Не знаю, что у меня получится… Хотелось бы сказать об отношении в СССР к интеллигенции. Вряд ли я сумею охватить все те направления жизни, где трудится наша интеллигенция. Но она в первую очередь, идейно воздействуя на общество, осуществляет то дело, над которым бьется коммунистическая партия. С технической интеллигенцией вопрос обстоит чуть проще. Да и отношения партийных органов с ней проще, поскольку эти люди проявляют свои энергию и интеллект в основном применительно к конкретным предметам, служащим обществу. Своей непосредственной деятельностью они не вторгаются напрямую в сферу духовной жизни и проблемы идеологии. Поощрение их труда определялось пользой тех их разработок, которые поднимали какую-то отрасль производства на новую ступень. Соответственно строилось отношение к данному лицу или группе лиц.

Самый острый и наиболее скользкий участок – отношения с творческой интеллигенцией. Некоторые скажут, что значит творческая, а разве есть интеллигенция нетворческая, разве она не творит. Это верно, она творит. Каждый человек, занимающийся полезным творческим трудом, создает какие-то ценности для общества. Но когда мы говорим «творческая интеллигенция», то подразумеваем философов, писателей, художников, скульпторов, музыкантов и всех им подобных. Они не создают материальных ценностей, без которых организм человека не может существовать, зато они вдохновляют общество на труд во всех иных областях человеческой жизни, вторгаются и в политику, а также обогащают людей образцами литературы, искусства и в прочих гуманитарных сферах. Поскольку в идеологии коммунистическая партия стремится занимать монопольное положение, то ее заинтересованность в привлечении этой интеллигенции на свою сторону не нуждается в разъяснении.

Литература здесь играет первую роль. Музыка тоже очень важна, она, как говорится, формирует настроение. Она непосредственно не разговаривает человеческим языком, и поэтому нелегко различить хорошее и плохое, тут возможно очень разное отношение. Оно зависит и от автора, но зависит и от слушателя. Многое здесь крайне субъективно. Допустим, ответственный партиец включил радио, чтобы послушать музыку, а она ему не понравилась или же настроение было скверным, и он выключил приемник. Потом выяснилось, что ее автор – Чайковский или, допустим, Прокофьев. Как отнестись к данному творению? Тут имеют значение и обстановка, и внутренняя содержательность слушателя, и его воспитание, и многое иное. Получается, что решение надо выносить через понятия «нравится», «не очень нравится», «не нравится». А результат потом скажется и на судьбе автора, и на всем обществе, которое может нечаянно лишиться прекрасного творения. Как избежать «вкусовщины»? Особенно если учесть, что одно и то же сочинение может в различные периоды жизни вызывать несовпадающие впечатления. Несколько легче с творениями писателя. Этот труженик работает, как каменщик или даже как токарь, шлифуя свое произведение с разных сторон. Он автоматически вторгается во все сферы общественной жизни, выражая отношение к ним через своих персонажей, так что в литературе даже не очень умному человеку порой становится все ясно. Сложнее оценить произведение композитора, художника.

Главный вопрос здесь в мере терпимости к произведениям, которые лично кому-то не нравились или нравились.

Без терпимости к творчеству художник жить не может. Если одно какое-то лицо или группа лиц начнет определять, что хорошо, а что дурно в вопросах искусства, уже плохо. Особенно плохо, если это направлено против целого жанра. Здесь много субъективного. К примеру, в восприятии звука, восприятии музыкальной мелодии. Судить, осуждать – значит проявлять субъективное отношение. Субъективизм сковывает, не дает развернуться, показать себя ни художникам, ни писателям.

Хочу вернуться к тому, как относился Сталин ко всем видам интеллигентного труда. Он понимал их общественное значение. Но главным оказывалось то, насколько он был снисходителен, терпим, уважителен в каждом конкретном случае. Сталин был весь начинен субъективизмом. Между тем от одного его слова зависело будущее любого человека. Его субъективизм иногда способствовал развитию каких-то творческих направлений, а иногда сковывал, не давал развернуться и показать себя или даже приводил к гибели и людей, и их творения. Были ли, допустим, такие писатели, которые не чувствовали этого гнета, трудились без всяких внешних и внутренних ограничений? Мне трудно говорить за них. Пусть скажут они сами, я думаю, что вряд ли. Ведь Сталин был деспотом, и его воля определяла всю государственную политику. А все деспоты хорошо относились к литераторам лишь при условии, если те хорошо писали о них и их эпохе. Сошлюсь на общеизвестный пример. Зачем Николай Первый терзал Пушкина?

Разве Пушкин плохой писатель? Разве он плохо писал? Он писал хорошо. Он отдавал свою душу народу. Он высоко чтим в народе. Сбылись его пророческие слова: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа…» Однако он провел в ссылке большую часть своей жизни: то на юге, в Молдавии и Одессе, затем в своем имении на Псковщине. Николай Первый хотел, чтобы Пушкин в своем творчестве воспевал его время, прославлял его как монарха. Таких примеров в прошлом человечества можно найти тысячи.

А в настоящем? При Сталине довольно долго отвечал по политической линии за советское искусство Ворошилов. Он был без ума от художника Александра Герасимова. Соглашусь, что последний был хорошим художником. Однако он нравился Ворошилову прежде всего за то, что тот восхвалял его в своих картинах. То же можно сказать о песенниках.

Из композиторов кто больше всех нравился Ворошилову? Наверное, Покрасс. Я Покрасса очень уважал и уважаю сейчас, он много замечательных вещей написал. Покрасс сочинял песни о Конной армии, о Буденном, о Ворошилове. Хорошо сочинял. Я думаю, никто лучше не написал. Его песни боевые, легкие, и в то же время в них «выпячивались» персоны. Конечно, такие художники, поэты, композиторы ценились людьми, о которых эти интеллигенты писали, прославляя их. Обычно их называли придворными поэтами. Всегда были придворные музыканты, придворные художники. Деспоты старались приближать их к себе, поощрять. Я уж не говорю о материальном поощрении. Тут, как говорится, казна была открыта.

Или возьмем писателя Фадеева. Талантливый человек. Его произведение «Разгром» о дальневосточных партизанах, их командире Левинсоне на меня производит потрясающее впечатление. «Молодая гвардия» – тоже отличный роман. Но талантливых или даже гениальных писателей у нас все же хватало. Отчего же Сталин в послевоенное время особенно благоволил именно к Фадееву? А потому что во время репрессий, возглавляя Союз писателей, Фадеев поддерживал линию на репрессии. И летели головы ни в чем не повинных литераторов. Достаточно было кому-нибудь написать, что в магазине продают плохую картошку, и это расценивалось как антисоветчина.

Трагедия Фадеева как человека объясняет и его самоубийство. Оставаясь человеком умным и тонкой души, он после того, как разоблачили Сталина и показали, что тысячные жертвы были вовсе не преступниками, не смог простить себе своего отступничества от правды. Ведь гибла, наряду с другими, и творческая интеллигенция. А Фадеев лжесвидетельствовал, что такой-то и такой-то из ее рядов выступал против Родины. Готов думать, что он поступал искренне, веруя в необходимость того, что делалось. Но все же представал перед творческой интеллигенцией в роли сталинского прокурора. А когда увидел, что круг замкнулся, оборвал свою жизнь. Конечно, надо принять во внимание и то, что Фадеев к той поре спился и потому утратил многие черты своей прежней личности. Вот собирает Сталин Комитет по Сталинским премиям (это надо было дойти до жизни такой, чтобы самому делить премии собственного имени!). Докладывает представления к награждению Фадеев. А когда все заканчивается, Сталин говорит о нем: «Еле-еле держится на ногах, совершенно пьян». Все это видели, об этом все знали. Не раз руководство ставило на ноги милицию и чекистские органы, чтобы отыскать его в каком-нибудь злачном месте. Вот до какого состояния дошел Фадеев, терзаемый угрызениями совести. Он изжил себя и к тому же боялся встретиться лицом к лицу с теми писателями, которых он помогал Сталину загонять в лагеря, а некоторые вернулись потом. Он, как честный человек, не смог пережить такого и покончил жизнь самоубийством. Такова мера лишь одной из множества ошибок, которые можно сделать применительно к творческой интеллигенции.

Коснемся Твардовского. Его стихотворения на устах миллионов людей: и солдат, сражавшихся с гитлеровскими ордами, и тружеников военного тыла. Его поэма о Василии Теркине – бессмертное произведение. Как у нас Демьяна Бедного все знали во время Гражданской войны, так буквально всем был известен и Твардовский в годы Великой Отечественной войны. Потом о его поэмах были написаны целые книги, а их героев изображали на картинах. Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным. Когда он впервые ее увидел, то сразу же предложил: «Давайте повесим ее в Кремле». Ее и повесили там, перед входом в Екатерининский зал. Если, выходя из зала заседаний Верховного Совета повернуть направо, то можно было увидеть Теркина в кругу бойцов после сражения. На картине каждый красноармеец занимается своим делом: кто из котелка ест, кто еще что-то делает, но слух их был обращен к Теркину. Так хорошо выписана картина, что это просто чувствуешь.

И вот теперь завершается жизненный путь Александра Трифоновича Твардовского. Без почета. Он отставлен от своего журнала, от «Нового мира». Но дело не в том, что он сейчас кому-то не угоден. Не признавать великой роли его творчества нельзя. Все равно его признал народ. Стало быть, опять налицо субъективизм одного руководящего лица или другого.

Отношения с интеллигенцией – очень сложное дело, очень сложное. Скажу несколько слов о Пастернаке. Я не берусь судить о его поэтическом творчестве и могу лишь воспользоваться мнением тех поэтов, которые очень высоко ценили созданное Пастернаком, особенно его переводы с иностранных языков. Он среди прочего написал роман «Доктор Живаго». Сколько же лет прошло?! Это произошло уже после смерти Сталина. Как решался вопрос об этом произведении? Докладывал мне о нем Суслов, шефствовавший над нашей агитацией и пропагандой. Без Суслова в таких вопросах не могло обойтись. Он сообщил, что данное произведение плохое, не выдержано в советском духе. В деталях его аргументов не помню, а выдумывать не хочу. Одним словом, недостойная вещь, печатать ее не стоит. Такое решение и приняли. Полагаю, что на той стадии событий кроме Суслова никто из ответственных лиц романа не читал. Я сомневаюсь в том, что и Суслов его прочел. Ему тоже, наверное, дали справку с изложением содержания произведения на трех страничках. Конечно, так судить о творчестве, вынося приговор произведению и его творцу, недопустимо! Ну а где же был ты сам, спросят меня? Отвечу: о чем я сожалею, заканчивая сейчас свой жизненный путь пенсионером в своей ссылке на даче в подмосковном районе Петрово-Дальнее? О том, что в годы, когда я имел возможность влиять на решения – печатать или не печатать, принять или не принять точку зрения докладчика, – не прочитал эту книгу сам. Я, не читая, поверил и пошел на административные меры, самые вредные в отношении творческих людей.

Роман запретили. Запретили…

Естественно, поднялся страшный гвалт и шум за границей. Рукопись оказалась там, и ее опубликовали. Не знаю, насколько это произведение отвечало критериям Нобелевской премии, но Пастернаку ее присудили. Поднялся еще больший шум: советское правительство не разрешает писателю получить премию. Я предложил коллегам: «Давайте сообщим публично, что Пастернак, если желает, может поехать за границу для получения своей премии». Но в силу определенных обстоятельств он ответил через газету, что не ставит вопрос о своей поездке за границу с этой целью.

Я и сейчас не могу быть судьей этого произведения. Я его так и не прочитал. Но люди, которые со мной встречаются, говорят, что оно невысокого качества и в идейном, и в художественном отношении.

Это особый вопрос. Не всем дано судить автора и судить произведение. Я же сожалею, что это произведение не было напечатано. Нельзя полицейскими методами выносить приговоры творческим людям. Что особенного произошло бы, если бы «Доктора Живаго» опубликовали тогда же? Да ничего, я уверен! Мне возразят: «Поздно ты спохватился». Да, поздно, но лучше поздно, чем никогда. Не надо было мне поддерживать в таких вопросах Суслова. Пусть признание автора зависит от читателя. А получилось по-другому: автор трудился, его признали во всем мире, а в СССР административными мерами запрещают…

Я горжусь, что в свое время поддержал одно из первых произведений писателя… Забыл фамилию. (Что значит возраст, не могу вспомнить!) Тогда Твардовский прислал это сочинение, в своем письме изложил его содержание и высказал мнение: «Я считаю данное произведение чрезвычайно сильным и вижу в авторе будущего большого писателя. Тема, которую он поднял, может вызвать разное к себе отношение. Прочтите сами. А я просил бы не препятствовать нам напечатать повесть в журнале «Новый мир»…

Пришло по радио известие, что погибли наши космонавты: Волков, Добровольский и Пацаев. Прекращаю диктовку, не в состоянии продолжать…

Возвращаюсь к записи воспоминаний.

Я вспомнил фамилию автора – Солженицын. Я биографии его сейчас не помню. Тогда докладывали мне, что он сидел долгое время в лагерях. В упомянутом выше произведении «Один день Ивана Денисовича» он исходил из собственных наблюдений, а может быть, он вывел в этом произведении в качестве главного героя собственную персону.

Я прочел повесть. Книга тяжелая, но, по-моему, хорошо подана жизнь Ивана Денисовича и его окружения. Волнующая вещь. А это – главное, что требуется от произведения. Оно вызывало отвращение к тому, что при Сталине творилось в лагерях ГУЛАга, к условиям существования в них людей, Ивана Денисовича и его приятелей.

Я не судья. Достоинства и недостатки художественного произведения – это дело критиков, писателей. Я считал, что в качестве судий должны выступать сами читатели. Любое произведение пишется для читателей. Считаю, что читатель ухватится за эту книгу. Я прочел ее с удовольствием. Автор искал объяснения, как могло получиться, что Иван Денисович, честный человек, попал в такие условия в наше социалистическое время, в нашем социалистическом государстве! Одно это заслуживает высокой оценки позиции автора, пробудившего сознание многих людей.

Уже находясь на пенсии, я прочел воспоминания генерала Горбатова. Он тоже сидел. Я Горбатова знал по войне. Когда его освободили, он прибыл в конце 1941 года на над фронт под Харьков. Был или конец октября, а может быть, и ноябрь. Скорее в октябре, потому что в ноябре мы оставили Харьков, отступили к Валуйкам. Я как член Военного совета беседовал с ним. Он не рассказывал подробностей о лагерях, а говорил только о тех советских генералах, которые безвинно оставались в тюрьме. Называл их по фамилиям. Тимошенко слушал его с особым интересом, потому что хорошо знал этих людей. За двоих из них мы ходатайствовали тогда, написали Сталину просьбу освободить их и прислать к нам на фронт. А теперь я узнал в деталях, как издевались над честным советским военачальником Горбатовым. Да мало ли было таких?

Еще раньше я столкнулся с другим безвинно арестованным генералом. Когда мы отступили к Киеву и штаб Киевского военного округа находился в Броварах, к нам приехал, вернувшись из тюрьмы, генерал Подлас. Он просидел очень долго, был арестован еще Мехлисом во время событий на Хасане. Мехлис говорил, что он ездил туда и там «такие-сякие» люди.

«Один особенный подлец, и фамилия у него Подлас», – запомнились мне его резкие слова.

Я забыл об этом разговоре.

Только когда генерал представился, что он Подласс, я вспомнил, что он тот самый человек, о котором говорил Мехлис. Он мне понравился. Первое время Подлас служил генералом для поручений при штабе фронта, а потом мы его назначили командующим 57-й армией. Во время неудачной операции, которая закончилась катастрофой в районе Барвенкова в 1942 году, он попал в окружение и, не желая сдаться, застрелился. О том, что он застрелился, мы узнали из немецкой печати. Немцы опубликовали, что русский генерал, командующий 57-й армией, чтобы избежать плена, покончил жизнь самоубийством. Немцы его похоронили со всеми воинскими почестями, которые положены генералу его ранга.

Если начать вспоминать всех погибших героев, их очень много в моей памяти и разного ранга. Две трети состава XVII съезда были расстреляны. Этих людей тогда называли ленинской гвардией. Эти люди работали с Лениным и, видимо, тем самым внушали Сталину недоверие. Ведь он на XVII съезде получил слишком большое количество голосов «против». Я исходил из соображений, что зло, содеянное против Коммунистической партии, против советского народа, против рабочих, крестьян, интеллигенции, надо осудить. А лучшее осуждение – это показать невиновность этих людей и вызвать гнев к их палачам, заклеймить позором само явление. Заклеймить позором для того, чтобы не последовало повторения. Этим я руководствовался, когда выступил за разрешение печатать не только это произведение Солженицына, но и другие аналогичные.

Тогда при обсуждении раздавались разные голоса. Вернее, один голос – Суслова. Он один скрипел «против», придерживался полицейской точки зрения: держать и не выпущать. Нельзя, и всё! Почему? Он не доверял народу. Боялся, как народ воспримет? Как он поймет?! Народ поймет правильно. Народ всегда правильно поймет. Хорошее от плохого он отличит всегда, сможет разобраться! Чтобы не допустить повторения преступлений, их надо заклеймить, в том числе заклеймить в литературе.

Что до Солженицына, то он продолжает писать, но печатают его не у нас, а за границей. Тут он находится в «особых условиях». Однако часть нашей интеллигенции сочувствует ему и даже идет при этом на риск. Говорят, он живет на даче Ростроповича, прекрасного музыканта, знаменитого виолончелиста. Решившись на такой шаг, тот поставил себя в невыгодное положение, мягко говоря. Это свидетельствует о человеческом достоинстве и сильном духе Ростроповича. За Солженицыным же нет никакого преступления. Он высказывает свое мнение, пишет о своих переживаниях, о личной оценке тех условий, в которых он коротал свои дни в лагерях. И в целом его мнение абсолютно правильно: Сталин был преступником, а преступников надо осудить, хотя бы морально. Самый сильный суд – заклеймить их в художественном произведении. Почему же, наоборот, Солженицына сочли преступником? Если он плохо пишет, люди читать его не будут. Если клевещет, можно привлечь его к ответственности, но на юридической основе. Видимо, привлекать-то не за что. А правды боятся. Художественная сторона дела в данном случае ни при чем. Пользуясь записанной в нашей Конституции свободой слова и свободой печати, он имеет на это право, как и каждый советский гражданин.

Ну, теперь об оценке Твардовским Солженицына как художника. Тут я не могу судить – это не моя область. Когда он написал вторую книжку – «Матренин двор», она мне не понравилась. Это тоже дело вкуса и дело настроения, а это то субъективное, что зависит от душевного состояния человека, когда он читает или слушает произведение. Надо терпимее относиться, не препятствовать. Пусть люди читают, пусть люди судят. Главный судья – читатель, то есть народ.

Народ – это что-то безликое. Рабочий класс, трудовое крестьянство – звучит более определенно. Но народ и состоит из рабочего класса, из трудового крестьянства и трудовой интеллигенции. Других классов у нас нет, кроме воров, спекулянтов и жуликов. Поэтому сейчас наше общество стало более однородным. Правда, в смысле дележки благ, созданных народом, сейчас очень большая пестрота. Я бы считал, что надо что-то делать, не то чтобы нивелировать, но уменьшить «пики». Слишком большая категория людей получает низкую заработную плату, а есть небольшое количество людей, которые довольно-таки бесшабашно расходуют средства. Они получают больше, чем следовало, больше, чем требуется даже для вольготной жизни. Ну это другой вопрос. Я не буду его разбирать, но он когда-то даст себя почувствовать, если руководство не поймет и вовремя не вмешается. Когда сам народ начнет об этом говорить, придется давать объяснения и исправлять положение с большими трудностями.

Вообще же наиболее страдающая категория советского населения – наша интеллигенция. В материальном отношении она обеспечена лучше, чем другие категории. Я же говорю о духовном. Творческие личности отображают в своих произведениях отношения между людьми, их душевные переживания, их контакты с властями и окружающей средой. Здесь писатель нередко попадает в тяжелую ситуацию. Начинают вмешиваться в его работу, контролировать его, вводить цензуру. Говорят, что у нас нет цензуры. Это чепуха! Болтовня для детей. У нас не только самая настоящая, но я бы сказал, даже крайне жестокая цензура. Мне вспоминается судьба книги Казакевича «Синяя тетрадь». Интересная книга. По ней потом сделали кинофильм, я его дважды смотрел по телевизору. Правда, Зиновьев там показан робко. Он тогда вместе с Лениным после июльских событий 1917 г. в Петрограде скрывался в шалаше. Мне автор книги передал небольшое письмецо и приложил к нему рукопись с просьбой ознакомиться. Эту рукопись не принимали в печать. Я прочел, и мне понравилось. Не заметил в ней ничего такого, что могло бы побудить не принять ее к публикации.

Отдыхал я тогда на Кавказе, неподалеку отдыхал Микоян. Я позвонил ему и сказал: «Анастас Иванович, я пошлю тебе рукопись, прошу тебя, прочти ее, потом встретимся и обменяемся мнениями». «Каково твое мнение?» – спросил я, когда мы встретились. «Я, – отвечает, – считаю, что человек написал хорошую книгу. Не понимаю, почему цензура не разрешает ее печатать». «Ладно, когда вернемся в Москву, поставим вопрос на обсуждение в Президиуме ЦК», – сказал я.

Разослали книгу всем членам Президиума, и вопрос о ней был включен в повестку для очередного заседания. «Кто имеет какие-нибудь соображения? Почему эту книгу не следует печатать?» – спросил я. «Ну, товарищ Хрущев, – Суслов вытянул шею, смотрит недоуменно, – как же можно напечатать эту книгу? У автора Зиновьев называет Ленина “товарищ Ленин”, а Ленин называет Зиновьева “товарищ Зиновьев”. Ведь Зиновьев – враг народа». Меня поразили его слова. Разве можно извращать действительность и преподносить исторические факты не такими, какими они были на самом деле? Даже если мы отбросим то обстоятельство, что Зиновьев враг или не враг народа, то сам факт бесспорен: действительно, в шалаше находились вместе Ленин и Зиновьев. Как же они общались между собой? Как обсуждали текущие вопросы или хотя бы разговаривали за чаем в шалаше? Видимо, называли друг друга словом «товарищ». А я даже думаю, что Ленин обращался к Зиновьеву по имени – Григорий, ведь у них были тогда близкие товарищеские отношения. В первые месяцы после Февральской революции они придерживались по всем вопросам единого мнения.

И я заметил: «Но послушайте, они же были друзьями и жили в одном шалаше. Были связаны многолетней общей борьбой против самодержавия. Как иначе могли они называть друг друга? Что из того, что один из них потом оказался осужденным? Зиновьев был соратником Ленина. Форма обращения, использованная автором, естественна и нормальна. Можно, конечно, как максимум сделать сноску с упоминанием о дальнейшей судьбе Зиновьева. Но это будет примечание в уступку глупости. Разумным людям не потребуется никакой сноски». Другие члены Президиума поддержали меня, решили не препятствовать публикации, и книга пошла в печать. Вызывает ли она сейчас какие-то сомнения? Может быть, есть недовольные критики. Однако это уже совсем другое дело. Критика на то и существует, чтобы высказывать порицание или поощрение и тем способствовать поднятию уровня литературного мастерства. А тут полицейские меры: держать и не пущать!

Такие функции околоточного выполнял раньше и по-прежнему выполняет сейчас наш «главный околоточный» Суслов. Конечно, лично он человек честный и преданный коммунистическим идеям. Но его полицейская ограниченность наносит большой вред. Мне могут сказать: «Чего же ты терпел, находясь в руководстве страны вместе с Сусловым?» Верно, ошибался я. Мало ли ошибок человек может допустить в своей жизни. Просто я считал, что если Суслов будет работать в нашем коллективе, то мы на него сумеем повлиять, и он станет приносить пользу. Поэтому я не ставил вопроса о его замене, хотя ко мне многие люди еще тогда обращались с предупреждениями, что Суслов играет отрицательную роль, интеллигенция к нему относилась плохо.

Вновь вспоминая о судьбе книги «Доктор Живаго», не могу себе простить того, что ее запретили у нас. Я виновен в том, что не поставил о ней вопрос так же, как о «Синей тетради». Разница (хотя и не оправдание) заключается в том, что я прочел «Синюю тетрадь» и увидел воочию глупость цензоров. Я попросил их дать разъяснения Президиуму ЦК. Они оказались несостоятельными, даже смешными, и мы без особых усилий справились с полицейской прытью. А «Доктора Живаго» я не прочел, да и никто в руководстве не прочитал. Запретили книгу, доверившись тем, кто обязан был по долгу службы следить за художественными произведениями. Именно этот запрет причинил много зла, нанес прямой ущерб Советскому Союзу. Против нас выступила за границей интеллигенция, в том числе и не враждебная в принципе к социализму, но стоящая на позиции свободы высказывания мнений.

Теперь – об Эренбурге. Я встречался с ним не раз. Хороший писатель, был у него талант. Правда, не слишком большой. Таким он и остался в литературе. Но имелось в нем какое-то примирение, что ли, со сталинскими методами управления. Возможно, я слишком строг к Эренбургу. Условия жизни были таковы, что без примирения он бы не выжил. Ему не хватало настойчивости в отстаивании собственного понимания событий, своей позиции. Так было не всегда, порой он проявлял твердость. Вспоминается, когда Сталину однажды понадобилось публичное выступление с заявлением о том, что в СССР нет антисемитизма. Он решил привлечь к составлению, точнее, к его подписанию (авторов для такого документа у него имелось вполне достаточно), Эренбурга и Кагановича. Каганович буквально извертелся весь, когда Сталин разговаривал с ним по этому поводу. Чувствовалось, что ему не хочется делать это. Но он все же сделал то, о чем ему сказал Сталин. Затем кому-то поручили переговорить на этот счет с Эренбургом. Эренбург категорически отказался подписывать такой текст. Я боюсь оказаться неточным, полагаясь на память, она другой раз и подводит, хотя пока еще неплохая. Правда, временами я те или другие события представляю не совсем конкретно, потускнели в памяти. Мне кажется, что Эренбург не подписал. Это свидетельствует о том, что он обладал характером и решился противостоять воле Сталина, хотя тот с ним лично в данной связи не разговаривал.

Эренбург пустил в ход слово «оттепель». Он считал, что после смерти Сталина наступила в жизни людей оттепель. Такую характеристику того времени я встретил не совсем положительно. Безусловно, возникли послабления. Если выражаться полицейским языком, то мы ослабили контроль, свободнее стали высказываться люди. Но в нас боролись два чувства. С одной стороны, такие послабления отражали наше новое внутреннее состояние, мы к этому стремились. С другой стороны, среди нас имелись лица, которые вовсе не хотели оттепели и упрекали: если бы Сталин был жив, он бы ничего такого не позволил. Весьма отчетливо звучали голоса против оттепели. А Эренбург в своих произведениях очень метко умел подмечать тенденции дня, давать характеристику бегущего времени. Считаю, что пущенное им слово отражало действительность, хотя мы тогда и критиковали это понятие.

Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться. Подобное развитие событий возможно во всяком политическом деле. Поэтому мы вроде бы и сдерживали оттепель.

Что значит захлестнет? Мы боялись потерять управление страной, сдерживали рост настроений, неугодных с точки зрения руководства, не то пошел бы такой вал, который бы все снес на своем пути. Опасались, что руководство не сумеет справиться со своими функциями и не сможет направлять процесс изменений по такому руслу, чтобы оно оставалось советским. Нам хотелось высвободить творческие силы людей, но так, чтобы новые творения содействовали укреплению социализма. Вроде того, что, как говорят в народе, и хочется, и колется, и мама не велит. Так оно и было.

Как-то мы беседовали в ЦК партии с творческой интеллигенцией. Эренбурга тоже пригласили. Не помню, присутствовал ли Симонов, но помню, что там были Твардовский, Евтушенко, Эрнст Неизвестный. Шел, в частности, разговор о скульптурах Неизвестного. Присутствовала на совещании и Галина Серебрякова. Она очень резко выступила против Эренбурга. Он, слушая ее, буквально как карась на горячей сковородке подпрыгивал, а она его хлестала, чуть ли не называя подхалимом Сталина и обвиняя в том, что, когда Сталин рубил головы и загонял писателей в ссылку, Эренбург рядом своих выступлений поддерживал сталинскую политику в отношении творческой интеллигенции. Эренбург вскипел и горячо ей возражал. Я понимал Серебрякову. Она, говорят, талантливая писательница, написала трилогию о Марксе, Энгельсе и, рассказывали мне, хорошо написала. Сам я ее не читал. Человек проделал большую работу, много прочитал, собрал большой материал. Сейчас исчезла Галина Серебрякова с литературного горизонта, я ее давно не слышал, и на обложках книг не мелькает ее фамилия. Признаться, не знаю, что с ней случилось, что стряслось. Даже не знаю, жива она или умерла. Если бы она умерла, то какое-то сообщение появилось бы. Возможно, она в таком положении, что ее произведения не находят признания властей, а следовательно, и не видят света.

Я теперь сожалею о многом, что было сказано мною на том совещании. Критикуя, Неизвестного, я даже допустил грубость, сказав, что он взял себе такую фамилию неспроста. Его фамилия вызывала у меня какое-то раздражение. Во всяком случае, с моей стороны проявилась грубость, и если бы я встретил его сейчас, то попросил бы прощения. Тем более что я занимал тогда высокий государственный пост и обязан был сдерживаться. Евтушенко выступал очень горячо, поддерживая Неизвестного. Абстракционизм – не новое направление в искусстве, он давно существует, и столь же давно часть интеллигенции борется против этого течения. Он был особенно известен за границей, хотя и у нас в свое время процветали абстракционисты и другие своеобразные течения вроде футуристов. Молодой футурист Маяковский ходил в желтой кофте.

Я был и остался внутренне противником таких течений и в литературе, и в живописи, и в скульптуре. Но это еще ни о чем не говорит. Нельзя же административно-полицейскими мерами бороться против того, что возникает в среде творческой интеллигенции: ни в живописи, ни в скульптуре, ни в музыке, ни в чем! Евтушенко тогда приводил соответствующие примеры и называл конкретные факты и фамилии: на Кубе абстракционисты и реалисты выступали вместе с народом в защиту революционных завоеваний. Да, это верно! И все же, несмотря на разумность доводов Евтушенко, Неизвестного очень сильно критиковали. Он потом передал мне через работников Агитпропа (или ЦК ВЛКСМ), что переходит на позиции реализма. Я, конечно, был доволен. Ведь Неизвестный – талантливый человек. Сейчас печать сообщает, что он создал ряд хороших произведений. Я только рад этому. Насколько помогла ему наша критика? Может быть, послужила толчком? Но, возможно, он и сам бы перешел в своем творчестве на реалистические позиции.

Раскаиваясь сейчас относительно формы своей критики Неизвестного, я, по существу, остаюсь противником абстракционистов. Просто не понимаю их, потому и против. Мне больше по душе реалистическое направление. Помню, когда я находился в Англии, то на даче в Чеккерсе, за городом, беседовал с Антони Иденом. Он спросил меня между прочим: «Господин Хрущев, как Вы относитесь к абстракционизму и другим модным течениям в современном искусстве?» Я ответил: «Не понимаю их, господин Иден. Твердо стою на позициях реалистического творчества». «И я тоже не понимаю, – сказал он, – и тоже нахожусь на позициях реализма. – Потом улыбнулся и добавил: – А как же Пикассо? Ваш Пикассо?». Я ему: «Да, Пикассо – крупный художник, автор знаменитого “Голубя мира”, который стал символом борьбы за мир». Мне незачем было выступать ни в роли критика, ни в роли защитника Пикассо. Это фигура, которая своим творчеством сама себя защищает и пробивает путь своим произведениям, к какому бы направлению его произведения ни принадлежали.

Я с огромным уважением относился и отношусь к Шостаковичу. Сейчас не помню, в чем конкретно выражалась ждановская критика его произведений, но не могу сказать, что Шостакович вообще был в загоне во времена Сталина. Он написал много прекрасных сочинений, в том числе и во время войны, когда он сочинил свой шедевр – симфонию об обороне Ленинграда. Он заслуженно занял видное место среди композиторов и является одним из ведущих мастеров музыки. В свое время руководство СССР не понимало Шостаковича, когда он поддержал джазовую музыку. Говоря откровенно, он был прав. Нельзя ни с какой музыкой, включая джазовую, бороться административными путями. Пусть к ней выразит свое отношение сам народ.

В той же связи некогда сильно критиковали Утесова. Еще в мои молодые годы, когда утесовские песенки буквально все напевали себе под нос, Утесова в пух и прах разносила газета «Правда». У меня был друг – одессит Лев Римский, давно умерший, коммунист кристальной чистоты. Он, постоянно напевавший «Бублики, горячи бублики», рассказывал мне, что его друзья, которые работали в типографии «Правды» и набирали критические статьи в адрес Утесова, сами распевали в это же время его «Бублики». Вот что значит народная оценка! Мне не под силу разбирать разностороннее творчество Утесова, в том числе его прежние «блатные» напевы. Наоборот, я очень доволен, что опять появились в продаже утесовские пластинки, я их изредка слушаю.

Но бывают и другие. Такие джазовые выступления, что я выключаю радио. Передают музыку, которая действует на нервы. Не музыка, а какая-то какофония. Не понимаю я ни таких композиторов, ни людей, которым нравится их музыка. Но это я о себе. А ведь есть люди, которые, слушая их, и аплодируют, и прыгают от радости. Следовательно, им нравится? Поэтому административные меры применять к творчеству ни в коей мере нельзя. Должен высказаться слушатель, читатель, зритель. К тому же я человек уже старый, воспитанный на иных формах музыкального искусства. Мне нравятся народное пение, народные танцы, народная музыка. Конечно, и классическая. Но все же не джазовая. Я здесь вроде бы приношу покаяние, но не абсолютное: по форме признаю допущенные в мое время ошибки, когда я имел возможность административно поддерживать или запрещать какие-то творческие направления. Внутренне я и сейчас против некоторых из них. Просто подчеркиваю, что так бороться с тем, что не нравится, нельзя.

Одно время девушки ходили в коротких юбках. Потом вновь появились длинные платья. Меняется мода и в музыкальном искусстве, и во всем остальном. Надо терпимее относиться к таким переменам. А не влияют ли они как-то ослабляюще на коммунистическую идеологию? По-моему, вовсе нет. Здесь Евтушенко прав. Мы вот критиковали в свое время Маяковского, а Маяковский оставил стране произведения, которые доныне служат оружием в борьбе за лучшее будущее. Например, никто из других поэтов не написал более выразительно о Ленине, чем он, хотя Маяковский по своей стихотворной стилистике, по слогу для меня очень труден. Когда я берусь его читать, то его стихи воздействуют на меня иначе, чем когда я их слушаю. При декламации они звучат серьезно и призывно. Это я говорю в подтверждение правоты Евтушенко.

А стихотворения самого Евтушенко нравятся ли мне? Да, нравятся. Впрочем, я не могу сказать это обо всех его стихах, я их не все читал. Знаю, что некоторые стали словами общеизвестных песен. Например, «Хотят ли русские войны?» Некоторые критически высказывались относительно слов этой песни, будто в своем стихотворении Евтушенко вообще отрицает всякую войну и морально разоружает солдат. Они неправы. Его слова выражают суть борьбы против милитаризма и в то же время предупреждают, что если война будет нам навязана, то Россия сможет достойно ответить. Считаю, что Евтушенко очень способный поэт, хотя характер у него буйный. И опять же буйство есть понятие, зависящее от точки зрения.

Просто такой человек не всегда укладывается в рамки, отведенные цензорами, то есть теми, кто хотел бы все и всех подчистить и пригладить. Но если бы все писали одинаково, пользовались одними и теми же аргументами, исходили из единого понимания вещей, то не возникло бы никакого творчества, не было бы развития живого слова. В конце концов все свелось бы к «жвачке», только один жевал бы с одного конца, а другой – с другого. Такие произведения вызывали бы рвоту у читателей, зрителей и слушателей. Обязательно надо смелее предоставлять возможность творческой интеллигенции высказываться, действовать, творить. Творить!

* * *

На этой фразе, записанной в первых числах сентября 1971 года, обрываются мемуары Никиты Сергеевича Хрущева. 5 сентября у него произошел третий инфаркт, 11 сентября его не стало. Последняя глава воспоминаний «Я не судья…» автору не нравилась. Он, прослушав запись, попросил стереть ее, чтобы можно было передиктовать. Но судьба распорядилась иначе. Эта глава свидетельствует о том, как автор оценивал и переоценивал некоторые минувшие события, порой не соглашаясь с самим собой.