и положил перед собой чистый макет газетной полосы. Считаю, что с этого момента я и начал профессиональную работу в газете.