На Балтике было три флотских экипажа. 2-й и Гвардейский размещались в Петрограде, а 1-й — в Кронштадте. 1-й Балтийский флотский экипаж находился на особом положении. Туда, как в ссылку, отправляли всех неблагонадежных матросов. Еще накануне войны комендант Кронштадтской крепости в одном из писем с раздражением замечал, что экипаж переполнен «всеми отбросами флота», и требовал, чтобы поднадзорных матросов высылали куда-нибудь подальше от столицы. Но, видимо, число неблагонадежных было слишком велико. Вплоть до Февральской революции в кронштадтских казармах находились сотни сосланных с различных кораблей моряков.

В сумрачный осенний день под конвоем туда же направили и нас. Определили во вторую роту «временно пребывающих». Сюда зачисляли наиболее провинившихся. В самом подразделении еще раз рассортировали. В первом взводе оставили более или менее терпимых, с точки зрения начальства. В четвертый отобрали самых опасных. Нас, оправданных по суду, закрепили именно за четвертым взводом.

Во всех взводах второй роты обмундирование было разным. В первом матросы носили обычную форму, установленную уставом. Во втором — лишь рабочее платье с синими матросскими воротниками поверх рубах, в третьем тоже рабочая форма, но уже без воротников. В четвертом — как в третьем, но только вместо сапог выдавали лапти. Надо полагать, что ношение лаптей было одной из форм наказания. Но нас эта обувь мало смущала. Гораздо хуже было то, что четвертый взвод находился в особом помещении, запиравшемся снаружи на замок, и мы, по сути дела, продолжали оставаться под арестом.

Распорядок дня был жестким, свободного времени не оставалось ни минуты. Особенно донимали строевые занятия, и тем более что занимались мы не во дворе, а в душном и пыльном помещении. Руководил шагистикой прапорщик, фамилию которого я не запомнил. Он строил нас

[42]

в две шеренги, заставлял маршировать вокруг кроватей.

Прапорщик требовал, чтобы мы печатали шаг. Будь на нас сапоги, мы, конечно, порадовали бы слух прапорщика. Но от лаптей какой звук? Прапорщик злился, кричал:

— Крепче ногу!

Однако желаемого эффекта не получалось. Тогда он командовал:

— Бегом — марш!

Мы носились вокруг кроватей до тех пор, пока не надоедало нашему мучителю. Приходилось сносить все это молча — иначе грозил карцер. Наказывали нас часто. Особенно старался «подловить» матросов боцман Гусельников, отличавшийся крайней жестокостью и самодурством. Если бы не страх перед расстрелом, матросы давно бы проломили ему голову. На флоте такие случаи были. Об одном из них я услышал, когда нас переводили из кронштадтской военно-морской следственной тюрьмы в Петроград. В нашем этапе находился матрос Кожин, служивший прежде на одном из миноносцев. Издевательскими придирками корабельного боцмана он был доведен до того, что однажды, стоя на вахте, выстрелил обидчику в спину. Суд приговорил Кожина к смертной казни.

Не лучше Гусельникова был и командир экипажа капитан 1 ранга Стронский. Этот вообще не признавал иной меры наказания, кроме тридцати суток карцера. При обходе экипажа он вслушивался в доклады командиров лишь краем уха и почти каждый раз изрекал:

— Тридцать суток!

О Стронском матросы рассказывали такой анекдот. Однажды ему доложили, что ночью на конюшне околела кобыла. По своему обыкновению, не вникая в смысл доклада, он тут же распорядился:

— Тридцать суток!

Не знаю, был ли в действительности такой случай, но это в характере Стронского.

Командир 2-й роты «временно пребывающих» подпоручик Сафронов отличался непроходимой глупостью. Он выслужился из рядовых благодаря тому, что вызубрил наизусть все воинские уставы и в совершенстве отработал строевые приемы. По царским законам, дослужившийся до офицерского звания получал так называемое личное дворянство. Сафронов нанял гимназиста, чтобы тот учил его «манерам» и объяснял «заграничные» слова. Подпоручику

[43]

хотелось, чтобы и дети его носили дворянское звание. Но для этого нужно было, чтобы и жена его была из дворянского сословия. А так как супруга Сафронова происходила не из привилегированного класса, то честолюбивый подпоручик написал на имя Вирена рапорт с просьбой разрешить ему развод.

Вирен, насколько мне известно, отклонил его просьбу.

Ротный командир ничем не отличался от своих коллег-офицеров в жестокости и самодурстве. Он частенько заходил по вечерам к нам в четвертый взвод, чтобы поговорить «на умные темы». Сафронов присаживался на матросскую койку и, поманив кого-нибудь пальцем, спрашивал:

— А ну-ка, братец, скажи, что такое зенита? Не знаешь? А об обрите что-нибудь слыхал?

Подпоручик имел в виду зенит и орбиту. Не получив ответа, он самодовольно улыбался и уходил радостный, считая, что утвердил свое умственное превосходство.

Вечером, перед сном, нас собирали в углу помещения, где висела икона, и заставляли петь «Отче наш», «Богородицу», «Спаси, господи, люди твоя». На эту процедуру являлись ротный и полуротный командиры. Они ходили между нами и время от времени наклонялись то к одному, то к другому. Так они проверяли, достаточно ли громко поют молитвы матросы.

Ненавидели экипажных офицеров люто. И стоит ли удивляться тому, что во время Февральской революции Стронского и других ротных командиров восставшие застрелили в первую очередь.

Несмотря на всю тяжесть режима в 1-м Балтийском флотском экипаже, больше всего угнетали нас не свирепые порядки, а то, что мы находились под замком. Вести с воли к нам просачивались с большим трудом. Все же мы знали, что подпольная организация Кронштадта продолжает действовать, и довольно активно. Осенью 1916 года охранка произвела новые аресты, но и на этот раз ей не удалось разгромить подполье. В Кронштадте находился мой друг с «Павла I» Федя Дмитриев, направленный на учебу в машинную школу. Он сообщил, что на «Павле» все в порядке, товарищи помогают, чем могут, моей семье. Я очень хотел встретиться с ним, но это оказалось невозможным.

Во флотском экипаже мы задержались недолго. Все тринадцать «оправданных» были переведены в плавучую казарму, как она называлась официально. На деле же это

[44]

была настоящая тюрьма с соответствующими порядками. Под нее приспособили старое судно с деревянной обшивкой, построенное в переходный период между парусным и паровым флотом. Оно могло двигаться как с помощью винта, так и ветра. В кормовой части имелся специальный колодец. Через него водолаз добирался до винта и снимал его, если надо было перейти на парусный ход.

К тому времени, когда нас перевели на эту допотопную посудину, она давно уже забыла, как выглядит открытое море. С судна были сняты механизмы и рангоут с такелажем. Средняя часть была перекрыта досками, образующими нечто вроде крыши. Внутри стоял небольшой котел системы Шухова для отопления, встроены нары. Народу здесь было порядком — до сотни человек. В большинстве это были матросы с крейсера «Аскольд», присланные сюда из французского порта Тулон. На их истории остановлюсь подробнее.

Накануне первой мировой войны крейсер «Аскольд» находился во Владивостоке. Русское правительство договорилось с союзниками о том, что он будет нести боевую службу в Индийском океане, охраняя союзные суда от немецких рейдеров. Но потом «Аскольд» перевели в Средиземное море, где он действовал совместно с английскими и французскими кораблями. После полутора лет почти непрерывного плавания «Аскольд» встал на ремонт в Тулоне.

Между матросами и командирами сложились тогда весьма натянутые отношения, которые объяснялись жесткими порядками и бесчеловечным отношением к команде со стороны некоторых офицеров, и особенно инженер-механика Петерсона. В это время в Тулоне появился некий Виндинг-Гарин — русский подданный, служивший во французской армии. С его слов командованию «Аскольда» стало известно, что на корабле готовится восстание и команда якобы запаслась револьверами и винтовками. Это была чистейшей воды провокация. Дважды проведенные обыски показали, что у матросов вовсе нет оружия. На этом дело могло бы и закончиться. Но в ночь на 21 августа 1916 года под офицерским помещением в пороховом погребе «Аскольда» раздался взрыв. Немедленно начатое расследование показало, что был взорван патрон 75-миллиметрового снаряда. Из Петрограда пришла депеша: во что бы то ни стало разыскать виновных. Следствие установило, что в момент взрыва все матросы спали на своих местах. Было также доказано, что взрыв произведен с точным расчетом, чтобы не сдетонировали боеприпасы корабля. Приглашенные на «Аскольд»

[45]

французские эксперты заявили, что так подготовить взрыв можно было только при участии офицеров. Короче говоря, все данные свидетельствовали о провокации.

Но эти факты не были приняты во внимание. Суд, устроенный тут же, на корабле, признал виновными матросов. На рассвете 15 сентября четверых русских моряков расстреляли во французском форту Мальбуск. Около ста человек списали с корабля и отправили в Россию. Почти все из них попали в плавучую тюрьму.

Они рассказали нам, что подозревают в провокации инженер-механика Петерсона. Однако прямых доказательств против него нет. Среди аскольдовцев было несколько большевистски настроенных товарищей, знакомых с нелегальной литературой. Но в массе своей прибывшие из Тулона были далеки от политики и до ареста не интересовались ею. Впоследствии многие из этих моряков связали свою судьбу с партией большевиков, участвовали в Октябрьской революции, сражались на фронтах гражданской войны.

Жизнь наша здесь была однообразной. Поднимали нас ни свет ни заря. Начиналась уборка. Воду из-за борта качали ручной помпой. Потом всех выстраивали на корме, пересчитывали и под конвоем вели в порт на работу. Чаще всего нас заставляли засыпать ямы и выбоины. Матросы впрягались в телегу, у кочегарки нагружали ее шлаком, затем тащили к местам, которые надо было выравнивать. Иногда нас посылали во двор Адмиралтейства Петра I. Тут мы перетаскивали тяжелое листовое железо. Через день-два нам приказывали эти же листы перенести на прежнее место. Это было откровенным издевательством.

Наступили холода, началась осенняя слякоть, а у нас худая обувь. Как-то я попробовал обратиться к помощнику начальника тюрьмы флотскому кондуктору Денисову. Этот рыжий детина, приложив ладонь к уху и скаля зубы, переспросил:

— Что? Не слышу, говори громче!

Глянув на наглую морду тюремщика, я понял, что просить его о чем-либо нет смысла, и ушел.

Вскоре выяснилось, что во время работы можно и отлучиться. Конвойную службу несли матросы, они отпускали нас под честное слово на час-два, а иногда и больше.

Кронштадтцы Филимонов и Кузнецов-Ломакин сумели быстро связаться с подпольщиками. Удалось побывать в городе и мне. К этому времени моя семья перебралась в Кронштадт, и я отправился прямо к своим. Мать не удержалась от слез, увидев, каким оборванцем стал ее сын. От

[46]

родных я узнал, что к ним часто захаживает Владимир Михайлович Зайцев — тот самый, с которым мы познакомились в ноябре 1915 года во время нелегального собрания в чайной. Я попросил младшую сестру Веру сбегать за ним и пригласить к нам, если его отпустят из части. Зайцев вскоре пришел.

Он коротко рассказал о важнейших событиях, о том, что комнату, в которой живут мои родители, подпольщики не раз использовали как явку, хранили в ней нелегальную литературу. Зайцев считал, что зимовать в плавучей тюрьме нам совершенно незачем и надо подумать о побеге. Он обещал организовать его, а мне поручил подготовить товарищей.

В свою корабельную темницу я возвращался в тот день преисполненный самых радужных надежд. Но, увы, им не суждено было сбыться. Дня через два в плавучую тюрьму пожаловал адмирал Бутаков — представительный мужчина с огромной окладистой бородой, в которой заметно пробивалась седина. Он произнес перед строем речь, суть которой сводилась к тому, что у батюшки-царя поистине безграничное терпение и он дает возможность нам, каторжникам и крамольникам, искупить свою вину. Надо только не щадить себя во имя веры, царя и отечества.

Услышав эти слова, мы переглянулись: уж не на фронт ли собираются нас направить? Догадка подтвердилась. На следующее утро всех переодели в солдатское обмундирование, сшитое из плохонького японского сукна. К борту нашей «плавучки» подошел ледокол. Приняв новоиспеченных солдат, он направился в Ораниенбаум. Там нас распределили по теплушкам и повезли дальше.

Пять суток тащились мы по железным дорогам, подолгу простаивая на разъездах и полустанках. Навстречу с фронта тянулись поезда с ранеными солдатами. Мимо окон медленно проплывали заснеженные поля и леса, у тону вши о в сугробах деревушки. На станции Орша наконец высадились. Конвой повел нас к деревне Харьковка, где размещался штаб военно-морского артиллерийского полка. Здесь поставили на довольствие.

Через несколько дней нашу команду разбили на небольшие группы и разослали по подразделениям. Меня и еще троих моряков, переодетых в полевую форму, направили в Оршу. Мои попутчики были с разных кораблей: Иван Мурашов — с «Петропавловска», Тимофей Попов — с «Гангута», Михаил Филиппов — с «Дианы». По дороге разговорились. Довольно скоро выяснилось, что ни у кого из нас

[47]

нет желания проливать кровь за царя-батюшку. Обнаружив полное взаимопонимание в этом вопросе, мы решили ошибиться в направлении и вместо передовых позиций отправиться в Припятскую военную флотилию, корабли которой зимой стояли во льду и не воевали.

В пути провели несколько дней и в конце концов очутились в Мозыре, где стоял штаб флотилии. Там мы дружно заявили, что утеряли проездной документ, выданный на всех, и вот пришлось так долго идти. Пока начальство выясняло, что с нами делать, мы жили в землянке на левом берегу Припяти, недалеко от местечка Пхов. Но недолго. Вскоре под конвоем нас вернули в военно-морской артиллерийский полк. Оттуда без задержки направили на передовую.

По пути на фронт я уговаривал товарищей бежать. Но они не согласились, опасаясь военно-полевого суда. Зато меня снабдили документами на чужую фамилию. План побега разработали сообща. У нас была лишняя шинель. Мы сказали начальнику конвоя, что хотели бы ее продать на вокзале, а на вырученные деньги купить водки. Услышав о водке, хмурый начальник конвоя оживился и дал свое согласие на эту операцию. Но предупредил, что со мной пойдет сопровождающий.

На станции, забитой воинскими составами, по путям я на перроне слонялись сотни солдат. Вся эта масса находилась в непрерывном движении и казалась огромным растревоженным муравейником. Вместе со своей охраной я пробился к месту, где под тусклыми станционными фонарями шел бойкий торг. Здесь солдатская одежка перемешалась с полушубками и пальто. Деревенские бабы продавали яйца, пироги, караваи хлеба, вареную и сырую картошку. Тут же предлагали зажигалки, сапоги, пуховые платки.

Я тоже перекинул шинель через руку, предлагая покупателям. Пока ее щупали, мяли и рассматривали на свет, я потихоньку оглядывался вокруг. Совсем рядом стоял какой-то состав. Бросив шинель на руку солдату, я крикнул ему:

— А ну-ка подержи, дядя!

Он машинально подхватил суконный ком, а я метнулся в сторону, нырнул под вагон, пролез под колесами еще нескольких поездов. Сзади слышались крики:

— Стой! Стой, тебе говорят!

— Хватай его, держи!

Но я уже был за железнодорожными путями и что есть духу мчался прочь от станции в темноту. Когда бежать ста-

[48]

ло невмочь, остановился отдышаться. Никто не гнался. Теперь можно было спокойно подумать, куда двигаться дальше.

Неподалеку светились огни не то гостиницы, не то трактира. Я отправился туда, предъявил, как это полагалось по правилам военного времени, хозяину документы и сказал, что хотел бы переночевать. Он молча отвел меня в маленькую комнатку.

Утром вернулся на станцию, зная, что наш эшелон уже наверняка ушел. Проверки документов не боялся: бумаги у меня были надежные. Быстро разыскал состав, направляющийся в Петроград, и занял место в вагоне.

Доехал без приключений. На вокзале всех прибывающих солдат направляли в отдельное помещение для проверки. Дело было обычное, и я встал в общую очередь к одному из столов. Когда она подошла, я протянул документ проверяющему. Он внимательно просмотрел его, положил на стол и коротко сказал:

— Пойдешь в казарму.

— Это еще зачем? — забеспокоился я.

— Порядок такой. Отойди в сторону, не задерживай других.

На мою попытку что-то сказать он нетерпеливо махнул рукой и, уже не обращая на меня внимания, крикнул:

— Кто там следующий?

Потолкавшись немного, я встал в очередь к другому столу с командировочным удостоверением. Но и там произошла примерно такая же сцена. Разговорившись с солдатами, я узнал, что сейчас на всех вокзалах у прибывающих нижних чинов отбирают документы, ведут в казармы, а оттуда уже с увольнительными отпускают в город. Такая перспектива меня вовсе не устраивала, ибо серьезная проверка могла установить фиктивность моих бумаг. Поэтому, пробившись к выходу, я выскользнул на улицу и зашагал куда глаза глядят.

Положение мое было незавидным: на руках у меня теперь ничего не было, и любой патруль мог задержать. А это означало — арест за дезертирство. Куда податься? Вспомнил о тетке, служившей кухаркой у отставного генерала. Хотя с ней мы встречались редко и плохо знали друг друга, но больше идти было некуда.

Родственницу разыскал скоро. Она сразу поняла мое положение. В кладовой среди старья нашла бушлат и шапку. Мою шинель и солдатскую папаху отобрала и спрятала.

[49]

Долго думал, как быть дальше. Решил пробираться в Кронштадт. Там были товарищи по подполью, там жила семья. Конечно, появляться в Кронштадте было опасно. Туда уже наверняка сообщили о побеге, меня мог узнать в лицо кто-либо из офицеров, тюремщиков или жандармов. Но приходилось идти на риск, потому что другого выхода я не видел.

Зимой на остров Котлин добирались обычно через Ораниенбаум, а дальше пешком по льду Финского залива. Я хорошо знал, что протоптанная по льду дорога вела к воротам, где находился жандармский пост. Но его можно было миновать. Дождавшись темноты, я двинулся в путь. За полверсты до контрольно-пропускного пункта свернул в сторону и вышел на берег, где находились склады лесопилки. Тут уже не составляло труда проскользнуть мимо ворот, возле которых, зажав между коленей старенькую берданку, мирно похрапывал одетый в тулуп сторож.

Ночевал дома. Утром сестренка Вера помчалась с запиской на Петровскую улицу в службу связи. Вскоре явился Владимир Михайлович Зайцев, как всегда спокойный и уравновешенный. Мы крепко обнялись.

— Ну, давай рассказывай, беглец, — сказал он улыбаясь, — как не захотел за царя-батюшку воевать...

Я вкратце поведал о своих злоключениях. Зайцев задумался, потом произнес негромко:

— Без документов и квартиры ты долго не проживешь. Здесь тебе оставаться нельзя — чего доброго, жандармы наведаются. Придется переходить на нелегальное положение. Дам я тебе один адресок в Петрограде. Там спросишь Петра Журавлева.

— Это какой Журавлев? — спросил я. — Уж не матрос с «Павла I»?

— Он самый. Только теперь не матрос. Одним словом, тоже в подполье. Журавлев поможет тебе определиться...

Пришлось снова собираться в дорогу, хотя после долгих мытарств смертельно хотелось отдохнуть дома, как следует отоспаться.

Для выезда из Кронштадта не требовалось никаких документов. Поэтому я спокойно отправился к городским воротам и даже позволил себе некоторую роскошь — доехал до Ораниенбаума на извозчике. Вернувшись в Петроград, разыскал Журавлева. Мы долго вспоминали о корабле, перебрали общих знакомых. Прежде я очень мало знал Петра, но теперь он казался мне самым близким человеком...

[50]

Петр переправил меня дальше. Там я тоже не задержался, получив новый адрес в Озерках — дачном предместье Петрограда, где встретился с Сергеем Томовым — рабочим пузыревского завода. У него и стал жить.

Вечером к Томову зашел незнакомый мне человек.

— Знакомьтесь, — сказал Сергей, — это Андрей Козырин. Тоже беглый, как и ты.

Мы улыбнулись и крепко пожали друг другу руки. Козырин уже кое-что слышал обо мне. О себе говорил скупо. Прежде он служил солдатом в кронштадтском артиллерийском полку, участвовал в подпольной работе. Во время арестов осенью 1916 года очутился в руках жандармов. Но власти, не располагая достаточными уликами, не судили его, а отправили на фронт, до которого он на доехал, ибо, так же как и я, сбежал по дороге.

Первые несколько дней, проведенных на квартире у Томова, я, кроме мелких дел по хозяйству, ничем не занимался. Безделье скоро надоело, и я сказал об этом Сергею.

— А ты не спеши, — заметил он, — заявка на тебя дана; как получим документы, так и определим куда надо. А чтобы не скучал, я принесу одну игрушку.

Он вышел в соседнюю комнату и вскоре вернулся с гранатой. Запал в ней зажигался, как спичка, от специальной дощечки-чиркалки. Я вопросительно посмотрел на Томова.

— Изучи эту штуку, — предложил он серьезно, — возможно, скоро пригодится!

— От жандармов отбиваться, что ли?

— Нет, брат, как бы им от нас отбиваться не пришлось...

Я понял его намек — уже слышал, что в столице начались крупные стачки, волнения.

На другой день Томов принес мне паспорт. Он был на имя мещанина города Казани Николая Ивановича Иванова. А фотография — моя.

— Ну, как сработано? — с гордостью в голосе спросил Сергей.

— Ничего не скажешь — комар носа не подточит!

— То-то же! Завтра пойдешь с ним на наш завод наниматься на работу. С мастером я уже переговорил. Все будет в порядке.

И действительно, прием прошел без каких-либо проволочек. В конторе только предупредили, чтобы я сдал

[51]

паспорт на прописку. Меня направили в цех и поставили к револьверному станку.

Завод принадлежал капиталисту Пузыреву. Официально он считался автомобильным, но выпускал запасные части и отдельные детали для военной техники. Располагался в Головинском переулке невдалеке от Большого Сампсониевского проспекта.

Уже через несколько дней я ничем не отличался от тысяч других питерских рабочих.

Паспорт мой был отдан па прописку. Сергей Томов обещал в ближайшее время добыть и воинский билет. Однако забота о документе скоро отошла на второй план — нагрянули события, заслонившие собой все.

С середины февраля 1917 года на петроградских предприятиях стали одна за другой вспыхивать забастовки. Начались продовольственные волнения, рабочие демонстрации. Вся столичная полиция была приведена в боевую готовность. Рабочий Петроград бурлил. 23 февраля замер и наш завод. Пузыревцы присоединились к всеобщей политической стачке.

Сквозь широко распахнутые заводские ворота мы вышли на Большой Сампсониевский проспект, весь запруженный народом. К нам присоединились женщины, стоявшие в очередях за хлебом. На улицы вышли также работницы текстильных фабрик. Демонстрация медленно продвигалась по улице. Возле клиники Виллис произошла заминка — дорогу перекрыли конные городовые. Заслон стоял плотной стеной поперек улицы. Когда передние ряды демонстрантов подошли к ним вплотную, они пустили в ход плети. Сзади напирали, и передним некуда было податься. Раздались крики избиваемых:

— Кровопийцы! Холуи царские!

— Что вы делаете, ироды? Душить вас, подлецов, мало!

Напор подходивших колонн был так велик, что они прорвали заслон. Некоторые хватали городовых за ноги, тащили их с лошадей, вырывали плети. Растерявшаяся полиция отступила. А озлобленная и грозная людская масса неудержимо двигалась к центру города. Над ней развевались красные флаги. Возле моста через Неву еще более многочисленный отряд конных городовых врезался в скопление людей, рассыпая налево и направо град ударов. Тех, кто успел прорваться на мост, встретили плетьми всадники, скакавшие с другого берега реки. Толпа дрогнула и подалась назад, растекаясь по дворам.

В других местах демонстранты вновь собирались в ко-

[52]

лонны, то здесь, то там возникали митинги. Один из них состоялся на набережной Малой Невки. Народ жадно слушал ораторов, говоривших о том, что пора кончать опостылевшую войну, требовавших хлеба для рабочих и их семей. Их выступления вызывали одобрительный гул. Вдруг на парапет взобрался какой-то интеллигент. Он закричал:

— Опомнитесь! Подумайте, что вы делаете, против кого идете? Вас мутят немецкие шпионы и предатели. Не поддавайтесь им!

Его слова встретили с возмущением. Раздались голоса:

— Откуда ты взялся такой умный?

— А ну, катись отсюда!..

Незадачливого проповедника столкнули с возвышения и довольно сильно намяли ему бока. Его место занял человек в промасленной рабочей куртке...

Митинги и демонстрации продолжались весь день. Часть рабочих Выборгской стороны прорвалась через Сампсониевский мост на Троицкую площадь. Там снова произошла ожесточенная схватка с полицией. Волнения не утихли и на следующий день. К вышедшим на улицы присоединялись новые тысячи трудящихся. Они шли от окраин к центру, минуя мосты, переходя Неву по льду. Многие, уже не таясь, кричали: «Долой царя!»

Еще большего размаха выступление пролетариата достигло 25 февраля. В разных частях города происходили схватки с городовыми. На улицах появились войсковые подразделения. В некоторых местах полицейские и солдаты стреляли в безоружных рабочих. Охранка хватала всех, кого подозревала.

В эти дни я и мой новый товарищ Андрей Козырин также участвовали в митингах и демонстрациях. Чувствовалось, что решительный час приближается. Еще не связанные с какой-либо большевистской организацией, мы действовали самостоятельно.

Жестокость полиции, расстрел рабочих демонстраций не запугали людей, а только подлили масла в огонь. Правительство поняло это и поспешило расставить на центральных улицах Петрограда пулеметы, привести в боевую готовность воинские части. Но тут случилось то, чего власти меньше всего ожидали: расквартированные в столице полки вышли из повиновения.

27 февраля улицы столицы вновь заполнились возбужденными толпами. Не пройти было и по Сампсониевскому проспекту. Всюду митинги, митинги, митинги... Одни рас-

[53]

сказывали, как была расстреляна демонстрация на Знаменской площади, другие — о том, что солдаты Павловского полка открыли огонь по конным городовым, избивавшим рабочих. Эта весть была встречена с восторгом. У нас, на Выборгской стороне, вскоре появились солдаты Волынского полка. По толпе молниеносно разнеслась весть о том, что они застрелили командиров и присоединились к народу. Нашей радости не было предела. Раздались возгласы:

— И нам вооружаться надо!

— Хватит терпеть!..

Мы с Андреем Козыриным находились неподалеку от завода «Новый Лесснер». Напротив него стояли бараки, в которых размещались солдаты самокатного полка. Они сгрудились возле забора, наблюдая за происходящим, прислушивались к разговорам. К ограде, за которой располагались самокатчики, подходил народ. Вскоре людей собралось столько, что они стали наваливаться на ограду. У ворот появились солдаты с винтовками, их вел офицер с большой черной бородой. Выйдя вперед, он поднял руку и крикнул:

— Прошу разойтись! Не заставляйте прибегать к силе... Убедительно прошу...

В голосе офицера слышалась скорее просьба, чем приказание. Толпа шумела и напирала еще больше. Внезапно к офицеру подскочил рослый парень, рванул его за воротник и оттолкнул в сторону. На помощь к командиру кинулся унтер-офицер, мы бросились помогать парню. Завязалась короткая схватка. Стоявшие во дворе вооруженные самокатчики молча наблюдали эту сцену, не проявляя ни малейшего желания прийти на помощь своему начальству. Очистив путь, мы бросились к баракам. Ворвавшись в ближайший из них, направились к винтовочной пирамиде. Солдаты не препятствовали нам разбирать оружие, а офицеры куда-то исчезли. Через несколько минут винтовки были в наших руках. Теперь мы почувствовали себя куда увереннее.

— Пусть попробуют сунуться городовые, — говорили рабочие, — покажем им кузькину мать!

Кто-то сказал, что надо идти на Петроградскую сторону. Мне тогда казалось, что народ действует стихийно, но позже узнал, что выступлением рабочих руководил Выборгский районный комитет РСДРП, члены которого были в гуще происходящих событий. Тысячи выборжцев двинулись к центру города, переходя Неву по льду, опроки-

[54]

дывая заставы на мостах. Часть восставших направилась громить ближайшие полицейские участки.

Вместе с Козыриным я присоединился к отряду, который двинулся к казармам конных городовых на Петроградской стороне. Мы беспрепятственно проникли внутрь помещений. В них никого не встретили. На полу валялись шашки, шпоры, желтела россыпь патронов. Все свидетельствовало о поспешном бегстве. Да и понятно — одно дело избивать плетьми беспомощных женщин и совсем другое — сражаться с вооруженными рабочими...

В одной из комнат обнаружили шкафчик, на нем висел большой замок. Козырни, не раздумывая, сбил его прикладом. Открыв дверцы, увидели много револьверов. Их тут же роздали тем, у кого ничего не было.

Двинулись дальше. На какой-то улице к нам подошли солдаты и позвали к себе в часть. Они объяснили, что сами не решаются выступить, но оружие рабочим охотно отдадут. Просьбу солдат уважили немедля. Еще несколько сот выборжцев получили винтовки.

На Выборгской и Петроградской сторонах больших столкновений с полицией не было. Основные схватки развернулись на центральных улицах и площадях столицы. Когда мы подоспели туда, все уже было кончено. Рабочие и присоединившиеся к ним солдаты разгромили все очаги сопротивления. С радостью я узнал, что вместе с поднявшимся на борьбу против царизма народом активно действовали петроградские матросы.

Февральская революция победила. Вскоре мы услышали об отречении Николая II от престола. Впервые узнали об этом на митинге, который происходил на углу Каменноостровского и Большого проспектов. Какой-то господин зачитал текст царского отречения, а затем сообщил, что от престола отказался и великий князь Михаил. Он рассказал также, что создано Временное правительство во главе с князем Львовым. Свое выступление господин закончил патетическим призывом:

— Да здравствует свободная Россия!

Оратору от души аплодировали. Многие рабочие, присутствовавшие на митинге, в то время искренне считали, что победа теперь уже достигнута, что вместе с отречением царя, как по мановению волшебной палочки, изменится вся жизнь. Они еще не подозревали о том, что их мужеством и кровью воспользовались те же самые хозяева, на которых они так долго гнули спину.

[55]