Илона все утро не находила себе места от ожидания. В последнее время суета, хлопоты, необязательные встречи — да, люди вокруг стали казаться ненужными, лишними, ее перестала интересовать привычная сутолока, порой приятно щекочущая самолюбие — и только. Съемки в дурацкой утренней программе, ее по телику показывают, Илона советы дает, как мужчинам нравиться, домохозяйки в восторге. Сколько можно, в конце концов! Наверное, она действительно капризна и взбалмошна, как часто говорят. Но скука, и надоело. А тут еще повод для расстройства, с такой проблемой она столкнулась впервые — Митя так воодушевленно, так искренне уверил, что она может на него рассчитывать, внутренний голос в тот же миг припечатал: верь! Она поверила. Прошло несколько дней, Митя на звонок не откликнулся. Дальше ждать не имеет смысла, уедет на конкурс и потом… да какое «потом», ничего уже не будет «потом», есть только «сейчас». Сейчас или никогда. Так с ней никто не обращался. Потеха, прилежный читатель эпистолярных наследий ведет себя как записной дон-жуан! Этого еще не хватало. Она сейчас позвонит и скажет все, что думает. Прямо сейчас.

Илона решительно выдернула из сумки телефон, набрала номер. Гудки соединения и запищать не успели, как она услышала его голос… какой странный голос, почему?..

— Алло! Дмитрий Вележев, я слушаю.

— Нет, это я слушаю, Илона Вельская. Я звонила тебе как-то, обещали передать.

Срывающаяся пауза, неровное, будто сдавленное дыхание. Митя заговорил, голос по-прежнему странный, теперь еще и глуховатый, будто он осип внезапно:

— Боже мой, Илона! Как я мечтал услышать тебя, наконец! Да, мне передали, конечно, передали, но вначале я не знал, что скажу тебе, потом не решался, мне казалось, что ты уже и думать обо мне забыла. Позвоню — рассмеешься и скажешь, что занята. А сейчас… это так здорово, что ты позвонила! Я будто дышать начинаю ровнее. Илона… не может быть… как ты знала, что нужно позвонить именно сейчас? — Его голос срывался, кажется, что заплачет и бросит трубку. — В последнее время у меня неприятности, вдруг пропало желание готовиться и ехать куда-то, я не знаю, не понимаю… Совсем растерялся, на репетициях лажа, звучит сплошная какофония, ничего до конца доиграть не могу, я просто в отчаянии!

— Митя, этому есть простое название. Депрессия на почве длительного стресса. Или от усталости. Ты просто устал. Кто-то есть сейчас с тобой рядом?

— Нет, я один. Мама и бабушка работают сегодня допоздна, придут ночью, скорее всего. Большой банкет заказан, сотрудники зала обязаны присутствовать, полным составом обеспечивают порядок. — Он помолчал и добавил неуверенно: — Илона, ты можешь ко мне приехать?

Он опередил на миг, если бы не произнес — она бы сама это сказала: «Я могу к тебе приехать?», что чересчур. Определенно чересчур. А так…

— Думаю, да. Говори мне адрес, я такси вызову. Сама хотела посмотреть, как и где ты живешь.

Он заметался, бросился в ванную, увидел треснувшее слегка круглое зеркало у окна и ужаснулся трижды: зеркало давно выбросить пора, самому срочно бриться и душ принимать. Справился, будто учебную тревогу объявили в казарме, даже насвистывал, успевая каким-то образом улыбаться, мелодии духовых из «Кармен», орудуя бритвенным станком, а скорее ловко уворачиваясь от него. Потом он машинально собирал разбросанные носки, незамеченные бабушкой, комкал и прятал выцветшие полотенца.

Метнулся в кухню. Хоть тут выдохнуть можно, кухня более или менее в ажуре, только пара чашек немытых, вымыл. Из шкафа в своей комнате достал белую рубашку, пару черных брюк, и вдруг ему показалась смешной такая торжественность. Но тогда только черная майка, совсем по-домашнему. Да нет, рубашка годится, пусть она поймет, что ее визит — событие. Ведь это и правда событие. Он посмотрел в зеркало, Алена замаскировала его в стене между книжными полками, — и только теперь перевел дух: ломко хрустящий, высокий (бабушка постаралась на совесть), небрежно падающий на плечи ворот рубашки ему понравился.

Когда раздался звонок, Митя на несколько мгновений задержал дыхание, чтобы шумная восторженность — она покажется смешной — проявилась хотя бы не в самые первые секунды, и медленно подошел к двери. Сердце звенело нервно, когда увидел ее — затремолировало еще сильнее, он даже слышал мелодию.

Улыбнулся навстречу ее глазам, только и смог выдохнуть: «Илона! Я так рад тебе!» — и ощутил, что намерение спокойно говорить с нею — пустые хлопоты. Она раскраснелась от мороза, а может, от поспешности, с которой поднималась на четвертый этаж. Легкое пальто, цвет он так и не смог обозначить, казалось подобранным к цвету ее лица, вьющиеся волосы струились по широченному красному шарфу, она принуждала воскликнуть: «Как ты красива!» — но он промолчал, он невольно зажмурился — будто сияние исходило, распластывалось нежными арпеджированными аккордами, он явственно ощутил музыку ее губ, рук, шеи. Смешался окончательно и застыл, не отрывая от нее глаз.

— Митя, давай закроем дверь, там холод собачий, — деловито произнесла Илона, и все задвигалось в нужном ей темпе. Дверь плотно затворена, гостья уже внутри сумрачного коридорчика, а Митя не имеет ни малейшего представления, что делать дальше. Красный шарф разматывается точными движениями Илониных пальчиков, пальтецо накидывается на плечики, на вешалке нашлись (Митя облегченно выдохнул, вдруг подумал, что не бриться надо было, а за цветами бежать).

— Может быть, чаю, Илоночка? У нас есть настоящий китайский зеленый чай! И, по-моему, вчера бабушка что-то пекла.

— Чай — это здорово! Даешь настоящий! С ватрушками или пирогами, но не волнуйся и не грузись, Митюша. Успеется. Я же не тороплюсь. Пришла на тебя посмотреть (про «я живая» и «мне больно» она не упомянула. Драмы неуместны. С ним — уж точно. Да и пора от драм передохнуть. Пожалуй). — У тебя ведь есть своя комната? Вот и покажи ее. Представляю — рояль небось, а стены портретами великих увешаны.

— Ты будто уже была в ней. Все именно так.

— Митя, импровизации тем и пользительны. Точно знаешь, что портреты голых баб перевесить или прикрыть святыми ликами композиторов не успеют. Шучу, шучу.

Митя только улыбался, высоко поднимая подбородок и поводя шеей, как довольный уходом и вниманием жеребенок. Слушал ее и забывал о волнении, об отчаянии последних дней, невесть откуда и почему налетевших и почти полностью его изничтоживших.

— Странно, я вдруг спокоен. Извини, что я тебе глупости по телефону говорил. Но столько событий! Скачут события, настроение скачет, я не готов был. Все так запуталось.

— Ты же знаешь, для таких скачков объяснений нет. Одни и те же события мы воспринимаем вчера — как достижение, сегодня — как провал, по обстоятельствам. Иногда от усталости, а скорее от перенапряжения. Ведь ничего особенного не случилось?

— Еще как случилось! — По его лицу прошла резкая волна, зафиксировалась гримасой внезапной боли. — Исидора Валерьевна не сможет поехать со мной на конкурс. Сердечный приступ, она в больнице, я уже был у нее вчера. Обошлось, но на месяц по крайней мере рекомендован постельный режим, да и домой ее отпустят не раньше середины следующего месяца. А без нее я не представляю себе, как смогу выдержать этот кошмар — чужая страна, город, язык! Мне необходимо ее видеть, появляются силы бороться. Я неуверен в языках, Исидора обещала переводить, она владеет немецким, французским. И внезапная болезнь… я в ужасе, если с ней что-нибудь случится в мое отсутствие. — Он сел на диван, обхватил голову руками, вдруг закачался из стороны в сторону, слезы вот-вот хлынут:

— Илона, я не поеду на конкурс! Это будет смешно, я ничего не смогу сыграть, уверенность была, но улетучилась. Ведь так непросто явить себя грозному жюри, они ждут чуда или провала, а ты один, один и беспомощен, нет никого, кто тебя поймет и поддержит, кто выслушает, на худой конец! Понимаешь, она для меня не просто педагог, Исидора Валерьевна воспитала меня, она, как бы вернее выразиться… словом, она стала мне близким человеком. Мы часами говорили о музыке — и как говорили! Без нее я не могу играть, не смогу! — Он, наконец, зарыдал, не стесняясь, вернее, стесняясь, но не умея сдержать себя, в этот момент не было ему дела ни до кого. Планы рушились, но хуже всего то, что он ощущал себя бездарностью, выскочкой. — Там играет Кирилл Знаменский, я должен быть в лучшей форме, меня ничто не должно беспокоить, ничто!.. Ты понимаешь?

Илона протянула руку с салфеткой, она всегда их носила в сумке, села рядом, обняла и без резких движений водила по его щекам, потом будто невзначай, мягко прижала его лицо к плечу. Они сидели так, не двигаясь. Минуты три. Илона поцеловала Митину щеку, левую. Левая ближе была. Потом правую — лицо пришлось приблизить и повернуть. Он затих, подчинялся безвольно. Не возражал, но и не настаивал, и все будто вслушивался во что-то, ему одному звучащее.

Тесно и неловко, но мир сузился до размеров дивана, момент разложить его упущен. Илона понимала, что станет для него первой женщиной, смешно, но ее гордость была близка к инстинкту самца, стремящегося любой ценой заполучить нетронутую девственницу. Она никогда не понимала этой суеты по поводу первенства, что есть цифра? Числительное и только! — но будто секрет ей открылся. «Ты моя первая женщина!» — это круто. Услышишь — не поверишь, но она этого не услышала, она и так знала.

Доверчивая нежность переполняла ее, неиспытанная. Какие-то слова, целые предложения гулко пульсировали, застревая в висках, но не воспринимались, не прослушивались, вязкое сознание лишало резкости хаотичные жесты, неловкость прикосновений.

Желание любить она отпустила на волю впервые, не пытаясь придумать причины для опасений. Не боясь завтрашнего отчуждения, не отталкивая чувственную волну — мягко нахлынет, а очнется русалочка на плоском и колком песке, куда течением выбросит. Пустое, она любима, определенно! Никому его не отдаст. «Исидора Валерьевна, виват вам, что отдали мне вашего мальчика сами. Выиграем мы ваш конкурс и без вас. Выздоравливайте, не волнуйтесь». Такая беспечность в мыслях, а повод-то, повод где?

Пришла домой к малознакомому пианисту на грани нервного срыва, незвано пришла и радуется заполошному диванному сексу! Потом улетучились резоны и доводы, она перестала думать вовсе. Слушала его дыхание, вдруг увидела крупно восторг в его глазах, таких огромных, что сама испугалась, будто экран растянут перед ней, а на экране черные очи, но это не экран вовсе, она целовала оба глазика, пока он не затих в ее объятиях, как дитя малое. Так сон дурной привидится — к мамке бегут, в постель лезут, бормоча невнятные обрывки слов с перепугу — и успокаиваются, дыхание выравнивается, засыпают.

Они и правда уснули — будто провал в памяти случился. Обоим снились странные розовые кружочки, то побольше, то поменьше. Он встрепенулся вдруг, неловко повернулся и чуть не упал, задев Илонин локоть, она проснулась, встревожилась, не понимая, где она и почему, села. Они с Митей смотрели друг на друга в явном изумлении, будто повстречались на улице и не могут вспомнить, почему лица кажутся знакомыми. Потом расслабились, обрушились сызнова на спасительный диван, вспоминать стало проще. Илона гладила Митину щеку, проводила губами по смуглой бархатной коже. Щека пахнет сандалом, да, это запах сандалового дерева. Она тут же сказала ему об этом и вдруг без перехода заявила:

— А вот теперь я и правда хочу чаю! С ватрушками — и немедленно!

Он, как ошпаренный, бросился к двери, запутался в диванных покрывалах и свалился-таки с дивана:

— Я же говорил, настоящий медведь неотесанный!

— Ну не надо, на медведя ты не тянешь, — рассмеялась Илона. — Ты вообще на зверя не похож. На человека. Давай срочно одеваться и занимать приличные позы, а то возвратятся твои с банкета раньше времени — представляю, что я услышу!

Митя быстро влез в брюки, на ходу застегивая рубашку: «Ради тебя надел. Хотел на Фанфан-Тюльпана походить» — бросился на кухню опрометью, босые ступни сухо щелкали по линолеуму. Вернулся, Илона была уже в полном обмундировании, вдруг возникнут домашние с вопросами — ответ готов: явилась слушать музыку и аплодировать. Ни дать ни взять.

— Митя, перед тем как я с набитым ртом буду — поцелуй меня.

Он тут же выполнил. Нет, не выполнил — преклонил колена и губы приблизил к богине. Илона почувствовала именно такой поцелуй. Она ответила ему и поняла, что и вправду впервые счастлива.

Трудно дыша, она высвободилась, наконец, тут же ощутила, что время молчания истекло, лимит выбран полностью — и слова сами выговорились. Это кажется, что не к месту выговорились, на самом деле нужные и правильные, про любовь:

— Митя, я поеду с тобой на конкурс. Даже если чуть опоздаю, от визы будет зависеть. Но я приеду в А., не сомневайся. Играть будешь для меня. Прорвемся.

И добавила, будто между прочим, будто только что в голову пришло:

— Сыграй мне, пожалуйста, ту самую сонату, ты говорил, что сыграешь ее для меня. Ты обещал.

Он не помнил об обещании, но согласился тут же, поднял крышку рояля и как был босиком, уселся у рояля. Положил руки на клавиатуру, поднял голову, какое-то время вглядываясь в сумеречную заоконную тишину, — и заиграл.

Смятенные мелодии, переплетаясь, обрушились на Илону струйным тяжелым водопадом. Впервые настоящий музыкант играл только для нее. Илона вначале трудно воспринимала, но исступленная исповедь в звуках постепенно захватила, она перестала задумываться о странных обстоятельствах, «ловко или неловко», «что теперь делать», оправдывать собственные порывы или осуждать. Музыка объяснила лучше — в ней страсть вытесняла боль и горечь; вопреки агностицизму, сомнениям, отрицанию — торжествовала любовь. Мы принимаем поражение с готовностью, готовы к разочарованиям; к счастью — не готовы никогда. Мы открываемся ему с изумлением, верим, с трудом преодолевая привычный уже скептицизм, превозмогая защитную иронию. Незащищенность трудна, уязвима и беспомощна.

Но последние аккорды Митя сыграл с такой нежностью, что неожиданные слезы покатились по персиковым щечкам. Илона даже не поняла, как такое возможно, прежде никогда не случалось, она владела собой в любой ситуации. Но теперь Илона плакала, не скрываясь, будто провожая свою непутевую прежнюю жизнь, прощаясь с нею озабоченно, глаза красные, — по всем правилам.

Тишина. Илона сидела не всхлипывая, слезы вольно катились, она их не останавливала.

— Я люблю тебя, Митя. И всегда буду тебя любить. Не говори ничего. Не надо. Мне давно пора. Если хочешь, проводи меня немного. Я не стану такси вызывать. Будем гулять вдвоем. Говорить или молчать. С тобой мне так уютно, даже не мерзну, я ведь всегда замерзаю. Мне давно не было так хорошо. Никогда не было.

И он отозвался эхом:

— Мне тоже давно не было так хорошо. Никогда не было. Я люблю тебя, Илона. И всегда буду любить.

Уже минут двадцать они шли по заснеженному городу молча, рука в руке. Вдруг улыбка безмятежного покоя ушла на мгновение, она захлопотала:

— Ты даже свитер не надел. Хорошо, хоть шарф на шее, а то простудишься. С гриппом трудней конкурс выиграть. Будешь здоров — непременно выиграешь, я знаю. — Он посмотрел на нее с каким-то мученическим задором и только сильней сжал ее ладонь. Она даже встряхнула кистью, пытаясь ослабить тиски его пожатия.

— Митя, почему тебе так нужно, чтобы Исидора всегда тебя нянчила, то есть настраивала? Я английским владею, любые проблемы смогу решить, если возникнут.

— Наверное, ребячество. Проехали, нечего об этом говорить. Я сам. Сам. Но это трудно. У меня ведь нет мощного продюсера, настоящий промоушен некому организовать. Никогда над этим не задумывался. Я верил в силу Исидоры, как в чародейство. Исидора всегда была рядом, поддерживала меня она одна. Ее веры, ты не смейся, мне вполне хватало. Мне казалось, я непотопляем, пока она рядом. У нее, по-моему, связь напрямую с чистой или нечистой силой; как Исидора говорит — так и получается. Я уповал на ее тайную мощь. И она меня любит. Так важно, если есть кто-то любящий, как она.

— Теперь она в больнице, мы желаем ей поправиться. А ты можешь поверить в меня. Для тебя, для нас — я все смогу. Я сама стану тебе продюсером.

— Илона, все сложнее. Нужна всего лишь малость — грамотный и влиятельный агент за спиной, поддержка крупной компании, сейчас ведь время монополий. Об этом книги написаны, лучшая, пожалуй, и самая честная — «Who Killed Classical Music?» — скандальный английский журналист написал, знаток рынка. Да, божественная Илона, рынка. Пианистов продают, как товар. Если не купили — тебя нет, ты один из многих, даже победу на конкурсе Барденна никто не вспомнит. А ее еще надо завоевать. Кирилл Знаменский будет играть. Это сильный конкурент, у него прекрасные связи, карьера отлажена. Могу и не прорваться.

— Об этом и не думай. Твое дело — музыка. А продюсировать тебя… пусть не сразу, я пока не в теме, но изучу вопрос и займусь этим сама. Со временем. У меня получится, я настырная. Запомни, женщины, в отличие от мужчин, обещания выполняют.

Митя засмеялся неожиданно мелко, рассыпчато, такой смех заразительным называют:

— А принято считать, мужское слово — гарантия. Сердце красавицы, как известно, склонно к измене, к перемене…

— Это как раз тот самый пиар. Так удобней для мужчин, а женщинам они чуть что вдалбливают: ты, Земфира, неверна по определению. Обычный мужской шовинизм. Мужчины лукавы, а сами приписывают лукавство женщинам. Те покорно верят. Ах, эта вечная путаница, изворотливость, борьба за право диктовать! Как хорошо, что ты совсем другой. Ты даже можешь меня вылечить, сделать доброй, доверчивой… к тебе. Как Станиславский учил: «Когда играешь злого — ищи, где он добрый». Я буду добра, но только к тебе. Меня никто не сыграет.

— А ты знаешь, я так остро завидую музыкантам, владеющим словом! Потому Афанасьева чту, еще две-три фамилии можно вспомнить, но в массе своей мы беспомощны, мы ничего не можем объяснить, в интервью сплошь банальности, я потому избегаю говорить с журналистами. Или говорю фразами Исидоры, она-то красиво излагает!

Но вот читал переписку Чайковского — захватило, как роман! Он мог быть превосходным писателем, начиная бытовое послание, так увлекался, бесподобные описания природы по ходу рассказа о племяннице, фразы лились потоком, как и мелодии. Его так раздражали бесцветные романы, современниками писаные, а бездарные критики приводили в бешенство! Счел, что Ларош исписался, — и тут же в недоумении: «Почему он сам не понимает, что свежие идеи кончились, что время его вышло?» А кто ж понимает-то… Иногда боюсь, что сам пропущу момент и буду играть пошлости — да, пошлости ведь не только говорят, их играют на каждом шагу… я не умею этого объяснить, но есть исполнение плохое, есть скучное, а есть пошлое.

Чайковский боялся пошлости в музыке не меньше Чехова, умевшего убийственно безысходную историю преподнести изящно и просто. Но более всего Чайковский боялся женщин. Думаю, даже нетрадиционная ориентация объясняется просто: он не понимал, как себя вести, панически боялся сказать или сделать глупость, он слишком любил прекрасное и глубоко чувствовал его, оставил эту часть жизни за глухим занавесом, не желая узнавать подробности. Чайковский пасовал перед всем, что есть просто жизнь. Раскрывался в семье, любовался чужими детьми — так искренне! А писал искренне только Модесту. И партитуры писал искренне.

Музыка — удобный, приветливый мир, можно мечтать, любить и быть любимым. Петр Ильич умен необыкновенно, его одаренность лучами била в любом направлении. И не лгал никому, потому письма к фон Мекк муторные, их вынужденность деформировала, искажала отношения — и слог тут же меняется, становится подчеркнуто правильным, светским: «…Между прочим, получил из банка деньги, за которые еще раз приношу живейшую благодарность», — эту фразу в начале письма я запомнил навсегда. Потом он пишет длинно и обстоятельно, учтиво, а в конце внезапное: «Ваш до гроба». Никому он такой фразы не писал, только ей. Три коротких слова, а о тяжком кресте и вымученной покорности все сказано.

— Ты хорошо говоришь о письмах Чайковского, никогда их не читала. Но запомню. Вообще переписку не читаю, скучно, только мемуаристам в радость. Но если прочитывать, как ты, улавливать скрытый смысл… это захватывающая литература! Музыка иначе воспринимается.

— В том-то и дело. Понимаешь ход рассуждений, способ мышления, сразу ясно — так играть его можно, а так нельзя, здесь замедлить нонсенс, а тут сам бог велел. Сложно, играешь от себя и по-своему, но диалог с композитором беспрерывен. Наедине с музыкой не задумываюсь над этим, но личность уже составилась, объемности набрала.

— Я тебя спрашивала уже, но об Эмиле Барденне ты читать не хочешь. А почему? Мне теперь интересно, что за человек написал музыку — то ли благословенную, то ли дьявольскую, а скорее и то и другое. Мы оба, не сговариваясь, объяснились, как только отзвучал последний аккорд! Это божественно или дьявольщина? Нет ответа, но звучала соната любви.

— Тебе — соната любви, мне — соната о моем детстве… Илона, я не говорил тебе тогда, ведь коротко виделись, да и не люблю заводиться, нервничаю тут же. Писем Барденна нет, не сохранились — то ли сожжены, а может, и не было их вовсе. В биографии путаница. Две дочери вроде были, вышли замуж, сменили имя, никто не может следов найти. Если они вообще существовали, конечно. Столько домыслов! Его всерьез обвиняли в связях с потусторонними силами, иногда пишут, что это музыка пришельца с другой планеты, особенно часто об этом писали, когда тема вошла в моду. Я тогда и читать о нем перестал, где нет свидетельств — простор домыслам.

Даже годы его жизни доподлинно неизвестны, уточняют то первую цифру, то последнюю. Но музыка говорит лучше документов. Тут и закавыка. Есть фрагменты — будто клавесинисты писали; вдруг — программная музыка романтиков; потом вторгается, максимально гармонизированная, правда, но все же атональность. По факту — это история музыки от А до Я. Посмертная издевка, очередная мистификация гения: хотите — играйте, хотите — трактаты пишите. Я предпочитаю первое. И ты знаешь, что мне особенно нравится? Между мною и Барденном нет никаких посредников, я сам — интерпретатор и творец.

Моноконкурс становится антологией его музыки, а одновременно — выматывающим испытанием. Нет канонов, но есть сочинения, море разливанное написанного им, взволнованное море-окиян: играй как хошь, только не захлебнись, утопнешь. Ничего не запрещено. Все разрешено.

Барденн неповторим, в истории музыки равных нет, последователей нет. Есть тайна. И великое таинство музыки: откуда возникли эти гармонии, как и почему они созданы? — Митя старался говорить как можно спокойней, размеренней, но в какие-то моменты его чуть глуховатый бархатный баритон срывался на фальцет, он «давал петуха»; привычно стесняясь таких перепадов, он продолжал, но делал внезапные паузы, мучительно искал слова, помогающие обозначить трудноопределимое, будто озадачился целью самому себе объяснить или, на худой конец, хотя бы вычленить сегменты, расчертить и упорядочить непостижимую закрученность хитрых головоломок, притягательную геометрию лабиринтов, уводящих неведомо куда. — Музыка таинственна, как масонская ложа. Допускаются посвященные, им дозволено. А кто посвятил, кто дозволил? Чертовщина это или божий промысел? Нет ответа, нет ответа. Мильоны в куски разлетевшихся судеб — они обманулись, издевку с призванием перепутали. Единицы прорываются — и нет ответа, почему именно этот человек велик, а не другой — тот ведь убедительней играет, ближе к замыслу автора, почему о нем и слышать не хотят? Нет ответа, нет ответа… Шопен, Лист, Чайковский, Моцарт — устаревшие гармонии, новое время пришло, в топку! Кому это нужно, казалось бы, зачем? Нет ответа, Илона. А страсти не утихают, только сильнее разгораются.

И поверь мне, новое войско пятилеток именно сейчас впервые садится за инструмент, им подкручивают стул до нужной высоты, они берут первую ноту, им говорят, что это «ля». И будущий герой восторженно повторяет: «Ля-ля-ля!» Если он из числа посвященных — судьба его в этот момент кардинально переменилась.

— Здорово ты говоришь! И так просто. Я никогда об этом не думала. — Илона помолчала, и вдруг ей неудержимо захотелось «сбить ряд», что означало — резко перевести тему, упростить, а часто — обескуражить собеседника. — А насчет пианистов и судеб… знаешь, это как с ресторанами — в одном всегда толпа и столики нужно наперед заказывать, а в другом пусто и грустно. А разницы вроде никакой и нет. Может, оттого и пусто, что грустно. — Илона вдруг ощутила, что ей холодно, чуть постояла озираясь и увидела приближающиеся шашечки такси с маячком на крыше, коротко взмахнула — и перед тем, как захлопнуть дверцу, выкрикнула:

— Мить, будь спокоен, уверен и не пропадай. Ой, а телефон мой у тебя записан? — Выхватила карточку их кармашка в сумке и протянула ему, чуть не споткнувшемуся от спешки: — Вот, храни ее как талисман! Звони, но я тоже буду звонить, не сомневайся!

Ей удалось устроить привокзальную сутолоку, она довольна. Митя воодушевленно машет на прощанье, она внезапно уехала, оба полны нежности и неги; в городе свистящая и непредсказуемая погода, но такси поймать можно. Илона назвала адрес, и размытый свет фонарей на пустынных улицах показался ей живым, движущимся.