Загадочная личность

Христолюбова Ирина Петровна

Ирина Христолюбова

ЗАГАДОЧНАЯ ЛИЧНОСТЬ

 

 

Рассказы Маши Веткиной

Художник С. Можаева

 

Загадочная личность

 

Хорошо бы стать невидимкой. Но это невозможно. А еще лучше — инопланетянкой! Все думают, что я Маша Веткина, ученица 5 «В» класса, а на самом деле я инопланетянка. У меня в голове совсем другое, чем у всех. Но инопланетянкой стать тоже невозможно.

Сидела я, смотрела в одну точку и обдумывала свою жизнь. А старшая сестра Дуся вертелась у зеркала.

— Ты идешь в кино? — спрашивает она.

— Не знаю, — говорю.

— Как же это ты не знаешь?

— Вот так, — говорю, — не знаю. Поважнее есть дела кое-какие…

— Тоже мне — загадочная личность!

И тут меня осенило: я буду загадочной личностью!

— Ты что — до сих пор не знала, что я загадочная личность? — говорю я Дусе ровным, спокойным голосом.

— Нет, — говорит, — не знала.

Я стала ждать, когда сестра Дуся уйдет в кино, чтобы хорошенько все обдумать. Наконец, ехидно усмехаясь, Дуся ушла. Усмехайся, усмехайся!

Как только хлопнула дверь, я сразу же начала выполнять принятое решение.

Я подошла к зеркалу и стала изучать свое лицо. Для загадочной личности оно, пожалуй, не подходило — это была суровая, но горькая правда. Веснушки, курносый нос… Даже ни одной морщинки на лбу.

Я села и стала думать. Иногда я думаю очень долго, а иногда только успею задуматься — тут же до всего додумаюсь. Учительница Марья Степановна по этому поводу говорит, что у меня ветер в голове гуляет.

Ну и тут я додумалась сразу же. Это даже лучше, что у меня такое лицо. Никто на меня не обращает внимания, все думают, что от человека с таким незамысловатым лицом ничего особого ждать нельзя. Только так подумают — я и огорошу своей загадочностью.

Но мне предстояло додумать самое главное: чем я должна огорошить и какой я должна быть, чтоб все догадались, что я загадочная. А то ведь получится так, что я буду знать, что загадочная, а никто не будет.

Я взяла карандаш, бумагу, написала цифру 1. Поставила точку. Перво-наперво загадочная личность должна быть потрясающе хладнокровной. Я помусолила карандаш и записала: хладнокровие. Что же еще? Я вспомнила Овода, графа Монте-Кристо, капитана Немо. Это были мои любимые герои.

Я написала десять пунктов загадочности:

1. Хладнокровие.

2. Усмешка на губах.

3. Молчаливость.

4. Время от времени таинственное «да» и «нет».

5. Холод в глазах, за которым скрывается жар души.

6. Гордое одиночество.

7. Острый, разящий противника ум.

8. Защита угнетенных.

9. Шрам на лбу. («Где же я его возьму? — подумала я. — Это прекрасная, но неосуществимая мечта». Твердой рукой я вычеркнула этот пункт.)

10. Легкая хромота.

С этой минуты я стала загадочным человеком.

Когда сестра Дуся пришла из кино, я думаю, она меня не узнала. Я сидела, облокотившись на стол, и глядела вдаль. На моем лице была глубокая мысль. Так я сидела полчаса, а может быть, час. Сестра не обращала на меня внимания. Сидела я, сидела за столом безрезультатно, а потом встала и, слегка прихрамывая, подошла к окну. И опять стала молча смотреть вдаль. Сестра Дуся по-прежнему не обращала на меня внимания. «Ну, — думаю, — ладно, вот сейчас пойду и спать лягу молча».

Когда родители пришли, я уже засыпала. Мне представлялось, как я еду на коне в черном плаще. Страшный ливень застилает мне путь. Я останавливаюсь у лачужки. Меня встречают двое. Накинув капюшоны на голову, мы идем по горной тропинке к морю. А море ревет и грохочет. Опускается ночь. Мы садимся в лодку и отправляемся в путь освобождать угнетенных.

— Будет шторм, — тихо говорит мой спутник. — Успеть бы…

Но мы не успеваем. Волны обрушиваются на нас и опрокидывают лодку. Из последних сил, вплавь, мы добираемся до берега. Нас встречает человек в черной накидке…

— У нее жар, — сказала мама, приложив руку к моему лбу.

— Да, она никогда не ложилась спать так рано, — сказал папа.

— Она вообще сегодня какая-то странная, — сказала Дуся.

Я улыбнулась.

На следующий день я пришла в школу раньше всех. Лицо мое было сурово и сосредоточенно. Я села за парту и стала обдумывать восьмой пункт загадочности. Я должна была решить, кого мне защищать. Думала долго. Наконец мой выбор пал на Вадима Хазбулатова, Он был маленький, беленький, худенький. На уроке физкультуры Хазбулатов стоял последним и никак не мог подтянуться на турнике. А когда играли в кучу малу, он непременно оказывался внизу. Все его сокращенно звали Хазбулатик. С сегодняшнего дня я должна была защищать и беречь его всю жизнь.

Хазбулатик, веселясь, бежал к своей парте, ни о чем не подозревая. В это время двоечник Капустин подставил ему ногу. Хазбулатик запнулся и упал. Все стали громко хохотать. Этот грубый смех потряс мне душу. Я поняла, что настал час, когда я должна проявить все свои качества.

Я встала. Безумная смелость боролась во мне с врожденной скромностью. Но честь Хазбулатова требовала отмщения. Я обвела всех суровым взглядом. Все притихли. Я, припадая на правую ногу, подошла к Капустину.

— Капустин, — сказала я не дрогнувшим от волнения голосом, — вы должны извиниться перед Хазбулатовым.

Некоторое время все смотрели, открыв рот. Капустина начало трясти от смеха, и, глядя на Капустина, все начали трястись, и Хазбулатик тоже. Все сидят и трясутся. А я стою бледная и невозмутимая.

— Капустин, вы должны извиниться перед Хазбулатовым, — повторила я недрогнувшим голосом.

— Ой! — схватился Капустин за живот. — Ой, сейчас умру!

И все стали хвататься за живот и хохотать. А Хазбулатик громче всех, он даже ногами начал дрыгать.

Тут вошла Марья Степановна. Гул в классе стал стихать. Начался урок истории. Я слушала Марью Степановну и обдумывала свою дальнейшую нелегкую жизнь. Я должна вызвать Капустина на дуэль. Возможно, я погибну. Ну что ж!

Я написала Капустину записку: «После уроков вызываю тебя на дуэль. Мария Веткина. 26 октября. 12 час. 35 мин.».

Через минуту Капустин мне ответил размашистым почерком: «Вызов принимаю. Будем драться на шпагах. Кто проиграет — будет прыгать с крыши сарая. Дмитрий Капустин».

Весь класс ждал дуэли. Секундантом я пригласила подругу Таню.

И вот после уроков мы собрались за школой. Капустин нагло ухмылялся. Мое лицо было сурово и сосредоточенно.

Мой секундант Таня и секундант Капустина Валька Кошкин подошли к иве, срезали два гибких прута и после жеребьевки вручили нам. Это были шпаги. Сейчас они решали нашу честь.

Друзья и враги кольцом окружили нас. Секундант Кошкин приказал всем расступиться. Я бросила на Капустина гордый взгляд. И наши шпаги скрестились.

Мой враг был силен и ловок. Два раза он меня огрел по ногам в пылу борьбы, нарушая правила дуэли. Но я молчала, нанося врагу все новые и новые удары.

Капустину стало жарко. И только я подумала о том, что ему стало жарко, как от сильного удара шпага вылетела из моих рук.

Капустин, сверкая глазами, приставил свою шпагу к моей груди.

— Жизнь или смерть? — глухим голосом спросил он.

— Смерть! — гордо ответила я.

Капустин отнял шпагу от груди и молча указал на крышу сарая.

В наступившей тишине я пошла к пожарной лестнице, прихрамывая на правую ногу, которая у меня на самом деле болела. Все видели, что смерть я приму достойно. Я забралась по пожарной лестнице на крышу и встала совсем близко от края.

Мне стало страшно, захотелось плакать, и я совсем забыла о своей безумной смелости и о том, что я загадочная личность. Я смотрела вниз, на ребят, которые стояли, задрав головы, и испуганно смотрели на меня. Даже Капустин улыбался растерянно.

— Не надо, не прыгай! — крикнула Таня.

Ее крик привел меня в себя. Я нашла взглядом Хазбулатова. Он дрожал. Бедный Хазбулат! Если я погибну, кто будет его защищать?

«Прощайте, мама, папа, сестра Дуся!» — мысленно сказала я.

Окинув прощальным взглядом школьный сад, зажмурив глаза и глубоко вздохнув, я прыгнула.

Некоторое время я лежала без движения. Никто ко мне не подходил. Наверно, боялись, не верили, что я жива. Но вот я пошевелила сначала рукой, потом ногой. И тут ко мне кинулись все.

Я села. На лбу у меня была легкая царапина, которую я получила неизвестно каким образом, скорее всего в бою. Моя мечта исполнилась: я приобрела шрам на лбу, правда, всего на несколько дней.

Капустин подал мне руку, я встала.

— Где Хазбулатик? — спросила я мужественным голосом.

— Где Хазбулатик? — крикнул Капустин.

Никто не заметил, куда делся Хазбулатик. И вдруг увидели: он лежал на желтой траве, бледный и прекрасный. Капустин подскочил к нему и радостно закричал:

— Жив!

Слегка припадая на правую ногу, я подошла к Хазбулатову. Он открыл глаза, но, увидев меня, снова впал в забытье. Мы с Капустиным подняли его и понесли.

Тут Хазбулатик окончательно очнулся и стал вырываться.

— Лежи, — сказал Капустин. — Из-за тебя люди жизнью рисковали.

Но Хазбулатов ни за что не хотел лежать. Мы его отпустили, и он что есть духу побежал.

Когда я пришла домой, мне Дуся передала таинственный конверт, который принес неизвестный в черной накидке.

 

Где ты, Кошкин?

— Напишите предложение: «Никто не знал, откуда он свалился к нам в уезд», — сказала учительница Лидия Павловна.

«Интересно, кто ОН, и действительно — откуда свалился к ним в уезд?» — думала я, записывая предложение. Я так и написала «к ним», а потом зачеркнула и написала «к нам в уезд».

— Написали? — спросила Лидия Павловна.

— Написали! — хором ответили мы.

Лидия Павловна улыбнулась. Улыбка ей очень шла. Мы все Лидию Павловну любили и жалели. Она только что окончила институт, была маленькая, хрупкая, с большими голубыми глазами. Лидия Павловна огорчалась из-за каждой двойки, а один раз даже заплакала, когда двоечник Капустин третий раз не выучил урок. Мы Капустина обсудили, и он пообещал Лидию Павловну не огорчать.

А сегодня я чувствовала, что тоже могу огорчить любимую учительницу. Вчера папа с мамой ушли в гости, а мы со старшей сестрой Дусей третий раз смотрели по телевизору седьмую серию фильма «Семнадцать мгновений весны». Я очень переживала за нашего разведчика и не успела выучить правописание отрицательных местоимений. Папа с мамой пришли, выключили телевизор и велели нам идти спать.

— Разберем предложение, — сказала Лидия Павловна. — Где здесь отрицательное местоимение? Маша Веткина нам ответит.

Ну почему, только не выучишь урок, тут же тебя спрашивают? Неужели, как говорит мама, у меня все на лице написано?

— Отрицательное местоимение «никто», — сказала я. — Никто не знал, откуда он свалился к нам в уезд.

— Правильно. А какие отрицательные местоимения еще ты знаешь?

— Никто, — сказала я, — и ничто…

— Никакой, — прошептала подруга Таня.

Только я хотела сказать «никакой», как в классе произошло что-то странное. Лидия Павловна вскрикнула и смертельно побледнела. Из угла выбежала мышь! Постукивая хвостиком, она стремительно приближалась к Лидии Павловне.

Лидия Павловна еще раз вскрикнула и прыгнула на стул. Мы все побледнели. Класс потерял свое лицо.

Мышь между тем подбежала к стулу и встала на задние лапки. Может быть, она хотела съесть Лидию Павловну? В классе стояла гробовая тишина. Слышно было, как мышь пискнула. Видимо, сказала что-то по-своему. Лидия Павловна закрыла лицо руками. Почему-то мышь ни на кого внимания не обращала, а все норовила на стул забраться, но у нее ничего не получалось. Тогда она начала у стула ножку грызть. Лидия Павловна, кажется, не дышала.

И в это время встал Валька Кошкин, ничем не примечательный ученик. Лицо его было спокойно, в глазах светилась отвага. Он подошел к мыши и взял ее за хвост, а потом твердым шагом вышел за дверь и вернулся уже без мыши. Все той же уверенной походкой он прошел на свое место.

Бледность сходила с лиц. Лидия Павловна села на стул и улыбнулась. Улыбка ей очень шла.

— Дети, — сказала она, — все мы должны брать пример с Кошкина. Он проявил смелость и находчивость. Маша Веткина, — обратилась она ко мне, — ты у нас редактор стенгазеты, напиши про Кошкина.

Сердце мое билось. Никогда в жизни я еще не встречала такого смелого и отважного мальчика. Почему раньше я не замечала его?

В перемену все окружили Кошкина, будто впервые видели. А я встала на парту и крикнула:

— Да здравствует Кошкин!

— Ты что-то уж совсем, — сказала подруга Таня.

— Что «совсем»?

— Совсем помешалась на Кошкине.

Сердце мое забилось. И тут я догадалась: наверно, ко мне пришло первое робкое чувство.

Кошкин на всех смотрел ясным, спокойным взором.

— Когда у тебя можно взять интервью? — спросила я его, выполняя общественное поручение.

Кошкин подумал, еще раз подумал и, все взвесив, сказал:

— После уроков.

Когда закончились уроки, мы с Кошкиным остались вдвоем. Я достала блокнот.

— Кошкин, — как можно строже сказала я, — расскажи нашим читателям, как тебе удалось поймать мышь?

Кошкин скромно ответил:

— За хвост.

— Тебе впервые приходится ловить мышей или ты этим занимался и раньше?

— Нет, — сказал Кошкин, — я этим раньше не занимался.

— Какие у тебя, Кошкин, планы на будущее?

— В будущем я хотел бы стать начальником.

— Каким начальником? — изумилась я, потому что сама хотела стать пожарным.

Кошкин подумал, еще раз подумал и, все взвесив, сказал:

— Все равно каким. — В глазах его мелькнула отвага. — А по телевизору меня будут показывать? — спросил он.

— Мышь ведь убежала, — сказала я. — А без мыши тебя показывать не будут.

— Ну и не надо, — обиделся Кошкин.

— А куда убежала мышь? — спросила я.

— Это был мышонок, — сказал Кошкин. — Он убежал в норку.

Значит, мышонок вырастет и снова появится в нашем классе, и, может быть, не один, а с семьей. Хорошо, что у нас есть Валентин Кошкин!

— Ну, пошли, что ли, — сказал Кошкин.

Мы шли по городу. Светило солнце. Блестел снег. Но Кошкин не замечал природы. Брови его были сдвинуты, губы сомкнуты.

— Кошкин, — сказала я, — а тигра ты бы испугался?

— А где ты его возьмешь? Тигры в джунглях живут.

— А если бы ты поехал в джунгли и встретил тигра?

— А чего его бояться? — сказал Кошкин. — Если идти на него прямо и не сворачивать, то он сам испугается и убежит. Ну, пока! — И он свернул на другую улицу.

Походка его была спокойна и уверенна, он шел прямо, как будто ему предстояла встреча с тигром. Я смотрела ему вслед. Сердце мое билось. Я поняла, что первое робкое чувство переросло в любовь.

Моя старшая сестра Дуся, как только взглянула на меня, сразу сказала:

— Ну и ну! Что это с тобой стряслось?

— Ты знаешь Вальку Кошкина? — спросила я.

— Кошкина, Вальку? — Дуся задумалась. — А, это который к тебе за учебником приходил, — вспоминала она. — Толстенький такой!

— Кошкин? Толстенький? — возмутилась я. — Он мужественный, отважный и смелый!

— Валька Кошкин? — удивилась Дуся. — С чего это вдруг?

— Он мышь поймал!

— А зачем он ее поймал?

— Потому что она откуда-то выскочила. Лидия Павловна на стул прыгнула, она за ней. Смейся, смейся! — сказала я Дусе, которая смеялась. — А если сейчас кто-нибудь выскочит, думаешь, не испугаешься?

— Может, испугаюсь, — призналась Дуся.

— А Кошкин не испугался! Он даже тигра может поймать.

Дуся не стала со мной спорить и села за уроки. А я решила сначала написать заметку в стенгазету.

«Смелый поступок Валентина Кошкина, ученика 5 «В» класса», — написала я и подчеркнула двумя чертами. Но дальше у меня что-то не получалось. Мне хотелось выразить свои чувства. Наверно, стихи надо написать. Я долго сочиняла стихотворение, а потом сочинила. На следующий день весь класс толпился около газеты. Все читали мое стихотворение про Кошкина.

Однажды утром выскочила мышь. Но оказалось, что она мышонок, Но мы не знали, что она мышонок, И все на парты забрались. Учительница наша Лидия Павловна, Любимая учительница наша, стояла у доски. И мышь к ней побежала напрямик, И Лидия Павловна от ужаса вскрикнула И прыгнула на стул. Тут вышел благородный Кошкин В. Он взял за хвост нахального мышонка, Он взял его за хвост. Находчивый, отважный Валя Кошкин, Берите все с него пример!

Стихотворение всем понравилось, а Кошкин переписал его в тетрадку. Он еще не знал, что я полюбила его на всю жизнь. Об этом знала только подруга Таня. Она сразу поняла.

— Только не снижай успеваемость, — сказала Таня. — Из-за любви всегда все снижают успеваемость.

Я пообещала не снижать. Но как Кошкин догадается о моих чувствах? Я даже не побледнела и не похудела. Я никак не могла придумать, что бы такое со мной могло произойти, чтоб Кошкин взглянул на меня и удивленно сказал:

«Как ты изменилась за эти дни!»

А я бы ему ответила:

«Да. Потому что я люблю вас. Откуда вы свалились в наш уезд?»

Но Кошкин меня ни о чем не спрашивал. А слово «уезд» он написал через «с» и с буквой «т» на конце — «уест», и Лидия Павловна поставила ему тройку, извинившись. Она испытывала к Кошкину глубокую благодарность.

Я уже три дня любила Кошкина. На четвертый день подруга Таня мне сказала:

— Видела объявление? Состоится диспут «Что такое любовь?» Только для старшеклассников.

— Давай мы с тобой тоже сходим, — попросила я Таню.

— Ты любишь Кошкина — ты и иди, — сказала Таня.

Но все-таки я ее уговорила. Народу в актовом зале было много.

— А эта мелочь куда? — сказал длинный старшеклассник в очках, обращаясь к нам.

— Мы не мелочь, — достойно ответила Таня.

— Нам очень нужно, — сказала я.

— Пусть идут, послушают, — сказал второй старшеклассник, — раз уж им очень нужно.

И нас пропустили.

Доклад делал учитель литературы Роберт Владимирович. Он преподавал в старших классах. Роберт Владимирович был безумно красив. Все девочки нашей школы, а также соседних были влюблены в него. Так мне сказала сестра Дуся, которая училась в соседней школе.

Вначале Роберт Владимирович говорил о международном положении, потом об успеваемости и наконец перешел к вопросам любви. Из его доклада я поняла одно: что надо знать, кого любить и за что любить. Он привел несколько примеров из жизни и литературы.

— А сейчас я отвечу на вопросы, поступившие в письменном виде, — сказал Роберт Владимирович. Он развернул бумажку и прочитал: «Скажите, пожалуйста, можно ли девочке первой признаться в любви?»

По залу прошел шум.

— Я никогда не признаюсь первой, — сказала Таня. — А ты?

Я ждала, что скажет Роберт Владимирович. Он знает, можно или нельзя. Наконец шум утих, и Роберт Владимирович сказал:

— В литературе описывались такие случаи. Известная вам Татьяна Ларина написала письмо Онегину. «Я б никогда не знала вас, не знала б горького мученья!» — продекламировал он. Мне письмо Татьяны к Онегину читала Дуся, оно произвело на меня большое впечатление. — Но Онегин не понял Татьяну, — продолжал Роберт Владимирович. — В наше время каждая девушка может признаться в любви юноше, она вправе строить свою судьбу сама.

Я тоже решила строить свою судьбу сама. Тут же, на диспуте, я написала Кошкину записку: «Я люблю тебя, Кошкин, за твою смелость и отвагу. Жду ответа».

— Передай Кошкину, — сказала я подруге Тане. — И поклянись хранить тайну.

Таня меня осудила, но поклялась.

На следующий день я шла в школу в большом душевном волнении. Первым был урок русского языка. С Кошкиным мы два раза встретились взглядами. Сердце мое билось.

Лидия Павловна вызвала Кошкина отвечать, и он, когда проходил мимо, бросил мне на парту записку. Я развернула ее и прочитала: «Я давно тебя люблю за душевную чуткость. Согласен дружить. С приветом. В. Кошкин».

Кошкин меня любит! Я показала записку Тане.

— Я сразу поняла, — сказала Таня. — Он тебя всегда за косу дергал.

Между тем Лидия Павловна продиктовала Кошкину предложение, и он записал его на доске: «Маруся ни на что не жаловалась, только день ото дня худела». Кошкин слитно написал «ниначто», Лидия Павловна опять поставила ему тройку и очень огорчилась. Кошкин тоже огорчился. От огорчения он даже нос мелом вымазал. Все засмеялись. А что тут смешного?

Хорошо, если б сейчас выскочила еще одна мышь и Кошкин бы снова проявил свою отвагу и мужество. Лидия Павловна заплакала бы от счастья, что в 5 «В» классе есть такой смелый ученик, а я бы снова написала стихотворение. Но мышь не выбегала, и Кошкину негде было проявить свои душевные качества.

Я думала, что после уроков мы вместе с Кошкиным пойдем домой и обо всем поговорим. Но Кошкин ушел, не сказав мне ни слова. На следующий день он меня вообще не замечал. И за косу не дергал. После того как Кошкин поймал мышь, он вообще стал очень серьезный и в перемену не бегал по коридору, а ходил руки за спину.

Неужели меня Кошкин за что-то разлюбил? Но я ни на что не жалуюсь, лишь худею день ото дня. И, возможно, умру. Умру где-нибудь в глуши. И вот тогда-то, перед смертью, я напишу ему прощальное письмо. И он в отчаянии прискачет ко мне на коне. Но поздно. Я уже умерла. Он падает на колени и горько рыдает. Бедный Кошкин! Мне его стало так жалко, что я решила тут же написать ему записку: «Кошкин, я тебя по-прежнему люблю за смелость и отвагу».

Таня передала записку Кошкину, а на следующем уроке передала мне — от Кошкина. Он написал: «Я тоже тебя люблю».

После уроков я ждала Кошкина на углу. Он подошел ко мне и спросил:

— Ты чего тут стоишь?

— Тебя жду.

Кошкнн удивился:

— А чего меня ждать?

— Мы же с тобой дружим, — сказала я, — вот я тебя и жду.

Кошкин опять удивился. Тут я засомневалась, дружим ли мы с Кошкиным, и спросила его об этом.

— Дружим, — твердо сказал Кошкин. — Я же тебе сообщил.

— Если дружим, мы должны с тобой разговаривать.

— О чем?

— Обо всем.

Кошкин сказал:

— Тогда приходи учить уроки, будем вместе повышать успеваемость.

Дома я взяла необходимые тетради, сложила в портфель. Дуся сразу заприметила. Говорит:

— Куда это ты собралась?

— Пойду, — говорю, — уроки учить к Кошкину.

— А, — сказала Дуся, — это тот самый, которого ты любишь?

Как Дуся догадалась, что я люблю Кошкина?

— Мы с ним дружим, — сказала я.

— Он еще тигра не поймал? — спросила Дуся.

Я ничего не ответила на ее насмешливый вопрос, но как бы Дуся удивилась, если б Кошкин на самом деле поймал тигра! Вся школа бы сбежалась смотреть, а смелый Кошкин стоял бы рядом с тигром и гладил его. А тигр бы при этом мурлыкал. Это было бы вполне возможно, если б мы жили в джунглях.

— Быстрее возвращайся, — наказала мне Дуся.

Кошкин молча открыл мне дверь и еще долго молчал. Потом мы сели учить уроки.

— Ты учи русский, а я буду задачу решать, — сказал он.

— Давай вместе задачу решать.

Кошкин промолчал. И пока мы учили уроки, словом не обмолвились. Правда, учил-то один Кошкин, а я никак не могла сосредоточиться, все время ошибки делала. Наконец Кошкин выучил уроки, и я пошла домой. Я попросила у него на память фотографию. Он мне ее подарил и подписал: «М. Веткиной от Валентина Кошкина».

На фотографии Кошкин сидел в кепочке, облокотившись на спинку стула. Смелость и отвага были написаны на его лице. Дуся увидела фотографию и сказала:

— Я же говорила, что он толстый.

Я очень обиделась на Дусю. Хорошо, если б Кошкин спас ее, например, от наводнения или вытащил на руках из горящего дома. Тогда бы Дуся поняла, что Кошкин смелый, отважный и благородный человек.

А через два дня в нашем классе произошло событие, после которого о Валентине Кошкине передали по школьному радио. На классном собрании он встал и сказал:

— Я беру обязательство учиться только на «хорошо» и «отлично», а также подтягивать отстающих. Нужно думать не только о себе, но и обо всем классе, о чести школы, района!

«Кошкин — наша гордость!» — сказали по школьному радио.

Двоечник Капустин не поддержал Кошкина, после чего Кошкин снова выступил на собрании и сказал, что берет Капустина на поруки.

Со мной Кошкин по-прежнему разговаривал редко, но твердым голосом.

— Мы с тобой дружили и будем дружить, — говорил он.

Но внезапно наша дружба с Кошкиным оборвалась. Кошкина не стало.

Он уехал в другой город. Родители уехали, а он, естественно, с ними. В нашей стенгазете появилась заметка, которая называлась «Всегда с нами». В ней говорилось о том, что Кошкин навсегда останется в нашей памяти.

С тех пор о Кошкине я ничего не знаю. Только фотография напоминает мне о нем.

 

Душевный кризис

Началось все с того, что я уснула на уроке истории.

— И вот Мамай двинулся со своей ордой на Русь, — сквозь сон доносится до меня голос Марьи Степановны. — А русских князей раздирала междоусобица.

Голос Марьи Степановны все дальше, глуше. И передо мною уже не Марья Степановна, а Мамай.

Он смотрит на меня своими раскосыми глазами, смеется страшным смехом и кладет свою тяжелую руку мне на плечо. И вся его дикая орда хохочет.

«Сколько лет длилось татаро-монгольское иго?» — спрашивает Мамай, подмигивая левым глазом. И снова хлопает меня по плечу.

Я просыпаюсь.

— Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго? — спрашивает меня Марья Степановна.

Класс хохочет. А я молчу.

— Эх, Веткина, Веткина! Неужели ты не знаешь, сколько лет длилось татаро-монгольское иго?

Я молчу, полная ненависти к Мамаю.

— Или ты все знаешь и тебе неинтересно ходить в школу и изучать историю нашей Родины?

Я молчу. Марья Степановна нервничает, и даже моя подруга Таня нервничает и толкает меня локтем.

— Может, ты что-нибудь скажешь? — просит Марья Степановна.

Я начинаю думать, что бы мне сказать. И ничего не могу придумать. В моих глазах стоит завоеватель Мамай.

«В школу ходят не спать, а учиться, — строгим голосом говорит Мамай. — Ученье — свет, а неученье — тьма».

— Веткина, что с тобой? Ты больна? — Марья Степановна мягко положила руку на мое плечо.

И в это время прозвенел звонок. Марья Степановна, тяжело вздохнув, покинула класс. Мне было жаль ее. Хотелось крикнуть и утешить:

«Никогда, никогда больше я не засну на уроке истории!»

Но я промолчала. И в дальнейшем со мной случалось такое: хочу что-нибудь крикнуть — и промолчу.

Сижу я за партой, смотрю в окно. И смотреть-то не на что, а я сижу, смотрю.

— Ты что, домой не собираешься? — спрашивает меня подруга Таня.

— Собираюсь, — говорю.

А сама опять сижу, смотрю в окно. Смотрю и думаю: проклятый ты, Мамай. Но уж так думаю, не спеша.

Подруга Таня хлопнула крышкой парты и гордо ушла. «Чего, — думаю, — они все от меня хотят? Вчера хулиган и двоечник Капустин пенал по классу катал, и все хохотали. А если я начну катать?..» И мне почему-то захотелось тут же покатать пенал. Но я взяла себя в руки.

Все уже ушли из класса. Я еще немного посидела и тоже пошла. Иду, на улице весной пахнет, март на дворе. А мне опять надо уроки учить. Уж завтра обязательно Марья Степановна спросит. Вот если бы не учить…

И вдруг меня осенила мысль: а что если и вправду не учить? Я даже за голову схватилась: да как я раньше до этого не додумалась? Почему это Капустин никогда в жизни уроки не учит, а я каждый день учу? Может, он умнее меня? Наверно, он давно уже до этого додумался — уроки не учить, — а никому не говорит. Сейчас понятно, почему он иногда на уроке хохочет. И тут такая меня злость взяла, что Капустин ничего мне раньше не сказал!

Пришла я в тот незабываемый день домой, окрыленная новой идеей, бросила портфель, легла на диван. Лежу, полная блаженства, — уроки учить не надо, ничего не надо.

Сестра Дуся сидит за столом, склонилась над книгой, что-то шепчет, глаза безумные. «Господи, — думаю, — до чего себя довела!» И так мне жалко стало сестру Дусю!

Я отвернулась к стенке, чтоб не видеть, как она мучается. Но тут пришла мама, потом пришел папа, потом соседка Екатерина Григорьевна.

Дуся стала что-то шептать маме, потом они подошли к папе, а потом к ним присоединилась соседка Екатерина Григорьевна.

— Почему ты не учишь уроки? — спросила почти ласково мама.

Я повернула голову и твердо сказала:

— Я больше никогда не буду учить уроки.

— Как? — растерянно сказал папа.

Мама, видимо, ничего не могла сказать.

— Да, — снова твердо сказала я.

И тут все что-то стали говорить в один голос, умолять, угрожать. Все были в панике. Одна я была спокойна и непреклонна. У меня был железный характер, которым неоднократно гордился папа. «Мой характер», — говаривал он.

В квартире стоял сплошной невообразимый гул, а я по-прежнему была непреклонна. И тут слово взяла Екатерина Григорьевна.

Екатерина Григорьевна все знала. Заболеет кошка — мама зовет соседку, надо сварить варенье — мама зовет ее. И даже папа звал Екатерину Григорьевну поговорить о международном положении.

— У вашей девочки душевный кризис, — сказала она. — Переходный возраст.

Я соскочила с дивана, схватилась за голову: вот это да — душевный кризис! И от гордости тут же снова свалилась на диван.

Все замолкли. Я лежала тихо, можно сказать, бездыханно. При душевном кризисе чем реже дышать, тем лучше. Все думают, что, может, последний вздох. Это я сразу же поняла и дышала время от времени.

Со стены, непонятно каким образом, левым глазом подмигивал Мамай. Вся его дикая орда спала, а кони ржали и били копытами. Кто-то подкладывал мне под голову подушку.

Утром я отправилась в школу, полная сил и энергии. Когда не надо ничего делать, всегда много сил и энергии.

Шла я не торопясь. Куда торопиться? Но в класс пришла все равно рано, минут за десять до урока. Подруга Таня сидела за партой и, зажав уши ладонями, что-то шептала, а иногда даже вскрикивала.

Класс било нервной дрожью. Аж парты подпрыгивали. Тут я вспомнила, что сейчас будет контрольная по русскому языку. Капустина не было. На первый урок он, видимо, решил не ходить.

— Эй, Хазбулатик, где Капустин? — крикнула я Хазбулатову, потому что он сидел с ним за одной партой.

Хазбулатов начал заикаться и что-то невнятно лепетать. Хазбулат меня ужасно боится с тех пор, как я дралась из-за него на шпагах. Переживает, как бы я его снова не начала защищать. Бедный Хазбулат!

Я подошла к Хазбулатову и грозно спросила:

— Где Капустин?

Хазбулатов побледнел.

— Не-не придет, — сказал он. — В кино ушел.

Как я не додумалась до этого!

— Ты куда? — спросила меня подруга Таня.

Я махнула рукой и выскочила из класса.

Хорошо было на улице. Тихий снежок падал. При татаро-монгольском иге такой же, наверно, снег шел, и все идет, идет…

В кинотеатре было безлюдно, и Капустина я увидела сразу же — он как раз покупал билет.

— Бери на меня, — прошептала я.

Капустин вздрогнул. Наверно, подумал: все, попался, донесет, выслеживала как отличница. Но тут же он справился с волнением, небрежно взял билет и отошел в сторону, презрительно не замечая меня. Я тоже взяла билет, подошла к Капустину и помахала билетом у него под носом. Капустин опешил.

— Ты что, заболела? — почему-то шепотом спросил он.

— Нет, — гордо сказала я. — Не заболела. Я сбежала с урока.

— Но-но! — грозно сказал он.

Я громко захохотала смехом двоечника.

На меня оглянулись, а какая-то женщина в синей шляпе сказала:

— Какая невоспитанная девочка!

— Наверно, сбежала с уроков, — сказала другая, в розовой шляпе. — Сразу видно, что двоечница. — И, подумав, осмотрев нас с ног до головы, добавила: — И мальчик двоечник.

Глаза Капустина потеплели. Он взял меня за руку, и мы пошли в зал.

Капустин поискал мелочь в кармане, купил сто граммов конфет «Коровка», мы сели в уголок и молча стали их сосать.

Капустин был взволнован и совсем не походил на хулигана и двоечника. Он был тихий, нахохлившийся, как воробей в мороз. И боялся со мной разговаривать. Видимо, в душе он таким скромным и был, а хулиганом и двоечником стал по убеждению. Как я его сейчас понимала!

Мне хотелось поделиться с Капустиным своей новой идеей, обрадовать его. Но началось кино, и я не успела ничего сказать.

Когда кончился сеанс, в школу идти еще было рано: наверно, второй урок не кончился. Было самое время поделиться с Капустиным своей новой идеей.

Мы сели на заснеженную скамейку в сквере. Капустин был по-прежнему молчалив и скромен. Он взял меня за руку, и так мы сидели пять минут.

Наконец я сказала:

— Тебе нравится учиться на тройки и двойки?

— Нравится, — скромно ответил Капустин.

— С сегодняшнего дня я тоже буду учиться только на тройки и двойки.

Капустин недоверчиво улыбнулся и грустно сказал:

— На это не каждый способен.

И тут я начала подробно рассказывать Капустину, как я до всего додумалась. Чем дольше я говорила, тем ярче разгорались глаза Капустина, и под конец моего рассказа он уже превратился в хулигана и двоечника.

— Поклянемся! — сказал он.

Я достала бумагу и карандаш.

— Пиши, — сказал Капустин. — Мы даем кровавую клятву…

«Мы даем кровавую клятву, — написала я, — учиться только на тройки и двойки…».

— По понедельникам не ходить в школу, — сказал Капустин, — а в остальные дни по усмотрению.

«По понедельникам не ходить в школу, а в остальные дни по усмотрению, — записала я и добавила: — Клянемся в дружбе навеки».

Капустин прочитал, подумал и остался доволен. Мы расписались: «Д. Капустин, М. Веткина».

— Будем есть землю, — сказал Капустин.

Он нашел под кустом комочек мерзлой земли, откусил от него и стал жевать. Потом, сделав страшные глаза, проглотил. Я тоже разжевала комочек земли и, чуть не подавившись, проглотила. Клятва была скреплена.

С тех пор я Капустина обычно звала «мой друг Капустин».

К пятому уроку мы шли в школу уже друзьями, готовыми умереть друг за друга.

Надо сказать, что, когда подходили к школе, на лице моем начало проступать волнение. А Капустин был весел и спокоен. И я устыдилась своей минутной слабости.

— У меня железный характер, — сказала я Капустину, сурово сдвинув брови.

— У меня тоже, — сказал Капустин.

Мы вошли в школу и тут же встретили мою подругу Таню. Увидев меня с Капустиным, она остолбенела. На ее лице отразились смятение, гнев и неуважение ко мне.

В течение последующих трех дней, выполняя клятву, я получила четыре двойки и тройку, а Капустин две единицы. Мы с Капустиным иногда хохотали на уроках странным громким смехом. Никто ничего не понимал.

Дома у меня была паника. Мама по два раза в день падала в обморок.

— Где ты нашла этого Капустина? — кричала она. — Где ты его выкопала?

Папа ходил по комнате из угла в угол, обвязав голову мокрым полотенцем, и тихо стонал.

Сестра Дуся впала в меланхолию. Может быть, ей было завидно, что у меня был друг Капустин, а у нее не было.

Но на третий день к вечеру вдруг все стихло. Все смотрели на меня грустными глазами и разговаривали шепотом.

На следующий день, когда я пришла в школу, то почувствовала, что и тут что-то изменилось. Подруга Таня мне улыбалась. На ее лице светились любовь и уважение ко мне.

Я осмотрела класс. У всех было уважение ко мне. А к Капустину уважения не было.

Перед началом уроков меня вызвали в учительскую. Марья Степановна ласково взглянула на меня и усадила на стул.

— Мы все понимаем, — сказала она.

Марья Степановна действительно что-то понимала, а я не понимала ничего.

— Вчера приходила твоя мама. Она нам сообщила, что ты больна. У тебя душевный кризис. Это временное явление.

— Нет у меня кризиса, — тихо, но твердо сказала я.

Марья Степановна ласково улыбнулась.

— Иди на урок и пока делай что хочешь… Даже дружи с Капустиным. Сейчас тебя нельзя травмировать.

— Капустин, — мой друг, — тихо, но твердо сказала я.

— Да-да, — торопливо согласилась Марья Степановна.

Все в классе узнали, что у меня душевный кризис. Все меня зауважали с небывалой силой. Все за мной ухаживали, ловили каждое мое слово.

Капустин был несколько удручен.

— Почему у тебя кризис, а у меня нет? — говорил он.

— Не знаю, — говорила я. — Это у сестры Дуси кризис, а не у меня.

Наша дружба крепла с каждым днем. В понедельник мы бродили с Капустиным целый день по городу. Он мне рассказывал всякие интересные истории из книг и из жизни. Даже про Мамая кое-что рассказал.

К тому же Капустин научил меня прыгать с трамплина на горе за нашим домом и держать табуретку на носу. Нет, ни у кого не было такого друга, как у меня.

А во вторник Марья Степановна подошла ко мне и сказала:

— Приходи завтра обязательно на урок истории. Будет присутствовать директор. Я тебя спрошу про татаро-монгольское иго. Не подведешь?

Я промолчала. Не хотелось обманывать Марью Степановну. Об этом разговоре я рассказала Капустину.

— Воспитывают, — уверенно сказал он. — Но я тебе верю.

Домой я пришла все-таки в плохом настроении. Первый раз за эти дни у меня не было ни сил, ни энергии.

Я легла на диван и положила учебник истории под подушку. «Учить, конечно, не буду, но пусть полежит», — подумала я.

Сестра Дуся была по-прежнему в меланхолии.

«Ладно, — подумала я, — открою учебник только на минуточку». Я взяла учебник и не заметила, как прочитала всю главу про татаро-монгольское иго. Мамай поразил меня своей жестокостью.

А ночью он приснился мне. Будто сидит в своем шатре и листает учебник истории.

«Ученье, — говорит, — свет… У меня, — говорит, — двадцать сыновей и все неучи. — Вздохнул он, задумался. — Ну, — говорит, — ладно, пойду коням овса дам. А ты завтра будешь урок отвечать, — смотри, про Куликовскую битву — ни гугу!» — И он погрозил мне пальцем.

«А с урока истории я вообще уйду!» — хотела крикнуть я Мамаю, но не смогла — проснулась.

С урока истории я так и не ушла. Все собиралась сказать Капустину: уйдем, мол. Но урок был последний — думаю, успею, скажу. Да так и не успела.

Марья Степановна вошла в класс вместе с директором школы Василием Петровичем. Он сел на заднюю парту, и я ощущала на своем затылке его мудрый взгляд.

— Про татаро-монгольское иго нам расскажет Веткина, — сказала Марья Степановна.

Я взглянула на Капустина. Он улыбнулся, полный доверия ко мне.

— Так что ты знаешь про татаро-монгольское иго? — ласково спросила Марья Степановна.

«Сейчас возьму и скажу: знать ничего не знаю, ни про какое иго слыхом не слыхала».

— Кто такой был Мамай? — ласково спросила Марья Степановна.

— Завоеватель, — сказала я.

Тут Марья Степановна стала задавать вопрос за вопросом. И что ни спросит — на все я отвечаю. Говорю и говорю, остановиться не могу, будто этот Мамай меня за язык тянет. Марья Степановна смотрит на меня с любовью, Василий Петрович — с гордостью, подруга Таня — с уважением.

Не смотрит только Капустин. А я не могу остановиться. И про битву на поле Куликовом рассказала, и про пожары, и про жестокости.

— Прекрасно, прекрасно! — ласково говорит Марья Степановна. — Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго?

Я взглянула на Капустина. Он сидел, уставившись в парту, не поднимая головы.

— Ну, что же ты замолчала? — так же ласково спросила Марья Степановна.

«Скажу — два года, — с надеждой подумала я. — Потом, — скажу, — всех ядом отравили, вся орда за одну ночь полегла, даже трупов не осталось».

— Двести сорок лет длилось это проклятое иго.

— Садись, Веткина, отлично!

— У Мамая было двадцать сыновей и все неучи! — с отчаянием крикнула я. Все засмеялись.

— О сыновьях поговорим на следующих уроках, — пошутила Марья Степановна и поставила мне в дневник жирную пятерку.

Марья Степановна сияла, директор Василий Петрович сиял, весь класс сиял. Не сиял один Капустин. Он был грустный и одинокий. Мне тоже было грустно.

Я села за парту. Урок продолжался. И тут через плечо мне перелетела записка. Я сразу поняла, что это от Капустина, и развернула ее с волнением.

Крупным почерком было написано: «Ты в глубине души отличница. Прощай навеки. Твой бывший друг Капустин».

 

Бедная сестра Дуся

Сестра Дуся влюбилась. Я догадалась об этом по ее впалым щекам и лихорадочно горящему взору.

В кого она могла влюбиться? Я вспоминала всех мальчишек из нашего двора, из соседнего, из Дусиного 9 «А» класса. Влюбиться было не в кого. Но все-таки Дуся в кого-то влюбилась. Не в Кольку же Горохова?.. Что-то часто стала бегать к нему домой, на пятый этаж. Говорит, что подтягивает его по геометрии. Класс поручил. Неужели, выполняя общественное поручение, она в него влюбилась? Он же рыжий!

Три дня я думала об этом. Даже мама заметила, что думаю. Говорит:

— Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?

Я промолчала. Старая история: что бы ни произошло с Дусей, всегда подозревают меня. Дуся заболеет — мне температуру измеряют, таблетки дают; перегреется на солнце — меня в тени держат; проспит утром — мне вечером кино не разрешают смотреть («Разве ты забыла, что Дуся сегодня проспала?»). И так всю жизнь. Просто, видимо, решили, что с Дусей никогда ничего не может случиться. Дуся чуть ли не с пеленок сама себя закаляла, воспитывала, обучала. «Какая самостоятельная девочка Дуся», — говорили все старухи в нашем дворе.

Про меня никто и никогда так не говорил. Все считали, что со мной непременно должно что-нибудь случиться. Я уже привыкла к этому.

Вот поэтому я ничего не ответила маме, когда она спросила: «Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?»

Но после этого я стала еще больше думать, изо всех сил думала — морщила лоб, молчала. Мне хотелось, чтобы сестра Дуся тоже заметила, что я думаю, и чтоб спросила:

«Что ты все время думаешь, думаешь? Уж не влюбилась ли?»

На это я бы ей ответила:

«Сама ты влюбилась!»

Но сестра Дуся ни о чем меня не спрашивала.

Однажды она стояла на балконе и смотрела неизвестно куда, улыбаясь. Лицо у нее было счастливое и глупое. Я подумала: до чего же у моей сестры Дуси глупое лицо. Даже стыдно иметь сестру с таким глупым лицом.

Я подглядывала за Дусей из окна. Она заметила, что я на нее смотрю, и лицо ее сразу стало умным. «Странно, — подумала я, — очень странно».

Я подошла к Дусе, проницательно посмотрела на нее и тихо спросила:

— Кто он?

Своим прямым вопросом я привела ее в замешательство.

— Колька Горохов? — шепотом спросила я.

— Да, — ответила Дуся, смертельно побледнев.

— Но он же рыжий! — воскликнула я.

— Да, — покорно сказала Дуся.

— Тебе нравятся рыжие?

— Нравятся.

— И давно?

— С третьего класса. У нас был рыжий Витька Соснин, это была моя первая любовь.

Значит, у Дуси уже вторая любовь! И я ничего не знала, даже не подозревала, что у нее была первая любовь.

— Где же он сейчас — рыжий Витька Соснин? Умер?

— Почему это умер? — обиделась Дуся. — Он уехал в другой город. В прошлом году открытку прислал к Восьмому марта.

Рыжий Витька Соснин прислал открытку моей сестре Дусе! И об этом я ничего не знала. Я даже не знала, что ей нравятся рыжие.

— Значит, ты любишь Кольку Горохова… — грустно сказала я.

— Да, — ответила Дуся.

За что она его любила? Только за то, что он рыжий? Он совсем не походил на известных героев. К тому же она его подтягивала.

— Дуся, — сказала я, — разве можно любить мужчину, которого подтягиваешь?

— Можно.

— И ты всю жизнь будешь его любить и подтягивать?

Дуся задумалась.

— Рано тебе еще о любви рассуждать, — строго сказала она.

— Почему рано? Я сама любила. Кошкина. Я его любила за смелость, он меня — за душевную чуткость. Он тоже уехал в другой город, но ни разу не послал мне открытку к Восьмому марта.

Сестра Дуся задумчиво посмотрела куда-то мимо меня. Я поняла, что ей все равно, любила я Кошкина или нет. Рыжий Колька Горохов стал для нее важнее сестры и всех родственников.

Я почувствовала себя одиноко. Ну и пусть сестра Дуся любит своего Горохова, пусть…

Потом она выйдет за Кольку замуж, и у них будет пятеро детей и все рыжие. И Дуся совсем забудет меня. Я тяжело вздохнула. А вдруг Дуся не выйдет замуж за Кольку Горохова? Я же не узнала самого главного: любит ли Колька Горохов Дусю. Может, у нее несчастная любовь, и она страдает. А я покинула ее в эту минуту.

— Дуся, — говорю я, — а любит тебя твой Колька Горохов?

Дуся ничего не ответила. «Замкнулась в себе», — говорит в таких случаях мама.

«Наверно, не любит ее Колька Горохов», — с грустью подумала я.

Дуся вырвала из тетради листок бумаги, села за стол, взяла ручку и задумалась. И опять лицо у нее стало глупое.

«Наверно, любит ее Колька Горохов, — подумала я. — Что она, интересно, собирается писать с таким глупым лицом? Может быть, любовное письмо? — Я даже привстала на цыпочки и вытянула шею. — Неужели они переписываются? У нас во дворе есть дуб. Наверно, в дупло они прячут письма. А на рассвете, когда все спят, Колька Горохов, накинув плащ, крадется к дубу, чтоб взять письмо своей возлюбленной, моей сестры Дуси, и ветер треплет его рыжие волосы».

Наклонив голову, Дуся писала любовное письмо. Я следила за ней, затаив дыхание.

Она писала долго. Перечитала, сложила вчетверо.

— У меня к тебе просьба, — сказала Дуся и покраснела. — Передай вот это письмо Коле…

Мне доверяют любовное письмо! Ну конечно, я передам, я найду Горохова хоть на краю света! Но, значит, они не переписываются и не кладут письма в дупло дуба? И, значит, Дуся первая написала письмо Кольке Горохову? Она объяснилась в любви!

— Дуся, — сказала я, — не переживай. Я сегодня же найду Кольку.

Кольку искать было легко. Не надо было идти даже в соседний двор или в соседний подъезд. Колька жил над нами, на пятом этаже.

Я вышла на лестничную площадку, села на подоконник и сделала вид, что читаю.

— Что это ты читаешь? — спрашивали все, кто проходил мимо.

— Про кроликов, — говорю, — и про их развитие.

Каждый останавливался, вначале удивленно смотрел на меня, а потом заглядывал на обложку.

— Гм… И правда, про кроликов. Ты что — кроликов собираешься разводить?

— Собираюсь, — говорю, — собираюсь.

И чего спрашивают, и чего останавливаются — будто на самом деле интересно. А на самом деле едва ли интересно. Ведь все равно, что я отвечу, никто и не ждет правды. Вот идешь, например, по улице, обязательно кто-нибудь встретится и спросит: «Куда пошла?» Я обычно отвечаю: «К бабушке». Говорят: «А-а!» А бабушки у меня и нет.

И тут: не буду же я объяснять, что сестра Дуся написала любовное письмо рыжему Кольке Горохову и я должна его передать. А для этого я взяла из книжного шкафа первую попавшуюся книгу, села на подоконник и делаю вид, что читаю, а на самом деле жду Кольку Горохова.

— Собираемся, — говорю, — всей семьей кроликов разводить. Уже семь штук купили, под кроватью живут.

— Только ни в коем случае не пускайте туда кошку, — сказала пенсионерка Анна Павловна из тридцать девятой квартиры, сухонькая такая старушка в смешном берете. Она с детства обожала кроликов.

— Как только мы купили кроликов, кошку тут же продали за два рубля, — сказала я.

— Да что вы! — всплеснула руками Анна Павловна. — У вас был такой прекрасный кот.

И тут разговор пошел о котах. Анну Павловну остановить было трудно, она говорила и говорила. Может быть, с ней никто всерьез не разговаривает, и она обрадовалась, что я сижу на подоконнике да еще читаю про ее любимых кроликов?

Но все равно я почти не слушала Анну Павловну. Вдруг сейчас пройдет Колька Горохов? Как же я передам ему письмо?

От досады я стучала пятками по стене. Дусино счастье было на волоске! И все из-за кроликов!

— Ты знаешь, милочка, у меня в тысяча девятьсот тридцать пятом году был сибирский кот.

— Знаю, — говорю.

— Ну, как же ты можешь знать? В это время еще не родилась твоя мама. Ничего ты не знаешь!

— Не знаю, — говорю.

Сейчас непременно пройдет Колька Горохов.

— Ты знаешь, милочка, этот кот попал под трамвай.

— У нас тоже двух кошек задавило, — сказала я, прислушиваясь к шагам на первом этаже.

— Не может быть! — ахнула Анна Павловна.

— Они просто сами под трамвай лезут, хоть на веревочке води.

И в это время появился Колька Горохов! Только не с первого этажа, а со своего, пятого. Почему-то я приготовилась к тому, что он будет подниматься по лестнице — медленной, усталой походкой. А он промчался по перилам, как вихрь.

— Боже мой! — испуганно сказала Анна Павловна.

А я чуть не ревела. Догнать его! Сейчас же догнать, чего я сижу!

Я соскочила с подоконника. Забыла впопыхах книгу.

— Дарю вам книгу! — крикнула я оскорбленной Анне Павловне и, как Колька Горохов, понеслась по перилам вниз.

Колька Горохов стоял на лестничной площадке второго этажа и сосредоточенно рассматривал, не порвал ли штаны.

Меня охватила робость. Но я вспомнила бледное лицо Дуси, и это придало мне мужества. Я подошла к нему и твердо сказала:

— Здравствуй, Коля!

Он без интереса посмотрел на меня и сказал:

— Привет!

— Тебе письмо, — сказала я и почувствовала, что покраснела, как тогда Дуся.

Колька посмотрел на меня с интересом.

Я достала из кармана письмо, подала ему, повернулась и помчалась вверх, перескакивая через ступеньки.

У дверей квартиры я остановилась, отдышалась. Колька сейчас, наверно, читает письмо где-нибудь в уголке. Что все-таки написала ему Дуся? Мне страсть как хотелось прочитать, но я переборола свое позорное желание. Иначе я бы не уважала себя. А не уважать себя — последнее дело, говорит папа.

Наверно, Колька читает письмо. Он с ума сойдет от счастья.

Я нажала на кнопку звонка. Дверь открыла Дуся. Она вопросительно посмотрела на меня.

— Он чуть не сошел с ума от счастья, — шепотом сказала я. — Сейчас читает письмо в уголке.

Лицо Дуси осветилось улыбкой.

— А, пришла, — сказала мама. — Иди ешь, мы уже пообедали.

Только я начала есть, как пришел папа и испортил мне аппетит.

— Покажи-ка, — говорит он, — кроликов, которых ты под кроватью разводишь.

У меня кусок в горле застрял.

— Каких кроликов? — говорю я, глядя в тарелку.

И тут папа рассказывает. Встречает его вот только что, пять минут назад, соседка Екатерина Григорьевна и говорит:

— Никогда не знала, что вы разводите кроликов.

— Каких кроликов?

И тут выясняется, что весь двор знает, что мы разводим кроликов, только он, глава семьи, не знает.

Мама стояла и укоризненно смотрела на меня. Дуся, закусив губу, чертила ногой по полу.

— Почему именно кроликов? — вздохнула мама. — Почему не морских свинок?

— Да, почему?

Опять — почему, и опять думают, что тут же все и выложу.

— Я хотела купить кролика и подарить зоопарку, — сказала я. — А свинок я просто не люблю.

Они еще долго мучили меня, наконец устали.

— Мы совсем не знаем своего ребенка, — грустно сказал папа маме. — Посмотри на Дусю — что общего между ними? С Дусей никаких осложнений.

На следующий день мы с Дусей шли в школу, сильно волнуясь.

— Тебе страшно встречаться с Гороховым, да? — спрашиваю я Дусю.

— Да.

— Ему, наверно, тоже страшно. Даже мне страшно. Всем нам страшно. А все думают, что мы идем себе в школу, помахиваем портфельчиками, только и всего.

Как долго длились уроки в школе! Еле-еле дождалась последнего звонка, схватила портфель и выскочила из класса. Скорее узнать, как там Дуся.

Недалеко от школы, на углу, я увидела Кольку Горохова. Он кого-то ждал. Стоял и вертел головой. Наверно, Дусю. Но Дуся учится в другой школе и этой дорогой не ходит. А почему Колька здесь? Он же учится вместе с Дусей.

Я поравнялась с ним.

— Привет! — сказал Колька и усмехнулся.

«Чего он усмехается?» — подумала я.

— Передай! — сказал он и сунул мне в руки записку. — Пока! — И пошел.

Забыв про уважение к себе, я развернула записку. По диагонали крупными узкими буквами было написано: «Дура!»

Что?! Я перечитала еще раз. «Дура!»

От возмущения у меня перехватило дыхание.

Я зашла в сквер, села на скамейку. Надо все обдумать. В голове у меня все перемешалось. Единственная девушка во всей Вселенной написала письмо рыжему Кольке Горохову, и он назвал ее дурой. Она же ему про любовь писала! Татьяна Ларина тоже писала. Об этом даже на диспуте учитель литературы Роберт Владимирович говорил. Евгений Онегин хоть и лишний был человек, но не назвал ее дурой! Он ей объяснил, что они разные люди. Татьяна, наверно, умерла бы, если бы Онегин назвал ее дурой. Дуся тоже, может, умрет.

Я должна отомстить за честь сестры!

Лучше бы всего вызвать Горохова на дуэль. Когда-то я уже дралась с Капустиным. Но Колька Горохов старше меня, на прутьях сражаться не будет. К тому же он в футбол играет, его вся улица знает, знаменитый. Может быть, за это его Дуся полюбила?

И все-таки хорошо бы его вызвать на дуэль, как в девятнадцатом веке.

— Какой вид оружия вы предпочитаете? — гордо спрашиваю я Горохова, прискакав на коне.

Тот что-то невнятно бормочет.

«Трус! — с презрением думаю я. — И его любит моя сестра!»

— Я предпочитаю пистолет, — наконец говорит он, бледнея.

— Хорошо, — отвечаю я. — Мы встретимся завтра на рассвете.

Колька кивает головой, а потом вдруг падает мне в ноги.

— Прости меня! — умоляет он. — Я любил и люблю Дусю. Я сам дурак!

Тут вся в горе бежит Дуся. И они бросаются друг другу в объятия.

Я всегда придумываю счастливые концы. А между тем Колька Горохов где-нибудь гоняет мяч и ни о чем таком не думает. Написал «дура» и тут же забыл.

Я не знала, как буду мстить Кольке Горохову. Я крепко сжимала в кулаке его мерзкую записку.

Во дворе играли. Мальчишки-зрители свистели и орали, как сумасшедшие.

— Бей, Горохов!

Мяч ушел в сторону.

— Давай сюда!

Мяч подали прямо к ногам Горохова. Он размахнулся и ударил мимо. Мальчишки засвистели:

— Мазила!

Я торжествовала. Я подошла к воротам и крикнула:

— Мазила!

Горохов оглянулся. На лице его отразилась досада. В это время раздался свисток: тайм окончен.

— Эй, Горохов! — крикнула я.

Он неохотно, с кислой физиономией, подошел ко мне. Его рыжие волосы прилипли к потному лбу, а ноги были кривыми.

— Чего тебе?

И снова, как в первый момент, у меня перехватило дыхание. И потемнело в глазах.

— Ты сам дурак! — крикнула я.

— Чего-о?

— Сам дурак!

Он больно схватил меня за руку. Я оттолкнула его и побежала. Бежала и кричала:

— Дурак, дурак, дурак!

Не знаю, куда бежала.

— Дурак! — глотая слезы, уже бессильно выкрикивала я.

В кулаке я все еще сжимала записку. Я остановилась и с ожесточением разорвала ее пополам, потом еще пополам, еще, еще, на мелкие кусочки, и ветер подхватывал и уносил их.

— Дурак, дурак, дурак, — всхлипывая, шептала я. — Ты даже пинаешь мимо мяча. А Дуся умная! Умная, умная! Просто однажды у нее было глупое лицо.

Пылая ненавистью к Кольке Горохову, я пошла домой, на четвертый этаж.

Изо всей силы нажала на звонок, словно был он в чем-то виноват. Звонок заорал диким басом. Дверь тут же открылась. Передо мной стояла испуганная мама.

— Что случилось? — побледнев, спросила она.

— Ничего, — сказала я, улыбнувшись.

Лицо мамы изменилось. Она усмехнулась и сказала:

— Ну-ну. — И добавила: — Папа дома.

«Ну и что? Удивили. Вот дома ли Дуся?» — подумала я.

— И Дуся дома, — сказала мама.

Я вошла в комнату и почувствовала, что здесь что-то происходит. Папа сидел на стуле, скрестив руки на груди.

«Что я сделала? — мгновенно пронеслось у меня в голове. В одну секунду я перебрала в памяти все, что произошло за день в школе. — Ничего я не сделала», — успокоилась я и села на стул напротив папы.

Из спальни вышла Дуся. Мы встретились с ней взглядами. Я поняла, что Дуся страдала. Она ждала ответа.

Я отвела глаза.

— Ну, — сказал папа. — Полюбуйся.

Мама открыла дверь кухни, и из кухни выбежало несметное количество кроликов. Мне показалось — несметное. Но потом я сосчитала: было девять крольчат и одна крольчиха.

— Подарок от Анны Павловны, — очень ласково сказал папа. — Завтра еще принесет, от другой крольчихи — сереньких.

Я посмотрела на Дусю. Она стояла, прислонившись к косяку, и смотрела на кроликов, которые тут же забегали по комнате. Но смотрела так, будто и не видела их. Будто вообще ее тут не было. И не имела она отношения ни к нам, ни к кроликам, а в дверях стояла так, для видимости, чтоб никто не спохватился. А то начнут волноваться, искать.

Один крольчонок подбежал к Дусе, но она и не пошевелилась. Тогда он подбежал ко мне и нюхнул меня. Я взяла его в руки.

Глаза крольчонка были красные и веселые. Я ему подмигнула, и он мне подмигнул. Я захохотала — и он захохотал. Смотрим друг на друга и хохочем. Кролик просто умирает от смеха.

— Ну, — говорит, — и жизнь у вас!

А я, хохоча, отвечаю:

— Кошмар один!

Тут что-то произошло. По-моему, папа кулаком по столу стукнул.

А может, ничего не произошло. В общем, лежу я на полу, на животе, кролики вокруг меня бегают — пушистые, беленькие. Завтра еще будут — серенькие.

Глажу я крольчонков, глажу, они беленькие ушки прижимают, красными глазками мигают.

— Дуся, — говорю я, — посмотри, какой кролик. Посмотри, — говорю, — какой тепленький.

 

«Улетают мои вольтижеры»

Двоюродная тетя Олимпия приехала к нам в гости.

И сразу же повела нас в оперу, на симфонический концерт, на эстрадный концерт. Как будто мы к ней приехали в гости, а не она к нам. К концу недели папа слегка побледнел, да и мама сдала. А предстояло еще в цирк сходить. «Цирк — искусство миллионов», — сказала тетя. И вот все стали собираться в цирк. «Ну, — думаю, — и меня потащат». Так и есть. Мама посмотрела на меня и говорит:

— Может, и ты в цирк сходишь, чем дурака валять?

— Нет, — отвечаю, — не пойду.

— Почему? — подозрительно спросила мама.

— Интереса, — говорю, — нет.

— У тебя ни к чему нет интереса. Лишь бы на диване лежать.

— Когда ты последний раз была в цирке? — спросил папа.

Выяснилось, что последний раз я была в цирке трех лет. Можно сказать, что совсем не была.

Что тут начало твориться!

— Она ни разу не была в цирке! Это ты во всем виноват! — с негодованием говорила мама папе.

И все стали собирать меня в цирк.

— Дуся тоже не была, — сказала я, — а ее никто не гонит.

— Дуся ходит в цирк с классом, — ответила мама. — Кроме того, она ушла в кино.

Моя двоюродная тетя Олимпия очень странно смотрела на меня, словно я чем-то ее оскорбила.

— В нашем городе все ходят в цирк, — сухо сказала она. — Все. И стар, и млад.

На меня надели новые скрипучие туфли и повели в цирк.

— Хоть львы-то там будут? — спросила я по дороге.

— Какой несовременный ребенок, — сказала тетя.

Ей никто ничего не ответил. Да и что отвечать? Каково это слышать маме? А каково папе?

Наступило тягостное молчание. Его нарушал скрип моих новых туфель.

Наверно, так до самого цирка мы бы и молчали, если бы не встретили мою одноклассницу Аню Сухову.

На Аню все прохожие обращали внимание, потому что она была очень румяная. По крайней мере, все так считали, кроме меня.

— Здравствуйте, — сказала Аня.

— Здравствуй, — сказала мама и сказал папа.

— Привет! — сказала я.

Аня грустно улыбнулась — маме, папе, тете, мне — всем по очереди и, храня грустную улыбку, села в трамвай.

— Какая румяная девочка! — воскликнула тетя.

— Она не румяная, а бледная, — сказала я.

— Она похожа на булочку, которую только что; вынули из печки!

— Ни на какую булочку она не похожа. Она бледна. Бледна и печальна.

Тетя как-то судорожно рассмеялась. Папа ухмыльнулся. А мама, вздохнув, сказала:

— Ее не переспорить. Аня, конечно, бледна. Все видят, как она бледна.

— Да, бледна. Бледна и печальна, — твердо сказала я.

Все замолчали — видимо, решили со мной не связываться. Тетя даже с опаской на меня посмотрела.

«Просто из-за ее румянца никто не замечает, что она бледна и печальна», — подумала я.

Аня в прошлом году пришла к нам из другой школы. Марья Степановна поставила ее перед классом и сказала:

— Аня Сухова. Наша новая ученица. Всю жизнь Аня учится только на пятерки.

Все рот раскрыли и стали смотреть на Аню, как на какое-то чудо. Аня до слез покраснела и опустила голову.

Жалко мне стало Аню. Да и вообще что-то уж больно все просто — и румянец, и сплошные пятерки.

— Аня сядет на вторую парту с Вадимом Хазбулатовым, — сказала Марья Степановна.

— А на заднюю нельзя? — тихо спросила Аня.

— Зачем же? Садись на вторую парту.

И Аня пошла на вторую парту. По дороге она запнулась и уронила со стола классный журнал.

Все засмеялись.

И тут-то я поняла, что Аня бледна и печальна. Но никто об этом не знает. Может быть, ей лучше быть для всех румяной? А может, наоборот — плохо ей быть румяной?

— Мы опаздываем, — сказал папа. — Прибавим шаг.

Мы прибавили шаг.

Скрипя новыми туфлями, я вошла в цирк.

Мы поднялись на второй этаж. Круглый вестибюль, сплошное стекло, картинки кругом понавешаны. Хорошо! И запах какой-то особый, нигде больше так не пахнет.

— Мне нравится, — сказала я папе. — Особенно запах нравится.

— Конюшней пахнет, — сказала тетя.

— Хорошо пахнет конюшней, — сказала я.

— Кому нравится представление, кому конюшня, — сказала тетя.

Я ничего не сказала, потому что не видела еще представления.

А когда увидела!

Все первое отделение я умирала со смеху над клоуном. Клоун был совсем молодой, нос у него был не приклеен, а нос как нос, и костюм как костюм. Улыбка грустная. А почему-то всем очень смешно. У меня просто живот заболел. Тетя Олимпия мне даже замечание сделала.

— Неприлично, — говорит, — так громко смеяться. На тебя оглядываются.

Но я все равно смеялась, никак не могла удержаться.

Все мне понравилось: и цветные прожектора, и музыка, и зрители — такие веселые.

Но главное было впереди. Пока в перерыве мы гуляли по вестибюлю, ели беспечно мороженое — над манежем растягивали сетку для воздушного полета, и артисты готовились к выходу, чтобы лишить меня покоя.

Вначале я, конечно, не подумала ни о каком воздушном полете, просто почувствовала беспокойство, когда увидела эту сетку. «Зачем, — думаю, — сетка такая и для кого ее натягивают?»

Свет погас, включили прожектора, оркестр заиграл какой-то марш.

Когда забил барабан, на манеж выбежали гимнасты. Таких красивых я еще никогда не видела. Они поднялись по веревочным лесенкам вверх, на мостики.

И с этих мостиков стали перелетать друг к другу. Раскачаются на трапеции, оторвутся — и летят.

Они летали! Летали под куполом цирка! И сердце мое падало и взлетало вместе с ними.

Рядом со мной сидел какой-то мальчик с отцом. Отец мальчику и объясняет, а я слышу:

— Те, которые летают, называются вольтижерами, а те, которые ловят, — ловиторами.

Я жадно прислушивалась, что он еще скажет. Но он ничего не сказал, а мальчик ни о чем больше не спросил.

Значит, вольтижеры и ловиторы.

Ловиторы качаются вниз головой, а вольтижеры летят прямо им в руки. Уму непостижимо — как это у них получается.

А когда они отлетались — стали нырять в сетку, как рыбки. А один очень молодой гимнаст, похожий на Ромео, зацепился ногами за купол, вытянул руки — и полетел вниз головой! Я даже глаза зажмурила. А когда: открыла — он уже стоял на сетке и улыбался.

Что там было еще после воздушного полета — я уже не видела. Мне казалось, что Ромео все еще летит вниз головой, и я закрывала глаза.

Но вот представление окончилось. Толпа вылилась из цирка и растеклась ручейками в разные стороны.

Мы пошли прямо. Через дорогу, через дамбу, через старый парк — домой.

Было темно и тепло. Хорошо было. Но если б было холодно и лил дождь — все равно было бы хорошо. Я думала о вольтижерах и ловиторах, об их непонятной для меня жизни.

— Что тебе больше всего понравилось? — спросила мама.

— Мальчик, который летит вниз головой.

— А львы разве тебе не понравились? — изумилась тетя. — Дрессированные львы?

— Понравились, понравились. Только не понравилось, что они дрессированные.

Тут все так возмутились, словно я невесть что сказала. Начали доказывать, какие страшные львы и как их боятся дрессировщики. Перед каждым выступлением, можно сказать, с жизнью прощаются. То ли останутся живы, то ли нет — неизвестно.

Папа не особенно много говорил, а тетя особенно много. Я вначале слушала, а потом стала думать о мальчике, который летает вниз головой. Так всю жизнь и будет летать вниз головой? «Мне бы тоже вниз головой, — затаенно подумала я. — Так же бы лететь, руки вперед, из-под купола. Странно все-таки — все аплодируют за то, что ты летишь вниз головой».

Мы подошли к дому.

— Дуся еще не спит, — сказал папа, посмотрев на освещенное окно.

— Уроки учит, — уверенно сказала мама.

Так она и учит! Она даже на уроках «Английский детектив» читает — три романа в одной книге.

А я на следующий день снова пошла в цирк. И еще через три дня. И все время стала ходить в цирк. Не каждый день, конечно, потому что денег надо было подкопить, на обеды мне сорок копеек давали.

Но, кроме цирка, я ни о чем больше и думать не могла.

Однажды сидела я на уроке и смотрела в окно. За окном еще голые деревья, на деревьях воробьи прыгают.

Марья Степановна что-то рассказывает, а я никак не могу вдуматься, о чем она говорит. В голове у меня музыка цирковая гремит. А потом в мозгу словно молоточки стали стучать: тук-тук-тук… Вначале так себе стучали, вразнобой, а потом все эти тук-тук-тук по очереди начали выстраиваться. Пауза — и опять тук-тук-тук. Пауза — и опять тук-тук-тук. И в то же время я о вольтижерах думаю, как они летят, вспоминаю. И кажется мне, будто это я лечу.

А в мозгу — тук-тук-тук… А потом вместо тук-тук-тук началось та-та-та-та, та-та, та-та-та-та.

И вдруг в моей голове откуда ни возьмись выплыли слова:

Улетают мои вольтижеры, Ловиторы не ловят меня.

Так я же стихи сочиняю!

Я тут же схватила промокашку и записала:

Улетают мои вольтижеры, Ловиторы не ловят меня.

Я ткнула подругу Таню в бок и положила перед ней промокашку. Я думала, Таня просто обалдеет. Но Таня прочитала, даже несколько раз, — и недоуменно надула губки.

— Какие вольтижеры, какие ловиторы?

— Никакие, — сказала я и положила промокашку в тетрадь.

Капустину, что ли, показать? Но с тех пор, как я не нашла в себе силы и мужества быть двоечницей, он меня не замечал, будто меня вообще на свете не было. А сам по-прежнему был двоечником, но никогда не гордился этим. Мне очень не хватало моего друга Капустина.

— Маша Веткина нам расскажет о реформах Петра Первого, — вдруг услышала я голос Марьи Степановны.

Я растерянно встала.

— Ты поняла вопрос?

— Поняла.

Но в голове у меня был сплошной сумбур. Я никак не могла сосредоточиться. А Марья Степановна спокойно смотрела на меня, уверенная в моих способностях. Она даже маме моей на родительском собрании об этом говорила. А мама — папе. А папа — сестре Дусе. А я от Дуси узнала.

— Расскажи о реформах Петра Первого, — прошептала Таня.

Я машинально взяла промокашку.

Улетают мои вольтижеры. Ловиторы не ловят меня.

— Петр прорубил окно в Европу, — услышала я за спиной шепот Капустина.

— Петр прорубил окно в Европу, — сказала я.

— Правильно. Но как он это сделал?

«Улетают мои вольтижеры, ловиторы не ловят меня… улетают мои вольтижеры…»

— На костях народа, — прошептал Капустин.

«Улетают мои вольтижеры…»

Марья Степановна удивленно смотрела на меня.

— Ну что ж, садись.

Я села. «Ловиторы не ловят меня… не ловят меня…»

— Пусти меня, уже звонок прозвенел — не слышишь, что ли, — сказала Таня, — И вообще, — строго заметила она, — ты могла бы стать круглой отличницей, если б не задумывалась на уроках неизвестно о чем.

— А если б ты задумывалась, то не была бы круглой дурой! — крикнул Капустин и захохотал смехом двоечника и прыгнул через парту.

— Капустин! — крикнула я.

Он остановился и, подумав, подошел ко мне небрежной походкой.

— Пойдем в цирк! — сказала я.

Капустин ничего не ответил. Он смотрел на меня изучающе.

— Пойдем в цирк! — снова сказала я.

Капустин неуверенно покачал головой. Он явно боролся с собой.

— А я качель в сарае повесила. Хочешь быть ловитором?

— Че-го?

— Да не знаешь, что ли? Воздушные полеты в цирке! Кто летает — тот вольтижер, кто ловит — тот ловитор.

Глаза Капустина засветились. Но тут же его лицо снова стало сурово и непроницаемо.

— Я тебе не прощу измену, — глухим голосом сказал он и пошел гордой и красивой походкой.

— Выдумала каких-то вольтижеров, ловиторов, за Капустиным бегает, — презрительно сказала подруга Таня, проходя мимо.

Я ничего не ответила. Не было у меня ни вольтижеров, ни ловиторов, и Капустина не было.

Я стояла, опустив руки. Тут подходит ко мне Аня Сухова. Подошла и молчит, смотрит на меня. Я говорю:

— Ты чего такая бледная?

Она говорит:

— Ты тоже бледная.

Постояли мы с ней, помолчали и разошлись.

После школы, не заходя домой, я пошла в сарай, где висела моя качель.

Этим сараем уже почти не пользовались. Его, наверно, забыли сломать, и он, заваленный строительным мусором, стоял возле нашего нового дома. Сарай был моим любимым местом.

Я протиснулась в дверь, закрыла ее и привязала веревкой.

Моя качель ждала меня. Моя качель, моя трапеция под куполом цирка! Вот я раскачиваюсь — раз-два, раз-два — и лечу! Лечу высоко под куполом. Как птица. Раскинула руки — и лечу!

Я вздохнула. Если сильно раскачаться, то влечу прямо в крышу сарая. Был бы Капустин, мы бы с ним что-нибудь придумали. Он бы стоял, расставив ноги, как матрос на палубе, и ловил бы меня. А я бы летела прямо ему в руки. Он был бы лучшим ловитором в мире.

Я тихо раскачивалась на качели, шаркая ногой по земле.

«Вот так и буду в этом сарае качаться? — вдруг подумала я. — И ловитора у меня никогда не будет?»

И тут я представила, как я всю жизнь качаюсь на качели — одна, в этом забытом всеми сарае. Лет пятьдесят уже прошло, уже Капустин с палочкой ходит, уже сестра Дуся по ночам кашляет, моя первая любовь — Валька Кошкин — знаменитым начальником стал, а я все качаюсь на этой качели.

Эта мысль меня очень расстроила. Я решила придумать что-нибудь другое, со счастливым концом.

Вот я прославленная вольтижерка в прославленном воздушном полете. Уму непостижимо, как я летаю.

А внизу, в зрительном зале, сидит бледный Капустин.

«Батюшки!» — шепчет Капустин и вспоминает всю свою жизнь. И горькое сожаление о том, что он не стал ловитором, охватывает его душу.

Я лечу! А в гостевой ложе, рядышком с директором цирка, сидит Валька Кошкин.

«Никогда бы не подумал», — говорит он, глядя в бинокль. Лицо его спокойно и уверенно.

Но когда прямо из-под купола я понесусь вниз головой, он вздрогнет про себя, и на мгновение на его лице проступит растерянность.

А сестра Дуся в это время где-нибудь заплачет в девятом ряду.

«Не плачь, Дуся, — скажу я ей потом, когда живая и невредимая буду пить чай с вареньем. — Это была заветная мечта моей жизни, и она осуществилась. А главное, Дуся, какой у меня ловитор!» — И я достану фотографию моего ловитора и покажу Дусе.

«Да видела я его, видела», — скажет Дуся, но тем не менее будет долго рассматривать фотографию, а потом опять заплачет.

«Не плачь, Дуся!»

— Не плачь, Дуся, — сказала я и, забросив качель на гвоздь, стала вылезать из сарая.

Мне казалось, что все так и есть и я уже лечу вниз головой, а Дуся плачет.

И я побежала ее утешать.

Но Дуся не плакала. Она читала «Английский детектив».

— Ты где была? — спросила она.

— В цирке, — сказала я.

— Все в цирке да в цирке, уж хоть бы не выдумывала.

Мне стало грустно. Ведь я не хотела Дусе врать. Я вытащила из портфеля книжки и села напротив Дуси.

— Пообедала бы вначале, а то сразу за уроки, — с иронией в голосе сказала Дуся.

Эта ирония обидела меня. Я не уроки села учить. Я хотела поговорить.

Но Дуся уткнулась в книжку и стала читать, читать.

Я открыла тетрадь, где лежала промокашка со стихами.

— Посмотри, Дуся, — скромно сказала я.

Дуся взяла промокашку.

— «Улетают мои вольтижеры, ловиторы не ловят меня», — прочитала она.

Я не спускала с Дуси глаз. Но лицо ее не изменилось.

— Это я сама сочинила.

Дуся пожала плечами.

— И все? — спросила она.

— Все.

— Таких коротких стихов не бывает. Это не стихотворение. — Дуся еще раз прочитала: — «Улетают мои вольтижеры…» Куда же они улетают? — удивленно спросила она. — Что, вот так летят и улетают куда-то? — Дуся хмыкнула. — Улетают мои вольтижеры… — Она помахала кому-то рукой, вдаль кому-то помахала — и засмеялась. А потом вообще хохотать начала.

— Да, летят и улетают, — сказала я.

— Летят и улетают? — переспросила Дуся, умирая со смеху.

— Летят и улетают, — с горечью сказала я.

Дуся еле-еле перестала смеяться.

— И что тебе дались эти вольтижеры, ловиторы?

— Дуся, — сказала я, — неужели ты не понимаешь, что это самая заветная мечта моей жизни?

Дуся совсем перестала улыбаться, притихла, задумалась. Видимо, мои слова произвели на нее глубокое впечатление.

— Одна, но пламенная страсть? — шепотом спросила Дуся.

— Да, — сказала я.

— Выдумываешь ты все, — вздохнула Дуся.

Я ничего не ответила. За меня всегда все и все знают — когда я выдумываю, когда не выдумываю. Однажды подруга Таня сказала, что я нарочно смеюсь, а на самом деле мне нисколько не смешно. Я перестала смеяться, хотя на самом деле мне было очень смешно.

Вот я и Дусе ничего не ответила. Защелкнула портфель, засунула его подальше под стол.

— Пойду, — говорю, — погуляю. По пятницам я люблю гулять.

Дуся с грустью посмотрела на меня.

Я вышла на улицу. На скамеечке возле дома сидел рыжий Колька Горохов. Так сидел, как будто его тут кто-то забыл. И лицо его при этом было задумчиво. Я очень этому поразилась. Ведь Колька был моим врагом на всю жизнь. А враги не должны грустить и задумываться.

Я уже далеко ушла, а он все так сидел.

Я шла в цирк. Вначале шла, а потом уже бежала. «Куда это, — думаю, — я так бегу?» А как пробежала парк и выбежала к дамбе, так и поняла, что в цирк.

Дамба идет в гору, а прямо на горе цирк стоит, как огромный шатер. Только стеклянный, светящийся весь. Праздничный.

Скорее в цирк! Сегодня пятница, а в пятницу в четыре часа представление.

Сейчас я увижу моих любимых ловиторов, моих любимых вольтижеров!

Ой, вдруг опоздала?

— Тетенька, сколько времени? — крикнула я.

— Без пяти четыре, — испуганно ответила тетенька.

Я тут и села. Не успею! А вот трамвай идет. Повезло, повезло! Всего-то одну остановку проехать.

Вот и цирк, и билет в руках. Правая сторона, самый верхний ряд. Ну и хорошо, всех видно будет.

Только я села, не успела отдышаться — началось представление.

Но что это? На парад вышли совсем другие артисты. Очень красивые, но совсем незнакомые.

А где мои? Где мои? И клоун не тот, совсем не тот клоун! Я даже привстала, чтоб получше разглядеть. Только что разглядывать — нет их. В груди у меня похолодело. Я поняла, что случилось непоправимое — они уехали, и я их уже никогда не увижу. Жди не жди — не поднимутся они под этот купол.

Рядом со мной сидела старушка. Вначале она не обращала на меня внимания, потом стала обращать. Когда выходил клоун, она начинала дергать меня за рукав и заразительно смеялась.

— Разве тебе не смешно? — спросила старушка.

— Смешно.

— Почему же ты не смеешься?

— Смеюсь. Про себя.

— Да ты же плачешь! Почему ты говоришь, что смеешься, если ты плачешь?

Тут она снова засмеялась, видимо, клоун что-то смешное сделал.

А я заревела. Так мы со старушкой и сидим — она смеется, я реву. Очень хорошая старушка, платок мне дала.

— В твои годы я тоже плакала, — сказала она. — Как он не падает — на одном колесе по канату! — воскликнула старушка.

Я перестала реветь. Действительно, как же это так — на одном колесе по канату?

Клоун ушел. И вдруг оркестр заиграл знакомый марш. Тот самый марш, под который всегда выходили гимнасты. Сердце радостно екнуло. Я схватила старушку за рукав:

— Сейчас воздушный полет будет!

Ударил барабан. Сейчас они выйдут, сейчас!..

Но вместо гимнастов на манеж вышел… слон. При чем тут слон? Как он смел выходить под эту музыку!

Я встала.

Все зашикали. А билетерша прямо-таки поджидала меня.

— Не разрешается с мест вставать! Чего заходила взад-вперед? Слышишь? Куда идешь? Кому говорят?

Я, видимо, пошла куда-то не туда. Но она все-таки меня не поймала. Я выскочила в вестибюль.

За моей спиной ликовала музыка, под которую ходил слон.

Я спустилась на первый этаж — и лицом к лицу столкнулась с Аней Суховой.

Мы обе были смертельно бледны. Мы без слов поняли друг друга и молча вышли на улицу. И молча сели на скамейку. И все еще молчали некоторое время, сидя на скамейке.

— Ты часто ходишь? — спросила я.

— Ага.

— Как это я не знала про тебя?

— И я про тебя.

Мы еще помолчали.

— Письмо клоуну написала, — сказала Аня и показала сложенный маленький листочек.

— Тебе клоун нравился?

— Ага.

— А мне полеты.

— Что мы сейчас будем делать? — прошептала Аня.

Я не знала, что мы будем делать.

— Давай убежим, — сказала Аня, — и будем циркачками. Ты будешь летать, а я смешить.

— Давай, — сказала я.

И мы пошли домой, чтоб захватить с собой кое-какие продукты.

 

Философ Федя Рыжиков

В середине года в наш класс пришел новенький, Федя Рыжиков.

— Федя приехал из далекого города Одессы, — сказала Марья Степановна. — Кто, знает, где расположена Одесса?

— На Черном море! — закричали все.

— Кто может на карте показать родину Феди Рыжикова?

— Я, я, я! — все стали тянуть руки.

— Капустин покажет, — сказала Марья Степановна.

Капустин взял указку, подошел к карте, нашел Черное море. Одессу он стал искать в Крыму, а в Крыму Одессы не было почему-то.

— Ее нет, — сказал Капустин, искренне удивившись.

— Вы ищете не там, — сказал Федя Рыжиков.

Он стоял перед классом у стола. Аккуратно причесанный, застегнутый на все пуговицы. Мне показалось, что ему скучно было смотреть на нас, а особенно на Капустина, который не мог найти его родину.

— Здесь она была, — сказал Капустин, показывая на полуостров Крым.

— Одессы никогда не было в Крыму, — улыбнулся Федя Рыжиков.

— Была! — возмутился Капустин. Многие в классе поддержали Капустина.

Федя взял указку и, почти не глядя, ткнул в точку, которая означала Одессу.

Капустин мрачно посмотрел на Рыжикова, как будто тот нарочно, чтоб досадить ему, перенес Одессу из Крыма.

— Садись, Рыжиков, с Капустиным, — сказала Марья Степановна. — Ты будешь оказывать на него хорошее влияние.

— Я Рыжикову буду мешать, — сказал Капустин. — Он снизит успеваемость.

— Не помешаете, — сказал Федя Рыжиков и сел рядом с Капустиным.

— Какой вежливый, — прошептала подруга Таня. — Даже Капустину «вы» говорит.

Весь день Капустин сидел и скрипел ботинком о парту, чтоб вывести Рыжикова из себя. Но Рыжиков не обращал на него внимания, ни один мускул не дрогнул на его лице. Хладнокровие Феди Рыжикова меня поразило. В конце концов Капустину надоело, он взял портфель и ушел.

На следующий день Капустин уже не скрипел.

Федя никогда на уроках руку не подымал, а когда его вызывали, то вставал со скучным лицо, смотрел в потолок, как будто ни о чем понятия не имел, а потом отвечал четко, без запинки, как по учебнику. Из-за этого однажды Капустин его стукнул. Рыжиков с ним драться не стал. Он только усмехнулся. Выдержка Феди Рыжикова меня поразила. Я сказала свое мнение Капустину.

— Да он философ! — заявил Капустин.

— Философ? — удивилась я.

— А ты думала! Тоже мне — волевой, хладнокровный! — передразнил меня Капустин. — Философ твой Рыжиков!

— Философы бывают старые и лысые, — сказала я.

— Скажешь тоже! — рассмеялся Капустин. — Философ тот, кто себе на уме, вроде Рыжикова.

Я решила поговорить с Рыжиковым и прямо спросить его обо всем.

Оказалось, что Федя Рыжиков жил в нашем районе, в доме, который совсем недавно заселили.

Мы вместе шли из школы. На улице стояла нулевая температура, падал мокрый снег. И это в январе! Все ожидали мороза градусов под пятьдесят, мама даже купила пуховую шаль. А морозов не было. Вчера пришла соседка Екатерина Григорьевна и сказала, что завтра будет совершенно невиданный мороз, все об этом говорят. А завтра, то есть сегодня, пошел мокрый снег. Екатерина Григорьевна потом извиняться приходила.

— У нас в Одессе зимой всегда такая погода, — сказал Федя Рыжиков. — Я морозы не люблю. Мне лето нравится. Температура воздуха плюс сорок, температура воды в море плюс двадцать пять! — вздохнул он как о чем-то несбыточном.

— А мне нравится, когда температура минус сорок, — сказала я. — Туман вокруг, ничего не видно. Можно столкнуться нос к носу и не узнать друг друга.

— Ну да-а! — недоверчиво протянул Федя.

— Ты замерзнешь с непривычки. Купи шапку с длинными ушами, — посоветовала я.

— Надо закалять волю и дух, — твердо сказал Рыжиков. — Никогда не буду носить шапку с длинными ушами!

Я с уважением посмотрела на Рыжикова. Сама я всегда ходила в шапке с длинными ушами, даже весной.

— Мой отец вообще ходит без шапки, — добавил Федя. — Взял и закалил себя. Сейчас чемпион по боксу.

Вот это да: у Рыжикова отец — чемпион! А я представляла, что он в очках, ходит с портфелем и в большой меховой шапке. Федя Рыжиков, когда вырастет, наверно, таким будет. Он станет читать лекции студентам, скучно поглядывая в зал. А вышло, что у Рыжикова отец боксер.

— Ты, Рыжиков, тоже чемпионом будешь? — спросила я.

Федя Рыжиков снисходительно улыбнулся:

— У меня другое предназначение.

— Ты философ?

Рыжиков остановился даже. Видимо, ему надо было подумать, а когда идешь, то мысли вылетают. Он постоял, подумал и сказал:

— Да, я философ.

— Значит, ты себе на уме?

— Как это, себе на уме? — не понял Рыжиков.

Я пожала плечами: себе на уме — значит себе на уме. Но Рыжиков не унимался:

— Выходит, я ненормальный?

— Нормальный, — успокаивала я. — У тебя лицо непроницаемое. Без переживаний.

Рыжиков остался доволен моим ответом.

— Я достигаю это системой тренировок, — сказал он. — Каждый день закаляю волю и дух.

Я снова с уважением посмотрела на Рыжикова.

— Я тоже хочу закалять волю и дух, — сказала я.

Рыжиков остановился, достал из кармана коробок спичек.

— Начни с этого, — сказал он.

Мы сели на обледенелую скамейку, положили под себя сумки.

— Ты фокус собираешься показывать? — спросила я.

Рыжиков снисходительно улыбнулся.

— Смотри, — сказал он и поставил на ладонь спичку, а другой ладонью стукнул по спичке, и она переломилась надвое.

— Я запросто так сделаю, — сказала я и тоже поставила спичку на ладонь. Она тут же упала.

— Слегка сожми ладонь, вот так, — посоветовал Рыжиков.

Я чуть сжала ладонь. Спичка держалась. Я размахнулась и стукнула по ней другой ладонью. Спичка не сломалась, но стало очень больно.

— У тебя, наверно, фокус, — сказала я, дуя на ладонь. — Может, ты меня загипнотизировал?

В цирке однажды гипнотизер выступал. Он на глазах у всей публики яичницу в кепке жарил, А спички ломать ему, наверно, вообще ничего не стоит. Может, и Рыжиков — гипнотизер, а не философ?

— Никакой это не гипноз, — сказал Рыжиков. — Система тренировок. Главное, нужно отключиться и недумать, что тебе будет больно.

— Как это отключиться?

— Думай о чем-нибудь другом.

Рыжиков так ударял по спичке, как мух ловил.

Хлоп! — сломал, хлоп! — сломал.

Ну, думаю, сейчас у меня тоже получится. Я поставила на ладонь спичку и сделала вид, что забыла про нее. Отвлекаюсь, смотрю на дорогу. Бежит по дороге собака, черная, лохматая. Остановилась и смотрит на меня: дескать, что тут такое происходит? «Волю и дух закаляю, — говорю я собаке мысленно. — А ты что тут бегаешь? Какие у тебя дела?» Тут я подумала, что уже достаточно отключилась, сейчас уже нисколечко не будет больно. И изо всей силы стукнула ладонью по спичке. Если бы не Рыжиков, я бы заревела. Но Рыжиков сидел и глядел на меня своими черными глазами. Я шмыгнула носом.

— Почему-то опять не сломалась.

— Это потому, что ты боишься. Я же тебе сказал: не думай, что будет больно.

— Я не думаю.

— Думаешь. Это с первого раза не получится, — успокоил он. — Я месяца три тренировался, прежде чем научился отключаться. Все руки в синяках были.

Я опять с уважением посмотрела на Федю Рыжикова.

Тут подбежала та самая черная лохматая собака.

— Как тебя зовут? — спросила я собаку. Она завиляла хвостом. — Бобик его зовут.

— Почему это Бобик? — удивился Рыжиков.

— Сразу видно, что Бобик.

Собака опять завиляла хвостом: дескать, совершенно верно, меня зовут Бобик.

— От собак много грязи, — сказал Федя Рыжиков и отряхнулся.

Бобик на него тявкнул и пошел по своим делам.

— Лает еще, — обиделся Рыжиков.

— Он же слышал, что ты про него сказал. Ему тоже не очень-то приятно было.

Рыжиков стал доказывать, что животные ничего не понимают, у них только рефлексы. Я очень удивилась.

Федя Рыжиков посмотрел на свои ручные часы, которые показывали и час, и день, и месяц, и год.

— А север и юг они не показывают? — спросила я.

— Это же не компас, а электронные часы. И зачем тебе в городе Северный полюс?

— Надо, — сказала я.

Мне давно хотелось иметь компас. Но мама сказала, что я и так не заблужусь. А по-моему, очень важно знать, что если вот по этой тропинке идти, идти, идти, то придешь на Северный полюс. Или на Южный.

Мы помолчали.

— А если твои часы не тот год покажут, что будешь делать? — спросила я Рыжикова.

— Они ничего не путают, — сказал он и еще раз посмотрел на часы. — Мне пора. А ты тренируйся. Есть такие люди — йоги, в Индии живут, так они даже по горячим углям ходят.

«Как это по углям?» — подумала я. Однажды у костра я ступила ненарочно на уголек, так целый день хромала. Мне даже ногу забинтовали. Мама сильно расстроилась и говорила, что кругом природа, столько свободного места, а я непременно на уголь ступлю. Жалко, что я тогда была незнакома с Федей Рыжиковым.

Федя подал мне руку, крепко пожал и пошел, но неожиданно он окликнул меня и вернулся обратно.

— Вот что, Веткина, — сказал он. — Приходя в восемь тридцать на пустырь, вон за тот дом.

— По углям будем ходить?

Рыжиков отрицательно покачал головой.

— Увидишь.

— Приду, — сказала я.

Рыжиков назначил мне таинственное свидание! Еще никто и никогда не назначал мне свидания, к тому же на пустыре, в восемь тридцать. А если он решил объясниться в любви? Может быть, из-за меня он оставил солнечную Одессу? Конечно, он меня тогда еще не знал, но это неважно. Наверно, он давно меня любит! В восемь тридцать на пустыре, возможно, он мне скажет с дрожью в голосе:

«Маша, я решил посвятить тебе всю свою жизнь!»

Мы возьмемся за руки и пойдем. Будет падать тихий снег.

Я пришла домой, окрыленная внезапной любовью Феди Рыжи кова.

Дуся из школы еще не пришла. Я взяла спички и села за стол. Я должна была заслужить не только любовь, но и уважение Рыжикова. Я сегодня же научусь ломать спички и завтра своими способностями поражу Федю. Он скажет:

«Ты меня изумила, Веткина!»

Я взяла спичку и поставила на ладонь. Сейчас надо думать о чем-то совсем другом. Я хожу по углям, угли красные, жаркие. А я иду по ним босая, ничего не ощущаю. Так, обычная прогулка. Тут, конечно, переполох, меня хватают, везут в больницу. А врач смотрит и говорит: «Что вы мне голову морочите, ваш ребенок абсолютно здоров».

Никто ничего понять не может, врачу не верят. Врач тоже не верит, что я по углям ходила. Но тут входит Рыжиков, пожимает мне руку и что-то произносит на иностранном языке.

Я так сильно отключилась, что совсем забыла про спичку. И не заметила, как Дуся пришла.

— Что с тобой? — спросила она.

Тут я ударила по спичке. Спичка не сломалась. Она меня решила победить. Видимо, что-то у меня не в порядке с волей и духом.

— Что с тобой? — снова спросила Дуся.

Я сказала, что закаляю волю и дух.

— А при чем тут спички?

Я ей все рассказала. Дуся мне не очень поверила, но все же взяла спичку и поставила на ладонь.

— Отключайся, — приказала я. — Не думай, что тебе будет больно.

— Не думаю, — сказала Дуся и стукнула по спичке.

— Ты плохо отключилась, — сказала я. — Попробуй еще раз.

— Ищи дурака, — сказала Дуся. — Очень мне нужно спички ломать.

Когда пришли папа и мама с работы, я им тоже показала, как нужно спички ломать и тем самым закалять волю и дух.

Папа, выслушав меня внимательно, взял спичку, поставил на ладонь и сказал:

— Ну что ж, я отключаюсь.

Мы все, затаив дыхание, смотрели на папу. Лицо его было сурово и отрешенно. В самый последний момент он улыбнулся, подмигнул мне и этим все испортил.

Мама не удержалась и тоже попробовала. Лучше бы не пробовала.

— Она занимается какими-то глупостями! — рассердилась мама, потирая ладонь. — Все плохое прямо липнет к ней! Неизвестно, как она проводит время, пока мы на работе.

— Она же ходит в кружок мягкой игрушки, — сказал папа.

— Где эта игрушка? — спросила мама. — Где? — Она обвела рукой стены, чтоб все убедились, что игрушки нет.

— Я решила ходить в драматический кружок, — сказала я. — Может быть, я буду актрисой.

— Ты будешь экономистом, — сказала мама. — Как я. Сейчас это самая важная профессия.

— Экономистом будет Дуся, — сказал папа.

Дуся заревела и ушла в спальню.

Все расстроились. Мама перестала разговаривать с папой. И папа ворчал, что перестал что-либо понимать.

— Буду я экономистом, — сказала я, чтоб всех успокоить.

Но никто не успокоился, даже наоборот.

— В конце концов ты должна заниматься полезным делом, а не ломать спички! — сказал папа и взял газету.

Я подошла к окну. На улице было темно. Зимой в восемь вечера уже ночь, не то что летом, можно до двенадцати не спать. И в эту беспросветную мглу я пойду на тайное свидание! Он будет ждать меня, посматривая на электронные часы. Метель заметет мне дорогу. Он уже потеряет надежду, а я явлюсь, возникну из мрака. И его лицо осветится радостью.

Но как же мне из дому уйти, ведь уже поздно?

— Мама, — говорю я, — мне надо сходить к Оле Карповой, отнести ей домашнее задание. У нее острое респираторное заболевание.

Я сказала чистую правду. Оля жила в нашем доме, у нее болело горло, и я собиралась к ней идти.

— Сходи, — сказала мама, — только недолго.

Папа читал газету, но тоже сказал:

— Сходи, сходи.

Я оделась, пристально посмотрела на себя в зеркало. Подумав, я сняла шапку с длинными ушами и надела Дусин красный берет, сдвинув его на правое ухо.

Я отдала Оле домашнее задание, ее мама хотела напоить меня чаем, но я побежала. Было восемь часов двадцать минут.

Метели не было, и она не заносила мне дорогу. Но мороз слегка окреп, и стало скользко. Еще гололед начнется! Тогда можно будет в школу на коньках ездить.

На небе взошла луна. Круглая-круглая. Она висела прямо над домом и, казалось, вот-вот его заденет. И звезд мерцало много-много. И никому было неизвестно, что там, в темном космосе, делалось.

Я прошла последний девятиэтажный дом, дальше был пустырь. Старые дома снесли, а стройка еще не началась. «Вдруг Рыжиков не придет? — подумала я. — Зачем ему из дома ночью выходить?»

Но тут я услышала:

— Веткина! — и увидела Рыжикова.

Он стоял под деревом и, может быть, очень давно и безнадежно ждал меня.

— Я думал, ты не придешь. Молодец, Веткина. Иди за мной.

Рыжиков твердым шагом пошел в темноту. Мы свернули за развалины старого дома, от которого осталась только крепкая кирпичная стена. Ее сносили, сносили — так и не могли снести. На этой стене с Аней Суховой мы играли в цирк. Днем, конечно.

Рыжиков остановился. Сейчас, наверно, начнет в любви объясняться. Я проглотила комочек снега и от волнения закашляла.

— В Одессе была? — спросил Рыжиков.

— В Одессе? В какой Одессе? А… Не была в Одессе.

— Ты больная, что ли? — спросил Рыжиков. — Голос потеряла.

— Здоровая. А при чем тут Одесса? — Я все еще переживала, что Рыжиков мне в любви будет объясняться, а я ведь еще не решила, полюблю ли его навеки. Но если он будет уж очень страдать, то полюблю.

— В Одессе есть катакомбы. Слышала? — спросил Рыжиков.

— Слышала.

— А этот сугроб видишь?

— Вижу.

Сугроб около стены правда был высокий и длинный как будто весь снег специально всю зиму валил в одно место, вот сюда, к этой стене.

Рыжиков нагнулся и стал что-то делать в снегу. Я увидела, что он будто дверь открыл в этот сугроб. Черная дыра возникла. Неужели клад здесь зарыт!

— Это что? — спросила я и заглянула в дыру, из которой повеяло холодом и мраком.

— Это тоже катакомбы, — сказал Рыжиков. — Сам вырыл. Я полезу вперед, ты за мной.

— Зачем? — Мне совсем не хотелось лезть туда. И так темно, а там еще темнее… — Давай завтра днем.

— Днем и дурак может, — сказал Рыжиков. — Так и скажи, что боишься.

Я поняла, что настала минута испытать свою волю и дух.

— Я готова, — твердо сказала я.

Рыжиков нагнулся и полез. Я взглянула на луну и на звезды и тоже полезла.

Снежная пещера была довольно узкая и низкая. Можно было лишь ползти. И мы ползли. Прямо у моего носа торчали ботинки Рыжикова. В сапоги мне набился снег, твердый, ледяной. Надо было брюки надеть и шапку с длинными ушами. Дусин берет сползал все время на глаза.

Мне казалось, что мы очень давно ползем. Как это Рыжикову удалось вырыть такую длинную пещеру? Неожиданно Рыжиков остановился, и я ткнулась носом в его ботинки.

— Все, — сказал он, — доползли.

Голос его звучал глухо, растворялся в снегу.

Я посмотрела вперед. Смотри не смотри, впереди чернота. Но зачем-то я поползла дальше, прямо на Рыжикова.

— Куда? — зашипел он.

Я вытянула вперед руку и уперлась в снеговую стену. Дальше ползти было некуда.

— Давай назад! — прошептал Рыжиков.

Но было так тесно, что я боялась пошевелиться. Время шло. Часы Рыжикова исправно показывали час, день, месяц, год.

Мне казалось, что если я пошевелюсь, то снег обвалится на нас. И мы будем тут лежать под снегом, а мама с папой думают, что я к Оле ушла. Может быть, они все-таки догадаются, возьмут собаку-ищейку, она по следам разыщет, и нас откопают. А вдруг метель началась, все можно ожидать, и следы замело. Тогда уж всё, никто не догадается.

— Ползи, тебе говорят, а то замерзнем, — зашептал Рыжиков.

Но позади было так же темно, как впереди, никакого просвета. Может быть, нас замуровали?

Рыжиков пошевелился. На голову мне сразу посыпался снег.

— Ползи! — приказал Рыжиков. — Да не вперед, а назад.

Я тихонько перевалилась на бок и двинулась с места. Мы ползли молча. Наверно, темнота никогда не кончится. Наконец я почувствовала: ноги выползли, а потом и голова.

Мы сели на снег. Ночь была прекрасна. Никогда я еще не видела столько звезд и такой большой и желтой луны. Рыжиков тоже смотрел на луну.

— У тебя клаустрофобия, — сказал он.

— Что у меня?

— Кла-ус-тро-фо-би-я, — по слогам произнес Рыжиков. — Это значит — боязнь замкнутого пространства. Есть еще а-го-ра-фобия. Боязнь открытого пространства. Давай съездим куда-нибудь в поле, на простор, посмотрим, есть ли у тебя агорафобия.

Я поняла, что только еще начала себя познавать, Но, наверно, у меня всё есть.

— А у тебя ничего такого нет? — спросила я Рыжикова.

Рыжиков промолчал. Наверно, он устал, и ему надоело разговаривать. Я тоже устала.

Но дома мне пришлось еще долго говорить.

— С собакой хотели тебя искать! — возмущалась мама. — Посмотри, на кого ты похожа! Нельзя на улицу выпустить!

На следующий день, когда я пошла в школу, взяла с собой коробок спичек. Тренироваться надо ежедневно и ежечасно, так говорит Рыжиков.

— Хочешь закалять волю и дух? — спросила я подругу Таню.

— Ты что — в проруби решила купаться? — спросила она.

— Почему в проруби? — удивилась я, потому что мне такое и в голову не приходило.

— Вчера по телевизору показывали «моржей», так называются те, которые зимой купаются, — сказала Таня. — Я сразу подумала, что, наверно, Веткина запишется, «моржом» станет.

Почему Таня так решила? Я и плаваю-то плохо, один раз даже чуть не утонула. Да и разве меня мама отпустит в проруби купаться?

— Между прочим, есть такие люди, которые по углям ходят, — сказала я.

— По горячим? — удивилась Таня.

— По раскаленным.

— Ну уж это ты сочиняешь, — сказала Таня.

— Спроси Рыжикова. Он сам, может быть, скоро будет ходить по углям. Надо закалять волю и дух.

Тут я достала спички и рассказала Тане, как и что нужно делать.

— А если будет больно? — спросила Таня.

— Ты не думай о боли, решительно бей.

Таня осторожненько стукнула по спичке. Спичка свалилась, только и всего.

— Я не поверю, что спичку можно так сломать, — сказала Таня.

— Подожди, придет Рыжиков, запросто весь коробок переломает.

К нам начали подходить ребята и спрашивать, что мы делаем. Я все рассказывала, как закалить волю и дух.

Из моего коробка все стали брать спички.

— Я правильно делаю, я правильно делаю? — спрашивали все наперебой.

— Правильно, — говорила я.

Но спички ни у кого не ломались, и у меня тоже.

Тут появился Федя Рыжиков.

— Рыжиков, Рыжиков, — зашумели все. — Рыжиков, покажи, как спички ломать?

Федя снисходительно улыбнулся, потом взял спичку, поставил ее на ладонь.

— Нужно уметь отключаться, — сказал он и некоторое время сосредоточенно смотрел в потолок.

Затем он ударил ладонью по спичке, и спичка переломилась. Все восхищенно смотрели на Рыжикова.

В класс вошла Марья Степановна и начала урок. Время от времени она прерывала урок и внимательно смотрела на класс. Все сидели тихо. Но когда она начинала рассказ, снова слышался неясный шум, а иногда одинокие хлопки.

— Вы что — в театре? — спросила Марья Степановна, но, в чем дело, не могла понять.

Как только прозвенел звонок и она вышла за дверь, раздался радостный вопль:

— Вышло! У Иванова вышло!

Все повскакали с мест.

— Иванов спички ломает!

Коля Иванов был самым тихим мальчиком в классе. Иногда о нем все забывали, а когда вспоминали, то удивлялись, что Иванов все-таки есть. Он сидел на последней парте, в уголочке, один. Рядом с ним часто садились какие-нибудь представители, которые присутствовали на уроках. Даже моя мама, как член родительского комитета, однажды сидела рядом с Ивановым и потом долго вспоминала о его скромности.

Иванов и сейчас сидел в уголочке и тихо ломал спички. Так, между прочим как бы, без особых усилий. Спички ломались надвое, и он их отбрасывал, как ненужные. У него уже под партой куча сломанных спичек валялась. Все безмолвно смотрели на Иванова. Даже не заметили Федю Рыжикова, который тоже стоял и смотрел.

— Не может быть, — наконец тихо произнес Федя Рыжиков. — Когда ты научился?

— Сейчас, сам же показывал, — сказал Иванов.

— Тебе действительно не больно? — спросил Рыжиков.

— Нисколько, — ответил Иванов. — А разве тебе больно?

Рыжиков ничего не ответил.

— О чем ты думаешь в этот момент, когда отключаешься? — спросила я у Иванова.

— Ни о чем, — растерянно сказал Иванов. — А о чем думать? Да я и не отключаюсь. Как это отключаться?

Ему никто не ответил. Иванов взял спичку и опять сломал. Потом еще с десяток переломал. Тут Иванова схватили и стали качать. Кто качал, кто кричал чего-то.

Федя Рыжиков стоял у окна и смотрел, как взлетает вверх Иванов.

Мы даже не слышали, как звонок прозвенел. Вошел математик Сергей Афанасьевич, и все рассыпались, как горох, по своим местам.

Федя Рыжиков был любимый ученик Сергея Афанасьевича. «Мыслили бы вы, как Рыжиков!» — говорил он обычно. Но никто, как Рыжиков, не мыслил, и Сергея Афанасьевича это очень огорчало.

— Иди-ка, Веткина, к доске, реши уравнение, — сказал Сергей Афанасьевич.

Я вышла к доске, взяла мел и старательно стала писать, так старательно, что даже мел посыпался.

Я написала уравнение и правило ответила четко, без запинки.

— Значит, А плюс В равняется С? Ты убеждена в этом? — спросил Сергей Афанасьевич.

Он всегда так иронически спрашивал и не ждал ответа. Я посмотрела на Рыжикова. Лицо его было странно печально.

— Не убеждена, — сказала я.

— Как не убеждена? — ужаснулся Сергей Афанасьевич. Он еще раз прочитал уравнение, которое я написала. — Все правильно, — произнес он.

— Все равно не убеждена, — сказала я.

Все засмеялись, а Иванов громче всех. Один Рыжиков не засмеялся, а посмотрел на меня с удивлением.

— Какую же оценку, Веткина, ты заслужила? — размышлял Сергей Афанасьевич вслух, склонившись над журналом. — Неважную оценку, Веткина, неважную. Правило выучила, но не усвоила. Двойку тебе ставлю, Веткина. Мыслить надо!

В дневнике у меня появилась жирная двойка. Подруга Таня смотрела на меня с осуждением.

После уроков меня встретил Капустин. В этот день он в школе не был.

— Болею, — сказал Капустин охрипшим голосом. Я с сомнением посмотрела на него. Капустин возмутился — Все болеют, а мне нельзя?

— А чего по улице ходишь?

— В аптеку иду, — гордо произнес он.

Тут вывалилась из школы толпа ребят. Впереди независимо шел Иванов, а все бежали за ним. Капустин глазам своим не поверил.

Последним из школы вышел Рыжиков. Он шел, глубоко надвинув шапку, и катил впереди себя ледышку.

— Чего это философ такой пришибленный? — удивился Капустин.

— Мне кажется, Капустин, что все не так, — сказала я.

— Что не так?

— Не знаю что, только не так.

— Вот ты узнай сначала.

— А ты знаешь, почему обещают мороз, а идет мокрый снег?

— Наука еще не дошла. Метеорологи в погоде ничего не понимают, — авторитетно сказал Капустин.

Тут подул ветер, и целый столб снега прямо на глазах вырос, закрутился, как змей, а потом опустился на землю и пополз на нас. Мы побежали.

— Кто за тобой гнался? — спросила Дуся, когда я прибежала домой.

— Буран напал неожиданно.

Я села за уроки и очень быстро все сделала. Думаю, хоть этим порадую родителей. Дуся удивилась.

— Любовь к знаниям у меня пробуждается, — сказала я.

— Неспроста у тебя эта любовь к знаниям.

Я вздохнула: Дуся всегда все понимала. Я ничего не стала ей говорить про двойку по математике, все равно родителям надо будет дневник показывать.

— Дуся, — говорю я, — после уроков у меня по расписанию прогулка на свежем воздухе.

— С каких это пор ты живешь по расписанию? — хмыкнула Дуся. Но тут же добавила: — Правильно, сходи за хлебом.

Я надела брюки и свою любимую шапку с длинными ушами и вышла на улицу. Я надеялась встретить Рыжикова. Мне казалось, что за это время что-то изменилось. Может быть. Рыжиков мечется в постели в бреду? А может быть… Что еще может быть, я не знала. Но что-то может быть.

Где можно встретить Рыжикова? Скорее всего, там, у пещеры. И я пошла туда.

Но у пещеры никого не было. Да и пещеры не было. Сугроб лежал чистый, нетронутый, как будто его только что нанесло. Наверно, ночью была метель, и пещеру задуло снегом. Я побродила по сугробу, поползала, даже полежала. Сугроб был покрыт твердой ледяной корочкой, припорошенной сухим чистым снегом. Куда все-таки делась пещера? Я залезла на кирпичную стену и прыгнула. Провалилась по пояс. Но пещеры не было.

На улице подымался буран, и морозило все сильнее. Щеки щипало, нос. А по радио сегодня передали: «Во второй половине дня ожидается повышение температуры, мокрый снег, переходящий в дождь». Как только сообщили сводку, тут и мороз ударил, которого ожидали две недели назад. Все наоборот. Ждешь мороз — мокрый снег, ждешь дождя — тут тебе мороз. Капустин неправ. Метеорологи тут ни при чем. Просто вместо снега идет дождь, и все.

А сейчас мороз вместо дождя. Я быстрее побежала в булочную, потому что уж совсем замерзла. Купила хлеба, выхожу из булочной и вижу — Федя Рыжиков идет. Не идет, а бежит. В одном свитере, в вязаной шапочке. А впереди него — дяденька, тоже в свитере, совсем без шапки, невысокий такой, в очках. Раз без шапки — значит, отец Феди.

— Рыжиков! — крикнула я.

Рыжиков остановился, и дядя остановился. Я подошла к ним и спросила:

— Ты куда?

— Никуда, с папой, — неохотно ответил Рыжиков, потирая покрасневший нос.

Сейчас Рыжиков совсем не походил на философа. А папа его не походил на чемпиона по боксу, уже совсем не походил.

— Пещеры почему-то нет, — сказала я тихо.

— Нет, — сказал Рыжиков. — И не было.

Федина шутка мне не понравилась.

— Бегом занимаешься? — спросил меня отец Рыжикова.

— Иногда, — сказала я.

— А меня Федя заставляет бегать каждый день, — сказал он, довольный. И побежал дальше.

— В субботу, в четыре часа, на этом же месте, — сказал мне Рыжиков.

— Будем бегать?

— Увидишь. — И Рыжиков скрылся за поворотом.

Я тоже побежала домой, закрыв варежкой нос и думая об отце Феди Рыжикова. Наверно, его Федя закалил, и он стал чемпионом.

Когда папа и мама пришли с работы, настроение у них было хорошее. Папе премию за что-то дали. Мне очень не хотелось портить им настроение.

Мы поужинали все вместе, разговаривая о том о сем.

— Ну, как, — спросил папа, — научилась спички ломать?

— Нет, еще не научилась, — без энтузиазма сказала я.

— У нас на работе все заразились, — засмеялся папа. — И ни у кого не получается. Я говорю: моя дочь покажет, как это делается.

— Покажу, — уныло пообещала я.

— А сейчас покажите-ка дневники, — весело сказал папа.

Сначала показала Дуся. У нее все было хорошо, ее не спрашивали. Папа остался доволен.

Потом он взял мой дневник. Некоторое время папа молчал, улыбка медленно сходила с его лица. Потом он позвал маму. Мама сразу выразила свое мнение.

— Какой позор! — воскликнула она и села на диван, расстроенная.

Я хотела ее успокоить, но папа сказал:

— Молчи! — Я замолчала. — За что тебе поставили двойку? — спросил он.

— Я все ответила правильно. Но Сергей Афанасьевич спросил, убеждена ли я, что А плюс В равняется С. Я сказала, что не убеждена.

— Почему же ты не убеждена? — удивился папа.

— А ты убежден?

Папа как-то заколебался. Зато мама очень возмутилась:

— Все убеждены, кроме тебя!

Мама зачем-то открыла мой портфель, который стоял у дивана, и увидела коробок спичек.

— Вот в чем дело! — воскликнула она и бросила коробок на стол. — Вот почему у нее двойка! Ей некогда учиться: она ломает спички! В голове у нее не то!

Я потрогала голову. Как это — не то? А что такое — ТО? Почему-то никто никому не говорит: «У тебя в голове — ТО!»

— Что молчишь? — спросила мама. — Тебе нечего сказать родителям?

— Я закаляла волю и дух.

— Другим способом надо закалять, — покашлял папа.

— Может быть, мы все вместе станем «моржами»? — сказала я.

— Кем-кем? — спросила мама.

— «Моржами». Будем все в проруби зимой купаться.

Больше со мной никто разговаривать не стал. Мама так и сказала:

— Больше не о чем говорить.

Я ушла спать. Всю ночь мне снились какие-то погони, а под утро Рыжиков приснился.

Будто плывем мы с ним в Северном Ледовитом океане. Не на теплоходе, не на лодке, а как рыбы, ныряем, бултыхаемся. Льдины кругом. Под одну льдину поднырнем, у другой вынырнем.

Вдруг подплывает какая-то странная рыбина, огромная, глаза светятся. Подплыла ко мне и укусила за руку. Я тут же вынырнула и села на льдину. Рыжиков тоже вынырнул и сел рядом со мной.

Тут снова рыбина подплыла и как укусит Рыжикова за ногу! Он тихо заплакал и лег на льдину.

Лежит Рыжиков на льдине. Льдина большая-большая, белая-белая, а Рыжиков такой маленький-маленький и плачет.

— Как мы до дома сейчас доберемся — раненые? — спросил он.

— Давай раскачаем льдину, оттолкнемся и поплывем, — сказала я.

Мы стали раскачивать льдину. Качали-качали и раскачали. Поплыла льдина. Рыжиков смотрит на часы, которые показывают север и юг. Вот уж и берег видно.

— Приедем домой, заведу собаку Боби, черную и лохматую, — сказал Федя.

— Почему Боби, а не Бобика?

— Я давно хотел Боби.

Как мы прибыли в родные края, я не знаю, потому что Дуся меня разбудила.

Когда я пришла в школу, Рыжиков уже сидел за партой, а рядом с ним Капустин. Все ребята собрались на последней парте, вокруг Иванова.

Я подошла к Рыжикову и спросила:

— Ты не завел собаку?

Рыжиков грустно покачал головой. Тут я заметила, что лицо у Феди поморожено: одна щека белая, а другая темно-бордовая.

 

Старший брат Геня

Старший брат у меня появился совершенно неожиданно. Даже когда прозвенел звонок и кончились уроки, я еще и понятия не имела о своем брате. Но не успели мы тетради собрать, как в класс вошла Марья Степановна.

— Не расходитесь, ребята, — сказала она, — сейчас к нам придут шефы — учащиеся девятого «Г» класса. Лучшие учащиеся, — добавила она.

— А зачем, а зачем? — закричали мы хором.

Марья Степановна укоризненно постучала указкой по столу.

— Тихо, ребята. Разве вы не знаете, зачем ходят шефы? — спросила она.

Я не знала. А моя подруга Таня знала. Она подняла руку.

— Шефы ходят шефствовать, — сказала Таня, — и брать отстающих на буксир.

— Выскочка! — сказал двоечник Капустин.

За грубость Капустин получил замечание, а подруга Таня от меня отвернулась, будто не Капустин сказал «выскочка», а я.

Но мне надо было с Таней поговорить, видимо, она про шефов все знала.

— Таня, — говорю я, — они что, все отличники?

— Большинство, — ответила Таня.

Я задумалась. Меня брало сомнение: чтобы в «Г» и столько отличников. Если бы в «А» — то понятно. Все отличники отчего-то в «А» учатся.

Но вот отворилась дверь. И в класс вошли шефы. Их было трое.

Мы все шумно встали, а потом шумно сели.

— Познакомьтесь, ребята, — обратилась к нам Марья Степановна. — Наши шефы: ученики девятого «Г» класса Тамара Фетисова, Галя Яковлева и Игорь Забродин.

Тамара Фетисова была невысокой, плотненькой, со смелым взглядом больших серых глаз.

Она подошла к столу, оглядела нас.

— С сегодняшнего дня мы будем над вами шефствовать! — решительно и громко сказала Тамара.

У меня сердце упало: ну, думаю, что и будет!

— В нашем классе мы ликвидировали всех лодырей и двоечников! — Тамара сделала паузу, чтоб мы почувствовали всю важность сообщения.

В классе воцарилась гробовая тишина. Молчал даже. Капустин.

— Ну, если не всех, то почти всех, — продолжала Тамара, убедившись, что до нас «дошло». — С остальными боремся.

Мы молчали. Если бы по классу пролетела муха, то ее было бы слышно. Но мухи не было.

— Какие милые дети! — радостно воскликнула вторая девушка, Галя Яковлева, которая с любовью смотрела на нас.

Тут мы все заулыбались. И вот тогда я обратила внимание на третьего шефа — Игоря Забродина. Я была поражена его внешностью.

Он был высокий, широкоплечий, с простой открытой улыбкой и самое главное — кудрявый. В нашем классе не было ни одного кудрявого мальчика.

Игорь нам подмигнул: мол, держись, братва!

Я ткнула Таню в бок. Но Таня меня не поняла. Она не спускала глаз с Тамары Фетисовой.

— Поднимите руку, у кого из вас нет ни сестер, ни братьев, — сказала Тамара. — То есть кто в семье один ребенок?

Все переглянулись: это еще зачем?

Но, как ни странно, руку подняло большинство. И Таня, естественно, тоже подняла. Она была одним ребенком в семье. И так мне ее сразу жалко стало, словно она сирота.

У меня была сестра Дуся. Я ею всегда гордилась. Конечно, хорошо, если б у меня был еще и брат. Я страшно завидовала всем, у кого есть братья. Когда я была маленькой, то даже придумывала себе братьев.

— Дети, слушайте внимательно! — хлопнула в ладоши Галя. — Вам, конечно, всем хочется иметь старшего брата или старшую сестру? Хочется?

— Хочется! — ответили все хором, а я громче всех.

— А ты чего кричишь! — зашипел сзади Капустин. — У тебя ведь есть.

— У тебя тоже есть, — ответила я.

— Я и не кричу.

— А чего тебе кричать, если у тебя сестра и целых два брата. А у меня всего одна сестра.

— Капустин, — сказала Марья Степановна. — Не нарушай дисциплину, подумай о тех, у кого нет сестер и братьев.

— А я тут при чем? — пробурчал Капустин.

— Мы, комсомольцы девятого «Г» класса, постановили, — торжественно произнесла Тамара, — стать старшим братом или старшей сестрой своим подшефным, то есть вам. Сейчас по списку мы каждому назначим брата или сестру.

Подруга Таня подняла руку.

— Что тебе, девочка? — спросила Тамара.

— Я хочу, чтобы вы были моей старшей сестрой.

Серые глаза Тамары смотрели ласково и тепло.

— Как твоя фамилия?

— Гущина.

— Хорошо, Гущина, я буду твоей старшей сестрой.

Таня сияла. Я ее понимала. Не было старшей сестры — и вдруг появилась. Хотя я лично выбрала бы Галю Яковлеву. Но у меня уже была сестра Дуся. Вот если бы мне дали в братья Игоря Забродина!

— Еще у кого какие будут пожелания? — спросила Тамара.

Все подняли руки, и я тоже.

Тамара даже растерялась, кого первого спросить.

Я думаю: «Не увидит меня», — и изо всех сил тяну руку, даже привстала.

Все руки тянут, переживают. А Игорь Забродин стоит и улыбается своей простой открытой улыбкой.

— Веткина, — говорит Марья Степановна. — Сядь на место.

— Я хочу, чтоб моим братом был Игорь Забродин! — выпалила я.

Как все зашуме-е-ели!

— Тихо, — сказала Тамара.

— У нее есть сестра Дуся! — крикнул Капустин.

— А брата у меня нет!

— Достаточно сестры, — весело сказала Галя Яковлева.

Забродина сделали братом Хазбулатова, потому что Хазбулатов самый слабый физически. Мне очень захотелось быть слабой, хилой и бледной.

Галя Яковлева стала сестрой нашей модницы Анжелики, которая тут же достала зеркальце и посмотрела на себя.

Остальных распределили по списку. Меня, конечно, в списке не было.

Я снова подняла руку.

— Успокойся, Веткина, — душевно сказала Марья Степановна.

— Дайте мне брата! Я хочу иметь старшего брата!

— Может быть, в виде исключения, — попросила Марья Степановна Тамару.

— Но у нас никого нет, всех распределили.

— Тогда дайте мне из другого класса, — сказала я, — можно из десятого.

— Не шуми, Веткина, — строго сказала Тамара. — Мы ваши шефы, а не другие.

— Давайте прикрепим Дубровского, — неуверенно предложила Галя Яковлева.

«Дубровский! — восторженно подумала я. — Вот это да! Неужели у нас в школе есть учащийся по фамилии Дубровский!»

— Кого, кого? — переспросила Тамара и так выразительно посмотрела на Галю большими серыми глазами, что даже я поняла: Галя сказала что-то не то, прямо противоположное тому, что надо было сказать.

Но Игорь Забродин, который, видимо, не особенно вникал в то, что происходит и что можно говорить, а что нельзя, тут же поддержал Галю.

— По-моему, идея! — широко улыбнувшись, сказал он.

Тамара сурово сдвинула брови.

— Дубровский не активист, — сказала она.

— Ну и пусть! — я соскочила с места, но тут же села и подняла руку. Но на меня не обращали внимания.

Шефы совещались. Марья Степановна молча слушала их разговор и несколько раз посмотрела на меня с сочувствием.

— Дубровский наш класс тянет вниз, — холодно сказала Тамара.

Марья Степановна отвела Тамару к окну и что-то тихо, но убедительно стала ей говорить. Я не дышала от волнения. Решался вопрос: будет или не будет у меня старший брат?

— Зачем тебе брат? — прошептала подруга Таня. — Да еще отстающий?

Я промолчала, потому что волновалась и не могла говорить о том о сем.

Наконец Тамара подошла к столу.

— Веткина, — сказала она. — Мы решили удовлетворить твою просьбу. В виде исключения прикрепляем тебе братом Дубровского. Я думаю, вы будете взаимно и положительно влиять друг на друга. По всем вопросам будешь обращаться ко мне. Поняла, Веткина?

— Поняла! — радостно крикнула я.

— Завтра братья и сестры в актовом зале познакомятся друг с другом, — сказала Галя Яковлева. — Мы приготовили вам небольшой концерт.

Я шла домой счастливая. Игорь Забродин с простой открытой улыбкой все еще стоял у меня перед глазами. Но мне уже казалось, что это Дубровский. Мужественный, благородный, таинственный, черные кудри спадают до плеч.

— Я не француз Дефорж, я Дубровский! — произнесла я гордо.

Дома я решила пока ничего не говорить, даже сестре Дусе. Неизвестно, как она отнесется к неожиданному появлению брата да еще по фамилии Дубровский.

На следующий день девятнадцать детей-одиночек из нашего класса собрались в актовом зале. Предстояло торжественное знакомство со старшими братьями и сестрами. Почему-то сестер было гораздо больше, чем братьев. Зато все братья были серьезные и скромные. Если сестры бегали, что-то устраивали, налаживали, то братья молча сидели в последнем ряду, прижавшись друг к другу.

«Который же мой? — думала я. — Наверное, вон тот в свитере, с мужественным благородным лицом».

Я подошла к Игорю Забродину, который уже никогда не будет моим братом, и тихо спросила:

— Кто из них Дубровский?

Игорь широко улыбнулся.

— Его здесь нет. По-моему, он в классе, разговаривает с Тамарой. Сходи познакомься. Ты ведь инициативная?

— Да, инициативная, — сказала я и пошла в 9 «Г» класс.

Но дверь класса оказалась закрытой, хотя явно там кто-то был.

Я стояла в раздумье. Вдруг дверь распахнулась, и на пороге появилась взволнованная Тамара. Щеки ее пылали.

— Веткина! — радостно воскликнула она. — Вот молодец, что ты пришла. Ему, видите ли, ни к чему общественное поручение, — кивнула она на того, кто был в классе. От волнения, а скорее всего от возмущения, голос ее прерывался. — Иди, иди, Веткина, познакомься с Дубровским, — попросила она. — А мне пора.

Я робко вошла в класс.

На столе, болтая ногами, сидел длинный парень. Такой длинный, что ноги почти доставали пол.

Волосы у него были тоже длинные и прямые, как солома. И нос длинный. И руки длинные — торчали из рукавов.

Лицо его выражало полное безразличие ко мне. И вообще у него было такое выражение, словно он считал в уме и никак не мог сосчитать.

Вначале я подумала, что, может быть, это не Дубровский. Но в классе никого больше не было.

— Чего смотришь? — шмыгнув длинным носом, спросил он, по-прежнему не выражая ко мне интереса. — Людей не видела, что ли?

— Вы Дубровский? — спросила я.

— Ну, Дубровский.

Сердце мое упало. Никогда, никогда не будет у меня кудрявого брата!

— Маша Веткина, — вздохнула я и подала руку.

Дубровский удивился, что я руку подала, и даже лицо его изменилось, как будто проснулся. Он неловко протянул мне свою большую руку и произнес:

— Геня.

— Почему Геня? — возмутилась я.

— Ишь ты какая! — вдруг рассердился Дубровский и как-то сразу весь вспыхнул. — Геней был — Геней и останусь! Если Дубровский, так обязательно Владимир, да? Вот и ха-ха-ха! Между прочим, очень ты мне нужна. Хоть бы дали парня, а то девчонку… подсунули. Сестренка нашлась!

Дубровский махал длинными руками и время от времени стучал длинными ногами.

«Жила же я до сих пор без брата, мирно, спокойно, — думала я, переживая в душе. — Была у меня единственная сестра Дуся. И зачем мне брат-то понадобился?»

Дубровский соскочил со стола и стал большими шагами ходить по классу. Он оказался еще длиннее, чем я думала.

— И ты нахалка, и Тамарка Фетисова нахалка. Обе нахалки. Придумали! Постановили!

«Может, пока не поздно, отказаться, — мелькнула у меня мысль. — Скажу: родители не разрешили. Родители ведь тоже имеют право?» Я потихоньку даже стала к двери двигаться, но тут же устыдилась своего позорного малодушия. Я поняла, что веду себя недостойно. Разве не мог у меня действительно быть такой брат? Вполне даже мог. Именно такой. Брат есть брат. Ведь от родного брата я бы не убежала, не отказалась бы от него из-за того, например, что у него нос длинный. А нос, между прочим, даже красивый. Да и сам он красивый — высокий и стройный. И совсем не обязательно быть кудрявым. Быть блондином с голубыми глазами даже лучше.

— Знаешь что, — сказала я, — ты мне очень нравишься.

— Вот и врешь, — сказал он неуверенно. — Чего это я тебе буду нравиться?

— Потому что ты мой старший брат. Я тобой горжусь.

— Гордишься? — удивленно сказал Дубровский, и губы его расплылись в улыбке.

И когда он улыбнулся, я поняла, что никакого другого брата мне не надо.

— Ты самый красивый и самый добрый из всех братьев!

— Ладно. Раз я твой брат, ты должна меня слушаться. Идет?

— Идет! — сказала я.

В актовом зале пел хор 9 «Г» класса. Мы вышли на улицу. Ранняя осень. Тепло. Листья под ногами шуршат.

— Ты любишь, когда деревья желтые? — спросила я.

— А тебе что?

Дубровский шел, не глядя на меня. Он — один шаг, а я — восемь. Мне показалось, что Дубровский раскаялся в своем минутном порыве.

Я забежала вперед.

— Ты куда идешь? — крикнула я.

— А тебе что?

Он шагнул три шага и оказался от меня далеко. Я — за ним. Догнала, поймала за пиджак — держусь.

Дубровский остановился.

— Ты что, сейчас всегда за мной бегать будешь?

— Геня, — сказала я, — не сердись.

Дубровский улыбнулся. Я поняла, что у моего брата очень мягкий и отходчивый характер. Дуся на его месте ни за что бы не улыбнулась.

— Геня, возьми меня с собой.

— Куда?

— Не знаю. Куда идешь — туда и возьми.

Дубровский внимательно посмотрел на меня.

— Ладно, — сказал он. — Возьму, надеюсь, не проболтаешься.

Я поняла, что у него есть тайна.

Он шагал своими большими шагами, а я бежала рядом с ним.

Потом мы ехали, потом снова шли. И оказались у старого парка, даже совсем недалеко от нашего дома, только с другой стороны подъехали.

Старый парк стал как лес. За ним никто не следил, и дорожки никто не подметал. Да и дорожки эти уже превратились в тропочки.

Мне казалось, что я знаю парк, но Дубровский повел меня совсем неизвестным путем.

Кругом желтые и красные деревья, тишина.

Дубровский шагал неторопливо, но уверенно. «Что-то тут не так, — думала я. — Наверно, он атаман. И зовут его совсем не Геня».

Тропинка становилась все уже. Дубровский шел молча, не оглядываясь. Наконец мы вышли к небольшому озеру — и остановились.

Озеро было совсем маленьким, и по нему, как лодочки, плавали листья.

— Пришли, — сказал Дубровский. — Я хожу сюда лежать. — Он положил портфель под голову и лег, вытянув длинные ноги.

— Ты что, вот так лежишь и все? — спросила я, не веря.

— Не шуми тут, — сказал Дубровский. — Любите все шуметь, кричать.

Я тоже положила портфель под голову и легла.

И сразу стало так хорошо. Лежу, смотрю на небо сквозь желтые и красные листья. Небо высоко-высоко. И чувствую, что земля — шар. А я очень даже мало места, на немзанимаю. Он плывет себе в космическом пространстве, а я лежу на нем, покачиваюсь.

Не знаю точно, сколько мы пролежали. Мне кажется, что я всю жизнь могла бы так лежать и смотреть в небо и следить, как плывут облака, как листья отрываются от деревьев и кружатся в воздухе. Красные, оранжевые, желтые…

Я покосилась на Геню. На нем лежало несколько листочков. Наверно, листочки приняли его за своего и очень удобно разместились у него на плечах, на груди, на ногах.

Мне даже обидно стало, что листочки ко мне не летят, — наверно, не доверяют.

— Пора и домой, — сказал Геня. — А то еще тебя потеряют.

Он осторожно снял с себя листочки и положил их под дерево.

— А завтра еще придем? — спросила я.

— Придем. Пока дожди не начнутся, я буду брать тебя с собой. А уж как начнутся — тогда все. Тогда надо ждать снега. Зимой тоже хорошо, только потеплее одеться.

Дома меня уже давно ждали.

— Откуда ты так поздно явилась? — спросила Дуся.

— В старом парке, — говорю, — была.

— И что ты там делала?

— В небо смотрела.

Я думала, Дуся дальше начнет выспрашивать, тогда бы я ей и о старшем брате сообщила. Но Дуся сказала:

— Ну и ну, — и больше ни о чем спрашивать не стала.

А со старшим братом Геней мы стали каждый день ходить в старый парк — лежать. Листочки меня уже не боялись и отдыхали прямо у меня на лице.

— Я могу разговаривать с деревьями, — сказал однажды Геня. — Может быть, научу тебя.

У меня дух захватило.

— А что они тебе говорят?

— Разное. Придет время — скажу.

В школе Геня на меня особого внимания не обращал. Я к нему тоже не приставала.

— Ну и нашла ты братца! — сказала подруга Таня. — Вот у меня сестра так сестра. Ее портрет на доску Почета повесили.

— У моего брата просто фотографии нет, — сказала я.

— И неправда. Он пассивный.

В перемену ко мне подошла Тамара Фетисова, портрет которой висел на доске Почета. Ее большие серые глаза были строги.

— Веткина, — сказала она, — приготовь отчет, какую шефскую работу провел с тобой Дубровский. Между прочим, звонила твоя мама. Она обеспокоена, что у нас в школе каждый день, до самого вечера, мероприятия. Скажи, Веткина, какое мероприятие было вчера?

Я, наморщив лоб, смотрела в окно. За окном собирались тучи. Вначале я просто так подумала, что тучи, мимоходом подумала. А потом ахнула:

— Дождь будет!

— Веткина, я вижу, со мной ты не хочешь откровенно и честно разговаривать. Но сегодня же вечером ты все объяснишь своим родителям. А отчет о Дубровском приготовь. Будет собрание. Мы допустили большую ошибку.

Какую ошибку допустили, Тамара не сказала, не успела. Ее уже кто-то звал, искал, не мог без нее обойтись. Тамара всем была нужна.

А по окну стучал дождь. На наше озеро, наверно, упали первые капли.

После уроков я пришла в условленное место — на автобусную остановку. Здесь мы всегда встречались с Дубровским.

Я еще издали увидела его длинную фигуру.

— Началось! — сказал он. И мы посмотрели на небо, которое было серым и низким. — Но ты не переживай. Деревья ждали этот дождик, он им нравится.

— Они тебе говорили?

— Говорили.

Мы стояли на остановке и слушали дождь. Это тоже интересно — слушать дождь. Только машины мешали. Да и народу на остановке было много — от дождя прятались.

— Все шумят, шумят, — сказал Геня.

Тут я рассказала ему о своем сложном положении, о том, что сегодня вечером мне надо будет объясниться с родителями.

Дубровский задумался.

— Ладно, — сказал он. — Сегодня вечером я к вам приду и все объясню. Ты тут ни при чем.

— Как это ни при чем? Я очень даже при чем.

— Я твой старший брат. Понятно?

— Понятно.

— В семь часов я буду у вас.

И Дубровский, зажав портфель под мышкой, зашагал по улице под проливным дождем.

Дома Дуся встретила меня убийственным молчанием. «Все плохо, — подумала я. — Раз Дуся молчит, значит, плохо».

Поужинав, папа сказал:

— Пора нам с тобой серьезно поговорить. Что у вас за мероприятия каждый день?

Тут раздался звонок.

Папа открыл дверь. На пороге стоял Дубровский. Его светлые волосы были мокры от дождя.

— Проходите, — сказал папа как-то неуверенно.

Геня был длиннее папы на голову.

Все посмотрели на меня.

— Знакомьтесь, это мой старший брат Геня.

Геня подал руку маме, папе, потом Дусе.

— Раздевайся, — сказала я, — чувствуй себя как дома.

— Аферист какой-то, — прошептала Дуся.

А папа с мамой плохо ориентировались в обстановке. Они были вежливы и в то же время слегка бледны.

— Садись, — сказала я Гене.

Геня сел. Папа с мамой тоже сели, а Дуся осталась стоять.

— Я учусь в девятом «Г» классе, — начал Геня. — Наш класс взял шефство над шестым «В» классом.

И тут все облегченно вздохнули и сразу всё поняли.

— Значит, вы шеф! — весело сказала мама и стала угощать Геню чаем.

— Не шеф, а мой старший брат.

— Для всех игра, а для тебя серьезно, — сказала мама.

— Для меня тоже серьезно, — глядя в чашку, сказал Геня.

Тут у мамы руки опустились, и она в лице изменилась.

— Он такой же, как она, — сказала Дуся. — Сразу видно.

— Что видно? — спросила я.

— Не знаю — что, только видно.

Папа участия в разговоре не принимал, все присматривался к Дубровскому, а потом спросил:

— Выходит, ты наш сын?

Геня пожал плечами:

— Не то, чтобы совсем, но вообще выходит.

Папа постучал пальцами по столу, задумался. Я поняла, что сейчас он что-то важное скажет. Папа всегда стучал пальцами перед тем, как что-то важное сказать.

— Пожалуй, я согласен, — сказал папа.

Геня улыбнулся.

— Поздравляю тебя, Дуся, — сказала я. — У тебя сейчас тоже есть брат.

Дуся промолчала. По-моему, Дубровский понравился ей с первого взгляда.

Труднее было с мамой. Она заплакала. А поплакав, сказала:

— Разве я против шефства? Но ведь этот мальчик без царя в голове. Он же сам отстающий.

— Нет, — сказал Геня. — Я уже успевающий. Мне пора. Я завтра приду.

— И часто ты будешь приходить? — спросила Дуся.

— Часто.

Когда Геня уходил, мама опять всплакнула, наверно, не хотелось ей с Геней расставаться.

— Шумно у вас, — сказал Геня уже в дверях.

На следующий день наш класс вместе с 9 «Г» готовился к собранию. Мы, младшие братья и сестры, должны были рассказать о своих старших братьях и сестрах, а они — старшие — о нас, младших.

После уроков снова все собрались в актовом зале. Мы сели с Геней рядом.

С докладом выступила Тамара Фетисова.

— Прошел месяц, как мы взяли шефство над шестым «В» классом, — сказала она. — И результаты налицо. Успеваемость в шестом «В» классе поднялась и стала почти стопроцентной. А в нашем девятом «Г» стала стопроцентной.

Потом Тамара перешла к рассказу об индивидуальной работе. Особенно долго она рассказывала об Игоре Забродине, о том, как он день и ночь учит уроки с Вадимом Хазбулатовым, и о том, как они ходили вместе в кино «Всадник без головы» и как устроили семейное чаепитие.

— Опыт Игоря Забродина должен стать достоянием всех, — сказала Тамара. — К сожалению, не все наши шефы отнеслись к своей работе добросовестно. Вот, например, Дубровский. Правда, учиться он стал хорошо. У него даже мало троек. — Тамара призадумалась, она явно не знала, как проанализировать создавшееся положение, ведь Дубровский всегда числился в неподдающихся. — Дубровский может учиться на «хорошо» и «отлично», — заверила Тамара, — и в то же время он не проявляет активности и заражает своим пессимизмом Веткину, которая легко поддается дурному влиянию. Я думаю, нам нужно сделать соответствующие выводы.

Я очень внимательно слушала Тамару и ждала, какие будут выводы. Но Тамара села. А потом снова встала и сказала:

— Вначале поговорим о положительных примерах, а потом Дубровский расскажет нам о проделанной работе.

Положительных примеров было много. Особенно восторженно говорила моя подруга Таня.

— Я хочу быть такой, как моя старшая сестра Тамара Фетисова, — закончила она свою речь. — Тамара подает мне положительный пример во всем. Я даю слово, что мой портрет тоже будет висеть на доске Почета!

Все зааплодировали, а Капустин даже «ура» закричал.

Таня была счастлива, как будто ее портрет уже висел на доске Почета.

Мы с братом Геней вели себя скромно.

— Чего шуметь-то? — сказал он.

Когда аплодисменты стихли, Тамара сказала:

— А сейчас пусть расскажет о своей работе Дубровский.

Геня вышел на сцену, спрятал руки за спину и стал смотреть в угол, где висел портрет Менделеева.

— У тебя есть план шефской работы? — спросила Тамара.

— Нет. А зачем он?

— Вот видишь. А мы тебе доверили воспитание.

Я очень волновалась за Геню, но никак не могла придумать, что бы такое убедительное сказать.

— Ты, Дубровский, опять не справился с общественным поручением, — вздохнула Тамара.

— Справился! — крикнула я. — У нас дома чаепитие было!

Все засмеялись, а Геня чуть заметно улыбнулся.

— Иди, Веткина, сюда, — безнадежным голосом сказала Тамара. — Может быть, ты нам чего-нибудь расскажешь, дополнишь отчет Дубровского.

Я вышла и встала рядом с Геней. Он мне показался таким высоким, что надо было запрокидывать голову, чтоб взглянуть на него.

— Геня Дубровский мой брат, — сказала я. — Настоящий. Только я об этом сначала не знала, и он не знал, а потом уже узнали.

Все затихли.

— Как это настоящий? — спросила Тамара.

— Потому что настоящий, — сказала я. — Спросите мою сестру Дусю.

— Фантастика какая-то! — Большие серые глаза Тамары смотрели на нас недоуменно.

— Сочиняет она все! — громко сказала подруга Таня.

Тамара посмотрела на меня так осуждающе, как будто я ее в чем-то жестоко обманула.

— Рассказывай о работе, Веткина, — голосом, не допускающим возражения, сказала Тамара. — Какие мероприятия у вас были еще, кроме чаепития?

— Мы ездили в старый парк, — сказала я.

— И что вы там делали?

— Смотрели в небо.

По залу снова почему-то прокатился смех.

— Хватит, Веткина, сочинять, — сказала Тамара. — Садитесь оба на место.

Мы с Геней сели.

— Дубровский не справился с общественным поручением, — сказала Тамара. — Я думаю, мы дадим ему что-нибудь попроще. А у Веткиной есть сестра, поэтому другого брата назначать ей не будем.

— Вот ты и осталась без брата! — сказала Таня.

— Я же сказала, что это мой настоящий брат. Спросите папу и маму! — громко сказала я.

— Чего шуметь, — сказал Геня. — Конечно, ты моя сестра.

— Это ваше дело, — доброжелательным, спокойным голосом сказала Галя Яковлева. — Лично я вам верю. Такой случай вполне возможен.

Мы с Геней улыбнулись, полные благодарности Гале Яковлевой.

А на улице было тепло, сухо, солнечно.

Не сговариваясь, мы с братом поехали в старый парк.

По озеру, как лодочки, плавали листочки. Красные, оранжевые, желтые.

Небо было высоко-высоко. Земной шар, на котором мы лежали, раскинув руки, мягко покачивался и плыл в пространстве.

КОНЕЦ