Глава четвертая
Мемуары
Воспоминания отца в 1970-е годы были изданы на шестнадцати языках и читаются в мире уже около тридцати лет. До 1999 года не существовало ни советского, ни российского полного издания. И это при том, что у нас в бывшем архиве ЦК, ныне архиве Президента РФ, лежал полный текст — на магнитофонных бобинах, около 300 часов надиктованных материалов. Более того, к 1990 году магнитофонные записи были расшифрованы, отредактированы и полностью подготовлены к печати. В 1990–1995 годах они даже были опубликованы в журнале «Вопросы истории». Но журнал все-таки журнал. Всего в него не втиснешь, да и журнальный век несравним с книжным. Но книга все не появлялась. Казалось бы, стоило только протянуть руку. Но всё руки не доходили.
Характернейший пример нашего отношения к собственной истории — бездумного и наплевательского.
История создания этих воспоминаний, политиканская возня вокруг них властей предержащих полны самых неожиданных поворотов едва ли не с первого дня работы отца над ними и вплоть до последних дней горбачевской перестройки. А затем… Затем практически полное забвение. Россия снова — уже в который раз — пытается начать писать свою историю с чистого листа.
Первые разговоры о мемуарах начались еще в 1966 году, когда отец стал поправляться после болезни. Тогда никто, в том числе и он, не представлял себе ни их содержания, ни объема, ни той роли, которую им суждено будет сыграть в нашей жизни. В тот момент нам хотелось переключить внимание отца на какое-то дело. Никому и в голову не могло прийти, какую бурю вызовет его решение начать работать над воспоминаниями. Впрочем, отец был не первым, чье обращение к истории вызвало беспокойство.
В начале ХХ века Сергей Витте, царский министр и реформатор, отставленный от власти за Манифест от 17 октября 1905 года, даровавший России Государственную Думу, решил засесть за мемуары. Что тут началось! Тайная полиция получила от царского двора приказ рукопись выкрасть или уничтожить. За Витте неотступно следили, в его отсутствие залезали в дом. Не получилось, воспоминания в конце концов увидели свет, но не в России, а в Германии.
Меньше повезло Льву Троцкому, пламенному революционеру, организатору Красной Армии, победителю в Гражданской войне 1918–1921 годов. Проиграв после смерти Ленина в 1924 году схватку за власть Сталину, он оказался в эмиграции, где взялся за мемуары. Сталин дал приказ Троцкого уничтожить, рукопись изъять. В результате Льва Давидовича зарубили в его доме в Мексике ледорубом, но рукопись сохранилась, пусть и в неоконченном виде. Вскоре ее издали — за границей, конечно.
Уже в последнее время «ревнители» от госбезопасности докладывали отцу, что маршал Жуков начал писать воспоминания. Они предлагали выкрасть их, помешать дальнейшей работе.
Отец отреагировал иначе, чем его предшественники:
— Ну и что? Сейчас ему делать нечего. Ничего не предпринимайте, пусть делает то, что считает нужным. Все это очень важно для истории нашего государства. Жукова освободили за его проступки, но это никак не связано ни с его предыдущей деятельностью, ни с сегодняшней работой над мемуарами.
Предлагая отцу заняться воспоминаниями, мы резонно рассчитывали на такую же позицию «наверху». Но не тут-то было…
На наши уговоры отец поначалу не реагировал, иногда отшучивался, но чаще отмалчивался. Не было даже его обычного «не приставайте!». Шло время, жизнь входила в новую колею. Как-то муж Юли, журналист Лева Петров, снова завел разговор о мемуарах. Для затравки мы решили соблазнить отца положительным примером — приохотить его к чтению мемуарной литературы. К тому времени я активно включился в эту деятельность. Разыскал и привез мемуары Черчилля и де Голля. Увы, никакого эффекта.
Дни шли за днями. Почти все, с кем теперь встречался отец, знакомые и незнакомые, в разговоре обычно задавали вопрос, пишет ли он свои воспоминания. Услышав отрицательный ответ, начинали сокрушаться, в один голос убеждая отца, что это преступление, ведь его память держит уникальные факты, которые должны стать достоянием истории.
В конце концов дело сдвинулось с мертвой точки: в августе 1966 года Лева привез магнитофон, и отец начал диктовать. Стояла теплая погода. Они вдвоем садились в саду и приступали к разговору.
Сначала отец не хотел диктовать в доме из-за прослушивающей аппаратуры. Поэтому на первых пленках его слова часто заглушаются ревом пролетающих самолетов. Впоследствии он плюнул на прослушивание и продолжал диктовать в помещении.
Плана мемуаров не было, грандиозность этой работы мы не могли даже вообразить. Да и, по сути дела, это была еще не работа, а лишь прикидка, просто запись рассказов отца, которыми он так щедро делился с посетителями. Но так продолжалось недолго. Работа из любительской быстро стала превращаться в профессиональную.
Первая запись посвящена Карибскому кризису октября 1962 года. Тогда это была совсем недавняя история. Всех волновало драматическое развитие событий, едва не приведших к столкновению двух держав. Да и сегодня они не потеряли своей актуальности. Лева настойчиво просил рассказать именно об этом историческом эпизоде. Он забрал пленку домой, расшифровал ее и через неделю привез отредактированную запись. Лева не обработал запись, а, слушая магнитофон, по сути дела, переписал все заново. То есть это был уже как бы не Хрущев, а Петров по мотивам Хрущева. Пропали оттенки, в корне изменился стиль, а изложение некоторых фактов оказалось искаженным до неузнаваемости.
Нужно сказать, что работать с изначальным текстом отца сложно. Диктовка — не разговор и не выступление, где Хрущев интересно, образно излагает свои мысли. Это результат многочасового сидения один на один с магнитофоном. А вращение катушки к тому же торопит, задает свой темп. Поневоле начинаешь сбиваться, нервничать. Появляется много «сорных» слов, то пропадает сказуемое, то теряется подлежащее, то слова встают не в должном порядке. При редактировании надо все собрать, не исказив текста, сохранив смысл и нюансы. Работа требует огромного терпения и времени. Куда легче и быстрее все переписать своими словами. Так Петров и поступил.
Прочитав расшифрованный текст, отец категорически забраковал редакцию Левы. Дело застопорилось почти на год…
Для того чтобы всерьез взяться за воспоминания, отцу потребовался солидный толчок извне. Надежды отца на то, что его преемники продолжат реформирование страны, не сбылись. Бывшие соратники, еще вчера так единодушно поддерживавшие все его инициативы, теперь сдавали назад, становилось все очевиднее, что им по душе старые, дохрущевские порядки. Но открыто развернуться вспять они не решались, чего-то боялись, действовали исподтишка. Максимум, на что они осмелились — это обвинить отца в волюнтаризме и субъективизме. Как будто человек, принимающий самые простые решения, я уже не говорю о решениях, от которых зависит судьба страны, может не быть волюнтаристом. В этом случае он превратится в соглашателя, постоянно мечущегося в поиске консенсуса, не только упускающего нити управления страной, но и перестающего понимать, куда он ведет и куда заведет доверившихся ему людей. Ну а субъективизм? Человек не машина. Особенно человек, отстаивающий свою позицию. Он обязан иметь собственное мнение, а оно всегда субъективно.
Но это к слову. Дальше расплывчатых обвинений критика отца не пошла. А вот все его новации, эксперименты, особенно в области структуры управления страной, столь ненавистные чиновникам, немедленно свернули. Все возвращалось на старые рельсы: восстановили единые областные комитеты партии, вернулись к министерствам, захлебнулась экономическая реформа. Заговорили о реабилитации, восстановлении «доброго имени» Сталина. Тщеславному Брежневу очень хотелось ощутить себя сидящим в кресле «гениального вождя всех времен и народов», а не просто числиться новым хозяином кабинета, занимаемого ранее неугомонным «кукурузником» Хрущевым. Но для этого следовало «отмыть» Сталина. Операцию намеревались приурочить к 50-летию Советской власти, к осени 1967 года.
Отец болезненно переживал происходившее в стране, но молчал даже с нами, с близкими, а во время воскресных прогулок говорил только о прошлом. Если же кто-либо из незадачливых гостей пытался навести его на обсуждение современности, отец решительно обрывал: «Я теперь пенсионер, мое дело — вчерашнее, а о сегодняшнем следует говорить с теми, кто решает, а не болтает». После такого отпора любопытствующий гость сникал, и разговор вновь скатывался к войне, Сталинграду, Курской битве, смерти Сталина…
К Сталину отец возвращался постоянно, он, казалось, был отравлен Сталиным, старался вытравить его из себя и не мог. Пытался осознать, понять, что же произошло тогда со страной, с ее лидерами, с ним самим? Как удалось тирану не только подчинить себе страну, но заставить ее жителей обожествить себя? Искал и не находил ответа.
Известие о грядущей реабилитации Сталина просто потрясло отца. Такое не могло ему привидеться даже в кошмарном сне. Как можно оправдать содеянное: концлагеря, казни, издевательства над людьми? Отец решил, что молчать он не имеет права, он должен рассказать о тех временах, предупредить… Даже если шанс, что его предупреждение дойдет до людей, ничтожен. Теперь он начал диктовать свои воспоминания всерьез. Воспоминания, которые стали стержнем оставшихся лет его жизни. Воспоминания, которые постепенно от разоблачения Сталина и сталинизма шаг за шагом перерастали в размышления о судьбах страны, о реформах, о будущем.
Однако реабилитация Сталина натолкнулась на серьезные преграды. Как объяснить людям, миру столь резкую смену курса? «Секретный» доклад отца на ХХ съезде партии, доклад, никогда не публиковавшийся в СССР, если не читали, то знали его содержание все. Отмахнуться от преданных гласности чудовищных преступлений, проигнорировать их не представлялось возможным. Требовалось найти выход, и он нашелся.
Профессионалы из КГБ предложили свести дело к личной обиде отца на Сталина, к мести «титану» дорвавшегося до власти эгоистичного «пигмея».
Еще в начале 1965 года КГБ получило от Секретаря ЦК Шелепина задание заняться формированием «соответствующего» образа Хрущева. Операция, естественно, проводилась с одобрения Брежнева. Разработкой Хрущева занялось имевшееся в КГБ подразделение дезинформации.
Собственно, все или почти все, что в конце ХХ — начале ХХI века россияне знали о Хрущеве, — творение их рук.
Разработанные отделом дезинформации легенды выстраивались по правилам психологической войны, реальные факты препарировались до неузнаваемости, но так, чтобы не вызвать отторжения у среднего человека. Дезинформация только тогда становится «информацией», когда у получателя не возникает сомнений в ее «истинности», он не догадывается, что им манипулируют.
Первой жертвой развязанной Шелепиным — Семичастным кампании стал погибший на фронте мой брат Леонид, летчик, старший лейтенант.
«Лейтенант Л. Н. Хрущев с 1.7 по 28.7.41 г. имеет 27 боевых вылетов. Летал в звене командира эскадрильи. Метким бомбометанием его самолет разбомбил танки и артиллерию противника в районе Великих Лук. 26.7.1941 г… бомбил две переправы противника в районе Десны. На обратном пути самолет Хрущева… был обстрелян и имел 20 пробоин. Тов. Хрущев спас самолет и вернулся на свой аэродром.
Решительный, смелый, бесстрашный летчик… Командование части ходатайствует о представлении его к правительственной награде — ордену Боевого Красного Знамени», — написал в представлении его командир майор Ткачев.
Самолет Леонида дотянул до линии фронта и сел с убранными шасси на запасном аэродроме. По другой, на мой сегодняшний взгляд менее достоверной информации, — на нейтральной полосе. Одного из членов экипажа убили еще в воздухе, а Леонид при посадке самолета сломал ногу и серьезно повредил позвоночник.
В полевом госпитале у Леонида хотели ампутировать ногу, но он, согласно легенде, угрожая пистолетом, не позволил. Нога очень плохо заживала. Леонид более года лечился в Куйбышеве. Там я его видел последний раз, бледного, улыбающегося, с новеньким орденом на груди.
Когда нога срослась, Леонид стал рваться обратно на фронт, теперь уже в истребители. Использовав все доступные ему средства, брат добился перевода.
В начале 1943 года, пройдя пятичасовую практику полетов на истребителе ЯК-7Б, Леонид снова оказался на передовой. Он совершил шесть боевых вылетов, а во время седьмого, 11 марта 1943 года, Леонида, теперь уже старшего лейтенанта, сбили над оккупированной врагом территорией. Его следов не обнаружили ни наши, ни немцы.
В июле 1943 года Леонида наградили орденом Отечественной Войны 1-й степени. Награждая орденом, да еще столь значимым, Сталин как бы публично удостоверял его гибель. Пропавших без вести орденами не награждали, их ожидала совершенно иная участь.
После победы о Леониде вспоминали только в семье, да и то не часто, родители, чтобы не бередить свои раны, а мы, дети, его почти не помнили.
В 1965 году, просеивая сквозь сито всю прошлую жизнь отца, отбирая из нее эпизоды, пригодные для дальнейшей разработки, профессионалы-дезинформаторы наткнулись на историю пропавшего во время войны без вести старшего лейтенанта Хрущева. Она им подходила идеально: о судьбе пилота не известно ничего, а значит, можно, не боясь разоблачений, напридумать все что угодно. И они напридумали. По Москве расползлись слухи, что в Министерстве обороны обнаружены документы (их, естественно, никто не видел), из которых следует, что Леонид не погиб, а сдался немцам, начал с ними сотрудничать, предал Родину. То ли в конце войны, то ли после ее окончания диверсанты генерала Судоплатова выкрали его, доставили в Москву, он попал в руки советской контрразведки, сознался в совершенных преступлениях, и суд приговорил Леонида к смерти. Хрущев якобы на коленях молил Сталина пощадить сына, но Сталин отказал ему, произнеся следующую сентенцию: «И мой сын попал в плен, и хотя он вел себя как герой, я отказался обменять его на фельдмаршала Паулюса. А твой…» На самом деле Гитлер предлагал обменять старшего лейтенанта Якова Джугашвили не на фельдмаршала Паулюса, а на попавшего в советский плен в Сталинграде своего племянника, лейтенанта Лео Раубля. Сталин от родственного обмена отказался.
Эффектная фраза об отказе обменять лейтенанта на фельдмаршала пошла гулять по свету тоже во второй половине 1960-х годов, и родилась она в недрах того же подразделения дезинформации КГБ СССР.
В конце 1990-х годов американцы занялись поиском своих сограждан, военнослужащих, как пропавших без вести во время Корейской и Вьетнамской войн, так и пилотов разведывательных самолетов, сбитых над советской территорией. Ельцин распахнул перед ними все двери. На собеседования к ним вызывали таких людей, к которым в другое время не достучаться и не дозвониться. Среди заинтересовавших гостей десятков военных и гражданских лиц оказался и Владимир Семичастный, в 1962–1967 годах председатель КГБ.
Входивший в свиту американцев российский историк Александр Николаевич Колесник воспользовался случаем и разговорил Семичастного. О беседах с Семичастным Колесник рассказал на Кругом столе в Государственной думе:
«Я задал вопрос Семичастному: скажите, пожалуйста, почему вопрос сына привязали к Хрущеву? Он улыбнулся и ответил: Знаете, это такая тонкая операция. Так можно уничтожить человека через его отношение к собственному сыну. Если сын предатель, то о чем еще говорить? Кто такой его отец? Какой он глава государства? Какой глава партии?… Он сам предатель!»
Кагэбэшные «творцы истории» задание выполнили, объяснили разоблачения преступлений Сталина личной и мелкой местью.
Поначалу инициатива КГБ пришлась Брежневу по душе, ему самому хотелось подреставрировать образ недавнего «вождя всего прогрессивного человечества». Теперь, когда он сам сидел в его кресле, в его кабинете в Кремле, приятнее чувствовать себя преемником «титана», а не тирана.
«— Однако как следует развернуться нам не позволили. — Я продолжаю цитировать Семичастного в пересказе Колесника. — Через год-два, во время очередного доклада Брежневу о ходе операции, тот неожиданно приказал свернуть работу по дискредитации Хрущева.
— А почему? — не утерпел Колесник. — Ведь Леонид Ильич откровенно ненавидел Хрущева.
— Не знаю, — протянул Семичастный, — наверное, пожалел старика. Мы бы его в такой грязи вываляли!»
Я думаю, что Брежнев в тот момент не отца жалел, а заботился о себе. Дай волю этим «бандитам», они не сегодня-завтра и за него самого примутся. «Через год-два» — получается 1967 год, именно тогда Леонид Ильич выставил Семичастного из КГБ, а затем и Шелепина отстранил от реальной власти.
Операцию свернули, но клевета продолжала свое победное шествие.
Профессионалы-дезинформаторы предусмотрели все, даже то, что кто-то когда-то доберется до недоступных пока архивов и попробует свести концы с концами. Не сведет, потому что, в соответствии с разработанной дезинформаторами версией, архивы по приказу Хрущева якобы уничтожили, «почистили» дела, касающиеся не только Леонида, но и степени участия отца в сталинских репрессиях и всего прочего.
Опровергнуть клевету становится попросту невозможно. Нет подтверждения в архивах? Но архивы «уничтожены». Нет актов изъятия документов из архивных папок. И тут наготове ответ: «уничтожители» действовали настолько искусно, что не оставили и малейших следов.
«Уничтожение архивов» — наиболее эффективная составляющая операции Шелепина — Семичастного по дискредитации отца.
«Уничтожение» архивов, «дело» Леонида дезинформаторы из КГБ положили в основу кампании по дискредитации отца, но они не брезговали и «мелочами». К примеру, в 1965 году «Волгу» из Кремлевского гаража (на ней теперь по решению Президиума ЦК ездил отставной Хрущев) вдруг сменил громоздкий семиместный черный ЗИМ с «частными» номерами. Я уже писал об этом выше. Единственный экземпляр ЗИМа с трудом разыскали где-то в Грузии и, «специально для обслуживания Хрущева», пригнали в Москву. В глазах москвичей он должен был символизировать «неправедно нажитые» отцом богатства. Шофера ворчали, ЗИМ, произведенный еще в 1940-е годы, постоянно ломался, а запасных частей не найдешь, машину давно сняли с производства. Затея с ЗИМом последствий не имела, на «частные» номера никто, кроме меня, внимания не обратил.
Подробная история провокации, направленной на компрометацию доброго имени моего отца и брата, в том числе и так называемой «чистки» секретных архивов КГБ, изложена в «Реформаторе» — первой книге «Трилогии об отце».
В 1967 году реабилитация Сталина провалилась, воспротивились наши западные друзья-коммунисты, они взмолились: такого их партии не вынесут. Брежнев нехотя пошел на попятную. Прошло еще три десятилетия, и Сталин начал возрождаться вновь. Восстановлением его «доброго имени» занимаются те же профессионалы, которые приложили столько усилий к предыдущему этапу «разоблачения» Хрущева, и сидят они в тех же кабинетах.
Однако я отвлекся, мой экскурс в историю слишком затянулся.
Когда через год отец начал вновь диктовать мемуары, ему стала помогать мама. Она умела печатать на машинке, одновременно редактируя текст. Дело пошло лучше, качество повысилось, но скорость продвижения работы отца не устраивала: до конца жизни в таком темпе обработать надиктованный текст не представлялось возможным.
Тогда-то к работе над мемуарами подключился и я. Первоначально предложил отцу обратиться в ЦК и попросить выделить в помощь машинистку и секретаря.
— Ведь это не частное дело. В мемуарах должен быть заинтересован ЦК. Это история, — убеждал я его.
Обращаться туда он отказался:
— Не хочу их ни о чем просить. Если сами предложат — не откажусь. Но они не предложат — мои воспоминания им не нужны. Только помешать могут.
Решили, что работать будем самостоятельно и помощи просить не станем.
Забегая вперед, скажу, что вскоре вся работа по расшифровке и редактированию свалилась на меня. При жизни отца я успел обработать 1400 машинописных страниц. Постепенно выработался определенный темп. За день, не разгибаясь, удавалось осилить не более десяти страниц. И хотя я очень старался, результаты, по мнению отца, были не слишком впечатляющи.
С первых шагов возникли проблемы, и главная среди них — где найти доверенную и опытную машинистку. Ведь нужна была уверенность, что материалы не пропадут и не попадут в чужие руки. Задача оказалась не из легких. Своими сомнениями я поделился с друзьями — Семеном Альперовичем (о нем я уже упоминал) и Володей Модестовым (он руководил «траекторщиками», подразделением, рассчитывавшим, куда и как полетит ракета). Обсудив ситуацию, мы нашли такого человека — Леонору Никифоровну Финогенову. Она тогда работала на предприятии в выпускном цехе, часто выезжала с нами в командировки на полигоны. Отличный специалист и честнейший человек. Я обратился к ней с этим предложением, и Лора согласилась. Осталось решить технические вопросы. Машинку я купил в магазине на Пушкинской улице. Четырехдорожечный магнитофон «Грюндиг» у меня был. Мы только приспособили к нему наушники. Работать решили у меня на квартире, поскольку я считал невозможным выпускать пленки из своих рук.
Помню, осенним вечером 1967 года Лора пришла ко мне домой на улицу Станиславского. Долго приспосабливали магнитофон и машинку, чтобы было удобно включать-выключать звук и синхронно печатать. Опыта такой работы ни у нее, ни у меня не было. Подгонка заняла немало времени. Наконец все устроилось — и работа началась.
Несмотря на свою высокую квалификацию, Лора явно отставала от текста. К тому же некоторые слова звучали неотчетливо. То и дело приходилось останавливаться, возвращаться назад. Через час стало ясно, что так дело не пойдет. В подобном режиме можно напечатать несколько десятков, на худой конец — сотню страниц. У нас же впереди многие сотни и даже тысячи. Мы приуныли.
Время незаметно подкатилось к ночи. Для первого раза мы решили остановиться. Пошли пить чай. Разговор все время вертелся вокруг волновавшей нас темы. Выхода не было — работу приходилось переносить на дом к Лоре, там у нее будет больше времени.
В начальный момент работы над мемуарами «кому следовало» пока еще не интересовались нашими персонами, и перебазирование оргтехники в Реутов не привлекло постороннего внимания.
С того дня дело пошло быстрее. Отец диктовал по нескольку часов в день. Лора печатала быстро и все-таки не успевала за ним. Я совсем задыхался. Редактировал, правил каждую свободную минуту дома и на работе, в будни и в выходные, с утра до позднего вечера. Но как бы то ни было, я не поспевал за ними и все же торопил Лору. Боялся, что не успеем. Что-то подсказывало: не может все идти так гладко.
Отец диктовал по памяти, не пользуясь никакими источниками. И даже не потому, что подбор литературы был затруднен чисто технически. С этим я кое-как справился бы. Но отец привык к живой практической работе с людьми и «рыться не имел охоты в пыли бытописания земли». Надеялся он только на себя, на свою память, и, нужно признать, она у него была феноменальная. Как он мог удерживать в голове такое количество информации: событий, мест, имен, цифр? И донести их до слушателя почти без повторов и путаницы?
Постепенно отец привык к работе со мной, и в тексте диктовки все чаще появлялись обращения ко мне:
— Я говорил о поездке в Марсель и забыл фамилию сопровождавшего правительственного чиновника. Сейчас вспомнил — Жокс. Я правильно его назвал? Да, да, Жокс. Когда будешь править, вставь в нужном месте.
Или:
— На съезде Болгарской компартии ко мне подошел член румынской делегации, забыл его фамилию (далее следует описание его внешности). Надо посмотреть и вставить фамилию.
Требовали проверки номера армий в военном разделе. Ошибок тут было немного. Отец был на удивление точен. Это можно объяснить одним — события тех лет глубоко врезались в память. Верны были и цифры, и имена, и даты.
Ошибался он, когда по памяти пытался выстроить последовательность событий во время какого-нибудь государственного визита. Так было, скажем, с рассказом о поездке с Булганиным в Бирму в 1955 году. Отец пытался восстановить, кто и где их принимал, откуда и куда они поехали. Обычно человек вообще таких вещей не помнит, а отец держал канву в памяти, безбожно путая при этом, в каком городе их встречали национальной греблей, а в каком — парадом со слонами. Расставить все по местам предстояло мне, что я и делал, сверяя текст с опубликованными в прессе отчетами.
Время от времени отец просматривал готовые куски, делал свои замечания, я их тут же записывал, обычно на обороте страниц исходного текста, для последующей перепечатки. Изредка я предлагал отцу свои дополнения или уточнения; то, что он одобрял, тоже вносилось в текст. Отец работал серьезно, помногу. Он диктовал по три — пять часов в день в два приема — утром и после обеда.
— У меня лучше получается, когда есть слушатель. Видишь перед собой живого человека, а не дурацкий ящик, — не раз сетовал он.
Однако слушатели находились далеко не всегда. Правда, когда они появлялись (а это обычно были старые знакомые пенсионеры, приезжавшие на неделю или побольше), дело шло быстрее и лучше. Когда я сейчас, через много лет, прослушиваю записи воспоминаний отца, то узнаю голос Веры Александровны Гостинской: диктовка постепенно сходит на нет, и начинается обсуждение цен в магазинах, потом разговор перетекает на польские дела. Петр Михайлович Кримерман тоже не удовлетворяется пассивной ролью слушателя, задает вопросы: о Египте и Израиле, о Шестидневной войне и вообще обо всем на свете. При редактировании я по просьбе отца превращал диалоги в монолог и, по-моему, напрасно. Но Вера Александровна и Петр Михайлович — исключения, большинство слушателей сидели, затаив дыхание, в работу отца не вмешивались. Наедине же с «ящиком» речь становилась менее живой, с запинаниями, долгими паузами. Наиболее продуктивно отцу работалось осенью и зимой. Летом на первый план выдвигались огородные дела, и диктовка велась урывками.
К каждой теме отец серьезно и подолгу готовился, обдумывая во время прогулок, что и как сказать. Наиболее драматические события жизни врезались в память намертво. Пересказывал он их по многу раз. Сюда относятся и поражение под Барвенковом в 1942 году, и арест Берии, и смерть Сталина, и ХХ съезд, и другие. В рассказах о них он практически не отклонялся ни на шаг от первоначального варианта, и рассказ 1970 года звучал так же и в 1967 году, хотя отец и жаловался: «Старею, память начинает отказывать».
Надиктовывая километры магнитной ленты, отец все больше мучился — какая же судьба ждет его воспоминания?
— Напрасно все это. Пустой труд. Все пропадет. Умру я, все заберут и уничтожат или так похоронят, что и следов не останется, — не раз повторял он во время наших воскресных прогулок.
В доме мы на эти темы никогда не разговаривали, памятуя о лишних ушах. Я успокаивал отца, как мог, хотя в душе склонен был согласиться с ним. Я понимал, что, если сегодня все тихо, это вовсе не значит, что так будет всегда.
На всякий случай мы решили подстраховаться: продублировать пленки и текст и хранить их раздельно в надежных местах. Однако легко сказать, «в надежных местах», а когда задумаешься, какое из мест можно считать надежным, ответ так сразу не находится. Я мысленно перебирал своих друзей и знакомых, взвешивал, на кого можно положиться, кто не проболтается. Да не только сам, но и жена, теща. Кто в случае моего провала не привлечет к себе повышенного внимания профессионалов? Кто? Кто? Наконец выбор остановился на профессоре Игоре Михайловиче Шумилове, моем коллеге по МВТУ, сыне генерала Шумилова, командовавшего армией, пленившей фельдмаршала Паулюса в Сталинграде в 1943 году. Там, в тяжелые дни отступления, Шумилов-старший близко сошелся с моим отцом, а теперь я сдружился с его сыном. Игорь на мое предложение ответил не колеблясь: «Давай». Он спрячет все на бесчисленных, захламленных привезенным из Германии барахлом антресолях обширной генеральской квартиры в доме неподалеку от станции метро «Сокол». Ни отцу, ни жене он решил ничего не говорить, правда, добавил: «Они, скорее всего, догадаются, но вопросов задавать не станут». На том и порешили. Распечатки, бобины с вновь надиктованными пленками, страницы готового текста в лучших традициях детективных романов я передавал Игорю в перерывах между лекциями, когда мы «поневоле» сталкивались на кафедре. Дружеские же контакты решили сократить до минимума. На всякий случай.
Казалось, проблема решена, но мы с отцом слишком хорошо знали возможности профессионалов в таких делах. Абсолютно надежных мест не бывает. Во время одной из бесед на прогулке пришла идея поискать сохранное место за границей. Отец сначала сомневался, опасаясь, что рукопись выйдет из-под нашего контроля, может быть искажена и использована во вред нашему государству. С другой стороны, сохранность там обеспечивалась надежнее. После долгих взвешиваний «за» и «против» отец все-таки попросил меня обдумать и такой вариант. Естественно, это решение мы хранили в строжайшей тайне. Но, честно говоря, в те дни я не представлял себе даже приблизительного плана действий…
Что же составляло предмет работы?
С самого начала отец заявил, что не собирается описывать свою жизнь начиная с детства. Хронологических повествований он терпеть не мог, они навевали на него тоску.
— Я хочу рассказать о наиболее драматических моментах нашей истории, свидетелем которых мне пришлось быть. В первую очередь о Сталине, о его ошибках и преступлениях. А то я вижу, опять хотят отмыть с него кровь и возвести на пьедестал. Хочу рассказать правду о войне. Уши вянут, когда слушаешь по радио или видишь по телевизору жвачку, которой пичкают народ. Надо сказать правду — так сформулировал он свою программу.
Поначалу он не собирался освещать период своей службы на высших партийных и государственных постах, считая это то ли нескромным, то ли ненужным по каким-то неведомым мне причинам. Я доказывал, что его собственная жизнь, события, происходившие после Сталина, не менее интересны и важны для истории. Отец не возражал, отмалчивался. Да в то время этот спор был беспредметен — он только приступил к выполнению намеченного.
Начал отец с 30-х годов, с периода своей работы на Украине и в Москве. Потом он перешел к рассказу о подготовке к войне, ее трагическом начале, об отступлении под ударами немцев. То, что он говорил, сильно расходилось с официально признанной в то время версией истории первого периода войны, с многочисленными, весьма сомнительными публикациями на эту тему. Его же описания трагических и героических событий 1941 года поражали меня как читателя. Редактируя, я старался не упустить ни слова, ни в коей мере не исказить мысли автора. Для меня отец был единственным правдивым источником информации. И теперь сохранение этих воспоминаний для будущих поколений становилось делом моей жизни…
За войной последовал послевоенный период: восстановление хозяйства на Украине, голод, интриги, появление в Киеве Кагановича и его отзыв оттуда, перевод отца в Москву, «ленинградское дело», несостоявшееся «московское дело» и многое, многое другое.
Материала накопилось чрезвычайно много. Мы стали невольно путаться: о чем был разговор, о чем не был. Решили как-то упорядочить работу. Целую неделю я составлял план — своеобразный перечень вопросов, о которых, на мой взгляд, следовало говорить в первую очередь. В воскресенье мы его обсудили, отец забрал листочки, чтобы все обдумать на досуге. Через неделю у нас был готов вариант плана. По нему и работали в последующие годы, вычеркивая выполненные пункты, а то и вписывая новые, изначально забытые.
Предполагалось осветить основные моменты современной жизни: целину и проблемы сельского хозяйства, развитие промышленности, пути реорганизации народного хозяйства, вопросы обороны — формирование армии и военной промышленности, способы демократизации нашего общества, проблемы отношений отца с интеллигенцией. Не забыли мы и международные дела: борьбу за мир, первые встречи с западными государственными деятелями в Женеве, различные контакты и визиты, проблему мирного сосуществования, вопросы разоружения и запрещения ядерного оружия.
Хотя отец работал по плану, но в силу своего характера очень часто, увлекаясь, он уходил далеко в сторону, попутно вспоминая о событиях, далеких от заданной темы. К сожалению, не все намеченное удалось реализовать. Так и остались незафиксированными мысли отца о путях демократизации нашего общества, его идеи об установлении предельных сроков пребывания на государственных и партийных постах, о выборности и гласности работы государства и партии, установлении конституционных гарантий прав граждан, исключающих повторение террора 1930-х годов.
Не получился и раздел о творческой интеллигенции, в котором отец хотел дать оценку событиям, происходившим в последний период его пребывания у власти. Очень ему хотелось объяснить мотивы своего поведения. Но времени не хватило. Последняя запись незадолго до смерти была как раз посвящена этому вопросу, но оставила его неудовлетворенным.
— Сотри все, я потом передиктую, — попросил меня отец.
На передиктовку времени уже не оставалось. Я не послушался отца, и теперь эта запись (он сам ее озаглавил «Я — не судья») — единственное сохранившееся воспоминание на эту тему…
Работа велась слаженно и продуктивно. Наша троица — отец, Лора и я — хорошо сработалась.
Ну а куда же делись многочисленные в нашей семье журналисты? О Леве Петрове я уже говорил. Он и дальше помогал отцу. Правда, длилось это сотрудничество недолго. Лева тяжело заболел, работать больше не мог, а в 1970 году его не стало. Юля занималась маленькими дочерьми, да и по профессиональному складу она была далека от политической журналистики.
Рада в мемуарные дела не вмешивалась. Делала вид, что их просто не существует — ни магнитофона, ни распечаток. Она всецело была занята журналом. В свои не слишком частые наезды в Петрово-Дальнее она уютно устраивалась на диване под картиной, изображающей разлив весеннего Днепра. Там она вычитывала гранки, правила статьи для «Науки и жизни». Рядом с ней блаженствовала кошка. Отец обижался на такое невнимание к его деятельности.
К тому времени я втянулся в прежде незнакомый мне труд, увлекся им, считал работу над мемуарами своим делом. Я постоянно думал о них, приставал к отцу с предложениями и советами. Мне мерещились красиво изданные тома. Так что ко всякому вмешательству в мою новую «епархию» я бы отнесся ревниво, как к вторжению непрошенного гостя. Потому-то индифферентность сестры меня устраивала.
Особое отношение у отца было к Алексею Ивановичу Аджубею. Поначалу именно с ним связывал он свои надежды, видел в нем основного помощника. Это было вполне естественно. В недавнем прошлом Аджубей постоянно сопровождал отца в поездках, вместе с другими видными журналистами входил в рабочую группу при Первом секретаре ЦК КПСС и Председателе Совета Министров СССР, помогавшую ему в составлении выступлений, документов, проектов новых законов. Да и сам он — бывший главный редактор газеты «Известия» — много писал, считался способным журналистом. Теперь они оба в опале, и кому как не зятю помочь тестю в его «литературной» деятельности.
Поначалу все шло к тому. Алексей Иванович поддерживал идею работы над мемуарами. Правда, сам помощь не предлагал, но в ту пору дело только затевалось. Со временем его отношение стало меняться. Упоминать о мемуарах он перестал, разговоров о них с отцом стал избегать. Видимо, он решил проявить осторожность, развитое политическое чутье подсказывало ему опасность такого сотрудничества. В те годы, в середине шестидесятых, Алексей Иванович еще не терял надежды на возобновление политической карьеры. Он несколько отошел от шока после ноябрьского (1964 г.) Пленума ЦК и искал путей возвращения к активной деятельности. Все свои надежды он связывал с Шелепиным. Еще недавно совсем было поникший, Алексей Иванович снова расправил плечи. Приезжая в Петрово-Дальнее, он вызывал то одного, то другого на улицу и таинственно сообщал:
— Скоро все переменится. Лёня долго не усидит, придет Шелепин. Шурик меня не забудет, ему без меня не обойтись. Надо только немного подождать.
Действительно, такие слухи циркулировали во множестве, и этот вариант развития событий вовсе не казался невероятным. Аджубей подкреплял свои слова ссылками на разговоры с приятелями по комсомолу — то на Григоряна, то на Горюнова. Однажды даже таинственно сообщил, что встречался с самим Александром Николаевичем.
Я и верил, и не верил этим словам. В одном не сомневался — без Хрущева Аджубей Шелепину просто не нужен.
Можем ли мы осудить Алексея Ивановича за его стремление вернуться на политическую арену? Думаю, нет. Ведь ему тогда было чуть больше сорока лет. Естественно, в такой ситуации он счел за благо несколько отдалиться от отца и сделать это так, чтобы его шаг заметили.
Таким образом, участие в работе над мемуарами могло ему только навредить. Вскоре выяснилось, что Брежнев совсем не переходная фигура и знает, как удержать власть в руках. Вопрос прихода к власти Шелепина отпал, но тут произошли новые события, которые не оставили у Алексея Ивановича и мысли о возможном участии в работе над воспоминаниями. Затронули они всех нас, и отца, и меня, и в какой-то степени оказали влияние на судьбу мемуаров.
Летом 1967 года, когда о Хрущеве, казалось, прочно забыли, его имя вдруг опять взбудоражило мир. Ничего особенного не произошло, просто американцы решили сделать биографический фильм о бывшем советском лидере. У нас же это было квалифицировано как провокация, почти как антисоветская вылазка.
Дело в том, что к 1967 году Брежнев уже с трудом переносил даже простое упоминание о Хрущеве. Люди такого склада, с одной стороны, добрые и слабые, с другой — тщеславные, по-особому относятся к своим дурным поступкам, по-своему переживают их. Совершив их, они переносят всю свою ненависть на жертву, пытаясь тем самым доказать и себе, и окружающим собственную правоту. Упоминание имени отца в какой-то степени мешало упрочению его собственного имиджа — ведь многое из того, что в тот момент приписывал себе Леонид Ильич, началось задолго до него, все ощутимее теряя набранный поступательный ход. Естественно, подобные настроения начальства передавались и подчиненным.
Порой доходило до смешного. Смешного, если речь не шла о людях, облеченных практически неограниченной властью. В Крыму, по дороге из Симферополя в Ялту, на склоне горы раскинулось село Никита. В стародавние времена оно дало приют знаменитому Никитскому ботаническому саду. Однажды, проезжая мимо селения по дороге на крымскую дачу, Брежнев бросил взгляд на придорожный указатель «с. Никита» и недовольно поморщился. Его гримаса не осталась незамеченной: через несколько дней на том же месте появился иной знак «с. Ботаническое», а ботанический сад сохранил свое старое наименование, но теперь оно звучало сюрреалистически: «Никитский ботанический сад в селе Ботаническое». И этот случай не единичный. Постепенно накапливавшаяся в душе Брежнева внутренняя неприязнь к отцу перерастала в откровенную ненависть.
В этой обстановке вслед за выходом на Западе фильма о Хрущеве разразился скандал.
У нас в стране этого фильма пока никто не видел, была только информация о нем. Говорили, что он построен на съемках на даче, отец в нем дает несколько интервью, одно страшнее другого. Мне удалось посмотреть этот фильм, к сожалению, уже после смерти отца.
Как и следовало ожидать, ничего сенсационного или крамольного в нем не было. Он построен исключительно на архивных материалах, фото— и кинодокументах. Весь сыр-бор разгорелся из-за двух-трех минут в конце: там показывают отца, сидящего в «буссаковской» накидке у костра, рядом Арбат. Отец что-то рассказывает. Звучание голоса приглушено, на него наложен дикторский текст — что-то о годах юности, потом о Кубе… Таких сцен у костра в жизни отца было множество.
Я в ту пору занимался киносъемкой и постоянно таскал с собой восьмимиллиметровую камеру. Многие из гостей тоже приезжали с фотоаппаратами и кинокамерами. Я уж не говорю о постояльцах соседнего дома отдыха — фото с отцом на память входило в «культурную программу». При желании пленки легко могли попасть за рубеж. Ничего предосудительного в этом не было. Скажем, если бы меня попросили, я бы и сам мог снять этот фрагмент.
Но в фильме была не моя съемка. Как выяснилось много позже, снимал Юра Королев, профессиональный фотограф, работавший в те годы вместе с Аджубеем в журнале «Советский Союз» и одновременно, с разрешения властей, сотрудничавший с американским агентством «Ассошиэйтед Пресс». Кроме того, семья Королевых дружила с Юлей и Левой. Время от времени Юра навещал отца, делал фотографии, трещал киноаппаратом. Его съемки, видимо, дополнились архивными материалами — фрагментами магнитофонных записей голоса отца, сделанных до 1964 года: он тогда частенько рассказывал о донбасском периоде своей жизни, о своем друге шахтерском поэте Пантелее Махине. Впрочем, это могли быть и современные записи. Он любил при гостях вспоминать о свой молодости. Карибский кризис тоже был его любимой темой.
Реакция на фильм не заставила себя ждать. Отца не трогали и ничего у него не спрашивали. Гнев обрушился на окружающих.
Первым на ковер вызвали начальника охраны Мельникова. Мельниковым давно были недовольны. Считали, что он слишком «прохрущевский» человек, старается угодить ему во всем, словом, делает все, чтобы скрасить Хрущеву жизнь. Его поведение не отвечало духу времени. Фильм явился хорошим поводом для расправы. Его обвинили в потере бдительности — как он мог допустить, чтобы отец дал интервью иностранному журналисту? То, что никакого иностранного журналиста на даче ни разу не было, никого не интересовало.
В результате Мельников был снят с должности и уволен из органов КГБ. Я с ним потом встретился. Он работал комендантом в одном доме отдыха, постарел, поседел, плохо видел. А последний раз я его видел на похоронах отца. Он пришел проститься.
Место Мельникова занял Василий Михайлович Кондрашов — совсем другой человек, более «современный» работник. Он старался уколоть отца по мелочам, на его просьбы стандартно отвечал, что узнает у начальства. Через несколько дней обычно следовал ответ: «Нельзя. Вам не положено». Возможно, это и не было чертой его характера: просто он строго выполнял инструкции, памятуя о судьбе своего предшественника. Замена начальника охраны должна была, по замыслу начальства, предостеречь отца, напомнить ему, в чьих руках сегодня и сила, и власть.
Однако отец сделал вид, что происшедшие изменения его не касаются. Даже в разговорах с нами он почти не затрагивал этой темы. На работу над мемуарами эта акция властей влияния не оказала. Отец не только не забросил диктовку, но заработал с удвоенной энергией.
Пик работы над мемуарами пришелся на зиму 1967/68 года. Брежнев к тому времени уже набрал силу и начал внимательно следить за отражением своей личности в зеркале истории. «Малая земля» и «Возрождение» были еще, видимо, в отдаленных планах, но первые ростки нового культа уже вызрели.
Донесение, что Хрущев диктует мемуары, чрезвычайно обеспокоило Леонида Ильича. Решено было заставить отца прекратить работу. Но как?
Рассматривались, наверное, разные варианты. Устроить обыск на даче? Изъять записи силой? Нельзя. Скандала не оберешься. Прославишься на весь мир держимордой, а Хрущева выставишь мучеником. Что же делать? Оставалось одно — встретиться с Хрущевым и убедить его прекратить писать мемуары, а что есть — отдать в ЦК. Не удастся убедить — заставить. Припугнуть, в конце концов.
Самому встречаться с бывшим патроном Брежневу не хотелось. Хватило встречи в 1965 году.
Вызвать к себе Хрущева, провести с ним беседу и попытаться покончить с мемуарами Брежнев поручил Андрею Павловичу Кириленко, своему первому заместителю в ЦК, человеку грубому и нахрапистому. Этот спуску никому не даст. К нему присоединили Арвида Яновича Пельше, Председателя КПК, чтобы он оказал давление одним своим присутствием: с Комитетом партийного контроля не шутят. Третьим был Петр Нилович Демичев. Он в прошлом близкий к Хрущеву человек, так что при необходимости сможет разрядить обстановку, а то и убедить Хрущева не делать глупостей. Примерно такое решение было принято весной 1968 года. Оставалось действовать.
В апреле 1968 года, накануне дня рождения отца, я, как всегда, на выходные приехал в Петрово-Дальнее. Отца в доме не было. Мама сказала, что он пошел на опушку посидеть на солнышке.
— Отец очень расстроен. Вчера его вызывал в ЦК Кириленко, требовал прекратить работу над мемуарами, а что есть — сдать. Отец разнервничался, раскричался там, вышел большой скандал. Он сам тебе все расскажет, — продолжала она, — только ты к нему особенно не приставай. Он сильно перенервничал и плохо себя чувствует.
Расстроенный, я отправился вниз по тропинке. На лавочке сидел отец. Рядом лежал Арбат. Отец не заметил, как я подошел, а когда я молча сел рядом, не сразу повернул голову. Мы молчали. Отец выглядел усталым, лицо его посерело и постарело.
Повернувшись ко мне, он спросил:
— Ты уже знаешь? Мама тебе рассказала? Я кивнул головой.
— Мерзавцы! Я сказал все, что о них думаю. Может быть, хватил лишнего, но ничего — это пойдет им на пользу. А то они думают, что я буду перед ними ползать на брюхе.
Я решил внести ясность.
— Мама мне практически ничего не рассказала. Только то, что тебя вызывал Кириленко и требовал прекратить работу над мемуарами.
— Так и было. Каков мерзавец! — повторил отец и начал рассказывать.
По мере рассказа лицо его оживало, глаза стали злыми, видно было, что он заново переживает каждую фразу, каждую реплику.
Я помнил, что отец плохо себя чувствует, и попытался перевести разговор, как-то успокоить его. Но отец не хотел отвлекаться. Он кипел от возмущения и пересказал мне возмутительную сцену, происшедшую в ЦК, до конца. Впоследствии он неоднократно возвращался к событиям того дня.
Я все хорошо запомнил и даже сделал по свежим следам какие-то заметки. Вот как выглядел его рассказ.
В кабинете Кириленко сидели, кроме него самого, Пельше и Демичев. Кириленко сразу перешел к делу, без обычных в таких случаях вопросов о самочувствии.
Он заявил, что Центральному Комитету стало известно, что отец уже в течение длительного времени пишет мемуары, в которых рассказывает о различных событиях истории нашей партии и государства. По сути дела, он переписывает историю партии. А вопросы освещения истории партии, истории нашего Советского государства — это дело Центрального Комитета, а не отдельных лиц, тем более пенсионеров. Поэтому Политбюро ЦК требует, чтобы он прекратил свою работу над мемуарами, а то, что уже надиктовано, немедленно сдал бы в ЦК.
Закончив говорить, Кириленко обвел глазами присутствующих — видно было, что заявление стоило ему немалых усилий. Пельше и Демичев молчали. Кириленко достаточно долго проработал с Хрущевым, до и сразу после войны Секретарем Запорожского обкома партии на Украине, а затем в Москве, будучи его первым заместителем в Бюро ЦК по РСФСР. Он знал характер отца и понимал, какое оскорбление наносит человеку, четыре года назад занимавшему пост Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров СССР. Он, очевидно, надеялся, что новое положение пенсионера, даже в мелочах зависящего от них, сделает отца более покладистым и сговорчивым. Словом, заставит подчиниться.
Отец помолчал, потом оглядел своих бывших соратников. В ответ он начал говорить сначала спокойно, затем все больше и больше распаляясь. Он сказал, что не может понять, чего хотят от него Кириленко и те, кто его уполномочил. В мире, в том числе и в нашей стране, мемуары пишет огромное число людей. Это нормально. Мемуары являются не историей, а взглядом каждого человека на прожитую им жизнь. Они дополняют историю и могут служить хорошим материалом для будущих историков нашей страны и нашей партии. А коли так, он считает их требование насилием над личностью советского человека, противоречащим Конституции, и отказывается подчиниться.
— Вы можете силой запрятать меня в тюрьму или силой отобрать мои записи. Все это вы сегодня можете со мной сделать, но я категорически протестую. Я живу под арестом, — заводился отец, — ваша охрана следит за каждым моим шагом: не охрана, а тюремщики.
— Вы не можете обойтись без охраны. Люди вас ненавидят. Если бы вы появились сейчас на улице, вас бы растерзали, — не остался в долгу Кириленко.
Спохватившись, что собрались они совсем по иному поводу, не за этим вызвали отца в ЦК, Кириленко уже иным, бесцветным голосом начал произносить заранее заготовленную фразу:
— Никита Сергеевич, то, что я вам передал, — решение Политбюро ЦК, и вы обязаны как коммунист ему подчиниться. В противном случае… — В голосе Кириленко зазвучала угроза, но отец не дал ему договорить.
— То, что позволяете себе вы в отношении меня, не позволяло себе правительство даже в царские времена. Я помню только один подобный случай. Вы хотите поступить со мной так, как царь Николай I поступил с Тарасом Шевченко, сослав его в солдаты, запретив там писать и рисовать. Вы можете у меня отобрать все — пенсию, дачу, квартиру. Все это в ваших силах, и я не удивлюсь, если вы это сделаете. Ничего, я себе пропитание найду. Пойду слесарить, я еще помню, как это делается. А нет, так с котомкой пойду по людям. Мне люди подадут.
Он взглянул на Кириленко.
— А вам никто и крошки не даст. С голоду подохнете.
Тут в разговор вмешался Пельше, сказав, что решение Политбюро обязательно для всех, и для отца в том числе. Этими мемуарами могут воспользоваться враждебные силы. Это было ошибкой со стороны Пельше.
— Вот Политбюро и выделило бы мне стенографистку и машинистку, которые записывали бы то, что я диктую. Это нормальная работа. Они могли бы делать два экземпляра — один оставался бы в ЦК, а с другим бы я работал, — более спокойно сказал отец. Но, вспомнив о чем-то, с раздражением добавил: — А то, опять же в нарушение Конституции, утыкали всю дачу подслушивающими устройствами. Сортир и тот не забыли. Тратите народные деньги на то, чтобы пердеж подслушивать.
Всем стало ясно, что разговор надо заканчивать — добровольно отец ничего не отдаст.
На прощание отец повторил, что он как гражданин СССР имеет право писать мемуары, и это право у него отнять не могут. Его записки предназначены для ЦК, партии и всего советского народа. Он хочет, чтобы то, что он описывает, послужило на пользу советским людям, нашим советским руководителям и государству. Пусть события, которым он был свидетель, послужат уроком в нашей будущей жизни.
На этом закончился второй после отставки, но, к сожалению, не последний визит отца в ЦК.
Кириленко доложил Брежневу о состоявшемся разговоре. Что предпринять дальше, Леонид Ильич себе не представлял, и на случай, если придется принимать меры, решил заручиться поддержкой товарищей по Политбюро. Он приказал напечатать и разослать для ознакомления текст диктовок отца, который записывали через подслушку в деревянном домике охранники отца. Записывали, естественно, не всё, только то, что диктовалось в доме, но текста и у них набралось изрядно — 450 машинописных страниц.
«Позвонил мне заведующий Общим отделом ЦК К. У. Черненко и сообщил, что высылает мне специальным нарочным мемуары Н. С. Хрущева на 450 страницах», — записал в дневнике Шелест. Есть и дата: 7 — 14 июня 1968 года.
«Срок два дня. Нас, членов Политбюро, только сейчас ознакомливают с этими мемуарами, а их уже давно напечатали за границей», — продолжает Шелест.
Тут он немного напутал, в 1968 году ничего нигде еще не напечатали. В голове у Шелеста перемешались слухи об американском фильме и присланная ему распечатка КГБ. Он тогда еще работал в Киеве и не очень вникал в московские интриги.
«В мемуарах много об И. В. Сталине и о других политических деятелях того времени. По стилю и изложенным фактам чувствуется, что это писал Хрущев: его формулировки, факты, которые он неоднократно приводил в разговорах. Я подробно, добросовестно прочел, даже изучил записки Хрущева и ничего предусмотрительного не нашел.
По поводу этих записок Никиту Сергеевича вызывали в ЦК. Говорят, там состоялся очень “крутой разговор”. Н. С. Хрущев — честный, прямой, очень порядочный человек, безусловно преданный своему народу. Теперешним многим руководителям надо бы многому учиться, дорасти до его понимания государственных дел и реалий, как во внешней, так и во внутренней политике», — заключает Шелест. Тот Шелест, который в 1964 году наравне с Шелепиным изо всех сил толкал Брежнева, буквально принудил его завершить начатое ими «дело».
Судя по записям Шелеста, на заседание Политбюро вопрос не выносили.
Свидание с Кириленко выбило отца из колеи. Он переживал, опять и опять возвращаясь к обстоятельствам разговора. Диктовку отец забросил, возобновляя работу лишь эпизодически. Летом 1968 года он продиктовал очень мало. Так что в этом смысле Кириленко добился желаемого результата. Снова отца мучила та же проблема: зачем все это.
В наших разговорах во время прогулок вдали от микрофонов, фиксирующих каждое слово, он опять стал повторять:
— Бессмысленное занятие. Они не успокоятся. Я их знаю. Сейчас не посмеют, а умру — все заберут и уничтожат. Я же вижу, что происходит сегодня. Им правдивая история не нужна.
Я его успокаивал, но сам успокоиться не мог. Надо было отыскать способ, позволявший сохранить материалы до лучших времен. Все возможные варианты хранения пленок и распечаток внутри страны не были абсолютно надежны. Как только за поиски возьмутся профессионалы, а они есть в избытке, все наши дилетантские секреты будут раскрыты.
В обсуждениях с отцом судьбы мемуаров мы вернулись к мысли об укрытии рукописи за границей. Тогда же впервые возникла мысль, что в случае чрезвычайных обстоятельств изъятия надиктованного в качестве ответной меры воспоминания нужно будет опубликовать. Публикация окончательно решала проблему сохранности. Что, спрашивается, искать, если книгу можно запросто купить в магазине? Ведь весь тираж не скупишь. Никаких секретных фондов не хватит — на Западе дефицита с бумагой нет.
Несколько успокоившись после бурной беседы в ЦК, отец принялся за огород. Приближался май, пора было готовиться к посевной.
Тем временем мне удалось нащупать пути передачи копии материалов за рубеж.
Лева Петров познакомил меня со своим давним приятелем Виталием Евгеньевичем Луи. Многие его почему-то звали Виктором. Отсидев десять лет по обычному в сталинское время вздорному политическому обвинению, Луи вышел из тюрьмы после ХХ съезда и, оглядевшись, решил начать новую жизнь.
Она сложилась очень необычно для того времени, когда контакт с иностранцами приравнивался то ли почти к подвигу, то ли к опасной экспедиции в джунгли, но только не Африки, а капитала.
Виталий Евгеньевич устроился работать московским корреспондентом в английскую газету «Sunday Evening News», что обеспечивало ему несравнимую с обычными советскими гражданами свободу выездов и контактов. После женитьбы на работавшей в Москве англичанке Дженнифер его положение еще более упрочилось.
Конечно, за разрешение работать на англичан госбезопасность потребовала от Луи кое-какие услуги. После недолгих переговоров поладили, и вскоре Виталий Евгеньевич стал неофициальным связным между компетентными лицами у нас в стране и соответствующими кругами за рубежом. Он стал выполнять деликатные поручения на все более высоком уровне, начал общаться даже с руководителями государств.
В конце 1967 года Лева как-то предложил мне:
— Давай зайдем к одному интересному человеку, моему другу. У него собираются любопытные люди. Сам он работает в английской газете.
Я тогда был легок на подъем, охотно знакомился с новыми людьми, любил интеллигентные компании с их разговорами, спорами на самые неожиданные темы. Поэтому я уже совсем было принял предложение, но последние слова меня обеспокоили. Я работал в ракетной фирме, и общаться с иностранцами нам категорически запрещали. Я поделился своими сомнениями с Левой.
— Пустяки. Разве я предложил бы тебе что-то такое, — успокоил он меня. — С иностранцами мы встречаться не будем, а хозяин наш человек, проверенный.
Сам Лева не просто работал в Агентстве печати «Новости», но и служил в Главном разведывательном управлении, и не в малых чинах.
У порога нас встретил приветливый человек средних лет, провел в дом, показал его сверху до низу, от чердака до подвала. Видно было, что он очень гордится своим хозяйством, своим достатком.
Мы приятно побеседовали, разговор вертелся вокруг политических проблем. Сам я больше молчал, слушал, мне было очень интересно.
Так завязалось наше знакомство. Я стал бывать в этом доме. Особенно меня привлекала обширная библиотека Луи, набитая книгами, которых в другом месте не сыщешь. На полках стояли сочинения Солженицына, западные исследования о Сталине, Хрущеве. Часть книг была на русском, часть — на английском языке. Эта библиотека сыграла немаловажную роль в формировании моего политического сознания.
В беседах мы лучше узнавали друг друга. Виталий Евгеньевич рассказывал о себе, своем трудном и бедном детстве, заключении, тепло отзывался о Никите Сергеевиче. А это в тот период для меня значило очень много. Луи, кроме своей журналистской деятельности, занимался разными делами. В разгар войны путешествовал «туристом» по Южному Вьетнаму, заезжал запросто на Тайвань, после Шестидневной войны посетил Израиль, во времена диктатуры «черных полковников» объезжал греческие православные монастыри, в чилийском концлагере встречался с Луисом Корваланом. Всего не перечислишь… Но эта часть его жизни не предмет моего рассказа.
А вот что меня по-настоящему заинтересовало — это его причастность к полулегальной публикации запрещенных в нашей стране рукописей на Западе. Первой он переправил туда книгу Тарсиса, которого КГБ, тоже по рекомендации Луи, вместо Сибири решило отправить за границу. В момент начала нашего знакомства Виталий Евгеньевич «занимался» книгой Светланы Аллилуевой. Она заканчивала подготовку к изданию своей книги «20 писем к другу», где обещала описать некоторые закулисные стороны из жизни своего отца. Светлана только недавно бежала в Америку, и каждый ее шаг звучно резонировал в московских эшелонах власти. Выход в свет книги намечался на октябрь, в канун празднования пятидесятилетия Советской власти.
Осторожный дипломатический и недипломатический зондаж, прямые обращения к Светлане, издателям и правительствам западных стран о переносе даты выхода книги на несколько месяцев не принесли результата. Тогда Виталий Евгеньевич предложил на свой страх и риск, как частное лицо, сделать в книге купюры, изъять моменты, вызывающие наибольшее беспокойство Кремля и издать эту книгу на несколько месяцев раньше официального срока.
Условия он поставил следующие: нужна рукопись, купюры не должны искажать смысл книги и остаться незаметными для рядового читателя, доходы от издания, наравне с неизбежными неприятностями, отдаются на откуп исключительно Луи. Условия приняли. Виталию Евгеньевичу предоставили копию рукописи, хранившуюся у Светланиных детей.
Операция началась: издательство, согласное на пиратскую акцию, нашлось без труда. Книга вышла летом 1967 года и до какой-то степени сбила нараставший ажиотаж. Виталий Евгеньевич получил немалый гонорар и повестку в Канадский суд. Авторитет Луи в глазах властей сильно вырос. Тут-то и пришла мне впервые мысль, что Луи — это тот человек, который сможет помочь нам схоронить мемуары отца за границей. У него в Лондоне — теща, материалы можно хранить у нее или положить в банк. А гонорар от публикации воспоминаний Хрущева, пусть даже в отдаленном будущем, ни в какое сравнение не пойдет с суммами, заработанными им на публикации книги Аллилуевой.
Конечно, как во всяком деле, сохранялся риск, и немалый, но хранить рукопись и пленки только в нашей стране было еще рискованнее.
Однако, кроме технического, был и моральный аспект. Шел уже не 1958 год, но еще далеко не 1988-й или 1998-й. Всего десять лет назад метались молнии в Пастернака, передавшего свою рукопись итальянскому издателю. Недавно осудили Синявского и Даниэля. Отец не одобрял этого судилища, но… В голову приходили и более далекие события, вспоминалось письмо Федора Раскольникова, обнажившее ужасы сталинского режима. Не будь оно опубликовано во Франции, мы бы многого тогда не узнали. А письма и статьи Ленина?… Они ведь тоже часто публиковались за границей.
Тем не менее стереотип был силен: коль скоро книга опубликована на Западе — это жест враждебный.
Отец был смелее меня, считая, что мемуары Первого секретаря ЦК — это исповедь человека, отдавшего всю свою жизнь борьбе за Советскую власть, за лучшую жизнь для людей. В них правда жизни, предостережения, факты. Они должны дойти до людей. Пусть сначала и там, но когда-нибудь и здесь. Конечно, наоборот было бы лучше, но как дожить до этих времен? Собственно, выбора у нас не оставалось: или Луи, или — мучительное ожидание, когда КГБ, власти займутся мемуарами всерьез. Я верил, точнее, очень хотел поверить Луи, хотя слышал о нем много гадостей. Он мог подвести и впоследствии подводил меня во многом, правда, во второстепенном, был склонен к авантюрам.
Я поехал в Баковку, где жил Луи. Начинать разговор я не спешил, да и не знал, как произнести первые слова. Этот разговор отделял мою «легальную» жизнь от «нелегальной». Мне было здорово не по себе. Неизвестно, чем это могло кончиться: арестом, ссылкой? Думать о последствиях не хотелось. Болтая о пустяках, мы спустились в сад и через калитку вышли на соседний пригорок. Здесь, вне дома, мы оба чувствовали себя спокойнее.
Когда мы остались вдвоем, Виталий Евгеньевич неожиданно сам заговорил о публикации мемуаров за рубежом, осторожно, походя, в общих словах: «Хорошо бы… А так они сохранятся для мира и потом вернутся в Россию… Когда созреют условия…» Я молча слушал. Первый шаг сделан, и не мной, — уже легче.
Когда пришел мой черед, я сказал примерно следующее:
— Работа над мемуарами в самом разгаре, а вернее — начале. Далеко не весь текст надиктован, еще меньше расшифровано и отредактировано. Работы еще на несколько лет, нам нужна не сенсация, а законченный труд. О публикации сейчас нечего и думать. Но есть другая проблема, на сегодня более важная, — сохранность материала.
— Ну ведь ты не дурак. У тебя должна быть не одна захоронка, — отреагировал Луи.
Он, конечно, догадался, куда я клоню, но хотел, чтобы я сам высказался до конца.
— Хотелось бы найти место понадежнее, как в швейцарском банке, — пошутил я. — Никогда не знаешь, насколько «Они» тщательно будут искать, и всегда есть опасность, что найдут.
— Да, скорее всего, найдут. Это «они» умеют, — подтвердил Виталий Евгеньевич.
Дальше тянуть не имело смысла.
— Я хотел тебя попросить сохранить копию. Для этого надо ее вывезти за рубеж, может, в Англию. Ведь там у твоей жены Дженни — мама.
— Сундук тещи не самое надежное место, — отпарировал Луи.
— Можно найти и понадежнее, — продолжал я. — Главная проблема — как вывезти.
— Дело непростое, но решаемое. Конечно, потребует соответствующих затрат, — перешел к делу Виталий Евгеньевич.
— В случае публикации гонорар будет очень большим, а мы заинтересованы в сохранении материала, а не в получении денег, — быстро отреагировал я. — Все практические вопросы обсудим позже. Я уже сказал, что сегодня речь идет не о публикации, а о безопасности.
— В денежных вопросах лучше иметь ясность заранее, — задумчиво, но твердо проговорил мой собеседник.
— Не это главное. Мы согласимся на любые варианты. Понятно, что такое дело требует больших затрат. В конце концов в денежных делах последнее слово останется за тобой, — внес я окончательную ясность.
— Хорошо, я сделаю все что возможно. Думаю, дело уладится. А Никита Сергеевич знает? Он тебя уполномочивал? — задал он вопрос.
— Нет, но у нас договорено, что за безопасность отвечаю я. Не надо его впутывать в это дело, — не раздумывая ответил я.
— Это ваши дела. Я постараюсь все устроить, — проговорил Луи, — но публикацию лучше не затягивать. Через десять лет в мире забудут, кто такой Хрущев. Придут новые люди. Тогда опубликование мемуаров не вызовет такого интереса, как сейчас.
— Мы идем по второму кругу, речь о сохранении рукописи, а не о ее публикации. Мы же договорились, — рассердился я.
— Да, конечно, — не стал настаивать Виталий Евгеньевич.
Когда я рассказал о разговоре отцу, он после короткого обсуждения согласился, что доверяться до конца посреднику не следует, чем меньше он будет осведомлен, тем лучше. Пусть он знает меня одного. Не умолчал я и о разговоре с Луи о публикации, подчеркнув, что категорически отверг его предложение. На этом разговор с отцом оборвался, развивать эту тему он не стал.
Через несколько дней я привез на дачу Луи в запечатанной коробке магнитофонные бобины и отредактированный мною текст.
— Так дело не пойдет. Я должен видеть, что повезу, — обиделся Виталий Евгеньевич.
На секунду я заколебался, картонная коробка из-под печенья, плотная коричневая упаковочная бумага, опоясывавшая все это веревка создавали некую иллюзию сохранности содержимого от чужих глаз. Конечно, только иллюзию. Материалы уходили в чужие руки, и запечатаны они или нет, не имело больше никакого значения. Вообще, увижу ли я их когда-нибудь? Я раскрыл коробку, Луи осмотрел ее содержимое, пересчитал кассеты и снова закрыл.
— Теперь все в порядке, — сказал он и спрятал коробку в большой резной шкаф черного дерева.
Мне стало не по себе. С этого момента все начиналось на самом деле. Разговоры кончились.
Прошло какое-то время. Луи уехал за границу, и известий от него не приходило. Через месяц он вернулся.
— Всё в надежном месте. Только не спрашивай, как я это сделал. Это моя тайна. Конечно, я провез груз не в чемодане, — весело рассказывал он, — теперь ОНИ в сохранности не у тещи — в банковском сейфе. Туда никто не доберется.
В очередной приезд на дачу я все подробно пересказал отцу. В ответ он кивнул головой. После этого новые порции материалов по мере готовности перекочевывали в заграничный сейф.
Прошло какое-то время, и отец вдруг вернулся к теме публикации мемуаров за границей. Видимо, он много раздумывал, взвешивал, пытался угадать, что же ждет нас в будущем.
— Я думаю, — начал он, — предложение посредника не такое уж глупое. Обстоятельства могут сложиться так, что не только я и ты, но и он не сможет добраться до сейфа. Нам противостоят люди, способные на все, ты не можешь себе даже представить, насколько велики их возможности. Свяжись с посредником. Пусть он поговорит условно с каким-нибудь очень солидным издательством о том, что они получат право опубликовать книгу, но не к какому-то твердому сроку, а только после того, как мы отсюда дадим знак.
Отец замолчал, мы пошли по дорожке, ведущей к лугу, впереди лениво трусил Арбат.
— Надо быть ко всему готовым, — вдруг произнес отец. — «Они» не успокоятся. Можно ожидать любой гадости: или похитят материалы тайно, или просто отберут. Арестовать, видимо, не рискнут. И время не то, и кишка тонка. А отобрать постараются.
Тем временем Брежнева крайне беспокоило, как бы отец не написал что-нибудь плохое о нем. А то, что отец, по докладам охраны, подслушивавшей Хрущева, фамилию Брежнева вообще ни разу не упомянул, еще больше его раздражало. Без сомнения, приходилось ожидать новых неприятностей. С другой стороны, надо было внести ясность в наши отношения с Луи, который постоянно возвращался к проблеме опубликования. У него в этом деле на первом месте стоял коммерческий интерес, и он жаждал определенности.
— Когда? Через год, два, десять? Надо определиться. После смерти уже ничего не будет нужно, — повторял он.
Я уходил от прямого ответа, но бесконечно тянуть невозможно. Когда при очередной встрече я рассказал Луи о решении отца, выдав его за свое, он обрадовался.
— Издателя я найду, это не самая большая проблема, — начал Виталий Евгеньевич. — Я уже зондировал почву в редакции «Тайм» в Штатах.
Услышав о такой самодеятельности, я обомлел, но промолчал, посчитав, что сейчас не время для выяснения отношений, и, наверное, зря. Впоследствии «партизанщина» Луи доставила нам много хлопот и неприятностей.
— Вероятно, они согласятся и на ваши условия, если ждать не слишком долго. Впрочем, у них нет выхода. Не согласятся — найду других, — продолжал Луи. — Главное, максимально отвести от себя удар. Должна быть правдоподобная версия о том, как материалы оказались за границей, и кто-то должен прикрыть нас здесь. Ладно, о первом я подумаю сам, а о втором — посоветуюсь…
Подробностей происходившего я не знаю. Виталий Евгеньевич лишь рассказал, что действовать он начал с головы. К тому времени у него установились доверительные отношения с самим председателем КГБ Андроповым, они не раз встречались, но не в кабинете на площади Дзержинского, а в неформальной обстановке, как бы случайно, у кого-то из общих знакомых. Во время одной из таких встреч Виталий Евгеньевич навел Юрия Владимировича на разговор о мемуарах отца. Он решил рискнуть и рассказал ему все или почти все. Андропов выслушал сообщение не перебивая, только удовлетворенно кивал. На вопрос, не желает ли он ознакомиться с записями отца, улыбнулся и коротко ответил: «Нет». Отныне мы могли рассчитывать если не на помощь, то на нейтралитет КГБ, по крайней мере некоторых из его служб.
Такую версию я услышал от Луи. Через почти половину века мой хороший знакомый Марк Крамер, историк, профессор Гарвардского университета в США, преподал эту же историю в ином виде. Дети Крамера и один из трех сыновей Луи ходили в одну и ту же школу в Великобритании, а их отцы встречались на родительских собраниях. Любознательный Крамер расспрашивал Виталия Евгеньевича о его жизни в Советском Союзе. Луи охотно отвечал на вопросы, не таясь даже там, где, по моему мнению, следовало промолчать. С Крамером они сошлись настолько близко, что позволили себе обсуждать историю передачи мемуаров Хрущева на Запад (к тому времени их уже опубликовали), и Виталий Евгеньевич, рассказав о своей беседе с Андроповым, добавил, что все это он придумал для моего успокоения. Что ж, весьма вероятно, когда в дело замешан Луи, ни в чем нельзя быть уверенным. Но рассчитал он правильно, информация о том, что «Андропов в курсе», меня успокоила и придала уверенности.
С американской стороны Виталию Евгеньевичу и его «друзьям» помогал представитель журнала «Тайм» в Москве Джералд Шехтер. Почему выбор пал именно на него, не берусь судить. Местом переговоров американцы почему-то выбрали Копенгаген. Почему Копенгаген, а не Лондон или Нью-Йорк, трудно сказать. В начале переговоров издатели засомневались, насколько можно верить представленному тексту? В то время как раз разразился скандал с опубликованием фальшивых дневников Адольфа Гитлера.
Издатели опасались провокации. Встал вопрос, как подтвердить подлинность материалов. Писать мы им не хотели, считая, что опасность провала слишком велика. Тогда наши помощники нашли выход. Решили прибегнуть к помощи фотоаппарата.
Из Вены отцу передали две шляпы — ярко-алую и черную с огромными полями. В подтверждение авторства отца и его согласия на публикацию просили прислать фотографии отца в этих шляпах. Когда я привез шляпы в Петрово-Дальнее, они своей экстравагантностью привлекли всеобщее внимание. Я объяснил, что это сувенир от одного из зарубежных поклонников отца. Мама удивлялась: «Неужто он думает, что отец будет такое носить?»
Отправившись гулять, мы остались одни, я рассказал отцу, в чем дело. Он долго смеялся. Выдумка пришлась ему по душе, он любил остроумных людей, и, когда мы вернулись с прогулки, сам вступил в игру. Присев на скамейку перед домом, отец громко попросил меня:
— Ну-ка, принеси мне эти шляпы. Хочу примерить. Мама была в ужасе:
— Неужели ты собираешься их надевать?
— А почему бы и нет? — подначил ее отец.
— Слишком яркие, — пожала плечами мама.
Я принес шляпы. Заодно захватил и фотоаппарат. Отец надел шляпу и сказал:
— Сфотографируй меня, интересно, как это получится?
Так он и сфотографировался с одной шляпой на голове, а с другой — в руке. Вскоре издатели получили снимки: теперь они удостоверились, что их не водят за нос.
Была достигнута предварительная договоренность о возможности опубликования воспоминаний в американском издательстве «Литтл, Браун энд компани». Договор с издательством Луи подписал от своего имени, ему же причитался и гонорар за книгу. В то время Советский Союз не признавал Конвенции по охране авторских прав, поэтому издатели с легким сердцем подписывали договоры с кем угодно. К слову, этот договор действовал и в самом конце ХХ века. Когда в 1990-х годах я попытался предъявить издательству свои права, мне вежливо, но твердо указали на дверь.
Подготовку рукописи, приведение ее в порядок, который устраивал американцев, издатели поручили совсем молодому человеку, никому тогда не известному студенту Оксфордского университета Строубу Тэлботу. Работа поглотила его с головой. Строубу не оставалось времени ни на приготовление пищи, ни на поддержание порядка в общежитии. На его счастье, все заботы о быте взял на себя его сосед по комнате, будущий президент США Билл Клинтон.
Передавать полный текст американцам Луи не решился, предложил изъять из текста упоминания, способные вызвать слишком большое раздражение у Брежнева или у других членов Политбюро. Это в основном касалось крайне редких упоминаний о них самих и некоторых одиозных фактов, таких, как помощь супругов Розенберг в овладении американскими атомными достижениями, кое-какие «секреты», касающиеся ракет, и не помню, что еще.
«Если поднимется слишком большой шум, они не смогут нас прикрыть», — объяснил мне Луи. Таких мест оказалось немного, и отец согласился. Впоследствии, в 1990 году, Луи и Шехтер на базе этих изъятых кусков издали в США отдельную тоненькую третью книжку воспоминаний отца под названием «Магнитофонные ленты гласности».
Подготовку текста Тэлбот вел самостоятельно, ни о каких контактах с ним тогда и мечтать не приходилось. Поэтому американский текст слабо корреспондируется с оригиналом, абзацы исходного текста скомпонованы произвольно, многое, очень многое сокращено. К тому же Луи с Шехтером самовольно дописали несколько страниц о молодости отца, внеся тем самым изрядную путаницу. К примеру, они, не зная имени первой жены отца, перекрестили ее из Ефросиньи в Галину. А так как это подавалось за текст, надиктованный отцом, получалось, что он забыл имя собственной жены.
Случались и иные курьезы. Просматривая перепечатанный после редактирования свой экземпляр рукописи, я в заметках о Мао Цзэдуне обнаружил забавную опечатку. Отец упоминает, что Сталин невысоко оценивал теоретическую подготовку Мао, называл его «пещерным марксистом», последнее еще и потому, что в 1940-е годы, во время войны с японцами, армия Мао отступила в горы и ее штаб размещался в пещере. После перепечатки получился «песчаный марксист». Я посмеялся и при встрече рассказал об этом Виталию Евгеньевичу.
Каково было мое удивление, когда он хлопнул себя по лбу и стал дико хохотать. Оказывается, Тэлбот обратился к нему за разъяснениями, как в России трактуется термин «песчаный марксист». В литературе он такого не встречал. Луи не знал, что ответить, и тут же придумал, что это означает нестойкий, колеблющийся, стоящий на песке.
В те годы мы ничего, почти ничего не знали о происходивших в Америке событиях. Отец продолжал диктовать, Лора печатала, я редактировал.
Шли дни, месяцы — материалов становилось все больше. Мы работали спокойно: что бы ни случилось, книга будет сохранена.
Впрочем, несмотря ни на что, в душе я очень надеялся, что к последнему средству — публикации книги на Западе — прибегнуть не придется.
Лето было занято сельскохозяйственными работами, они поглощали практически все время. На мемуары времени оставалось мало, да и браться за них отцу не хотелось. Для такого дела нужен настрой, желание. А сейчас при одной мысли о мемуарах всплывала физиономия Кириленко, слышались его слова. И поскольку из разговора с отцом ничего не вышло, «доброжелатели» решили действовать иначе. Взялись за его детей, начав с семьи Аджубеев.
Алексея Ивановича, который теперь работал заведующим отделом в журнале «Советский Союз», вызвали куда-то и предложили покинуть Москву, перейдя на работу в одно дальневосточное издательство. Алексей Иванович испугался и ударил во все колокола: он заявил, что никуда не поедет и немедленно напишет жалобу Генеральному секретарю ООН. Угроза неожиданно возымела действие. Так тогда рассказывал Аджубей. На самом деле ему предложили не Дальний Восток, а Тамбов. Вот что написано по этому поводу в официальной справке.
ЗАПИСКА ЦК КПСС ОБ А. И. АДЖУБЕЕ
19 апреля 1968 г.
Зав. Отделом пропаганды ЦК КПСС В. Степаков
Тов. Аджубей приглашался в Отдел пропаганды ЦК КПСС, где ему было предложено выехать в г. Тамбов для использования его на журналистской работе в качестве заместителя редактора областной газеты. С Тамбовским обкомом КПСС (т. Черным В. И.) вопрос согласован. Жене т. Аджубея — т. Аджубей Р. Н. работа также будет предоставлена по ее журналистской специальности.
Зав. сектором Отдела пропаганды ЦК КПСС В. Власов
Согласия выехать на работу в Тамбом т. Аджубей не дает. Он заявил, что не выедет из Москвы даже в том случае, если на его счет будет принято решение ЦК КПСС. Отказ мотивируется тяжелой болезнью матери и детей (объяснение т. Аджубея прилагается). Учитывая, что в Тамбове имеется возможность квалифицированной медицинской помощи и лечения заболеваний, о которых говорится в записке т. Аджубея, отказ его выехать на работу в Тамбов считаем необоснованным.
Было бы целесообразным направить т. Аджубея решением ЦК КПСС в распоряжение Тамбовского обкома КПСС.
В случае отказа выехать на работу в г. Тамбов полагали бы необходимым вопрос о неправильном поведении т. Аджубея передать на рассмотрение Московской партийной организации.
Помета от руки: «Справка. Тов. Аджубей вторично отказался от предложенной работы в газете «Тамбовская правда». Зам. зав. отделом ЦК КПСС Т. Куприков. 16.07.68. В архив. 23.07.68». [61]
Тамбов или Владивосток, обращение в ООН или болезнь детей — в данном случае не имеет особого значения. Важно другое — документ отправили в архив, значит, стороны пришли к соглашению, к Алексею Ивановичу больше не приставали. Видимо, с ним побеседовали и по другим вопросам. Во всяком случае, с тех пор он стал общаться с отцом еще реже. Несколько раз заводил разговор о мемуарах, причем мнение его диаметрально поменялось. Теперь он считал работу над воспоминаниями бесполезным и ненужным занятием, утверждая, что дела отца говорят сами за себя и никаких дополнительных разъяснений не требуется. Отец отмалчивался или отделывался нейтральными репликами. Обращался Аджубей и ко мне с предложениями уговорить отца больше мемуарами не заниматься. Я не согласился, ответив, что мемуары важны и для истории, и для самого отца.
Нужно сказать, что до того момента наши отношения с Алексеем Ивановичем, Алешей, складывались по-родственному. Для меня он стал старшим товарищем, почти старшим братом, заменив погибшего на фронте Леонида. Алеша тоже демонстрировал благорасположение.
Все враз переменилось вскоре после нашего разговора. Как сейчас помню, в следующий выходной Аджубеи приехали к отцу на дачу. Когда их машина подкатила к крыльцу я, как обычно, бросился навстречу. Алеша сидел за рулем, окно было открыто. Не дожидаясь остановки, я поздоровался, стал делиться какими-то новостями. Обычно Алеша тут же включался в разговор, но на сей раз он не только не ответил на приветствие, но даже не повернул головы. Будто меня тут и не было. Я смешался, не понимая, что же на него нашло. Оказывается, ничего не нашло, просто Аджубей решил больше со мной не знаться. Если у отца за столом мы еще обменивались ничего не значащими фразами, то на улице он демонстративно меня не замечал. Спектакль разыгрывался для охранников, которые, естественно, докладывали о происходившем на даче.
Первые недели после разрыва я очень переживал. Потом смирился и решил, что все к лучшему, друзья познаются в беде.
Дальше — больше, после смерти отца Алексей Иванович повел себя в отношении мамы по-хамски (более мягкого слова я не смог подобрать), и после этого он для меня перестал существовать. О событиях тех дней я говорить не хочу.
Уже после смерти мамы Алексей Иванович решил наладить отношения. Я не возражал, прошло уже много лет, да и родственник все-таки. Но былая дружба не восстановилась, общение ограничивалось ритуальными встречами за столом на днях рождения и других подобных мероприятиях.
Не миновали «репрессии» и меня. Об этом расскажу поподробнее.
Я уже упоминал, что работал в ОКБ-52, в организации, занимавшейся ракетной техникой. Работа мне нравилась, нравился и мой шеф — академик Владимир Николаевич Челомей. В тот период я вел раздел систем управления в нескольких проектах. Дел было много, но я выкраивал любую свободную минуту для работы над мемуарами отца. Папку с очередной порцией листов, нуждающихся в правке, постоянно таскал с собой.
Вскоре после беседы Кириленко с отцом у меня в кабинете раздался звонок и незнакомый голос сообщил:
— Сергей Никитич, с вами говорят из Управления кадров Министерства приборостроения. Нам сообщили, что вы переходите на работу в Институт электронных управляющих машин нашего ведомства. Зайдите к нам, мы уладим все формальности.
Я ничего не понял.
— Вы, видимо, ошиблись, я никуда переходить не собираюсь, — ответил я.
— Не знаю, не знаю. У меня лежат переводные документы на вас, — продолжал мой собеседник. — Впрочем, это ваше дело. На всякий случай запишите мой телефон, — и он продиктовал номер.
Я не знал, что и подумать. Ситуация была неприятная. Челомей сильно переменился ко мне за последние годы: с одной стороны, старался сохранить дружеские отношения, с другой — хотел, чтобы в ОКБ посторонние меня видели пореже. Он даже как-то сказал мне в минуту откровенности: «Ты им не попадайся на глаза. Сиди в своем КБ, а в смежные организации не езди».
Первым, кого я встретил после странного телефонного разговора, был заместитель Челомея по кадрам Евгений Лукич Журавлев. Я тут же рассказал ему все.
— А я только собирался высказать тебе то, что думаю о твоем предательстве, — вдруг сказал Евгений Лукич. — У меня лежит запрос на твой перевод. Я думал, ты все это обтяпал за нашей спиной. Доложил Владимиру Николаевичу, и он приказал поговорить с тобой.
Это уже была явная ложь. Впоследствии я узнал, что за некоторое время до описываемых событий к Челомею приходили по мою душу представители «органов», предположивших, что в силу известных обстоятельств я обижен, и решивших, что хорошо бы меня перевести на работу, не связанную с секретной тематикой. Если бы Челомей ответил, что это чепуха и я необходим в КБ, разговор тот остался бы без последствий. Во всяком случае, так мне позже объяснили осведомленные люди.
Но Челомей поступил иначе. Появилась возможность избавиться от меня — ведь при его разговорах с Брежневым и Устиновым мое имя всегда могло всплыть (они прекрасно знали и меня, и где я работаю) и вызвать неудовольствие.
Ничего этого я тогда не знал и сказал Журавлеву, что никуда не собираюсь и даже мыслей таких не имею. Тут же я поднялся на шестой этаж к Челомею. Владимир Николаевич внимательно выслушал меня и не стал утверждать, будто ничего не знает.
— Это все Устинов. Он тебя не любит, — сел он на своего любимого конька. Устинова он ненавидел, и тот платил ему той же монетой. — Это все его дела. Мне уже о тебе звонил Сербин (заведующий оборонным отделом ЦК КПСС), спрашивал, когда ты уходишь. Ты не представляешь, насколько он низкий человек, способен на любую гадость.
Я не понял, кого он имел в виду — Устинова или Сербина, но хорошо знал эту привычку Владимира Николаевича в подобных выражениях характеризовать многих, с кем ему приходилось общаться, и не придал его словам серьезного значения.
Я был растерян и ждал от него помощи:
— Что же мне делать? Я совсем не хочу никуда переходить.
— Знаешь, — в раздумье протянул Челомей, — напиши письмо Леониду Ильичу. Кроме него, никто ничего не сделает. А он тебя знает и всегда тепло к тебе относился.
Совет был безукоризнен: Челомей оказывался «вне игры». Если Брежнев вдруг соблаговолит оставить меня в ОКБ, мое будущее санкционировано свыше и можно не беспокоиться. Ну а на нет и суда нет. Владимир Николаевич сослался на срочный вызов к министру и ушел. Я остался со своими раздумьями. Писать Брежневу, особенно после стычки отца с Кириленко, мне очень не хотелось — и бесполезно, и противно. Решил не предпринимать никаких действий по своей инициативе — авось забудется.
Прошло две недели, и мне позвонил Журавлев:
— Ну так что? Что будешь делать? Мне тут звонили…
— Я, собственно, ничего не делал…
— Зря. Тебе предоставили время на принятие решения. Сейчас пора действовать. Надо тебе съездить в ту организацию.
Я решил предпринять последнюю попытку:
— Лукич, а что ты будешь делать, если я откажусь и никуда не пойду? Ведь по закону меня не за что увольнять.
— Напрасно теряешь время. Мы с тобой старые друзья, но я должен выполнять приказы руководства. А законов много. Например, можно сократить твое КБ за ненадобностью или в связи с реорганизацией. Вот ты и окажешься не у дел. Мой совет: или прими предложение, или прими меры. Время работает не на тебя.
— Спасибо за совет. А ты не можешь связать меня с тем, кто дает тебе указания?
— На этот вопрос я сам тебе не отвечу. Я перезвоню.
Через полчаса Журавлев сообщил мне номер телефона, назвал фамилию. Из первых цифр было видно, что это номер КГБ, а не нашего министерства. Мой разговор с невидимым собеседником был коротким, ничего нового он мне сообщить не мог. Я только спросил, что делать, если предложенная организация мне не подойдет. Могу я устроиться куда-нибудь еще?
Я наивно полагал, что смогу перейти на «фирму» к кому-нибудь из знакомых главных конструкторов по профилю своей работы.
Мне было сказано, что других вариантов не существует. Если предложение не подойдет, они ничем помочь не смогут. Я положил трубку. Оставалось или подчиниться, или обращаться на самый верх.
В тот же день меня вызвал Челомей:
— Ты связался с Леонидом Ильичом?
— Нет еще. Пытался разобраться, не прибегая к его помощи. Очень уж не хочется ему писать.
— Напрасно. Кроме него, тут никто ничего не сделает. Мне уже дважды звонил Сербин. Я выкручиваюсь как могу, но чувствую, что скоро его терпению придет конец.
Выхода не было, и я вечером написал короткое обращение на имя Генерального секретаря с изложением фактов и просьбой оставить меня на старом месте работы, где я как специалист могу принести наибольшую пользу. Разузнав телефон, я позвонил помощнику Брежнева А. М. Александрову-Агентову. Я не очень разбирался в обязанностях его помощников и не знал, что он занимается международными делами.
Александров сам взял трубку и, выслушав меня, предложил зайти в удобное для меня время. Сговорились встретиться следующим утром. Принят я был чрезвычайно любезно. Александров сказал, что в ближайшее время доложит «самому» и надеется, что все образуется.
— Вы позвоните через пару дней, — обнадеживающе закончил он разговор.
Я несколько успокоился. Такой оперативности, признаться, я не ожидал. Очевидно, думал я, поскольку Брежнев раньше много занимался нашими делами, он хорошо знает и наше ОКБ, и меня. Наверное, все образуется.
Я «услужливо» забыл разговор у Кириленко и то, что после 1964 года Брежнев стал совсем не тем.
Через два дня Александров, помявшись, сказал мне по телефону, что он доложил мою записку, но Леонид Ильич заниматься существом дела не стал, а сказал: «Это дело Устинова. Пусть он и решает».
— Вы позвоните Дмитрию Федоровичу, вот телефон его помощника, — закончил разговор Александров.
Устинову я звонить не стал. Такой ответ Брежнева означал однозначный и пренебрежительный отказ. О том, что с Устиновым наша организация, а следовательно, и я были не в лучших отношениях, Брежнев прекрасно знал.
Рассказав все Челомею и выслушав, как я понимаю теперь, его не совсем искренние соболезнования, я набрал продиктованный мне номер телефона директора организации, где мне отныне предстояло работать, Бориса Николаевича Наумова.
Секретарь соединила меня мгновенно. В ответ на мои сбивчивые объяснения Наумов дружелюбно сказал, что ему все известно и он обо мне наслышан, а потом выразил уверенность, что я найду себе дело по душе. Предложил приехать. Через два часа я подъезжал к своей будущей обители. Через проходную прошел в небольшой двор, в котором одиноко стояло пятиэтажное школьное здание. После гигантской территории нашего ОКБ и его многочисленных многоэтажных корпусов организация выглядела затрапезно.
Пройдя через раздевалку, я поднялся на второй этаж. Полная белокурая секретарша приветливо улыбнулась:
— Сергей Никитич? Борис Николаевич ждет вас. Проходите.
В кабинете меня встретил большой, весь как бы состоявший из улыбки человек. Он излучал благодушие.
Я стал рассказывать, стараясь быть покороче.
— Подождите, — перебил он меня, — если можно, поподробнее. Я много слышал о вашей деятельности. Любочка, чайку и ни с кем не соединяйте. Ни с кем, — скомандовал он секретарше в переговорное устройство.
За чаем мы проговорили часа два. Я рассказал о себе, о Челомее, кое-что о работе. Что можно. Наумов был весь внимание и любезность. Задавал вопросы, уточнял — видно было, что все это ему чрезвычайно интересно.
На прощание Наумов подбодрил меня, сказал, что на новом месте мне скорее светит поездка в Париж, чем на ракетный полигон в пустыне, и посоветовал обдумать, какая область научной деятельности мне больше по душе — он возьмет меня в подразделение, которое я выберу, на должность заведующего отделом.
— Такое указание я получил, — уточнил он.
Решили встретиться через пару дней. С июля 1968 года я начал работать в Институте электронных управляющих машин. В силу склада характера и обстоятельств я постепенно снова оказался в гуще событий. Отрадным было то, что через год из ОКБ ко мне перебрались несколько моих коллег, с помощью которых удалось создать боевой коллектив.
Теперь, по прошествии многих лет, до меня дошло, что мой перевод от Челомея к Наумову — не козни Устинова или кого-нибудь еще, а сигнал отцу, предупреждение: если не забросит работу над мемуарами, они, то есть Брежнев с председателем КГБ Андроповым, могут прибегнуть к более строгим мерам. Сигнал растворился в пустоте — я его, в силу наивности, не понял, а отцу о смене места работы долго не говорил, не хотел его волновать.
Все эти бурные события отвлекли меня от помощи отцу в работе над мемуарами, но лето 1968 года оказалось непродуктивным и у него. Только осенью отец приступил к диктовке. Дело шло туго, он выбился из ритма, забыл, что намечал. Опять мы обратились к составленному вначале плану. Выбирали тему на неделю и в следующий выходной подводили итог.
Сначала отец сердился, отвечал на мои расспросы о том, что надиктовано за истекшую неделю привычным «Не приставай!». Но постепенно работа оживилась, и надобность в моих приставаниях отпала.
1969 год наступил мирно. «Наверху» о нас не вспоминали. Отпор, встреченный Кириленко, возымел свое действие, и с отцом, видимо, решили не связываться. Все шло по установившемуся распорядку — работа над мемуарами, огород, прогулки, фотографирование, опять мемуары, телевизор, чтение. И так изо дня в день. Весной отец работал так же интенсивно, как и в поза прошлом году, когда мемуары только начинались.
Мы несколько успокоились, но, как оказалось, напрасно. Мемуары отца не выпадали из-под бдительного наблюдения. Все это в полной мере проявилось на следующий год.
Летом произошло событие, внешне, казалось, никак не связанное с темой этого повествования, но в силу ряда обстоятельств вдруг вмешавшееся в работу над мемуарами и оказавшее серьезное влияние на нашу дальнейшую деятельность.
Моя младшая сестра Лена с детства тяжело хворала. Еще ребенком, вернувшись с юга, она заболела системной волчанкой — тяжелым, непонятным современной медицине и неизлечимым недугом.
Чего только не предпринимали мама и отец! Обращения и к светилам науки, и к народной медицине не дали результатов — болезнь прогрессировала.
Во второй половине 60-х годов состояние ее серьезно ухудшилось. Лена уже не могла работать, с трудом ходила. Однако мужество и оптимизм позволяли ей возиться на даче с пчелами, цветами. Летом после очередного обострения Лену забрали в больницу. Болезнь вступила в новую грозную стадию — ей свело руки и ноги, она не могла ходить. Положение было очень тяжелым. Московские светила академик Тареев, профессор Смоленский, профессор Насонова давно наблюдали сестру, лечили ее, но улучшения не было. Они оказались бессильны.
Лева Петров — муж моей племянницы, проработавший несколько лет корреспондентом АПН в Канаде и уверовавший в западную медицину, предложил проделать анализы за границей — вдруг там существуют диагностика и лечение, о которых мы и не подозреваем. Лечащие врачи отнеслись к этой идее скептически, но не возражали. Они знали: положение безнадежное, а в такой ситуации принято давать родным полную свободу. Встал вопрос, как реализовать идею практически. Тут представился случай.
Повстречавшись в те дни со своими друзьями, Володей Барабошкиным и будущим академиком-математиком Ревазом Гам крелидзе, я в разговоре посетовал на возникшую проблему. Немного подумав, Реваз предложил:
— По-моему, выход есть. Сейчас в Москве гостит делегация американских математиков. Я поговорю с ними — может быть, кто-то из них возьмет на себя труд организовать обследование в одном из госпиталей в Америке.
И хотя мне совсем не хотелось связываться с иностранцами, я бы предпочел, чтобы эту миссию взял на себя кто-нибудь из своих, но выбирать не приходилось. Через несколько дней Гамкрелидзе принимал американских гостей у себя дома. Был приглашен и я. Там я познакомился с доктором Джереми Стоуном, занимавшим какой-то значительный пост в Американской национальной академии. «Этот человек может тебе помочь», — сказал Реваз.
Мы разговорились. Стоун, оказывается, был близок к покойному президенту Кеннеди, тепло отзывался об отце. Реваз уже рассказал ему о моих проблемах, и тот был готов не только взять на себя хлопоты с анализами, но вызвался разыскать и, более того, попробовать прислать в Москву врача, специалиста по коллагенозам. Так по-научному называлось заболевание моей сестры. Перед отъездом доктор Стоун забрал препараты для анализа и обещал вскоре позвонить.
Через пару недель он сообщил, что один из крупных американских специалистов в этой области (я забыл его фамилию) сейчас находится в Европе. Стоун договорился с ним, что в случае предоставления ему туристской визы он заедет в Москву. Вопрос требовалось решать быстро, в течение одного-двух дней. Поездка американского медика по Европе подходила к концу. Из Вены он должен был направиться домой.
Честно говоря, до этого звонка я не принимал всерьез разговоры о приезде иностранного врача, это не укладывалось в привычное восприятие советского гражданина, сообщение обрушилось на меня как снег на голову. Первым позывом было поблагодарить и отказаться, но я вспомнил, что это, может быть, последний шанс, и решился…
Но как мне организовать в моем положении визу вообще? Да еще за пару дней? Правильное решение пришло неожиданно — надо действовать через «верха». Единственный человек, который может помочь, — министр иностранных дел Андрей Андреевич Громыко. Я не сомневался в его порядочности, но не сбрасывал со счетов и его крайнюю осторожность.
Мы жили в одном доме. Тоже немаловажное обстоятельство, облегчающее возможность встречи. Набравшись смелости, вечером я позвонил ему домой и попросил разрешения зайти по очень важному делу.
Конечно, мой звонок удивил его, и вряд ли просьба о встрече его обрадовала, но внешне это никак не проявилось. Он спокойно и благожелательно, как будто мы переговаривались за эти годы не раз, предложил зайти прямо сейчас. Я спустился на этаж, где он жил. Громыко принял меня в холле своей большой квартиры. С ним была его жена Лидия Дмитриевна.
Я коротко изложил суть дела. Андрей Андреевич хорошо знал нашу семью, был осведомлен о болезни сестры. Мою просьбу он воспринял положительно и проговорил своим густым голосом, напирая на «о»:
— Ну что же, это дело гуманное. Я постараюсь помочь. Позвони мне завтра. Лидия Дмитриевна, постоянно оберегавшая его от возможных неприятностей, вставила:
— Андрюша, сам ты этот вопрос решить не сможешь. Это надо согласовать. Андрей Андреевич не отступился и повторил:
— Позвони мне завтра.
Он лучше всех знал, как это делается и что и с кем надо согласовывать.
Аудиенция закончилась.
Назавтра я позвонил ему в МИД. Я не ошибся в Громыко, в его лучших человеческих качествах — еще до моего звонка вопрос был решен положительно, и телеграмма о выдаче визы американскому профессору ушла в Вену.
Однако дело сорвалось. Врач, видимо, испугался поездки в незнакомую Москву. Как бы там ни было, от визы он отказался и отбыл из Вены домой. Обо всем доложили Громыко, и, когда я дозвонился к нему со словами благодарности, он сказал, что готов помогать, если понадобится, в этом деле и в будущем.
Как мне рассказали впоследствии, Громыко по собственной инициативе дал телеграмму послу в США А. Ф. Добрынину с просьбой оказать содействие, если к нему обратятся по поводу визы для американского врача. Он сделал много больше того, о чем я его просил.
Я позвонил Стоуну в США и рассказал о случившемся. Он не унывал. Заверил, что найдет новое решение.
— Я был в вашем посольстве, там обещали отнестись благоприятно. Это главное, — закончил он.
О телеграмме Громыко мы тогда еще не знали. Через несколько дней опять позвонил Стоун: нужный врач нашелся. У него большой опыт и знания. Долгое время он был личным врачом Джавахарлала Неру. К тому же он крупнейший в мире специалист в области коллагенозов. Готов поехать в Советский Союз. Приедет с женой. У него умерла теща, жена очень переживает, и они будут рады сменить обстановку.
— Вопрос с визой улажен. В нашем посольстве мне сказали, что выдадут ее без задержки. В качестве гонорара тебе придется оплатить проезд и его пребывание в Москве, а также обеспечить культурную программу, — закончил Стоун.
Я с радостью согласился. Формальности быстро уладились, и в конце октября я встретил в Шереметьеве невысокого худенького доктора Харвея и его супругу. В Москве было морозно, лежал снег. Разместились они в гостинице «Националь».
Неожиданно возникли осложнения с консилиумом — Тареев и Смоленский уклонялись от встречи с американцем, с большим трудом их удалось уговорить. После внимательного осмотра и оценки всех имеющихся результатов — наших и американских — профессор Харвей пришел к тому же заключению, что и советские врачи. С того момента отношения между ними заметно улучшились.
Американский специалист несколько приободрил нас: он считал, что положение не такое уж тяжелое, как можно было ожидать. Болезнь еще можно сдержать, более того — прожить до глубокой старости. К сожалению, она неизлечима, ее не умеют лечить ни в Америке, ни в Европе.
Лена не дожила до глубокой старости. Она умерла в 1972 году. Ошибался профессор или успокаивал нас, следуя медицинской этике, сейчас уже не узнаешь.
После первого консилиума назначили дополнительные анализы, а по получении их результатов — новую встречу. Харвей попросил дополнительно прислать пробы крови сестры в его лабораторию в США — там есть возможность воспользоваться современнейшими приборами, тогда, возможно, будут получены новые результаты. Однако по выражению его лица было видно, что ничего нового он не ждет. Для него все было ясно.
Не скрою, я был несколько разочарован и обескуражен — столько хлопот, фантастических усилий, а чуда не произошло. Профессор лишь подтвердил то, что мы слышали раньше.
Культурная программа сложилась удачно. Гости посетили театры, музеи, Дворец съездов, Оружейную палату, дня на два съездили в Ленинград. Через канцелярию Патриарха удалось организовать экскурсию в Загорск (сейчас Сергиев Посад) с показом сокровищ и парадным ужином.
Приставленная к ним Интуристом переводчица никак не могла понять, кто мы такие. Я и муж Лены — Витя — старались не оставлять гостей одних. Особое ее недоумение вызывало, когда мы время от времени увозили их куда-то. А ездили мы на консилиумы: видимо, эти поездки казались ей подозрительными.
Пребывание Харвеев в Москве подходило к концу. Отец, отдавая дань вежливости, пригласил их в гости. Посоветовавшись с Витей — отца мы об этом не спрашивали, — решили на дачу переводчицу не брать. Никаких особых соображений не было, просто не хотелось тащить в дом постороннего человека.
В тот день, придя утром в гостиницу, мы сказали переводчице, что забираем гостей на весь день, и она свободна. Переводчица обиделась, но мы не придали этому значения. В соответствии с намеченной программой сначала поехали в Архангельское, осмотрели дворец. Пообедали в местном ресторане. Только тут мы сообщили Харвеям, что неподалеку расположена дача Хрущева и он хотел бы повидаться с ними, если они не возражают. Предложение было с благодарностью принято.
По случаю приезда гостей отец переоделся в пиджак. Таким мы его давно не видели, обычно он ходил в домашней куртке. Встретил он гостей радушно. Видно было, что Харвей произвел на него благоприятное впечатление и ему было приятно принимать его в своем доме. Мама пригласила всех к столу — к приезду гостей приготовились. Мы этого не учли, так что пришлось обедать во второй раз.
За столом речь шла не только о медицинских делах. Отец сначала поблагодарил Харвея за согласие приехать в Москву для консультации. Затем традиционно речь зашла о русской зиме. На дворе лежал глубокий снег. Как и следовало ожидать, дальше беседа перешла на советско-американские отношения. Отец вспомнил о своих визитах в США. С теплотой отозвался о стране и ее народе. Рассказал о встречах с президентом Эйзенхауэром. Беседа была непринужденной. По торжественному случаю отец позволил себе даже выпить с гостями рюмочку коньяка за дружбу между нашими народами.
У отца были две любимые рюмки — одна высокая, узенькая, граммов на пятнадцать, я ее помню еще по Киеву, а другая большая, солидная. Ею он любил похвастаться, также как и не мецким чайным стаканом с ручкой. Внутри она была заполнена стеклом, и для жидкости оставалось несколько миллиметров наверху. Издали рюмка выглядела налитой до краев. Эту рюмку ему подарила в один из приездов в гости к нам на дачу жена американского посла Джейн Томпсон, сказавшая, что господину Хрущеву часто приходится бывать на приемах. Эта рюмка очень удобна, когда приходится часто выпивать. Отец нередко пересказывал эту историю, демонстрировал рюмку. Не обошлось без этого и на сей раз.
После обеда все вышли на крыльцо, уже темнело. Харвей сделал снимки на память. Фотографировались мы и за столом.
Естественно, что в разговорах ни словом не упоминались мемуары. Харвей о них просто не знал, а отцу такое не могло прийти в голову. Уже затемно мы вернулись в гостиницу. Гости были чрезвычайно довольны приемом у бывшего премьера, просили передать самую сердечную благодарность.
Мы и не подозревали, какие тучи сгущались над нашей головой.
Пребывание в Советском Союзе Харвеям пришлось по душе. Мадам пришла в себя, повеселела. Приближался праздник 7 ноября. С самого начала я уговаривал их задержаться на пару дней, посмотреть парад и демонстрацию, они в конце концов согласились и решили перенести отлет с 6 на 8 ноября. «Аэрофлот» без хлопот переоформил билеты.
О том, что гости уезжают шестого, знали все. Рассказал я об этом и Луи, точнее, при очередной встрече вскользь упомянул, что приехал американский профессор, пробудет до 6 ноября, в эти дни я буду занят и мы не увидимся. Упомянул и забыл. Перенос же отъезда прошел незамеченным. Да и кого это могло интересовать — днем раньше, днем позже. Естественно, ничего я не сказал Луи, мне было не до него, да и какое ему дело до даты отъезда американского профессора? На деле же оказалось, что этим двум дням была уготована особая роль.
Билеты на Красную площадь для Харвеев достать не удалось, но я их успокоил — окна «Националя», где разместились наши гости, выходят на улицу Горького, и мы увидим почти все, не выходя из номера. Я собирался принести портативный телевизор, по нему мы могли следить за событиями на Красной площади. В те времена далеко не во всех гостиничных номерах имелись телевизоры.
В гостиницу в день праздника нужно было попасть рано, до 7 часов утра, потом без пропусков не пробиться. У меня с собой набралось много вещей: кроме телевизора, еще два самовара, наши сувениры Харвеям и Стоуну. По случаю праздника все сидели по домам, занят был и Витя. Мне вызвался помочь приятель. В последний момент я захватил с собой и какую-то книгу, чтобы на случай, если гости спят, почитать в холле.
Харвеи нас ждали. Мы выпили кофе и стали рассматривать самовары, в этот момент пришла дежурная и предупредила, что во время парада в номере находиться нельзя. Надо покинуть гостиницу и выйти на улицу. Объясняться она не стала, но мы особо не расстраивались — настроение было праздничное.
Все отправились смотреть парад к крыльцу гостиницы. Простояли на холоде довольно долго и замерзли.
После военного парада разрешалось вернуться в свои номера. Харвеи были очень довольны, оживленно обменивались впечатлениями, шутили. Мистер Хар-вей рассказывал о своих впечатлениях, предвкушал, какие интересные снимки из России он сможет показать друзьям дома. Чтобы согреться, заказали в номер бутылочку армянского коньяка, какую-то закуску. Включили телевизор. Было уютно и мирно. Вскоре предстояла последняя встреча доктора Харвея с его пациенткой, последние советы. Вечером наши гости собирались в Большой театр, а завтра — домой.
— Всем оставаться на своих местах! У нас есть сведения, что вы занимаетесь деятельностью, наносящей ущерб Советскому государству! Не двигаться! — услышали мы грубый окрик.
Через широко распахнувшиеся двери в номер влетели несколько мужчин. Их сопровождала женщина-администратор.
Старший предъявил удостоверение сотрудника КГБ на имя Евгения Михайловича Расщепова… Уже более спокойно он повторил:
— В связи с вашей антигосударственной деятельностью мы должны провести у вас обыск. Предъявите документы и оставайтесь на своих местах.
Ордера на обыск предъявлено не было. Я о такой необходимой формальности забыл, а Харвеи просто не знали, какие у нас правила. Подтверждались самые мрачные рассказы о порядке в Советской России — наверное, в этот момент они пожалели, что согласились на это путешествие.
Профессор пришел в себя раньше других и вежливо, но твердо потребовал, чтобы ему позволили связаться с посольством Соединенных Штатов. В просьбе было решительно отказано.
Нас поставили лицом к стене, обыскали. Вытащили из карманов все личные вещи, внимательно их осмотрели. Затем начали тщательный обыск гостиничного номера и багажа наших гостей.
Придя в себя, я поинтересовался, что же они ищут. Расщепов не удостоил меня ответом.
Переворошили кровати, чемоданы, перерыли все шкафы, тщательно исследовали унитаз, перелистали принесенную мной книгу. Заинтересовались и телевизором, хотели его разобрать. Я это делать отказался, а сами они не решились, удовлетворившись внимательным исследованием содержимого через решетку в корпусе. Решительности у незваных гостей поубавилось, а человек, шаривший в унитазе, зло бросил: «Нет ничего. Опоздали. Успели передать».
Зазвонил телефон — это могли звонить по поводу билетов в Большой театр или мама, с которой Харвеи вскоре должны были встретиться. «Не двигаться, трубку не снимать», — рявкнул Расщепов. Сам он тоже к телефону не подошел.
Тут ожил мой приятель: «А это не то, что вы ищете?» — он показал на какую-то бумажку, торчавшую из замочной скважины в двери.
Расщепов свирепо посмотрел на него. «Я же не знаю, что вы ищете. Хотел помочь», — оправдывался мой друг.
Наконец Расщепов соизволил ответить на мой вопрос.
— Этот человек — агент ЦРУ. Он занимается шпионской деятельностью, — многозначительно поведал он.
Самое интересное, что я поверил!.. Не до конца, но поверил…
Обыск закончился безрезультатно, если не считать отобранных у гостей фотопленок, которыми так дорожил доктор Харвей. Наши «посетители» чувствовали себя уже просто неуютно, тон резко изменился. Расщепов принес свои извинения. Сказал, что они только выполняли свой долг. Затем пригласил всех нас сесть к столу и начал что-то писать. Это оказалась короткая расписка, в которой говорилось, что мы, такие-то и такие-то, не имеем претензий к органам госбезопасности в связи с произведенным обыском.
Мы с приятелем были ошеломлены случившимся, счастливы, что все «благополучно» кончается, и согласно кивнули. Вслед за нами неохотно согласились и американцы. Правил игры в нашей стране они не знали.
Расщепов попросил меня переписать расписку своей рукой. Я механически подчинился. Все расписались. «Гости» удалились. Меня Расщепов потянул за собой в коридор:
— Вы понимаете, мы выполняли свой долг. Это опасные люди, — повторил он. Я кивнул.
— Пленки, если на них нет ничего недозволенного, мы вернем им завтра утром проявленными, а вам я позвоню на днях, — голос его стал тверже. — Прошу вас не приглашать их ни под каким видом к себе домой. До свидания.
Я вернулся в номер. Приятель мой торопливо попрощался и ушел. Подавленные, мы уселись вокруг стола. Не знаю, кто из нас был расстроен больше. Я стал успокаивать Харвеев, плести, что де у всех случаются ошибки. Службы должны выполнять свои задачи, но могут и ошибаться.
Видимо, мои слова звучали не очень убедительно. Да и вид оставлял желать лучшего. Харвей, в свою очередь, стал успокаивать меня:
— Господин Хрущев, я проработал несколько лет в Перу. Видел там и не такое. Вы не переживайте. Я понимаю, вы не хотели бы огласки, ручаюсь вам, я не буду дома делать никаких сообщений для прессы.
Огласки я действительно не хотел и благодарно улыбнулся. Постепенно мы успокоились, но Харвею не сиделось в номере.
— Мне противно прикасаться к этим вещам. Давайте уйдем отсюда. И ваша мать и сестра… Ужасно, что им надо прийти сюда. Давайте перенесем встречу к вам на квартиру, — попросил он.
Я помнил прощальные слова Евгения Михайловича: «Ни под каким видом…» Нарушить их я не смел ни под каким видом, а потому промямлил:
— У меня там не прибрано, и мама собиралась приехать сюда. Давайте не менять планы.
Он все понял, грустно улыбнулся одними глазами.
До приезда мамы мы просидели молча. Каждый думал о своем. Последние разговоры с мамой и Леной прошли скомканно, во всяком случае, мне так показалось. Мысли мои были заняты недавним происшествием. О «гостях» мы не говорили. Не рассказывал я о визите и потом, не желая зря волновать близких, неприятностей и так хватало. И отец, и мать, и сестра ушли из жизни, так и не узнав о происшедшем тогда.
Перед расставанием Харвей напомнил, что хорошо бы сделать в его лаборатории еще один анализ крови, и попросил переслать кровь с оказией.
Наутро мы с Витей провожали гостей. Пленки, как и обещал Расщепов, Харвеям утром вернули проявленными, «испортив» только одну, отснятую на даче у отца.
Хозяйственный и педантичный Витя тщательно запаковал самовары, чтобы они выдержали неблизкую дорогу.
Но не тут-то было.
На таможне чемоданы Харвеев вывернули буквально наизнанку. Их начали трясти в общем зале, потом увели куда-то, наверное, для обыска. В старом Шереметьевском аэропорту всю процедуру досмотра было хорошо видно через решетчатую загородку, разделяющую зал. Самовары нам вернули, сказав, что без сертификата Министерства культуры их не выпустят. Необходимо заключение о том, что они не представляют художественной ценности.
Издерганные и измученные, Харвеи наконец вздохнули с облегчением и, помахав нам на прощание, отправились к самолету. Для них «русское приключение» кончилось. А у нас оставались еще незаконченные дела. Надо было найти способ передать Харвею кровь на анализ.
Сначала все казалось простым. В начале декабря в Вашингтон улетал Юлий Воронцов, бывший сокурсник Серго Микояна, а в то время заместитель советского посла в США Добрынина. Я с ним был в некоторой степени знаком. Воронцов охотно согласился выполнить мою просьбу. Тем более что он принимал участие в организации поездки Харвеев в Москву.
Неожиданно возникли осложнения. Жена Воронцова Фаина встревоженно и удивленно сказала мне буквально накануне отъезда:
— Небывалое дело! Нас специально собрали в МИДе и предупредили: ни у кого не брать передач в Штаты. Не знаю, что и делать.
Правило, запрещающее перевозить посылки от третьих лиц, существовало всегда, но на него обычно смотрели сквозь пальцы. В чем тут дело, мне в отличие от Фаины стало понятно сразу — ведомство Расщепова ставило новый барьер. Имелись в виду не передачи от третьих лиц, а конкретно от меня, поскольку анализ крови мог быть только предлогом, а там…
Мне все же удалось убедить Воронцовых. Термос с кровью они взяли, и он попал по назначению.
Через несколько дней я созвонился с Харвеем. Он сказал, что ничего нового не нашел. Результаты анализа он выслал по почте. Больше наши пути не пересекались. Дозвониться до США мне тоже не удавалось. Буквально на следующий день автоматический набор номера при международных переговорах перестал действовать, а московская телефонистка день за днем меланхолично извещала меня, что все линии на Америку заняты и когда освободятся — неизвестно. Догадавшись, в чем дело, я прекратил попытки. Результатов анализов я, конечно, не получил. Видимо, они хранятся в архиве КГБ в моем досье.
Вскоре пустили слух, что за свой визит в качестве гонорара Харвей запросил с отца мемуары, и тот согласился. Правда, опубликованные на Западе (и на Востоке) книги содержат тексты, относящиеся к периоду уже после отъезда Харвеев, но это обстоятельство оказалось возможным не принимать во внимание.
Не вызывает сомнения, что все происшедшее не случайность и не результат рутинной подозрительности КГБ ко всем иностранцам. Ключом к отгадке служит день обыска — 7 ноября. В тот момент, когда Расщепов со своей командой вломился в двери номера, который занимали Харвеи, согласно первоначальному плану, гости должны были находиться вне досягаемости, лететь домой.
Напрашивается вывод, что информацию в КГБ «своевременно» подбросил кто-то, кто знал о дате вылета, но не знал о ее переносе. Какую цель преследовал донос? Появлялся простой ответ на вопрос, как мемуары отца попали за рубеж. Ответ, не поддающийся проверке.
В подобном объяснении нуждались все: и те, кто переправлял материалы, и те, кто прикрывал акцию. Кому-то в КГБ оно давало официальную возможность не начинать расследование или, на худой конец, вовремя его прекратить. Кто персонально был автором этой авантюры, не могу сказать.
В конце декабря я вновь встретился с Евгением Михайловичем Расщеповым. Он еще раз предупредил меня, что и Стоун, и Харвей — матерые разведчики. Если я замечу что-либо подозрительное, то должен немедленно сообщить ему, для чего оставил свой телефон.
Ноябрьские происшествия доставили много неприятностей не только нам, но и тем, кто помог пригласить Харвея, и совсем посторонним людям. Гамкрелидзе перестали выпускать за рубеж, а Стоуна — пускать в Советский Союз. Только с началом перестройки эти запреты были сняты, и я с удовольствием прочитал в прессе, что на приеме у Михаила Сергеевича Горбачева в числе других американских ученых был и доктор Стоун. Времена переменились, и он больше не считался «матерым агентом ЦРУ».
До меня дошла информация, что пострадали ни в чем не повинные люди в нашем посольстве в Вашингтоне, содействовавшие оформлению въездных документов Харвеев. Думаю, досталось и Андрею Андреевичу Громыко. Ведь это он санкционировал приглашение врача. Извиниться перед ним мне не представилось возможности. И это меня очень огорчает.
Моих знакомых, в то время служивших в органах госбезопасности, оттуда уволили, хотя ни о Стоуне, ни о Харвее они слыхом не слыхивали. Правда, их пристроили на неплохие места в другие ведомства.
Хочу принести всем этим людям запоздалые извинения.
Самовары по назначению так и не попали. Витя долго не мог получить сертификат, его мурыжили, гоняли из кабинета в кабинет. При очередной встрече с Расщеповым я вскользь упомянул об отправке в Америку самоваров и Витиной одиссее. Реакция его была для меня неожиданной, он весь посерел и зло бросил: «И дались вам эти самовары. Что вы так рветесь отправить их своим американцам?»
Стало ясно, что уверенность, будто это не простые самовары, сохраняется. В Америку им не попасть. Чего уж боялись наши опекуны, я не догадался. Может быть, они подозревали, что в них упрятаны микропленки…
В 1969 году мемуары стали осязаемы. Это были уже не отдельные листки или главы. У нас в руках была отредактированная мною рукопись объемом около тысячи машинописных страниц, охватывающая период от начала 1930-х годов до смерти Сталина и ареста Берии. К ней примыкали описания отдельных эпизодов жизни отца: Карибский кризис, ХХ съезд КПСС, Женевская встреча глав четырех держав (СССР, США, Великобритании и Франции) 1955 года, размышления о Генеральном штабе, о военных мемуарах, о взаимоотношениях с Китаем и некоторые другие. Все это умещалось в нескольких папках.
Летом 1969 года отец еще раз перечитал отредактированные мной материалы, сделал новые замечания. Далеко не все ему понравилось, особенно литературная сторона.
Я решил найти настоящего писателя, который взялся бы за обработку. Труд большой, и далеко не каждый на него способен. Да и отец был не той фигурой — работа с ним не могла принести в те времена моральных или материальных дивидендов.
Я дружил с известным сценаристом Вадимом Васильевичем Труниным и как-то рассказал ему о возникших проблемах. Вадим предложил взять на себя литературную обработку, заметив, что, хотя это огромный труд и такая работа оплачивается очень дорого, он сделает ее бесплатно. Выход был найден. Я отдал Вадиму выправленный мною экземпляр. Прочитав его, он попросил исходные тексты. Я дал. Мою редактуру Вадим разгромил в пух и прах. Сказал, что все придется переделывать заново.
Мне стало немного обидно, я положил на это столько сил и времени, но понимал, что с профессионалом тягаться трудно. Трунин приступил к работе. Я тоже не забросил свою деятельность и продолжал править поступающие от Лоры страницы.
Когда я рассказал о своей договоренности с Труниным, отец несколько обеспокоился:
— Ты уверен, что он не агент? Как бы все, что попало к нему в руки, не исчезло.
Я заверил, что знаю Вадима давно — он честный, проверенный человек, мой друг, с симпатией относится к отцу. Отец успокоился, положившись на меня.
Замечу, что из нашей работы в те времена я не делал тайны, считая, что поскольку власти знают из подслушивания о диктовке, то нечего разводить конспирацию. С Лорой, которая к тому времени поменяла работу, мы регулярно перезванивались, обсуждая по телефону все рабочие вопросы.
В новом, 1970 году в жизни отца практически ничего не изменилось, казалось, о нем забыли. Наряду с другими привычными занятиями он продолжал диктовать. Правда, здоровье его несколько ухудшилось: он заметно ослабел. Владимир Григорьевич Беззубик, регулярно осматривавший отца, предупредил нас, что у него развился сильный склероз.
— Так можно прожить еще много лет, — произнес он стандартную успокаивающую фразу, за которой обычно следует грозное предупреждение, — а можно и умереть в любой момент. Медицина тут бессильна.
Отец к болезням не прислушивался, старался не обращать внимания на недомогания. С приходом весны он приступил к весенним хлопотам: наметил провести от дома вниз, на луг, водопровод, тем самым решить проблему полива огорода. Как и все свои дела, начал он эту работу увлеченно, отдался ей до конца. Целый день таскал трубы, обматывал резьбу на стыках льном, мазал краской, свинчивал. Работа приносила ему радость. Шутил, как и прежде: «Моя слесарная профессия пригодилась. Вы так не сумеете. И чему вас учили?»
Мемуары с наступлением погожих дней он почти напрочь забросил. А тем временем над нашей головой сгущались новые тучи. Как стало известно только теперь, еще в марте, а точнее 25-го, Андропов направил в Политбюро строго секретную записку. Речь шла о мемуарах отца:
«В последнее время Н. С. Хрущев активизировал работу по подготовке воспоминаний о том периоде своей жизни, когда он занимал ответственные партийные и государственные посты. В продиктованных воспоминаниях подробно излагаются сведения, составляющие исключительно партийную и государственную тайну, по таким определяющим вопросам, как обороноспособность Советского государства, развитие промышленности, сельского хозяйства, экономики в целом, научно-технические достижения, работа органов госбезопасности, внешняя политика взаимоотношения между КПСС и братскими партиями социалистических и капиталистических стран и другие. Раскрывается практика обсуждения вопросов на закрытых заседаниях Политбюро ЦК КПСС.
При таком положении крайне необходимо принять срочные меры оперативного порядка, которые позволяли бы контролировать работу Н. С. Хрущева над воспоминаниями и предупредить вполне вероятную утечку партийных и государственных секретов за границу. В связи с этим полагали бы целесообразным установить оперативный негласный контроль над Н. С. Хрущевым и его сыном Сергеем Хрущевым… Вместе с тем было бы желательно, по нашему мнению, еще раз вызвать Н. С. Хрущева в ЦК КПСС и предупредить об ответственности за разглашение и утечку партийных и государственных секретов и потребовать от него сделать в связи с этим необходимые выводы…»
В поведении Андропова много неясного. О передаче копии магнитофонных пленок на Запад, если верить Луи (а я ему верил), он знал с самого начала. И вдруг такой поворот?! Видимо, происшедшее со Стоунами испугало Андропова, и он решил подстраховаться. Однако те люди, которые содействовали нам, новых распоряжений не получили. В дело включились новые-старые игроки из иного департамента. Но об этом чуть позже.
…29 мая стояла июльская жара. Работалось отцу тяжело, но пришла пора прополки и рыхления. Отец взял тяпку, пошел на огород, возился там до середины дня. Днем вернулся, обедать не стал, пожаловался, что плохо себя чувствует, болит сердце. Походил по дому, надеясь, что боль пройдет. Не прошла. Вызвали врача. Владимир Григорьевич констатировал тяжелейший инфаркт. Отца немедленно отвезли в больницу на углу улиц Грановского и Калинина, в трехэтажное серое здание напротив Государственной библиотеки. Начались беспокойные дни неопределенного ожидания.
Владимир Григорьевич объяснил, что в больнице отцу пробыть придется долго, несколько месяцев, но критичны первые десять дней. Может случиться все что угодно, и он может умереть в любую минуту. «Мы делаем все возможное», — закончил он стандартной фразой. Несмотря на казенность, его слова подействовали на меня успокаивающе. Пользуясь своими правами главного врача больницы, он выписал мне пропуск, позволявший ежедневные посещения в любое время. Предупредил только, что отца нельзя волновать. Волнение может пагубно сказаться на течении болезни.
Ежедневно, когда днем, когда вечером, я приходил к отцу и проводил у него час-полтора. Дни стояли жаркие, но в палате было прохладно — работал кондиционер. Старое здание, построенное еще в начале тридцатых годов для Лечсанупра Кремля, недавно капитально переоборудовали.
Отец лежал неподвижно на спине, читать ему не разрешали, и он предавался размышлениям. Я пытался развлечь его, рассказывал разные домашние новости, говорил о том, как идет работа над мемуарами, что делаю я, а что Трунин.
Рядом с кроватью стоял прибор, провода от него тянулись к больному, а на экране непрерывно бежала ломаная зеленая линия кардиограммы. В палате постоянно дежурила сестра — состояние больного считалось тяжелым. Только когда я приходил, она ненадолго покидала палату.
Отец не любил, как он говорил, пустого времяпрепровождения. К нему он относил и мои визиты. Начинал притворно сердиться:
— Ну чего ты сюда ходишь? Тебе что, делать нечего? Тратишь свое время и мне мешаешь. Я здесь постоянно занят: то капельницу ставят, то укол делают, то врачи с осмотром приходят, то температуру меряют. Времени скучать не остается.
Но по выражению лица было видно, что приходы мои ему приятны. Навещали его, конечно, и мама и сестры.
Время шло, дела пошли на поправку. Разговоров о смерти больше не возникало. Я помнил предупреждение Беззубика беречь отца от всякого волнения, и потому мои разговоры с ним были преисполнены оптимизма.
Между тем события стали приобретать мрачные тона. Началась новая стадия охоты за мемуарами.
Первые предупреждения прозвучали весной, когда отец еще был здоров. Поначалу я не отнесся к происходящему с надлежащей серьезностью. Слишком все походило на плохой кинофильм. О том, что не все ладно, я узнал в конце апреля.
В нашем отделе работал Володя Лисичкин — симпатичный, улыбчивый молодой человек. Влетевший в тот солнечный апрельский день в нашу комнату Володя выглядел необычайно растерянным. Оттащив меня в уголок, он без предисловий таинственным шепотом сообщил: «Ты знаешь, за тобой следят!»
Я не поверил. И хотя предыдущие события должны были приучить меня ничему не удивляться, подобное в голове не укладывалось. Следят за шпионами, уголовниками — они прячутся от закона. А чего следить за мной?
Мемуары? Без сомнения!
Володя продолжал:
— Ты час назад ехал по Ленинскому проспекту, там, в конце?
— Да.
— Вот видишь. Я спешил в редакцию на такси, надо было забрать рукопись с машинки. Водитель попался разговорчивый. Он и говорит: «Хочешь посмотреть, как следят за машиной? Вот эти две “Волги” ведут вон ту машину». Я посмотрел и обомлел — номера-то твои. Мы поехали следом, я все хорошо разглядел — одна машина тебя обгоняет, а другая отстает. Потом они меняются местами. Они за мемуарами охотятся? — со свойственным ему любопытством спросил он.
Все на работе знали, что свободное время я посвящаю редактированию записок отца. В вопросе Лисичкина ничего крамольного не было. Я не ответил, только поблагодарил за предупреждение.
Если бы не Лисичкин, мне бы и в голову не пришло следить за снующими вокруг меня на улице автомобилями. Все прошло бы незамеченным. Правда, мое знание ничего не изменило: прятать нечего, бежать никто не собирался. Свое поведение я решил не изменять. Не надо показывать моим преследователям, что они раскрыты.
Кто это, сомнений не было — Евгений Михайлович Расщепов действовал.
Я решил удостовериться в слежке. Меня разбирало любопытство. Отнесся я к сообщению, скажем прямо, по-детски. Серьезность ситуации до меня не дошла. Было очень интересно, как следят. Смогу ли я сразу заметить? Как выделить преследователей из потока машин?
В голове прокручивались эпизоды из детективных фильмов. Перед глазами стояли мужественный, чуть ироничный, не теряющий головы герой Баниониса и его преследователи из боевика «Мертвый сезон». С этим я и отправился на «охоту».
Поехал по Ленинскому проспекту, медленно, еще медленнее, не более сорока километров в час. Есть! Серая «Волга» с двумя антеннами держится сзади. При моей черепашьей скорости все меня обгоняют, а она тащится сзади, как приклеенная. Наконец не выдерживает. Обгоняет и она. Запоминаю номер. Притормаживаю к обочине. Сзади голубая «Волга» с двумя антеннами не спеша сворачивает в переулок. Через минуту трогаюсь. Вперед почти не смотрю, только назад, в зеркало. Так и есть, знакомая «Волга» выползает из переулка.
Все это я продолжал воспринимать как игру. Ездить стал медленно и все искал, когда «она» появится. Чаще всего я опознавал наблюдателя, хотя часто под подозрение попадало несколько машин.
Были и трюки с переодеванием. Как-то в мае я ехал по набережной Яузы в МВТУ имени Баумана на лекцию, я там преподавал. Сзади подозрительная «Волга». Приглядываюсь — за рулем мужчина, рядом девушка в кофточке, гладко причесанная. Они или нет? Отрываюсь, сворачиваю налево, по Госпитальному мосту пересекаю Яузу и останавливаюсь на автостоянке возле училища. Вылезаю из машины, жду. Никого. Вдруг мимо проносится знакомая машина. За рулем та же девушка, но в свитере, волосы распущены. Молодой человек рядом. Девушку я узнал — это они! Удовлетворив любопытство, я отправился на лекцию.
Отцу я решил ничего пока не рассказывать, не желая волновать его. Повлиять на события он не мог, а прерывать работу над воспоминаниями не представлялось разумным. Тем более что такой шаг говорил бы о нашем испуге.
История продолжалась. На работе, видимо, произвели обыск. Заметил, что исчезла из ящика письменного стола снятая на даче кассета с кодаковской цветной пленкой. У нас в стране ее никто не брался проявлять, и она валялась там уже почти год. Решил сделать вид, что ничего не заметил. Спокойно, без суеты, задвинул ящик — может быть, среди моих соседей был осведомитель. Такое вовсе не исключено.
Вдруг приходит указание из дирекции — срочно проверить и доложить, не печатают ли машинистки на работе посторонние материалы. Видимо, решили устроить проверку в институте чужими руками, для конспирации, и не учли, что в нашем отделе она пойдет через его начальника, то есть через меня.
С чистым сердцем докладываю:
— Не печатают. Провел необходимую воспитательную работу.
Одна моя хорошая знакомая, машинистка по специальности, рассказала о начавшихся вокруг нее непонятных происшествиях. На днях она с полдороги вернулась домой (что-то забыла), а у двери копошатся незнакомые люди. Увидели ее и поспешно поднялись на этаж выше. Стали звонить в верхнюю квартиру. Я ее успокоил — пустые страхи, тебе померещилось.
Самому все стало понятно. Проверяют, хотят удостовериться, нет ли в квартире мемуаров. Их там нет…
Настроение с каждым днем становилось все более скверным. Пока ничего не нашли, но искать они умеют. В нашем же случае даже особого профессионализма не требуется. Скоро доберутся и до Лоры. Ведь именно у нее хранится то, что они так упорно ищут. Лора тем временем заболела и попала в больницу, вернее в расположенный на Садовом кольце неподалеку от Яузы спортивный диспансер. В диспансере она, конечно, не печатала. В конце июня я собрался ее навестить, чтобы заодно предупредить о происходящих событиях.
В тот день меня сопровождала голубая «Волга». Я заметил, как она остановилась у ограды больницы. Пассажиры остались в машине. Мы гуляли с Леонорой по парку, окружавшему старинное здание. Рассказал ей о происходящих событиях, стараясь не испугать. В заключение показал и машину, стоявшую за оградой.
— А я знаю эту машину, — вдруг перебила меня Леонора. — Я ее уже тут видела. Пару дней тому назад мы играли в настольный теннис. Вокруг были все свои. Поэтому я сразу заметила худощавого высокого мужчину в сером макинтоше и шляпе с большими полями. Выглядел он странно, прямо как детектив из кино. Он покрутился, долго смотрел на нас, а потом быстренько исчез. Раньше я тут таких типов не видела. Я тогда бросила играть и подбежала к забору. Смотрю, а там в голубенькой «Волге» сидит эта личность в шляпе и макинтоше. Он сразу же уехал. Точно, это та же машина, — перепугалась Лора.
Я решил ее успокоить:
— Ничего страшного. Поездят, поездят и перестанут. Ничего предосудительного мы не делаем. Если они хотят выяснить, кто печатает мемуары, пусть выясняют. В этом-то никакого секрета нет. Если бы вместо этого дурацкого детектива меня просто спросили, я бы им прямо ответил. Что скрывать?
На этом мы расстались. Сам я не был так спокоен, как хотел казаться. Что-то готовилось. Но что? Одно ясно — о Леоноре они уже знают.
Через несколько дней после моего визита к Леоноре мне в очередной раз позвонил Евгений Михайлович Расщепов. Он вежливо попросил о встрече — мол, надо выяснить кое-какие детали. Я не имел ничего против и легко согласился.
— Удобнее это сделать не у нас, — сказал Евгений Михайлович, имея в виду здание на площади Дзержинского. — Если вы не возражаете, мы будем вас ждать в гостинице «Москва».
Он назвал этаж и номер.
В такое место на встречу я шел впервые. Было любопытно и жутковато. Поднялся на этаж, дежурная указала нужную дверь, номер ничем не отличался от других виденных мною в этой гостинице люксов: спальня и гостиная, красные плюшевые занавески, запах пыли. Здесь явно давно не жили.
С Расщеповым пришел еще один человек. Он представился Владимиром Васильевичем. Во время разговора внимательно следил за каждым моим движением. Вопросы оказались будничными. Было видно, что ответы не очень интересуют моих собеседников. Всего я не запомнил, но кое-что показалось мне заслуживающим внимания.
— Нет ли у вас новых сведений о Стоуне и Харвее? Не поддерживаете ли вы связи с Харвеем? — начал спрашивать Евгений Михайлович.
Скрывать я ничего не собирался.
— От Стоуна известий не было. Думаю, у него хватает дел и без меня. А Харвею мы, как и договаривались с ним в Москве, послали на анализ кровь сестры. Пытался созвониться с ним — почти ничего не слышно, расслышал только, что результаты анализа он пошлет по почте. Однако никакого ответа я не получил. Нас это очень беспокоит. Речь идет о здоровье Лены.
Евгений Михайлович посочувствовал мне, но помощи не предложил.
— Скажите, Сергей Никитич, — спросил вдруг его коллега, — вы знаете человека по фамилии Армитаж? Он с вами не встречался?
— Человека с такой фамилией я когда-то встречал, не могу, конечно, сказать, что это тот, кто вас интересует. Одиннадцать лет назад, в 1959 году, когда я сопровождал отца во время его визита в США, представитель госдепартамета США Армитаж ездил со мной в Нью-Йорке в Бруклин. Там жил коллекционер бабочек, с которым я очень хотел повидаться. Бабочки — мое хобби, — пояснил я. — С тех пор я его не видел и ничего о нем не слышал.
Я был удивлен. При чем тут это? Надо сказать, что вопрос об Армитаже мне задавали и позже. Не знаю, чем он мог так заинтересовать моих собеседников в связи со мной. Даже если он из соответствующих служб, а в этом не было бы ничего необычного, со мной он общался только в рамках протокола. Правда, в сталинские времена и такой «связи» хватило бы за глаза. Как бы то ни было, Армитажа после 1959 года не встречал.
— Он сейчас работает в Москве, в посольстве, — продолжал мой собеседник. — Матерый разведчик, как и Стоун. Оба — активные агенты ЦРУ. Если вдруг он на вас выйдет, сообщите нам немедленно.
Я согласился.
— Журналисты вами не интересовались? — осведомился Расщепов.
— Нет.
— Будут интересоваться — сообщите нам.
— Хорошо.
Вот, собственно, и весь разговор.
Только на прощание был задан главный вопрос, как бы походя, между прочим.
— Кстати, как идет у Никиты Сергеевича работа над мемуарами? — спросил Евгений Михайлович, а его спутник впился в меня взглядом.
— Спасибо, ничего. Сейчас он болен, в больнице, так что какая там работа. На этом мы расстались.
Прошло около двух недель. 11 июля 1970 года, в субботу, мы с женой собирались в гости к Володе Барабошкину. День близился к вечеру, когда раздался телефонный звонок.
— Сергей Никитич, здравствуйте. С вами говорит Евгений Михайлович. Нам очень срочно нужно с вами переговорить. Не могли бы вы с нами встретиться?
Встреча мне была вовсе не ко времени. Да и совсем недавно мы говорили, по сути дела, ни о чем.
— Евгений Михайлович, сегодня выходной. Вы меня застали случайно, я ухожу в гости. Давайте встретимся на следующей неделе.
— Нет, нет, — заторопился он, — дело чрезвычайной важности. Произошли некоторые события, я не могу говорить по телефону. Я вас очень прошу.
— Хорошо, — сдался я, — сейчас подъеду.
— Спасибо, — обрадовался Расщепов, — проходите прямо ко входу. Вас там встретят.
Действительно, у огромной металлической с причудливым литьем двери массивного, известного всем советским людям здания на Лубянке меня ждал недавний «собеседник» из гостиницы «Москва». Он провел меня мимо всех постов на нужный этаж. Зашли в небольшой кабинет Евгения Михайловича. Тут я уже бывал после истории с Харвеями.
Расщепов поднялся из-за стола. На лице расплылось само радушие. Поздоровались, сели. Мой провожатый устроился напротив меня. Все эти приемы уже стали знакомыми. Евгений Михайлович затянул старую песню. Обо всем этом мы подробно поговорили несколько дней назад. Опять о Стоуне, об Армитаже. Как здоровье Никиты Сергеевича? Спросил что-то о мемуарах.
Я недоумевал, что ж тут срочного? Что случилось? Что им, делать нечего? Вслух я этого, понятно, не говорил, безмятежно отвечая на вопросы, и ждал, что же будет дальше.
— Сергей Никитич, с вами хотел поговорить наш начальник. Вы не возражаете?
— Нет, что вы. А кто?
— Заместитель начальника управления.
— Второго главного? — Я демонстрировал свою осведомленность. Расщепов не ответил.
Мы вышли из кабинета. Поднялись по лестнице на несколько этажей. Постучавшись в плотно закрытую дверь, Евгений Михайлович пропустил меня вперед. Этот кабинет был побольше, но тоже невелик. Справа у окна письменный стол, слева вдоль стены длинный, орехового дерева, с серединой, затянутой зеленым сукном, стол для заседаний — типичный сталинский стиль.
Из-за стола поднялся худощавый человек лет 45–50, на вид интеллигентный.
— Здравствуйте, меня зовут Виктор Николаевич. Прошу.
Мы сели у длинного стола. Третьим теперь был Евгений Михайлович. Опять начался «светский» разговор о жизни, о работе. Тут я вставил, что два года назад меня, помимо моего желания, перевели из ОКБ в институт.
— А как вам работается на новом месте? — поинтересовался хозяин кабинета. Чувствовалось, что он знает обо мне все, да и перевод мой, видимо, произошел не без его участия.
К тому времени в институте я уже огляделся. Работа мне нравилась, люди тоже. Поэтому я ответил, что претензий у меня нет, а в некотором смысле я даже доволен переменой места работы. Уточнять не стал. Мой ответ его устраивал — труднее найти взаимопонимание с недовольным, озлобленным человеком.
Наконец он перешел к главному:
— Скажите, Сергей Никитич, где в настоящее время хранятся мемуары Никиты Сергеевича?
Я насторожился — началось. Еще раньше, продумывая варианты поведения, я решил не врать. Запутаешься — хуже будет. Да и роль наивного, недалекого простака больше подходила к моей физиономии. А главное — скрывать мне нечего.
— Часть мемуаров хранится у меня, часть — на даче, в сейфе у Никиты Сергеевича.
— Вы знаете, — Виктор Николаевич понизил голос, напустив на себя таинственный вид, — к нам поступили сведения, что материалы у вас хотят похитить агенты иностранных разведок. Как они у вас хранятся?
Все стало ясно. Меня поразила примитивность аргументации.
— Я их храню в закрытом книжном шкафу. Но это, конечно, не главное. Я живу в доме, где проживают члены Политбюро. Дом тщательно охраняется КГБ. Есть пост у входа, и часовой ходит вокруг дома. Проникнуть в дом, чтобы похитить у меня материалы, иностранным агентам будет так же трудно, как и в это ваше здание, — позволил я себе пошутить.
— Ну-у, знаете, для профессионалов не существует ни охраны, ни замков. И мой сейф не гарантирован на сто процентов…
Дальше он продолжил официальным тоном, сказав, что, поскольку эти мемуары имеют большое государственное значение, в Центральном Комитете принято решение по выздоровлении Никиты Сергеевича выделить ему в помощь секретаря и машинистку для продолжения работы.
Затем от имени Центрального Комитета попросил сдать им хранящиеся у меня материалы, мотивируя это тем, что органы государственной безопасности — это правая рука Центрального Комитета, что об этом не раз говорил и товарищ Хрущев. Все, что они делают, делается исключительно с санкции ЦК, по его поручению. В КГБ материалы будут в большей безопасности, и можно быть уверенным, что они не попадут в руки иностранных разведок.
— Я говорю с вами совершенно официально, как представитель органа Центрального Комитета. Все материалы в целости и сохранности по описи будут возвращены вашем отцу для продолжения работы, — заключил мой собеседник.
Я лихорадочно соображал, что предпринять в этой обстановке, а потом, помявшись, ответил, что он ставит меня в трудное положение, поскольку Никита Сергеевич сейчас в больнице. Посоветоваться с ним я не могу, врачи категорически запретили его волновать. Мемуары — это его собственность, и отдать их без его разрешения я не могу.
Но, очевидно, весь расчет и строился на том, что я не побегу к больному отцу, а уж со мной-то они справятся. Виктор Николаевич твердо заявил, что он понимает мои затруднения, но ведь речь не идет о сдаче. Имеется в виду передача материалов на временное хранение до выздоровления отца.
В ответ я повторил, что не имею права распоряжаться материалами. Но уж если это решение ЦК и делу придается такое значение, то, во всяком случае, я прошу устроить мне встречу с Юрием Владимировичем Андроповым. Хотелось бы услышать о гарантиях лично от него. Тем более мы с ним хорошо знакомы. Я добавил, что всегда с большим уважением относился к Андропову, ценил его как мудрого и интеллигентного человека, а потому уверен, что он свое слово не нарушит.
Как оказалось, такая просьба не застала врасплох Виктора Николаевича.
— Встретиться с Юрием Владимировичем нет никакой возможности. Он в отъезде. Уехал на встречу с избирателями, — пожал он плечами.
Я молча кивнул. Они оба выжидающе смотрели на меня.
Конечно, думал я, словам Виктора Николаевича верить нельзя, но и отмахнуться от них невозможно. Допустим, я откажусь, и, самое невероятное, они отступятся. Так ведь мне эта публика знакома — материалы в любой момент могут быть похищены «иностранной разведкой». И уж тогда у меня не будет никаких концов. Да еще и меня же в этом обвинят…
С другой стороны, предложение о помощи ЦК заманчиво… Мы с отцом такой вариант не раз обсуждали… И с Кириленко он об этом говорил… И все же не могу я без разрешения отца принимать подобное решение. Брать на себя такую ответственность!.. Ведь отец отказал Кириленко… Впрочем, тогда ведь речь шла о запрете, а сейчас… Но кто даст гарантии?…
Затянувшееся молчание прервал Евгений Михайлович.
— Что же вы молчите? — угрюмо просил он.
— Да вот раздумываю, как мне поступить…
— У вас нет другого выхода! — вырвалось у него.
Виктор Николаевич посмотрел на своего помощника с укоризной. Я улыбнулся.
— Ну… другой выход у меня пока что все-таки есть, — показал я на дверь. Виктор Николаевич забеспокоился:
— Сергей Никитич, решение за вами. Мы вас просто предупреждаем о создавшейся ситуации и возможных последствиях.
Вид у обоих был очень обеспокоенный…
Виктор Николаевич сменил тему разговора, заговорил о Соединенных Штатах, где он проработал много лет и лишь недавно вернулся домой. Он стал рассказывать о своих впечатлениях. Они сводились к тому, что жить в Америке хуже, чем в Советском Союзе. И еда менее вкусная — все мороженое-перемороженое. Я механически кивнул — голова была занята другим.
Если не отдать сейчас материалы, прикидывал я возможные последствия, они не успокоятся, будут искать, и один бог знает, чем это кончится. Работать не дадут. Леонору они, понятно, знают. Найти другую машинистку едва ли удастся — уж они постараются. Если отдать, они, скорее всего, больше искать не станут. Можно будет переждать какое-то время и вернуться к работе. И, пожалуй, пора дать сигнал к опубликованию… Поговорить бы с отцом… Но нет, нужно на что-то решаться. Если я отдам материалы, они будут довольны — победили. А уж отцу я как-нибудь все объясню. Словом, после подобных размышлений я решился на этот непростой шаг, и мне вдруг стало легче.
— Хорошо, — сказал я. — Я подумал. Если уж за материалами действительно охотятся иностранные разведки, пусть они пока полежат у вас. Раз вы говорите, что так надежнее.
Тут я вспомнил, что надо будет сейчас ехать за папками и пленками домой, а там меня ждет жена, чтобы идти в гости. Придется объясняться, чего мне никак не хотелось.
Я наивно попросил перенести передачу материалов на завтра, на что, естественно, получил категорическую ссылку на чудовищные происки врагов, которые только и ждут сегодняшней ночи, чтобы наконец-то реализовать свои черные замыслы. Делать было нечего. Я согласился, сославшись, впрочем, на непредвиденное в такой ситуации обстоятельство — часть материалов находится у машинистки Леоноры Никифоровны Финогеновой.
Мне было спокойно сказано, что эти материалы в распоряжении моих гостеприимных хозяев — они накоротке к ней заехали и попросили их сдать.
— Это нечестно, — вырвалось у меня, — вы не имели права. Вы должны были действовать только через меня.
Виктор Николаевич постарался сгладить допущенную неловкость, сказав, что он понимает мое возмущение, но время не ждет. Дорога каждая минута. Имеется достоверная информация о том, что иностранная разведка может вот-вот похитить этот материал.
Последний довод окончательно «убедил» меня, и я, начав «сотрудничать», заявил, что еще часть материалов находится на литературной обработке у моего приятеля, кинодраматурга Вадима Трунина.
О Трунине они, как оказалось, не знали! Правда, в последние месяцы мы с ним редко встречались.
Мои собеседники забеспокоились.
— А где он живет? — последовал вопрос.
Трунин снимал квартиру то в одном месте, то в другом, а недавно снова поменял адрес. Устроился он где-то на Варшавском шоссе. Я знал только номер телефона. Евгений Михайлович записал его и вышел из кабинета. Через несколько минут он вернулся и сообщил, что Трунина нет в Москве, а вернется он на будущей неделе. Затем меня спросили, давно ли я отдал ему материалы?
— Осенью 1969 года.
Кивнув и подумав, Виктор Николаевич предложил установить охрану у дома товарища Трунина. И как только он вернется, я должен буду забрать у него материалы и передать их под охрану моим собеседникам.
Я согласился.
Оставалась последняя операция — сдать мои материалы и получить расписку.
— С вами поедет Евгений Михайлович, — решил Виктор Николаевич, — он подождет в машине.
Через десять минут мы были у моего дома. Я поднялся на шестой этаж и, стараясь не шуметь, незаметно прошел в комнату: не хотелось объяснять все жене. Открыл шкаф, и сердце сжалось от горечи — сколько души, сил и времени вложено в эти папки. Смертельно не хотелось их отдавать. Но… давши слово — держись… Набралось две больших сумки с папками и магнитофонными катушками.
Когда мы вернулись к Виктору Николаевичу, у него на столе уже лежали материалы, изъятые у Финогеновой. И тут среди больших магнитофонных бобин с воспоминаниями отца я заметил еще одну, поменьше. О ней я совсем забыл…
Примерно год назад по своим черновым записям я надиктовал на магнитофон рассказ о событиях, происходивших в октябре 1964 года, свидетелем которых мне случайно довелось стать: на столе перед Виктором Николаевичем лежала эта самая пленка.
Я заволновался. Как я мог забыть! Я был уверен, что содержание мемуаров отца не может вызвать отрицательной реакции властей. Ведь его рассказ был о «делах давно минувших дней», и современные руководители там не упоминались даже мельком. С моей пленкой все обстояло иначе: я говорил о событиях, происшедших совсем недавно, в октябре 1964 года… У меня вовсю фигурировало нынешнее высшее руководство. Мало того, в заключение приводился казавшийся мне очевидным вывод, что все происшедшее не имеет никакого отношения к принципиальной политике партии, представляет собой просто «дворцовый переворот».
В тот момент я наивно считал, что пленки отца будут распечатаны и внимательно изучены если не в ЦК, то в КГБ как минимум. А тогда и моей пленке не избежать чужих ушей. Я лихорадочно соображал: что же делать? Оставалось надеяться на чудо…
Я сделал безнадежную попытку забрать свою пленку, объявив, что эта маленькая бобина попала не по адресу. Тут записаны мои заметки, я прошу вернуть ее мне и даже протянул руку к коробке.
Но возвращать мне никто ничего не собирался. Мало того, своей оплошностью я невольно привлек внимание к этой катушке. В результате моей собственной глупости из всей массы материалов изученной оказалась только моя пленка. В этом я позднее убедился…
Втроем мы рассортировали материалы, сложив отдельно отредактированный текст, отдельно — черновики, катушки с пленкой, пронумерованные мной по хронологии записей. Подсчитали общее количество страниц и катушек с пленкой.
— Напишите расписку, давайте ее подпишем и разойдемся, — устало попросил я.
— Нет, нет, — возразил Евгений Михайлович, — напишите ее сами, своей рукой.
Я согласился и предложил примерно такую формулировку: «В целях обеспечения сохранности и во избежание захвата иностранными разведками органы государственной безопасности обратились ко мне с требованием передать им мемуары моего отца, Хрущева Никиты Сергеевича…»
Однако моя редакция не устроила Евгения Михайловича, предложившего собственную. Вот как она выглядела в окончательном виде:
«Хрущевым Сергеем Никитичем 11.7.70 г. по просьбе представителей госбезопасности, в целях обеспечения сохранности и безопасности, переданы на хранение магнитофонные пленки и текст, содержащий мемуарные материалы Хрущева Никиты Сергеевича. Материалы переданы лично Титову Виктору Николаевичу и Расщепову Евгению Михайловичу. Магнитофонные пленки на бобинах диаметром 13 см — 18 штук, на бобинах диаметром 18 см — 10 штук, печатные материалы в 16 папках общим объемом в 2810 страниц. Кроме того, в КГБ переданы Финогеновой Леонорой Никифоровной, работающей по моей просьбе над мемуарными материалами, 6 больших бобин с продиктованным текстом и 929 страниц печатных материалов. Часть отпечатанных материалов в количестве 10 папок, примерно полтора экземпляра мемуаров, мною были переданы осенью 1969 года для литературной обработки писателю Трунину Вадиму Васильевичу, которые по его возвращении в Москву также будут сданы на хранение в КГБ. Кроме вышеуказанных лиц, материалы никому не передавались. Все перечисленные материалы будут возвращены автору по его выздоровлении. 11 июля 1970 г.».
Подписи: В. Титов, Е. Расщепов, С. Хрущев.
Титов вызвал секретаря, поручил отпечатать расписку. Дожидаясь, когда она будет готова, мы пили кофе, разговаривали на общие темы. Виктор Николаевич не мог скрыть удовлетворения от удачного завершения операции, но особенно откровенно радовался Евгений Михайлович.
Поговорили о мемуарах, сошлись на том, что они представляют большой исторический и политический интерес. Виктор Николаевич еще раз подчеркнул, что КГБ действует только по указаниям ЦК и все их действия полностью согласованы с Центральным Комитетом. Он снова вернулся к тезису, что и сам Никита Сергеевич, говоря о Комитете госбезопасности, подчеркивал, что это правая рука ЦК.
Вдруг Виктор Николаевич как бы невзначай спросил, знаком ли я с Луи. Такого поворота я не ожидал и весь напрягся.
— Да, мы встречаемся время от времени, Виталий Евгеньевич интересный человек, — стараясь скрыть свое волнение, проговорил я и добавил: — Нас познакомил Лева Петров, вы, наверное, знаете, он работает в ГРУ.
Виктор Николаевич знал и это, но Лева его уже не интересовал: незадолго до нашего разговора он скончался.
— Ну и какого вы мнения о Луи? — гнул свое Виктор Николаевич. Я решил не углубляться в опасную тему.
— Не мне о нем судить. Вы знаете о Луи куда больше меня. Ведь он ваш работник, — отпарировал я.
— Ну, это как сказать, — неуверенно протянул Виктор Николаевич, но больше скользкой темы не затрагивал.
Потом перешли на разговоры о США. Виктор Николаевич снова пожаловался, что продукты в США менее вкусны, чем в Советском Союзе. И вообще, работать там тяжело: все время слежка, вся жизнь в напряжении.
— Ничего, слежка — это не так страшно. Надо только привыкнуть. Сколько времени вы за мной следили, и ничего со мной не случилось, — подначил я.
На лицах моих собеседников отразилось беспокойство:
— Нет, что вы! Мы за вами никогда не следили. Это вам показалось.
— Ну, не будем обострять вопрос. Пусть каждый останется при своем мнении, — не стал я спорить.
Время шло. Текст все еще печатали. И тут я затронул «больную» тему. Незадолго до нашей встречи попросил политического убежища у американских властей капитан госбезопасности Носенко, сын бывшего министра судостроительной промышленности. Шума было много. Вот я и полюбопытствовал: как же это могло произойти и что он сейчас делает?
Виктор Николаевич насупился и заявил, что Носенко — растленный тип. Он нарушал законы в личных целях, считая, что как работнику органов ему все сойдет с рук. Вот и докатился до измены.
Я поддержал его, согласившись, что предательство нельзя оправдать. Но и нарушение законов в государственных интересах путь очень скользкий. Не знаешь, где остановишься.
Тут почему-то мои хозяева не ответили мне взаимностью — мое замечание повисло в воздухе. Разговор зачах. К счастью, подоспел печатный текст расписки. Мы вторично расписались. Затем меня проводили до дверей, и мы расстались…
Заехав за женой, я отправился в гости. Мы, конечно, безнадежно опоздали, поскольку визит к Виктору Николаевичу занял несколько часов. В гостях мне было не до веселья. Я снова и снова проигрывал в уме происшедшее. Казалось бы, теперь они могут успокоиться…
И как сложилась ситуация с Лорой Финогеновой? За себя я не беспокоился, но кто знает, как они действовали с ней? Я очень волновался. А кроме того, меня мучил главный вопрос: что делать дальше? Тут, увы, посоветовать мне не мог никто. Отец в больнице, и разговор с ним исключался. Предстояло и дальше решать самому.
Итак, давать ли санкцию на подготовку книги к печати или повременить? Ясно, что опубликование мемуаров вызовет большой шум. Правда, еще два года назад мы обсудили с отцом все детали. Но наступил ли именно сейчас критический момент? А с другой стороны, публикация покажет всему миру, что мемуары существуют, и, значит, они будут жить.
Несомненно, это вызовет переполох среди моих новых «друзей». Они-то, бедолаги, уверены в полной победе, а тут такой конфуз.
Затем мои мысли перешли на то, как они там, в КГБ, взаимодействуют между собой. Мой новый знакомый Виктор Николаевич следит за мной, «оберегает от американских шпионов», и в то же время какой-то другой «Виктор Николаевич», в другом кабинете, помогает нам переправлять материалы тем же американцам. Эти мысли я прогнал. На пустое сейчас недоставало времени…
Словом, промучившись в гостях, а потом и полночи дома, я решил, что происшедшее нужно считать критическим моментом и, следовательно, не ожидая дальнейшего развития событий, незамедлительно приступить к подготовке публикации книги на Западе. Было ясно, что ждать больше нечего. Ситуация к лучшему не изменится. Конечно, я оказался в щекотливом положении: приходилось решать за автора, но отец выйдет из больницы только в конце лета, а то и осенью. Время будет безвозвратно упущено. Кто знает, что еще придумают Титов с Расщеповым.
Наконец я решился. Наблюдение за мной никто не снимал, но я больше не обращал на него внимания. Мои контакты и с Луи, и с Финогеновой давно перестали быть секретом. Утром, без предварительного звонка, я отправился в Баковку. По Минскому шоссе за мной неотступно следовала уже ставшая привычной «Волга». На мгновение всплыло в памяти, как пять лет тому назад неподалеку, на Окружном шоссе, мы с Галюковым искали укромное местечко для «важного» разговора. Как много воды утекло и как наивны мы тогда были.
Вот и поворот на Переделкино. На обычно пустом перекрестке маячит милиционер. Через секунду замечаю второго, он прячется в кустах. Постовой внимательно вглядывается в машину и, пытаясь разглядеть получше номер, буквально бросается под колеса, но не делает ни малейшей попытки меня остановить. Я благополучно сворачиваю на ведущую в Баковку узкую лесную дорожку. Несколько поворотов, и вот я уже подъезжаю к знакомым воротам. К счастью, Виталий Евгеньевич оказался на месте, он любил посибаритствовать, вставал поздно. Я буквально силком вытащил его на утреннюю прогулку, в доме я не решался произнести ни слова. Когда мы вышли на знакомый пригорок, где обычно вели доверительные разговоры, вдали я приметил две характерные мужские фигуры. Не вызвало сомнений: за нами наблюдали и здесь. Но делать нечего, сбиваясь, я начал рассказывать о вчерашнем происшествии. Луи слушал меня не перебивая. Мои слова о том, что пришло время издания на Западе, он воспринял с видимым удовлетворением. Что ж, здесь у него был свой интерес.
Отправиться со своей миссией в США он решил не откладывая, прямо на следующей неделе.
Вернувшись дней через десять, Луи сообщил, что дело улажено: «Первый том выйдет в конце года или в начале следующего. Со вторым, сообщили мне, работы гораздо больше, а потому для подготовки его в печать потребуется несколько лет».
Впрочем, в тот момент вторая книга меня не интересовала: важно начать.
Объявить о книге решили в октябре, а первые журнальные публикации предполагались в ноябре.
— Но слухи могут просочиться уже в сентябре, — предупредил меня Виталий Евгеньевич.
По срокам все складывалось удачно: отца я так или иначе успею предупредить.
В отношении отца к публикации я не сомневался: ведь эту возможность мы обсуждали много раз, и сейчас я действовал строго в соответствии с заранее разработанной нами схемой. Но вот его реакция на то, что я сдал материалы, честно говоря, не давала мне покоя, хотя с позиций логики я поступил правильно. Тем не менее меня не оставляло чувство, что этически мой поступок выглядел не лучшим образом. Ведь отец не отдал мемуары Кириленко…
Эти мысли не оставляли меня. И, должен признаться, мучают они меня и по сей день — через много лет после происшедших событий…
О чем я думал тогда?
Отец прошел революцию, Гражданскую и Отечественную войны, ленинский, сталинский и послесталинский периоды развития нашего государства. Ошибки его сейчас не имели значения — всю свою долгую активную жизнь он посвятил общему делу. Теперь, на пенсии, в своих воспоминаниях он пытается воскресить историю, осмыслить прожитое, предостеречь тех, кто пришел на смену. Все это необходимо обществу, ведь без знания прошлого невозможно отчетливо разглядеть будущее.
И вот парадокс. Мало того что, оказывается, опыт, история никому не нужны и по сей день — за мемуарами гоняются, как за подрывной литературой, нас низводят на положение едва ли не преступников, а сами воспоминания зачислили в разряд нелегальщины, издаваемой за границей.
Мемуары отца — в высшей степени партийный и патриотический документ, в чем сомнений быть не может. В чем же дело? Так я и не нашел в то время вразумительного ответа на этот простой вопрос…
Только я вернулся домой после встречи с Луи, как раздался настойчивый телефонный звонок. Оказывается, с самого утра меня добивалась Юля, теперь уже Левина вдова. Ей позвонили из КГБ и назначили встречу на вторую половину дня. Я поспешил к Юле. Выглядела она перепуганной, вся дрожала. Я, как мог, успокоил ее.
— Главное, говори правду, ты же ни в чем не принимала участия. Лева тебя в эти дела не посвящал. Все это знают, — инструктировал я ее.
Разговаривали мы в сквере, примыкавшем к ее дому.
— Но у меня остались две бобины с надиктовками отца, — жалобно проговорила Юля. — Что с ними делать? Может быть, отдать им?
Я категорически воспротивился: это только осложнит дело, возбудит подозрения, что материалы хранятся не только у меня.
— Сотри их и забудь, — приказал я. Юля покорно кивнула.
Разговор с ней прошел без каких-либо осложнений, допрашивающие тоже знали, что Юля держалась в стороне от работы над мемуарами. Ее расспросили о Леве, обо мне, об отце и отпустили. В общем, все закончилось благополучно, и я пожалел, что, запаниковав, попросил Юлю стереть запись отца с магнитофонных бобин. Они бесследно исчезли для истории. Но кто тогда мог предвидеть, как повернутся события.
После встречи с Юлей я бросился разыскивать Леонору. Как выяснилось, с ней обращались далеко не так вежливо, как со мной.
Наблюдение за ней велось уже долго. Несколько последних недель какие-то подозрительные типы бродили вокруг ее дома, выспрашивали что-то у соседей. Мой визит к ней в больницу только добавил преследователям уверенности. По словам соседей, таинственных посетителей очень интересовало, что у нее за магнитофон? Откуда? Что она печатает? Пытались они завести знакомство и с самой Леонорой, но из этого ничего не получилось.
Однажды, когда она уехала в командировку, кто-то попытался проникнуть в ее квартиру. Но непрошеных визитеров постигла неудача — мать Леоноры болела и сидела дома. Тогда применили испытанный прием. Леонору вызвали в отдел кадров (к тому времени она перешла на работу в наш Институт электронных управляющих машин) и попросили заполнить длиннющую анкету, намекнув при этом, что ей хотят поручить интересную, но строго секретную работу. Таким образом, ее удалили из дома по крайней мере на несколько часов. Больную мать срочно пригласили на обследование в больницу.
Как утверждала Леонора, в квартире побывали «неизвестные». Времени на тщательный обыск было достаточно, правда, и без него все сразу стало ясно: в шкафу лежали машинописные страницы с текстом мемуаров, здесь же были и магнитофонные пленки с записью голоса отца.
В тот день, по словам Лоры, исчезли только два листа использованной копирки. Понятно, что «гости» старались не оставлять следов. Однако наблюдательную Леонору им провести не удалось.
11 июля утром Леонора шла домой. Возле дома ее ждали. Подошли трое, предъявили документы. Особенно не церемонясь, усадили в стоявшую неподалеку от дома «Волгу». Двое сели по бокам, третий — рядом с шофером. Ее привезли на Лубянку и сразу — на допрос. Первый, беглый, судя по всему, ознакомительный. Леонора ничего не скрывала: «Да, печатала мемуары Хрущева. Разве это запрещается? Что тут противозаконного?»
Потом все вместе поехали к ней домой. Устроили тщательный обыск, впрочем, не предъявив ордера и не пригласив понятых. Забрали и магнитофонные пленки, и отпечатанные страницы. Протокола обыска никто не составлял. И тут же вернулись обратно в КГБ, теперь уже к Титову и Расщепову.
Допрос Леоноры вел Расщепов. Он не считал нужным сдерживаться и сразу заявил, что она, очевидно, не понимает, что участвует в заговоре против Советского государства, и ей это так просто не обойдется. Она, сказали ей, должна была немедленно прийти и доложить, что ей предложили печатать антисоветские материалы! А вместо этого она позволила втянуть себя в антисоветскую деятельность.
Вот какой букет обвинений обрушили на голову бедной женщины! Через пятнадцать лет после ХХ съезда КПСС ее обвинили в антисоветской деятельности только за то, что она печатала воспоминания бывшего Первого секретаря ЦК КПСС! Чудны дела твои, Господи…
В результате этого «свидания» у Леоноры случился нервный шок, и еще долго она не могла успокоиться.
Через несколько дней в Москву вернулся последний из действующих лиц — Вадим Трунин. О его приезде мне сообщили из… КГБ. Я позвонил к нему утром, поднял с постели. О происшедших событиях сообщать не стал, только условился, что заеду. Он жил в районе Варшавского шоссе, в пустовавшей квартире своего друга, кинорежиссера Андрея Смирнова.
Приехав, я рассказал ему о событиях последних дней и в заключение сказал, что заберу папки, поскольку обещал сдать их на хранение в КГБ. Я был вынужден повторить объяснения Виктора Николаевича: мера временная, после выздоровления отца все отдадут, и мы вернемся к прерванной работе. Своим словам я не очень верил, а Вадим только скептически хмыкнул — мол, жди, чтобы они тебе отдали.
— Впрочем, материалы твои, хочешь — забирай, — он не стал ни спорить, ни отговаривать меня.
Собрали папки, и я отвез их Расщепову. Отдельной расписки за них я не получил — он сослался, что эти материалы упоминаются в предыдущей. Правда, там не указывалось количество страниц. Настаивать я не стал, ведь это были копии. Хотелось со всем этим кошмаром поскорее покончить.
Но оставался еще вопрос о моей магнитофонной бобине.
Евгений Михайлович извинился, сказав, что у него очень много работы и ее еще не прослушали. Он попросил меня подождать, обещав, что вернут ее в ближайшее время.
— Что ж вы столько тянете? — рассердился я. — Сделайте копию и слушайте сколько хотите. Снять копию несложно.
Это тема явно заинтересовала Расщепова, и он спросил меня, насколько легко снимается копия с магнитофонных пленок.
Я понимал, что он неспроста интересуется моими знаниями в этой области, и ответил, что дело это нехитрое. Надо только иметь два магнитофона и время. Понятно, что на копирование уходит столько же времени, сколько на запись. Другими словами, для снятия копии с пленок отца мне понадобилось бы около трехсот часов. В условиях прессинга и неослабного наблюдения я этого незаметно сделать не мог. Я сильно надеялся, что Расщепов сделает именно этот вывод.
На самом деле я затрачивал на копирование значительно меньше времени, переписывая на максимальной скорости и одновременно на обе звуковые дорожки. Это приводило к ухудшению качества записи, текст распадался на фрагменты, но тогда мне и в голову не приходило заботиться о таких «мелочах».
Продолжая разговор, Расщепов полюбопытствовал, не мог ли снять копию кто-либо из домашних?
— Исключается, — категорически ответил я.
Тогда Расщепов осведомился, не мог ли снять копию Никита Сергеевич.
— Не знаю, — пожал я плечами. — Это его дело. Я таких вопросов ему никогда не задавал.
На этом мы расстались.
На следующий день Вадим рассказал мне, что, как только за мной закрылась дверь, в квартиру ввалился незнакомец, представился Владимиром Васильевичем, показал удостоверение и… увез его в КГБ. Возились с ним долго. Спрашивали, кто видел и читал мемуары. Где они хранились? И так много часов подряд.
— Ну и втянул же ты меня в историю, — беззлобно ворчал Трунин. — Ничего они тебе не отдадут, помяни мое слово.
В связи с мемуарами Титов с Расщеповым вызывали к себе очень многих людей. Допросы, видимо, длились не одну неделю. Причем порой людей, вообще мне незнакомых. К примеру, кинорежиссера Андрея Смирнова: на свою голову он сдал квартиру Трунину и теперь влип в это дело. У моего друга Барабошкина выясняли и обо мне, и о магнитофонах. Были и другие известные и, наверное, по сей день неизвестные мне участники этой операции.
Раду и Аджубея не трогали. Их лояльность, очевидно, сомнений не вызывала. В своих воспоминаниях Алексей Иванович вскользь касается вопросов, связанных с написанием и опубликованием мемуаров отца. Он отмечает, что лично этой работой не занимался, как были опубликованы мемуары, не знает и выражает надежду, что со временем найдется ответ на этот вопрос.
Как мог, я постарался на него ответить…
Отец все еще лежал в больнице и ничего не знал о разыгравшихся бурных событиях. Посещал я его так же регулярно, стараясь, чтобы внешне ничего не изменилось; разве что перестал подробно рассказывать о работе над мемуарами. Врать не хотелось, ведь скоро надо будет ему обо всем доложить. Сам отец вопросов о рукописи мне не задавал. Тем временем дела его шли на поправку.
Я периодически позванивал Расщепову по поводу своей магнитофонной пленки. Наконец во второй половине августа Евгений Михайлович сказал, чтобы я приехал: он готов вернуть пленку. Кроме того, со мной выразил желание поговорить Виктор Николаевич.
В эти дни отец готовился к выходу из больницы. Уже был назначен срок выписки — через полторы-две недели. В санаторий на реабилитацию он ехать отказался. Сказал, что лучше чувствовать себя будет на даче. О происшедшем я ему все еще не говорил. Решил рассказать по его возвращении в Петрово-Дальнее. Внутренне мне всеми силами хотелось оттянуть неприятный и тяжелый разговор.
Итак, я снова в здании, успевшем стать мне таким знакомым. И вот мы уже с Евгением Михайловичем поднялись к Титову. Виктор Николаевич любезно поздоровался, вынул из сейфа мою бобину в серой пластмассовой коробочке, но не отдал ее мне, сказав, что мою запись прослушали и она показалась им очень интересной и живой. Очевидно, диктовалась она по горячим следам?
Я кивнул. Виктор Николаевич предположил, что мои тогдашние чувства предопределили очень резкие и не совсем правильные оценки. Наверное, сейчас, когда прошло время, я более объективно оцениваю происходившие тогда события.
Я промолчал, пожав плечами.
— Мы вернем вам пленку, — улыбнулся Виктор Николаевич, — но давайте запись при вас, не выходя из кабинета, сотрем.
Возражать, понятно, не имело смысла. А кроме того, я смогу восстановить ее слово в слово.
Как бы прочитав мои мысли, Титов продолжил:
— Вы, конечно, можете восстановить эту запись, но мы рассчитываем на ваше благоразумие.
В кабинет зашел Владимир Васильевич. В руках у него был какой-то громоздкий аппарат серого цвета, явная самоделка. Включили шнур в розетку, аппарат загудел. Владимир Васильевич поводил им над бобиной и протянул ее мне. Операция закончилась. По замыслу «хирургов», очевидно, следовало, что память уничтожена, а значит, и эти события не происходили. Что-то вроде магнитофонной лоботомии. И все-таки стертую запись было очень жаль. Исчезла как бы частица меня самого. Конечно, я восстановлю ее, но новая запись, несомненно, будет в каких-то деталях отличаться от прежней.
— Ну вот и хорошо, — опять улыбнулся Виктор Николаевич, — забирайте свою пленку. Как видите, мы всегда точно выполняем свои обещания.
Он был явно доволен спектаклем. Но я не торопился покидать этот «гостеприимный» кабинет.
— За пленку спасибо, — начал я, — но вы запамятовали еще об одном вашем обещании.
Виктор Николаевич недоуменно поднял на меня глаза.
— Вы мне обещали — и это зафиксировано в расписке, — что, как только Никита Сергеевич выйдет из больницы, все материалы, которые вы у меня забрали, будут возвращены. На днях он выписывается и переедет на дачу. Я хочу, чтобы к его приезду и пленки, и распечатки лежали на своем месте. Ну а насчет обещанных вами секретаря и машинистки надо говорить с отцом, — закончил я.
Виктор Николаевич с ясной улыбкой посмотрел на меня и заявил, что… никаких материалов у него нет!..
Я, понятно, ожидал отказа, был готов спорить, но такого поворота не предусмотрел.
— Как же так? — растерялся я. — Ведь и вы сами, и Евгений Михайлович постоянно говорили мне, что они хранятся у вас в кабинете, в вашем личном сейфе, что вы никому не отдадите их, поскольку опасаетесь за их сохранность даже в этих стенах, — кивнул я на сейф в углу. — Но где же они?
Мне было сказано, что материалы переданы в ЦК.
Я пожал плечами и посетовал, что мне обещали их вернуть как раз от имени ЦК. Виктор Николаевич с готовностью подтвердил свое обещание, но тут же сослался на приказ передать их в ЦК, который они обязаны были выполнить. Он явно потешался моим замешательством.
Тогда я повторно попросил организовать встречу с товарищем Андроповым. В ответ мне сообщили, что это невозможно, поскольку Андропов уехал в командировку, а оттуда поедет на юг в отпуск. В Москву он вернется не скоро.
Говорить было больше не о чем. Я ушел…
Положение мое было крайне незавидным. Отец выходит из больницы, а материалы исчезли. Действительно ли они в ЦК или попросту уничтожены? И к кому в ЦК обращаться?
И тут я подумал, что сигнал к публикации был абсолютно оправданным. Я настроился на борьбу и перебирал в уме варианты поиска мемуаров в недрах ЦК. Однако искать мне их не пришлось. Они нашли меня сами…
На следующий день после разговора с Титовым у меня на работе раздался телефонный звонок. Мною интересовался сотрудник Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. Он назвал свою фамилию, но я ее запамятовал. Он предложил мне прибыть завтра в КПК и назвал номер комнаты.
— Пропуск вам будет заказан, не забудьте партбилет, — строго напомнил он. О причине приглашения мне не сообщили, а я не спрашивал. Все было ясно
и без вопросов. Мое «качание прав» в кабинете Виктора Николаевича показало, что я еще «недозрел» и меня не мешало прижать посильнее.
Я явился в КПК, принял меня звонивший накануне сотрудник — человек довольно любезный. Он сказал, что знаком с историей мемуаров и просит все происшедшие события подробно описать на бумаге. Писал я долго, стараясь ничего не упустить.
Он внимательно прочитал исписанные мною листки и молча вышел. Я остался в одиночестве. Впрочем, ждать пришлось недолго.
Через несколько минут меня пригласили к заместителю председателя КПК Мельникову. В темноватом кабинете за стандартным письменным столом сидел высокий угловатый человек с грубыми чертами лица.
Мельников начал расспрашивать меня о том, как велась работа над мемуарами, что сопутствовало ей. Видно было, что, кроме всего прочего, ему просто любопытно — хочется узнать скрытые от посторонних глаз подробности жизни отца.
Я пересказал ему все, что уже было известно Титову, но в дополнение подробно изложил, как за мной велась слежка. Особо я подчеркнул то обстоятельство, что Титов взял на хранение мемуары от имени ЦК, именем ЦК обещал их вернуть, а теперь заявляет, что их у него нет и где они — ему неизвестно.
Рассказывая, я наивно полагал, что все эти злоупотребления возмутят моего собеседника, назначат расследование, и справедливость восторжествует.
В ответ же на свою историю я услышал, что в Центральном Комитете мне ничего не обещали. Материалы действительно находятся в ЦК, но в распоряжении Мельникова их тоже нет. О возвращении их сейчас не может быть и речи. ЦК примет соответствующее решение, и о нем нам своевременно сообщат. Так закончилась наша встреча.
В конце августа отец вышел из больницы и вернулся к себе в Петрово-Дальнее. Он был слаб, бледен. Гулял мало, больше сидел на террасе или дремал в комнате в своем кресле. Дни шли за днями, силы постепенно возвращались к нему. Он уже начал спускаться вниз, под горку, на свою любимую опушку леса: взглянуть на огород, сидя на скамейке, полюбоваться видом на реку.
О мемуарах мы пока не говорили. Отец больше молчал, думал о своем. Возможно, он и догадывался, что что-то произошло, слишком уж старательно обходил я теперь эту тему. В разговорах пытался отвлечь его внимание пересказом легковесных московских новостей.
Отказ вернуть материалы, хотя и не слишком неожиданный, сильно угнетал меня. Скрывать от отца эту неприятную историю становилось все труднее. Он мог что-то узнать помимо меня или просто задать прямой вопрос: «Как идут дела с мемуарами?» С другой стороны, он еще слаб. Если я расскажу, как было дело, отец разволнуется, а сердце еще не окрепло. Но рано или поздно, а рассказать придется…
Постепенно отец пришел в себя, и как-то, когда мы не спеша брели к опушке, я решился передать ему все: рассказал и о КГБ, и о КПК, упомянул и о скором выходе книги. Разрешение на публикацию книги он одобрил. Беспардонное поведение по отношению к нему делало и его свободным в принятии решения.
— Правду не скроешь. Пусть пока напечатают не у нас… Плохо, что за границей, но ничего не поделаешь. Когда-нибудь она доберется и к нам, — горько посетовал он.
Но за то, что я отдал материалы Титову, мне здорово попало. Отец так и не простил мне этого проступка до самой смерти. Он заявил, что я не имел права ни под каким видом отдавать их. Дело не в том, что текст пропадет. Тут дело в принципе. Они нарушают Конституцию. А я взял на себя смелость распорядиться тем, чем не имел права распоряжаться. Он сказал, чтобы я немедленно связался с Титовым и, заявив от его имени решительный протест, потребовал все назад. В ЦК ходить нечего, там ничего не отдадут. Они же говорят, что ничего не обещали. Требовать надо с того, кто дал расписку. Иначе он грозился устроить скандал.
Отец сильно разволновался. Достал валидол, сунул в рот таблетку. Теперь он не расставался с ним. Я боялся, как бы ему не стало плохо с сердцем, но на этот раз обошлось.
— Конечно, хорошо, что можно все восстановить, труд даром не пропал, — немного успокоившись, проговорил он, — но с таким отношением мириться нельзя. Нельзя им такое спускать, — опять начал было возбуждаться отец.
— Давай кончим этот разговор, — внезапно оборвал он.
Мы погуляли еще, о чем-то говорили, но к вопросу мемуаров больше не возвращались.
Выполняя отцовское требование, я стал разыскивать Титова. Он, конечно, знал о разговоре в КПК и понимал, зачем я его ищу. Естественно, Титов стал неуловим.
— Виктор Николаевич вышел… Виктор Николаевич вам позвонит сам… Виктор Николаевич в командировке… — то и дело слышал я в ответ на свои звонки.
Конца этому, казалось, не будет. Но я был чрезвычайно настойчив и звонил не один раз на дню, прекрасно понимая ситуацию. Наконец Виктор Николаевич — о чудо! — оказался на месте, и мы договорились о встрече. Он, очевидно, понял, что я не отстану, и предпочел самолично встретиться со мной, гарантируя себя от возможных неожиданностей.
Явившись к Титову, я сделал официальное заявление, сказав все то, что велел передать отец. Виктор Николаевич повторил, что у него ничего нет. Комитет госбезопасности подчинен Центральному Комитету. По его требованию материалы передали в ЦК. КГБ ими не располагает и не распоряжается. Он выразил сожаление, что они не выполнили своего обязательства, и принес личные извинения. Но в настоящий момент органы к этому делу касательства не имеют, а посему Титов снова переадресовал меня в ЦК.
Я пересказал наш разговор отцу. Он в сердцах даже плюнул.
— Ну их!.. Ничего теперь с ними не сделаешь! Ничего от них не добьешься!!! И не ходи туда больше, — буркнул он.
Жизнь сложилась так, что мое знакомство с Евгением Михайловичем и его «командой» затянулось на долгие годы. Интерес ко мне то, казалось, совсем затухал, то разгорался с новой силой. В начале октября у меня состоялась еще одна встреча с Евгением Михайловичем и Владимиром Васильевичем. На Западе объявили о предстоящей публикации в издательстве «Литтл, Браун энд компани» мемуаров отца «Хрущев вспоминает». Говорилось, что издательство располагает машинописным текстом и магнитофонными пленками с записью голоса отца. Эксперты подтвердили подлинность магнитофонных записей.
Название книги было с нами предварительно согласовано — скромно и спокойно, без излишних претензий.
На этот раз Расщепов выглядел удрученно. Оно и понятно. После «блестящей» операции в июле вдруг такой финал в октябре…
Встретились мы в знакомом номере гостиницы «Москва». Разговор был коротким. Нетрудно догадаться, что интересовало их одно: каким образом мемуары попали в Америку?
Ответ мой был прост:
— Пока все хранилось у нас, о публикации не было и речи. Сегодня этот вопрос следует задать вам, а не мне.
И по большому счету я не кривил душой.
В завершение разговора я снова потребовал вернуть материалы их владельцу, тем более что в сложившихся обстоятельствах изъятие их теряло всякий смысл — они скоро будут опубликованы.
Расщепов со злостью ответил, что в такой ситуации он не советует мне вообще поднимать этот вопрос.
Но и на этом наши испытания не кончились: отцу, как выяснилось, предстояла новая встреча с бывшими соратниками. Книга еще не вышла, никто ее в глаза не видел, я не говорю уж «прочитал», а не оправившегося от болезни отца грубо вызвали в ЦК.
Никого не интересовало, что написано в книге, о чем она. Насколько мне известно, содержанием отобранных у меня записей тоже никто не поинтересовался. И все же…
10 ноября, сразу после октябрьских праздников, отцу позвонили из секретариата Пельше и приказали немедленно прибыть в КПК.
Брежнев набрал силу, заматерел, чувствовал себя все безнаказаннее. Это был еще, конечно, не конец семидесятых, но уже и не либеральные шестидесятые.
Отец ответил, что немедленно приехать не может — не на чем. У него нет машины.
— Машина за вами уже выслана, — последовал ответ.
В Комитете партийного контроля отца ожидали Пельше, Мельников и, как я понял из его рассказа, тот же самый сотрудник аппарата, который два месяца тому назад занимался мною (С. О. Постовалов). Заранее составленный сценарий беседы разлетелся вдребезги с первых же минут разговора.
Отец и без того был разъярен безобразным отношением к нему: фактом изъятия мемуаров, грубым обманом, хамским ответом Титова. Он с трудом сдерживался, вызов к Пельше стал каплей, переполнившей чашу терпения. Состояние его здоровья не предполагало острого разговора, но не он стал его инициатором. И тут уж советы Беззубика — не волноваться, сохранять спокойствие, не принимать близко к сердцу — не действовали. Отец пошел в бой, как всегда, без оглядки.
Словом, «воспитательной» беседы, как на то, очевидно, рассчитывали приглашавшие, не получилось. Не хотел бы я быть на месте «воспитателей»…
Встреча с Кириленко не протоколировалась, теперь же все обставили официально, на манер допроса.
Записанная в КПК стенограмма сегодня стала доступной, она опубликована, тем не менее я оставлю свой текст без изменений. Так, как мне запомнилось со слов отца. По существу, его рассказ, за исключением некоторых деталей, не расходится с официальной записью беседы, если происходившее можно назвать беседой.
Отцу предложили уже подготовленный текст заявления, где было написано, что он, Хрущев, никогда не писал воспоминаний и никому их не передавал, а публикуемая книга является фальшивкой. Отец сейчас же напрочь отверг эту редакцию, заявив, что подобный документ он подписывать не будет. Это ложь, а лгать грешно, а в его возрасте — особенно. Пора думать о лучшем мире. Да и другим не помешает… Воспоминания он писал. Каждый человек имеет на это право. Эти мемуары предназначены для партии, для народа. По мнению отца, они принесут пользу в понимании эпохи, в которой он жил и работал. Его воспоминания — это уже история. И тут он заверил своих оппонентов, что будет ими заниматься и в дальнейшем. Затем он сказал, что готов подписать документ о том, что работа над мемуарами еще не завершена, а потому они не приобрели вид, пригодный для публикации.
Что касается выхода книги за границей, то отец согласился написать, что сам он материалов для публикации за рубеж не передавал. Такой компромисс устроил Пельше. Оперативно подобрали формулировку, отпечатали, и отец подписал.
Здесь главное и, на мой взгляд, единственное несовпадение с официальной записью. Из стенограммы следует, что заранее заготовленного текста не существовало, заявление продиктовал отец. Я верю отцу, а не Пельше. Предусмотрительные чиновники не могли пустить такое важное дело на самотек, позволить отцу «самовольничать».
Подредактировать же запись труда не составляло, дело это для них привычное. Подобный фокус кремлевские факиры уже проделали с отцом шесть лет тому назад, в октябре 1964 года. И тогда он подписал заранее заготовленное прошение об отставке со всех постов, а в официальных документах записали, что отец продиктовал его сам. Но все это сути не меняет. Подписанный отцом текст опубликовали уже на следующий день. Приведу его полностью.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Как видно из сообщений печати Соединенных Штатов Америки и некоторых других капиталистических стран, в настоящее время готовятся к публикации так называемые мемуары или воспоминания Н. С. Хрущева. Это — фабрикация, и я возмущен ею. Никаких мемуаров или материалов мемуарного характера я никогда никому не передавал — ни «Тайму», ни другим заграничным издательствам. Не передавал таких материалов я и советским издательствам. Поэтому я заявляю, что все это является фальшивкой. В такой лжи уже неоднократно уличалась продажная буржуазная печать.
Н. Хрущев
Возражать против вставленной в текст и так резанувшей мой слух «фальшивки» отец не стал, иначе пришлось бы зайти слишком далеко, сказать слишком много, подставить под удар других людей, доверившихся ему.
Однако подписанием заявления встреча не закончилась, отца прорвало, и он решил высказаться до конца. Главный разговор только начинался. Отец обратился к Пельше и напомнил ему об изъятии мемуаров.
Пельше не был готов к ответу и сказал, что ему ничего не известно. Мельников на помощь своему шефу не пришел. Отец тем временем перешел на новую тему, еще более острую.
Прошло шесть лет, как они работают без него, стал говорить отец. Тогда на него всех собак повесили. Говорили: избавимся от Хрущева — и дела пойдут как по маслу. А ведь отец предупреждал своих бывших соратников, что надо перестраиваться, по-новому вести хозяйство, иначе ничего путного не получится. Но они вернули министерства и разрушили то хорошее, пусть малое, что было сделано.
Сельское хозяйство разваливается. При отце повысили цены на масло, мясо, чтобы стимулировать производство продуктов, но этого не произошло, в магазинах ничего нет. В 1963 году, опять же при нем, закупили зерно в Америке, но это как исключительный случай. А без него ввели это в практику. Позор!!! Советский Союз закупает зерно!!!
Значит, продолжал отец, дело не в нем, а в порочной системе хозяйствования. Они успокоились и ничего делать не хотят. Сидят в тихом болоте, а надо действовать, искать.
А международные отношения? Говорили, что Хрущев поссорил нас с Китаем. Прошло шесть лет, отношения только ухудшились. Теперь всем видно — тут действуют более сложные закономерности. Пройдет время, и отношения нормализуются, но для этого должны прийти новые люди, и здесь, и там, способные по-новому взглянуть на проблему, отбросить накопившуюся шелуху.
Как рассказывал потом отец, Пельше было встрепенулся, желая что-то возразить, но отец не дал ему вмешаться и продолжал в пух и прах разносить своих прежних соратников.
Он говорил, что в Египте все прозевали (употребив при этом более крепкое выражение). Сколько денег, труда вложено в эту страну, а они допустили, чтобы наш союзник проиграл войну, хотя был вполне к ней готов, имея современную, отлично вооруженную армию. Коснулся отец и некоторых других вопросов, связанных с внешней и внутренней политикой. Вся эта гневная тирада потребовала немалых сил. Наконец он закончил свою «обвинительную» речь и замолчал.
Отцу встреча далась нелегко. Пришлось идти против своей натуры, изворачиваться, недоговаривать. Но это еще можно перенести. За себя он не боялся, это видно из вышеприведенного текста, но за его спиной стоял не только я, но и все те, кто рисковал, пусть не бескорыстно, переправляя надиктованное за кордон.
А вот то, что они, его преемники, так бездарно губят все, что отец начинал, и он не может ничего поправить, превратило разговор в настоящую пытку. К концу перепалки отец почувствовал себя окончательно обессиленным. Сказал, что выполнил их требование. Подписал. А сейчас хочет уехать домой…
Арвид Пельше немедленно доложил о своей «победе» коллегам по Политбюро ЦК. Я не могу не воспроизвести и этот текст дословно, он говорит сам за себя.
ЦК КПСС
13. XI.70. А. Пельше
По поручению ЦК КПСС, в связи с предстоящей публикацией в США и ряде других стран Запада «воспоминаний Н. С. Хрущева», 10 ноября т. г. в Комитете партийного контроля состоялась беседа с т. Хрущевым Н. С.
Во время этой беседы т. Хрущев вел себя неискренне, неправильно, уклонялся от обсуждения вопроса о своих неправильных действиях. Он утверждал, что никому не передавал свои мемуарные материалы для публикации. В итоге беседы согласился сделать заявление для печати.
Прилагаем стенографическую запись беседы с т. Хрущевым и заявление, им подписанное.
Это была последняя встреча отца с партийным руководством. Он высказал все, что наболело на душе за последние годы, о чем он мучительно раздумывал в одиночестве.
Я ничего не знал, и только мама, позвонившая мне в тот же день, рассказала, что отца вызывали в КПК и выспрашивали о мемуарах.
Я немедленно приехал на дачу. Отец сидел на опушке. Я присел рядом. Мы долго молчали, потом он стал рассказывать, все больше распаляясь. Закончив, он помолчал и вдруг, видимо, отвечая своим мыслям, добавил:
— Теперь я окончательно убедился, что решение об издании книги было правильным. То, что отобрали, они уничтожат. Они правды боятся. Все правильно.
Мы опять замолчали, каждый по-своему думал об одном. Вечером я уехал, поскольку это был рабочий день. Дома по свежим следам записал рассказ отца.
Визит этот не прошел отцу даром. Пельше добился результата — отца снова уложили в больницу. Владимир Григорьевич Беззубик объявил, что у отца микроинфаркт.
— Это совсем не то, что было летом, — старался успокоить он нас, — никакого сравнения. Все равно что кошка когтями царапнула.
Сравнение меткое, но, думаю, слишком слабое…
Отец был мудрым человеком. Многое он предвидел заранее. Еще в начале нашей работы он распорядился, чтобы в случае, если он заболеет и ляжет в больницу, я все связанное с диктовкой убирал в надежное место. На всякий случай.
Снова я посещал отца каждый день. Как обычно, он ворчал на меня. А на экране, как и прежде, выписывались колеблющиеся зеленые зубцы…
Отец сильно постарел, и не только внешне. Весь этот град ударов, обрушившийся на него в последнее время, не прошел даром. Скандал в КПК он пересказывал всем: врачам, сестрам, посетителям. Впрочем, он не ждал реакции. Ему надо было выговориться, разрядиться.
К новому, 1971 году, последнему Новому году в жизни отца, его выписали из больницы. Праздник он встретил на даче. Внешне жизнь входила в привычное русло: те же прогулки, встречи с отдыхающими, возобновившими свои экскурсии в Петрово-Дальнее, известные вопросы и известные ответы.
Но в последнее время появились и новые штрихи: его спрашивали о мемуарах. Ведь многие слушали разные «голоса». Как попали мемуары за границу, не мое дело, отвечал отец. Свои воспоминания он диктовал и считает, что их нечего прятать. Там нет секретов, ничего такого, чего нельзя было бы опубликовать.
Воспоминаниями, естественно, интересовались не только москвичи, их публикация вызвала поток корреспонденции из-за рубежа, отцу писали со всех концов планеты. Но до отца письма не доходили, ручеек приходившей на дачу корреспонденции в те дни почти иссяк. Почему? Власти отреагировали на воспоминания в своем, естественно, духе: из КГБ в ЦК ушло предложение «Об ограничении поступления зарубежной корреспонденции в адрес Хрущева Н. С.».
3502-А
Председатель Комитета госбезопасности Андропов
Особая папка
Совершенно секретно
25 декабря 1970 г.
В последнее время в адрес Хрущева Н. С. направляется большое количество различной корреспонденции от частных лиц из капиталистических стран.
Большая часть корреспонденции представляет собой открытки с поздравлениями с Новым годом и Рождеством. В отдельных из них приводятся изречения религиозного характера, сравнения Хрущева Н. С. с библейскими «героями».
Авторы писем обращаются к Хрущеву Н. С. как «к борцу за мир и противнику антисемитизма», выражают сочувствие в связи с его болезнью, в отдельных случаях высказывают одобрение появлению на Западе его «мемуаров», обращаются с просьбой дать отзывы в отношении некоторых бывших государственных деятелей Запада. Направляются также журналы, в которых помещены фотографии Хрущева Н. С., статьи с упоминаниями его имени.
Учитывая, что подобная корреспонденция носит тенденциозный характер и может инспирироваться зарубежными подрывными центрами, полагали бы целесообразным ограничить ее поступление на адрес Хрущева Н. С.
Просим согласия.
Приложена записка с согласием секретарей ЦК КПСС
М. Суслова и И. Капитонова.
Помета:
Тов. Крючкову В. А. (КГБ) сообщено о согласии Секретарей ЦК.
31. XII.70 г.
Они панически боялись отца, беспомощного, старого, больного, изолированного от окружающего мира, и тем не менее боялись.
События последних месяцев заметно подорвали моральные и физические силы отца. Здоровье на этот раз возвращалось очень медленно. Он быстро уставал. Уже не мог без отдыха пройти до опушки леса: по дороге усаживался на раскладной стульчик, который по-прежнему носил с собой. Арбата уже не было. Он умер в весьма преклонном возрасте, и таскать стульчик стало некому. Отец завел себе новую собаку — дворняжку. Назвал ее Белкой за рыжую шерсть и живой характер. Она повсюду бегала за ним, преданно смотрела в глаза, лизала руки, но такта и воспитанности Арбата ей явно не хватало. Мы ему предлагали взять породистую собаку.
— Дворняжки и умнее, и преданнее, и неприхотливее. Зачем мне оболтус с родословной? — отказался отец.
Хотя беседа в ЦК и не прошла бесследно, отец не был сломлен. Уже в феврале он сказал мне: «Будем продолжать работу. Наладь все».
Диктовка шла с трудом. Он силой заставлял себя входить в рабочее настроение. Теперь он уже не жил работой, а выполнял самим на себя возложенные обязанности, тем самым доказывая и себе, и своим обидчикам, что не смирился, не думает сдаваться.
Так, через силу, он надиктовал три неполные катушки, где говорилось о встречах с конструкторами самолетов и ракет, учеными, в частности Петром Капицей, с деятелями культуры. Диктовал он о непомерных военных расходах, о том, как, по его мнению, можно разорвать этот заколдованный круг.
В январе Луи привез долгожданный экземпляр мемуаров — черный том с красно-золотыми буквами заглавия и фотографией улыбающегося отца на суперобложке. Я тут же поспешил в Петрово-Дальнее показать книгу отцу. Он перелистал ее, посмотрел фотографию и вернул мне. По-английски он не читал. Книгу он ощущал все-таки чужой. Вот если бы она вышла у нас…
В январе меня еще раз пригласили в КГБ. Евгений Михайлович передал, что меня просили ознакомиться с переводом английского издания мемуаров отца и дать заключение о его соответствии оригиналу.
Я удивился:
— Ведь у меня нет мемуаров. Все у вас. Проще всего сравнить два текста, сразу будут видны разночтения.
Он напомнил, что мне уже неоднократно разъясняли: мемуаров в КГБ нет — их передали в ЦК. Так что сравнить не с чем. Поэтому они и просят меня, человека, хорошо знакомого с оригинальным текстом.
Конечно, трудно поверить, чтобы они не могли получить материалы. Я так и не догадался, чего они добивались, попросив у меня заключение. Тем не менее я с охотой согласился. По-английски я читаю прилично, но профессиональный перевод позволял точнее оценить, насколько тексты аутентичны. Мне выделили комнату, поручили заботам Владимира Васильевича, и я погрузился в машинописный перевод книги.
У меня сразу вызвали внутренний протест коротенькие введения Эдварда Кренкшоу к каждой главе. Я давно не перечитывал книгу, но остро помню чувство неприятия, которое в ту пору возникло у меня. В остальном все было правильно, текст не отличался от надиктованного по смыслу, мало разнился он и с рассказами отца, слышанными нами по многу раз.
В своем заключении я отметил, что материал сильно сокращен, в частности, выброшено почти все, относящееся к войне. Остались лишь отдельные эпизоды. Отсутствовали и некоторые другие факты, относившиеся к различным периодам нашей истории. Я отдал свое заключение Владимиру Васильевичу, он поблагодарил, и на том мы расстались.
К отцу по поводу мемуаров не обращался больше никто. Как мы и предполагали, публикация книги сняла напряжение.
В том же 1971 году обратный перевод с английского на русский был издан для ограниченного круга читателей в издательстве «Прогресс» с маркировкой «ДСП» («Для служебного пользования»). Таким образом, хотя и в переводе с английского, но все же вторым изданием стало русское.
Мемуары Хрущева изданы ныне еще на пятнадцати языках нашей планеты. Их прочитали практически во всех странах мира.
На книжной полке у меня дома вслед за английским постепенно выстраивались немецкое, французское, итальянское, японское и даже турецкое издания.
Конечно, отец мог и не писать мемуаров. У него были и другие увлечения: выращивание овощей, прогулки, фотографирование. Если бы не мемуары, этот образ жизни, очевидно, вполне устроил бы власти и, наверное, позволил бы отцу прожить еще несколько лет. Но он выбрал другой путь, будучи уверен, что его слова нужны нашему народу и, что бы ни случилось, они когда-нибудь все-таки дойдут до его главного читателя. И тот резонанс, который вызвало в мире опубликование его воспоминаний, подтверждает правоту отца.
Евгений Михайлович и его «команда», казалось, обо мне забыли, и только иногда, во время важных государственных визитов, как, например, приезд в Москву генерального секретаря ООН, я замечал в зеркальце заднего обзора знакомую «Волгу». Изредка до меня доходила информация о подготовке второго тома. Правда, от меня уже ничего не требовалось и ничего не зависело.
В 1974 году, через три года после кончины отца, второй том мемуаров под названием «Хрущев вспоминает. Последнее завещание» наконец вышел в свет. На белой суперобложке с красно-черным траурным заголовком была помещена фотография отца, сидящего зимой на его любимой скамейке на опушке леса.
Тут-то обо мне снова вспомнили. Мы опять встретились с Евгением Михайловичем в том же номере гостиницы «Москва». Его сопровождал неизменный Владимир Васильевич. Речь зашла о том же: как мемуары попали в издательство «Литтл, Браун энд компани».
Мне показали заранее подготовленное как бы мое письмо на имя одного из известных американских редакторов господина Нормана Казинса.
Недавно, разбирая старые бумаги, я нашел копию этой заготовки. Евгений Михайлович предлагал мне подписать такой текст:
Уважаемый господин Казинс!
Искренне Ваш С. Хрущев .
Мне стало известно о том, что в США публикуются материалы, которые выдаются за мемуары моего отца. В действительности это не что иное, как провокационная акция реакционной западной прессы, направленная на дискредитацию советской действительности и создания препятствий на пути дальнейших улучшений советско-американских отношений.
Известно, что изданный в США и некоторых других капиталистических странах первый вариант «мемуаров» Н. С. Хрущев рассматривал как очередную фальшивку, сфабрикованную буржуазной печатью, и официально заявил об этом в газете «Правда».
Сейчас отца уже нет в живых, и он, естественно, не может выступить с подобным заявлением. Поэтому я считаю своим долгом заявить от себя лично и членов нашей семьи, что никакие мемуарные материалы Н. С. Хрущева никому не передавались, а также высказать возмущение по поводу неблагоприятных действий отдельных американских издательств в отношении СССР, советского народа и нашей семьи в частности.
Надеюсь, что через Ваш журнал Вы доведете до сведения американской общественности содержание моего письма.
По замыслу, мое письмо должно было вызвать скандал и дискредитировать мемуары. План простой, но эффективный: Казинс, как конкурент корпорации «Таймс», которой принадлежит и издательство «Литтл, Браун», с удовольствием воспользуется представившейся возможностью посадить соперников в лужу.
Согласиться с предложенным текстом я, естественно, не мог, но и отказываться с ходу посчитал неразумным, решил потянуть время и сказал, что мне нужно посоветоваться с мамой, поскольку такое дело не могу решать в одиночку. Мы условились встретиться через несколько дней. В тот же день я рассказал обо всем маме. Она поинтересовалась, читал ли я книгу.
— Нет, — ответил я, — даже не видел.
— Так как же можно писать, что это фальшивка, даже не ознакомившись с текстом, — логично возразила она. — Ты не должен делать такое заявление о книге, которую никто из нас в глаза не видел. Можно написать то, что написал отец: мы не знаем, как эти материалы попали на Запад.
С этим я и пошел на следующую встречу. Я понимал, что разговор будет не из легких, и приготовил неотразимый аргумент — мама запретила. Это было правдой, а к Нине Петровне они не подступятся. Кроме того, по поведению моих собеседников я заметил, что сейчас вопрос стоит не так остро, как четыре года назад.
Я еще раз перечитал заготовленный текст и попросил переделать его в соответствии с позицией мамы. Завязался спор. Я настаивал на своем.
— Дайте мне книгу. По-английски и мама, и я читаем. Правда, не слишком быстро, так что изучение текста займет примерно пару недель. Если книга не соответствует мемуарам, то я буду провозглашать на каждом углу, что это фальшивка. И напишу об этом кому угодно. А так — увольте. Не могу.
У Евгения Михайловича вырвалось:
— Как мы вам дадим книгу? У нас пока нет ни одного экземпляра. Мы сами ее не видели.
Я ухватился за эти слова:
— Ну а как же я могу что-то утверждать о книге, которую, оказывается, не только я, но и вообще никто в глаза не видел?
Расщепов понял, что после его обмолвки нам не сговориться. Пришлось долго возиться с текстом письма Казинсу, спорить из-за каждого слова. Наконец удалось согласовать редакцию в стиле заявления отца четырехлетней давности. Меня попросили переписать письмо от руки и собственноручно надписать адрес. Наконец все закончилось, и письмо отправилось к господину Казинсу по адресу: Соединенные Штаты Америки, округ Колумбия, город Вашингтон.
С тех пор мне не доводилось больше встречаться ни с Евгением Михайловичем Расщеповым, ни с его верным другом Владимиром Васильевичем.
Мое письмо дошло до господина Казинса и заинтересовало его. Он прислал своего человека в Москву, поручив ему встретиться со мной и, если я пожелаю, опубликовать серию разоблачительных статей.
В то время я занимался надгробием отцу, которое создавал скульптор и художник Эрнст Неизвестный. Вокруг Неизвестного всегда толклось много иностранных корреспондентов. Посланец господина Казинса легко вышел на него и попросил передать мне просьбу о встрече. Эрнст Иосифович, не осведомленный обо всей этой истории, воспринял обращение как желание новичка взять у меня интервью. Он предупредил собеседника, что я интервью не даю. В ответ его заверили, что речь идет не об интервью, а о чрезвычайно важном деле, хорошо известном мне.
Неизвестный в подробностях передал мне разговор и предложил встретиться у него в мастерской.
Миссия предстояла не из приятных, но я даже обрадовался такому повороту событий. Отправленное письмо меня беспокоило, теперь же мне представлялась возможность вернуть контроль над ситуацией.
У Неизвестного в мастерской я бывал часто, и мои визиты давно не вызывали профессионального интереса коллег Виктора Николаевича из «большого дома».
На этот раз Эрнст Иосифович предупредил: рядом с мастерской стоит машина со специальными антеннами. Ясно, что они будут нас подслушивать.
— Она всегда приезжает, когда приходят интересующие их иностранцы, — беззаботно проинформировал меня Неизвестный.
Я подумал, что при нашем разговоре Евгений Михайлович был бы не совсем к месту.
Только мы устроились в маленькой комнате, как раздался звонок в дверь — пришел корреспондент. Встретили мы его радушно. Пригласили отведать что бог послал. На столике стояла бутылка водки, какая-то незатейливая закуска. Наш гость по-русски говорил неплохо, что, конечно, облегчало общение.
Выпили по рюмке, закусили. Осведомились, как дела в Америке. Затем поговорили об искусстве, религии. Выпили еще. Обсудили последние международные события. Поговорили о диссидентах. Еще выпили. Разговор перешел на творческую манеру Неизвестного. Открыли вторую бутылку. Осмотрели скульптуры в мастерской.
Гость наш ничего не понимал. Он попытался было перейти к теме, ради которой приехал в Союз, но я всякий раз переводил разговор на другое. Наконец ему, видно, надоела вся эта несуразица. На лице читалось явное недоумение: он решительно поднялся, поблагодарил за теплый прием. Мы попрощались. Недоумение его усилилось еще больше. Я пошел проводить его до машины.
Я не знал, прослушивают ли нас на улице. Машина с антеннами стояла в десятке метров от корреспондентского «Вольво». Мне не хотелось расстраивать Евгения Михайловича и потому предпочел бы, чтоб он не узнал о нашем коротком разговоре. Однако дальше тянуть было невозможно.
Гость открыл дверцу машины, и тут я задержал его за руку:
— Прошу извинить меня. В доме нас подслушивали.
Он обрадованно улыбнулся, наконец положение стало проясняться.
— Передайте господину Казинсу мои глубочайшие извинения. Я вынужден был в силу ряда обстоятельств ввести его в заблуждение. Всякое бывает в жизни. Мемуары настоящие. Я их прочел, так что разоблачать нечего.
После этого мы попрощались.
Это была последняя попытка компетентных органов вмешаться в жизнь западного издания воспоминаний отца. С тех пор они живут респектабельной жизнью, приличествующей мемуарам отставного главы правительства великого государства. На них ссылаются. Они стали частью мировой истории.
Правда, у нас продолжали распространять информацию о том, что мемуары эти — фальшивка.
В конце семидесятых годов я решил вернуться к своим запискам. Услужливо стертую в КГБ магнитофонную ленту я восстановил тогда же, по горячим следам, теперь пришло время перенести все на бумагу. Моя личная жизнь сложилась так, что к тому времени я развелся с женой и переехал к маме в Староконюшенный переулок. После смерти отца в 1971 году и последовавшей через год кончины моей младшей сестры Лены она там жила в одиночестве.
По складу организма я — жаворонок, работается легче с утра. Однажды утром я разложил бумаги на обеденном столе, раскрыл окно, выходящее в «колодец» арбатского двора, и принялся за работу. Весна была в разгаре, середина мая. Внизу под окнами зеленели распускающиеся липы. Сначала слова с трудом цеплялись друг за друга. Затем пошло легче. У меня даже появилось удовлетворение. Осмелев, я вставил первое прилагательное, дальше — больше. Незаметно промелькнуло три часа, мое утреннее время истекло, пора было собираться на работу.
Оставил маме записку с просьбой ничего не трогать, порядок на столе не наводить. Мама не терпела, когда вещи покидали отведенные им места, аккуратно складывала в пачки разбросанные листы бумаги, следила, чтобы нигде не было пыли.
Через месяц у меня набралась пара сотен рукописных страниц. Я, стараясь не упустить мельчайших подробностей, описал драматические события сентября-октября 1964 года, жизнь отца после вынужденной отставки, первые шаги на вновь отведенном ему месте жительства в Петрове-Дальнем.
Отдавать в перепечатку рукопись я не решался. Никакого практического применения своим запискам в те дни я не видел, а рисковать не хотелось. Я сложил рукопись в небольшой чемоданчик и поставил к стенке за прикроватной тумбочкой.
В суете повседневных дел я нечасто вспоминал о своих записках. Изредка бросив взгляд в угол, убеждался, что чемоданчик на месте, и тут же переключался на другое. Событий в моей жизни происходило немало. Основное время отнимала работа, да и дома было неладно. Мама болела. Ей стало трудно ходить, ноги отказывали из-за отложения солей. Она мужественно, как и все в своей жизни, переносила болезнь. Ухаживать за собой не позволяла, все старалась делать сама. Основное время она проводила на выделенной ей правительством после смерти отца маленькой деревянной дачке в подмосковной Жуковке.
Там собралось много пенсионеров различного калибра и рангов. По опоясывающей поселок асфальтированной дорожке по утрам и вечерам проделывал ритуальный моцион Молотов. Несмотря на свой возраст, он выглядел бодрым и подтянутым. Я с ним почтительно здоровался издали, он кивал в ответ и возвращался к оживленному разговору с сопровождавшими его людьми. Один он появлялся редко.
Маминым соседом по даче стал Александр Петрович Волков. В последние годы перед пенсией он был председателем Комитета по труду и заработной плате. В пятидесятые годы Волков работал под началом отца в Московском комитете партии. К нему на огонек часто заглядывал Василий Павлович Мжаванадзе. Наперебой они ругали Брежнева, отправившего их на отдых, по их мнению, преждевременно и совершенно незаслуженно. Завидев меня, они приветливо здоровались, осведомлялись о здоровье Нины Петровны.
На соседней даче жила вдова Сергея Павловича Королева Нина Ивановна. Она порой забегала проведать маму, перекинуться парой слов.
Было вокруг немало и других знакомых. Теперь, отставленные с высоких постов, они нас не сторонились, а наиболее смелые даже вспоминали отца добрым словом.
В первые годы после смерти отца мама любила погулять, следила за прилегающим к дому участком соснового леса, вырезала прошлогодние ветки дикой малины, окружавшей дом плотным кольцом. Мама часами возилась на двух небольших грядках, разбитых мною по ее просьбе прямо в лесу. Там у нее росла ремонтантная земляника. Маме доставляло большое удовольствие попотчевать ягодами наведывающихся в выходные дни детей и внуков.
Теперь все это отошло в прошлое. Сил хватало лишь на несколько шагов по дорожке, да и то только с помощью палки. Остальное время мама проводила на раскладном полотняном стульчике на крыльце дома. Свое отношение к происходившим вокруг нее событиям она аккуратно заносила в дневник, который завела после смерти отца. Он составляет заключительную главу этой книги.
А затем пришла беда. Как это бывает, вдруг организм разладился, и болезни посыпались со всех сторон. Мама полгода почти не выходила из больницы и 9 августа 1984 года скончалась…
Прошло несколько лет. Я жил там же, в когда-то предоставленной отцу квартире. Однажды мне позвонила соседка по дому Джейн Темпест. Ее отец — британский коммунист, поэт, связанный в прошлом с легендарным советским разведчиком Кимом Филби, с «Кембриджской пятеркой», много лет проработал в Советском Союзе. Она родилась у нас и выросла настоящей москвичкой. Мы часто встречались семьями. Сейчас она вернулась в Англию, преподает там славистику в одном из университетов.
— С тобой хочет встретиться один мой новый знакомый. Он много занимался мемуарами Никиты Сергеевича, — сказала Джейн.
Я пригласил их зайти ко мне на следующий день. Так мы в первый раз встретились со Строубом Тэлботом, симпатичным молодым человеком, прилично говорившим по-русски.
Значительную часть своей жизни он посвятил мемуарам моего отца, сделав на них журналистскую карьеру. Он прекрасно разбирается в нюансах нашей жизни. Хрущев стал для него близким и понятным человеком. Он рассказал мне, как строилась работа над мемуарами, что он сократил и почему. Под сокращение попали разделы о войне, о жилищном строительстве, и особенно «не повезло» сельскому хозяйству.
— Он там очень много говорит о кукурузе, убеждая читателя в ее преимуществах. Нам это непонятно, в этом американских фермеров убеждать не надо, — рассказывал Строуб.
До этой встречи я практически ничего не знал о том, кто и как работал над воспоминаниями. Для меня было приятной неожиданностью то внимание и, я бы сказал, почтение, с каким сотрудники издательства отнеслись к запискам отца.
В разговоре мы не затрагивали вопросов, связанных с получением мемуаров. Шел последний период застоя, и говорить об этом было небезопасно.
Я думал, что мы больше не встретимся. Однако судьбе было угодно распорядиться иначе. В 1988 году Раде Никитичне позвонили из московского представительства журнала «Таймс» и попросили о встрече, чтобы обсудить важное предложение. В середине июня мы принимали представителей журнала на квартире моей племянницы Юлии Леонидовны.
От «Тайма» пришли Строуб Тэлбот и сотрудники московского отделения Энн Блэкман и Феликс Розенталь. Мы были в недоумении. Чего же от нас хотят?
Тэлбот вспомнил и о нашей предыдущей встрече, и о многом другом, а затем сказал, что они не могут считать свою миссию выполненной, пока воспоминания Хрущева не вышли на русском языке, не стали достоянием народа, которому они предназначались. Он добавил, что они готовы приложить к этому все усилия и оказать в этом деле нашей семье посильную помощь. Кроме того, сказал Тэлбот, компания «Тайм» чрезвычайно горда тем, что ей выпала честь быть первым издателем воспоминаний этого великого человека.
Строуб пояснил, что, когда он прочитал мое интервью югославской газете «Виесник», он позвонил своим шефам и сказал, что пришла пора действовать. Надо ехать в Москву. Его идею одобрили. И вот они здесь.
Дело в том, что весной 1988 года у меня попросил интервью корреспондент хорватской газеты «Виесник» Милан Якеш. В ответ на его вопрос о мемуарах Хрущева я объяснил, что они находятся в ЦК КПСС и, по моему мнению, в условиях перестройки и гласности без затруднений могут быть изданы в Советском Союзе.
Это интервью получило широкую огласку в мире, его передали ведущие информационные агентства.
От имени нашей семьи я поблагодарил представителей компании «Тайм» за добрые слова и намерения и сказал, что больше всего нам мог бы помочь русский текст мемуаров, распечатанный с пленок. Тэлбот ответил, что все пленки «Тайм» передал в Гарримановский институт Колумбийского университета в Нью-Йорке. Там хранится собрание записей голосов наиболее выдающихся государственных деятелей.
— Эти записи доступны любому исследователю. Нам не представит труда получить их для вас, — обнадежили они меня.
Мы договорились о следующей встрече. Прошло меньше месяца, и в начале июля нас посетили руководители «Тайма» Генри Маллер и Джон Стакс, а также наши знакомые Строуб Тэлбот, Энн Блэкман и Феликс Розенталь.
Маллер и Стакс не принимали участия в издании мемуаров, так как пришли в компанию позднее. Они вручили нам экземпляры воспоминаний Хрущева на английском языке. У меня эти книги были, а Рада и Юля получили их впервые.
Они еще раз заверили нас, что компания «Тайм» считает для себя делом чести довести публикацию воспоминаний Хрущева до победного конца, и сказали, что распечатки с пленок будут у нас в ближайшее время…
Надо сказать, что, несмотря на резко отрицательное официальное отношение к имени Хрущева во времена брежневщины, осторожный возврат интереса к имени отца начался задолго до встречи с американцами.
В конце семидесятых годов мне позвонил Алексей Владимирович Снегов и сказал, что историк Рой Медведев пишет биографию отца. Алексей Владимирович рассказал ему все, что знал сам, и теперь, выполняя просьбу Медведева, просил меня встретиться с ним.
Я много слышал о Рое Медведеве. Читал его книгу о Сталине «К суду истории». По тем временам это был чрезвычайно смелый шаг, который не мог не вызвать уважения. Хорошо о нем отзывался в свое время и Эрнст Неизвестный, собиравшийся нас познакомить, однако сделать это до своего отъезда за рубеж в 1975 году не успел.
Читал я книги Медведева об отце на английском языке. По правде говоря, мне они не понравились. Я не почувствовал в них глубокого анализа исторического периода, многие события освещались поверхностно, какие-то факты оказались искаженными, а с оценками, как ни старался быть объективным и преодолеть родственные чувства, я согласиться не мог — слишком близко они оказывались к стандартным в те времена словам о волюнтаризме и субъективизме Хрущева.
Не надо забывать обстановку тех лет. Тогда даже простое упоминание его фамилии могло быть чревато неприятностями для автора издания, но Медведеву позволялось.
Мы договорились о встрече. И вот седой, интеллигентного вида мужчина сидит напротив меня. Мы поговорили о его замысле, о необходимости объективного освещения истории. Казалось, мы вполне поняли друг друга, и встречи наши продолжались. Я рассказывал ему об отце, и эти рассказы автор использовал при написании многих глав своей книги.
Наконец Рой Александрович принес окончательный вариант. Он сказал, что книга уже набирается в Лондоне. Событие это совпало со смертью Брежнева.
Книга мне не понравилась. Отдельные ее разделы были полны неприятия хрущевских реформ. Лишь бесспорные события, такие, как XX съезд, разоружение, не подвергались разгрому. Особенно, как я помню, досталось «неправильным» действиям отца в области сельского хозяйства, приведшим к сокращению выпуска сельскохозяйственных машин — тракторов и комбайнов.
Свои обвинения автор позаимствовал из доклада Брежнева весной 1965 года на первом, не организационном, постхрущевском Пленуме ЦК. Там на отца валили все без разбора. Производство тракторов и комбайнов в 1959–1960 годах действительно сократили в соответствии с предполагаемыми потребностями. Потом, в 1961–1963 годах, когда потребности возросли, увеличили. Потом… Что происходило после того, я уже не помню, но наверняка промышленность следовала указаниям Госплана, а он отслеживал ситуацию на селе. Ничего необычного и ничего трагичного, но тогда Брежнев на этом незначительном эпизоде спекулировал, а теперь Медведев, вторя ему, политическую спекуляцию превращал в историю.
Дальнейшие разделы книги строились примерно по тому же принципу, как если бы их писали в ведомстве Евгения Михайловича.
Значительную часть книги автор отвел критическому разбору школьной реформы — вопросу, который не числился у отца в приоритетных, но оказался наиболее близким самому Медведеву, в прошлом учителю.
Словом, как я ни старался отстраниться от понятного родственного субъективизма и трезво взглянуть в лицо историческим фактам, у меня ничего не выходило. Обо всем этом я откровенно сказал Рою Александровичу при нашей встрече в декабре 1982 года.
Расстались мы холодно. Рой Александрович сказал, что каждый историк имеет свой взгляд на прошлые события, да и книга уже в издательстве. С этим спорить не приходится. На этих страницах я тоже высказываю свой личный взгляд на события тех лет.
Через несколько дней мне позвонил Снегов. В оценках он был более категоричен, чем я, назвал Медведева провокатором, и даже еще похуже, долго извинялся за то, что вывел его на меня.
Прошел год, и я снова услышал в телефонной трубке знакомый голос Роя Александровича. Мы с ним повстречались. О последнем разговоре не вспоминали.
Медведев подарил мне свою книгу «Политическая биография Хрущева» на русском языке. Она мало походила на предыдущий вариант, хотя и содержала, на мой взгляд, целый ряд неточностей.
Наше знакомство восстановилось. Рой Александрович рассказал, что пишет книгу о Брежневе, просил помочь. Я согласился.
Начавшиеся после смерти Брежнева изменения позволили всерьез задуматься о возможности работы над воспоминаниями отца в нашей стране, восстановлении его доброго имени. Я стал обдумывать письмо Юрию Владимировичу Андропову, но не успел его написать. Андропова не стало. Над страной опять стали сгущаться сумерки. Обращаться с просьбой к Черненко было не только бессмысленно, но и опасно.
К счастью, Черненко правил страной недолго, в марте 1985 года к власти пришел Горбачев. Я вернулся к мысли отправить письмо в ЦК, обратиться непосредственно к Михаилу Сергеевичу.
Его выступления, слова, действия внушали оптимизм, вселяли веру в перемены к лучшему. Весь стиль его деятельности, динамизм, общительность, стремление к новому напоминали мне отца. К сожалению, только внешне, но это прояснилось не сразу.
Я еще какое-то время приглядывался к новой власти, затем долго мучился над текстом письма. От него зависело так много. Наконец, в конце лета или начале осени 1985 года я решился.
Довольно легко я дозвонился до помощника Горбачева Анатолия Сергеевича Черняева. На следующий день он принял меня. С волнением я входил в первый подъезд знакомого здания на Старой площади. Как давно я здесь не был…
Анатолий Сергеевич подробно расспросил меня обо всем, пообещав изложить мой вопрос Михаилу Сергеевичу в ближайшие дни, чем удивил меня несказанно. Я рассчитывал на ответ минимум через несколько недель, а то и месяцев. Видимо, новые времена начались всерьез.
Действительно, дня через три-четыре, когда я опять дозвонился до Черняева, он сказал, что Михаил Сергеевич посоветовался с другими членами Политбюро и они решили, что в соответствии с нынешним курсом исторической науки работа над мемуарами Никиты Сергеевича актуальна. Черняев добавил, что мне будут предоставлены все условия, а конкретно реализацией решения занимается Секретарь ЦК КПСС Александр Николаевич Яковлев. Он тут же продиктовал мне номер телефона помощника Яковлева Валерия Алексеевича Кузнецова, предложив в случае затруднений звонить.
Я был на седьмом небе! Оказывается, вот как бывает! А я рассчитывал на обычную у нас волокиту. Вот что значит новое мышление!
О Яковлеве в Москве говорили как о человеке нового склада, демократе, полном антиподе Суслову. Я очень надеялся, что Александр Николаевич меня примет, мы с ним обсудим план действий, он возьмет публикацию мемуаров под свой контроль.
Потребовалось длительное время, чтобы понять, что среди «идеологов» старой школы (а именно к ней принадлежали и Суслов, и Яковлев) разница между «либералами» и «ретроградами» весьма иллюзорна. Все они, бывшие и нынешние, одинаково не прощали отцу ни его антисталинского выступления на ХХ съезде, ни его намерения ограничить всевластие бюрократии. Не прощали, но только одни — открыто, другие — порой не признаваясь в этом даже самим себе.
Через много лет, в апреле 1994 года, в Москве в Колонном зале, где отмечали столетие со дня рождения отца, я впервые лицом к лицу повстречался с Александром Николаевичем. На мой вопрос, почему же он не посодействовал мне в получении рукописей воспоминаний отца, по сути, замотал прямое поручение Горбачева, Яковлев пустился в путаные объяснения, сказал, что КГБ отзывался обо мне отрицательно, и не только в политическом плане, но и в отношении моей работы в институте.
Через некоторое время Александр Николаевич передал мне через общих знакомых, что дело вообще не в нем, а в злокозненном Болдине. Именно у него в Общем отделе хранились мемуары отца, и именно он их не желал возвращать.
Наверное, все это правда. Вряд ли КГБ простил мне то, что я переиграл их в 1970 году, увел из-под носа мемуары отца. И на работе я не всегда вел себя правильно. К примеру, как на меня ни давили, в характеристиках на отъезжавших в Израиль сотрудников писал то, что я о них думал, а не то, что требовалось. И Болдин, наверное, не горел желанием отдать отцовские воспоминания, которые действительно хранились у него.
Все это правда, но правда и то, что Александр Николаевич не пожелал заниматься этим делом, его помощник сказал мне об этом в открытую и переадресовал к заведующему отделом пропаганды Юрию Александровичу Склярову. Тот со мной соединился незамедлительно. Разговор был предельно любезным. Юрий Александрович заверил меня, что в ближайшие дни разберется. Позвонит мне сам.
Прошел месяц. Тишина… Я позвонил снова. Оказалось, что все прошедшие с момента изъятия годы мемуарами никто не только не занимался, но даже и не поинтересовался. Их предстояло разыскать в архивах. Юрий Александрович опять заверил меня, что при первых же новостях позвонит мне сам. Так мы и перезванивались почти два года.
В августе 1987-го пришлось снова обращаться к Михаилу Сергеевичу. Я отправил письмо, но никакой видимой реакции не последовало. Позднее до меня дошла информация, что «мой вопрос» 23 апреля 1988 года обсуждался на Политбюро ЦК и проголосовали за то, чтобы вернуть мемуары отца наследникам. Почему все произошло с задержкой на семь месяцев, я не знаю. Возможно, письмо долго валялось в канцелярии. Или Михаил Сергеевич решил задним числом подстраховаться? Не исключено и что это реакция на саботаж его указаний в аппарате Яковлева, о котором ему мог доложить кто-то из помощников, скорее всего Черняев. Так или иначе, но последовало новое указание, подтверждавшее предыдущие. Я с новой силой принялся звонить Юрию Александровичу. Сначала в архиве шел ремонт. Потом он переезжал в новое помещение.
В августе 1988 года наконец что-то нашли.
Мне позвонили из ЦК и пригласили на следующий день утром зайти к товарищу Склярову. Через несколько минут раздался еще один звонок. На сей раз густой мужской голос, назвавшийся Смирновым из журнала «Огонек», интересовался фотографиями похорон моего отца. У них предполагалась статья об этом печальном событии, а иллюстраций не было, ведь ни один советский журналист там не присутствовал.
Мы уговорились со Смирновым встретиться завтра у здания ЦК на Старой площади, у 10-го подъезда. Там на пятом этаже меня ожидал не просто Скляров, возможно, мне наконец-то удастся вернуть отобранные более пятнадцати лет тому назад воспоминания отца. О том, что со встречи со Смирновым начинается новый период в борьбе за опубликование мемуаров, я, естественно, и не подозревал.
Я опаздывал. То и дело сверяясь с бумажкой, на которой записал маршрут, с трудом нашел десятый подъезд. Вот, кажется, нужная мне дверь. Возле нее переминается с ноги на ногу высокий мужчина. Это и есть Смирнов. Лицо располагающее, усы над верхней губой как раз впору, а улыбка заставляет вспомнить двух котов: добряка Леопольда и хитреца Базилио.
Я передаю ему фотографии и берусь за массивную ручку двери. Однако Смирнов удерживает меня, ему любопытно, зачем я приехал сюда, в отдел ЦК, ведающий идеологией. Я в двух словах обозначаю: борюсь за публикацию воспоминаний отца. Времени для подробного разговора нет. Смирнов не отпускает меня и тут же предлагает опубликовать материалы в «Огоньке». У меня нет времени объяснять ему все сложности, предлагаю встретиться в начале сентября.
Поднимаюсь на лифте. Вот и кабинет Склярова.
У Юрия Александровича уже сидела моя сестра Рада Никитична. Присутствовал еще один человек — Василий Яковлевич Моргунов, которому руководство поручило помогать нам в работе над мемуарами.
Юрий Александрович открыл добротную картонную папку, вернее, даже коробку, и сказал, что ему принесли 400 страниц и мы можем начинать над ними работать.
— Почему четыреста? А где же остальные? Где магнитофонные пленки? — забеспокоился я.
Просматриваю предложенный текст — редакция не моя, но это и не перевод с английского. Видимо, кто-то занялся этой работой помимо нас.
На первой странице кроваво-красные зловещие штампы: «Совершенно секретно», «Копии не снимать», «Подлежит возврату в Общий отдел ЦК». Юрий Александрович с улыбкой подталкивает пачку бумаг ко мне: берите, работайте. Мне же вспоминаются Расщепов, Титов, Мельников; нет никакого сомнения — продолжается та же игра. Как только я прикоснусь к этим листам, западня захлопнется, я никогда не смогу воспользоваться ни копией воспоминаний отца, захороненной у Шумилова, ни копией, которую мне обещали прислать американцы. Обе они автоматически станут совершенно секретными, подлежащими возврату в Общий отдел ЦК.
Рада молчит.
— Но у меня забрали около полутора тысяч страниц, а здесь всего четыреста. Для компоновки книги нужно иметь весь исходный текст и магнитофонные пленки в придачу для сверки. Только тогда можно быть уверенным, что ничего не упущено, оригинальный текст не искажен, — объясняю я.
Скляров встревоженно смотрит на Моргунова. Моргунов молчит.
Собираясь в ЦК, я перечитал расписку Титова об изъятии материалов и переписал ее от руки. Показываю копию расписки. Юрий Александрович высказывает искреннее удивление. О существовании расписки тут не знали. Скляров еще раз, теперь уже не очень уверенно, предлагает взять хотя бы четыреста страниц, а они займутся поиском остальных. Я вежливо отказываюсь. Разговор окончен, договариваемся созвониться… в сентябре.
Только через много лет, когда я в третий раз, в 2008 году редактировал эту книгу, мне пришло в голову, что разысканные Скляровым — Моргуновым четыреста страниц — это распечатки прослушки диктовок отца, сделанные КГБ в конце 1960-х годов. Я уже упоминал о них, ссылаясь на запись в дневнике Шелеста за июнь 1968 года. Он тогда насчитал 450 страниц, присланных ему из Общего отдела ЦК, здесь — около четырехсот, там «совершенно секретные» штампы и требование все возвратить в ЦК — и здесь то же самое. Все сходится. Иначе откуда эти 400–450 страниц взялись? Трудно предположить, что их подготовили специально для меня, но тогда я считал именно так.
Покинув здание ЦК и попрощавшись с Радой, я из телефона-автомата — так и быстрее и конспиративнее — звоню Розенталю в представительство «Тайма», осведомляюсь, не пришли ли из Гарримановского института обещанные распечатки. Оказывается, они уже в Москве. Договариваемся с Розенталем о встрече.
Вскоре в моей квартире вслед за сияющим Розенталем появился его водитель с большой картонной коробкой в руках.
— Мне ее не поднять, — объяснил Феликс Розенталь. — Здесь все, как мы и договаривались. Мои начальники из Нью-Йорка передают вам наилучшие пожелания и желают успеха.
Розенталь ушел. После длительного путешествия и стольких лет разлуки мемуары вернулись домой. Вот они, передо мной.
Открываю первую папку. Да, это, несомненно, тот самый текст: такие родные слова отца и моя пусть не профессиональная, но старательная редакторская правка:
«Ко мне давно обращаются мои товарищи и спрашивают, и не только спрашивают, но и рекомендуют записать свои воспоминания, потому что я и вообще мое поколение жили в очень интересное время…»
Так я снова получил это бесценное, надеюсь, не только для меня, историческое свидетельство…
На самом деле для работы мне не требовался ни экземпляр, похороненный в недрах ЦК, ни американская копия. Работать я собирался с материалами, хранившимися у Шумилова и Вити — Виктора Викторовича Евреинова, мужа моей покойной сестры Лены. К тому времени из Вити он превратился в солидного доктора наук, но работал там же, в «Химфизике», в институте теперь уже тоже покойного академика Семенова. Что мне требовалось, так это «прикрытие», ответ на вопрос, откуда все мое «добро» взялось.
Я не забывал, как заверял своих собеседников в КГБ и расписывался в протоколах допросов в КПК, что у меня ничего не осталось, я полностью «разоружился», все сдал. Мыслишка о том, не притянут ли к ответу, если события отвернут в иную сторону, не раз приходила мне в голову. Теперь, по получении распечаток от «Тайма», я легко отвечал на этот вопрос.
Начинался второй, заключительный период работы над воспоминаниями отца. Я поговорил с Лорой, мы пришли к выводу, что старая схема работы наиболее удобна. Надо только привести в работоспособное состояние технику. За прошедшие почти два десятилетия она здорово растрепалась. Починили магнитофон, купили новые наушники, благо за эти годы они перестали быть редкостью. Машинка — основное орудие труда Лоры — постоянно находилась в работе.
Наконец появились первые распечатки, и мы с женой Валентиной Николаевной, разделив драгоценные листки, взялись за карандаши. Дело стронулось, но на душе было неспокойно. Ведь работа, по существу, ведется по-старому — на полку, снова в расчете на будущее…
Визит к Склярову, неизвестно откуда взявшиеся четыреста страниц «совершенно секретных» воспоминаний отца приводили меня в уныние, но вместе с тем подталкивали к действиям.
Я решил написать новое, третье письмо Горбачеву. В нем я информировал его об изменениях, происшедших за истекший год, обстоятельствах, складывающихся вокруг мемуаров отца. Теперь уже речь шла не о получении их из архивов, а о согласии на публикацию того, что лично мне удалось добыть. Своими планами я поделился с Радой, и она предложила передать письмо через другого помощника Михаила Сергеевича — Ивана Тимофеевича Фролова. Она с ним была хорошо знакома и теперь решила поделиться со мной своим заветным контактом в высшем эшелоне ЦК.
С Фроловым мы условились о встрече на последнюю неделю сентября 1988 года, уже не помню точно, 26-го или 27-го, соответственно в понедельник или во вторник.
Принял он нас очень тепло. Обещал при первой оказии доложить Горбачеву. Посетовал на то, что дело с воспоминаниями Хрущева безобразно затянулось.
Памятуя историю со Скляровым, я проявил настойчивость: когда можно осведомиться о результате. На приветливом лице Фролова проступила озабоченность. Он стал вдруг сетовать на чрезвычайную загрузку Горбачева, непростую обстановку. Тут он замолк. Мы так и не поняли: непростую обстановку — где и в чем? В мире? В стране? В ЦК?
Прозвучала еще одна, как мне кажется, непроизвольная фраза:
— Вы себе представить не можете, что здесь делается! Этого мы при всем старании представить себе не могли.
— Так что на этой неделе я Михаилу Сергеевичу доложить не смогу, — произнес Иван Тимофеевич, — позвоните мне в начале следующей недели — во вторник, среду.
В субботу 1 октября на первых страницах газет появилось сенсационное сообщение: в пятницу 30 сентября на Пленуме ЦК КПСС из Политбюро и Секретариата вывели старожилов — политических долгожителей: бывшего министра иностранных дел, а ныне Председателя Президиума Верховного Совета СССР Громыко, Председателя правительства Российской Федерации Соломенцева, отправили на пенсию секретарей ЦК Долгих, Демичева и даже горбачевского назначенца Добрынина. На их место избрали тех, кого Горбачев считал своими верными сторонниками, в том числе Вадима Андреевича Медведева, человека мне дотоле не известного. Его не только сделали полноправным членом Политбюро ЦК, но и назначили председателем вновь избранной Идеологической комиссии ЦК, прямым начальником Склярова, тогда как Яковлева перебросили на международные дела, поручили ему заведывание соответствующей комиссией. Одновременно «порекомендовали» избрать Горбачева на освободившееся от Громыко место Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Теперь стало понятным, что всю эту неделю творилось в ЦК. Удивительно, что Фролов вообще нашел время встретиться с нами. Но меня волновали мои проблемы, и в среду 5 октября я набрал номер городского телефона Фролова в ЦК. Я поспел ко времени. Мой вопрос доложили Михаилу Сергеевичу и получили поддержку. Сам Горбачев не взял на себя ответственность за принятие решения, по поводу нашего письма «товарищи обменялись мнениями на Политбюро, одобрили идею опубликования воспоминаний Хрущева». Напомню, что «мой вопрос» Горбачев уже ставил на Политбюро в апреле, и тогда его тоже решили положительно. Практическую реализацию поручили преемнику Яковлева на посту главного идеолога — вновь избранному члену Политбюро Вадиму Андреевичу Медведеву.
— Вот видите, все в порядке, — заключил наш разговор Иван Тимофеевич. — В ближайшие дни позвонят от товарища Медведева, и вы сможете договориться о начале работы. — Помедлив, он добавил: — Если они немного задержатся, то не волнуйтесь. У них там предстоят большие перемены, возможно, в первый момент будет не до вас.
Я не волновался, я был в восторге. Мне мерещились машинистки, редакторы, корректоры и в итоге — новенькие тома книг.
Потом я перечитал краткую биографическую справку о вновь избранном члене Политбюро, и энтузиазма поубавилось. Почему-то подумалось, что мне он не позвонит. Сам я звонить больше не намеревался: история со Скляровым многому научила. Переговоры с аппаратом затягиваются, как трясина. Звонки, переталкивание из кабинета в кабинет, где все время обещают, заверяют, но не решают.
Рассчитывать следует только на себя.
Если в связи с мемуарами отца надо мной довлели воспоминания о зловещих разговорах в ЦК и КГБ, то с собственными записками дела обстояли проще — формально я никому ничего не обещал. Поэтому сразу после первого письма Горбачеву я вытащил из-за кровати заветный чемоданчик, отряхнул с него пыль, вынул пожелтевшие от времени листки и начал писать. Я не просто писал, но тем самым проверял, насколько пристально Виктор Николаевич следит за мной. Мы вновь перезванивались с Лорой, я относил ей рукопись, получал распечатки, и хотя телефон при наших разговорах подозрительно пощелкивал, ничего более серьезного не происходило. Ее никуда не вызывали, мне никто не звонил. Работал урывками: я стал заместителем директора, институтские заботы поглощали все время.
Ко времени визита к Склярову рассказ об отстранении отца от власти я закончил. Лора аккуратно перепечатала мои каракули. Что делать дальше, я не знал. По сравнению с мемуарами отца, собственные воспоминания представлялись мне второстепенными. О публикации их я всерьез не задумывался. Какой из меня писатель? В школе сочинения доставляли мне одни мучения, в последующей жизни ничего, кроме технических отчетов и писем в министерства, из-под моего пера не выходило.
Конечно, и мне мерещились типографски отпечатанные странички, аккуратно переплетенные и увенчанные моим именем тома, но расплывчато и очень редко. Никому из издателей я свою рукопись не предлагал, да и не знал я никого. И тут случайная встреча со Смирновым у десятого подъезда здания ЦК КПСС на Старой площади.
Не стану забегать вперед, постараюсь не нарушать хронологию событий.
В течение прошедших двух месяцев, августа-сентября 1988 года, обстановка вокруг мемуаров отца смягчилась, популярные журналы — сначала «Огонек» в лице Смирнова, а затем и «Знамя» — выразили желание опубликовать их. Однако все упиралось в цензуру, в то, хватит ли у нас сил прорваться сквозь нее.
Сразу по получении из Америки распечаток воспоминаний отца я, даже не разбираясь в них, достал свой экземпляр, до того хранившийся у Шумилова, и в августе 1988 года начал хождение по редакциям.
Здесь требуется сделать отступление.
В первое издание моей книги, вышедшей в издательстве «Новости» в 1990 году и озаглавленной «Пенсионер союзного значения», рассказ о событиях, последовавших за встречей со Скляровым, не вошел. Я все тогда подробно записал, но остерегся с этим куда-либо соваться.
Через десятилетие, в конце 1990-х годов, издательство «Вагриус» предложило мне переиздать «Пенсионера» под заглавием «Хрущев». Я поморщился, название «Пенсионер» мне нравилось больше, но издательство настаивало, и я согласился.
В новой книге я решил довести историю мемуаров до их публикации и заодно восстановить истинные фамилии кагебешных начальников, «присматривавших» все эти годы за мной. В первом издании по просьбе «товарищей» с Лубянки я Расщепова переделал в Рассказова, а Титова — в Попова.
Готовя книгу к переизданию, я перечитал записи и усомнился в датировке. Выходило, что между визитом к Склярову и публикацией моего рассказа в «Огоньке» прошло менее двух месяцев. Такой бег времени показался мне просто невероятным.
Я уже жил в США, «Огоньков» за 1988 год под рукой не оказалось, и после долгих прикидок и колебаний я «волюнтаристски» растянул ход событий в угоду своему «здравому смыслу», сместил год публикации рассказа с 1988 на 1989 год.
Большинству читателей нет особого дела до 1988 или 1989 года. Годом раньше, годом позже… Но я, обнаружив «прокол», очень расстроился, тем более что проверить даты оказалось проще простого: в библиотеке Браунского университета, где я преподаю, хранится подписка, начиная с первых номеров, не только «Правды», «Известий», «Комсомолки», «Литературки», но и «Огонька», «Знамени», «Нового мира» и многих других советских и российских изданий. В настоящем издании я восстановил последовательность событий в хронологии, по сути вернулся к первоначальной рукописи.
Итак, сразу после встречи со Скляровым я приступил к хождению по редакциям. Теперь в моем портфеле лежали не только воспоминания отца, но и моя собственная рукопись. К тому времени она обрела отчетливые очертания. Начал я со «Знамени», они недавно напечатали воспоминания Аджубея и поэтому представлялись мне посмелее других. И вот я поднимаюсь на третий этаж старого обшарпанного дома, спрятавшегося в глубине двора по улице Двадцать Пятого Октября (сейчас она переименована в Никольскую). Главный редактор журнала Григорий Яковлевич Бакланов был занят, но приветливая секретарша, тем не менее, без промедления проводила меня в кабинет.
Григорий Яковлевич разговаривал с посетительницей. Вид у него был затравленный, на него наседала полная дама с пухлой рукописью в руках. Наконец дама удалилась. Григорий Яковлевич, беззащитно щурясь, развел руками — вот как бывает.
На длинном светлого дерева столе для заседаний по-домашнему расставлены пестрые чайные чашки, на тарелке горкой лежат конфеты, рядом — пирожные.
Мое дело мы обсудили за чашкой чая. Разговор оставил ощущение нерешительности и неконструктивности.
Договорились, что надо подождать решения наверху. Беседа завершалась, и я, смущаясь, промолвил, что вот тут еще я и сам кое-что написал. Порывшись в сумке, я достал объемную рукопись. Я еще не успел ее перепечатать, страницы топорщились во все стороны. Григорий Яковлевич поглядел на меня с испугом. Я вспомнил недавнюю посетительницу и, вздохнув, засунул сверток назад в сумку.
— Это я так… Может быть, когда-нибудь в будущем… — выдавил я.
— Конечно, конечно, — заторопился Бакланов.
Через несколько дней, созвонившись со Смирновым (звали его Костя), я направился в «Огонек». Его редакция размещалась в многоэтажном здании комбината газеты «Правда» наискосок от Савеловского вокзала.
Если в «Знамя» мог зайти любой, то тут потребовалось выписывать пропуск — чувствовалось, что журнал не литературный, а политический.
После недолгого разговора Смирнов увлек меня к Гущину, первому заместителю главного.
— Его зовут Лев Никитич. Он здесь все решает, — наставлял меня Костя. Мы уже входили в дверь кабинета, но я успел шепнуть:
— А Коротич?
— Коротич тоже, — закивал головой Костя.
Вышедший навстречу молодой еще человек весь лучился благожелательностью. Уселись вокруг большого стола. После короткой паузы Лев Никитич стал излагать свои мысли о возможности публикации воспоминаний моего отца. Говорил он четко, не рассусоливая, чувствовалось, что он не только знает, чего хочет, но знает, как этого добиться. Его позиция вкратце сводилась к следующему: «Если есть что печатать, давайте печатать. Когда запретят, тогда и будем спрашивать разрешения».
Если дряблость предыдущей встречи меня донельзя расстроила, то напор нынешней несколько испугал.
Ситуация разрядилась сама собой: дверь раскрылась, и в комнату вкатился Коротич. Весь он состоял как бы из кругляшков, с лукавой улыбкой на шарике головы.
Оглядев всех, он спросил: «Что вы здесь делаете?» Так, как будто ничего не знал, заглянул сюда совершенно случайно.
Гущин изложил ему суть дела.
— С мемуарами Никиты Сергеевича ничего не выйдет. Есть решение ЦК, правда, из застойных лет, от 1973 года, о том, что воспоминания высших руководителей публикуются только с разрешения Секретариата ЦК. Никто нас не выпустит, нечего и пытаться… — подытожил он.
Гущин кивнул, Смирнов открыл рот, подумал и осторожно прикрыл его. Улыбка так ни на минуту и не сошла с лица Коротича. Он повернулся ко мне:
— Вот если бы у вас было что-нибудь свое…
Костя сделал стойку: пока мы дожидались Гущина, я успел рассказать ему о моих записках. Я полез в сумку за бумажками. Честно говоря, я почти был уверен, что рассказ о смещении отца опубликовать значительно труднее, чем его мемуары.
— Вот, например, рассказ об отставке в 1964 году. Только не знаю, хватит ли у вас решимости?… — подзавел я своих собеседников.
Они «завелись», что называется, с полоборота. Едва взглянув на протянутую мною пачку листов, Коротич бросил:
— Будем печатать!
Через несколько минут Коротич, одарив нас прощальной улыбкой — масса дел, его уже ждут в другом месте, — выкатился из кабинета, а мы с Костей отправились работать. Убирали из текста «красивости», бесконечные «был, было, будет», но в основном моя редакция оставалась неизменной. Костя меня похвалил, и я немного возгордился.
1 октября 1988 года, в субботу, вышел «Огонек» с первой частью моего рассказа об отрешении отца от власти. Он произвел эффект разорвавшейся бомбы, в один день я стал знаменитым.
Напомню, что в тот же день опубликовали сообщение о только что завершившемся Пленуме ЦК, на нем Горбачев добился отставки большинства своих оппонентов. Именно это имел в виду Фролов, говоря о непростой обстановке в ЦК.
Привычные к тому, что в Москве ничего не происходит случайно, иностранные журналисты тут же связали мой рассказ в «Огоньке» с информацией «Правды» о Пленуме ЦК, а корреспондент японской газеты «Асахи» впрямую спросил: правда ли, что Горбачев лично заказал мне публикацию в журнале «Огонек»?
Как бы то ни было, с того момента многое переменилось — хотя табу с имени отца так и не сняли, на него (табу) стали меньше обращать внимания: появились, правда редкие, статьи с упоминанием запретного имени, меня наперебой приглашали выступить с воспоминаниями об отце. Во время одной из таких встреч в октябре 1988 года, в телевизионной программе «Добрый вечер, Москва», я впервые упомянул о мемуарах отца, сказал, что они существуют. После передачи я чувствовал себя героем, приготовился к возможным санкциям. Их не последовало, что я расценил как добрый знак.
Я, уже не таясь, редактировал воспоминания отца и, воодушевленный оглушительным успехом моего рассказа, развивал его в книгу о жизни отца в опале и забвении. Постепенно работа над книгой стала для меня основной, и я попросился у своего министерского начальства в творческий отпуск. Начальство не возражало. Я переселился на дачу. Там писалось легче, и московская суета не так отвлекала.
Однако на Старой площади все оставалось без изменений. Из ЦК мне не звонили, казалось, распоряжение Политбюро затерялось между зданиями. Там продолжали «искать» и никак не могли найти изъятые у меня магнитофонные бобины и более тысячи страниц машинописи. Я терпеливо ждал. Юрия Александровича Склярова сменил Александр Семенович Капто. Он теперь возглавил объединенный отдел ЦК, осуществлявший надзор над всей идеологией страны.
В то время вошли в моду встречи руководства с интеллигенцией, что-то наподобие устраивавшихся отцом в шестидесятые годы. На одну из таких встреч пригласили Бакланова. Он решил воспользоваться случаем, провентилировать обстановку в кулуарах. Вернулся Бакланов обескураженным. В перерыве ему удалось поймать Медведева и задать вопрос о мемуарах отца. Тот не поддержал разговора, только недовольно буркнул: «Пока не время» — и отошел.
К весне 1989 года, по мере того как информация о воспоминаниях отца половодьем растекалась по стране, меня наперебой приглашали выступать. Я охотно откликался, считал своим долгом рассказывать правду об отце. Благо цензурные ограничения на устные выступления сняли. Все больше становилось предложений о публикации воспоминаний отца, звонили из областей и республик, из толстых и тонких журналов. Но преодолеть цензурные рогатки оказалось никому не по силам. В редакции очень популярного в те годы еженедельника «Аргументы и факты» попытались было поставить в номер мемуары отца, посвященные XX съезду, но цензура раз за разом снимала материал, требовала санкции ЦК КПСС. Наконец после длительной осады на третьей странице этой самой массовой в стране газеты появилось несколько абзацев из воспоминаний отца.
Мы праздновали победу. Теперь публикация воспоминаний в «Знамени» и «Огоньке» становилась реальностью. Но это лишь первый шаг, я по-прежнему мечтал напечатать весь текст целиком. И такой случай представился. Мне позвонил член-корреспондент Академии наук СССР Ахмет Ахметович Искендеров и предложил начать печатать воспоминания отца в журнале «Вопросы истории», где был главным редактором, все, от первой до последней строки.
В моем сознании складывалась стройная стратегическая диспозиция: первым «Огонек» со своим огромным тиражом, но малым объемом продекларирует сам факт наличия воспоминаний отца, привлечет к ним внимание. Затем последует более обстоятельная публикация в толстом журнале, в «Знамени», а параллельно академическое издание начнет номер за номером в течение нескольких лет печатать полный текст, со всеми отступлениями, повторами и научными комментариями.
План был хорош, но меня волновала несогласованность «Огонька» и «Знамени». После октябрьской публикации огоньковцы считали меня «своим» и распространяли свои преимущественные права на все, связанное с моей фамилией. Бакланов же, в свою очередь, считал воспоминания отца принадлежащими ему, и только ему. Я оказался между двух огней.
На мои призывы связаться с Баклановым и согласовать диспозицию Смирнов прикидывался «винтиком». Гущин мило улыбался, обещал позвонить, но не звонил.
Параллельно срочно готовился материал к печати. Смирнов перекраивал, компоновал, старался втиснуть сотню страниц в десяток, максимально спрессовать текст. Я робко возражал, предлагал взять отдельные отрывки целиком, а остальное опубликуется в других изданиях. Однако сил противостоять непреодолимо вкрадчивому напору Кости у меня не было. Если он не мог убедить, то просто не слушался.
Публикация в «Огоньке» ожидалась в середине лета 1989 года. Первый напечатанный в журнале отрывок я прочитал в день своего рождения — второго июля.
«Вопросы истории» планировали начать с августа, но они вечно запаздывали, «Знамя» под давлением обстоятельств, пересмотрев первоначальные планы, передвинуло свои сроки на сентябрь.
На публикацию «Огонька» верхи никак не отреагировали, но меня не покидало чувство опасности, и, как оказалось, не зря.
В середине июля мы с женой отправились в гости за границу, в Лондон. С 1964 года меня не выпускали в капиталистические страны. Теперь полегчало, и мы, как и многие наши сограждане, выправили себе частное приглашение от нашей хорошей знакомой, в прошлом москвички, а теперь корреспондентки болгарской газеты в Лондоне Бригитты Иосифовой и двинулись в путешествие.
Все было прекрасно: и гостеприимство хозяев, и город, и жаркая сухая погода. Такой там не помнили уже восемьдесят лет.
Наше пребывание перевалило на вторую половину, когда утром, подняв трубку отчаянно трезвонившего телефона, хозяйка с недоумением позвала меня:
— Сергей, тебя спрашивает какой-то Гущин.
Я похолодел. С некоторых пор я с опаской отношусь к телефонным звонкам. Почему-то мне кажется, что они несут плохие вести.
— Цензура сняла Хрущева, — выдохнул Гущин, — что будем делать?
Я был сражен. Случилось именно то, о чем я не хотел думать. Слишком уж гладко все шло последние месяцы.
Предпринимать что-либо из Англии не имело смысла, следовало дождаться возвращения домой.
По приезде в Москву я поспешил в «Огонек». Там меня ждали. На совет в кабинет Коротича, кроме него самого и меня, пришли Гущин и Смирнов. Мы сгрудились вокруг письменного стола хозяина, поближе к телефонам.
Коротич предложил начать разведку по низам, я его поддержал. Костя рвался немедленно звонить Горбачеву.
По «кремлевке» Коротич набрал номер одного высокопоставленного чиновника. Там не отвечали. Позвонили другому. Опять неудача. Наконец дозвонились в цензуру.
Елейным голоском, разыгрывая полнейшее недоумение по поводу случившегося недоразумения, Виталий Алексеевич просил посоветовать, как ему действовать, — ведь читатели в растерянности, в предыдущем номере журнала объявлено продолжение воспоминаний Хрущева, а продолжения нет. Ситуация требует объяснения, а в эпоху перестройки не с руки кивать на цензурный запрет публикации записок недавнего нашего лидера.
На том конце провода сослались на постановление Секретариата ЦК от 1973 года.
Коротич заворковал:
— Кто же сейчас может руководствоваться этим документом? Принимали его в застойное время, а нынче на дворе перестройка. Мы не можем дать подобный ответ нашим читателям.
Сошлись на том, что надо подумать, посоветоваться и, не откладывая дела в долгий ящик, созвониться.
Закончив разговор с цензурой, Коротич набрал номер телефона «Знамени». Трубку снял Бакланов. Он сообщил, что отправил материал в цензуру и ждет результата. Конечно, он слышал о запрете, но звонить, обращаться куда-либо не намеревается — вот когда запретят, тогда посмотрим. У «Знамени» был запас времени, и Бакланов мог себе позволить выждать, посмотреть, что же получится у «Огонька». Договорились держать друг друга в курсе дела.
Вечером мне позвонил Костя, сообщил, что Коротич решил воспользоваться своими правами главного редактора. Инструкция предусматривала, что при возникновении расхождения с цензурой главный редактор имеет право поставить в номер запрещенный материал под свою ответственность. Это не было перестроечным новшеством, такой пункт существовал всегда. Просто раньше не находилось редактора, пожелавшего хоть раз воспользоваться им.
— Материал ушел в номер, — Костя опять был полон оптимизма.
Очередной номер «Огонька» вышел с Хрущевым. За ним — следующий и еще один. Каждое воскресенье, открывая «Огонек», я искал Хрущева и, найдя, удовлетворенно отмечал: «Вот он, все в порядке».
Подошел сентябрь. Наконец-то вышел девятый номер «Знамени», с Хрущевым. В «Огоньке» заканчивалась публикация военного периода воспоминаний. Костя прислал мне подготовленный им к печати раздел о смерти Сталина, за ним следовал арест Берии, потом предполагался XX съезд.
В конце сентября мне позвонил Бакланов. Он раздраженно сообщил, что у него были очень неприятные телефонные звонки от читателей, они возмущались повторением в «Знамени» отдельных мест из воспоминаний отца, уже опубликованных в «Огоньке». Григорий Яковлевич поставил ультиматум: или я запрещаю «Огоньку» публикацию мемуаров о послевоенном периоде, или он, проинформировав читателей о моей непорядочности, перестает печатать воспоминания в «Знамени».
Принять требование Бакланова я не мог: в критический период один Коротич боролся за продолжение публикации. Теперь, когда он добился положительного решения, запрещать успешно начатую работу было невозможно ни по моральным, ни по рациональным соображениям. Ведь если возобновится атака, то я останусь один, предыдущие события показали, что Григорий Яковлевич не боец.
С другой стороны, не требовалось особой проницательности, чтобы понять: помирить две редакции не удастся. В тот день я так и не позвонил Бакланову, мне нечего было ему сказать…
Ночью я плохо спал, вставал, сосал валидол, глотал валокордин. Наконец решился — пусть публикация продолжается в «Огоньке», даже ценой потери «Знамени».
Позвонив в «Огонек», я через Смирнова сообщил им о своем решении.
К сожалению, вся эта битва оказалась напрасной. Через пару дней Костя убитым голосом попросил меня заехать в редакцию — цензура опять снимала Хрущева.
Все началось с того, что от пребывавшего на отдыхе товарища Медведева в цензуру пришла краткая, но выразительная резолюция. Всего два слова: «Никакого Хрущева» — и подпись: «В. Медведев». Видимо, непослушание «Огонька» вызвало нешуточное раздражение.
В очередные номера должно было войти описание последних дней Сталина. Коротич отправился объясняться в ЦК к товарищу Капто. Вернулся он с плохими вестями. Продолжать публикацию воспоминаний отца запретили окончательно, ссылаясь на все то же пресловутое постановление от 1973 года. В ответ на тираду Коротича о застойных временах ему предъявили новую бумагу, подтверждавшую ту, старую. Подписи датировались буквально прошлой неделей. Коротичу с трудом удалось уговорить Капто еще на два выпуска, с тем чтобы запрет не выглядел слишком демонстративно. Но дальше — ни-ни…
В процессе разговора товарищ Капто посетовал, что Хрущев работал в одиночестве, он мог ошибаться в описании каких-то фактов, а проверить у него не было возможности.
— Нехорошо, если у нашего Никиты Сергеевича обнаружатся неверные положения. Мы должны заботиться о его авторитете. Сейчас в ЦК уже имеется распечатка около четырех тысяч страниц. Мы передадим ее в Институт марксизма-ленинизма. Там все выверят, что надо поправят, и тогда можно будет издавать. Такие серьезные документы нельзя печатать где попало, воспоминания пойдут в «Политиздате», — подытожил он.
На прощание товарищ Капто попытался успокоить Коротича, сказал, что через пару дней, в начале следующей недели, Вадим Андреевич вернется из отпуска, ему, товарищу Капто, доподлинно известно, что Медведев пригласит к себе Сергея Хрущева и они договорятся, как в дальнейшем работать над мемуарами.
У меня эти слова вызвали грустные воспоминания о беседах с Виктором Николаевичем Титовым в КГБ, когда он, также елейно, обещал вернуть все изъятые материалы, как только отец выйдет из больницы.
Дни шли за днями, звонка из ЦК не последовало. Нетерпеливый Смирнов предлагал позвонить Медведеву мне самому, он узнает номер телефона, но я отказался — это не случайная забывчивость.
К тому времени даже неунывающий Коротич утратил значительную часть своего оптимизма. Бакланов наконец-то осуществил свою угрозу — объявил, что прерывает публикацию. Добровольно. Впрочем, не вызывало сомнения, что цензура не пропустила бы воспоминаний. В десятом номере «Знамени» не могло появиться «никакого Хрущева».
С «Вопросами истории» поступили аналогично — из восьмого номера 1989 года цензура сняла воспоминания отца.
Искендеров ходил к товарищу Капто, но ему, как и Коротичу, показали, как он сказал, бумажку, подтверждавшую пресловутое решение от застойных годов.
— Там было несколько подписей, — рассказывал Искендеров, — я не разобрал, чьи. Узнал только одну — Медведева.
Далее разговор пошел по наезженной колее. Капто сказал о имеющихся у них четырех тысячах страниц расшифрованных надиктовок отца, о необходимости тщательной проверки фактов, о последующем издании воспоминаний отца под эгидой ИМЛ (Институт Маркса — Энгельса — Ленина). Однако Ахмет Ахметович не собирался сдаваться, к борьбе он готовился обстоятельно, по-академически строго.
— Если они требуют проверки, пошлю свои материалы в ИМЛ, — пояснил он мне по телефону, — я сказал в ЦК, что в эпоху гласности мы имеем такие же права на издание исторических материалов, как и «Политиздат», где Капто предполагал напечатать свой вариант воспоминаний отца. Поэтому пусть там проверят и дадут заключение. Я уже созвонился с Георгием Лукичом Смирновым, директором Института марксизма-ленинизма.
Как теперь стало известно, запреты выросли не на пустом месте. Последнее время в ЦК КПСС никак не могли прийти к единому мнению, как нейтрализовать меня, и если не удается запретить публикацию воспоминаний отца, то как взять ее под свой контроль.
Еще в июле 1989 года заведующие идеологическим и общим отделами ЦК КПСС товарищи Капто и Болдин послали руководству, в первую очередь секретарю ЦК КПСС по идеологии Вадиму Медведеву, пространную записку. В ней они констатировали, что получили из КГБ 3 926 машинописных страниц с воспоминаниями отца и что эти воспоминания «страдают существенными издержками, Н. С. Хрущев демонстрирует личные пристрастия, допускает фактологические неточности (именно это Капто говорил Коротичу), проявляет необъективность в оценках», а посему «нуждаются в тщательной экспертизе во многом субъективные положения и выводы воспоминаний». Такими же словами Кириленко увещевал отца двадцать лет тому назад. Казалось, за эти годы ничего не изменилось. Нет, изменилось, теперь стало невозможным просто запретить воспоминания, авторы записки предлагали издать воспоминания, поручив Институту марксизма-ленинизма привести их в приемлемый для властей вид, другими словами — фальсифицировать.
Однако директор института академик Смирнов не спешит взять под козырек, он понимает, что все это чревато, на него давит Искендеров, да и вообще обстановка постоянно меняется. Он тянет, только 17 июля 1990 года Георгий Лукич в своем ответе в ЦК справедливо отмечает, что «в своих выступлениях С. Н. Хрущев (то есть я) ставит под сомнение законность изъятия у него магнитофонных записей с воспоминаниями его отца и намерен предъявить на них свои претензии». Поэтому Смирнов предлагает договориться с наследниками по-хорошему.
И тут же получает отлуп: заместители заведующих идеологическим и общим отделами ЦК КПСС товарищи Дегтярев и Соловьев 24 августа 1990 года пишут, что «юридически обосновывать право ЦК КПСС на имеющиеся в его распоряжении мемуары Н. С. Хрущева вряд ли целесообразно. Такой практики не было, в ней не возникало необходимости. Право архива на публикацию имеющихся в распоряжении документов никогда не подвергалось сомнению». Что верно, то верно, но времена изменились.
Максимум, на что предлагалось пойти ЦК КПСС, другими словами, Медведеву, — это «предложить принять участие в подготовке и публикации данного издания воспоминаний Н. С. Хрущева дочери Р. Н. Аджубей (Хрущевой) и сыну С. Н. Хрущеву… а также определиться с отношением (к публикации) в журнале “Вопросы истории”».
Как отреагировал Медведев на эти письма, мы знаем: «Никакого Хрущева!» А вот другой секретарь ЦК, В. Фалин, человек более дальновидный, высказал сомнения в целесообразности такой лобовой стратегии. Он спрашивал:
1. Что предполагается делать, если:
В. Фалин 12 сентября 1990 года.
а) наследники Н. С. Хрущева откажутся сотрудничать или в) наследники выдвинут неприемлемые условия? Не ясно.
2. Вопрос о праве ЦК (или архива) на мемуары Н. С. Хрущева сложнее, чем подан в записке. Записки и рукописи изъяты в административном порядке, и судебного решения, меняющего статус собственности, нет. Юридически при жизни таковыми оставался автор, после его смерти — наследники. Существовавший прежде порядок права не создавал и не избавляет ЦК от возможных осложнений.
В ответ Дегтярев и Соловьев 19 сентября 1990 года предлагают вступить в переговоры с наследниками Н. С. Хрущева и выработать приемлемое для всех решение.
Пока тянулась вся эта бюрократически-идеологическая канитель, я продолжал работать над книгой, с дачи выбирался только в случае крайней необходимости. В начале октября 1989 года «Пенсионер союзного значения» (так я ее назвал с подачи Кости Смирнова) обрел окончательный вид, а в моей голове уже складывался план новой книги — о ракетах, о взаимоотношениях отца с руководителями западных держав, в первую с американскими президентами Дуайтом Эйзенхауэром и Джоном Кеннеди, о том, как ему удалось принудить США признать Советский Союз равной себе сверхдержавой.
Параллельно с работой над книгой, я принял участие в международной конференции посвященной истории Карибского кризиса, происшедшего в октябре 1962 года. С согласия ЦК меня пригласил на конференцию академик Евгений Максимович Примаков, в то время академик-секретарь отделения Мировой экономики и международных отношений Академии наук СССР. Мероприятие проходило под его эгидой, и он определял круг участников с советской стороны. Впервые с 1964 года, с момента отстранения отца от власти, мне предстояло сесть за один стол с его бывшими соратниками, а потом недоброжелателями. Я очень волновался. Но я и предположить не мог, что с этой конференции начнутся перемены во всей моей жизни.
Изучением обстоятельств Карибского или, как его называют в США, Кубинского ракетного кризиса за пару лет до московской конференции занялся американский профессор Джеймс Блайт. Он попытался собрать вместе участников событий 1962 года из США, СССР и Кубы, столкнуть их лбами, устроить «перекрестный допрос» и так докопаться до истины, понять, что же на самом деле произошло в те октябрьские дни и, главное, почему. Американцы откликнулись охотно. Из Советского Союза на первую встречу приехали люди проверенные, но о кризисе знавшие только понаслышке. Кубинцы приглашение проигнорировали.
При Брежневе у нас о Карибском кризисе не вспоминали, фамилия Хрущева находилась под запретом, а как можно говорить о кризисе, не упоминая о нем? Вот и молчали. Теперь, в период провозглашенной Горбачевым гласности, Примаков предложил принять конференцию в Москве. ЦК согласился, утвердил состав участников с советской стороны. Кубинцы тоже пообещали приехать.
В последних числах января1989 года собрались в беломраморном Доме приемов, кажется, профсоюзов, в самом конце Ленинского проспекта. К тому времени таких роскошных мест сборищ высокого начальства в Москве расплодилось множество. Как проходили заседания, я описывать не буду, конференция как конференция. Упомяну только несколько эпизодов.
В перерыве между заседаниями меня отозвал в сторону бывший министр иностранных дел Громыко, завел в какой-то служебный коридор и, оглядываясь на следовавшего за ним повсюду охранника (он ему полагался как отставному члену Политбюро ЦК), понизив голос почти до шепота, стал рассказывать, как в мае 1962 года, когда он вместе с отцом летел из Болгарии в Москву, тот сказал ему первому об идее послать баллистические ракеты средней дальности Р-12 и Р-14 на Кубу, чтобы тем самым предупредить американцев о серьезности наших намерений уберечь Кастро от их неминуемого вторжения. Андрей Андреевич сказал, что сообщает об этом только мне, а на конференции промолчит. И промолчал. Я не понял почему, но тоже пообещал сохранить тайну.
Еще меня поразило то, с каким остервенением, с пеной у рта в буквальном значении этого слова, американские гости набросились на отставного советского разведчика полковника Феклисова (Фомина), когда тот стал рассказывать, как присутствовавший тут же американский журналист Джон Скэйли сделал ему, в то время резиденту советской разведки в Вашингтоне, предложение от имени президента Кеннеди: разменять вывод наших ракет с Кубы на гарантии неприкосновенности острова. Что тут началось! Сам Скэйли, бывший помощник Кеннеди Теодор Сорренсен, историк Артур Шлезингер-младший вскочили со своих мест, наперебой, в крик, начали доказывать, что Феклисов ничего не помнит, что это не ему сделали предложение, а он сам по поручению Хрущева пришел к американцам. И так далее, горячась и перебивая друг друга.
Оказывается, в большой политике совсем не одно и то же: согласиться на советские предложения, чтобы потом иметь возможность заявить, что Хрущев под американским нажимом дал слабину, ретировался с Кубы, а они высаживаться на остров вообще не собирались, или самим предложить то же самое. Фактический результат один, а ощущения — разные. Я тогда так и не понял, из-за чего разгорелся сыр бор, и больше всего боялся ошибиться сам. Но тут же ошибся.
Следующий скандал разгорелся уже из-за меня. Я не очень разбирался, что американцы знают, что стараются узнать и что мы от них скрываем. В мемуарах отца я вычитал, как в разгар кризиса Кастро предложил использовать ракеты для превентивного удара по США, что подтолкнуло советское руководство к решению поскорее убрать их с острова.
За обедом я оказался рядом с профессором Блайтом и в разговоре мельком упомянул о телеграмме Кастро, а он на очередном заседании, не ссылаясь на меня, задал вопрос советским и кубинским участникам.
Кубинцы пришли в бешенство и пригрозили покинуть конференцию. Примаков созвал пресс-конференцию, назвал вопрос Блайта провокацией. Я перепугался не на шутку, но все обошлось, Блайт меня не выдал.
Так завязалась наша дружба. В феврале того же года, по приглашению профессора Блайта, я приехал на неделю к нему в Гарвардский университет. Там тоже не обошлось без курьезов. Мне предложили выступить на студенческом форуме. Народу собралось много, человек пятьсот, если не больше. Только я начал говорить, как откуда-то выскочил здоровенный негр, бросил на стол президиума грязный ботинок, наверное, сорок шестого размера и что-то заорал. Хозяева поначалу растерялись, но быстро пришли в себя, приняли меры, верзилу выставили за дверь, студенты в ответ зааплодировали. Я ничего не понял, столь популярное на Западе происшествие с ботинком в ООН у нас давно забылось, и я все списал на американскую непосредственность и повышенную возбудимость.
Наши контакты с Блайтом продолжились. Осенью 1990 года я снова оказался в Гарвардском университете, а вот Блайт из него собрался уходить. Его непосредственный начальник, директор центра имени Кеннеди Джо Най рассчитывал, и не без оснований, на скорый приход к власти демократов. Он надеялся, что тогда его назначат заместителем директора ЦРУ. А Блайт рвался на Кубу. Визит подчиненных к Кастро мог помешать карьере Ная, Блайт же не соглашался менять свои планы. Вот и пришлось ему подыскивать себе место. Он теперь обосновывался в расположенном неподалеку от Бостона Браунском университете, в центре международных исследований, основанном бывшим президентом компьютерной фирмы IBM Томасом Уотсоном.
В один из дней он предложил мне выступить там с лекцией. Так совпало, что глава научного центра оказался тем Томом Уотсоном, который в 1959 году принимал отца на одном из своих заводов в Калифорнии, показывал ему производство. Они друг другу понравились, испытали взаимную симпатию. Лекция произвела впечатление, и на следующий день мне сделали предложение поработать несколько лет в Уотсоновском центре.
За все приходится платить. Время, пока я писал мемуары, не прошло бесследно, в 1990 году я покинул пост заместителя Генерального директора, превратился в научного сотрудника без зарплаты, без рабочего стола, без клеточки в штатном расписании. Вроде я есть, но на самом деле меня нет. Но я о происшедшем не сожалел. После всех лет работы над мемуарами отца, своей собственной книгой я перерос институт и свою должность. Всю жизнь я занимался сложными распределенными системами, сначала ракетно-космическими, от перехвата чужих спутников до глобальной радиотехнической разведки, потом компьютерными, оптимизировавшими производство и распределение электроэнергии в масштабах Украины или Средней Азии или полив узбекских хлопковых плантаций водами реки Зеравшан, прогнозом землятресений. Теперь меня заинтересовала куда более сложная задача: мне захотелось понять, как на самом деле устроено наше советское общество, почему не получилось то, что казалось столь очевидным, почему мы не догнали Америку, почему в 1990 году живем хуже, чем в 1964-м?
У себя в институте я этим заняться не мог. Пришла пора искать новое место работы. Так что предложение центра Томаса Уотсона оказалось очень кстати. Я согласился, но только на один 1991/1992-й учебный год. Год оказался непростым, в декабре 1991 года моя страна перестала существовать. То, чем и ради чего мы жили, новая власть объявила вне закона. Мой институт дышал на ладан. Возвращаться оказалось незачем и некуда. Я решил продлить контракт с американцами еще на год. Потом еще на год, и еще, и еще. В 1996 году меня зачислили в штат университета. Его интересы совпадали с моими. Эффективность работы преподавателя оценивается количеством публикаций и качеством прочитанных лекций. Я засел за работу. В результате мне удалось написать книгу «Реформатор», которой открывается «Трилогия об отце». Одновременно учил студентов, рассказывал им об истории России, объяснял, что происходит с нею сейчас. Многие из них если не полюбили мою страну (такое ожидать от иностранцев не приходится), то научились понимать ее.
Но это в будущем, пока же я продолжал продавливать публикацию мемуаров. К сожалению, без особого успеха. Однако надежда сохранялась, все выглядело не столь безнадежно, как в брежневские времена, хотя кое-какие рычаги заржавевшего механизма еще продолжали вращаться. Система принимала меры, сделанные в КГБ распечатки воспоминаний отца поступили в Институт марксизма-ленинизма, там ими поручили заниматься историкам Николаю Барсукову и Василию Липицкому. Зимой 1991 года Липицкий позвонил мне, попросил зайти поговорить. Но разговор не получился. В ответ на предложение о сотрудничестве я ему задал только один вопрос:
— А исходные магнитофонные пленки у вас есть?
— Нет.
— Так какой же вы историк, если работаете над материалами, достоверность которых ничем не подтверждена? — возмутился я. — Может быть, кто-то изменил текст, а вы об этом даже не догадываетесь?
Липицкий снова пожал плечами. Мы оба прекрасно понимали, о чем идет речь. У меня сложилось впечатление, что Липицкий по-серьезному и не рассчитывал вовлечь меня в свою авантюру, попросту отрабатывал полученное сверху указание. Расстались мы по-хорошему, а вскоре события завертелись так, что ЦК КПСС стало не до фальсификации истории.
Но распечатка КГБ не исчезла бесследно, ее подобрал другой участник акции — Барсуков, человек уже в летах. Впоследствии мне пришлось с ним поспорить. Уходя из ИМЛ, Барсуков прихватил с собой в числе других документов и экземпляр распечаток воспоминаний отца. Он упорно доказывал, что его вариант единственно верный, в своих статьях цитировал отца только по своим распечаткам, демонстративно игнорировал текст, опубликованный «Вопросами истории». Можно было бы, конечно, не обращать внимания на его чудачества, но Барсуков своими действиями вольно или невольно продлевал жизнь фальшивке, вышедшей из недр органов. Неважно, поправили текст до его передачи в ИМЛ (на тех страницах, что я видел, явно проступала рука редактора) или приведение его в «надлежащий вид» возлагалось на Барсукова и Липицкого. Сейчас это уже история.
Оба текста находятся в Российском центре хранения и изучения документов новейшей истории, там же есть копия магнитофонных лент. Дотошному историку, который захочет сравнить два текста, остается отыскать истинный и пришедший из ЦК КПСС и вынести свой вердикт.
В 1991 году редактирование воспоминаний подошло к концу, мы с женой окончательно «отполировали» последние разделы, размножили нужное количество экземпляров. Предстояло решить, что делать дальше, и не только с мемуарами…
Осенью 1991 года мы с женой отправлялись в уже упоминавшуюся годичную командировку в США, в Браунский университет, в неведомый мне город Провиденс в столь же неведомом штате Род Айленд. Кто мог предположить, что за этот год произойдет с нашей страной?
Согласно контракту, я должен был прибыть в университет в первых числах сентября, к началу учебного года. До этого следовало утрясти судьбу мемуаров.
Я договорился с Московским объединением архивов, директором Алексеем Самойловичем Киселевым и его заместителем Владимиром Александровичем Маныкиным, что они примут на хранение весь комплект: копию магнитофонных лент, распечатки с них, распечатки с моей правкой, окончательный текст. Полноте комплекта я придавал особое значение, тем самым хотел сделать прозрачной для будущих исследователей свою редакторскую «кухню». Архив, в свою очередь, пообещал издать полный текст воспоминаний. На всякий случай я приготовил еще два таких же полных комплекта: один для Гарримановского института в Колумбийском университете в США, другой — для моей заначки у профессора Шумилова.
В августе 1991 года впервые за много лет все экземпляры сошлись вместе, громоздились горой в горнице у меня на даче. Перед заложением на длительное хранение требовалось все рассортировать.
Можно представить мое состояние, когда рано утром 19 августа 1991 года, включив телевизор, я услышал, что в Москву ввели танки. Глянув на гору папок, я подумал: «Вот тут-то “они” меня и возьмут. Столько лет прятал, а сейчас все сам свез в одно место».
Растерянность длилась недолго, повлиять на события я не мог и решил продолжить свои занятия. Уже на следующий день я сдал все причитающееся в Московский объединенный архив, потом отвез копию Шумилову, остальное забрал с собой в США.
К сожалению, злоключения на этом не кончились. Издать воспоминания отца архиву не удалось: сначала Барсуков внес сумятицу, попытался всучить им свой вариант мемуаров Хрущева, пока разбирались в архиве, кончились деньги. Пришлось вновь заняться поиском издателя, эти заботы теперь полностью легли на плечи моего сына Никиты. Я тогда уже преподавал в американском университете.
Отрадно, что «Вопросы истории» в 1995 году завершили публикацию полного текста воспоминаний, правда без вариантов диктовок.
Издательство «Вагриус» в 1997 году выпустило однотомник отобранных мной с Никитой отдельных глав из воспоминаний отца. Он имел успех, стал даже бестселлером. В 2008 году вышло второе издание.
О мемуарах заговорили. В одной из газет их даже назвали «учебником для будущих политиков». Вскоре после публикации «Вагриуса» к Никите пришли люди из возглавляемого Александром Николаевичем Яковлевым фонда «Демократия» с предложением опубликовать полный текст воспоминаний отца. Того самого Яковлева, от которого я так натерпелся в конце 1980-х годов.
Далее все произошло, как в доброй сказке. Для публикации воспоминаний у Яковлева требовались деньги, сами они финансировать проект не собирались. Никита обратился к президенту издательского общества «Московские новости» Александру Львовичу Вайнштейну: не войдет ли он в долю. (Никита с 1989 года до конца жизни работал в «Московских новостях». Он умер 22 февраля 2007 года. Вслед за ним скончались и сами «Московские новости».) Александр Львович отреагировал мгновенно: «А зачем нам Яковлев, мы сделаем всю работу сами». Никита не мог поверить услышанному. На исходе ХХ века публикация мемуаров Никиты Сергеевича не сулила прибылей, легко могла обернуться потерями. Издание предполагалось в четырех томах, другими словами недешевое, не по карману большинству потенциальных читателей, а те, кому они по средствам, если что-либо и читают, то не политические мемуары. Большое спасибо вам, Александр Львович.
Работа началась в ноябре 1998 года. Сложился небольшой, но очень слаженный коллектив: главный редактор проекта Григорий Иванович Резниченко, художник Геннадий Иванович Максименков, редактор Валерия Семеновна Воробьева, редактор архивных документов Анатолий Владимирович Новиков, Петр Михайлович Кримерман, истовый фотограф, я бы даже сказал, фотодокументалист-историк — давний почитатель отца, сам Никита и Анатолий Яковлевич Шевеленко из «Вопросов истории». К сожалению, Анатолий Яковлевич не увидел всех результатов своего труда — он умер в начале 1999 года. Ответственным за проект Вайнштейн назначил своего заместителя Григория Федоровича Рабина. Я с благодарностью перечисляю имена и фамилии людей, которые выпустили книги в свет. Денег «Московские новости» не пожалели: закупили лучшую бумагу, подыскали лучшую типографию.
Я подключился к работе, достал в библиотеке номера «Вопросов истории», в которых публиковались воспоминания отца, скрупулезно сверил с оригиналом, исправил огрехи, а главное, внес в исходный текст добавления из вариантов диктовок. Добавления, к слову сказать, кое-где получились весьма обширные. К примеру, в разделе сельского хозяйства объединение трех диктовок почти утроило объем и существенно обогатило содержание. В результате сформировался канонический текст воспоминаний.
В марте 1999 года увидел свет первый том, в мае — четвертый, последний. Рыжевато-коричневые тома с черной накладкой на обложке, а по ней золотое тиснение букв, так и просятся на книжную полку. Доставляет наслаждение листать приятно холодящие пальцы гладкие страницы, разглядывать четкие фотографии. Наконец-то жизнь поставила точку — воспоминания отца, человека, возглавлявшего нашу страну в бурное десятилетие 50 — 60-х годов, увидели свет. История с их диктовкой и публикацией отошла туда, где ей давно надлежало быть, — в историю. В этом деле поставлена последняя точка.
С этого времени «Воспоминания» зажили собственной жизнью. Их перевели на английский, в 2007 году в издательстве Пенсильванского университета вышли три толстенных тома полных воспоминаний Хрущева, сопровождаемые подробными комментариями. Они заменили отживший свое урезанный вариант в редакции Строуба Тэлбота. А там, возможно, последуют издания и на других языках.
Однако в истории мемуаров оказалось рано ставить точку. В Браунском университете, где я преподаю, в 1990-х годах решили создать хрущевский архив. В него собирают не только документы, написанные и напечатанные на бумаге, но и аудио— и видеоматериалы. Библиотека, которой принадлежит архив, купила современный компьютер, наняла специалистов и поручила им привести в порядок магнитофонные записи диктовок отца. Работа адова. У меня сохранилась только копия, к тому же вторая или третья. Я уже упоминал, что в целях конспирации переписывал четырехдорожечные бобины на скорости в девять раз большей исходной, к тому же одновременно на двух дорожках — первую в направлении диктовки, а вторую задом наперед. Длина магнитофонной ленты в бобинах оказалась разной, и в результате моих экспериментов текст распался на фрагменты, которые приходилось собирать как головоломку. Собрали, но трудности на этом не закончились. При нормальной записи скорость протяжки ленты магнитофоном изменяется на плюс-минус пару процентов, тембр звука меняется, но эти изменения за пределами различимости человеческим ухом. А вот два процента, умноженные на девять — это восемнадцать, то ли в плюс, то ли в минус. Голос то замедляется и косноязычно басит, то частит немыслимым дискантом. При распечатке такие нюансы не очень важны, а вот прослушивать запись неприятно. Пришлось браунским умельцам проводить компьютерную коррекцию скоростных флуктуаций, расправляться с накопившимися за эти годы другими помехами. Результат получился вполне приличный. Копии оцифрованных на компьютере диктовок Хрущева сейчас можно прослушать не только библиотеке Браунского университета, но и в Российском государственном архиве социально-политической истории, который пришел на смену Институту марксизма-ленинизма, и в московском Музее современной истории, бывшем Музее Октябрьской революции.
К моему удивлению, аудиозапись голоса отца оказалась востребованной, в первую очередь кинодокументалистами, сначала японцами, затем американцами и европейцами. В 2008 году канадский режиссер российского происхождения Тим Тоидзе по заказу российского Первого канала начал снимать четырехчасовой фильм о Хрущеве. Я ему помогал чем мог, в основном подсказывал, в каком архиве что лежит. По замыслу автора, показ должен был сопровождаться не дикторским текстом, а голосом самого Хрущева. Он, с моего разрешения, без труда получил в Браунском архиве копию аудиозаписи.
Чтобы совместить отобранные Тоидзе фрагменты печатного текста с голосом, требовались сделанные Лорой исходные распечатки. В Москве они находились в двух местах: Московском городском объединении архивов, куда я в 1991 году передал оригинал, и копия в Российском государственном архиве социально-политической истории. После завершения работы над четырехтомником Никита отдал им магнитофонные ленты, магнитофон Uher 4400 report stereo и распечатки, сохраненные Шумиловыми. Тоидзе обратился в Архив социально-политической истории, после некоторых проволочек получил из фонда 397, опись № 1, авторские документы № 1-65, 6453 страницы и усадил ассистентку за сверку текста с голосом. И ничего не совпало. Тоидзе в панике позвонил мне. Я начал разбираться. Что же оказалось? Лежавший в архиве Хрущева текст оказался не копией с оригинала, а все той же распечаткой, которую в 1991 году мне подсовывал Липицкий. Просто наваждение какое-то.
Я порекомендовал Тоидзе обратиться в Московское городское объединение архивов, где должен находиться оригинал. Начальство в архиве давно сменилось, Киселева с Маныкиным там не помнили, а о мемуарах Хрущева не слышали. Тоидзе настаивал, его отсылали от одного сотрудника к другому и, наконец, нашли… все ту же присланную в 1991 году из ЦК в Институт марксизма-ленинизма неизвестно где и кем сделанную распечатку. То ли ее подсунул архиву Барсуков, то ли она материализовалась каким-то иным образом. А вот оригиналы так и не отыскались. Тоидзе махнул рукой, решил работать с четырехтомником. Из-за совмещения в его тексте вариантов диктовок поиск замедлялся, но нужные абзацы рано или поздно отыскивались.
Вот такая таинственная история. Получается, что история мемуаров все еще не закончена.