За окном осень, день золотой и яркий… Кто-то сказал сегодня, что в такие дни природа взамен солнца светит нам желтизной деревьев. Кто-то посочувствовал: все, мол, гуляют, отдыхают, отпуск же, а вы, мол, бедняжка и т. д… А я — вовсе не бедняжка, ибо вместо традиционной прогулки к морю я прохожу по дорогам юности. Появилась возможность остановиться, оглянуться… И не только оглянуться — вернуться в то время, воспоминания о котором неправдоподобно противоречивы.
Я вспоминаю годы войны. С ужасом, со страхом. И — с чувством восхищения людьми, с которыми прожила и пережила эти годы. И пусть первым кинет в меня камень тот, в ком от войны остался только ужас и страх: с этими чувствами не побеждают, с ними просто не выживают.
Что ж, я должна самой себе признаться: я многого не додала ребятам в те годы. Это я поняла позднее, когда они, уже совсем взрослые люди, стали приносить мне свои дневники, и кое-кто присылал написанные не тотчас после войны воспоминания. Даже в этих, набросанных уже взрослыми людьми строках вспоминается, например, красота природы вокруг санатория Мцыри, бывшего имения бабушки Лермонтова. О том, что там еще жила и дышала лермонтовская эпоха, — ни полслова. Значит — моя вина. Я ведь наизусть помнила, как помню и сейчас, многое из Лермонтова. Значит — я не собрала своих ребят во Мцыри, не посадила их в кружок, не прочла лермонтовских стихов, не сказала: сначала послушайте музыку слов, потом я переведу вам смысл… Я не читала им Пушкина на площадке Генуэзской башни. И не успевала, да и казалось мне — они должны быть как все, так быстрее усвоят язык, так им будет легче. На душе у меня было спокойно за них: их всех любили, к ним были внимательны, значит — с ними все хорошо. Если, конечно, не считать войны… Помнится, позднее, в Сталинграде, где мы в эвакуации жили в больших классах одной из школ, я вслух для всех обитателей одного из таких классов-комнат читала по-русски избранные мной самой места из «Педагогической поэмы» — чуть ли не единственной книжки, которая была у нас тогда. Читала по-русски, и только вскользь, по просьбе моих ребят останавливалась, чтобы перевести непонятные слова — мне казалось, они уже все понимают, в том числе прелесть «Педагогической поэмы». Понимают, значит — все в порядке. Да еще заставляла их писать диктовки, составленные из самых обиходных фраз, объясняла произношение и правописание и даже, помнится, ставила оценки: никогда не меньше четверки. Мне казалось — зачем же огорчать их тройками и двойками, ведь они и так просыпаются каждое утро с мыслью: война…
«Если бы юность умела, если бы старость могла» — вот уж верно и на все случаи жизни сказано. Я бы сейчас собрала моих ребят в кружок, я бы почитала им Лермонтова и Пушкина, Ахматову и Бунина, я бы рассказала им все с азов, все — с самого начала, пусть бы они в подлиннике услышали от меня лучшее из русской литературы…
Я того не сделала, или — сделала мало.
Сейчас, конечно, их уже не соберешь для того, чтобы — смешно! — почитать вслух: они давным-давно прочли все в переводах. И я не уверена, что послевоенные переводы были достаточно хороши. И не уверена, что они в полной мере постигли этот важный пласт общечеловеческой культуры — русскую литературу.
Вместо того, чтобы образовывать, я жалела их. И потому они пишут в дневниках: мы шли и шли до изнеможения, ручки чемоданов врезались в пальцы, Нина подбадривала нас, и потому мы шли снова…
Я любила их. И потому они скучали, когда я отлучалась, и обижались, когда их снова разделили по отрядам, а я стала отрядной вожатой не только для них.
Я гордилась ими — они всегда были аккуратными и в общем дисциплинированными и этим задавали тон многим. Они были довольны, когда я ставила их в пример другим.
Однако же как этого мало!
И как они благодарны — даже за эту малую малость они так много лет по-доброму помнят меня.
Право, если бы вдруг вернуть только один день из тех трудных дней, я бы постаралась сделать многое из того, что тогда упустила. Но — упаси Боже! — вернуть не только нельзя, но и не надо, потому что каждый из тех дней был днем войны…
И поэтому мне теперь ничего не прибавить, не убавить.
Они утоляли свою духовную жажду приблизительным пересказом сказок, сказаний, легенд и стихов на родном языке.
И не оправданием, а только утешением для меня самой может быть то, что их характеры формировал коллектив, и я была среди других вожатых, воспитателей и организаторов этого своеобразного повторения «Педагогической поэмы», и ребята выросли хорошими людьми, а если в единичных случаях у кого-то жизнь пошла вперекос, то все равно свет Артека и артековских дней удерживает его и помогает. Все мои — люди эмоциональные, справедливые, трудолюбивые и честные. Пусть они, читая эти строки, прочувствуют — ни одного из этик их качеств я не ставлю себе в заслугу, потому что, повторяю, я им многого не додала. Впрочем, они и так знают имя того, кому принадлежит эта заслуга: Артек.
Пожалуй, нынче уже никто не спорит, что литература воспитывает и интеллект, и характер. «Вначале было Слово…»
К литературе можно привести детей по-разному: или по официальной школьной программе, или по тому пути, который ты сам с годами выбрал для себя в соответствии с твоим собственным вкусом. И тот и другой путь опасны своей узостью. Неопасен, на верное, и полезен талантливый образованный педагог, умеющий в рамках самой сжатой школьной программы увлечь детей бесспорным и лучшим в литературе. А если педагог не сумел, то литература ведь всегда вокруг тебя — разбирайся сам, ищи сам свою тропинку в ее необъятном мире.
Иное дело — мироощущение. Мировоззрение. Отношение к жизни. Ее восприятие. Совесть. И прочие нравственные категории, которые закладываются в детстве, и в девяноста случаях из ста зависят от того, как и кем они были заложены.
По дневникам моих детей можно безошибочно сделать один вывод — самыми мучительными для них были дни ничегонеделания. Оттого что нам пришлось много переезжать, у нас выпадали и такие дни. Мальчики писали в дневниках: «обычный день». Или «день прошел скучно». Более эмоционально отзывались на такой день девочки: «Все время думаю о маме, о доме. Вдруг никого из моей семьи уже нет в живых, и наш дом сгорел…»
Вот в такие дни и следовало бы заняться их образованием, обучением: хоть без учебников, хоть по памяти. Помню, я делала такие попытки, они были безуспешными: детям не за партой, без школьных звонков, без школьного уклада было непривычно и скучно, они зевали, и я, боясь, что они загрустят по дому, заводила с ними игры или давала свободное время: пусть рисуют, пишут дневники… Теперь с густо исписанных страниц мне укором звучит: «день прошел скучно…»
Хорошо, что таких дней было немного.
За исключением этих немногих, все военные дни наши дети прожили так мужественно, они так много работали и в таких тяжёлых условиях учились, что я испытываю к ним — ко всем, кто был тогда в Артеке, — глубокое уважение.
Были в войну детские дома, в которых никак не удавалось установить порядка, о которых теперь люди вспоминают с горечью.
У нашей артековской военной очень четко организованной жизни были свои причины, свои корни.
Прежде всего, в предвоенные годы в Артек попадали только самые лучшие школьники: отличники, активные пионеры, просто — с точки зрения учителей и школьных вожатых — хорошие, порядочные люди. Я с чувством полной ответственности применяю эти нравственные категории к детям — помните, и у нас в детстве все было как у взрослых, только еще острее, больнее, обиднее в результате малого жизненного опыта, от тонкой кожи, от отсутствия мозолей на душе. Родители, как правило, пристрастны — их дети всегда ведь «самые лучшие». Учителя же знают — дети тоже люди, и уже в первом классе их легко разделить на добрых и недобрых, на честных и хитрых. И — легко объяснить им неправильность поступков и поведения. В общем, хороший внимательный педагог уже в первом классе в силах выправить в ребенке недостатки характера. Надо сказать, что мы в Артеке ничего ребятам не спускали, ни один проступок не проходил без объяснения. Чаще всего это делалось с глазу на глаз, если же дело было серьёзное в присутствии звена или отряда, и, уж если было вовсе худо, доходило до общелагерной линейки. Иногда в нас, — а нам самим было едва за двадцать, — клокотал праведный гнев. Чаще нами руководили соображения чистой педагогики — в той или иной степени у нас у всех была педагогическая подготовка. И в этом последнем случае было жаль ребят — все по той же неизбежной причине: война, они скучают по дому, по родителям, а мы воспитываем их по Песталоцци и Макаренко… Дети обижались, смотрели на нас сердитыми глазами. К счастью, мы только в самых крайних случаях заставляли их просить прощения. Считали так — «попилили» и — будет. На наших педагогических совещаниях я, сама в прошлом нелюбительница извиняться, выступала с речами вроде: «Зачем подвергать ребенка унижению! Заставлять их просить прощения — значит, „воспитывать“ либо психологию побитой собаки — ее наказали, а она ластится, либо сознательно прививать равнодушие и превращать слова — извините, пожалуйста — в ничего не значащие звуки». Мои коллеги были со мной согласны.
Теперь в письмах, которые я вот уже тридцать пять лет получаю от моих бывших артековцев, читаю: «спасибо за то, что тогда-то и тогда-то вовремя остановили точной фразой: запомнилось на всю жизнь, и теперь вашими словами я предостерегаю своих учеников от непоправимых поступков…»
После таких писем на некоторое время исчезает моя вечная зависть к людям, которые выдают зримую материальную продукцию — например, штампуют гайки. Однажды на «Вольта» я два часа стояла у станка молоденькой девчонки-штамповщицы: она прямо взахлёб нажимала на свой пресс, и груда гаек за эти два часа выросла чуть не до макушки девчонки. Она откинулась, отдышалась и сказала мне:
— Могу и еще быстрее, да боюсь, качество снизится.
Я вспоминаю эту девчонку, получив письма от Нади Кузнецовой или от Лили Сафроновой, моих бывших пионерок, теперь учительниц… «Спасибо за то, что вовремя предостерегли» — это, конечно, не груда гаек, но тоже кое-что.
Вторая причина возможности организовать нормальную жизнь в военном Артеке — это его исключительность, всесоюзность. В трудных случаях мы обращались в Совнарком, и нам никогда не отказывали.
И третья — наш начальник лагеря Гурий Григорьевич Ястребов. Было в нем много достоинств — добрая привязанность к детям, ум, последовательность и точное представление о том, каким быть Артеку во время войны и как держать его в русле.
До войны Ястребов работал в «Известиях», заболел чем-то серьезным, долечивался в Крыму. На вид был барственным и вальяжным. Но только на вид. Юность его была боевой, по происхождению — донской казак, в 14 лет он вступил в комсомол и сражался бойцом ЧОНа. После окончания гражданской войны пошел в журналистику. Живя в Крыму, часто бывал в Артеке — собирал материал, намеревался писать книгу. Когда в первые дни войны весь мужской персонал Артека ушел на фронт, у Гурия Григорьевича оказался «белый билет» — по состоянию здоровья непригоден к военной службе. Ему предложили стать начальником Артека. Вступив в эту должность, он собрал нас и сказал примерно следующее:
— Вот что, друзья мои, задача у нас такая — сохранить детей и воспитать их. Ответственность у всех нас — тяжелейшая. Принцип у меня будет один — если что случится, виноваты будут не дети, а вожатые. Уже сегодня мы займемся перестройкой лагерного режима. Почему нужна перестройка? Потому что идет война. И чтобы все вожатые поняли всю серьезность и груз нашей ответственности, скажу: нам все придется начинать заново. Ибо довоенный Артек — но лучше я скажу словами из «Положения об Артеке» — был «оздоровительным, профилактическим и воспитательным учреждением». Впрочем, им он был и остается таковым, несмотря на войну. Он по-прежнему должен будет служить укреплению здоровья детей, воспитанию чувств интернациональной дружбы, товарищества и дисциплины, подготовке крепкой социалистической смены.
— И прошу также не забывать, — продолжал наш новый начальник, — что наши дети — отличники и общественники. Отдых их, как отдых любого советского человека, закончен — некому обслуживать детей. Я буду настаивать на том, чтобы дети не только обслуживали себя, но и посильно участвовали в общественном труде. Сейчас для страны каждая капелька труда дорога. Прошу вас также помнить слова Надежды Константиновны Крупской, сказанные ею в мирное время, важные для нашего общественного строя всегда, особенно теперь.
Гурий Григорьевич открыл блокнот, прочел:
«У нас на школу, учебу обращено большое внимание, но это не значит, что наши ребята могут расти барчатами, которые не умеют пришить пуговицы к пальто, вскипятить молоко, вычистить себе сапоги… не знают, как приступить к машине, как за лошадью ухаживать, стране социализма барчат не надо».
(Теперь, сорок лет спустя, в скобках хочется сказать — не правда ли, как это актуально и нынче.)
— … Заканчиваю: будем полезны себе, будем по мере сил помогать Родине. Моделей готовых у нас нет. Будем создавать их по требованию дня. Предстоит эвакуация — просьба к вожатым: соблюдать по мере возможности лагерный режим, но и в работу включать ребят. Можете быть свободны — в том смысле, что можете идти к ребятам.
Вот такая примерно была речь. Она легла в основу нашей жизни на четыре года и спасла нас, не дала ни растеряться, ни заболеть, ни утратить чувства долга.
Что и говорить, начальника своего мы все — и ребята и вожатые — малость побаивались, уважали и любили: за решительность характера и за хорошую, пропорциональную смесь доброты и требовательности.