Не суждено было. И так уж почему-то сложилось, что с тех пор его в Израиле жизнь покатилась «под горку». О чём я сужу, перечитывая его письма.

Раньше его интересовали не только значимые российские новости, например выборы Президента: «если выберут Зюганова, это будет ужасно», но и пустяки: «поздравляю с очередной победой „Спартака“» (за этот футбольный клуб «болела» вся наша семья). Его возмутило убийство Галины Старовойтовой: «последнюю неделю очень переживаю». Он следил за празднованием 850-летия Москвы: иронизируя по поводу суетящегося Иосифа Кобзона, был удивлён, что Паваротти «не поднесли хотя бы букетик цветов! и это великий мэр»!..

Не то в последние годы.

Меня отец восхищал своей любовью к жизни в самых разных её проявлениях, не задумываясь о возрасте. Оказывается, задумывался: недавно Саша обнаружил в отцовских бумагах листок с выписками неизвестно откуда:

«Трагедия старости не в том, что стареешь, а в том, что остаёшься молодым».

«Старческие мечты: как бы хотелось положить кому-то голову на колени и чтобы её гладили. Но вспоминаю, что лыс, и с ужасом эту мысль отбрасываю».

«Я старик, мне уже за семьдесят. Но внутри старика живёт юноша, всё ещё чего-то ждущий от жизни. Ему, этому юноше, надо любить, и он любит, сидя внутри старика».

А теперь письма.

«На днях мне исполнится 92. О чём мне тебе писать, ведь моя жизнь однообразна и скучна. Слава Богу, пока есть один ученик, не знаю, что будет дальше».

«Читаю книгу Амосова, пытаюсь вникать в каждую фразу, не хочу комментировать его слова „Ничто не старит так, как готовность стареть“, надеюсь, ты меня поймёшь».

«В концерты уже не приглашают, может, потому, что знают о моём возрасте, но я всё равно держу голос в тонусе, каждый божий день распеваюсь – звучит, а закончу „ремонт“ зубов, будет, надеюсь, звучать ещё лучше… Мне кажется, что я всё ещё певец. Не думай, что я с ума сошёл, пишу просто для того, чтобы ты улыбнулся».

«Сейчас я старый человек, и хотя ты тоже не совсем молодой, я надеюсь на твою помощь… не материальную».

«Безумно скучаю по тебе, Саше, московской квартире и Москве с её сюрпризами, со всем тем, что в ней происходит. Ежедневно спускаюсь к почтовому ящику, жду ваших писем, возвращаюсь с пустыми руками. Не хочется писать, но всё одно и то же, не спасают даже три тома Эренбурга».

«У меня новостей так мало… ну да ладно. Перед Новым годом мы с Сарой слетали на три дня в Эйлат. Красивый городишко, много воды, я взял с собой купальные трусы, но не купался, вода была очень холодной. На Новый год был красивый фейерверк, я смотрел, как танцуют и радуются жизни люди всех возрастов».

«Смотрю телепередачи из Москвы. Только что показали „Ростропович возвращается в Москву“, интересно. А Миша Козаков молодец, с семьёй вернулся в Москву».

«Всё время, как я переехал в Израиль… я ведь только тебе могу писать об этом. Мне всё кажется, что я не должен был… но что-либо менять в моей жизни очень и очень тяжело и очень сложно».

«Годы не только идут – летят, но пусть хотя бы так. Да, ты прав, я много чего отдал бы из моей нынешней жизни, чтобы быть вместе с моими любимыми сыновьями [83] . Но это очень сложный вопрос, и он не подлежит обсуждению».

В одном из последних писем «Я прожил честно и не перед кем ни в чём не виноват».

И словно прощание: «Привет всем, кто меня помнит».

Сара заботилась о нём до последнего дня их совместности, старалась изо всех сил, но не в её силах было заменить единственную, в Киеве обретённую. Он никогда и никуда не уехал бы без неё, она же, когда в начале 1970-х страждущим временно предоставили возможность «воссоединяться с родственниками», чем воспользовалось немало семей, сказала: кто хочет, может ехать куда угодно, никого не осуждаю, но я живу и умру в Москве.

Кстати, когда Сталин поддержал образование государства Израиль в подмандатной Великобритании Палестине и какое-то время не препятствовал отъезду советских евреев, в страну зачастили с приглашениями эмиссары. Один пришёл к нам домой, сулил молочные реки и кисельные берега, мол, будете петь на лучших сценах мира – отец спустил его с лестницы, может, и провокации боялся (мне об этом эпизоде рассказал Саша). Когда объявилась иерусалимская кузина, был бы рад вместе с мамой, если б ей здоровье позволило, съездить на месяц-другой, но чтобы на ПМЖ…

С мамой они и без слов чувствовали-понимали друг друга. С кузиной, несмотря на взаимную симпатию, они были слишком разными людьми – по воспитанию, приоритетам, интересам. Она после лихой военной юности нигде не служила, всегда была «при» мужьях, и о них заботясь, привыкла жить в своё удовольствие, деля свободное от семейных забот время между коллективным слушанием записей опер и скрэблом (это, кто не знает, настольная игра в слова по принципу кроссворда), даже в соревнованиях участвовала. Уходила играть в дни их поездки в Эйлат, он тогда выходил посидеть на балконе: «наслаждаюсь морским видом и вспоминаю Одессу, Базарную улицу, где мы жили…». А из Иерусалима уезжая на соревнования, нанимала за ним ухаживать русскоязычную «няньку», что ему нравилось: «роскошная женщина, когда приедешь, я тебя с ней обязательно познакомлю».

Сару не интересовали московские, кроме наших с братом семейных, новости, а отец едва ли понимал, как устроено израильское общество, какие заботы (кроме защиты страны и преуспеяния) волнуют абсорбировавшихся израильтян, он же их вовсе не интересовал. У кузины был широкий круг общения, войти в него отец не мог не только из-за незнания языков. Да и среди бывших соотечественников, которые «знали меня многие годы назад», интерес к нему угас: встретились раз, другой, послушали его старые записи, достаточно. А потому «хотя Сарочка относиться ко мне тепло, я живу как бы один, целыми днями».

Они начали уставать друг от друга. Дорогая игрушка, предъявление которой в своём кругу и забота поначалу была кузине в удовольствие, стала тяжкой обузой: «Сарочка кричит, но я к её характеру привык: покричит – и успокоится». Меж тем и он всё чаще раздражался, от безделья старел быстрее, его всё чаще подводила память: склероз не в силах одолеть даже израильская медицина. К одному из последних его писем мне Сара приписала на английском языке: «Соломон теряет память, недавно спросил, как звали моего отца, его любимого дядю… он шокирует меня своими вопросами».

Они ещё успели слетать в Женеву на свадьбу его старшей внучки (дочери Саши), Сара ещё пыталась его тормошить: «Она не даёт мне скучать, сегодня идём с ней на концерт Дуди Фишера, певец хороший, и я надеюсь на приятный вечер».

Она, тоже давно не молодушка, вынуждено терпела, но в мой очередной приезд завела речь о том, что устала, а потому единственный выход из сложившейся ситуации для неё – поселить Соломона в дом престарелых. Но без знания иврита и английского его могут принять только в дом для «русских», но там плохой уход – что делать?

Речи не может быть ни о каком доме, ответил я, у него в Москве своя квартира и сыновья, которые обязаны и могут об отце позаботиться.

Но ситуация и впрямь была тупиковой. Всё больше тоскуя о Москве, душой он давно был в ней, однако сожалея о переезде в Иерусалим: «не должен был» – «телом» врос в него, и возвращаться категорически отказывался: «этот вопрос не подлежит обсуждению».

Кончилось всё хуже некуда.

Он каждое лето приезжал в Москву на месяц-полтора, в последний раз кузина, объявив, что ложится на ортопедическую операцию, убедила его задержаться, пока не придёт в норму. Он согласился, и всё могло сгладиться (мы-то знали, в чём дело: операция была не к спеху или вовсе не планировалась), если бы она, не поторопившись, дала нам время его подготовить, но следом за ним отослала коробку с его тёплыми вещами, тут-то он всё и понял.

Она звонила в Москву несколько раз, хотела объясниться, он, как мы ни уговаривали, трубку не брал – обман не простил: я не посылка, чтобы меня вышвыривали.

Подарив отцу несколько им нежданных лет, низкий ей за то поклон, под конец более всего не хотела, чтобы ей пришлось его хоронить. Сегодня я понимаю одно: их расставание было неизбежным, и хотя по форме оказалось жестоким, Сара Шехтер – мир праху её – свершила благое дело: отец закончил дни в родном доме и навеки воссоединился со своей любимой.