Основы лингвокультурологии

Хроленко Александр Тимофеевич

Раздел III

Аккумулирующее свойство слова

 

 

Слово, по убеждению многих, – не только устройство для передачи информации, но и инструмент мысли и аккумулятор культуры. Способность аккумулировать в себе культурные смыслы – свойство живого языка. Ф.И. Буслаев процесс аккумуляции представлял себе следующим образом: один и тот же герой в продолжение столетий действует в различных народных событиях и тем определяет свой национальный характер. Так и язык, многие века применяясь к самым разнообразным потребностям, становится сокровищницей всей нашей прошедшей жизни [Буслаев 1992: 271]. «Жизнь языка открыта всем, каждый говорит, участвует в движении языка, и каждое сказанное слово оставляет на нём свежую борозду» [Мандельштам 1987: 179].

С какой-то странной силой Владеют нами слова, И звук немилый, иль милый, Как будто романа глава. «Маркиза» – пара в боскете И праздник ночной кругом. «Левкои» – в вечернем свете На Ниле приютный дом. Когда назовут вам волка — Сугробы, сумерки, зверь. Но слово одно: «треуголка» Владеет мною теперь. Конечно, тридцатые годы, И дальше: Пушкин, лицей…

Возникает вопрос о механизме накопления и сохранения культурной информации в слове. Специалисты по проблеме «Язык и культура» говорят о двух уровнях проявления культурного фона в лексике.

Первый уровень – отражение в лексическом и фразеологическом составе языка и в отдельном слове специфики материальной культуры. Этот уровень изучен и описан основательно. Например, у индоевропейцев, которые не употребляли молока, и корова, и бык лексически не различались и назывались говядо. Отсюда название их мяса – говядина. Глаголы откупорить, закупорить и производные от них сохранили память о том времени, когда всё жидкое и сыпучее хранилось в многочисленных бочках, нуждавшихся в особом специалисте – купаре ‘тот, кто затыкает, заделывает щели в бочках, бондарь. Ср.: англ. cooper’ [СлРЯ XI–XVII вв.: 8: 125]. Необходимость в бочках резко уменьшилась, исчезла потребность в купаре, но глаголы с корнем – купор– (и соответствующим нормативным ударением!) сохранились как вечный памятник ушедшей в истории профессии. В глаголе насолить ‘повредить, причинить неприятность’ закрепилась память о колдовском приеме разбрасывания соли с целью наслать болезнь, порчу.

Фразеологизм перемывать косточки сохранил память о древнем обряде перезахоронения с омовением костей покойника, знавшегося с нечистой силой. Фразеологизмы как сочетания минимум двух знаменательных слов справедливо считаются самыми «представительными» единицами культурологии, поскольку, по общему признанию, фразеологические единицы одновременно выполняют роль языковых и культурных знаков. В них наличествуют следы предшествующих культур – обычаи и традиции, исторические события и элементы быта. Эти следы выявляются в ходе анализа внутренней формы идиомы [Зимин 2000: 144].

Второй уровень проявления культурного фона в лексике – воздействие на язык и лексику, в частности, собственно мировое зренческого фактора. Оказывается, что выяснение путей и форм включения культурного фактора в ход исторического развития языка далеко от завершения [Черепанова 1995:137]. В последнее время обсуждается вопрос о наличии особой «культурной памяти» слова. Этому посвящена статья Е.С. Яковлевой «О понятии “культурная память" в применении к семантике слова» [Яковлева 1998], в которой говорится о методе «культурно-исторической диагностики», позволяющем увидеть результаты сопряжения языкового и культурного в слове. Автор полагает, что сем антическая эволюция является результатом действия культурной памяти и показывает это на большом фактическом материале.

«Узелками» культурной памяти могут быть синонимы. Так, в русском языке работа и труд – синонимы, различие которых обусловлено «памятью» слов о том, что вкладывали люди в их содержание когда-то давным-давно. Сейчас существительное труд связано с понятием «усилие», а работа — с понятием «производство самого дела», а раньше труд обозначал бедствие, болезнь, страдания, поэтому труд связан с одушевленными субъектами, а работа – с субъектами одушевленными и неодушевленными. Корень существительного работа напоминает, что оно связано и с понятием «рабство». Кстати, из сравнения синонимов и родилось представление о коннотации, когда Э.Дж, Уотли написала «Selection of Synonyms» (1851), где, в частности, сравнивала righteous ‘праведный’ и just ‘справедливый': в первом синониме отразилась этика поведения на принципах религии, а во втором – высоко моральное поведение.

Культурной памятью объясняется семантическая эволюция, при которой слово чаще всего движется от конкретного к абстрактному. Детище первоначально обозначало «дитя», а сейчас ‘плод творческой, интеллектуальной, ментальной деятельности’. Свергнути начиналось со значения ‘скинуть’ (свергнути порты ‘снять штаны’), которое утратило и приобрело значение ‘силой лишить власти, могущества, низложить’ [MAC: 4: 40]. Обрести ‘найти’ сейчас означает ‘судьбозначимость «предмета речи»’. Однако слово в своей эволюции может проделать и путь от широкого, абстрактного к конкретному, частному. Глагол идти в древнерусском языке, как и в английском языке, прилагался и к ползущим, и к летящим, и к плывущим объектам. Существительное жир обозначало ‘богатство, обилие, избыток’, сейчас это ‘нерастворимое в воде маслянистое вещество, содержащееся в животных и растительных тканях’ [MAC: 1: 486].

Русский язык отразил отличие христианского взгляда от языческого. Так, не-христианское реализовано в «языческих» лексемах: вьлшьба ‘колдовство, чародейство’, гульный ‘волшебный’ кобь ‘гадание по птичьему помету’, кобление ‘то же’, любьжа ‘приворот‘, обаяньник ‘чародей, волхв’ [Черепанова 1995:139].

Противопоставление «христианское/языческое» выразилось в наличии двух, этимологически восходящих к одному индоевропейскому источнику, корней: куд– (кудесьник) как элемент языческого представления и чуд– (чудо, чудодеяние, чудьный) – христианского мироощущения [Черепанова 1995:140]. «Языческим» является суффикс – ище-: церквище ‘нехристианский храм’, требище ‘жертвенник у нехристиан’ (у христиан – требник), капище ‘языческий идол, место языческого служения’ (христианское капь ‘образ’). Отсюда отрицательная коннотация у слов необрядового характера с суффиксом – ищ– (игрище, гульбище, идолище) [Черепанова 1995:140].

Эволюция некоторых русских слов происходила под воздействием Священного Писания. Существительное риза обозначало одежду вообще, но позже выработало значение ‘верхнее облачение священника при богослужении' [MAC: 3:717]. Роман В. Дудинцева логичнее было бы назвать «Белые ризы», а не «Белые одежды». Под влиянием Библии глагол вожделеть приобретает отрицательный оттенок. Глагол искусить первоначально означал ‘испытать, получить опыт’ (искусный мастер), но Библия осудила факт искушения. Глагол преобразить ‘изменить’ приобрел сему ‘улучшить’, поэтому сейчас можно сказать изменить к лучшему, но нельзя говорить преобразить к лучшему. Глагол ведать ‘знать вообще’ сейчас не сочетается с именами «негативного» субъекта. В истории русского языка (ив русской ментальности) изменилось соотношение синонимических глаголов ведать и знать. Ведать можно было только с помощью органов чувств, а знать – это чистое знание, возможно, сверхъестественное. Ведун, ведьма – это отрицательная оценка, а знахарь – положительная. Интересно, что в новгородских берестяных грамотах, отразивших бытовую жизнь горожан, наличествует только глагол ведать. Сравнивая глаголы верить и веровать, обнаруживаем у последнего сакральный смысл. Существительное неприязнь в древнерусском и церковнославянском языках – одно из названий дьявола.

Обмирщение русского языка, связанное с секуляризацией общественной жизни, привело к тому, что «отрицательные», с точки зрения Библии, слова приобретали положительный смысл. Это очаровать, обаять, прельстить, обворожительный, чары, обожать. Восхищение первоначально означало ‘похищение’, пленительный — ‘берущий в плен’; исчезает отрицательная оценка из слов гордиться, гордость, страсть ‘страх, страдание’.

Сочетаемостные возможности слова – тоже своеобразное свойство «культурной памяти». Почему можно сказать Взоры Европы обращены к России, но нельзя * Взгляды Европы…? Известно, что слова очи, уста, взор исконно означали ‘мысленное восприятие’. Отсюда мысленный взор, но нельзя * мысленный взгляд. Друг в русском языке может быть близкий, лучший, закадычный, задушевный, настоящий, а вот знакомый, приятель не могут определяться прилагательными настоящий, надежный, задушевный, истинный. Русская ментальность этого не допустит.

Связь языка и культуры рождает коннотацию слова. Коннотация – это несущественные, но устойчивые признаки выражаемого лексемой понятия, воплощающие принятую в обществе оценку соответствующего предмета или факта, отражающие связанные со словом культурные представления и традиции. Не входя непосредственно в лексическое значение и не являясь следствиями из него, эти признаки объективно обнаруживают себя в языке, получая закрепление в переносных значениях, привычных метафорах и сравнениях, фраземах, полусвободных сочетаниях, производных словах (формулировка Ю.Д. Апресяна цит. по: [Кобозева 1995:102–103]). Понятие о коннотации впервые возникло в английской лексикографии в середине XIX в.

К числу объективных проявлений коннотаций относят те, которые обычно не фиксируются словарями, но регулярно воспроизводятся в процессе порождения и интерпретации высказывания сданной лексемой или ее производной [Кобозева 1995:103]. Различают шесть типов коннотации, или со-значений: 1) изобразительное (представление); 2) эмоционально-чувственное;

3) культурно-цивилизационное; 4) тематическое (семантическое поле); 5) информативное (уровень знания); 6) мировоззренческое [Комлев 1992].

Полагают, что «своя побочная чувственная окраска» присутствует у большинства слов и у большинства элементов сознания. По крайней мере, к основным разрядам коннотированной лексики относят термины родства, эоонимы, соматизмы, названия природных объектов и явлений, физических действий, цветообозначения – все, что можно воспринять пятью органами чувств. Окраска эта кажется слабой, но она реальна. Спорят только о том, присуща ли эта чувственная окраска самому слову, т. е. входит ли она в семантическую структуру слова, или это только психологический нарост на теле слова, его концептуальном ядре. Г.Г. Шпет полагал, что объективная структура слова, как атмосферою земля, окутывается субъективно-персональным, биографическим, авторским дыханием (Шпет 1989:464]. «Уже само слово “даль” имеет в западной лирике всех языков грустный осенний оттенок», – заметил известный философ и культуролог [Шпенглер 1993:326].

С одной стороны, коннотациями называют добавочные (модальные, оценочные и эмоционально-экспрессивные) элементы лексических значений, включаемые непосредственно в толкование слова; с другой стороны, о коннотациях говорят тогда, когда имеют в виду узаконенную в данной среде оценку вещи или иного объекта действительности, обозначаемого данным словом, не входящую непосредственно в лексическое значение слова [Апресян 1992: 46–47]. Языковым проявлением коннотации считают переносные значения (свинья, ворона, пасынок), метафоры и сравнения (напиться как свинья), производные слова (свинушник, холостяцкий), фразеологические единицы, поговорки, пословицы (подложить свинью), синтаксические конструкции типа «X есть X» (женщина есть женщина).

У одного и того же концепта в разных культурах и языках могут быть разные коннотации: «крыса» – англ. Rat 'предатель; доносчик, шпион’; фр. rat ‘скупой человек, скряга’; нем. Ratte ‘с увлечением работающий человек’; рус крыса ‘ничтожный, приниженный службой человек’ [Комлев 1992:52]. Отмечены специфические коннотации цветообозначений в разных этнических культурах. Например, белый в США – «чистота», во Франции – «нейтральность», в Египте – «радость», в Индии – «смерть», в Китае – «смерть; чистота». Л.В. Щерба отмечал национальную специфику в русском слове вода и во французском слове eau. Для русских слово вода ‘лишена содержания’ и ‘бесполезна в пищевом отношении’, а у французов – содержит семы ‘отвар’ и ‘пищевая полезность’.

Коннотация может быть положительной и отрицательной. Слово варяг в переносном значении ‘работник со стороны’ сохранило отрицательную коннотацию. У слов идол и кумир равные исходные позиции, но разные культурно обусловленные коннотации их существенно разводят: идол ‘о ком-нибудь бестолковом и бесчувственном’, кумир ‘нейтральная и положительная окраска’ [Черепанова 1995:145]. «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе» (С.Я. Маршак) – поэтически точное определение отрицательной коннотации слова, выступающего в функции общественно-политического термина.

Проявляется положительный или отрицательный знак коннотации прежде всего в связях слов. В выражении с немецкой аккуратностью слово немецкий окрашено положительно. Есть определения, которые стали универсальными характеристиками высокого качества предмета или явления: швейцарский банк, немецкая машина, русский писатель. «Русская фамилия в литературе – мировой знак качества». Это мнение писателя и переводчика О. Цыбенко [Книжное обозрение. 2002. № 27–28. С. 18].

Достаточно соединить слова крайне и хороший, как почувствуем, что в слове крайне наличествует отрицательная оценка. То же можно почувствовать и в шутливом обращении: «Я вас категорически приветствую!» У слова нарочно чувствуют обвинительную, а у слова нечаянно оправдательную коннотацию [Левинтон 1996: 56]. У слова рок отрицательная коннотация, поэтому можно сказать злой рок» но нельзя – * добрый рок. Коннотация может менять свой знак на противоположный без каких-либо явных причин. Так, по наблюдениям акад. О.Н. Трубачева, слова дубина и орясина раньше характеризовали человека с положительной стороны. Менялась коннотация слова благодушие. В начале XX в. это слово не носило того уничижительного оттенка попустительства и самоуспокоенности, который появился в конце 30-х годов в связи с противопоставлением (в «Кратком курсе ВКП (б)») «благодушия» и «большевистской революционной бдительности». В словаре Даля: «милосердие, расположение к общему делу, добру; доблесть, мужество, самоотвержение» [Николюкин 2001: 50–51]. Современные СМИ предлагают лишить слово мент негативного значения и использовать его как общеупотребительное, «народное» обозначение сотрудников структур МВД [Книжное обозрение. 2002. № 51. С. 5].

Коннотация капризна и непредсказуема. У содержательно равноценных слов оценка может быть различной. Ср.: осел – ишак, шесть – теща, отчим – мачеха, свинья – боров, коза – козел, собачьи глаза – собака на сене и т. д. В конце XX в. в русский речевой обиход вошло слово ваучер ‘контрольный талон, дающий право его обладателю на получение чего-то’, например, образовательный ваучер. Слово «ваучер» произошло от фамилии Джона Ваучера, британского мошенника, жившего в XVIII в. и повешенного за свои деяния. Слово ваучер в России 1992 г. стало употребительным, но в связи с несправедливостью массовой приватизации государственной собственности приобрело отрицательную коннотацию.

Коннотация зависит от звукового облика слова. Фонетически мотивированные слова («слова, звучание которых соответствует их значению») обладают ярко выраженным конкотативным значением по сравнению со словами, звучание которых не соответствует их значению [Левицкий 1994:30].

Помимо коннотации языковой, которую в той или иной степени чувствуют носители того или иного языка, есть и коннотация индивидуальная, личная. Её чувствовал один из персонажей романа Ф.М. Достоевского «Бесы»: «Он, например, чрезвычайно любил своё положение «гонимого» и, так сказать, «ссыльного». В этих обоих словечках есть своего рода классический блеск, соблазнивший его раз навсегда, возвышая его потом постепенно в собственном мнении…» [Достоевский 1982:5–6]. Вот свидетельство писателя Ю.М. Нагибина: «Недаром же слово ‘кривичи’ с детства пробуждало во мне ощущение опрятности, образ белых одежд, кленовых свежих лаптей, много мёда и лебедей в синем небе» [Нагибин 1996:168].

Истоки коннотации видят в истории и культуре этноса. Это убедительно показано на примере двух прилагательных – нагой и голый в русском и английском языках. Нагота – прекрасна и благородна, оголенность – неприлична и постыдна. Обнаженными бывают богини и нимфы, юноша и девушка, натурщица и спортсменка, голыми – бабы и девки, проститутка и грешница. Даже король голый. Нагота, по мнению одного английского искусствоведа, обладает эстетической броней, защищающей её от насмешки и делающей её неуязвимой. Голые такой брони не имеют и потому заслуживают осмеяния или жалости. В основе противопоставления прилагательных – две традиции западноевропейской цивилизации: традиция античного мира и традиция иудео-христианская. Первая из них дала нам красоту тела, вторая – красоту духа. Христианство противопоставляет дух плоти и подчеркивает греховность и бренность всего телесного [Голлербах 1995: 188]. Вспомним, как философ описывает картину Тициана «Вакханалия»: «На вершине холма загорает голый старик, а на переднем плане обнажённая белотелая Ариадна потягивается, одолеваемая дрёмой» [Отрега-и-Гассет 1991: 86}. См. также: [Ширшов 1998]. Критерием стилевой глухоты считается неразличение слов нагая и голая [Григорьев 1995: 226).

Во многих случаях можно говорить об этимологической памяти слова. В предложениях: Иван – его правая рука или встать с левой ноги, писать левой рукой, левые заработки – сохранилось древнее оценочное противопоставление «правый» ‘основной, хороший, честный, надежный' – «левому» с полярной, резко отрицательной, оценкой.

О коннотации недавно весьма употребительного русского слова совок рассуждает русский поэт Б. Чичибабин: «Есть слова, звучание которых неприятно, омерзительно, страшно, – липкие, мохнатые, склизкие. Раньше их не было хотя бы в книгах, сейчас они полезли и в книги, и в стихи. Недавно появилось слово «совок». Безграмотное, идиотское слово – «совок», вероятно, означающее «советский», в смысле «глупый, нелепый, абсурдный». Я не знаю, кто его придумал, – наверное, невежда, дурак, завистливый и злобный раб, который никак не может перестать быть дураком и рабом и которому хочется, чтобы и все кругом были такие же дураки и рабы, как он сам. Вот он и пустил в обиход это слово «совок», называя им всех нас, живших в те годы, при Сталине, при Брежневе, в 60-е» [Чичибабин 1995: 447].

Словарь, корневые слова языка, само наличие или отсутствие тех или иных слов, свидетельствует о том, какие предметы были самыми важными для народа в период формирования языка, о чем думает народ, синтаксис – как: думает, а коннотация слов – о том, как он оценивает предмет мысли. Язык – самый честный и памятливый свидетель истории и культуры народа. «То, что говорит язык, казалось интереснее того, что говорит на языке человек» [Арутюнова 1995: 33]. Культурная память в слове предопределяет удивительную силу слова. «У нас нет Акрополя. Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стран. Зато каждое слово словаря Даля есть орешек Акрополя, маленький кремль, крылатая крепость номинализма, оснащенная эллинским духом на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории» [Мандельштам 1987: 63].

Проблема аккумулятивности слова связана со многими фундаментальными вопросами когнитологии, лингвистики, культуроведения, искусствознания и философии. «…Для решения наиболее фундаментальных проблем человеческой культуры знание языковых механизмов и понимание процесса исторического развития языка, несомненно, становятся тем более важными, чем более изощренными становятся наши исследования в области социального поведения человека. Именно поэтому мы можем считать язык символическим руководством к пониманию культуры» [Сепир 1993: 262]. Язык из monument становится document. «Язык как средство трансляции культуры» (М., 2000) – совместная работа учёных России и Чешской Республики о роли языка в качестве средства распространения духовных ценностей.

Для переводчиков аккумулятивность – тяжелое испытание их мастерства, ибо необходимо не столько найти эквивалент слова в другом языке, но, главное, передать накопленные словом культурные смыслы в другой язык. Когда говорят об экологии языка, то подсознательно думают о возможной утрате небрежно используемым словом своего культурного содержания, обеспечивающего ценность этого слова. Настоящее обучение родному языку – это приобщение к национальной культуре. «…Язык – носитель культуры. В слове же всё явлено. Почему у нас многое не понимают? Потому что языка не знают. Читают переводы, которые сами по себе являются носителями добавочных, побочных смыслов. И поэтому слово по-настоящему не открывается, а за словом стоит целая культура. Вот для этого-то и надо развивать именно классическую филологию, чтобы знать языки, а через них – культуру, на основаниях которой покоятся все западноевропейские цивилизации» [Тахо-Годи 1998: 96].

У аккумулирующего свойства слова имеются важные последствия в форме фундаментальных вопросов, среди которых – слово и этническая принадлежность, слово и художественная литература, а также другие.

 

1. Слово и этническая принадлежность

 

Язык в структуре национального самосознания

«Язык есть исповедь народа; в нём слышится его природа, его душа и быт родной» (П. Вяземский). Будучи важнейшим средством общения людей, язык служит необходимым условием этнической общности – исторически возникшего вида социальной группировки людей, представленной племенем, народностью, нацией (от греч. йthnos — племя, народ). «…Этнической общностью в самом широком смысле слова можно считать всякую осознанную культурно-языковую общность, сложившуюся на определенной территории, среди людей, находящихся между собой в реальных социально-экономических отношениях» [Арутюнов, Чебоксаров 1972: 10]. Этнос – это то, что объединяет людей изнутри, культурно и духовно. «Этнические различия, – писал Л. Гумилёв в предисловии к книге Н.С. Трубецкого «История. Культура. Язык» (М., 1995), – не мыслятся, а ощущаются по принципу: «Это мы, а все прочие – иные». Так было и так есть, пока человек остаётся человеком» [Трубецкой 1995: 33]. Идентификационными признаками этноса являются расовая принадлежность, цвет кожи, географическое происхождение, язык, обычаи и религия. Границы этнической идентичности подвижны, динамичны и культурно обусловлены [Орлова 1994: 149].

Известно, что народность формируется как языковая группа. «…Народ и язык один без другого представлен быть не может» (Срезневский 1959:16]. Именно поэтому названия народа и языка совпадают. Полагают, что среди четырёх составляющих национального самосознания – 1) этническое, 2) культурное, 3) языковое и 4) религиозное – доминантным является язык. При этом приводится мнение известного культуролога П.М. Бицилли о том, что народы меняют свои учреждения, свои нравы и обычаи, даже свою религию, своё местожительство, всё – кроме языка [Нерознак 1994:17–18]. «Язык наиболее точно характеризует народ, ибо является объективным духом» [ФЭС 1998:554].

Чрезвычайно важна роль языка в этнических процессах, например, при ассимиляции. Близость языков способствует этническим контактам. Так, ассимиляция англичан и шотландцев в США происходит во втором поколении, в то время как немцы и итальянцы не достигают полной ассимиляции и в третьем поколении.

Существует мнение, что определяющим в этническом самосознании является «стереотип поведения», национальный характер, объединяющий всех представителей данной нации, но не будем забывать, что этот «стереотип поведения» складывается в определенных условиях природы, климата и рельефа местности, на которой зарождается этнос. Он формируется и реализуется в истории и культуре, и существенным элементом «стереотипа поведения» является стереотип речевого поведения. Невозможно представить себе, чтобы стереотип складывался до и вне природы, истории, культуры и языка.

 

Чувство родного языка и национальное самосознание

Яркий пример проявления этнического характера языка – так называемое чувство родного языка. У всех народов язык тесно связан с национальным чувством и сознанием. В.В. Виноградов писал: «Вопрос о силе и могуществе, выразительности и красоте родного языка в общественном сознании XVI–XVIII вв. стал неотделим от идеи независимости, социально-политического процветания и широкого влияния русского народа. Любовь к родному языку сливалась с любовью к родине. Передовые люди нашей страны горячо боролись за чистоту и величие российского слова, признав его важнейшим фактором национального самосознания, духовного развития нации (например, протопоп Аввакум, Пётр Первый и др.)» [Виноградов 1961: 15].

Обратимся к примерам заботы разных народов о своих родных языках. В 80-х гг. в Перу решили переменить орфографию языка народа кечуа по строго фонемному принципу, в том числе из алфавита изъяли буквы е и о, поскольку соответствующие звуки – лишь аллофоны I и и. Сразу обозначился конфликт между осуществившей реформу столичной испаноязычной элитой Лимы и национальной элитой кечуа, сосредоточенной в г. Куско, центре культуры этого народа. Элита кечуа выступила за традиционную, уже привычную орфографию, и началась «орфографическая война», не закончившаяся до сих пор [Вопросы языкознания. 1997. № 1. С. 136).

Ещё пример. Одна из комиссий Общего рынка» занимающаяся стандартизацией изделий электронной промышленности, рекомендовала впредь выпускать клавиатуру компьютеров и принтеров с латинским шрифтом для всех стран ЕЭС без учёта особенностей испанского алфавита. А в нём, в отличие от других, есть буква «энье» – графическое изображение мягкого носового звука п (п), очень часто встречающегося в испанском языке и придающего ему особую напевность. Всё испанское общество встало в защиту буквы, существующей более 1100 лет. Оказывается, и одна буква, как штрих национальной культуры, способна разбудить вулкан национальных чувств, – удивляются журналисты [Известия. 1991.3 июня: 4].

Привязанность человека к родному языку объясняется и тем, что у каждого народа существуют неповторимые ассоциации образного мышления, обусловленные особым семантическим наполнением каждого слова – культурными смыслами. Они закрепляются в языковой системе и составляют её национальную специфику. Этническое самосознание основывается прежде всего на родном языке. В этом отношении интересен пример с Владимиром Далем. Сын датчанина и немки, он всю сознательную жизнь считал себя русским. «Ни прозвание, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью той или иной народности… Кто на каком языке думает, тот к тому народу а\ принадлежит. Я думаю по-русски», – писал создатель знаменитого «Толкового словаря».

Русская писательница серебряного века отечественной литературы Н. Берберова в воспоминаниях о русском писателе и поэте той же поры Вл. Ходасевиче пишет: «…Для меня он, не имеющий в себе ни капли русской крови, есть олицетворение России,, я не знаю никого более связанного с русским ренессансом первой четверти века, чем он…» [Берберова 1990: 504].

«Есть много на Руси русских нерусского происхождения, в душе, однако же, русские» (Гоголь. Мёртвые души. И, 3). Это относится и к лицейскому другу А.С. Пушкина Антону Антоновичу Дельвигу, который, несмотря на немецкое происхождение отца, воспитывался в условиях поклонения православию, русскому языку и традициям. В итоге Дельвиг сформировался как русский поэт и русская языковая личность. Только в лицейские годы благодаря знакомству с В. К. Кюхельбекером Дельвиг приобщился к немецкому языку, литературе и культуре [Жаткин 2000]. Сам В.К. Кюхельбекер – этнический немец, родители чистокровные немцы из Саксонии, на службе в России с 1776 г., – человек русский по языку и культуре.

Утрата народом своего языка приводит к исчезновению этого народа как целого, как этноса. Примером может служить меря, большая угро-финская народность, жившая в центре современной европейской части России. Славяне, продвигавшиеся на северо-восток, селились рядом с мерей, жили с нею в мире, активно сотрудничали. Постепенно меряне освоили русский язык и окончательно перешли на него. Физические признаки мери сохранились в этническом типе русских, но как народ она исчезла, ибо исчез её язык. «Самое ценное и удивительное, что сохранили чуваши до наших дней, самое великое – это язык, песни и вышивка. У чувашей сто тысяч слов, сто тысяч песен и сто тысяч вышивок», – с гордостью говорил великий просветитель И.Я. Яковлев, объясняя жизнестойкость своего этноса и место языка в его самостоянии. Стойкий национально-языковой консерватизм болгар и чехов позволил им сохраниться как народам. «Народ – зодчий речи. Речь – зодчий народа» (А. Вознесенский).

Высказана идея о том, что у этноса может быть двойное самосознание. Академик О.Н. Трубачев разделяет идею историка древнеболгарской культуры А. Ангелова о том, что славяне эпохи Кирилла и Мефодия, например, болгары IX–X вв., ощущали себя в одно и то же время и славянами, и болгарами [Трубачев 1992:132]. То же можно утверждать и в отношении других народов. Двойному самосознанию в значительной степени способствует полилингвизм (активное пользование индивидом двумя и более языками). Так, у чувашей по ли лингв считает себя представителем двух этносов – чувашского и русского. Культура и обычаи обоих народов для него являются своими. Во всем этом чувашское имеет свои неповторимые уголки, что требует выражения именно на чувашском языке [Тихонов 1995: 148]. Видимо, в этом разгадка феномена поэтов, которые творили на нескольких языках и стали великими представителями нескольких народов. Например, Саят-Нова слагал свои стихи на грузинском, армянском и азербайджанском языках и стал поэтом трёх народов. Объясняют этот феномен тем, что большая часть жизни поэта прошла в Тифлисе (ныне Тбилиси), который был духовным центром Закавказья и в котором складывалась по-своему единая культура, о чём писал армянский поэт О. Туманян: «То был особый, самобытный мир, где кавказские народы, – каждый с присущим ему бытием и колоритом, – объединились и создали чрезвычайно привлекательную и интересную жизнь, смешение наций. И так как в этой жизни задавал тон веселый грузинский дух, то старый Тифлис не был простым этнографическим сборищем чуждых друг другу элементов. То был весёлый свадебный пир, на который были званы все национальности и племена Кавказа» [Литературная газета. 1987. № 50: 7]. Близость культур среднеазиатских народов, равно как и двойное самосознание, способствовали появлению многоязычных классиков поэзии этого региона (например, персидский и таджикский поэт Фирдоуси).

Если язык – сердцевинная часть культуры, то заинтересованное постижение родного языка – самый эффективный путь к овладению фундаментальной частью национальной культуры. Русский философ И.А. Ильин в программной статье «Путь духовного обновления» утверждал, что пробуждение самосознания и личностной памяти ребенка необходимо совершать на его родном языке, причем важен не тот язык, на котором говорят при нем другие, а тот, на котором обращаются к нему, заставляя его выражать на нем его собственные внутренние состояния. Язык, – полагает философ, – вмещает в себе таинственным и сосредоточенным образом всю душу, все прошлое, весь духовный уклад и все творческие замыслы народа. Завершается статья своеобразной педагогической рекомендацией: «…В семье должен царить культ родного языка: все основные семейные события, праздники, большие обмены мнений – должны протекать по-русски» [Ильин 1994: 227].

 

2. Слово и художественная литература

 

Язык и национальная принадлежность художественного произведения

Язык как первоэлемент литературы определяет национальную принадлежность произведения, созданного на нём. В.К. Кюхельбекер в своей парижской лекции заметил: «Творения нашей литературы не могут быть правильно оценены без предварительного ознакомления с духом русского языка» [Кюхельбекер 1954:374].

Скульптура, изваянная из итальянского мрамора руками русского мастера, вне всякого сомнения, принадлежит русской культуре, а по отношению к стихам, написанным итальянцем на русском языке, утверждение, что они являются фактом итальянской культуры, весьма проблематично. Утверждают, что русские повести Т.Г. Шевченко, обогатившие и духовную культуру украинского народа, – достояние прежде всего русской культуры [Русановский 1982: 316].

Замечательный российский культуролог Ю.М. Лотман в своих «Лекциях по структурной поэтике» (параграф «Язык как материал искусства») утверждал, что структура языка – результат интеллектуальной деятельности человека, а потому сам по себе материал словесного искусства уже включает итоги деятельности человеческого сознания, что и придает ему совершенно особый характер в ряду других материалов искусства (Лотман Ю.М. 1994: 68]. Справедливо полагают, что язык – естественный субстрат культуры, пронизывающий все ее стороны. Он служит инструментом упорядочения мира, средством закрепления этнического мировоззрения.

Язык – основной критерий отнесения произведения к той или иной национальной культуре. Писатель Октавио Пас, говоря о романе «Человек без свойств», заметил, что тот «написан по-немецки, и уже по этой причине не может принадлежать англосаксонской литературной традиции» [Известия. 1990. 8 дек.: 7]. Инициаторы создания «Русской энциклопедии» на вопрос, кого отнести к русской культуре, отвечают, что её достойными представителями являются евреи О. Мандельштам, И. Левитан, киргиз Ч. Айтматов, а также русские по крови, но работавшие за рубежом В. Набоков, А.И. Солженицын и др. «Куда бы я ни поехал, все останется во мне, так же, как и я – частица истории русской культуры и истории еврейства», – свидетельствует современный российский философ Померанц [1998: 192]. Другой наш соотечественник, писатель А. Генис в одном из своих интервью заметил: «…Каждый человек, который выучил русский язык или владеет им, является частью русской культуры» (Книжное обозрение. 1997. № 11. С. 8]. «Я по специальности русский, раз пишу на русском языке, – в одном из интервью ответил писатель С. Довлатов. – Русские – это только коллектив специалистов по русскому языку» [Новое литературное обозрение. 1998. № 29. С. 435].

Отмечен и такой уникальный случай. Михаил Генделев с 1977 г. живёт в Иерусалиме, пишет на русском языке и считается «национальным поэтом Израиля». В России вышло его «Неполное собрание сочинений» (М., 2003) [Книжное обозрение. 2003. № 13. С. 19]. Впрочем, известно, что русский язык в Израиле звучит повсеместно, претендуя на роль второго государственного языка.

Полное овладение родным языком – это не только приобретение средства общения, это ещё и почти одновременное приобщение к художественному творчеству. Л.Н. Толстой в письме Н.Н. Страхову (25.03.1872) высказал глубокую мысль о том, что язык «есть лучший поэтический регулятор». «Язык – сам по себе поэт» – не только красивая метафора, но и неоспоримая истина. М. Пришвин заметил как-то» что в России, вслушиваясь в народную речь и с томиком стихов Пушкина, легко стать поэтом. «В слове есть скрытая энергия, как в воде скрытая теплота, как в спящей почке дерева содержится возможность при благоприятных условиях сделаться самой деревом» [Пришвин 1990:413].

Мысль о слове как зерне художественного произведения, впервые отчётливо сформулированная А. А. Потебней, многократно подтверждалась теми, кто хорошо чувствовал Слово. Пастернак писал: «Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражение, а язык, которым он хочет его выразить. Язык – родина и вместилише красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека» (Пастернак Б. Доктор Живаго). Лауреат Нобелевской премии мексиканский поэт Октавио Пас подтверждает: «…Поэт – невольник языка» [Известия. 1990. 8 дек.]. Налицо великий круговорот: язык → художественное творчество язык. Писатель И. Померанцев убеждён, что драматическая доминанта английской поэзии – это борьба двух начал – англосаксонского и латинского. Побеждает то один пласт, то другой: у Шекспира – равновесие, у озерной школы – возвращение к латинским благозвучиям [Книжное обозрение. 2002. № 41. С. 5]. И. Бродский, переводивший свои стихи на английский, заметил, что английскую словесность корректирует сам язык, тяготеющий к точности и определённости [Иосиф Бродский… 1999: 26]. Ему принадлежит интересная мысль о том, что Достоевский был первым русским писателем, доверявшим интуиции языка больше, чем своей собственной, больше, чем установкам своей системы убеждений или же своей личной философии. «И язык отплатил ему сторицей. Придаточные предложения часто заносили его гораздо дальше, чем то позволили бы ему исходные намерения или интуиция. <…> он обращался с языком не столько как романист, сколько как поэт или как библейский пророк, требующий от аудитории не подражания, а обращения. <…> Достоевский понимал: для того, чтобы исследовать бесконечность, будь то бесконечность религиозная или бесконечность человеческой души, нет орудия более дальнобойного, нежели его в высшей степени флективный, со спиральными витками синтаксиса, родной язык» [Бродский 1999: 195–196).

Строго говоря, учёные тоже отчасти невольники своего национального характера, в том числе и языка. Это заметил К. Маркс: «Французы наделили английский материализм остроумием, плотью и кровью, красноречием. Они придали ему не достававшие ещё темперамент и грацию. Они цивилизовали его» [Маркс: 2:144]. русский философ В. Соловьёв, ссылаясь на другого русского мыслителя Н.Я. Данилевского, говорил о том, что у таких знаменитых английских учёных, как Адам Смит и Чарльз Дарвин, национальный характер заметно отразился на их научной деятельности. Изменись этот характер (и язык!), «Адам Смит увидел бы в экономической жизни другой интерес, кроме произведения богатства, а Дарвин открыл бы в жизни другой смысл, кроме борьбы за существование» [Соловьёв 1989: 298].

 

Проблемы художественного билингвизма, автоперевода и перевода

Теоретически интересна проблема билингвизма в художественной литературе, явления нередкого. Известны французские произведения Пушкина, Лермонтова, Гейне, Суинберна, Уайлда, русские стихи болгарина И. Вазова, Рильке, Б. Лесьмяна, Ю. Балтрушайтиса, немецкие А.К Толстою, М. Цветаевой. В XVIII в. в России писали так называемые русско-французские поэты – А.П. Шувалов, А.М. Белосельский-Белозерский, С.П. Румянцев. Индус Р. Тагор писал и по-бенгальски, и по-английски.

Духовное взаимотяготение культур способствует появлению художественного билингвизма. На территории бывшего СССР немало писателей, писавших на двух – родном и русском – языках (Ч. Айтматов, И. Друце, В. Быков, 10. Шесталов) или на одном русском (Ф. Искандер, О. Сулейменов, Рустам и Максуд Ибрагимбековы, Ю. Рытхэу). К какой культуре в этом случае их можно отнести? Мнение Ч. Айтматова однозначно: национальный писатель, пишущий по-русски, остаётся писателем про** де всего национальным. «Думаю, когда опубликовал по-русски свою повесть «Прознай, Гюльсары», ни у кого не оставалось сомнения, что это произведение киргизской прозы. Ведь существует не только стихия национального языка, но и национального мышления» [Литературная газета. 1989. № 45: 3]. Тот же вывод Айтматовым делается и по отношению молдаванина И. Друце, который пишет по-русски: «Но кто усомнится в том, что он не просто молдаванин, а средоточие национального духа молдаван?» И в то же время, рассуждая о творчестве Анатолия Кима, корейца по национальности, Ч. Айтматов приходит к противоположному выводу: «…Настолько совершенно владеет стихией русского языка… что о нём невозможно судить иначе, как о писателе русском».

Можно думать, что отнесение писателя и поэта к той или иной культуре зависит только от степени совершенства владения языком, понимая под последним освоение той стороны языка, которая лежит за пределами собственно понятийного ядра слов, – прежде всего национально-культурной коннотации используемых слов. Впрочем, это требуется и от литератора, творящего на родном языке.

Неповторимость каждого языка особенно остро чувствуют писатели, пишущие на двух языках. Азербайджанец Чингиз Гусейнов написал по-русски исторический роман о выдающемся просветителе М.Ф. Ахундове «Фатальный Фатали». Затем роман был воссоздан автором на азербайджанском языке. Читателей удивила разница в объёме в принципе одного и того же произведения: азербайджанский вариант оказался в полтора раза объемнее. Автор объясняет это диктатом языка. Различие языков означает и внутреннюю нетождественность вариантов романа. «Язык, на котором ты пишешь, подспудно вовлекает в сферу осмысления и изображения реалии жизни, быта, истории, культуры и т. д., связанные именно с данным языком или объёмом представлений данной языковой стихии» (Гусейнов 1987: 5].

Русский язык создавал благоприятные условия для органического постижения духовного мира, жизни и деятельности Ахундова, который формировался на стыке двух культур – русской и азербайджанской. Русский язык, на котором изначально рождался текст, «стихийно» включал в структуру и содержание романа русско-европейские реалии, материал, фигуры и судьбы. И даже восточный материал в оболочке русского языка окрашивался в русско-европейские тона. Азербайджанский язык, признаётся автор, невольно вовлекает в сферу внимания больше восточного материала – исторического, бытового, психологического.

Диктат языка можно показать на примере топонима Араке. «Сказать по-русски “Араке” или то же слово произнести по-азербайджански – и уже возникают разные чувственно-информационные объёмы, ибо речь в данном случае идёт не только о реке, а о многомерном понятии разделенного края… Ситуация породила немало открыто выраженных или рассчитанных на посвященных фраз, понятий, народно-поэтических фигур, и порой достаточно одного-двух слов, чтобы ввести азербайджанского читателя в данную реальность» [Гусейнов 1987; 5]. Ч. Гусейнову пришлось много потрудиться, чтобы в азербайджанском варианте передать критический пафос по отношению к царю и царскому самодержавию, ибо азербайджанский язык не имел традиции негативного изображения царя-самодержца, это для него непривычно, неестественно, не имел тех традиций, «какие в многообразии стилей и блеске оттенков имеет и выстрадал, пройдя сложный тернистый путь через пытки и унижения, ссылки и казни, великий русский язык».

Билингв Ч. Гусейнов свои выводы подтверждает ссылкой на опыт другого билингва – В. Набокова, «двуязыкой бабочки мировой культуры» (А. Вознесенский), размышлявшего о «взаимной переводимости двух изумительных языков» и написавшего: «Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, всё нежночеловеческое, а также всё мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски, но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлечённейшими понятиями» роение односложных эпитетов, всё это, а также всё относящееся к технике, модам, спорту» естественным наукам и противоестественным страстям – становится по-русски многословным» (Цит.: [Литературная газета. 1987. 23 сент.]).

Примеров автоперевода в мировой практике немало, и все они свидетельствуют о чрезвычайных трудностях, встающих перед автором. Когда выходец из Франции, американский писатель Дж. Грин попытался самостоятельно перевести одну из своих книг с французского языка на английский, у него вместо перевода получилась новая книга: «У меня было такое ощущение, что когда я писал по-английски, я как будто становился другим человеком» (Цит.: [Вопросы языкознания. 1990. № 6: 121]).

А вот свидетельство Ф. Искандера, абхазца, пишущего на русском: «Особенности абхазского языка состоят в том, что это действие, выраженное по-русски четырьмя словами, по-абхазски передаётся одним словом и потому выразительность его в переводе несколько тускнеет» [Искандер 1991: 262].

По мнению пишущих на двух языках, путь автоперевода художественно не очень перспективен. Выход – в создании варианта на другом языке, и этот новый оригинал на другом языке может существенно отличаться от первого варианта. В. Набоков свидетельствует, что книга «Conclusive Evidence» «писалась долго (1946–1950), с особенно мучительным трудом, ибо память была настроена на один лад – музыкально недоговоренный русский, – а навязывался ей другой лад, английский и обстоятельный. В получившейся книге некоторые мелкие части механизма были сомнительной прочности, но мне казалось, что целое работает довольно исправно – покуда я не взялся за безумное дело перевода «Conclusive Evidence» на прежний, основной мой язык. Недостатки объявились такие, так отвратительно таращилась– иная фраза…, так много было и пробелов и лишних пояснений, что точный перевод на русский язык был бы карикатурой Мнемозины. Удержав общий узор, я изменил и дополнил многое. Предлагаемая русская книга относится к английскому тексту, как прописные буквы к курсиву» [Набоков 1990: 134]. Следует заметить, что американцы считают В. Набокова своим писателем: мало найдется людей, которые бы так воплотили чужую культуру, но как бы хорошо ни писал он на английском, всё равно остался русским.

Художественный билингвизм любого писателя благотворно сказывается на его творчестве. Как заметил Д.С. Лихачёв, французский язык Пушкина способствовал превосходному чувству русского языка, точности и правильности речи. Двуязычие помогает видеть словесный мир «в цвете». Ч. Айтматов убежден: для него работать на двух языках – значит расширить возможности и киргизской литературы, и общее русло всей современной литературы [Литературная газета. 1989. № 45:3]. Создание иноязычного варианта – интересная внутренняя работа писателя, ведущая к совершенствованию стиля и к обогащению образности языка [Новый мир. 1968. № 11:146].

Многим кажется, что на чужом языке легче писать научные работы (терминология вообще предпочтительнее иноязычная: в ней нет коннотации), поэтому долгое время языком философии, теологии и вообще науки в Европе была латынь, а на Востоке – арабский язык. Художественное же творчество требует языка родного. Вот почему создатели национальных литератур – одновременно и создатели национальных литературных языков. Однако и учёные заметили существенные различия в научных стилях разных языков. Известный этнолог К. Леви-Строс, пишущий на французском и английском языках, признаётся, что он был поражён тем, насколько различны стиль и порядок изложения в статьях на том или другом языке. Это затруднение учёный, по его словам, попытался преодолеть с помощью очень свободного перевода, резюмируя одни абзацы и развивая другие.

Интересны соображения известного философа Хосе Ортеги-и-Гассета, высказанные им в статье «Нищета и блеск перевода». Проблема перевода, по мысли философа, ведёт к сокровеннейшим тайнам чудесного феномена речи. Дело в том, что семантические объёмы слов, обозначающих одни и те же явления в разных языках, различны. «Лес» в испанском языке нечто иное, чем Wald в немецком. Здесь не только сами реалии совершенно не соответствуют друг другу, но и почти все вызванные им эмоциональные и духовные отзвуки. Имея в виду себя, испанского философа, Ортега-и-Гассет признаётся, что, говоря по-французски, он вынужден умалчивать 4/5 испанских мыслей, которые невозможно донести по-французски, хотя оба языка близки. Трудность перевода предопределена одним из парадоксов языка: «…Мы никогда не поймём такого поразительного явления, как язык, если сначала не согласимся с тем, что речь в основном состоит из умолчаний. <…> И каждый язык – это особое уравнение между тем, что сообщается. Каждый народ умалчивает одно, чтобы суметь сказать другое. Ибо все сказать невозможно. Вот почему переводить так сложно: речь идёт о том, чтобы на определенном языке сказать то, что этот язык склонен умалчивать» [Ортега-и-Гассет 1991: 345).

«Умалчивание» в языке на уровне лексики принято называть лакунами. Примером лакуны может служить отмеченное известным философом О. Шпенглером отсутствие в древнегреческом языке слова для обозначения пространства. Феномен лакуны притягивает внимание исследователей. В Благовещенске сложился центр изучения лакунарности в языке, в активе которого монография Г. В. Быковой «Лакунарность как категория лексической системологии» (Благовещенск, 2002), а также сборник научных трудов «Лакуны в языке и речи». Обсуждаются такие вопросы, как феномен лакунарности в различных подсистемах национального языка, проблема типологии лакун, методика выявления лакун, лакуны как несовпадающие (разъединяющие) элементы в языках и культурах и межкультурная коммуникация, модель лакун в теории и практике перевода, феномен лакунарности в аспекте культурологии, лакунарность и лингвострановедение, лакуны как предмет лексикографии, лакуны в тексте и т. д.

Существует большая литература, посвященная проблемам перевода. В ней постоянно обсуждается несколько фундаментальных вопросов: возможен ли адекватный перевод; как свести до минимума потери при переводе; как относиться к переводам не вполне адекватным и т. д.

Значительная, если не большая, часть теоретиков и практиков художественного перевода считает, что адекватный перевод в принципе невозможен. Это мнение впервые сформулировал великий Данте: «Пусть каждый знает, что ни одно произведение… не может быть переложено со своего языка на другой без нарушения всей его сладости и гармонии» (Данте. Пир). Марина Цветаева в статье «Два “Лесных царя”» (1933) сравнивает «Лесного царя» Гёте и его русский перевод, сделанный Жуковским, и показывает, что стихотворения получились разными.

В любом переводимом художественном тексте есть то, что хуже всего поддаётся переводу, – это наименее банальное, а потому более всего заслуживающее внимания (Из послесловия переводчика С.Н. Зенкина к книге Ж. Делеза и Ф. Гваттари «Что такое философия?» (М.: СПб., 1998)]. И. Гете как раз и советовал добираться до того, что непереводимо, и уважать это, ибо в этом скрыта ценность и своеобразие языка оригинала.

Существуют различные мнения по поводу того, как свести до минимума неизбежные потери при переводе. Русский поэт и переводчик А.К. Толстой считал, что следует переводить не слова или даже не смысл, а впечатление оригинала. Философ П. Флоренский полагал, что и в переводах перспективен принцип дополнительности: «…Несколько переводов поэтического произведения на другой язык или на другие языки не только не мешают друг другу, но и восполняют друг друга, хотя ни один не заменяет всецело подлинника…» [Флоренский 1922:7]. Для И. Бродского, который переводил с русского на английский свои стихи, перевод – это поиски эквивалента, а не суррогата, и это требует стилистической, если не психологической конгениальности (Бродский 1999: 103].

Английский драматург С. Моэм считал, что у слова три параметра, которые предопределяют его оригинальность и, как следствие, трудности при переводе: «Слово имеет вес, звук и вил; только помня обо всех этих трех свойствах, можно написать фразу, приятную и для глаза, и для уха» [Моэм 1989: 351]. Даже в автопереводе очень трудно найти достойные эквиваленты всем ипостасям переводимого слова – его весу, звуку и виду Эти же трудности встают перед любым переводчиком. «Попытки переводить английские стихи для меня обычно упирались в то, что краткие английские слова и долгие русские, соответствовавшие им, увеличивали, при условии сохранения смысла, стихи чуть ли не вдвое», – сетовала русская поэтесса Римма Казакова [Книжное обозрение. 1994. № 45. С. 17]. Только что процитированные авторы не учитывают аккумулированные словом культурные смыслы, в том числе и коннотацию. Самый тщательный перевод может от силы учесть один-два из всех параметров слова. Отсюда множественность переводов. Даже «Слово о полку Игореве» переводилось многажды.

По мнению чешских лингвистов Б. Матезиуса и В. Прохазки, перевод – это не только замена языка, но и функциональная замена элементов культуры. Такая замена не может быть полной. Отсюда вывод о «бикультурности» текста перевода, поскольку требование «перевод должен читаться как оригинал» в полном объеме едва ли выполнимо (по крайней мере, применительно к художественному переводу), так как оно подразумевает полную адаптацию текста к нормам другой культуры [Швейцер 1994:183]. Из-за «социально-культурного барьера», обусловленного различиями между культурой отправителя текста и культурой воспринимающей среды, решение переводчика, как правило, носит компромиссный характер. Из опыта писателя и переводчика О. Дыбенко: «…Книги, написанные мною по-русски, я на греческий не перевожу, а пересказываю. При пересказе они становятся более отточенными, часто после этого нравится и русский вариант» [Книжное обозрение. 2002. № 27–28. С. 18]. Ещё один совет опытного переводчика: думай не над смыслом слова, думай, что заставило человека сказать именно это слово. Собственно от этого зависит, удачен перевод или нет [Книжное ободрение. 2000. № 9. С. 3].

К концу XX в. в переводческой практике сложилась традиция сопровождать перевод комментариями переводчика с объяснениями о правомерности его решений. Так, во вступительной статье философа и переводчицы Н. Автономовой к книге французского ученого Ж. Деррида «О грамматологии» есть фрагмент «О переводе вообще», в которой обсуждаются приёмы передачи понятийного аппарата той или иной концепции с одного языка на другой. Эти замечания спровоцировали на страницах журнала «Вопросы философии» философско-филологический спор «Как переводить Деррида» [Вопросы философии. 2001. № 7.

С. 158–169]. Известный современный итальянский писатель Умберто Эко к своему роману приложил «Открытое письмо переводчикам “Острова накануне”» с советами, как преодолеть лакуны принимающего языка: «…Когда в описании, скажем, коралла или же птицы вы замечаете, что в вашем языке не существует больше слов, пригодных к описанию оттенков алого цвета, лучше, чтоб не повторять слово “алый", меняйте расцветку птицы или цветка. Лучше пускай он станет синим, но нельзя повторять слово “пурпурный" два раза». Или: «…Если в вашем языке есть красивое название выпада (о фехтовании. – АХ), пусть даже оно не совпадает с тем, что пишу я, это не имеет значения. Пусть герой дерется по-другому, лишь бы выпад был красивым и назывался соответственно эпохе» (Эко 1999: 487, 489]. Переводчица романа «Остров накануне» Елена Костюкович в заметке «От переводчика» отметила одну из трудностей перевода, обусловленную грамматиками итальянского и русского языков: «…Единственной изначально непреодолимой лингвистической преградой явилось то обстоятельство, что по-итальянски остров isola, так же как и корабль, nave, женского рода. Роберт по-мужски обладает своей плавучей крепостью – nave – и вожделеет встречи и обняться со своей обетованной землей, идентифицируя её с недостижимой любовницей <…> На сюжетном уровне это передано, но на словесном – непередаваемо» [Эко 1999:7].

«Бикультурность» перевода таит в себе опасность того, что из столкновения двух культурных традиций победителем выйдет культура воспринимающей срелы. Специалисты припоминают опыт М.Л. Михайлова, который в 1856 г. перевел шесть стихотворений Р. Бернса и привнёс в них элементы русификации. Подобный лингвокультуриый перенос дал основание К. Чуковскому иронизировать насчёт некоторых своих незадачливых коллег но переводу: «Получается впечатление, как будто мистер Сквирг, и сэр Мсльбери Гок и лорд Всрикрофт – все живут в Пятисобачьем переулке, в Коломне. И только притворяются британцами, а на самом деле такие же Иваны Трофимычи, как персонажи Щедрина или Островского» [Чуковский 1936: 78).

Однако несмотря на все мыслимые и немыслимые теоретические и практические трудности перевода, последний остаётся чрезвычайно важным элементом сотрудничества культур и развития каждой из них. В. Г. Белинский был прав, когда утверждал, что через Жуковского россияне научились понимать и любить Шиллера как бы своего национального поэта, говорящего русскими звуками, русской речью. Французская писательница и теоретик литературы Ж. де Сталь (1766–1817) в статье «О духе переводов» (1816) утверждала, что даже тот, кто понимает чужой язык, получает от превосходного перевода на язык своего народа удовольствие более глубокое и искреннее. Чужестранные красоты, – считала мастер слова, – сообщают отечественному слогу новые обороты и оригинальные выражения. Переводы иностранных поэтов надёжнее любого другого средства предохраняют литературу любой страны от банальных речений – недвусмысленного свидетельства упадка [Сталь 1989].

Перевод – это часто новая литература. «…Переводной любовный рома] г, становясь русским текстом тоже, превращается в жанр современной русской литературы и тем самым оказывает влияние на русскую ментальность и менталитет» [Белянкин 1995: 20]. «Цивилизация есть суммарный итог различных культур, оживляемых общим духовным числителем, и основным её проводником <…> является перевод. Перенос греческого портика на широту тундры – это перевод» [Бродский 1999: 103]. Языковед В.М. Алпатов обратил внимание на ту роль, которую сыграл перевод рассказа И.С. Тургенева «Свидание» (из «Записок охотника») в развитии японского литературного языка. «Особенно важен оказался перевод не сюжетной части рассказа, а занимающего его значительную часть описания природы. Японская классическая литература не знала столь развернутого пейзажа и попытка передать его по-японски требовала и формирования новых языковых средств для этого» [Алпатов 19952: 100].

Перевод художественной литературы – дело трудное и деликатное, по праву получившее статус искусства, однако перевод фольклорных текстов, в которых аккумуляция культурно-этнических смыслов достигает максимума, а сами слова крепко соединены в различные эпические и иные формулы, еще сложнее, и двух мнений на этот счет нет. Достаточно обратиться к опыту перевода народных сказок с украинского на английский и с грузинского на русский. На первый взгляд, простые и точные слова сказки – прозаического жанра, лишенного тех усложняющих элементов, которые рождаются ритмом, рифмой, теснотой стихотворного ряда и которые обнаруживаются в былине, притче и песне, – легко найдут соответствия в ином языке – лоне аналогичной народной сказочной традиции. Однако пренебрежение лингвокультурной стороной слова приводит к неудачным переводам на английский язык.

Г. И. Цибахашвили, размышляя над книгой переводов на русский язык грузинских сказок, замечает, что перевод фольклорного материала сопряжен с такими трудностями, которые почти не встречаются в произведениях индивидуальных авторов. Имеется в виду перевод не столько имен, топонимов, непереводимой лексики, зачинов и концовок сказок, фразеологических единиц, игры слов, сколько сохранение в переводе духа и тона повествования, без чего фольклорное произведение перестаёт быть художественным и нисходит до серого перевода какой-то нехитрой истории, которая может встретиться у любого народа [Цибахашвили 1983].

Замечено, что чем меньше объем фольклорного поэтического текста, тем труднее переводить его. Переводчик латышских дайн Ю. Абызов замечает: «Что делает дайны непереводимыми (на данной ступени)? Несоответствие содержащейся в них информации и малой их площади. Я бы даже сказал, что объём этой информации обратно пропорционален площади. Причем информации не фоновой, которой можно в какой-то мере или пропорции пренебречь, а составляющей самую суть» [Абызов 1982: 106].

Каждая опорная лексема песенного текста – это конденсатор огромной семантической энергии, в большей или меньшей степени обнаруживающейся в тексте фольклорного произведения, И пусть совпадают первичные значения внешне эквивалентных слов фольклора двух пародов, никогда не совпадут их приращенные объёмы, что и ставит под сомнение саму возможность их перевода.

Ю. Абызов, сравнивая русскую и латышскую народную лирику, приводит убедительные примеры тому, как различны денотативно эквивалентные лексемы в фольклоре двух народов. Скажем, balelini – это не только «братья» или «братцы». Это и члены одного рода, и воины-дружинники, и домочадцы, и родные братья, и соотечественники. В латышских дайнах активно используется фитоним smitga. Обозначает он растение с тонким длинным стеблем, с пушистой метелочкой, шелковистой на ощупь, играющей на солнце, если она усеяна росинками (по-русски полевица, метлица). Для латышей это ёмкий символ – олицетворение девической стройности, легкости, грациозности. Красоту растения-символа легко передать в переводе прозы, но в поэтическом переводе это, как считает Ю. Абызов, невозможно: «smildzina в дайне просто называется, однако это название апеллирует к воображению читателя-слушателя, вековая конвенция выработала чуть ли не генетически передаваемую эстетическую реакцию» (Абызов 1984:285]. Часто это латышское слово переводят (по словарю) как «былинка», однако ассоциативный ореол у слов smildzina и былинка разный. Для латышей это нечто светлое, а для русских – грустное, одинокое, беззащитное.

Сокол в дайнах – хищник, в русских песнях он имеет знак оценки прямо противоположный. Кукушка в русской лирике – олицетворение горести, в дайнах – символ звонкого песенного начала. Ковыль-трава, полынь-трава, куст ракитовый, калина – малина, лебеда, травушка-муравушка, без которых мы не представляем русскую народную лирику, в латышской не имеет никаких соответствий. Как не имеет эквивалента в русском фольклоре латышское имя существительное виллайне – наплечная женская шаль, часть национального костюма – символ молодости, надежд, забот, красоты, благосостояния, совершенства. И уж если имена природных, конкретных явлений в своём семантическом объёме не совпадают, то что говорить об именах свойств, не обладающих предметностью растительных реалий.

Практики фольклорного перевода склоняются к оптимистическому выводу о возможности такового при условии, что переводчик будет учитывать и фольклорную картину мира («инвентарный свод предметов, явлений и действий, которые имеют право быть опоэтивизированными в соответствии с кодексом дайны») [Абызов 1982:96], и ассоциативный ореол каждого опорного слова текста. Образно это называют «переводить букетом», в котором «цветы подобраны так, чтобы они дополняли друг друга, объясняли своим соседством, поддерживали, перекликались. То есть переводить, все время имея в виду систему поэтических знаков» [Абызов 1984: 293]. Иначе придется согласиться с мнением известного фольклориста В. Я. Проппа о том, что народные песни по существу непереводимы.

Трудности художественного перевода убедительно показал польский поэт и переводчик Юлиан Тувим в статье «Четверостишие на верстаке» на примере перевода на польский язык первых четырёх строк поэмы А.С. Пушкина «Руслан и Людмила»: У лукоморья дуб зелёный,/Златая цепь на дубе том:/И днём и ночью кот учёный/Всё ходит по цепи кругом. По мнению Тувима, опорное слово четверостишия – лукоморье. Слово, независимо от значения (‘морской залив’), – сказочное, фантастическое, редкое, наделённое за счёт редкости особой аурой сказочности. Русское лукоморье аналога в польском языке не имеет. Возможное новое слово лукомор переводчика не удовлетворяет из-за ассоциаций со словом мухомор, и потому он смиряется со словом затока (‘залив’), которое поначалу его смущало своим разговорным характером и несоответствием пушкинскому выбору. На место исчезнувшего маркированного пушкинского слова лукоморье переводчик маркированным делает слово, обозначающее дерево, – явор и заменяющее пушкинский дуб. Явор – дерево таинственное, в звучании которого есть ярь зарослей, ров-овраг, мурава. Лесное, яркое, дохнувшее чащобой слово! В слове явор слышится пасторально-романтическая традиция и польские фольклорные образы [Тувим 1987].

К недавним опытам перевода фольклора относится перевод киргизского эпоса «Манас», завершенный в 1994 г. Перед академическим изданием были поставлены задачи: тщательно передать смысловое и художественное содержание оригинала, образно-художественную фактуру эпического текста; сочетать полноту передачи смысла каждой поэтической строки с сохранением стилистического соответствия подлиннику без добавления и изъятия слов, смысловых привнесений и других переводческих вольностей; воссоздать с предельной достижимостью художественную структуру и эстетическую цельность древнего устного эпического памятника. В итоге полученный перевод отличается от литературно-поэтического, художественного, а по существу неточного перевода, когда подыскиваются рифмы и размер, не достигающие соответствия с оригиналом, с неизбежным добавлением слов и словосочетаний, далеких от специфической образности древнего памятника. Перевод не должен вызывать неясных или ложных представлений. При переводе многозначного и метафорического слова эпического подлинника особое значение придавалось выбору такого русского слова в ряду антонимов, которое способно верно и емко передать семантику слова оригинала, определенную общим контекстом взаимосвязанных строк. Необходимо не только подыскание адекватных языковых средств, но и реализация знаний культуры, истории, быта и нрава народа, в среде которого создавалось произведение. Это способствует близкой передаче средствами русского языка образных приемов, формул, идиом, повторов, «общих мест», рефренов. Если соответствия нет, даётся «калькирование» с комментарием. Без перевода остаются реалии, топонимы, этнонимы и иные термины.

Проблема перевода остро встаёт уже на самом первом этапе сопоставления языков – в ходе создания двуязычных словарей. Современные лексикографы начинают придерживаться новой концепции двуязычного словаря как «краткой этнографически культурной энциклопедии» – не только переводить, но и понимать слова. Об этом красноречиво говорит опыт Хельги Харальдссона, автора «русско-исландского словаря», который столкнулся с многими трудностями в поисках языковых эквивалентов. Так, по его мнению, непереводимо русское добро (из добро и зло), поскольку в исландском языке нет слова, соответствующего русскому добро в основном и наиболее общем значении. Русским существительным скала и холм в исландском соответствует десяток синонимов, что характеризует скорее не особенности исландского языка, а природу Исландии и жизнь человека в природе. Больше проблем возникло в связи со словами с более сложной семантической структурой – многозначными и широкозначными [Вестник МГУ. Серия 9. Филология. 1999. № 4. С. 148–153]. Аналогичная ситуация и в других языках.

Переводчик с японского Дм. Коваленин отличает, как много в японском языке слов, которые означают ‘тщетные усилия’, ‘бесплодные усилия’, потому что вся Япония на тридцати процентах своих островов (остальное – скалы) веками пыталась что-то вырастить, выстроить, борясь с тайфунами, землетрясениями и цунами [Книжное обозрение. 2000. № 9. С. 3].

 

Язык и шедевры литературы

Особый теоретический интерес представляет опыт творчества на неродном языке. Примеры такового достаточно многочисленны. Француз Адальберт Шамиссо (1781–1838), эмигрировавший в Германию, в 15 лет начал изучать немецкий язык, стал ученым-естествоиспытателем и немецким писателем, автором повести «Необычайная история Петера Шлемиля», принесшей ему все-мирную известность.

Поляк Юзеф Теодор Конрад Коженёвский (1857–1924) из-вестей как английский писатель Джозеф Конрад, автор романа «Лорд Джим» и др. Другой этнический поляк Гийом Альбер Владимир Александр Аполлинарий Костровицкий (1880–1918) стал французским поэтом по имени Гийом Аполлинер.

Московский армянин Лев Тарасов (1911–1993), сын купца, был увезен из России в 1918 г. Во Франции стал писателем, известным под псевдонимом Анри Труайя. В 1938 г. получил Гонкуровскую премию, с 1959 г. член Французской академии. Перу этого писателя принадлежат 70 книг, половина из которых – о культуре России. Известна его серия биографий русских писателей.

Наш соотечественник Василий Яковлевич Ерошенко (1890–1952) вошёл в историю китайской литературы, признан как поэт в японском литературном мире. Ему уделено место в «Энциклопедии современной японской литературы».

В серии «Амурская библиотека поэзии»– вышла книга стихов уникального «русского поэта китайского гражданства» Ли Янлена. Это единственный сегодня и второй в истории Китая поэт, пишущий стихи на русском языке. В 1994 г. в Благовещенске вышел сборник его стихов «Я люблю Россию» [Книжное обозрение. 1996. № 36. С. 4].

Французский поэт Анри Абриль (1947) недавно издал сборник на русском языке без перевода под названием «Русские стихи». Поэт перевел на французский язык Пушкина, Блока, Мандельштама, Тарковского, Цветаеву, Пастернака. Абриль – поэт, для которого оба языка, русский и французский, стали родными [Известия. 1996.19 июня. С. 7].

Итальянец Марио Корти, журналист с «Радио Свободы», музыковед и историк правозащитного движения в России, написал на русском языке книгу «Дрейф» (М., 2002). Это эссе, автобиография, путешествие по эпохам и культурам [Книжноеобозрение. 2002. № 19. С. 19).

В 1995 г. впервые в истории главной литературной премии Франции – Гонкуровской, ежегодно присуждаемой с 1903 г., удостоен российский писатель Андрей Макин за роман «Французское завещание», написанный на французском языке.

Требует глубокого и непредвзятого анализа опыт русскоязычного поэта Иосифа Бродского, во вторую половину своей творческой жизни перешедшего на английский язык, завоевавшего почетное звание лучшего поэта Америки, переводившего свои русские стихи на английский язык. Он признавался» что писать по-русски для него более естественно, по-английски – элемент «кроссворда»; весь вопрос в эстетической ценности этого «кроссворда». Именно Бродский припомнил английскую пословицу о языке: «Покинешь меня – погибнешь» [Книжное обозрение. 1996. № 6. С. 2].

Логичен вопрос, может ли шедевр, великое художественное произведение быть написано не на родном языке. Двуязычный Пушкин, получивший в лицее прозвище Пушкин-француз и в дворянском быту по обыкновению того времени пользовавшийся французским языком, писал только на русском языке. И.С. Тургенев» большую часть зрелой жизни проживший за рубежом, был уверен, что творить можно единственно на родном языке: «Как это возможно писать на чужом языке – когда и на своём-то, на родном, едва можешь сладить с образами, мыслями и т. д.» [Тургенев 1966: 86]. Письма Тургенева на французском, немецком и английском языках были, по признанию носителей этих языков, стилистически совершенны. Ему принадлежат стихотворения, тексты оперетт, критические этюды, детские сказки и куплеты по-французски и по-немецки, но всё это лежало на периферии его творчества, а шедевры писались только по-русски.

Выводы учёных, исследовавших иноязычные произведения великих и известных поэтов и писателей, практически совпадают созданное на неродном языке заметно уступает тому, что сложилось на родном. Это обстоятельство пытаются объяснить тем, что человеку по-настоящему дано знать только один язык. Б. Шоу считал: «Не существует человека, который, хорошо зная свой родной язык, был бы способен овладеть другим» (Цит.; (Алексеев 1984: 9]). Мнение Б. Шоу совпадает с выводом-советом великого русского писателя И. Бунина: «…Пишите на том языке, с которым родились и выросли. Двух языков человек знать не может. Понимаете, знать, чувствовать всякую мельчайшую мелочь, всякий оттенок… Что, можете вы, например, подмигнуть читателю по-французски?» (Цит.: [Адамович 1988: 183–184]).

Столь же категоричен и современный поэт А. Вознесенский: «Стихи – это то, что нельзя написать на чужом языке. Это – неподконтрольное. Это – высшее, где уже не материя, а дух языка кричит, не прикрытый коронным “приемом” автора, что иноязычно не выразить ни Пушкину, ни Цветаевой, ни Рильке – не сумели этого, – в стихах прорывается непереводимое, голое чувство, тоска, судьба, а не литература, вопит слово “выть” – такое редкое для хрустального интеллектуализма художника <…> Каждый, кто пробует писать стихи на неродном языке, расплачивается банальностью за кощунство. Для меня, например, это – святотатство, я никогда не писал стихов по-английски, если не считать пары шуточных» [Вознесенский 1989: 97].

Муки писателя, в зрелом возрасте меняющего язык творчества, описал В. Набоков, который в эмиграции перешёл на английский: «Совершенно владея с младенчества и английским и французским, я бы перешёл для нужд сочинительства с русского на иностранный язык без труда, будь я, скажем, Джозеф Конрад, который до того, как начал писать по-английски, никакого следа в родной (польской) литературе не оставил, а на избранном языке (английском) искусно пользовался готовыми формулами. Когда, в 1940 году, я решил перейти на английский язык, беда моя заключалась в том, что перед тем, в течение пятнадцати с лишним лет, я писал по-русски и за эти годы наложил собственный отпечаток паевое орудие, на своего посредника. Переходя на другой язык, я отказывался не от языка Аввакума, Пушкина, Толстого – или Иванова, няни, русской публицистики – словом, не от общего языка, а от индивидуального, кровного наречия. Долголетняя привычка выражаться по-своему не позволяла довольствоваться на новоизбранном языке трафаретами, – и чудовищные трудности предстоявшего перевоплощения, и ужас расставания с живым, ручным существом ввергли меня сначала в состояние, о котором нет надобности распространяться; скажу только, что ни один стоящий на определенном уровне писатель его не испытывал до меня» (Набоков 1990:133]. Оценки англоязычного творчества самого В. Набокова противоречивы. А. Вознесенский считает английские стихи Набокова неудачными [Вознесенский 1989:97], а другой поэт Евг. Витковский назвал чуть ли не лучшим стихами XX в. поэму, которой начинается английский роман В. Набокова «Бледное пламя».

Психолог Б.Г. Ананьев объясняет этот феномен законом психической асимметрии: ведущим языком билингва является тот, в котором проявляется наибольшее соответствие между мышлением и языковыми средствами. Остальные языки функционально слабее, и им отводится подсобная роль [Ананьев 1966]. Установлено, что в освоении материнского языка участвуют оба полушария, а в освоении любого следующего – в основном, левое. «Только на родном языке можно петь, писать стихи, признаваться в любви… На чужом языке, даже при отличном его знании, можно лишь преподавать язык, разговаривать о политике и заказывать котлету. Один язык у человека – два языка не покажешь» (А. Битов. Уроки Армении).

Существует, однако, и прямо противоположное мнение. Например, русская писательница Н. Берберова рассуждает так: «Набоков – единственный из русских авторов (как в России, так и в эмиграции), принадлежащий всему западному миру (или – миру вообще), не России только. Принадлежность к одной определенной национальности или к одному определенному языку для таких, как он, в сущности, не играет большой роли: уже 70 лет тому назад началось совершенно новое положение в культурном мире – Стриндберг(в “Исповеди"), Уайльд (в “Саломее”), Конрад и Сантаяна иногда, или всегда, писали не на своём языке. Язык для Кафки, Джойса, Ионеско, Блакета, Хорхе Борхеса и Набокова перестал быть тем, чем был в узконациональном смысле 80 и 100 лет тому назад. И языковые эффекты, и национальная психология в наше время, как для автора, так и для читателя, не поддержанные ничем другим, перестали быть необходимостью. За последние 20–30 лет в западной литературе, вернее – на верхах её, нет больше "французских”, “английских” или "американских" романов. То, что выходит в свет лучшего, становится интернациональным. Оно не только тотчас же переводится на другие языки, оно часто издаётся сразу на двух языках, и – больше того – оно нередко пишется не на том языке, на котором оно как будто должно было писаться. В конце концов становится бесспорным, что в мире существует по меньшей мере пять языков, на которых можно в наше время высказать то, что хочешь, и быть услышанным. И на каком из них это будет сделано – не столь уж существенно» [Берберова 1990:546–547]. Правда, десятью страницами ниже Н. Берберова с горечью пишет о «безвоздушном пространстве» (отсутствии страны, языка, традиций).

Писать на чужом языке можно, но можно ли создать на нём великое произведение – вопрос остаётся открытым. Убедительного примера пока еще нет. Думается, что поистине великое художественное произведение – это энциклопедия духовной жизни этноса, народа, общества, колоссальный массив культурных смыслов, рассредоточенных в каждом отдельном слове и в каждой идиоме. Авторитетные комментаторы «Евгения Онегина» (Набоков, Лотман) убедительно об этом свидетельствуют.

Рекомендуемая литература

1. Алефиренко Н. Ф. Поэтическая энергия слова: синергетика языка, сознания и культуры. М., 2002.

2. Вежбицкая А. Понимание культур через посредство ключевых слов / Пер. с англ. М., 2001.

3. Встречи этнических культур в зеркале языка в сопоставительном лингвокультурном аспекте. М., 2002.

4. Гаспаров М.Л. Метр и смысл: Об одном из механизмов культурной памяти. М., 1999.

5. Мечковская Н.Б. Язык и религия: Пособие для студентов гуманитарных вузов. М., 1998.

6. Николаева Т.Н. «Скрытая память» языка: Попытки постановки проблемы // ВЯ. 2002. № 4. С. 25–41.

7. Оболенская Ю.Л. Диалог культур и диалектика перевода: Судьбы произведений русских писателей XIX века в Испании и Латинской Америке. М., 1998.

8. Подюкоа И.А. Народная фразеология в зеркале народной культуры: Учебное пособие. Пермь, 1990.

9. Социокультурные проблемы перевода: Сб. научных трудов / ВГУ. Воронеж, 1999. Вып. 3.

10. Тер-Минасова С.Г. Язык и межкультурная коммуникация. М., 2000.

11. ХотинецВ.Ю. Этническое самосознание. СПб., 2000.