Никита Хрущев. Реформатор

Хрущев Сергей Никитич

Часть 3

Подъем

 

 

1956 год

 

Переосмысление

Несомненно, главное событие 1956 года — открывшийся 14 февраля XX съезд КПСС. Этот первый съезд после смерти Сталина значил очень много. Новому руководству предстояло показать себя и определиться с самим Сталиным.

С одной стороны, как и прежде, в день его рождения и годовщину смерти на первых страницах всех газет появлялись огромные портреты Генералиссимуса, печатались статьи, славившие, пусть уже не «великого вождя и учителя всех времен и народов», но «продолжателя дела Ленина».

С другой стороны, возникало все больше вопросов, и главный среди них: аресты. Аресты в предвоенные годы и новая волна арестов совсем недавно, перед смертью Сталина. Хотелось верить, что «дело врачей», Мингрельское дело «сфабриковал» Абакумов. Его «разоблачил» Берия, потом разоблачили самого Берию. Но до Абакумова и Берии их предшественники Ягода с Ежовым творили то же самое. Их тоже в свое время разоблачили. Как ни хотелось верить, но никак не верилось, что виноваты они одни. То есть внутри себя, подспудно, было понятно, что и они всего лишь исполнители, а настоящий преступник… Имя его знали все, но не решался произнести никто.

Тут возникает естественный вопрос, что они знали, а чего не знали? Примитивно мыслящие наследники из XXI века, не задумываясь, отвечают: «Все они знали, а теперь прикидывались». И на самом деле, находясь на самом верху, они знали многое, не могли не знать, но знали ровно столько, сколько позволял им знать товарищ Сталин. Он стоял за репрессиями, он их организовывал, направлял, а когда считал нужным, приостанавливал. Зная многое, они догадывались об еще большем, но сложить отдельные эпизоды в общую картину не позволяли себе, и не только из чувства самосохранения — тогда пришлось бы и самих себя признать соучастниками в преступлениях против своих, если не товарищей, то коллег. Всем им хотелось верить, что они не знали того, что знал товарищ Сталин.

Человеческая сущность и даже совесть так устроены. Понимая, но не имея возможности вмешаться, человек даже самому себе не признается в этом понимании. Английский писатель Джордж Оруэлл еще за десять лет до XX съезда прозорливо назвал такое состояние «двоемыслием». Теперь пришла пора от двоемыслия избавляться, а избавление никогда не происходит легко, без мучений.

Большинство вообще предпочитают обойтись без них, оставить все по-старому, если не в мире, то в своем собственном внутреннем мирке. Там они хозяева и очень легко «доказать» себе, что их божество — «хозяин» — не виноват, а виновны окружающие, особенно те, кто покусился на его «божественность». Меньшинство заставляет себя задуматься, разорвать путы «двоемыслия», взглянуть на окружающий мир и самих себя если не объективно, то хотя бы отстраненно. Таким людям приходится особенно тяжело, но именно они продвигают наш мир в будущее. Все они, члены высшего советского руководства, за исключением разве абсолютно циничного Берии, были больны, инфицированы Сталиным. И у отца с Микояном, и у Молотова с Кагановичем, и у всех остальных любой разговор, о чем бы они ни говорили, скатывался к Сталину. Теперь каждому из них волей-неволей приходилось многое переосмысливать.

Но болезнь у каждого протекала по-своему.

Отца с Микояном так же, как Булганина с Сабуровым, мучила совесть, одолевали сомнения. «Мы построим рай на земле», — повторял отец и однажды добавил: «Но что это за рай, окруженный колючей проволокой?» Колючую проволоку следовало убрать, и поскорее, тут отец не сомневался, но как быть со Сталиным?

У других, в частности у Молотова, Кагановича, Ворошилова совесть вела себя спокойно: при Сталине все делалось правильно и его преемникам необходимо держаться проторенной колеи.

Прозрение у отца, о его сотоварищах судить не берусь, наступало постепенно и очень болезненно. Из небытия возникали призраки прошлого: люди, друзья, казалось бы, навсегда канувшие в лету, вычеркнутые из жизни, одна случайно сохранившаяся фотография могла тогда стоить жизни.

Отец ворочался по ночам и вспоминал, вспоминал, как все начиналось.

В двадцатые годы Москва для него была чем-то нереально далеким, так же, как и революционные вожди, где-то там в Кремле ворочавшие судьбами страны, ссорившиеся между собой, мирившиеся и снова ссорившиеся. В начале двадцатых он, молодой революционер-романтик, увлекся столь же романтическими фантазиями Троцкого о перманентной мировой революции. Но вскоре суета донбасских будней сначала в уездном масштабе, потом областном не оставили от романтики и следа. Да и Троцкий быстро скатился с политического Олимпа.

В столичной политической кухне отец начал вариться с поступлением в Промышленную академию в 1929 году. Теперь он с симпатией относился к антиподу Троцкого — Николаю Бухарину, выделял, как и большинство партийцев, более им понятного Сталина. До второй половины тридцатых годов, до начала массовых репрессий отец безоговорочно стоит на стороне Сталина, борется с левой оппозицией, потом с правой, затем с лево-правой. Аресты оппонентов Сталина объяснялись и оправдывались логикой борьбы: или мы их, или они нас. Даже на пике репрессий в 1937-м отец еще не позволял себе задумываться (а позже — винил себя в слепоте). Но уже тогда он, видимо, начал прозревать.

У отца не шел из памяти его старый друг Гриша, Григорий Наумович Каминский. Они сошлись в Промышленной академии; Каминскому, ее ректору, и отцу, с мая 1930 года секретарю партийной организации, приходилось общаться почти ежедневно. В том же 1930 году Григория Наумовича перебросили в Московский партийный комитет, отец же в январе 1931 года стал секретарем одного из райкомов. В 1934 году Каминского сделали наркомом здравоохранения, сначала России, а потом всего Союза.

На Пленуме ЦК 23–29 июня 1937 года Сталин призвал очиститься от скверны, попросил всех по-большевистски, без утайки рассказать товарищам о собственных прегрешениях и не только собственных. Каминский, несмотря на свой дореволюционный стаж конспиратора, 26 июня вылез на трибуну и посетовал, что во время Гражданской войны ходили слухи, якобы первый секретарь Закавказского крайкома товарищ Берия в 1919 году, в период оккупации британской армией Азербайджана, служил в английской и муссаватистской контрразведке и хорошо бы Лаврентию Павловичу просветить Пленум на этот счет. После его выступления сразу объявили перерыв. На выходе из зала заседаний Пленума Каминского арестовали как «врага народа». На вечернем заседании Сталин предложил Пленуму вывести Каминского из кандидатов в члены ЦК и исключить из партии «как не заслуживающего доверия». Все дружно проголосовали «за». 8 февраля 1938 года Каминского расстреляли.

Отец заставлял себя и не мог заставить поверить, что Гриша — «враг народа, террорист, связанный с заграничными разведками». Не укладывалось такое в его голове. После смерти Сталина отец поинтересовался, в чем состояла вина Каминского? Через пару месяцев Генеральный прокурор Руденко ответил кратко: «Ни в чем».

5 марта 1955 года Военная коллегия Верховного суда СССР реабилитировала «Григория Наумовича Каминского за отсутствием состава преступления».

Вслед за Каминским арестовали помощников отца Д. М. Рабиновича и И. Д. Финкеля. В их преданности советской власти он тоже не сомневался. Их тоже реабилитировали. И таких реабилитаций становилось все больше, на все запросы о вине исчезнувшего в сталинские времена того или иного известного ему человека, отец получал из прокуратуры неизменный ответ: «Состав преступления отсутствует, не виновен».

А чего стоили отцу подозрения Сталина в его собственной неверности. В себе-то отец точно не сомневался, но и он мог оказаться в числе «врагов», спасся только благодаря везению.

Разве мог он забыть, как Сталин неожиданно вызвал его в Кремль и, уставившись своими желтыми зрачками в карие глаза отца, произнес: «Вы не Хрущев, на самом деле вы…» — он назвал какую-то польскую фамилию, отец ее не запомнил. С войны 1920 года Сталин ненавидел поляков, преследовал их, как в Средние века инквизиторы преследовали еретиков, принадлежность к «лицам польской национальности» влекла за собой почти неотвратимый расстрел. Еще страшнее было бы услышать от Сталина: «Что это у вас глаза бегают?» Отец знал о такой манере Сталина проверять на благонадежность, он не запаниковал, глаз не отвел, начал оправдываться — какой он поляк, его в родной Калиновке каждая собака знает, все легко проверить.

— Наверное, это Ежов спьяну наплел, — как показалось отцу, с облегчением произнес Сталин и больше к его «польскому происхождению» не возвращался.

А чего стоила отцу перевыборная партийная конференция в Москве в разгар страшного 1937 года! Тогда перед самым голосованием в Бюро областного комитета партии отцу позвонил секретарь ЦК Ежов с требованием провалить только вчера согласованного в ЦК с ним же высокопоставленного чернобородого военного (отец не мог припомнить его фамилию), Сталин в последний момент заподозрил его в измене. Следом за Ежовым позвонил его заместитель Маленков с аналогичным поручением от Сталина, но уже в отношении старожила партии Емельяна Ярославского. И так без конца. Каждый раз отцу приходилось выступать, изворачиваться, проводить в жизнь, проталкивать полученные сверху приказы, клеймить позором «отступников и террористов». Искренние или не очень, значения не имело, чуть сфальшивишь и тут же сам окажешься в их числе.

В 1938 году, когда отец возглавил ЦК Компартии Украины, ему пришлось лично познакомиться с механикой вынесения смертного приговора: члены Политбюро рассаживались вокруг длинного стола, Сталин присаживался не в торце, а сбоку, на уголке, вынимал из кармана френча «расстрельный» список, демонстративно на нем расписывался и пускал по кругу. О том, чтобы не поставить свою подпись, и речи не было: Сталин внимательно следил, КАК каждый расписывается. Будучи только кандидатом, отец не обладал правом голоса. Его подпись на подобных документах отсутствует. Но он не мог бы ее не поставить, если бы Сталину она почему-то понадобилась.

В феврале 1938 года отец приехал на Украину достаточно «подготовленным». Его, казалось, уже ничем нельзя было поразить. Оказалось, можно. По республике, по его выражению, «как Мамай прошел», в обкомах и горкомах не осталось секретарей, иногда даже технических, в обл— и горисполкомах взяли председателей вместе с заместителями.

На Украине отец погрузился в трясину доносов, еще более вязкую, чем в Москве. Началось с недавно переведенного из Смоленска и назначенного Председателем Украинского правительства Демьяна Сергеевича Коротченко. Новый нарком внутренних дел Александр Иванович Успенский, тоже недавний москвич, объявил его украинским националистом и румынским шпионом. Сейчас все это кажется смешным, а тогда отец, смертельно рискуя, звонил Сталину и доказывал, что никакой Коротченко не националист, он на Украине «без году неделя» и по-украински еще говорить не выучился. Только стихло дело Коротченко, как Успенский потребовал завизировать приказ на арест украинского поэта Максима Рыльского, он-де тоже украинский националист, пишет свои стихи по-украински.

— А на каком же языке ему писать? — попытался разрядить атмосферу отец.

Нарком не ответил и насупился. Отец тогда на приказе не расписался, но понимал, что это лишь отсрочка. Он нашел выход из положения: позвонил Сталину и, изложив претензии наркома, «наивно» попросил совета: «Поэт Рыльский написал слова к песне о Сталине, ее поет вся Украина, арестовывать его или нет?» Сталин, выдержав паузу, ответил, что займется этим делом сам. Рыльский остался жить, а вот наркома Успенского вскоре арестовали.

Отец и на Украине продолжал истово славить вождя, не больше, но и не меньше всех остальных: партийных секретарей, доярок, поэтов, писателей… Насколько искренне? До последнего времени я считал, что тогда он еще верил в Сталина. Оказалось, что я ошибался. В 1991 году мы с женой Валей и нашим знакомым американским профессором Уильямом Таубманом, он тогда собирал материалы для своей книги о Хрущеве, поехали по местам, где отец начинал свою жизнь. Естественно, завернули в Донецк, бывшую Юзовку. Там мы повстречались с Ольгой Ильиничной, дочерью друга юности отца, Ильи Косенко. Она хорошо помнила, как перед войной Никита Сергеевич дважды навещал их семью. Первый раз, сразу после назначения в Киев, в апреле 1938 года, он заехал к Косенкам не столько повидаться, сколько проверить, живы ли они. Жили Косенки бедно, в халупе. Все тогда так жили. Хозяева перепугались, когда перед их домом остановилась кавалькада черных лакированных лимузинов. Завидев вылезающего из машины отца, Косенко успокоился, но навстречу гостю не спешил, продолжал стоять возле калитки. Отец узнал Косенко, заулыбался, попытался его обнять. Тот объятиям не противился, но сам даже рук не поднял, так и стоял столбом. Отец отступил на шаг и, продолжая улыбаться, произнес дежурное: «Как ты тут живешь Илья? Сто лет мы с тобой не виделись».

— Жив, как видишь, — как-то безжизненно ответил Косенко и тут же поправился: — как видите.

Тем временем за спиной отца толпились приехавшие с ним областные и районные начальники. Чуть поодаль рассыпались охранники в штатском.

— Пойдемте в хату, — не очень уверенно предложил Косенко. — Вот только места у меня маловато.

Он вопросительно посмотрел на отца. Илья намекал, что предпочел бы говорить наедине, но отец, посчитав, что его друг стесняется, бодро произнес: «В тесноте, да не в обиде».

В небольшой горнице действительно оказалось тесновато. Косенко предложил отцу присесть к стоявшему в центре комнаты обеденному столу, сам сел рядом. Сопровождавшие остались стоять. Отец, не замечая неловкости, расспрашивал Косенко о жизни. Тот отвечал односложно, казенными словами. Восьмилетняя Ольга, его дочь, вцепившись в руку отца, с испугом озиралась на незваных гостей. Откровенного разговора со старым другом не получалось.

Наконец они на короткое время остались в хате одни. Сопровождавшие вышли на улицу покурить, Косенко строго предупредил — в хате не курят. Илья прошептал отцу в ухо: «Есть много что порассказать, но одному тебе, — он с напором произнес «тебе», — а так, ты уедешь, а я останусь…» Косенко неопределенно махнул рукой в сторону входной двери и, горько усмехнувшись, добавил: «Ты даже не узнаешь, что со мной сталось».

Ольга на всю жизнь запомнила его пронзительный шепот.

Заскрипела дверь, перекур на крыльце закончился. Отец стал прощаться.

Вторично отец заехал к Косенко через пару лет, в 1940-м, теперь уже без сопровождавших. Они уединились в саду под вишнями. Единственный охранник остался сидеть в машине. Но им только казалось, что они одни: под вкопанным в землю столом, накрытым по случаю приезда гостя расшитой узорами, свешивающейся до земли скатертью, схоронилась Оля, все та же дочь Косенко. Ей очень хотелось узнать, зачем такой важный гость снова пожаловал к ее батьке, что отец в прошлый раз обещал ему рассказать.

Сидела Оля тихо как мышка, запоминала каждое слово. После расспросов о бывших общих соседях, о старых друзьях, их осталась в живых лишь горсточка, многие пропали в тридцатые годы, отец поинтересовался, в партии ли Илья? Если нет, то он даст ему рекомендацию, поможет перебраться в Киев устроиться на хорошую работу.

— Ольга школу окончит, в университет поступит, — отец считал, что его друг с радостью и благодарностью откликнется на столь заманчивые предложения, но вышло иначе.

— Нет, — с напором на «нет» ответил Косенко. — Не нужна мне ваша партия, которая так, — он снова подчеркнул «так», — с людьми обходится. Что вы, ваша партия, со страной сделала? Разрушили вы партию. В настоящей партии состояли Киров, Якир, Тухачевский. Где они теперь?

Воцарилось молчание. Отец не знал, как отреагировать на неслыханную крамолу. Ведь он не последний человек в этой партии, которая так обходится с людьми. Ольга затаила дыхание — если ее обнаружат, отец ей не спустит своеволия.

— Не партия это, Илья, — услышала она потерявший обычную звонкость хрипловатый голос Никиты Сергеевича, — не партия, а эта сука Мудашвили все натворил. Когда-нибудь мы ему всё припомним — и Кирова, и Якира, и Тухачевского, и не только их.

Ольга сидела ни жива ни мертва, она не поняла, кто такой Мудашвили, но ощутила, что речь зашла о чем-то страшном.

Что еще обсуждали старые друзья, она не запомнила, в голове стучало: «Сука Мудашвила».

Наконец, гость засобирался уезжать. Косенко пошел его проводить, а Ольга, выскочив из-под скатерти, никем не замеченная, скрылась в кустах смородины.

Через некоторое время она не выдержала, спросила у отца, о каком таком «Мудашвили» говорил гость и почему он «сука»?

— Ты все слышала? — не на шутку перепугался Косенко. — Ты должна молчать. Не говори никому о нашем разговоре, иначе они расстреляют и меня, и тебя, и Хрущева.

Шли годы. Косенко умер. Оля стала Ольгой Ильиничной. Она сама стала, сначала мамой, потом бабушкой, но продолжала хранить свою тайну, даже тогда, когда, кто такой «Мудашвили», узнали все. Заговорила только к концу горбачевской перестройки. В конце 1990-х годов Ольга Ильинична умерла. Светлая ей память.

В 1941 году началась война. Отец с первого дня на фронте. В предвоенные годы вопросами обороны он почти не занимался, в его круг обязанностей входили сельское хозяйство, промышленность, но не оборонка. Отца потрясла неготовность страны к войне, уже в первую неделю Москва в ответ на просьбу прислать винтовки приказала ковать пики, вооружить этими пиками новобранцев и гнать их на немецкие танки.

Затем отец пережил в сентябре 1941 года сокрушительный разгром под Киевом, тогда в плен к немцам попало больше миллиона наших солдат. Разгром, вызванный исключительно упрямством Сталина, запретившим, вопреки логике, вопреки мнению Жукова и Генерального штаба, вопреки мольбам Командования Юго-Западного фронта пока не поздно вывести войска из-под неминуемого флангового удара со стороны, развалившегося в Белоруссии Западного фронта.

Через год, зимой 1942-го, под Харьковом, трагедия повторилась. В эйфории декабрьской (1941 года) победы под Москвой Сталин требовал наступать на всех направлениях: развивать успех в центре, на Западе послал 2-ю Ударную армию прорываться в блокадный Ленинград, Юго-Западному фронту предстояло освободить Харьков. Все эти планы рухнули, наткнувшись на железную оборону немцев. В центре наступление застопорилось, Вторая ударная завязла в болотах, попала в окружение, а ее командующий — сталинский выдвиженец генерал-лейтенант Андрей Андреевич Власов перешел на сторону немцев. Не повезло и на юго-западе, где фронтом командовал маршал Тимошенко, а отец состоял Первым членом Военного совета. Немцы тогда планировали свое наступление на Южном направлении, на Северный Кавказ, Баку, Иран, а если повезет — и Индию. Сталинский удар на Харьков пришелся им как нельзя кстати — позволял измотать силы Тимошенко, а потом, в избранный ими самими момент, разгромить остатки советских войск и беспрепятственно ринуться на юг.

Немцы направляли наступление Юго-Западного фронта с первого дня: отходили в центре, держали оборону на флангах, втягивали противника в узкую кишку, чтобы одним ударом окружить его и уничтожить. Тимошенко сначала поддался на немецкую уловку, но через пару дней его начальник оперативного отдела генерал Иван Христофорович Баграмян разгадал, что затевают на той стороне. Стало ясно, что немцы заманивают наши войска в ловушку, как в Киеве, — вот-вот ударят с флангов, и произойдет непоправимое. Отец позвонил Сталину, рядом с ним стоял будущий маршал Баграмян, по его щекам текли слезы, и он, всхлипывая, приговаривал: «Уговорите Иосифа Виссарионовича, иначе все погибнет».

Не уговорили, Сталин даже не подошел к телефону, передал через Маленкова, чтобы Хрущев поменьше совался в военные дела. Это на фронте-то! Непоправимое произошло: немцы захватили четверть миллиона пленных.

В начале лета они, как и планировали, ударили тут же, из-под Харькова, и двинулись, почти не встречая сопротивления, к Волге, к Сталинграду и южнее — к Баку, к Закавказью. Командование фронтом знало о предстоящем наступлении, знало не только направление удара, но и день, час, минуту начала первой атаки немцев. Разведка у них работала хорошо, и в их руки попали оперативные карты одного из немецких корпусов. Они умоляли Сталина прислать им подкрепление. Сталин посмеялся над ними, сказал, что их немцы за нос водят, не дал ни танков, ни самолетов. Об ожидаемом наступлении немцев на юге Сталина предупреждал из Лондона и наш разведчик Ким Филби, он читал британские расшифровки сверхсекретных переговоров немецкого командования. Сталин и ему не поверил, он верил только себе. Все резервы сосредоточил вокруг Москвы, там по его, Сталина, логике произойдет решающее сражение.

Отец навсегда запомнил, как командующий фронтом маршал Тимошенко перед началом немецкого наступления обреченно предложил ему взобраться на высотку и оттуда наблюдать, «как нас бить будут». Такое не забывается. Ни победа под Сталинградом, ни разгром немцев на Курской дуге — отец участвовал в обоих сражениях — не заслонили в его памяти крови и страданий, причиной которых был Сталин.

Когда 5 июля 1943 года немцы начали наступление, стремясь «срезать» Курско-Орловский выступ, окружить наши войска, отец служил Первым членом Военного совета Воронежского фронта, которым командовал Николай Федорович Ватутин. Именно на Воронежский фронт обрушился основной удар немцев. Чего стоит одно только танковое сражение под Прохоровкой.

Историки потом подсчитают, что с обеих сторон в битве было задействовано около полутора тысяч боевых машин, из которых более семисот сгорели вместе с экипажами.

Немцы не прошли, их прорыв захлебнулся. В военном отношении отец считал победу под Курском поважнее Сталинградской, там мы окружили уже вконец измотанного боями Паулюса, а здесь, впервые в истории Второй мировой войны, остановили немцев, самих выбравших место и момент наступления, да еще не зимой, а в разгар столь любимого ими лета.

Отец рассказывал, как через несколько дней после сражения он поехал на поле боя у Прохоровки. Его поразили не остовы сгоревших танков — он их повидал достаточно, и своих, и чужих, — сразил его стоявший в воздухе горелый трупный смрад. Этот запах горелого мяса преследовал отца всю оставшуюся жизнь.

Перед началом Курской битвы любимец Сталина украинский кинорежиссер Александр Довженко принес ему сценарий фильма «Украина в огне». Прочитать его отец не успел, ему было не до сценария. Правда, чтобы не обидеть Довженко, все же проглядел его по диагонали, ничего крамольного не обнаружил, более того, нашел его патриотическим. А вот Сталин тогда же, несмотря на накал боев, сценарий прочитал от корки до корки и счел его украински-националистическим. Страшнее обвинения в те времена и придумать трудно. В начале 1944 года, когда уже четко наметился перелом в войне и Сталин вновь взялся за старое, он вызвал к себе, как вспоминал отец, «украинских руководителей, а кроме них писателей Корнейчука, Бажана, Тычину и, кажется, Рыльского. Довженко, естественно, тоже там присутствовал. Сталин разнес Довженко в пух и прах, его будущее как деятеля искусств было буквально подвешено, грозило даже большее. Мне Сталин предложил на основе обмена мнениями подготовить резолюцию о неблагополучном положении на идеологическом фронте Украины».

Дальнейшая судьба Довженко всецело зависела от отца, он мог его погубить, а мог и попытаться спасти. Отец выполнил задание Сталина, но выполнил по-своему. Довженко раскритиковали, как и полагалось в духе того времени,12 февраля 1944 года Политбюро ЦК Компартии Украины отметило наличие «в произведениях Довженко грубых политических ошибок» и рекомендовало во Всеславянском комитете заменить А. П. Довженко на М. Ф. Рыльского, вывести А. П. Довженко из комитета по Сталинским премиям и из редакции журнала «Украина», освободить его от обязанностей художественного руководителя Киевской киностудии.

Таким образом, украинцы, то есть он, Хрущев, — «сами себя высекли, однако так, чтобы не было очень больно». На очередном обеде у Сталина отец доложил о принятых мерах. Он не знал, как отреагирует Сталин, но на их общее с Довженко счастье, получил высочайшее одобрение: «Хорошо, вполне приемлемо, принять», — пробормотал Сталин и больше к вопросу о национализме Довженко не возвращался.

Вопрос закрыли. Довженко остался жить. Уже в сентябре он заканчивает работу над сценарием нового кинофильма «Сержант Орлюк». Хотя Довженко и выжил, но что-то внутри у него сломалось, оно и неудивительно, его «как бы посадили в холодный колодец, он попал к Сталину в опалу. Мне просто жалко было на него смотреть, писал отец, но я ничего не мог сделать, сам я подвергся еще большей критике Сталина, чем даже Довженко. Мне долго пришлось «кашлять» этим произведением Довженко. Так сохранялось до самой смерти Сталина, а потом мы возвысили Довженко по заслугам. После смерти Александра Петровича (в 1956 году) я порекомендовал украинцам: «Назовите Киевскую киностудию именем Довженко».

К счастью, с Довженко все окончилось «хорошо», а дай отец слабину, струсь, — его «дело» покатилось бы по «накатанной» колее, с ним случилось бы то, что произошло с Бабелем, Пильняком, Мандельштамом и многими другими. И с отцом, к счастью, тоже все окончилось «хорошо», а приди Сталину в голову, что он «покрывает» украинских националистов…

В 1958 году вдова Довженко Юлия Солнцева сделала в память о нем красочный широкоформатный фильм об Украине «Поэма о море», пригласила отца на просмотр на Мосфильм. Только там имелась соответствующая аппаратура. Отец от фильма пришел в восторг, долго благодарил Юлию Ипполитовну, говорил, что ей удалось воплотить в жизнь то, что Довженко замышлял еще в 1943 году. Я тоже там присутствовал, мне фильм с его так очаровавшими отца, вздымавшимися «до самого неба» днепровскими кручами, бесконечными наплывами на цветущие яблоневые сады показался скучноватым. Но о вкусах не спорят.

После войны критическое отношение к Сталину у отца продолжало накапливаться, я уже писал и о голоде на Украине в 1947 году, и о несостоявшемся «Московско-Поповском деле», и об агрогородах. Затем Сталин умер, настала пора переосмысления прошлого. Отец еще многого, очень многого не знал, пытался докопаться до истины и одновременно боялся этой истины.

Так уж получилось, что катализатором в процессе десталинизации послужил давний знакомый отца Алексей Владимирович Снегов. В 1920-е годы, в Донбассе, отец короткое время работал у него в подчинении. Снегов заведовал Организационным отделом то ли укома, то ли губкома, отец ходил в заместителях. Потом отец пошел наверх, а Снегова в конце тридцатых годов с поста секретаря одного из обкомов отправили в ГУЛАГ. Как раз тогда к власти в НКВД пришел Берия, а у них со Снеговым были старые счеты еще с двадцатых годов, когда оба они работали в Баку. Снегов к Берии относился крайне отрицательно и, в силу своего характера, никогда этого не скрывал. Берия, в свою очередь, опасался, что Снегов знает слишком много о его прошлом. И он решил принять меры. По крайней мере, так мне рассказывал сам Снегов.

Осенью 1953 года, когда готовили судебный процесс по делу Берии, начали собирать свидетелей. Их осталось немного, в основном разбросанных по лагерям. Одним из первых разыскали Снегова. О нем вспомнил Генеральный прокурор СССР Руденко, знавший Снегова еще по Украине и в те далекие годы друживший с ним.

Снегова подкормили, приодели и привезли в Москву. Суд закончился, Берию осудили и расстреляли, а Снегова… вернули в тюрьму досиживать срок. На прощание его привезли к Руденко, тот поинтересовался, что он может сделать для своего друга, но тут же спохватился: «Освободить я тебя не в силах».

— Не в силах, так не в силах, — усмехнулся Снегов. — Если в силах, то сохрани мои записи, которые я написал в последние дни, здесь, в Москве.

Снегов протянул Руденко мелко исписанную тонкую тетрадь. Руденко тетрадь взял и, поколебавшись, запер ее в прокурорский сейф. Из Москвы Снегова отправили во Владимирский централ.

В тюрьме Снегов просидел недолго, его окончательно освободили уже в следующем году. Вернувшись в Москву, он тут же начал стучаться во все двери: делом его жизни стало восстановление справедливости, а восстановить ее невозможно без разоблачения главного преступника: Сталина.

Первым он достучался до Микояна, они тоже старые знакомые, когда-то вместе делали революцию в Баку. Выслушав Снегова, Микоян решил свести его с Хрущевым. Снегов предложил захватить с собой еще и Ольгу Шатуновскую, в 1930-е годы она работала с отцом в Москве. Так же, как Снегов, Шатуновская отсидела восемнадцать лет в лагерях. Так же, как и он, совсем недавно вырвалась на волю.

На тот момент из всего Президиума ЦК я бы только Микояна назвал единомышленником отца. Правда, Микоян ставит на первое место себя, утверждает, что именно он, Микоян, начал первым раскапывать преступления Сталина. Не берусь судить о хронологии, дело не в первости, а в совпадении взглядов, очень важно чувствовать рядом локоть соратника. Что же касается первости, оба они написали воспоминания, оба они ушли из жизни, и нам теперь уже нечего добавить.

Члены Президиума ЦК: Маленков, Булганин, Шверник, Сабуров, Первухин и даже вновь избранные в высшее руководство: Суслов, протеже отца — Аристов с Кириченко и примыкавший к ним Шепилов, поддерживали отца, но не по велению сердца, а потому, что он сохранял лидерство. Они привыкли поддерживать сильнейшего. Менялся расклад, вместе с ним менялись и их пристрастия. Пока же отец оставался вне конкуренции. Исключение составляли Молотов, Каганович и Ворошилов, слишком многое их связывало со Сталиным, они помнили не только о своих подписях на расстрельных списках, но и о «от души» сделанных приписках: «Сволочи», «Мерзавцы», о прямых указаниях следователям: «Бить, бить, бить».

Отец пригласил к себе в ЦК Снегова с Шатуновской. Их рассказ, в первую очередь, их убежденность, в том числе и в том, что за спиной Николаева, убившего 1 декабря 1934 года первого секретаря Ленинградского обкома Сергея Мироновича Кирова, стоял сам Сталин, подтверждал самые страшные догадки отца. Он попросил их описать все сказанное в письме в Президиум ЦК. Его вслух зачитал Булганин на заседании 31 декабря 1955 года.

Когда дошло до убийства Кирова, Ворошилов, не выдержав, выкрикнул: «Ложь!» Однако присутствовавшие его не поддержали, и он затих. Булганин закончил чтение. Наступило молчание. Никто не хотел начинать первым.

— Если проследить, пахнет нехорошим, — первым, как всегда, пришлось говорить отцу, — надо проверить, вызвать оставшихся в живых свидетелей.

— Это ничего не даст, — перебил отца Молотов, — проверять надо документы.

Его поддержал Каганович. Оба они знали, что документы подтвердят сталинскую версию о причастности к убийству Кирова Зиновьева, и только его одного. Микоян встал на сторону отца.

Свидетелей допросили, тех немногих, кого удалось разыскать. Большинство из них распростились с жизнью сразу после окончания следствия по делу Кирова, за которым следил лично Сталин. Неоспоримых фактов причастности или непричастности Сталина к преступлению они привести не смогли.

На том, предновогоднем заседании отец предложил создать специальную комиссию, вменив ей в обязанность разобраться не только с убийством Кирова, но и копнуть поглубже. Особенно его интересовала судьба делегатов XVII съезда партии, «Съезда победителей», как назвал его Сталин. Большинство «победителей» и те, кого отец хорошо знал, и кого не очень — исчезли без следа. Члены Президиума ЦК заспорили, кого включить в комиссию, дело уж больно щекотливое. Микоян предложил в комиссию из высшего руководства его самого, отца, Молотова, Ворошилова и в добавку к ним еще кое-кого рангом пониже. Отец предпочел роль арбитра и свое участие в комиссии отклонил. По мнению отца, работу следовало поручить историкам партии, а во главе поставить «главного историографа», одного из авторов «Красного курса истории ВКП(б)», Секретаря ЦК Петра Николаевича Поспелова. Он писал эту «историю», пусть сам же теперь ее и расхлебывает. В результате в комиссию включили функционеров второго партийного эшелона: Аверкия Борисовича Аристова от ЦК, Николая Михайловича Шверника от профсоюзов и Павла Тимофеевича Комарова от комиссии партийного контроля, а также Генерального прокурора Руденко и Председателя КГБ Серова. КГБ предписали предоставлять Комиссии любые, даже самые секретные документы.

И до встречи отца со Снеговым и Шатуновской, начиная с самого 1953 года, освобождали из лагерей политических, кого с реабилитацией, а кого просто так, по умолчанию. Но двигалось все медленно, они же потребовали настежь раскрыть двери лагерей, освободить практически всех и сразу. И без Снегова с Шатуновской процесс пошел бы тем же путем. Но так уж получилось, что судьба избрала своим орудием возмездия за содеянные Сталиным преступления именно их двоих.

Снегова отец назначил своим «комиссаром» в МВД к Круглову. Ему, недавнему «сидельцу», вменялось надзирать не только за реабилитацией, но и за соблюдением законности в Министерстве, где само слово «законность» давно забыли. Шатуновская выполняла схожую задачу в комиссии Партийного контроля. Снегов и Шатуновская стали первыми в российской истории уполномоченными высшей властью наблюдателями за соблюдением того, что сейчас называют «правами человека».

Забегая вперед, скажу, что оба они в МВД и КПК пришлись не ко двору, слишком настойчиво требовали освобождения заключенных, их реабилитации, постоянно совали нос в самые заповедные уголки еще вчера никому неподсудных «органов». При первой возможности от них постарались избавиться, сначала отобрали допуски к секретным материалам, а затем и вовсе отправили на «персональную» пенсию. Однако Снегов с Шатуновской и не думали сдаваться, до конца своих дней — а прожили они, закаленные в сталинских лагерях, долго — стучались во все двери, писали во все инстанции, разоблачали, разоблачали, разоблачали… Пока Хрущев оставался у власти, их вежливо выслушивали, но мало что предпринимали. Когда же отца от власти отставили, их и слушать перестали.

Параллельно с работой комиссии Поспелова отец затеял собственное расследование. 1 февраля 1956 года на заседание Президиума ЦК из тюрьмы доставили важного свидетеля, к тому времени уже арестованного вслед за Берией одного из высших чинов госбезопасности, в тридцатые годы заместителя начальника следственной части по особо важным делам Бориса Вениаминовича Родоса. Это он «выбивал» показания из Косиора, Чубаря, Постышева и еще из многих и многих других. Это его подследственный маршал Василий Константинович Блюхер после восемнадцати дней непрерывных избиений умер в тюрьме, так и не дождавшись смертного приговора.

«На наше заседание пришел человек, еще не старый, — вспоминал впоследствии отец. — Я спросил его: “Вы вели дело Чубаря?” — “Да, я”. — “И как он сознался в своих преступлениях?” Тот говорит: “Мне дали директиву: бить его, пока не сознается. Вот я и бил его, он и сознался”.

Вот так просто! Осудили его за такое следствие, хотя этот следователь оказался слепым орудием, он верил партии, он верил Сталину».

На том заседании Президиума ЦК его члены вели себя по-разному. Относительно молодой Сабуров не выдержал, воскликнул: «Если факты верны, разве это коммунизм? За это нельзя простить».

— С ума можно сойти, — отозвался Микоян.

— Сталина как великого руководителя надо признать, — не согласился с ними Молотов и назидательно добавил: — неправильности надо соразмерить.

— Нельзя в такой обстановке решать, — поддержал его Каганович, — тридцать лет Сталин стоял во главе.

— Партия должна знать правду, но преподнести, как жизнью диктуется, — лавировал Ворошилов, — период диктовался обстоятельствами. Мерзости много, но надо подумать, чтобы с водой не выплеснуть ребенка.

— Правду восстановить, но правда и то, что под руководством Сталина победил социализм. Надо все соразмерить, — присоединился к Ворошилову Молотов.

— Сталин предан социализму, но… партию он уничтожил. Не марксист он. Все святое стер, что есть в человеке. Все своим капризам подчинял, — подвел итог Хрущев.

Так что ко времени окончания работы комиссии Поспелова члены Президиума ЦК уже кое-что знали, но не более, чем кое-что…

Комиссия представила материалы расследования Президиуму ЦК 9 февраля 1956 года, примерно через месяц после начала работы и перед самым открытием назначенного на 14 февраля XX съезда партии. Председатель комиссии Поспелов зачитывал отчет вслух. Поправив на носу старомодные, с огромными диоптриями очки, он начал бубнить. Так же бесцветно Поспелов выступал и на партийных собраниях в ЦК, и на заседаниях Академии наук, где он числился «партийным» академиком-историком. «Ему было трудно читать, — вспоминал Микоян, — один раз он даже разрыдался».

Отец пришел в ужас. Он ожидал разоблачений, но такого… В 1935–1940 годах подверглись репрессиям две трети партийных и советских работников, занимавших хоть какие-то, даже незначительные должности. Из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных на XVII съезде «победителей», арестовали 98, а из 1 966 самих «победителей» — делегатов съезда, арестовали 1 108 человек, расстреляли 848. Не миновала чаша сия и тех, кто не занимал никаких должностей. Только за 1937–1938 годы НКВД арестовало 1 548 366 человек и расстреляло почти половину из них — 681 692 узника. Полтора миллиона арестованных и почти три четверти миллиона казненных советских граждан! И это безо всякой войны, просто так, по наветам соседей или по разнарядке местного НКВД.

В докладе Поспелов ограничился всего двумя годами сталинских репрессий, но и двух лет оказалось достаточно… Какое-то время члены Президиума сидели как оцепеневшие.

— Что за вождь, если он всех уничтожает? — прервал тишину отец и замолк, подбирая нужные слова. Потом продолжил. — Надо проявить мужество, сказать правду. Съезду сказать. Кому сказать?

Снова повисла пауза.

— Может быть, товарищу Поспелову? — не очень уверенно произнес отец и оглядел присутствующих. Никто не отозвался и он продолжил:

— Когда сказать? Вопрос остался без ответа.

— На заключительном заседании, — подвел итог отец. Пришла пора высказываться и остальным, в таких обстоятельствах отмолчаться никто не мог себе позволить. Вот только говорить никому не хотелось.

— Надо сказать, — нарушил молчание Молотов, — но сказать не только это. Сталин — продолжатель дела Ленина. После Сталина мы вышли великой партией.

Он говорил несколько минут, в волнении заикался, запинался, подыскивал слова в пользу Сталина, но после сообщения Поспелова нужные слова находились с трудом. Наконец Молотов иссяк.

Отец неопределенно хмыкнул, начал было что-то отвечать, но тут вмешался Каганович.

— Историю обманывать нельзя, — быстро сориентировался он. — Докладывать — товарищу Хрущеву. Мы несем ответственность, но такая тогда сложилась обстановка. Но мы были честны, борьба с троцкистами оправдана. Я согласен с товарищем Молотовым, все надо провести с умом. Как сказал товарищ Хрущев, как бы нам не развязать стихию.

Лазарь Моисеевич почувствовал, что он окончательно запутался и резко, на полуслове оборвал свое выступление.

Следующим выступил Булганин. Он полностью поддержал отца.

— Мы не в отпуску, — произнес Ворошилов. Что это значило, никто не понял. — Всякая промашка повлечет за собой последствия, — пытался определиться Климент Ефремович, но определиться у него не получалось. — Были враги? Были. Сталин осатанел. Тем не менее, в нем много человеческого, но были и звериные замашки.

— Не можем не сказать съезду, — квинтэссенция выступления Микояна.

— На съезде доложить, — вторил ему Первухин.

— Делегатам рассказать все, — сухо произнес Суслов.

— Съезду сказать, — это уже слова Маленкова. — Испытываю чувство радости от того, что оправдываем товарищей, но их не оправдать, не объяснив роли Сталина. «Вождь» действительно оказался «дорогой». Связать с культом личности. Не делать доклада о Сталине вообще.

Как «оправдать товарищей, объяснить роль Сталина» и одновременно «не делать доклад вообще» — Маленков не объяснил.

— ЦК не может молчать, — еле слышно произнес Шверник, — иначе улица заговорит. Кошмар…

— Молотов, Каганович, Ворошилов — фальшивят, — рубил сплеча Сабуров, — Каганович говорит о недостатках, когда они по сути — преступления. Мы много потеряли благодаря глупой политике и с проливами Босфор и Дарданеллы, не говоря уже о Финской войне, Корее, блокаде Берлина. Испортили отношения со всеми. Сказать правду о Сталине до конца.

«Старики» высказались все, настала очередь «молодых», со Сталиным в 1930-е годы не повязанных.

— Не согласен с прозвучавшим в выступлениях Молотова, Кагановича и Ворошилова: «Не надо говорить», — громко, чуть громче, чем требовалось в небольшом зале заседаний Президиума ЦК, начал выступление секретарь ЦК Аверкий Борисович Аристов. — «Мы этого не знали» — недостойный аргумент. Годы были страшные, годы обмана народа.

— Правильно товарищ Хрущев предлагает, правду надо сказать, — присоединился к Аристову еще один «новичок», тоже Секретарь ЦК Николай Ильич Беляев. — Делаются оговорки, как бы не потерять величие Сталина, но в этом величии надо еще разобраться.

— Писали о Сталине от сердца, — вкрадчиво начал Шепилов. — Шевелились глубокие сомнения… Надо сказать партии, иначе нам не простят. Говорить правду, но продумать форму, чтобы не было вреда.

— Какой тут вред? — отпарировал Кириченко. — Не может быть вреда. Невозможно не сказать.

— На съезде ЦК должен высказаться, — последним говорил Пономаренко, — гибель миллионов оставляет неизгладимый след.

— Нет расхождений, съезду сказать, — подвел итоги обсуждению отец. — Развенчать до конца, но не смаковать, кто будет делать доклад — обдумать.

На этом заседание Президиума ЦК закончилось. Все расходились подавленными.

Отец вышел из зала вместе с Микояном, в приемной они столкнулись с Шатуновской, внутрь ее не пустили, она все это время просидела в «предбаннике», на случай, если понадобится какая-то справка. Завязался разговор. О чем? Остается только догадываться. Но догадаться не трудно. Она говорила, что комиссия копнула только первый слой и надо продолжить расследование. Микояну запомнились приведенные ею цифры: Поспелов сообщил, что за 1937–1938 годы арестовали полтора миллиона человек, а по данным КГБ СССР, предоставленным Шатуновской, за семь лет, с 1934 по 1941 год, репрессировали восемнадцать с половиной миллионов, более 15 % тогдашнего населения Советского Союза, из них расстреляли около миллиона. Разум нормального человека не способен вместить в себя преступления подобного масштаба.

Приведенные мною выше записи Малина документально подтверждают происшедшее в тот день: обсуждение состоялось, кто выступил и, очень кратко, кто что сказал. Переживания, тональность выступлений — все это осталось за кадром. А эмоции в тот день бушевали нешуточные. Воспоминания о том, как проходило обсуждение записки Поспелова, оставили два человека: отец и Микоян.

Начну с отца.

«Вот съезд кончится. Будет принята резолюция. Все это формально. А что дальше? На нашей совести останутся сотни тысяч расстрелянных людей, включая две трети состава Центрального Комитета, избранного на XVII партийном съезде. Редко, редко, кто удержался, а так весь партийный актив расстреляли или репрессировали. Редко кому повезло, и он остался жив. Что же дальше? Записка комиссии Поспелова сверлила мне мозг», — делится своими переживаниями отец.

Отец колебался. Рассказать обо всем? Промолчать? Попытаться выбраться из трясины беззакония и лжи, опираясь на новую ложь? О том, что выбираться придется, сомнений у него не возникало, он считал, что будущее общество должно строиться не на репрессиях, а на власти народа. Но как это сделать, не сказав тому же народу правду, не исключив навсегда возможность прихода к власти нового диктатора, прихода за дымовой завесой самых благих намерений поддержания порядка и достижения процветания.

Отца беспокоили и сиюминутные проблемы. Стоит ослабить репрессивный режим, и люди потребуют правды, правды о прошлом и, естественно, о настоящем. Как политик отец считал — сокрытие правды о чудовищности сталинского режима смерти подобно. Политической — безусловно. В таком случае, чтобы удержать власть, придется или творить такие же беззакония, запутываясь во все новых преступлениях, или ожидать, когда во всем разберутся, но уже без них. Первого отец не мог себе даже представить. Второе не отвечало его натуре, он привык, не ожидая ударов судьбы, упреждать их.

Как мы знаем, отец решил действовать. Вот как он описывает заседание Президиума ЦК, обсуждавшее записку Поспелова, то самое, с которым читатель уже познакомился в изложении Малина:

«Я собрался с силами и поставил вопрос: “Товарищи, а как же быть с запиской товарища Поспелова? Как быть с расстрелами, арестами? Кончится съезд, и мы разъедемся, не сказав своего слова. Ведь мы уже знаем, что люди, подвергшиеся репрессиям, были невиновны… Люди начнут возвращаться из ссылки, мы же держать их там теперь не будем”.

…Как только я закончил говорить, тут сразу на меня все набросились. Особенно Ворошилов: “Что ты? Как это можно? Разве можно все рассказать съезду? Как это отразится на авторитете нашей партии, на авторитете нашей страны? Это же в секрете не удержишь! И нам тогда предъявят претензии. Что мы можем сказать о нашей роли?”

Очень горячо возражал Каганович. Это было желание уйти от ответственности. Если сделано преступление, то замять его, прикрыть.

Я говорю: “Это невозможно, даже если рассуждать с ваших позиций. Мы проводим первый съезд после смерти Сталина. На этом съезде мы должны чистосердечно рассказать делегатам всю правду о жизни и деятельности нашей партии. Мы отчитываемся сейчас за период после смерти Сталина, но мы, как члены Центрального комитета, должны рассказать и о сталинском периоде. Как же мы можем ничего не сказать делегатам съезда? Съезд закончится. Делегаты разъедутся. Вернутся бывшие заключенные и начнут их информировать по-своему. Тогда делегаты съезда, вся партия скажут: позвольте, как же это так? Был XX съезд — и там нам ничего не сказали. Вы что, не знали о том, что рассказывают люди, вернувшиеся из ссылок, из тюрем? Вы должны были знать!

Мы ничего не сможем ответить! Сказать, что мы ничего не знали — это будет ложью, есть записка товарища Поспелова, и мы теперь уже знаем обо всем. Знаем, что репрессии были ничем не обоснованы, что это был произвол Сталина”.

Ответом была опять очень бурная реакция. Ворошилов и Каганович повторяли в один голос: “Нас притянут к ответу”.

Я сказал: “Я готов как член Центрального комитета с XVII съезда и член Политбюро с XVIII съезда нести свою долю ответственности перед партией, если партия найдет нужным привлечь к ответственности тех, кто был в руководстве во времена Сталина, когда допускался этот произвол…Даже у людей, которые совершили преступление, раз в жизни бывает такой момент, когда они могут сознаться, и это принесет им, если не оправдание, так снисхождение. Это можно сделать только на XX съезде, на XXI съезде уже поздно будет…”

Сейчас не помню, кто после этого персонально поддержал меня. Думаю, что это были Булганин, Первухин и Сабуров. Не уверен, но думаю, что, возможно, Маленков тоже поддержал меня.

Тогда возник вопрос, кто должен делать доклад? Я предложил, чтобы доклад сделал товарищ Поспелов. Другие, я сейчас не помню, кто персонально, предложили, чтобы доклад сделал я… “Если сейчас не ты выступишь, то возникнет вопрос: почему Хрущев в отчетном докладе ничего не сказал. Не мог же Хрущев не знать. Следовательно, возможно, что есть разногласия в руководстве, и Поспелов выступил с собственным мнением”. Этот аргумент заслуживал внимания, и я согласился…»

Микоян в своих мемуарах с Хрущевым не соглашается, в его памяти дискуссия о докладчике запечатлелась иначе: «Когда речь зашла о докладчике на съезде, я предложил сделать доклад не Хрущеву, а Поспелову как председателю комиссии ЦК партии. Хрущев мне ответил: “Это неправильно, потому что подумают, что Первый секретарь уходит от ответственности и вместо того, чтобы самому доложить о таком важном вопросе предоставляет возможность выступить докладчиком другому”. Хрущев настаивал, чтобы основным докладчиком был именно он. Я согласился, так как при таком варианте значение доклада только возрастало. Он оказался прав».

В приведенных выше записках Малина ничего подобного не зафиксировано, Анастас Иванович что-то напутал… или запутал. Не знаю.

«Мы утвердили все выводы комиссии Поспелова без изменений, — я возвращаюсь к воспоминаниям Микояна, — но она не внесла предложений по открытым процессам 1930-х годов, заявив, что не сумела разобраться, ей это оказалось не под силу. Тогда Хрущев предложил создать новую комиссию — специально по открытым судебным процессам, включив туда, кроме уже работавших членов, также Молотова, Кагановича и Фурцеву. Мою кандидатуру он почему-то даже не назвал.

Я не возражал против предложенного состава. Может быть, если бы это было предварительным обменом мнений, я бы и возразил. Ведь соображение об участии в сталинском руководстве уже отпало. Но почему только для Молотова и Кагановича? Возможно, было бы целесообразно мне быть там, чтобы противостоять в случае необходимости Молотову и Кагановичу. Я думал о роли Кагановича, а также о том, что Молотов тогда был вторым лицом в партии и государстве и во многом помогал Сталину в ходе репрессий. Стоило ли их включать в состав, где остальные участники были намного ниже по положению в партии?

Но в тот момент возражать и объяснять причины было неудобно, ибо предложение было одобрено без оговорок. Кроме того, я думал, что они уже поработали и в отношении судебных процессов и результат будет такой же, как и в отношении репрессий.

Но мы ошиблись. Через некоторое время новая комиссия представила предложения в том смысле, что, хоть в те годы не было оснований обвинить Зиновьева, Каменева и других в умышленной подготовке террора против Кирова, они все же вели идеологическую борьбу против партии и пр. Поэтому, делала вывод комиссия, не следует пересматривать эти открытые процессы».

Такая комиссия существовала, но, как свидетельствуют документы, создали ее не до, а после XX съезда. Сначала ее возглавлял Молотов, а после него председателем комиссии стал Шверник. Работала она не спеша. Результаты появились ближе к 1964 году. Пришедшее к власти брежневское руководство отправило их в архив.

Вернемся теперь к событиям, последовавшим вслед за оглашением записки комиссии Поспелова. Почему ни на заседании Президиума ЦК 9 февраля 1956 года, ни после него даже не встал вопрос о включении раздела о Сталине в отчетный доклад ЦК съезду?

Во-первых, к тому времени отчетный доклад уже окончательно отшлифовали, все шероховатости убрали, Сталин не восхвалялся, но и не критиковался, а о репрессиях вообще не упоминалось. Писался он не один месяц, работавшие над ним люди вообще не имели понятия о комиссии Поспелова. Окончательный текст доклада утвердили на заседании Президиума ЦК 30 января 1956 года, и переделывать его теперь поздно, через пять дней — съезд. Да и страшно вот так, без подготовки бухнуть во все колокола. Произносимый с трибуны съезда отчетный доклад транслируется по радио на всю страну, а на следующий день Госполитиздат растиражирует его в миллионах экземпляров. В отчетном докладе принято подводить итоги, говорить об успехах, намечать вехи на будущее, критиковать недостатки. Недостатки, но разве в отчете комиссии Поспелова говорится о недостатках?

Во-вторых, и это главное, отчетный доклад по регламенту полагается обсудить, собственно съезд почти все свое время и посвящает его обсуждению, а вот обсуждения Президиум ЦК, все его члены, включая отца, хотели избежать. Они понимали, что начавшиеся дебаты могут выйти из-под контроля, зайти так далеко, что и костей не соберешь. А там еще выборы нового ЦК…

Вот и разделили доклады, решили рассказать правду о Сталине, но уже после того, как «занавес закроют», после прений и, главное, после выборов.

Утром 13 февраля 1956 года, через четыре дня после обсуждения записки Поспелова собралось предсъездовское заседание Президиума ЦК, решали организационные вопросы: регламент съезда, кого выбрать в Президиум, кого в Секретариат. «Женщин маловато», — посетовал Молотов. Микоян с Первухиным с ним согласились, предложили в Президиум съезда добавить двоих, работницу и колхозницу и соответственно поправить состав других органов. Затем слово взял Суслов.

— Пленум открыть товарищу Хрущеву, — записывал за ним Малин. — Сказать, что на съезде будет доклад о культе личности. Сделает его товарищ Хрущев.

— На закрытом заседании, — уточнил отец. Никто не возражал. На том и порешили.

В тот же день вечером открылся Пленум ЦК. Как обычно председательствовал на нем Хрущев. Приведу выдержки из стенограммы.

— Президиум рассмотрел отчетный доклад ЦК съезду и одобрил. Будет ли Пленум заслушивать доклад? — задал он трафаретный вопрос.

— Одобрить. Завтра услышим! — столь же трафаретно ответил зал. Обычно на этой ноте и заканчивались предсъездовские Пленумы, но на этот раз отец медлил.

— Есть еще один вопрос, — он запнулся, но всего лишь на мгновенье. — Президиум Центрального Комитета после неоднократного обмена мнениями, изучения обстановки, материалов после смерти товарища Сталина чувствует и считает необходимым поставить на ХХ съезде партии, на закрытом заседании (видимо, это произойдет в то время, когда закончится обсуждение докладов и утверждение кандидатов в руководствующие органы Центрального Комитета, членов и кандидатов в члены ЦК, членов Ревизионной комиссии, а гости все разъедутся), доклад от имени ЦК о культе личности, — голос отца звучал уверенно, недавнее волнение само по себе ушло. — На Президиуме мы условились, что доклад поручается сделать мне, Первому секретарю ЦК. Не будет возражений?

— Нет, — пронеслось по залу, члены ЦК привычно согласились и не задали вопросов.

Вот так, даже не поинтересовавшись, что это за диковинный доклад, члены Пленума ЦК приняли одно из важнейших решений в своей жизни. На этом заседание закрылось. Завтра съезд.

 

Отчет ЦК

14 февраля 1956 года открылся XX съезд КПСС. На его первом заседании отец зачитал отчетный доклад. Именно зачитал, никаких отступлений, даже он, любитель импровизаций, тут себе позволить не мог. Доклад занял целый день. Домой отец вернулся смертельно усталый, но чрезвычайно довольный. Он просто сиял. Сделать отчет съезду — ничего более почетного просто невозможно себе вообразить.

По своей сути отчетный доклад — коллективное творчество. Писался он так: отец, как и до него Сталин, обозначал приоритеты, задавал тон. Затем разделы доклада: народное хозяйство, партийное строительство, вопросы теории, международное положение начинали готовить в соответствующих отделах ЦК. Отец дирижировал процессом еженедельно, а к концу работы и чаще, обсуждал заготовки то с одним отделом, то с другим, критиковал, что-то выбрасывал, что-то менял, тут же сам надиктовывал десятки страниц. Затем материал уходил на доработку и вновь возвращался к отцу. Когда доклад обретал форму, его обсуждали, поднимаясь шаг за шагом по ступеням бюрократической иерархии: отделы ЦК, секретариат ЦК и, наконец, Президиум ЦК.

На этот раз страсти вокруг доклада разгорелись нешуточные, отец усомнился в истинности краеугольных идеологических догм: неизбежности революции и неотвратимости войны между странами социализма и капитализма. Тридцать лет назад его увлекла теория «перманентной революции» Троцкого, призывавшего разнести революцию по всем континентам, установить там силой новый, прогрессивный миропорядок. Теперь он рассуждал иначе.

— С какой стати нам воевать за лучшую жизнь для англичан, американцев или французов? Мало мы положили жизней в прошлой войне? Когда они увидят, что мы зажили лучше их, то они сами выберут себе приличного президента и присоединятся к нам, — вслух рассуждал отец. — Пока же они живут лучше нас. Надо перестать истощать себя, тратить ресурсы на подготовку к войне, пусть и самой справедливой, напротив, следует сокращать расходы на оборону, сосредоточиться на развитии экономики. Победит тот строй, который предоставит людям лучшие условия жизни.

В том, что будущее за социализмом и коммунизмом, отец не сомневался, если мы, конечно, не наделаем непоправимых ошибок.

Тезис о неотвратимости нового апокалипсиса, битвы социализма с капитализмом за установление справедливости и равноправия в мире, отец считал не только разрушительным для нашей экономики в стратегическом плане, но и вредным тактически. Тем самым мы сами себя представляем агрессорами, даем противнику неоспоримые пропагандистские преимущества.

— Мы собираем подписи под Стокгольмским воззванием за мир, убеждаем людей, что хотим жить в мире, призываем к разоружению, — развивал свою мысль отец, — а они открывают наши главные партийные документы и читают там, что мы, согласно этим документам, готовимся к решительной вооруженной схватке с империализмом. Как после этого они нам поверят? Мы противоречим сами себе.

Обсуждения, которым я стал свидетелем, происходили по выходным во время прогулок на даче по дорожкам парка. Собеседниками отца оказывались или работники отделов ЦК, приехавшие доложить материалы к докладу, или просто гости, его коллеги по Президиуму. Я жадно ловил каждое слово. На лекциях по научному коммунизму нам втолковывали совсем другое. Я с трудом удерживался от искушения поделиться сногсшибательными новостями со своими друзьями-студентами. Но разговоры отца с коллегами не для чужих ушей.

Отцу возражали по-разному. Чиновники рангом пониже, работники отделов в открытую с отцом не спорили. Они не то чтобы возражали, а крайне осторожно выражали сомнения в точности формулировок, их соответствии ленинским постулатам. Из коллег по Президиуму по убеждению соглашался с отцом только Микоян, поддержали его и Маленков с Булганиным (они с отцом всегда соглашались), Молотов с Кагановичем высказывались резко против, остальные выжидали. Молотова с Кагановичем поддерживали идеологи-академики. Отказаться от привычных догм, взглянуть на мир по-новому бывает очень и очень трудно. Отец уважал теорию и теоретиков, но пока теория не расходилась со здравым смыслом. А сейчас она разошлась, и даже очень.

Окончательно расставили точки над «и» 30 января 1956 года, когда отец представил на одобрение Президиума ЦК сверстанный текст. Микоян предложил доклад «в основе одобрить, если есть замечания, передать их докладчику», то есть отцу, а он их учтет (или не учтет). Так поступали и перед XVIII съездом до войны, и перед XIX в 1952 году, но на сей раз Молотов с Кагановичем, соглашаясь, что «основа приемлема», тут же усомнились в приемлемости «еретических» положений, вписанных отцом.

— Стоит ли затрагивать программные вопросы: о парламентском, а не вооруженном пути захвата власти, о мирном, а не революционном развитии общества, о переходе от диктатуры пролетариата к всевластию народа, к демократии, — рассуждал Каганович, по сути, предлагая выхолостить доклад, свести его к бюрократическому отчету «о проделанной работе».

— Замечания кое-какие есть, — поддержал его Молотов, — полезно обменяться мнениями, а не просто принимать за основу.

— Есть ряд рискованных положений, сомнения есть, — почувствовав поддержку, осмелел Каганович, — в частности о неизбежности войны с империализмом. «Неизбежность» — принципиальный вопрос, мы не можем ревизовать объективные законы. На весь доклад только одна цитата из Ленина, и та переврана.

Отцу подобрали цитату в подтверждение его тезиса о мирной уступке власти буржуазией, правда, у Ленина речь шла о малом государстве и при условии, что «большие» соседи пролетарскую власть уже установили. К сожалению, ничего более подходящего отыскать не удалось. Да и эту цитату пришлось оборвать, ибо после: «…возможна мирная уступка власти буржуазией, если она убедится в безнадежности сопротивления», — Ленин берет свои слова назад и заканчивает: «Гораздо вероятнее, что и в мелких государствах без гражданской войны социализм не осуществится и потому единственной программой интернациональной социал-демократии должно быть признание такой войны, хотя в нашем идеале нет мысли насилию над людьми».

— Не так цитируется Ленин, — продолжал напирать Каганович, — теперь о парламентской борьбе: рабочий класс может иметь большинство, а власть останется не рабочей. Возьмите хотя бы английских лейбористов. Не стесняясь надо сказать: мы за революцию, мы за диктатуру пролетариата.

— О войнах нечетко сформулировано, и почему бы тут не сослаться на Сталина? — подхватил эстафету Молотов. — О формах перехода к социализму. Социалисты у власти в Англии, Норвегии, Швеции, но это не путь к социализму. Вывод: «в прочный мир» без диктатуры — это упрощение.

Отец молчал, он заранее заручился поддержкой большинства.

— Мы отталкиваем массы, твердя: «Вот придем и начнем вас резать», — возразил Микоян. — Если не с социал-демократами, то с кем держать единый фронт? О не неизбежности войны правильно сказано.

— То, что Каганович говорил, у меня тоже отчеркнуто, — подал голос Ворошилов и тут же сменил тональность. — Держаться за старое нельзя. Положение доклада уживается с ленинскими мыслями.

— Мы можем предотвратить войну, — поддержал отца Маленков, он о том же самом говорил еще в 1954 году, — о парламентском переходе к социализму — правильно.

— Надо ли ставить эти вопросы? Они поставлены своевременно и правильно. — (Это уже слова Булганина.)

— Считаю постановку вопроса правильной, — вторит ему Сабуров.

— Существо доклада — правильно, не обязательно всем тыкать в лица «диктатурой пролетариата», — начал свое выступление Суслов. — И гражданская война не обязательна. Утверждать так, значит проявлять сектантство. Новая обстановка толкает нас к контактам с социалистами. Надо вносить новое.

— На старые формулы ссылаться нельзя, вопросы изложены правильно, — поддержал отца Первухин.

— Согласен с основными положениями доклада. Фатализм войны отвергаем. Товарищ Каганович не прав, — примкнул к отцу Шепилов.

— Легче всего повторять старое. Это духовное убожество, — рубил сплеча Кириченко.

— Постановка в докладе смелая и революционная. Ленин не случайно говорил о мирном пути развития революции, — подвел теоретическую базу Поспелов.

Аристов и Шверник тоже поддержали отца.

— Стремлюсь смягчить свои поправки, — сдал назад Каганович. — Но надо ли отменять марксистское положение о неизбежности войн? Нужно еще поработать над разделом о «революции» и «эволюции». Замечания учесть при работе над докладом и доложить. Все, что говорили, меня устраивает.

Молотов отмолчался.

Отец поставил доклад на голосование. Проголосовали единогласно «за».

Отец победил.

Съезд, вслед за отцом, выбрал мир, проголосовал, что мы более не считаем войну неизбежным способом разрешения противоречий между двумя системами — социализмом и капитализмом.

Отмена тезиса о неизбежности военного столкновения двух систем делала поворот к миру не только желанным, но и практически осязаемым.

Революция, вооруженное восстание как единственно возможный способ смены капиталистического строя социалистическим тоже переставала считаться единственно правомерной. На ее место приходили выборы в буржуазные парламенты, которые в недавнем прошлом приравнивали к предательству.

Высший форум партии своим авторитетом санкционировал новый подход к отношениям между двумя мирами, превратил ересь в «новое слово в развитии теории марксизма». Теперь и мирное сосуществование, и сокращение вооруженных сил, и переговоры на Западе и Востоке из области тактических уловок в борьбе с империализмом переходили в стратегическую линию политики Советского Союза. И как следствие, сразу после съезда, на Совещании представителей коммунистических партий — они съехались в Москву тоже по предложению отца — решили ликвидировать Коминформ, созданный Сталиным в 1947 году. Вместо него, бюрократически-полицейского, по словам отца, органа, учредили научно-теоретический журнал «Проблемы мира и социализма». Редакция журнала разместилась не в Москве, а в Чехословакии, в Праге.

После отстранения отца от власти журнал превратится в последний оплот коммунистов-реформаторов.

Современному читателю происходившие в 1956 году баталии кажутся несколько наивными, но тогда слова отца прозвучали откровением и отозвались многоголосным эхом — одни вздохнули с облегчением, другие шептались по углам о его ревизионизме. Хуже обвинения в те ранние послесталинские годы и придумать невозможно. Еще недавно за ревизионизм судили, и судили безжалостно. Конечно, в открытую отца ревизионистом никто не называл, он же глава партии. По сути, отец и был ревизионистом, ревизия тормозящих развитие общества догм — это и есть реформа. В этом смысле ревизионист и реформатор — слова-синонимы.

Вот только в советском лексиконе они звучали антонимами.

Возведение в закон тезисов о мирном сосуществовании двух систем, о возможности предотвращения войн в современную эпоху, о мирном переходе к социализму, на мой взгляд, явление не менее значимое, чем разоблачение преступлений Сталина.

 

Парад к съезду

Мне открытие съезда запомнилось не только отчетным докладом отца, но и несостоявшимся в его честь военным парадом. Мой друг и одноклассник по московской 110-й школе Борис Агеев тогда учился в Авиационной инженерной академии имени Николая Егоровича Жуковского. Третьекурсники, заваленные лабораторными и курсовыми работами по физике, механике, химии, мы почти потеряли друг друга из вида, встречались урывками. В одну из редких встреч, в конце декабря, Борис похвастался: маршал Жуков приказал в честь открытия XX съезда устроить на Красной площади военный парад, и его назначили в парадный расчет Академии.

Борис чувствовал себя на седьмом небе, еще бы — первый в его жизни парад.

— Вот только ноги мерзнут на тренировках, — пожаловался Борис, — мы маршируем в легких ботиночках на Центральном аэродроме, а там ветрище, мороз. Теплые сапоги обещали выдать, но у интендантов руки не доходят.

Затея с парадом в честь съезда понравилась и мне. Я тем же вечером во время прогулки поделился новостью с отцом. Не забыл и о мерзнущих ногах. Он моего восторга не разделил, промычал в ответ, что партийный съезд и военный парад не очень-то сочетаются.

Через какое-то время, снова во время прогулки, отец невзначай заметил, что Жуков действительно задумал «парадное» приветствие съезду, «но мы его поправили», запомнил я слова отца.

— Скажи Борису, пусть не беспокоится, ноги больше мерзнуть не будут, — улыбнулся отец, увидев мою расстроенную физиономию.

Борис при встрече пожаловался, что кто-то отменил парад и тренировки прекратились. Я ему ничего не ответил.

 

«Секретный» доклад

Утром 15 февраля 1956 года начались прения по отчетному докладу. Они шли по давно заведенному порядку: ораторы повторяли и иллюстрировали примерами положения отчетного доклада, затем секретари обкомов рапортовали об успехах областей, министры — своих министерств, просто делегаты делились личными достижениями, и все они в меру говорили о недостатках, которые они же в скором времени и устранят. Только Микоян в паре абзацев своего выступления осторожно посомневался в обоснованности некоторых сталинских репрессий. Зная о предстоящем «секретном» докладе, он «проявил смелость», как говорится, отметился. Делегаты съезда, ничего еще не ведая об ожидавшем их «сюрпризе», Анастаса Ивановича не поддержали.

Всего несколько дней отделяло страну, всех нас от второго, «секретного» доклада отца, а самого доклада еще не существовало. Сначала отец намеревался просто зачитать с трибуны слегка отредактированную записку комиссии Поспелова. Эту версию доклада к 18 февраля подготовили Секретари ЦК Поспелов и Аристов. Доклад ограничивался 1930-ми годами, и речь в нем шла исключительно об уничтожении Сталиным партийных функционеров. Но после 9 февраля отец многое передумал, и такой паллиатив его больше не устраивал.

19 февраля он диктует стенографистке собственный текст. Оттолкнувшись от доклада комиссии Поспелова, отец пошел много дальше, он заговорил о поражениях в начале войны, о послевоенном «Ленинградском деле», о деле врачей. Он хотел сказать еще много о чем, но сдерживали временные рамки.

Секретарь ЦК КПСС Дмитрий Шепилов — в то время отец считал его своим единомышленником — помогал отредактировать новый текст. Так, по крайней мере, Шепилов пишет в своих воспоминаниях.

Работали несколько дней. Отец запрашивал из КГБ все новую информацию, Серов присылал ее в запечатанных сургучными печатями красных пакетах. Прочитав их содержимое, отец снова вызывал стенографистку, снова диктовал. Разоблачения шли к отцу не только из КГБ. Узнав, что готовится доклад, ранее бессловесные члены ЦК один за другим делились с отцом своими претензиями к Сталину. Приведу сохранившиеся в архивах письменные свидетельства: 22 февраля бывший секретарь Ленинградского обкома Василий Андрианов прислал информацию о «Ленинградском деле» 1949 года, 24 февраля бывший командующий Сталинградским фронтом маршал Андрей Еременко предъявил свой счет Сталину. Кто и когда звонил отцу по телефону, а такие звонки раздавались ежедневно, мы теперь уже не узнаем. Помощники отца Шуйский и Лебедев вместе с Шепиловым редактировали и перередактировали постоянно разбухавший текст доклада. Промежуточные версии отец давал читать своим сторонникам в ЦК. Не все хотели оставлять свои следы на тексте доклада. Сохранились копии с пометками Микояна, Сабурова, Суслова, Аристова и еще чьи-то.

Вечером 23 февраля, за день до выступления, отец, как требовали правила, разослал все еще не окончательный текст доклада всем членам Президиума и Секретарям ЦК, в том числе и оппонентам. Замечаний отец не получил ни от кого.

В заключительный день работы съезда, 24 февраля, последний вариант рукописи, исчерканной разноцветными карандашами (ее так и не успели перепечатать), отец забрал с собой в Кремль. После внесения изменений «взрывная» сила доклада возросла во много раз, но одновременно отец нарушил хрупкое равновесие, достигнутое 9 февраля на заседании Президиума ЦК.

В перерыве между заседаниями съезда он предложил членам Президиума ЦК утвердить новый текст. Молотов, Каганович, Ворошилов, естественно, прочитали разосланный накануне документ и возмутились до глубины души. Они, как мы знаем, с трудом согласились на зачтение делегатам съезда записки комиссии Поспелова, а теперь от них требовали, по их мнению, санкцию на их собственное политическое самоубийство. Разразился грандиозный скандал. В официальных документах о споре в комнате отдыха Президиума съезда нет ни слова. Оно и понятно, разговоры там велись приватные, никто посторонний их не записывал и, скорее всего даже не слышал. Ни секретари, ни помощники, ни даже Малин с его карточками, туда не допускались. Молчаливые официанты из КГБ приносили стаканы с чаем, вазочки с печеньем, а потом, так же молча, убирали посуду. Так что полагаться можно только на память участников дискуссии.

Впоследствии отец не раз и не два рассказывал о происходивших там баталиях, описывает он их и в своих воспоминаниях. Каганович и Микоян тоже оставили письменные свидетельства о столкновении в комнате отдыха Президиума съезда.

В мемуарах отец даже не заикается о заседании Президиума ЦК 9 февраля 1956 года и последовавшим за ним 13 февраля Пленуме, говорит о записке комиссии Поспелова и сразу перескакивает на спор в комнате отдыха Президиума съезда накануне чтения доклада. Предшествовавшие события наложились и растворились в воспоминаниях о куда более эмоциональном столкновении в комнате отдыха 24 февраля. Я попытался рассортировать воспоминания отца по датам, часть из них отнес к процитированному выше рассказу о заседании Президиума ЦК, остальное приведу чуть позднее. Каганович и Микоян в своих мемуарах хронологически и фактологически вторят отцу.

Цитирование я начну с Кагановича, наверное самого ярого оппонента отца.

«ХХ съезд подошел к концу, — пишет Каганович, — но вдруг устраивается перерыв. Члены Президиума созываются в задней комнате, предназначенной для отдыха.

Хрущев ставит вопрос о заслушивании на съезде его доклада о культе личности Сталина и его последствиях.

Заседание проходило в ненормальных условиях — в тесноте, кто сидел, кто стоял.

Трудно было за короткое время прочесть эту объемистую тетрадь и обдумать ее содержание, чтобы по нормам внутрипартийной демократии принять решение.

Все это за полчаса, ибо делегаты сидят в зале и ждут чего-то неизвестного для них, ведь порядок дня съезда был исчерпан».

Лазарь Моисеевич, наверное, запамятовал, он имел для ознакомления с докладом весь предыдущий день.

«Надо сказать, что еще до ХХ съезда Президиум ЦК рассматривал вопрос о незаконных репрессиях, о допущенных ошибках. Президиум ЦК образовал комиссию, (после обсуждения письма Шатуновской, но до рассмотрения дела Родоса и доклада комиссии Поспелова. — С. Х.), которой поручил рассмотреть дела репрессированных с выездом на места, сформулировать общие выводы и конкретные предложения. После обсуждения этого вопроса на Президиуме предполагалось собрать после XX съезда Пленум ЦК и заслушать доклад комиссии с соответствующими предложениями.

Именно об этом и говорили (24 февраля в комнате отдыха Президиума съезда. — С. Х.) товарищи, Молотов, Ворошилов и другие, высказывая свои возражения, — возмущается Лазарь Моисеевич. — Кроме того, товарищи говорили, что мы просто не в состоянии редактировать доклад и вносить нужные поправки, которые необходимы. Мы говорили, что даже беглое ознакомление показывает, что документ односторонен, ошибочен. Деятельность Сталина нельзя освещать только с этой стороны, необходимо более объемистое освещение всех его положительных дел, чтобы трудящиеся поняли и давали отпор спекуляции врагов нашей партии и страны на этом.

Обсуждение затянулось, делегаты волновались, и поэтому без какого-либо голосования, его свернули и пошли на съезд. Там объявили о дополнении к повестке дня, предложили заслушать доклад Хрущева о культе личности Сталина».

«К концу съезда мы решили, чтобы доклад был сделан на заключительном заседании, — Микоян подтверждает, сказанное Кагановичем. — Был небольшой спор по этому вопросу. Молотов, Каганович и Ворошилов сделали попытку, чтобы этого доклада вообще не делать. Хрущев и, больше всего я, активно выступили за то, чтобы этот доклад состоялся. Маленков молчал. Первухин, Булганин и Сабуров поддержали нас. Правда, Первухин и Сабуров не имели такого влияния, как все остальные члены Президиума.

Тогда Никита Сергеевич сделал очень хороший ход, который разоружил противников доклада. Он сказал: “Давайте спросим съезд на закрытом заседании, хочет ли он, чтобы доложили по этому делу или нет”. Это была такая постановка вопроса, что деваться оказалось некуда. Конечно, съезд бы потребовал доклада. Словом, выхода другого не было. Приняли решение, что в конце съезда, на закрытом заседании, после выборов в ЦК (что для Молотова и Кагановича казалось очень важным) такой доклад сделать».

«Согласия никакого не было, — пишет отец. — Я видел, что добиться решения от членов Президиума Центрального комитета не удается.

Тут я выдвинул предложение:

— Идет съезд партии, во время съезда внутренняя дисциплина, требующая единства руководства среди членов Центрального комитета и членов Президиума ЦК, уже не действует. Отчетный доклад сделан, каждый член Президиума и член ЦК имеет право выступить на съезде и изложить свою точку зрения, даже если она не совпадает с точкой зрения отчетного доклада.

Я не сказал, что выступлю с таким докладом, но те, которые возражали, поняли, что я могу выступить и изложить свое мнение по арестам и расстрелам.

Я сейчас не помню, кто меня поддержал персонально. Я думаю, что это Булганин, Первухин и Сабуров. Я сейчас не уверен, но думаю, что, возможно, и Маленков поддержал меня. Сейчас я не могу точно сказать, ведь в 1930-е годы он был секретарем ЦК по кадрам, и его роль в этих вопросах была довольно активной. Он, собственно, помогал Сталину выдвигать кадры, а потом уничтожать их. Я не говорю, что он проявлял инициативу в репрессиях, вряд ли. Но в тех краях и областях, куда Сталин посылал Маленкова для наведения порядка, десятки и сотни людей были репрессированы и многие из них казнены».

На этой предельно раздраженной ноте они и расстались.

Назавтра, 25 февраля 1956 года на закрытом заседании XX съезда КПСС отец произнес свой знаменитый «секретный» доклад.

Члены нашей семьи, как и остальные жители нашей страны, не подозревали, что отец решил покуситься на один из самых страшных и кровавых мифов нашего времени. Я слабо запомнил те дни. Внешне отец ничем не выдавал себя, по утрам, как обычно, мельком проглядывал газеты, наполненные причесанными под одну гребенку съездовскими материалами, и отправлялся в Кремль на очередное заседание.

Открытый, непосредственный и даже многоречивый в делах строительства или сельского хозяйства, он становился неразговорчивым и даже непреступным, когда дело касалось политики.

Вечером 24-го, приехав домой, он сразу поднялся на второй этаж к себе в спальню. Он не сказал о предстоящем даже маме. Да и зачем? Предупредить? Какой смысл? Отец понимал: все мосты сожжены, остается одно — идти вперед. Он не исключал, что загнанные в угол, боясь разоблачения, Молотов, Каганович и Ворошилов, могут решиться даже на его арест. Если им, конечно, представится такая возможность. Серову отец доверял, но чужая душа — потемки, разоблачение сталинских преступлений его, генерала КГБ, получившего орден Суворова за депортацию чеченцев в 1944 году, в последний момент могло толкнуть на союз с «молотовцами». Вероятность такого развития событий невелика, но…

Телефон, стоявший на прикроватной тумбочке, молчал. Сам отец тоже решил никому не звонить. Ночь закончилась без происшествий. Утром, как обычно, в начале девятого отец вышел к завтраку. Как обычно, вот только мама забеспокоилась, не заболел ли. Выглядел он уставшим, под глазами мешки. Отец успокоил: все в порядке. Кончится съезд — отоспится. Как обычно, к девяти отец отправился на работу. Без опозданий.

Он почти не сомневался, что победил. Почти…

Как и вчера, высшие руководители страны встретились перед «секретным» заседанием в комнате отдыха. Оппоненты отца выглядели не лучше, видно, и они провели ночь без сна. О чем они думали? Что прикидывали? Этого мы не узнаем. Одно ясно — объединиться они не смогли или не посмели. Слишком мало они доверяли друг другу.

«Секретный» доклад отца XX съезду за прошедшие десятилетия оброс бородой слухов, таинственных псевдоподробностей. Например, почему-то считается, что заседание происходило ночью…

На самом деле никакой таинственности не было, делегаты собрались, как обычно, утром, вот только многочисленным гостям съезда в тот день предложили отдельную программу. Они разъехались по московским предприятиям выступать на специально организованных для них митингах.

С трибуны отец сказал значительно больше написанного. Он то и дело отступал от текста. Отца переполняли эмоции, лейтмотив его выступления — преступления не должны оставаться неразоблаченными, — это противоречит человеческой морали и человеческой совести.

«Съезд выслушал мой доклад молча. Как говорится, слышен был полет мухи. Все было настолько неожиданно, и нужно понять, как людей поразили зверства, совершенные над членами партии, заслуженными старыми большевиками, молодежью… Это была трагедия для партии.

В моем докладе на XX съезде ничего не было сказано об открытых процессах, на которых присутствовали представители братских коммунистических партий. Тогда судили Рыкова, Бухарина и других вождей народа…

В вопросе об открытых процессах тоже сказалась двойственность нашего поведения. Мы опять боялись договорить до конца. Не вызывало никаких сомнений, что эти люди невиновны, что они жертвы произвола.

Но на открытых процессах присутствовали руководители братских партий, которые потом свидетельствовали в своих странах справедливость приговоров, мы не хотели дискредитировать их и отложили реабилитацию Бухарина, Зиновьева, Рыкова и других на неопределенный срок.

Но, видимо, правильнее было бы договаривать до конца. Шила в мешке не утаишь…»

Свидетелей, присутствовавших на закрытом заседании XX съезда, осталось мало, почти не осталось и свидетельств, политические мемуары в те годы не практиковались.

Микоян в мемуарах о «секретном» докладе не упоминает вовсе. Каганович ограничивается двумя строчками: «После доклада никаких прений не было, и съезд закончил свою работу. После XX съезда партия организованно провела партийные собрания».

Владимир Николаевич Новиков, в 1956 году он занимал высокое положение в оборонной промышленности, чувствовал себя подавленно: «Стыдно было за Сталина, с именем которого мы строили социализм и одержали победу в войне, и за себя».

Более подробны воспоминания Александра Николаевича Яковлева, тогда еще не «отца перестройки», а далеко не рядового партийного идеолога, инструктора Отдела школ ЦК КПСС: «Мне повезло. Достался билет и на заключительное заседание съезда.

25 февраля 1956 года. Пришел в Кремль за полчаса до заседания. И сразу же бросилось в глаза, что публика какая-то другая — не очень разговорчивая, притихшая. Видимо, одни уже что-то знали, а других насторожило, что заседание объявлено закрытым и вне повестки дня. Никого из приглашенных на него не пустили, кроме работников аппарата ЦК. Да и с ними поначалу была задержка, но потом все прояснилось.

Председательствующий, я даже не помню, кто им был, открыл заседание и предоставил слово Хрущеву для доклада “О культе личности и его последствиях”.

Хрущев на трибуне. Видно было, как он волновался. Поначалу подкашливал, говорил не очень уверенно, а потом разошелся. Часто отходил от текста, причем импровизации были еще резче и определеннее, чем оценки в самом докладе.

Все казалось нереальным, даже то, что я здесь, в Кремле, и слова, которые перечеркивают почти все, чем я жил. Все разлеталось на мелкие кусочки, как осколочные снаряды на войне. В зале стояла гробовая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха, который, казалось, уже навечно поселился в советском человеке.

Я встречал утверждения, что доклад сопровождался аплодисментами. Не было их. А вот в стенограмме помощники Хрущева их обозначили в нужных местах, чтобы изобразить поддержку доклада съездом.

Особый смысл происходящего заключался в том, что в зале находилась высшая номенклатура партии и государства. А Хрущев приводил факт за фактом, один страшнее другого. Уходили с заседания, низко наклонив головы. Шок был невообразимо глубоким. Особенно от того, что на этот раз официально сообщили о преступлениях “самого” Сталина — “гениального вождя всех времен и народов”. Так он именовался в то время.

Подавляющая часть чиновников аппарата ЦК доклад Хрущева встретила отрицательно, но открытых разговоров не было. Шушукались по углам: “Не разобрался Никита. Такой удар партия может и не пережить”. Под партией аппарат имел в виду себя. В практической работе он с ходу начал саботировать решения съезда. Точно так же аппарат повел себя и в период Перестройки».

 

Секрет Полишинеля

«Секретный» доклад буквально потряс страну, но секретным он оставался не более пары недель.

Насколько я знаю, отец и не собирался держать в тайне информацию о сталинских преступлениях. 9 февраля, когда зашла речь о докладе, говорили не о секретном докладе. Отец предлагал членам Президиума ЦК покаяться перед партией, перед людьми, как можно себе представить покаяние секретным?

Вопрос о секретности доклада всплыл только 13 февраля, сначала на Президиуме ЦК, а затем, в тот же день уже в виде решения Президиума: «Внести на Пленум ЦК КПСС предложение о том, что Президиум ЦК считает необходимым на закрытом заседании съезда сделать доклад и утвердить докладчиком Н. С.Хрущева».

Отец пошел на компромисс: Молотов с Кагановичем и иже с ними соглашаются на доклад, он же, в свою очередь, соглашается доклад засекретить. В тот момент для него главное — сделать доклад, произнести, казалось бы непроизносимые слова, а дальше «слово — не воробей, вылетит — не поймаешь».

Теперь, после съезда, пришла пора, считал отец, выпустить слово из клетки секретности. Как только редакционная группа привела текст доклада, вернее отступления отца от текста, в удобочитаемый вид, он предложил разослать его по партийным организациям, ознакомить с докладом всех членов партии. Аргументы отца звучали весомо: «Мы не можем, как прежде, отгораживаться от партии стеной».

Коллеги по Президиуму вынужденно согласились с отцом, а он тут же пошел дальше, настоял на необходимости прочитать доклад не только партийцам, но и комсомольцам: они идут на смену старой гвардии и имеют право знать правду о прошлом, пусть и о неприглядном прошлом. Тем самым отец делал секретный доклад достоянием около семи миллионов членов партии, плюс почти восемнадцать миллионов комсомольцев, плюс их друзья, чада и домочадцы.

5 марта 1956 года Президиум ЦК постановил:

«1. Предложить обкомам, крайкомам и ЦК компартий союзных республик ознакомить с докладом Хрущева Н. С. “О культе личности и его последствиях” на ХХ съезде КПСС всех коммунистов и комсомольцев, а так же беспартийный актив рабочих, служащих и колхозников.

2. Доклад тов. Хрущева разослать партийным организациям с грифом “Не для печати”, сняв с брошюры гриф ”Строго секретно“».

Тем самым снялись последние ограничения: «беспартийный актив» включал в себя всех, кому захотелось бы узнать правду о Сталине. В типографии газеты «Правда» доклад отпечатали в виде ярко-красной брошюры многотысячным тиражом, поставили в правом верхнем углу гриф «Не для печати» и специальной почтой разослали по всей стране.

Но еще до рассылки доклада Москва наполнилась слухами. Мучимый любопытством, я полез к отцу с расспросами, вместо ответа он просто протянул тоненькую книжицу.

— На, читай. Потом верни мне, — произнес он, как мне показалось, слишком уж равнодушно.

Прочитанное привело меня в ужас, хотя я уже кое-что и знал. «Образование» началось с обвинительного заключения по делу Берии. Оно попало мне в руки в конце 1953 года. Тот промозглый осенний вечер запомнился мне в деталях. Отец вернулся домой с разбухшей больше обычного папкой. В столовой вытащил из нее увесистый том в стандартном «государственном» серо-голубом бумажном переплете и, оставив остальные бумаги, как обычно, на обеденном столе, направился с загадочной книгой в кабинет.

Я последовал за ним. Вечерами я старался не упустить ни минуты общения, ходил за отцом как привязанный. К тому же меня разбирало любопытство: столь объемистые документы отец домой не приносил, вечерами ограничивался текущей почтой.

Оставив том на письменном столе, отец ушел в спальню переодеться. Заглянуть в привлекшую мое внимание книгу я не посмел, даже не подошел к столу, издалека, старался разобрать набранное не особенно крупными буквами заглавие. Мне удалось прочитать первые два слова: «Обвинительное заключение…», когда вернулся отец, он так и застал меня с вытянутой шеей. Отец подошел к столу, постоял недолго, как бы примериваясь, а потом сунул том мне в руки. Это оказалось подготовленное прокуратурой обвинительное заключение по делу Берии и его ближайших помощников.

До суда оставалось несколько дней (я тогда об этом и не подозревал), и по сложившейся еще в тридцатые годы практике Генеральный прокурор направил результаты своего дознания на высочайшее утверждение. Серо-голубой «кирпич» разослали членам Президиума ЦК.

— Хочешь прочесть? — с оттенком сомнения произнес отец, казалось, он еще до конца не решил, стоит ли приобщать меня к столь неприятным секретам.

Меня же захлестнула жажда узнать, что такого ужасного совершил этот человек, чьи портреты еще недавно украшали по праздникам фасады московских домов.

— Конечно, — заторопился я, испугавшись, что отец передумает.

— Хорошо, — отец, наконец, решился, — только имей в виду, я тебе доверяю государственную тайну, держи язык за зубами.

Я закивал головой. Свое слово я сдержал, впечатлениями о прочитанном я не смел поделиться ни с друзьями, ни даже с мамой.

Читал я, замирая от ужаса, всю ночь. Чего только не было в этом документе: связь с британской разведкой, сотрудничество с контрреволюцией, насилие над женщинами, моральное разложение, строительстве на чужое имя собственных домов.

Последнее обстоятельство особенно возмущало отца, считавшего проявление частнособственнических инстинктов самой страшной крамолой. Дом в собственности у коммуниста — в его глазах позорнее проступка не существовало.

Прочитанное у меня сомнений не вызвало. Берия предстал кровавым разбойником, способным на все.

Вскоре Берию и еще несколько особо приближенных к нему человек расстреляли. Всего несколько, а в преступлениях замешано многажды больше.

Меня волновало, какое наказание ждет остальных соучастников? Они обязаны понести наказание. Они не могут остаться среди нас. Какое-то время я мучился сомнениями, все не выдавалось удобного момента заговорить с отцом на страшную тему. Наконец я все ему выложил. Он довольно долго молчал.

— Понимаешь, — натужно заговорил отец, — ближайших сообщников Берии мы наказали, одних расстреляли, другие сидят в тюрьме. Но в этой мясорубке смешались миллионы. Миллионы жертв и миллионы палачей: следователей, доносчиков, конвоиров. Если начать наказывать всех, кто приложил к этому руку, произойдет кровопролитие не меньшее, чем тогда. А может, и большее…

Отец на полуслове замолчал. Меня сразил его ответ. Оставить палачей без возмездия?! Я было принялся возражать.

— Не надо об этом, — как мне показалось, обреченно произнес он, — я устал, давай помолчим.

Теперь к палачу Берии и его подручным добавился Сталин. Он оказался главным злодеем и автором всех преступлений, в том числе и бериевских. Круг «сообщников» еще более расширялся. Страна делилась на две практически равные части: жертвы и палачи, а между ними тонкая прослойка по воле случая оставшихся непричастными.

Отец проявил государственную мудрость — ненависть, война всех против всех напрочь расколола бы общество. Если судить по совести, то судить пришлось бы не только расстрельщиков и допрашивателей, но и прославителей душегуба-тирана; всех, от партийных пропагандистов до писателей и поэтов, все они, от Михаила Суслова и Александра Яковлева до Бориса Пастернака и Александра Твардовского, каждый по-своему прославляли Сталина. И все они подлежали суду совести. Но одновременно отец заложил под общество мину замедленного действия, не искоренил возможности сталинистского реванша в будущем, пусть даже отдаленном. Как он мог бы это сделать, я, честно говоря, себе не представляю. Я считаю, для того времени он принял единственно правильное решение, сохранил спокойствие в стране, а будущее, тем более отдаленное, зависит от мудрости и совести будущих поколений политиков.

Итак, красная книжица «секретного» доклада разлетелась по всей стране. Доклад раздали и гостям съезда, представителям братских партий. С наступлением весны он начал гулять по миру. Сначала содержание «секретного» доклада в переложении журналистов опубликовали западные газеты. КГБ тут же вычислило, кто из имевших доступ к тексту доклада, читавших его или слушавших на съезде, вольно или невольно проболтался. Серов доложил отцу и получил указание «мер не принимать».

Через несколько месяцев в руки американцев попал и полный текст доклада. Следы вели в Варшаву. Все оказалось до смешного просто. Красная книжица лежала на столе в приемной первого секретаря Польской объединенной рабочей партии Эдварда Охаба. Его секретарша в те дни флиртовала с неким Виктором Граевским, польским журналистом, евреем. Последнее в нашей истории немаловажно. Охрана ЦК пропускала его в здание беспрепятственно, он им давно примелькался. То утро в самом конце марта или начале апреля ничем не отличалось от предыдущих. Как и прежде, Виктор преподнес даме сердца букетик весенних цветов. Она тоже, как обычно, поставила его в вазочку, стоявшую на краю стола. Рядом лежала бросающаяся в глаза красная брошюра.

— Что это? — без всякого интереса поинтересовался приятель.

— Доклад Хрущева, — равнодушно ответила подруга, и они перешли к обсуждению планов на выходной.

Прощаясь, приятель бросил еще один случайный взгляд на красную книжицу и, сам не зная зачем, попросил дать ее почитать. Подруга не возражала, только предупредила: никому не показывать и вернуть до четырех часов. В четыре она сдает документы в канцелярию. Граевский сунул брошюру в карман и, покинув здание ЦК, несколько часов не вспоминал о ней. Только вернувшись домой, он принялся за чтение и после первых же страниц понял, что это тот доклад Хрущева, о котором столько судачат на всех углах и который никто в западном мире еще не держал в руках. Не дочитав до конца, журналист бросился в Израильское посольство в Варшаве. Он не сомневался — там по достоинству оценят его находку. Но в посольстве с Граевским разговаривать отказались. Как только явившийся с улицы незнакомец завел речь о секретном докладе Хрущева, дежурный, посчитав его за провокатора, бесцеремонно выставил за дверь.

Журналист вернулся через полчаса и попросил встречи с представителем израильской разведки. Разведчик оказался более гостеприимным, пригласил незнакомца к себе. Увидев брошюру, он чуть не упал в обморок. Американцы гоняются за ней целый месяц, а тут она сама пришла в руки. Брошюру перефотографировали, а оригинал вовремя вернулся в приемную Охаба. Копию дипломатической почтой отправили в Тель-Авив. 10 апреля она уже лежала на столе премьер-министра Израиля Бен Гуриона, который свободно читал по-русски. Он распорядился переслать ее в США. Братья Даллесы, Аллен — директор ЦРУ и Джон Фостер — Государственный секретарь США, передали «секретный» доклад в газету «Нью-Йорк Таймс». 4 июня 1956 года он разошелся по всему миру.

Аллен Даллес обещал заплатить тому, кто доставит ему копию доклада миллион долларов, но Граевский не получил ни цента. ЦРУ вряд ли зажилило деньги, скорее всего, они выплатили искомую сумму израильской разведке Моссад, а те никому и ничего не обещали.

Об этой истории с «похищением» «секретного» доклада стало известно только в самом конце XX века, уже после конца «Народной» Польши и после распада Советского Союза. Виктор Граевский к тому времени переехал в Израиль и охотно давал интервью о самом примечательном событии своей жизни. Не верить ему у меня нет никаких оснований. А вот его ли экземпляр доклада первым попал в ЦРУ — до конца не ясно.

В июле 1956 года на встрече с делегацией итальянских коммунистов отец рассказал, что по свидетельству побывавших в Польше французских товарищей, секрета из доклада там не делали. Французы «видели доклад Хрущева торчащим из карманов сопровождавших их поляков. Только в Краковском воеводстве недосчитались семнадцати экземпляров доклада».

Так что и без помощи Виктора Граевского заполучить копию доклада особого труда не составляло. Как на самом деле попал «секретный» доклад в ЦРУ мы, видимо, не узнаем. В разведке не принято делиться секретами.

Уже в отставке отец шутил, что это единственный случай, когда интересы его и братьев Даллесов совпали. Вернее, братья Даллесы, сами того не зная, послужили его интересам.

 

Реабилитация

Еще до съезда, на заседании Президиума ЦК 30 января 1956 года отец предложил пересмотреть все «политические» приговоры и пересмотреть быстро, без волокиты. Ворошилов было засомневался, стоит ли торопиться? Но его не поддержал даже Молотов. Создали специальные комиссии по реабилитации, наделенные широчайшими полномочиями «от Президиума Верховного Совета СССР». Президиум ЦК постановил направить их в лагеря ГУЛАГа, чтобы на месте, без волокиты освобождать невинно осужденных. За их деятельностью надзирала Центральная комиссия Президиума ЦК.

Решение Президиума ЦК от 30 января 1956 года — это не первая попытка Хрущева освободить политических заключенных. 4 мая 1954 года Президиум ЦК КПСС уже создавал комиссии по реабилитации, и центральную, и местные, но дело шло медленно, а к 1956 году процесс реабилитации забуксовал в юридических проволочках, бесконечных дебатах: виновен — не виновен, освобождать — не освобождать. Когда Генеральный прокурор Руденко очередной раз доложил, как обстоят дела, отец возмутился: «Люди явно ни в чем не виновны, а мы еще над ними издеваемся». Сталин в свое время объяснял, что, если из десяти осужденных только один окажется «врагом», то органы не зря едят свой хлеб, «лес рубят — щепки летят». Отец считал, что, если среди «щепок» какая-то окажется и с гнильцой, то из-за нее невозможно удерживать в заточении всех остальных. После этого разговора с Руденко и появилось решение от 30 января 1956 года о «немедленном освобождении политических». Теперь отец во главе Центральной комиссии поставил Микояна. Членами комиссии утвердили Аристова с Кириченко, а также Генерального прокурора СССР Руденко и назначенного на том же заседании министром внутренних дел Николая Павловича Дудорова.

30 января 1956 года под грифом «Строго секретно» было принято Постановление Президиума ЦК КПСС «Об осужденных, отбывающих наказание в местах лишения свободы»: «Принять предложение тов. Хрущева о создании партийных комиссий (троек) и командировании этих комиссий в лагеря, наделив их полномочиями от Президиума Верховного Совета СССР для рассмотрения дел лиц, отбывающих наказание за преступления политического характера и должностные преступления, и решения на месте вопроса об их освобождении. Поручить тт. Микояну, Аристову, Кириченко, Руденко и Дудорову разработать порядок работы партийных комиссий (троек)».

«Я возглавил Комиссию по реабилитации, — вспоминает Микоян. — Мы послали, кажется, 83 комиссии в наиболее крупные поселения ГУЛАГа. Туда же привозили заключенных с мелких объектов этой структуры. Всю организационную работу в этом отношении провел для меня Снегов, который знал географию лагерей. Вызывали, например, всех, осужденных за вредительство, и объявляли им, что они реабилитированы, выдавали документы и освобождали, обеспечивали им транспортировку по домам. Или по статье за подготовку террористического акта против Сталина, либо кого-либо еще из правительства (в качестве казуса Снегов, работавший в самой крупной комиссии, рассказывал мне, что были там и такие, кто сидел за то, что покушался на жизнь Берии, расстрелянного за два с лишним года до того!). Так мы добились, что сотни тысяч людей были освобождены немедленно. Даже возникла необходимость в дополнительных пассажирских поездах.

12 марта 1956 года на Президиуме ЦК заслушали отчет комиссии и установили срок окончания пересмотра всех дел: 1 октября 1956 года. Одновременно расширили состав Центральной комиссии, чтобы она успела «обработать» всех реабилитированных в срок. Микояна, занятого множеством дел в Совете Министров, в качестве руководителя комиссии сменил Аристов, его обязали на ближайшие полгода ни на что иное не отвлекаться.

К концу 1956 года ГУЛАГ практически обезлюдел, по мере того как его основной контингент — политические — обретали свободу, один за другим закрывались лагеря, ставшая ненужной охрана тоже возвращалась на «большую землю», только пустые бараки, окруженные колючей проволокой, напоминали о «вчерашнем дне» нашей истории.

Сколько на совести Сталина загубленных жизней, точно не знает никто. Не знал этого и отец в 1956 году, не знают и потомки, для которых Сталин уже далекая история. Cолидный ученый, известный советско-российский социолог Александр Шубин ссылается на данные КГБ СССР, согласно которым «в 1930–1934 годах репрессиям подверглись 3 миллиона 778 тысяч 234 человека, из них 786 тысяч 098 расстреляны, остальные отправлены в лагеря. В 1937–1938 годах за государственные преступления арестовали 1 миллион 344 тысячи 923 человека, из которых 681 тысяча 231 приговорены к смерти. В 1934–1953 году в лагерях умерло еще более 1 миллиона 127 тысяч человек», — как считает автор, половина из них политические.

Одни историки считают даже эти представленные органами цифры завышенными, другие полагают, что они не отражают всего масштаба происходившей катастрофы. По мнению последних, за двадцать лет, прошедших от убийства Кирова в 1934 году до кончины самого Сталина в 1953-м, было вынесено 52 миллиона обвинительных приговоров по политическим мотивам, 6 миллионов человек выслано в весьма отдаленные места безо всяких приговоров и еще 2 миллиона расстреляно по решению «троек» или просто по личному указанию Сталина, так, как это произошло, к примеру, осенью 1941 года.

Другими словами, пострадало почти сорок процентов населения Советского Союза, без малого каждый второй. Цифра жуткая, но звучит она более реально, чем «щадящая» статистика КГБ. Люди моего возраста знают, что тогда репрессии коснулись всех, в каждой семье кого-то недосчитались — кого забрали, кого сослали, кого прибили. Я понимаю, найдутся желающие оспорить эти цифры, но оспаривать можно все, даже восход солнца. Имелась бы охота.

5 марта 1956 года, день смерти Сталина, впервые не отметили ни похвальными статьями в газетах, ни портретами на улицах городов.

 

«Верните нам Сталина»

«Верните нам Сталина!» — прорвалось в Грузии.

Грузины пострадали от сталинских репрессий не меньше других, но на доклад Хрущева они отреагировали как на личное оскорбление. Недовольство исподволь назревало все послесталинские годы: еще вчера они, грузины, руководили огромной страной, а теперь в Кремле — ни Сталина, ни Берии! И похоронили Сталина, по их мнению, поспешно, «вопреки грузинским традициям длительного оплакивания и прощания с покойным», распрощались с ним по-российски, всего за три дня. К тому же, гроб с телом установили в Колонном зале Дома союзов, унизив тем самым «солнце народов» до уровня обычного «выдающегося государственного деятеля». И еще, похоронили Сталина в понедельник, что грузинскими обычаями категорически запрещается. Берия мог бы об этом вспомнить, но не вспомнил. Остальные члены Президиума о таких тонкостях и не подозревали. «Хотя прошло уже три года со дня его смерти, многие в Грузии не могли постигнуть, что к самому великому божеству на нашей планете осмелились отнестись как к простому смертному». Недовольство выплеснулось на улицы 4 марта 1956 года. Поводом послужило глухое молчание в канун дня смерти вождя. Первые цветы к монументу Сталина в Тбилиси понесли еще днем. Местное руководство неуклюже «отреагировало», запретив «в школах, вузах и учреждениях сбор денег на венки, ограничив продажу венков специализированными магазинами, что было воспринято резко отрицательно, особенно молодежью». Вечером 4 марта у памятника собралась толпа, по свидетельству милиции человек триста, весьма разношерстная и неорганизованная: «студенты, выпускники вузов, зацепившиеся в столице, не поехавшие на периферию по распределению, школьники, попадались люди постарше, в основном, случайные прохожие». Милицейский протокол выделяет некоего Н. И. Парастишвили из близлежащего к Тбилиси села Дидилило, члена партии, находившегося в подпитии: «Он забрался на пьедестал монумента, допил вино из горлышка бутылки, которую он все время держал в руке, разбил ее о гранитную плиту и закричал: “Пусть же погибнут враги Сталина, как эта бутылка”».

Толпа разошлась только к полуночи, чтобы на следующее утро пройти демонстрацией по проспекту Руставели, главной улице Тбилиси. Впереди шли студенты, человек сто пятьдесят, несли потрет Сталина, по бокам колонны — непонятно откуда взявшиеся «организаторы», как их характеризовали в последствии свидетели. Они держались уверенно, останавливали проезжавшие мимо машины и заставляли водителей сигналить, прохожим на тротуарах приказывали обнажать головы. Однако день 5 марта закончился без каких-либо эксцессов. Наверное, поэтому Первый секретарь ЦК Компартии Грузии Мжаванадзе Хрущеву не позвонил, информацию о демонстрации рутинно отослали в отделы ЦК и Союзное Министерство внутренних дел.

6 марта город продолжал бурлить. Масла в огонь подлили слухи о зачтение на заседании ЦК Компартии Грузии закрытого доклада Хрущева. Уличная толпа восприняла письмо, как надругательство над памятью своего «божества», но дальше недовольного ропота дело не шло. Руководство республики растерянно молчало, что воспринималось, как солидарность с недовольными. Я не сомневаюсь, что так оно и было, но прямые доказательства того отсутствуют.

Настоящие беспорядки начались 7 марта. Студенты снова заполонили улицы Тбилиси, к ним присоединились школьники, гудели автомашины, собравшаяся у монумента толпа в 25–30 тысяч человек скандировала: «Слава великому Сталину!»

Мжаванадзе растерялся, отрешенно выслушивал доклады подчиненных, уповая на то, что к вечеру люди устанут и все само собой успокоится. Не успокоилось. Вечером митинговало уже более семидесяти тысяч человек. Демонстрации продолжились до глубокой ночи. Не встречая сопротивления, беспорядки постепенно набирали силу. Мжаванадзе, не на шутку перепугавшись, позвонил в Москву в отдел ЦК «куратору» Грузии Ивану Шикину. Не получив от Шикина вразумительного ответа, попросил телефонистку соединить его с Хрущевым.

Голос Мжаванадзе звучал панически, он больше не верил в способность справиться с толпой и в заключение разговора попросил приказать военным ввести в город танки. Отец отказал, посоветовал ему сохранять спокойствие, на следующее утро выступить перед митингующими, откровенно поговорить с ними, объясниться, рассказать об открывшихся недавно сталинских преступлениях. Не могут же они, образованные люди, солидаризоваться с преступником. Отец надеялся, что студенты «побузят и разойдутся».

Утром 8 марта у здания ЦК Грузии собралось около десяти тысяч человек. Они потребовали вывесить в городе государственные флаги и портреты Сталина, опубликовать в газетах соответствующие траурной дате статьи.

Мжаванадзе с десяти утра мотался по городу, по совету Хрущева пытался наладить контакт с людьми, сначала уговаривал разойтись митингующих у здания ЦК, затем «успокаивал» студентов Педагогического института. Как рассказывал впоследствии Председатель КГБ генерал Серов, говорил он неубедительно, голос его дрожал, о преступлениях Сталина он и не заикнулся. Столь явная неуверенность Мжаванадзе еще больше раззадорила толпу.

Днем 8 марта события в Тбилиси обсуждали на Президиуме ЦК. Отец отсутствовал. В середине февраля, к моменту открытия XX съезда, в Москве разгулялся тяжелейший грипп. Чихала и сморкалась добрая половина города, кто отлеживался дома, многие попадали в больницы, и не все из них выходили. Грипп прицепился и к отцу, но пока шел съезд, он держался. Болеть отец просто не имел времени, встречался с делегатами съезда, затем посетил конструкторское бюро Сергея Королева. 3 марта в Москву приехал премьер-министр Дании Хансен, вслед за ним прилетел французский политик Венсан Ориоль. С обоими отец считал необходимым встретиться. Отец чихал, кашлял, у него поднялась температура, но он «не сдавался», глотал таблетки, полоскал горло, «лечился» горячим чаем с медом.

7 марта вечером, вернувшись с обеда, который давал Молотов по случаю отъезда на родину югославского посла Видича (отношениям с Тито тогда придавали особое значение), отец буквально свалился в постель. Следующим утром он уже не поднялся, все тело ломило, температура скакнула за тридцать девять. Приехал доктор Владимир Григорьевич Беззубик, личный врач отца, выслушал, выстукал, заглянул в горло и категорически запретил вставать. Отец посопротивлялся — его ждут на Президиуме ЦК, вечером в Большом театре торжественное заседание по случаю Женского дня. Владимир Григорьевич остался непреклонным — грипп в этом году непростой, следует вылежать, он даже припугнул отца: Болеслав Берут, глава польской делегации, простудившись во время съезда, вопреки советам врачей настоял, что он не может пропускать заседания, теперь лежит в Кремлевской больнице с тяжелейшей пневмонией. И еще неизвестно, чем все это закончится. Забегая вперед скажу, что через четыре дня, 12 марта, Берут скончался от воспаления легких.

То ли уговоры Беззубика подействовали на отца, то ли его окончательно оставили силы, но он сдался, 8 марта не пошел ни на Президиум ЦК, ни на торжественное заседание, вообще никуда не пошел. Всю следующую неделю не выходил из дома.

8 марта на заседании Президиума ЦК председательское место во главе стола занял Булганин. После того как генерал Серов доложил о трехдневных беспорядках в столице Грузии, началось обсуждение.

— Проспал Мжаванадзе, — бросил реплику Молотов.

— Опростоволосился, — поддержал его Каганович.

— Безобразие, Мжаванадзе попросту растерялся, — возмущался Ворошилов.

— Шикин повел себя не лучше, — отозвался избранный на XX съезде кандидатом в члены Президиума Жуков.

Микоян предложил «поднять рабочих».

— Послать в Грузию комиссию ЦК, — подвел итог Булганин, — кого поставить во главе — подумать.

«Покончив» с Грузией, перешли к следующему вопросу.

Тем временем в Тбилиси события развивались по собственному сценарию. В 12 часов дня 8 марта Мжаванадзе выступал перед толпой на центральной площади Тбилиси, площади Ленина. По свидетельству участницы митинга, уже упоминавшейся ранее Фаины Баазовой, Мжаванадзе говорил «долго и ласково, обещал их поддержать» и якобы даже пообещал «нашего дорогого Сталина в обиду не давать».

В последнее верится с большим трудом. Несмотря на все «ласковые слова», выступление Мжаванадзе толпу не успокоило. Собравшиеся потребовали встречи с китайским маршалом Чжу Дэ, гостем XX съезда. Накануне вечером он прилетел в Тбилиси из Еревана. «Большая группа манифестантов собралась перед гостиницей «Интурист» и, скандируя слова «Мао Цзэдун — Чжу Дэ», требовали встречи с тов. Чжу Дэ».

Дело в том, что незадолго до выступления Мжаванадзе, на другом митинге, проходившем у монумента Сталину, один из выступавших заявил, что возмущенный Мао Цзэдун якобы потребовал выдачи ему тела Сталина, который китайские кудесники берутся оживить. Толпа встретила его слова одобрительным ревом. Этот слух быстро распространился по Тбилиси, и теперь, собравшиеся на площади Ленина люди хотели получить подтверждение из «первых уст». Стоявшие на трибуне грузинские официальные лица начали перешептываться, один из них подошел к микрофону и сказал, что Чжу Дэ сейчас в городе Рустави на металлургическом заводе и потому прибыть на площадь никак не может. Толпа, естественно, не поверила, кто-то предложил послать к Чжу Дэ делегацию. Ее сформировали тут же на площади. Все знали, что Чжу Дэ разместили на одной из государственных дач на окраине Тбилиси. Туда и направили ходоков. Их сопровождала пятитысячная толпа. Милиция попыталась их остановить, но «они, применив палки и другие предметы… прорвали заслоны, ворвались на территорию дачи, где вели себя необузданно дерзко».

На даче Чжу Дэ не оказалось, он действительно уехал в Рустави. «Ходоки», окруженные толпой добровольцев, остались дожидаться китайского маршала у ворот резиденции. Наконец появилась кавалькада лимузинов, толпа расступилась, пропустила китайских гостей внутрь и устремилась за ними следом, в еще остававшиеся приоткрытыми ворота. Пятеро студентов даже прорвались в дом, Чжу Дэ встретился с ними, призвал к спокойствию, но ехать в город отказался.

Маленькое отступление. По завершении съезда иностранные гости по традиции разъехались по стране, им показывали достижения Советской страны: заводы, колхозы, электростанции. Они в свою очередь выступали на митингах и собраниях. До Тбилиси Чжу Дэ побывал в Куйбышеве (Самаре), затем в Баку и Ереване, а приехав в Грузию, согласно расписанию, посетил металлургический завод в Рустави. 9 марта его ожидали в Ростове и к вечеру того же дня в Харькове. Выступать без одобрения Мао Цзэдуна на митинге в Тбилиси, к тому же несанкционированном, он не имел никакого желания.

К уговорам «ходоков» присоединился заместитель председателя грузинского правительства Михаил Порфирьевич Георгадзе. Он сопровождал маршала в поездке в Рустави, и теперь они вместе приехали на госдачу. Правда, цели они преследовали противоположные: «ходоки» жаждали подтверждения намерение Мао Цзэдуна спасти и оживить Сталина, Георгадзе считал, что Чжу Дэ должен публично опровергнуть это намерение. В конце концов пришли к компромиссу. Вместо Чжу Дэ у памятника Сталину выступил один из китайцев, но не так, как ожидали собравшиеся. Он не потребовал выдачи сталинского праха, напротив, уговаривал митингующих разойтись. Его освистали. «Поздно вечером у монумента Сталина имели место отдельные выступления против руководителей партии и правительства», — доложил в ЦК осторожный Мжаванадзе.

Тем же вечером Мжаванадзе распорядился «в целях ослабления напряженности» опубликовать 9 марта в республиканских газетах передовую статью «Третья годовщина со дня смерти И. В. Сталина», на некоторых зданиях вывесить государственные флаги с траурными лентами, на предприятиях и в учреждениях провести митинги памяти Сталина». Не подействовало.

9 марта не встретившая сопротивления толпа выросла, по данным милиции, до восьмидесяти тысяч человек. (В своей записке Мжаванадзе «поскромничает», уменьшит количество митингующих до 35–40 тысяч человек.) Митинг у памятника Сталину, в отличие от вчерашнего, больше не казался стихийным, у присутствовавших (так они свидетельствовали позднее) возникло ощущение, что действия толпы организованы и теперь их координирует «некий штаб». Выступавшие требовали пересмотреть решения XX съезда, прекратить читать письмо «О культе личности». Некто Рубен Кипиани пошел еще дальше, предложил реабилитировать Берию, сместить с должностей Микояна, Булганина, Хрущева, а во главе страны поставить верного «сталинца» Молотова. Какие-то молодые люди с красно-черными траурными повязками на рукавах сновали на площади, раздавали листовки с требованием выхода Грузии из СССР. В толпе оказались не только «защитники» Сталина, но и люди, мыслившие иначе, но «едва они открывали рот, на них набрасывались с кулаками, а шофера грузовика, отказавшегося предоставить свой автомобиль в распоряжение организаторов протеста, попросту сбросили в Куру».

Мжаванадзе в своей записке назовет эти требования «ультиматумом». Сам он появиться перед митингующими не решился, послал туда кого-то, кого он назвал «руководящими работниками ЦК». Но было поздно. Ни они, ни пришедшие на подмогу «члены ЦК КП Грузии, министры, видные представители науки, литературы и искусства» ничего уже не могли поделать, толпа их «не допускала к монументу Сталина», а тех, кто туда все же протискивался, «силой, угрозами заставляли покинуть монумент». Люди не расходились, настойчиво требовали ответа на «ультиматум».

Прозвучали призывы захвата почты, телеграфа, типографий. Уже стемнело, когда часть демонстрантов осадила редакцию газеты «Коммунист», другие, около пяти тысяч человек, чтобы передать свои призывы по радио, направилась к Дому связи, там размещался Республиканский радиоцентр. Радиостанцию охранял усиленный наряд КГБ. Когда из толпы полетели камни, а затем она пошла на приступ, раздались выстрелы. Штурм прекратился. Пятнадцать человек погибли, пятьдесят четыре — ранено. Имелись погибшие и среди солдат. В них тоже стреляли.

Около трех тысяч человек попытались захватить городское управление милиции. И там в ход пошли камни и палки, «выбивали стекла и двери, милиционеров избивали, но стрельбы не было». Еще одна группа митинговавших двинулась на железнодорожный вокзал. Они «забросали камнями отправлявшийся в Москву экспресс, разбили стекла в вагонах, выкрикивали: «Русские собаки! Бей армян!»

Митинги и демонстрации в поддержку Сталина прошли не только в Тбилиси, но и на его родине, в селении Гори, и даже в столице Абхазии Сухуми. И там не обошлось без мордобоя. После отправления из Тбилиси стекла в московском поезде били и в Гори, он там останавливается на пару минут. Разбили, как утверждает милицейский протокол, 105 стекол в десяти вагонах. Пытавшаяся проникнуть в вагоны толпа задержала отход поезда на 38 минут.

Вечером 9 марта отцу домой позвонил Серов, доложил о происшедших столкновениях. В ночь на десятое марта в Тбилиси ввели танки, за ними следовала мотопехота и конвойные войска Министерства внутренних дел.

Продолжавших митинговать у сталинского монумента с трех сторон окружили воинские подразделения. Они начали теснить толпу, при этом «с обеих сторон применялись меры физического воздействия» — удары палками, прикладами и другими предметами. Солдат забрасывали камнями, бутылками, палками, из толпы был произведен выстрел. Примерно 25 солдат, не имея на то команды, открыли беспорядочную стрельбу вверх, которую офицеры немедленно прекратили.

Митингующих у монумента удалось разогнать лишь к середине ночи. «После рассеяния толпы на прилегающей территории обнаружили четырех тяжелораненых граждан и одного солдата… Из раненых впоследствии двое скончались. Все они имели пулевые ранения. Установить где и конкретно кем они были ранены, не представилось возможным». Как писал в своем донесении Серов, КГБ арестовало тридцать восемь наиболее активных зачинщиков беспорядка. Двадцать человек из них осудили: кого за хулиганство, кого за участие в массовых беспорядках, кого за разжигание межнациональной розни. Приговоры прозвучали не по-сталински мягко. Максимальный срок получил Кипиани: лишение свободы на 10 лет.

В материалах следствия мелькало имя Звиада Гамсахурдия. Теперь считается, это именно он написал листовки с призывами об отделении Грузии от СССР. В конце 1980-х годов Гамсахурдия, став президентом Грузинской ССР, добьется своего, объявит о выходе республики из Советского Союза.

В те дни я, естественно, никаких подробностей не знал, до меня доходили лишь отзвуки разыгравшейся трагедии. Когда отец начал поправляться от гриппа, я пристал к нему с расспросами, и он нехотя подтвердил: «Студенты в Тбилиси устроили волынку, напали на поезд, побили стекла», затем вытащил из папки, лежавшей на прикроватной тумбочке, присланные Серовым фотографии и показал их мне. Запомнились зияющие выбитые окна вагонов. Обсуждать происшедшее отец не захотел. В Грузии, он считал, со временем все придет в норму, надо проявить выдержку и стойкость. В этом он очень почему-то рассчитывал все на того же, только что продемонстрировавшего свою недееспособность, Василия Павловича Мжаванадзе — вчерашнего генерала-политработника. Отец его хорошо знал еще со времен работы на Украине. С 1947 года Мжаванадзе являлся членом Военного совета в Харьковском, а затем в Киевском Военном округах. В Киеве отец по долгу службы общался с ним особенно тесно, считал, что он заслуживает доверия и национализмом не заражен.

Мне Василий Павлович казался человеком скользковатым, хитрым и уж очень себе на уме. Но свое мнение я держал при себе, да и признаться, не очень ему доверял. Кто-то из нас двоих не разобрался, либо отец, либо я. Того, что отец может ошибаться в людях, в 1956 году я не допускал.

Тогда же отец решил потрафить грузинам, назначить на один из государственных постов, не решающий, но заметный, человека из Тбилиси, но не сразу, а чуть погодя, чтобы этот шаг Москвы не выглядел вырванной у нее уступкой. Выбор пал на Президиум Верховного Совета СССР, по Конституции, — высший государственный орган в стране, но по сути почти безвластный. 2 февраля 1957 года Секретарем Президиума назначили Михаила Порфиpьевича Георгадзе, до того работавшего заместителем председателя правительства Грузии. Отец его запомнил. В разгаре «волынки» в Тбилиси он не растерялся, не спрятался, 9 марта 1956 года, вместе с толпой разговаривал с Чжу Дэ, потом не отходил от китайского делегата, когда тот выступал у монумента Сталина.

«Волынка» в Грузии, бурные, едва не вышедшие из-под контроля споры вокруг «закрытого» письма в научных институтах лили воду на мельницу оппонентов отца. Они же предупреждали! Отец и сам понимал опасность разгула митинговой стихии. Он помнил о ней с февральских дней 1917 года. Тут самое страшное — упустить момент. Особенно в нашей стране, где демократия и анархия в народном сознании одно целое.

Отец решил не рисковать, сдать назад, отложил, а затем и вовсе отменил «антисталинский» Пленум ЦК, намеченный на июнь 1956 года. К нему готовились вовсю. Часть ораторов, среди них маршал Жуков, даже успели написать свои выступления. Одни, их было большинство, порадовались отмене Пленума, другие — огорчались, в том числе и Жуков, ему очень хотелось посчитаться со Сталиным, рассказать и о причинах наших поражений в начале войны, и о судьбе советских военнопленных, отправленных прямиком из немецких концлагерей в советские, и о многом другом. Не пришлось. Многостраничный проект выступления он сдал в архив.

Вместо Пленума поручили Комиссии во главе с Секретарем ЦК Брежневым подготовить письмо ЦК КПСС «Об итогах обсуждения решений ХХ съезда» и тем самым остудить накал страстей.

Мне кажется, что отец поступил правильно. Переход от авторитаризма, от его монархической разновидности, а именно она, несмотря на революцию, по-прежнему существовала в России, к демократии требовал крайней осмотрительности. Тут как при пересечении минного поля, стоит оступиться — и пиши пропало.

 

От Варшавы до Пекина

«Секретный» доклад привел в движение весь мир. На Западе он произвел сенсацию, в странах народной демократии разоблачение преступлений тирана значило не меньше, чем у нас. Там тоже прошли политические процессы по образцу московских тридцать седьмого года, в результате которых одни, как венгр Ласло Райк и словак Рудольф Сланский, погибли, другие, поляк Владислав Гомулка и венгр Янош Кадар, угодили в тюрьму. Их место заняли люди, отнюдь не заинтересованные в переменах. Наибольшую тревогу вызывали Польша и Венгрия, особенно Польша. После смерти Берута там наступило безвластие.

Отношение поляков к России никогда не было дружеским. История помнит три раздела Польши: в 1772-м, 1793-м и в 1795 году между Российской империей, Австрией и Пруссией, восстания и следовавшие за ними кровавые расправы, ссылки в Сибирь тысяч повинных и неповинных. Немало горьких воспоминаний связывало поляков и со Сталиным. Это и подписанный в 1939 году пакт Риббентропа-Молотова, и разгром Польской коммунистической партии, руководители которой погибли в советских застенках, и могилы Катыни.

О Катыни я впервые услышал в те годы. Меня поразила чудовищность обвинений, и конечно, я в них не поверил… Катынь волновала в те дни всех. Аджубей, я уж не помню в связи с чем, спросил о ней генерала Серова. В присутствии отца генерал запретной темы не касался, но тут он куда-то ненадолго отлучился, а вопрос Алексея Ивановича звучал с подковыркой: «Как же это вы так оскандалились?» Иван Александрович не выдержал, начал с колкостей в адрес белорусских чекистов, допустивших непростительный, с его точки зрения, «прокол».

— С такой малостью справиться не смогли, — в сердцах проговорился Серов. — У меня на Украине поляков куда больше было. А комар носа не подточил, немец и следа не нашел…

Услышанное не укладывалось в моей голове. «Значит, это правда…» — стучало в висках.

В общем, поляки имели все основания не любить Россию, вне зависимости от идеологии и формы правления. После окончания Второй мировой войны, когда в Польше установилась народная власть, руководство обеих стран клялось в вечной дружбе, основанной на пролетарской солидарности. Рядовые и не очень рядовые поляки, казалось, смирились, но, как это случалось и раньше, стоило власти дать слабину и былые обиды выплывали наружу. Дальше все зависело от обстоятельств и способности властей совладать со стихией.

На сей раз «неприятности» в Польше начались сразу после окончания ХХ съезда, когда 13 марта 1956 года в московской больнице умер от воспаления легких первый секретарь ЦК ПОРП (Польская объединенная рабочая партия) Болеслав Берут. Я уже упоминал о его болезни. Нового лидера польские коммунисты выбирали в обстановке полного разброда. Отец приехал в Варшаву на похороны Берута и задержался там, ожидая, чем закончится Пленум ЦК ПОРП. В зале заседаний он не присутствовал, а сидел в соседнем помещении. После осуждения сталинской практики помыкания восточноевропейскими соседями он демонстративно не вмешивался, но и в стороне оставаться не мог — Польша наш стратегический союзник, через ее территорию пролегают коммуникации с советской военной группировкой в Германии.

21 марта 1956 года первым секретарем ЦК ПОРП выбрали Эдварда Охаба — человека, «достойного доверия», как считал отец, но нерешительного, что называется «ни рыба ни мясо», польского Маленкова.

Тем временем вслед за советскими раскрывались двери и польских тюрем. Еще в 1955 году на свободу вышел арестованный Сталиным бывший первый секретарь ЦК партии Владислав Гомулка. Освободили и множество других известных, малоизвестных и совсем неизвестных поляков. Гомулку отец знал и высоко ценил. Впервые они повстречались в 1944 году, тогда Сталин послал отца в Варшаву помочь наладить городское хозяйство в разрушенном немцами до основания городе. Отец полагал, что Гомулка более сильный политик, чем Охаб, рано или поздно, скорее рано, потеснит Охаба с лидирующих позиций в стране. Он пытался восстановить с ним связи еще при Беруте. Берут, по своей природе человек мягкий, на вопрос отца, за что они посадили Гомулку под домашний арест, впрямую не ответил, пробормотал, что он и сам не знает. Этот разговор не остался без последствий. Вскоре Гомулку освободили, но до «политики» не допускали, из страны не выпускали. Охаб придерживался той же линии поведения, старался блокировать возможные контакты отца с Гомулкой.

А в Польше день ото дня нарастал разброд: и в ЦК, и в интеллигенции, и в народе. Одновременно росли и антисоветские, скорее даже антирусские настроения. Отец внимательно следил за происходившим в Польше, но пока не вмешивался, надеялся, что пролетарская солидарность возьмет верх.

За Польшей потянулась Венгрия… Там за власть боролись Матиас Ракоши и Имре Надь, оба старые коминтерновцы, оба — политики с неоднозначным прошлым. Ракоши в послевоенные годы запятнал свою репутацию многочисленными арестами и казнями, хотя, по свидетельству отца, до последнего противился давлению Сталина в деле «разоблачения врагов» в Венгрии. Но Сталин и его «органы» оказались сильнее. Соперник Ракоши — Имре Надь, с 1933 — агент НКВД по кличке «Володя», после смерти Сталина в июле 1953 года ставший Председателем Правительства Венгрии, тоже не вызывал сомнений в преданности Советскому Союзу.

Оказавшись во главе правительства Имре Надь, как и отец в Советском Союзе, добивался освобождения политических заключенных. В их числе вышел на свободу и Янош Кадар, бывший заместитель Генерального Секретаря Венгерской компартии, политик сильный, умевший поставить задачу и добиться ее осуществления. Вслед за Хрущевым, за его сентябрьским Пленумом ЦК КПСС, Имре Надь выступил с инициативой проведения реформ в Венгрии, в первую очередь в сельском хозяйстве.

Некоторые историки, к примеру Рудольф Пихоя, называют его «венгерским Маленковым». Они, наверное, правы. Имре Надь показал себя политиком мечтаний, а не действий, покорно подчинявшемся сторонней, более сильной воле, плетущимся в хвосте событий, а не управлявшим ими. Керенский, Маленков, Охаб, Надь, Горбачев — все они поначалу очаровывали народ сладкими речами, а, столкнувшись с реалиями жизни, без борьбы сдавали позиции. Охабу и Надю противостояли остававшиеся пока в тени в Польше — Гомулка и Кадар в Венгрии, тоже реформаторы, но по своей натуре политики целеустремленные, решительные, я бы сказал, хрущевского толка.

В апреле 1955 года на Пленуме ЦК Венгерской партии трудящихся Имре Надь под давлением Ракоши сдал позиции. Ракоши обвинил его в популизме, в пренебрежении тяжелой промышленностью. Надя сняли со всех постов и исключили из партии с формулировкой «за расхождение с точкой зрения ЦК». Однако наступили новые времена, и арестовать его Ракоши не посмел. Отставленный от дел, Имре Надь из политики не ушел. Он писал многочисленные статьи, обвинял Ракоши в «проведении антисталинской политики» и одновременно настаивал на облегчении роли крестьян, призывал перестать их обирать, принося в жертву индустриализации.

Я не собираюсь детально описывать события, разворачивавшиеся в Польше и Венгрии летом и осенью 1956 года, я уделил им немало страниц в «Рождении сверхдержавы». Ограничусь лишь общими соображениями о происходившем.

К осени 1956 года оба наших ключевых союзника, Польша и Венгрия, оказались на грани взрыва. Возникла реальная угроза их перехода во враждебный Советскому Союзу военный лагерь. В те годы на Западе господствовала доктрина государственного секретаря США Джона Фостера Даллеса, предусматривавшая последовательное «обкусывание Советского блока», отрыва от него одного восточно-европейского союзника за другим. Предательства национальных интересов Советского Союза отец, естественно, допустить не мог, но он не хотел и грубо вмешиваться во внутренние дела союзников, особенно после того, как сам осудил Сталина за подобную практику. Все лето отец наблюдал за происходившим в Польше и в Венгрии. Под разными предлогами невзначай встречался то с Охабом, когда тот по пути из Пекина в Варшаву на денек остановился в Москве, то на отдыхе в Крыму с Эрне Гере, в июле 1956 года сменившем Матиаса Ракоши на главном партийном посту. Встречался, разговаривал, осторожно давил, но не вмешивался.

В октябре «нарыв» прорвался почти одновременно и в Польше, и в Венгрии. Казалось, все покатилось под откос. Не секрет, что истинная сущность политиков проявляется в экстремальных ситуациях.

Когда в Варшаве объявили о решении собрать 19 октября Пленум ЦК, советский посол Пономаренко панически доложил в Москву: «К власти рвутся антисоветские (а значит антирусские) силы». Отец решил разобраться на месте, а если понадобится, то и принять меры. Он полетел в Варшаву незваным, без согласования с хозяевами.

Они приземлились на варшавском аэродроме днем 19 октября. Открывшийся тем же утром Пленум уже успел поставить во главе ЦК Гомулку вместо Охаба. Отец не имел ничего против Гомулки, но после освобождения последнего из тюрьмы, им так и не довелось встретиться, а в заключении люди меняются.

Однако на восстановление знакомства и на разговоры не оставалось ни часа, ни минуты. Упустишь момент, не дай бог возобладает уличная стихия, и тогда крови не избежать. Большой крови… Позволить же Даллесу «откусить» Польшу отец не мог ни при каких обстоятельствах. Обстоятельства требовали решительности и одновременно взвешенности, умения принять в экстремальной ситуации единственно правильное решение. И отец принял его, обозначил действием ту грань, за которой начнется непоправимое, приказал Коневу двинуть по направлению к Варшаве расквартированные поблизости советские танковые дивизии. О пылящих по польским проселкам советских танках немедленно доложили Гомулке во время весьма бурной встречи двух делегаций. Гомулка попросил прервать заседание, оттащил отца в угол, чтобы объясниться наедине.

— Товарищ Хрущев, — начал Гомулка, — на Варшаву движется ваша танковая дивизия. Я вас прошу остановить движение, лучше, чтобы она не подходила к Варшаве. Я боюсь, совершится непоправимое.

Отец, так же, как и Гомулка, а может и больше, хотел предотвратить «непоправимое».

«Очень нервно Гомулка и просил, и требовал, — вспоминал отец. — Гомулка — экспансивный человек, у него пена на губах появилась. Выражения он употреблял очень резкие.

Завадский (председатель Госсовета Польши, друг отца. — С. Х.) нас предупредил, что идет антисоветская агитация среди рабочих Варшавы. Заводы вооружаются… Ситуация сложилась очень сложная.

— Товарищ Хрущев, вы думаете, что только вы нуждаетесь в дружбе с Польшей? — продолжал Гомулка. — Я, как поляк и коммунист, заявляю, что Польша больше нуждается в дружбе с русскими… Разве мы не понимаем, что без вас не можем существовать как независимое государство. Все будет в порядке, не допустите, чтобы ваши войска вошли в Варшаву. ‹…›

— Мы дали приказ Коневу остановить продвижение советских войск… (Отдавая его, отец испытал облегчение — С. Х.) Я считаю, что положение спас Гомулка… Остальное было второстепенным. Наше дальнейшее прибытие в Польше перестало быть необходимым».

В тот же день, 20 октября, советский «десант» возвратился в Москву, и уже вечером они докладывали на Президиуме ЦК о результатах своей миссии в Варшаве. И тут выяснилось, что не все одобряют поведение отца. Молотов с Кагановичем обвинили его в самоуправстве — волюнтаризме по-нынешнему. Команду на продвижение танков к Варшаве они приняли всей делегацией, «за» высказались Молотов, Микоян, Каганович и Хрущев, а вот остановил танки Хрущев самостоятельно. Отец объяснял, что в тот момент времени на дискуссии не оставалось, приходилось действовать как на фронте, а там главенствует единоначалие.

Молотов и Каганович стояли на своем: он не только превысил данную ему власть, но и, поверив Гомулке, совершил политическую ошибку. Для них Гомулка — вчерашний арестант и никакого доверия не заслуживал. По мнению Молотова, следовало довести до конца силовую операцию, ввести войска в Варшаву, привести к власти «своих» людей.

Отец считал, что поступил правильно, ликвидировал кризис и одновременно предотвратил кровопролитие. Что же касается до «своих» людей, то отец считал Гомулку честным коммунистом и честным поляком — этого достаточно, чтобы выстраивать равноправные, дружеские отношения между двумя странами. «Выход один — покончить с тем, что есть в Польше», — напирал Молотов. Единственно, на что он соглашался, так это на недолгую отсрочку: «Когда все немного успокоится, под видом маневров необходимо захватить Варшаву, свергнуть существующую власть, поставить вместо нее временный комитет».

Отец спорил до хрипоты, но Молотов не сдвинулся ни на йоту. Каганович ему поддакивал. Разошлись, так ни о чем не договорившись, отложили решение на завтра. Молотов уехал к себе на улицу Грановского, остальные, отец с Булганиным и Маленковым в одной машине и Каганович с Микояном в другой, отправились на Ленинские горы, где располагались правительственные особняки.

Там они разделились. Отец с Маленковым, Булганиным и Кагановичем пошли на вечернюю прогулку. Микоян, сославшись на накопившуюся в поездке усталость, ушел к себе. Он решил принять горячую ванну и пораньше лечь спать.

Прогулка получилась не очень удачной, спор разгорелся с новой силой, когда Каганович стал рассуждать, кого надо поставить в Варшаве вместо Гомулки. Отец с ним категорически не соглашался, считал, что выбора у них нет: или Гомулка, или кровь. Маленков и Булганин не вмешивались, Гомулке они, как и Каганович, не верили, но и вступать в пререкания с Хрущевым желания не испытывали.

В какой-то момент отец решил вытащить из дома Микояна, он тоже летал в Варшаву и, как казалось отцу, должен его поддержать. За ним отправился начальник охраны отца полковник Столяров. Анастас Иванович только вылез из ванны, когда Столяров передал ему через жену, что его очень просят присоединиться к «гуляющим». Микоян догадывался, в чем дело, и «гулять» ему очень не хотелось. Но не откликнуться на просьбу Хрущева он тоже не мог.

Жена повязала ему теплый шарф, чтобы не простудился после ванны, поворчала, что нет им от Хрущева покоя ни днем, ни ночью, и Микоян в сопровождении Столярова пошел к калитке в деревянном заборе, отделявшем его резиденцию от нашей.

Эти бытовые эпизоды я почерпнул из книги Серго, младшего сына Анастаса Ивановича. Дальнейший его рассказ доверия у меня не вызывает. Из его слов следует, что Хрущев не спорил, а придерживался единого мнения с Кагановичем, а Микоян их всех переубедил и один предотвратил катастрофу. Правда, тогда становится неясным, зачем понадобилось отцу вытаскивать его из ванны, если они с Кагановичем пришли к согласию. Причем, Серго там не присутствовал, а пересказал слова своей матери, которая тоже рассталась с Микояном на пороге резиденции.

Я тоже не знаю, как долго продолжалась прогулка по Воробьевым горам, кто и какие приводил аргументы, но результат ее известен — отец, с помощью Микояна или без него, «доломал» Кагановича, а тот, видимо, в свою очередь, уговорил Молотова не настаивать.

Так или иначе, но на следующий день обстановка в Президиуме ЦК переменилась. В самом начале обсуждения польского вопроса отец твердо расставил все точки над «и»: «Учитывая обстановку, следует отказаться от вооруженного вмешательства. Проявить терпимость».

«Все согласны» — записано в протоколе. «Все» — значит, и Молотов с Кагановичем.

Дальше перешли к обсуждению будущего советских советников в польских учреждениях, цен на польский уголь, отзыва советских генералов, служивших в польских вооруженных силах.

Однако Молотов окончательно не смирился. Он не сомневался — за Гомулкой во власть потянутся его «подельники», те, кого при Сталине держали не в ЦК, а в тюрьме. Он посчитал необходимым дать «оценку» событиям в Польше, предложил товарищам Микояну, Кагановичу, Молотову и Шепилову подготовить информацию для встречи с представителями братских партий. Какую «информацию» подготовят Молотов, Каганович вместе с Микояном и Шепиловым, догадаться не трудно — осудят, заклеймят, пригвоздят к позорному столбу.

«Товарищи Хрущев и Булганин высказываются за то, чтобы не писать такую информацию.

Товарищи Каганович и Молотов настаивают, что оценку положения надо дать. В политике польской партии произошли изменения», — записал Малин.

Снова заспорили, с одной стороны Молотов с Кагановичем, с другой — Хрущев с Булганиным. Остальные члены Президиума ЦК не вмешивались, в том числе и Микоян. Сошлись на том, что с оценкой смены власти в Польше следует повременить, дождаться опубликования решений Пленума ПОРП, завершавшегося в этот день, 21 октября, свою работу».

Итак, крови удалось избежать, избежать благодаря решительности и воле, как отца, так и Гомулки, у которого в Варшаве имелись свои горячие голову, свои «Молотовы с Кагановичами». Один четко указал границы приемлемого для Советского Союза, другой продемонстрировал понимание позиции соседа и, что важнее, способность контролировать ситуацию в Польше. С тех октябрьских дней отец и Гомулка стали не только союзниками, но и друзьями. Правда, некоторая дистанция сохранялась: отец звал Гомулку по имени, «Веслав», а Гомулка отца — «товарищ Хрущев».

Совсем иначе разворачивались дела в Венгрии. По каким-то своим соображениям отец туда не поехал, послал Микояна с Сусловым. То ли он не посчитал обстановку столь же критической, как в Польше, то ли после столкновения с Молотовым и Кагановичем возобладала концепция «коллективного» руководства. Не знаю. Ясно одно: доверивши разрешение кризиса не тем людям, отец совершил ошибку, которая дорого обошлась и венграм, и нам.

Микоян — блистательный переговорщик, способный «уговорить» любого «твердокаменного» партнера, выторговать все возможное и невозможное и затем еще кое-что в придачу. Но он — человек компромисса, всегда державший в запасе не одну запасную позицию, избегавший резких движений, боявшийся ультиматумов. Он бесконечно тасовал свои «карты», даже тогда, когда время разговоров прошло и от него требовалось решение. В силу своих качеств Микоян блестяще показал себя в переговорах с американцами, где позиции сторон устоялись, партнеры давно притерлись друг к другу и успех зависел от умения вести торг, от выдержки, если хотите, усидчивости. Из-за тех же качеств он провалил дело в Венгрии, не смог обозначить венгерским руководителям, неважно, Гере или Надю, границу, за которой, по словам Гомулки, «следовало непоправимое».

Кандидатура Суслова тоже оказалась неудачной. Михаил Андреевич всю жизнь пекся о сохранении в первозданной чистоте идеологических догм, подобно средневековым схоластам, реалии жизни выверял по цитатам из классиков марксизма-ленинизма. Если же не находил у них ответа, он терялся, начинал всплескивать руками, причитать по-бабьи. О возможности противостояния народа своей же «народной» власти классики не писали, и в Венгрии Суслов растерялся.

Все лето эта пара, Микоян с Сусловым, курсировала из Москвы в Будапешт, потом в Белград и снова в Будапешт. Они переговаривались сначала с Ракоши, потом, когда Микоян, по настоянию отца, вынудил его подать в отставку и уехать в Советский Союз, с преемником Ракоши — Эрвином Гере, человеком нерешительным и слабым. Тем временем события набирали обороты, в Венгрии, как и в Польше, нарастали не только антисталинские, но и антисоветские, антирусские настроения. Тон задавал «кружок Петефи» — неформальное собрание оппозиционеров-интеллектуалов, назвавшихся именем венгерского поэта-повстанца, погибшего 31 июля 1849 г. во время национально-освободительной революции.

В тот год венгры восстали, добиваясь освобождения из-под гнета австрийских императоров Габсбургов. На помощь Вене пришел Петербург, Николай I послал в Будапешт свои войска. Габсбурги-Романовы «навели в Будапеште порядок», пролив при этом реки крови. В Советском Союзе Шандора Петефи считали поэтом-революционером, нашим идеологическим союзником. У венгров же гибель Петефи вызывала совсем иные, антирусские ассоциации.

События в Будапеште развивались по польскому сценарию. Гере, как и Охаб, постепенно упускал из рук бразды правления, на первые роли выходил «обиженный» властями Имре Надь.

В октябре 1956 года Имре Надь возглавил венгерское правительство, однако, в отличие от Гомулки, быстро и необратимо утрачивал контроль над событиями, происходившими в столице. Через границу с Австрией в Венгрию хлынули эмигранты, в том числе союзники Гитлера в войне против СССР.

«Надь Имре. Этот человек шел за толпой, опирался главным образом на молодых мальчишек…» — такое мнение сложилось у отца.

По мере того как власть уходила из рук правительства, в Будапеште все большее влияние обретала уличная стихия. В ней зарождались свои центры власти. Неизвестно откуда взявшиеся молодые люди с повязками на рукавах творили на улицах самосуд, ловили коммунистов, тех, кого подозревали в связях с госбезопасностью и просто вызывавших подозрение прохожих, расстреливали на месте или, того хуже, вешали на фонарных столбах. Надь попросил ввести советские войска в Будапешт. Как только войска вошли в город, Надь, тут же под давлением толпы потребовал их вывести из Будапешта, а затем и вообще убрать советские войска из страны, заявил о выходе Венгрии из Варшавского договора.

Отпадали последние сомнения: если не принять немедленных мер, Венгрию мы потеряем, Имре Надь у власти долго не удержится, на смену ему придут люди куда более решительные, начнется кровавая баня. В результате в стране окажутся американцы. Советский Союз не мог позволить Даллесу откусить Венгрию от нашего общего «пирога».

В Москве мнения разделились. Молотов, Маленков, Первухин, Каганович, Жуков, Булганин, Суслов, Сабуров, Шепилов требовали принятия жестких мер. Микоян считал, что «без Надя не овладеть положением», следует повременить, не вмешиваться, вступить в переговоры, «не идти против воли народа».

Отец колебался, ему крайне не хотелось пускать в дело войска, проливать кровь. Тем самым он уподоблялся американцам, подавлявшим оружием освободительное движение в Гватемале и других центральноамериканских государствах или того хуже, — российскому императору Николаю I — жандарму Европы. Отец все надеялся, что «здоровые силы, рабочий класс» одумаются и сами наведут порядок. Накал страстей в Венгрии нарастал, правительство Имре Надя само уже висело на волоске. К исходу октября стало ясно: не одумаются, или на Венгрию следует махнуть рукой, или действовать решительно. Микоян тем временем слал из Будапешта шифровки о переговорах с Имре Надем о прощупывании почвы для компромисса.

Отец не считал себя, вообще Советский Союз, вправе принимать решение в одиночку, без консультаций с союзниками. 24 октября в Москву прилетели немцы — Ульбрихт с Гротеволем, президент Чехословакии Новотный, Живков и Югов от Болгарии. Они согласились с советской позицией, которая, в свою очередь, менялась день ото дня. Отдельно от остальных вечером того же дня всем Президиумом встретились с эмиссаром Мао Цзэдуна Лю Шаоци. Результат тот же, вернее, пока никакого результата. Лю Шаоци остался в Москве, до Пекина, по тем временам, два дня лета, а руководители восточноевропейских стран разъехались по домам.

Всю следующую неделю Президиум ЦК собирался практически ежедневно, а то и по несколько раз на день. За изнурительными заседаниями Президиума следовали не менее изнурительные, часто ночные переговоры с китайцами. Изнурительными они стали не из-за какой-то особой китайской позиции — Мао Цзэдуна Венгрия не волновала: хотите подавить волнения силой, подавляйте, решите все пустить на самотек — пускайте. Отец изнурительно боролся сам с собой. А тут случилась новая напасть, 30 октября Израиль атаковал Египет, на следующий день его поддержали вооруженные силы Англии и Франции. Под шумок, в тени Венгерских событий, они решили восстановить контроль над Суэцким каналом. Прошедшим летом его национализировал свергнувший проанглийского короля Фарука новый президент нового Египта Гамаль Абдель Насер.

Отец наконец решился, бездеятельности нам история не простит. Утром 31 октября он предложил советскому руководству силовое вмешательство в Венгрии. Вызвали маршала Конева. Он доложил: для подготовки операции потребуется три дня, начинать можно в ночь на 4 ноября. Президиум ЦК проголосовал единогласно «за», правда, отсутствовал Микоян. Он еще не прилетел из Будапешта, его ожидали только к вечеру. Лю Шаоци согласился, без вооруженного вмешательства не обойтись. Больше не полагаясь на Микояна с Сусловым, отец взялся сам облететь союзников.

Отлет назначили на утро 1 ноября. Перед отъездом в аэропорт отца во дворе резиденции перехватил Микоян, он по-прежнему считал, что «силой сейчас ничего не сделать», предлагал еще пару недель выждать, авось все наладится. Отец уже не сомневался: не наладится, и с Микояном даже спорить не стал, все решено, он через час улетает сначала в Брест на переговоры с Гомулкой, оттуда — в Бухарест за поддержкой остальных лидеров восточноевропейский стран, а из Бухареста — на Бриони к Тито, надо заручиться и его согласием на применение силы.

Микоян разнервничался, как вспоминал отец, пригрозил, что «не знает, что с собой сделает». Самому Анастасу Ивановичу помнится, что он лишь «обдумывал отставку из Политбюро (Президиума ЦК). В первый раз — в 1956 году из-за решения применить оружие в Будапеште, когда я уже договорился о мирном выходе из кризиса».

О чем он договорился, что означает «мирный выход из кризиса», Анастас Иванович не пояснил. И без пояснений ясно, мирным оставался единственный «выход из кризиса» — капитуляция.

Отец улетел, а Микоян отправился на заседание Президиума ЦК. Там, в отсутствие отца, он повторил свои аргументы: «Требование вывода советских войск стало всеобщим. Силой сейчас ничего не поможешь. Надо вступить в переговоры, выждать дней 10–15, поддержать это правительство. Если положение стабилизируется, тогда дело пойдет к лучшему. Венгрию упускать нельзя».

Говорил Микоян бессвязно и понимания у членов Президиума не нашел. Заседание продолжалось почти весь день с перерывом на обед и завершилось, как и началось, выступлением Микояна. Теперь Анастас Иванович считал, что «если Венгрия становится базой империализма, тогда нет разговора. Нельзя допускать школярский подход. Есть еще три дня подумать, посоветоваться с товарищами. Тактика: держать с ними контакт».

Об упомянутой в мемуарах договоренности с Имре Надем на Президиуме ЦК не прозвучало ни слова, и уж совсем неясно, когда Анастас Иванович подумывал об отставке? До заседания Президиума ЦК? Во время перерыва на обед? Но уж точно не после своих заключительных слов.

Президиум ЦК еще заседал в Москве, а отец уже прилетел в Брест. Поляки приехали из Варшавы на «мерседесе» председателя правительства Циранкевича. Он сам вел машину. Переговоры начались на приграничном военном аэродроме в здании штаба расквартированного там истребительного полка.

Гомулка юлил. После недавних событий в Варшаве он не мог открыто поддержать советскую вооруженную интервенцию, но как реальный политик понимал, что Венгрию терять никак нельзя.

— Мы считаем, что войска выводить не следует, но и пускать их в дело тоже не следует. Надо дать возможность правительству, занимающему контрреволюционную позицию, разоблачить себя. Тогда венгерский рабочий класс сам восстанет и свергнет его, — большего отцу от Гомулки добиться не удалось. Однако он понял главное — Гомулка против силового разрешения кризиса протестовать не станет.

В Бухаресте все прошло гладко. Немцы, болгары и чехи высказались «за», а румыны даже предложили поучаствовать своими войсками. Отец от помощи отказался, советские войска находятся в Венгрии, как и в Германии, по праву победителей во Второй мировой войне.

Не следует забывать, венгры — верные союзники Гитлера — зверствовали на советской территории похлеще самих немцев, и Будапешт в конце войны мы не освобождали, а брали приступом. Солдаты получали медали за освобождение Софии и Праги, Белграда и Бухареста, но за взятие Берлина и Будапешта, Вены и Кенигсберга. Это не только наше право, но и обязанность — не допустить враждебные силы на территорию стратегически важного партнера. Принятое решение соответствовало национальным интересам СССР и интернациональным интересам социалистического или, если хотите, Восточноевропейского альянса. Таковы политические реалии, определявшие правила поведения держав-победительниц: СССР и США. Для сравнения вообразите себе реакцию американцев, если бы в Японии в 1956 году разъяренные толпы требовали пересмотра результатов Второй мировой войны: и Сан-Францисского мирного договора, и вывода войск США со своей территории, а также преследовали бы своих лояльных к оккупационной власти сограждан. Вообразили? То-то же!

Тито тоже поддержал применение силы. Утром 3 ноября отец вылетел из Югославии в Москву, куда добрался ближе к вечеру. По возвращении определились с Имре Надем. Члены его правительства Янош Кадар и Ференц Мюних полностью разделяли позицию Москвы: надо действовать, и немедленно, завтра будет поздно, к взятию власти они готовы. В отсутствие Кадара и Мюнниха начали обсуждать, кого поставить во главе нового венгерского руководства, и отец с Молотовым снова разошлись во мнениях. Молотов не доверял Кадару, он сидел в тюрьме. В душе Вячеслав Михайлович не сомневался — если Сталин его арестовал, то было за что, но вслух посетовал, что в заключении он мог озлобиться, и вообще лучше не рисковать. Он предпочитал Мюнниха.

К Мюнниху отец относился хорошо, знал его еще с 1930-х годов, они оба работали в Москве, где Мюнних подвизался в Венгерской секции Коминтерна, однажды даже оказались вместе на военных сборах, но он считал его для такой роли абсолютно неподходящим, примитивно-прямолинейным, не способным маневрировать.

Отец высказался за Кадара, тюремное прошлое тоже говорило в его пользу, в современной обстановке — это плюс, а не минус. Молотов попытался возражать, но настаивать не стал. После своего поражения в «Польском вопросе» он решил воздержаться от открытых конфликтов с Хрущевым.

Теперь давайте посмотрим, что происходило на «той» стороне. Американцы исключали свое вооруженное вмешательство в венгерские дела, слишком опасно, да и по Потсдамскому соглашению Венгрия относилась к советской зоне оккупации. В Организации Объединенных Наций, в столицах европейских государств их «второстепенные» дипломаты, по «собственной инициативе» доверительно советовали «не затягивать операцию», подталкивали Советский Союз, естественно в собственных интересах, к силовому разрешению Венгерского кризиса.

В Париже советник американского посольства Либих «приватно», за обеденным столом, убеждал своего друга «советника по культуре» советского посольства Владимира Ивановича Ерофеева: «Постарайтесь не затягивать вашу операцию. Если вы осуществите ее за несколько дней, мы вмешиваться никак не будем». Ерофеев отмолчался и, естественно, тут же доложил обо всем в Москву. Либих не успокоился, напросился на еще одну встречу, уже перед самой англо-французско-израильской высадкой в зону Суэцкого канала. Во время разговора он почти в открытую дал понять, что руки у Советского Союза в Венгрии развязаны.

Это была хорошо продуманная политика госсекретаря США Даллеса. Американцы выигрывали при любом повороте событий. Если «Советы» проявят непростительную для великой державы нерешительность, откажутся от применения силы, то Венгрия сама, без каких-либо усилий со стороны, упадет к ним в руки. Людей, шедших на смену Надю, они хорошо знали. Правда, на то, что удастся «откусить» Венгрию от Восточного блока, Даллес всерьез не рассчитывал, он достаточно хорошо изучил отца и не сомневался, такой глупости тот не допустит. Более того, подстраховываясь, он поручил своим дипломатам намекнуть советским коллегам, что США в Венгрию не полезут, из-за нее мировую войну затевать не намериваются. Либих в Париже четко отслеживал инструкции, полученные из Вашингтона. Одновременно ЦРУ, Аллен Даллес, через свои радиостанции всячески подстрекали венгров к восстанию. По всем «голосам» вещали: «Американские войска на подходе, стоит вам начать, и вас в беде не оставят…»

Дело тут не в несогласованности политики госдепартамента и ЦРУ, напротив, братья Даллесы все согласовали до деталей. Если Венгрия «откусится» — хорошо, но если прольется кровь, то чем больше ее прольется, тем лучше, тем сокрушительнее окажется их пропагандистская победа.

Утром 4 ноября операция «Вихрь» по восстановлению порядка в Венгрии началась. Серьезного сопротивления войска не встретили, все завершилось в течение двух дней, венгры потеряли 2 502 человека убитыми и еще 19 266 ранеными. С советской стороны погибло 720 военнослужащих и 1 540 человек получили ранения. Двести тысяч венгров бежали в соседнюю Австрию.

Собственно, и в Тбилиси, и в Варшаве, и в Будапеште события развивались сходно: сначала вздох облегчения, ощущение освобождения, сопровождаемые желанием как можно скорее очиститься от скверны, наказать виновных, затем спонтанные, спорадические проявление недовольства, относительно мирные стихийные митинги и шествия, растерянность, бездействие местных официальных лиц, первые попытки неповиновения властям, первые проявления насилия и одновременно кристаллизация центров сопротивления, возникновение параллельных оппозиционных властных структур. И так далее по нарастающей. Только заканчивалось все по-разному. В Варшаве — бескровно: отец и Гомулка спохватились вовремя, у них достало воли, не дожидаясь худшего, проявить решимость. В Тбилиси пришлось использовать силу, но дело не успело зайти слишком далеко, обошлось малой кровью. Имре Надь в силу слабости своей натуры спасовал, утратил способность влиять на происходившее в Будапеште, фактически потерял власть. В результате все закончилось трагически. Крови не удалось бы избежать, примени Советский Союз силу или нет, вне зависимости от того, какая из противоборствующих сторон взяла бы верх. Только в одном случае пролилась бы кровь наших сторонников, их в Венгрии насчитывалось немало, и счет пошел бы на многие тысячи, в другом — пострадали наши противники. К сожалению, развенчание кровавых диктаторов и диктатур в истории никогда еще не обходилось без крови.

С разных сторон одни и те же события видятся очень по-разному: борцы за свободу для одних, для других — они же кровавые террористы. События 1956 года в Тбилиси, Будапеште и Варшаве не исключение. Так уж устроена жизнь.

Аукнулся «секретный» доклад и на Востоке. Не вызывает сомнений, что именно он ускорил разрыв с Мао Цзэдуном. В разоблачении преступлений Сталина Мао справедливо почувствовал прямую угрозу собственному всевластию. Сошлюсь на постоянно находившегося при Мао его личного врача Ли Чжисуя: «…Водоразделом в отношениях Китая с Советским Союзом стала речь Хрущева на ХХ съезде КПСС, в которой он осудил культ личности Сталина.

Мао почти обожествлял роль вождя и считал, что он и только он способен возродить и преобразовать Китай. Его называли китайским Сталиным… Одобрив нападки на Сталина, Мао развязал бы руки своим противникам, а этого он допустить не мог.

Он (Хрущев — С. Х.) восстал против человека, вознесшего его, Хрущева, на политический Олимп, а это, по мнению Мао, — величайшее преступление.

Речь Хрущева резко повлияла на внутреннюю политику, предложение Чжу Дэ, чтобы Китай поддержал осуждение культа личности Сталина, задело Мао за живое. Мао никогда не простил Хрущеву его нападок на Сталина. Шел 1956 год, и я замечал, как катастрофически портятся отношения Мао с ЦК своей компартии. Он считал, что большинство лидеров КПК в своих решениях угодливо и бездумно подражают Советам».

Мао не стал дожидаться, пока китайские почитатели XX съезда наберут силу. Он справедливо опасался, как бы советский пример не оказался заразителен, скорее — заразен, и Мао поспешил разделаться со своими потенциальными «Хрущевыми». И, чтобы другим неповадно было, самого Хрущева записал в «ревизионисты и правые уклонисты», а Советский Союз, задолго до Президента США Рональда Рейгана, объявил «империей зла». В исторической перспективе вряд ли существовала возможность избежать конфликта. Китай — Срединная Империя, центр мироздания, исторически не мог не претендовать на роль великой державы, хотя бы потенциально. А двум медведям в одной, даже социалистической, берлоге не ужиться. Чуть раньше или чуть позже Китай, его руководство, с Мао или без него, попытались бы потеснить Советский Союз с лидирующих позиций в социалистической части мира или на худой конец отрезать себе от него азиатско-африканский ломоть.

Что же до великой дружбы и социалистической интернациональной солидарности, в которую верил отец, то никакая идеологическая установка не в силах противостоять самоощущению нации. Напротив, менталитет нации легко подминает под себя любую теорию, переделывает по своему образу и подобию, подгоняет ее под свое историческое самосознание. Сколько стран строили социализм-коммунизм, но приглядитесь, к примеру, так ли много общего между его российской и китайской версиями? С годами Советский Союз и Китайская Народная Республика все больше походили на российскую или китайскую империи, все дальше отходили от написанных не для нас и не про нас теоретических предначертаний германского философа. И Сталин, и Мао Цзэдун почти открыто отожествляли себя с царями и императорами, Сталин в качестве образца выбрал сначала Петра I, а затем Ивана Грозного. Для Мао идеалом стал вызывавший отвращение своей свирепостью и бессмысленной жестокостью император Чжоу из династии Шан, правивший Китаем в одиннадцатом веке. Мао считал, что Чжоу внес выдающийся вклад в историю Китая, расширил его границы, и за это можно простить ему все жестокости.

Даже отец, заглянув почти через полвека после Октябрьской революции в родную деревню Калиновку на Курщине и не сумев объяснить своей старой тетке, какой он пост занимает в Москве, что такое первый Секретарь ЦК КПСС, произнес: «Ну, это что-то вроде царя!» Старушка радостно закивала головой и стала гладить отца по руке.

Еще через полвека первый посткоммунистический всенародно избранный российский президент Борис Ельцин расплывался в самодовольной улыбке, когда окружающие величали его «царем Борисом».

Не только Россия и Китай, но малые страны переиначивали коммунистическую теорию под себя. Корейский социализм имеет очень мало общего с российским и китайским, но зато очень похож на южнокорейскую «демократию». Кубинский же повторяет все извивы центральноамериканских диктатур. Точно то же самое можно сказать и о европейских социализмах: от венгерского и чешского до шведского и датского. Так уж все устроено на земле.

Неудивительно, что геополитические реалии советско-китайских отношений взяли верх над интернационализмом и пролетарской солидарностью. Доклад Хрущева на ХХ съезде только ускорил этот процесс, придал ему личностную окраску столкновения не только двух «монархий», но и «монархов».

 

Подвиг или просчет?

Одни считают «секретный» доклад главным и чуть ли не единственным достижением Хрущева, подвигом, другие сомневаются, стоило ли вообще развенчивать Сталина? Пусть бы он оставался объектом поклонения для тех, кто пожелает ему поклоняться. Третьи искренне и истово оплакивают своего хозяина, люто возненавидели Хрущева, посмевшего покуситься на их божество. К ним относится и множество людей, кого разоблачение тирана затронуло лично, и не просто лично, а еще и шкурно. «Свято место пусто не бывает», места арестованных и казненных Сталиным партийных функционеров, генералов, инженеров, писателей, композиторов, спортсменов заняли новые люди. Они составили сталинскую военную, бюрократическую, интеллигентскую элиту. И вот оказалось, что премии, награды, заслуженные и незаслуженные, они получили из рук не полубога, а ничтожества, а само их возвышение, пусть и не сопровождавшееся никакими личными подлостями, мягко говоря, сомнительно. Такие люди отвергают любые, даже самые очевидные преступления Сталина, выискивают, а когда не находят, выдумывают личные мотивы, якобы стоявшие за «секретным» докладом. При этом они учитывают психологию россиян, которые всегда жалеют «обиженных», даже если сам «обиженный» обидел всю страну.

На «секретный» доклад страна отреагировала крайне болезненно, общество раскололось. Семьи миллионов репрессированных искренне радовались, радовались, что скоро увидят своих близких, радовались, что они больше не члены семей, или просто знакомые «врагов народа», радовались тому, что «враги народа» теперь никакие не враги.

Откровенно в штыки встретил доклад аппарат бюрократический, репрессивный, партийный и всякий иной. Они сжились со Сталиным, он их карал, но он и миловал. В живых остались последние. Облачившись в «патриотические» одежды, они скорбели о былом величии России, «втоптанном Хрущевым в грязь».

Казалось бы, отец мог рассчитывать на тонкую мыслящую прослойку людей, способных выстроить причинно-следственную связь. Однако либеральное меньшинство: начинающие литераторы, молодые ученые, отчасти инженерия — люди, не замаранные прошлым, не желали ограничиваться Сталиным. Именно от них сразу после съезда Хрущеву досталось больше всего. Они обрушились на отца с обвинениями в непоследовательности, корили его за то, что он остановился на полпути, недоговорил всей правды. Бескомпромиссная интеллигентская молодежь требовала «крови». Их быстро и бескровно приструнили. Большинство, поворчав, — кто добровольно, а кто — подчинившись обстоятельствам, вписалось в новые условия «постсталинского» советского общества. Меньшинство ушло в «диссиденты», они стали советскими донкихотами.

Чем отличаются диссиденты от обычных критически мыслящих людей? По своей природе это люди одержимые, не сомневающиеся ни в собственной правоте, ни в собственном предназначении. Они живут идеей и постоянно готовы пострадать за идею. Самые истовые из них стремятся к самопожертвованию, обязательно публичному, с широким общественным резонансом и в результате становятся террористами, угонщиками самолетов, похитителями заложников.

Для самореализации диссидентам необходимо сопротивление, а еще лучше преследования властью. В зависимости от состояния общества, из диссидентов вырастают вожди или мученики. Последние, потерпев поражение, без колебаний и сожалений восходят на костер или помост виселицы. Обретя власть, вчерашние диссиденты, как и полагается «пророкам», без сострадания насаждают свое, «единственно верное мировоззрение». Жанна д'Арк и Мартин Лютер, а из более близкой нам истории Владимир Ленин или Александр Солженицын — типичные диссиденты. Диссиденты неприятны любому человеческому сообществу, но в зависимости от формы своей организации, общество реагирует на них по-разному. При авторитарном правлении — не важно, монархии, тирании или либеральной диктатуре — власти как огня боятся диссидентов и диссидентства, преследуют, превращают их сначала в героев, затем в реальную политическую силу, при удачно сложившихся обстоятельствах они становятся могильщиками отживающего строя.

В находящихся в устойчивой фазе «демократиях», диссидентов особым вниманием не балуют. Побунтовав в свое удовольствие, большинство со временем остепеняется, а непримиримое меньшинство становится маргиналами-изгоями. Если же демократическое общество вступает в пору перемен, какая-либо из ветвей власти, как правило, улавливает сигнал и, не дожидаясь революционных катаклизмов, подстраивает общественную структуру под изменившиеся условия. И в этом случае диссиденты, исполнив свое предназначение, исчезают без вреда для окружающих.

Диссиденты существовали, существуют и будут существовать всегда и везде. По своей сущности они «мутанты» человеческого сообщества.

XX съезд возродил исчезнувшее в России после революции политическое диссидентство, оно стало существенной составляющей всей постсъездовской политической жизни. К концу 1960-х годов диссидентство распространилось и на западный мир, обретя наиболее крайнюю форму в образе «Красных бригад». В Советском Союзе политическое диссидентство в какой-то мере поспособствовало саморазрушению сверхдержавы, так и не обеспечившей для своих граждан достойного существования. На Западе, где большинство населения на жизнь не роптало, политическое бунтарство постепенно исчерпало себя, и в начале XXI века переключилось на защиту окружающей среды, борьбу с глобализацией экономики.

Отец считал поклонение Сталину, сталинизм проявлением рабской составляющей человеческой сущности. Выступая на XX съезде, он попытался снять пелену с людских глаз, но без особого успеха, пока люди внутренне ощущают себя рабами, их не вытянуть из рабства даже за уши. Победить рабство, «выдавить раба из себя» человек может только сам. Правда о множестве загубленных человеческих судеб тоже не помогает прозрению. В России, где испокон века «жизнь — копейка», уничтожение во имя великой, равно, как и низкой, цели нескольких миллионов или даже десятков миллионов сограждан никогда не воспринималось трагически. Особенно, если преступления совершались почитаемым народом тираном-властителем, во имя провозглашенных им великих целей, истинных или мнимых — не имеет значения. Народ не желает знать правды. Знание оскорбляет веру. Кому приятно оказаться одураченным? Разоблачение тирана, таким образом, оборачивается всенародным саморазоблачением, со всеми вытекающими отсюда для разоблачителя последствиями. Отец не уставал повторять, что героизация тирана и тирании — это рецидив рабства, а сталинизм — религия рабов. А раба никто не может избавить от рабства, пока он сам от него не избавится, пока не перестанет ощущать себя рабом.

Сталин и по сей день занимает почетное место в ряду «преобразователей» России. Чем он хуже Ивана Грозного, мечом и кровью объединившего страну под своей властью и одновременно уничтожившего в XVI веке почти половину людей на подвластных ему территориях, — при Грозном варили в огромных чанах не потрафивших царю бояр и поджаривали на двухметровых сковородах впавших в немилость воевод. Или Петра Великого, славного своими преобразованиями, которые привели к сокращению населения Российской империи более чем на треть? Петра, рубившего головы «диссидентам»-стрельцам и пытавшего в застенках собственного сына. Что же получается? Выступив в 1956 году с разоблачениями сталинских преступлений, отец совершил ошибку? Не правы ли китайцы, сохранившие культ Мао Цзэдуна, преступника покровавее Сталина? Его портрет до сих пор висит на площади Тяньаньмынь в Пекине, а тем временем страна идет своим, совсем не маоистским путем. И память о Мао с каждым годом тускнеет.

Если отбросить эмоции, руководствоваться холодным расчетом, то китайцы, безусловно, правы. Но отец действовал не по логике, а по велению сердца. Он не мог поступить иначе. Не мог поступить, и не поступил и ценой собственной политической судьбы попытался развернуть Россию от деспотии к… К чему? По истечении десятилетий сказать не берусь. Ему тогда казалось, к чему-то цивилизованному. Случись всему повториться снова, отец, даже предвидя последствия, поступил бы так же.

Рассказав правду о Сталине, Хрущев изменил страну навсегда, но не смог искоренить ни сталинизм, ни сталинистов. Они затаились на время, а после октября 1964 года воспрянули и взялись за самого Хрущева. «Разоблачениями» отца занимались профессионалы, хорошо разбирающиеся в человеческой психологии, в психологии «толпы». Разоблачали все, разоблачали невзирая на цифры и факты и вопреки им, разоблачали принесшую миллиардную прибыль целину за ее неизвестно кем и когда рассчитанную «неэффективность», пятиэтажки за низкие потолки, совмещенные санузлы за отсутствие пятизвездочных удобств. Досталось отцу за жесткость полемики с Мао и за мягкость в отношениях с США. Припомнили Хрущеву даже ракеты и выход в космос, нанесшие ущерб флоту с авиацией. Сокращение Вооруженных сил тоже поставили ему в вину. В общем, досталось отцу по полной программе.

 

Ложь должна быть чудовищна…

Кампания началась сразу после отставки отца в октябре 1964 года. На Руси такое не новость, многие правители начинали царствование с втаптывания в грязь костей своего предшественника.

Фамилия «Хрущев» больше не упоминалась, публиковавшиеся в «Правде» директивные статьи анонимно осуждали «волюнтаризм и субъективизм», анонимно сетовали на возникновение нового «культа личности», рассуждали о реальных или мнимых «ошибках», которые новому руководству теперь приходится «исправлять».

Особенно активно действовали Шелепин с Семичастным. В начале 1965 года КГБ получило от Секретаря ЦК Шелепина задание заняться формированием «соответствующего» образа Хрущева. Операция, естественно, получила одобрение Брежнева. Разработку Хрущева поручили подразделению дезинформации КГБ.

В 1959 году его создал тогдашний председатель КГБ Шелепин. Тогда новый отдел назвали службой «Д» — дезинформация, другими словами: «фабрика слухов». Его существование Александр Николаевич обосновал необходимостью противодействия нарождающемуся в Западной Германии реваншизму. Вскоре отдел переименовали из «Д» в «А» — активные мероприятия.

Со времени ареста Берии в июне 1953 года специфические и не совсем законные подразделения КГБ во внутренней политической борьбе больше не использовались, даже вербовка агентуры во властных структурах, как в Советском Союзе, так и в социалистических странах попала под строгий запрет. Отец внимательно следил за соблюдением установленных им правил. Теперь правила переменились. Профессионалы взялись за дело. Собственно, все или почти все, что в конце XX — начале XXI века россияне знали о Хрущеве — творение их рук.

Разработанные отделом дезинформации легенды выстраивались по правилам психологической войны, реальные факты препарировались до неузнаваемости, но так, чтобы не вызвать отторжения у среднего человека. Дезинформация только тогда становится «информацией», когда у получателя не возникает сомнений в ее «истинности», он не догадывается, что им манипулируют. Ложь вбрасывалась дозированно, порциями через различные, «не связанные» друг с другом каналы, так что падкие до сенсаций журналисты и историки не сомневались: они ее раздобыли только благодаря исключительному везению, личным связям, собственной настойчивости.

Первой жертвой развязанной Шелепиным — Семичастным кампании стал погибший на фронте мой старший брат Леонид, летчик, старший лейтенант.

Но давайте всё по порядку.

«Биография Леонида Никитича Хрущева, несмотря на высокий уже в предвоенные годы пост отца, обыкновенна, — так пишет в газете “Красная звезда” юрист и историк полковник Мороз. — После семилетки и фабрично-заводского обучения он работал сначала учеником на заводе № 1, а затем слесарем на рентгеновском заводе. Решением общего собрания коллектива предприятия и по путевке Краснопресненского райкома комсомола в декабре 1933 г. направлен в Балашовскую школу пилотов гражданского воздушного флота. После четырехлетнего обучения прошел дополнительную подготовку на курсах усовершенствования командного состава в Ульяновске. В 1939 году добровольно поступил в Красную Армию и был зачислен слушателем подготовительного курса командного факультета Военно-воздушной академии имени Жуковского. Однако продолжать учебу в академии не захотел: в Энгельсской военной авиашколе начал осваивать скоростной бомбардировщик СБ (АНТ-40) и его усовершенствованную модификацию Ар-2.

Учился Леонид Хрущев на совесть. В выпускной аттестации не упомянут ни один недостаток. Теория — отлично, матчасть самолета — отлично, техника пилотирования — отлично, в воздухе ориентируется хорошо, строевая выправка — отлично. Звания лейтенанта РККА достоин. В автобиографии, написанной днем раньше, сам Леонид, тем не менее, отмечает, что объявленный ему по комсомольской линии выговор за несвоевременную уплату взносов так и не снят. На войне лейтенант Л. Хрущев с ее первых дней».

Судя по документам, предвоенные годы мой брат прожил, как и большинство юношей его эпохи, не хуже, но и не лучше.

«Разоблачители» отца документами не пользуются, ссылаются на то, что в скомпонованном уже после войны личном деле Леонида сохранились не оригиналы, а сплошь копии, понимай — подделки.

Действительно, в том личном деле в подлиннике имеется только послужной список. Собственно, он и составляет «личное дело» обычного старшего лейтенанта. Остальные документы туда перенесены из других источников. Это действительно копии. Как того и требует делопроизводство, на каждой копии имеется ссылка на оригинал, хранящийся тут же в Центральном архиве Министерства обороны, указание, откуда он взят и когда скопирован. У настоящих историков сомнения в достоверности личного дела не возникает. Но это у настоящих, а дезинформаторам годится любая зацепка.

Итак, в 1941 году мой брат Леонид служил в бомбардировочной авиации, летал на упомянутом выше скоростном бомбардировщике СБ. Вот только, к несчастью летчиков и Леонида в том числе, скоростным его назвали в момент рождения в 1936 году, а к 1941 году скорость полета СБ, едва достигавшая четырехсот километров в час, оказалась «черепашьей». В начале войны летать на таких бомбардировщиках — сродни самоубийству, истребители прикрытия отсутствовали, немецкие мессершмитты расстреливали самолеты в упор. По отзывам сослуживцев, Леонид воевал хорошо, за чужие спины не прятался, фамилией отца не прикрывался. Мастер-механик авиаполка Виктор Андреевич Фомин запомнил, что в конце июля Леонид разрушил мост через Западную Двину. До него его уже неоднократно бомбили, но безрезультатно. Немецкие истребители прикрывали мост плотно, прорваться не удалось никому. Леонид придумал маневр: еще над своей территорией набрал максимальную высоту, а при подлете к мосту спикировал, на скорости поднырнул под истребители и сбросил бомбы с бреющего полета, рассчитав так, чтобы его не задело взрывной волной. Леонид не только уничтожил мост, но попутно разбомбил еще и окопавшийся поблизости на берегу немецкий штаб. «За этот вылет Леониду дали орден Красного Знамени, наградили также штурмана и стрелка-радиста. По своим командирским данным, летному мастерству, бесстрашию летчик-работяга Л. Н. Хрущев напоминал мне Ивана Кожедуба, с которым я воевал с 1944 года, а затем по 8 августа 1991 года соучаствовал в ветеранских делах».

А вот как отзываются о Леониде его начальники: «Командир экипажа Леонид Никитич Хрущев… имеет 12 боевых вылетов. Все боевые задания выполняет отлично. Мужественный, бесстрашный летчик. В воздушном бою 6 июля 1941 года храбро дрался с истребителями противника вплоть до отражения атаки. Из боя Хрущев вышел с изрешеченной машиной. Инициативный…

…Неоднократно шел в бой, подменяя неподготовленный экипаж. Ходатайствую о награждении тов. Хрущева орденом Красного Знамени», — написал 16 июля 1941 года командир 46-й авиадивизии полковник Писарский.

Летать Леониду оставалось еще десять дней.

«27 июля остатки трех эскадрилий 134-го бомбардировочного полка, — написано в боевом донесении, — шли бомбить аэродром в районе станции Изоча (или Изога, в разных источниках пишут по-разному. — С. Х. ) артиллерию в районе Хикало. При возвращении незащищенные бомбардировщики были атакованы восемью немецкими истребителями «Мессершмитт-109». Потери составили: четыре машины из шести».
Командир 134 СБП [30] майор Ткачев.

За этот вылет Леонида вторично представляют к ордену Красного Знамени: «Лейтенант Л. Н. Хрущев с 1.7 по 28.7.41 г. имеет 27 боевых вылетов. Летал в звене командира эскадрильи. Метким бомбометанием его самолет разбомбил танки и артиллерию противника в районе Великих Лук. 6.7.1941 г. бомбил две переправы противника в районе Десны. На обратном пути самолет Хрущева был обстрелян и имел 20 пробоин. Тов. Хрущев спас самолет и вернулся на свой аэродром.
Военком 134 СБП ст. политрук Куликов».

Решительный, смелый, бесстрашный летчик… Командование части ходатайствует о представлении его к правительственной награде — ордену Боевого Красного Знамени.

Леонид получит орден Красного Знамени только в феврале 1942 года, и только один, хотя представляли его, судя по документам, дважды и за разные боевые эпизоды.

Самолет Леонида оказался в числе четырех записанных майором Ткачевым в безвозвратно утраченные. Он еле дотянул до линии фронта и, по слухам, сел с убранными шасси на нейтральной полосе. Одного из членов экипажа убили еще в воздухе, а Леонид при посадке самолета сломал ногу и серьезно повредил позвоночник. Экипаж подбитого самолета выручили красноармейцы.

Долгое время эти слухи оставались единственной информацией о последнем полете Леонида на бомбардировщике СБ. В своем письме, уже упомянутый выше, очевидец Фомин рассказывает об аварийной посадке Леонида иначе.

Как ему запомнилось, в последних числах июля 1941 года «в эскадрильях полка осталось, вместо положенных пятнадцати, шесть или девять самолетов. Тогда же командование распорядилось для вынужденных посадок использовать бывший аэроклубовский аэродромчик с короткой взлетной полосой, пригодной только для учебных ПО-2. Он располагался у железнодорожной станции Андрополь, вплотную за спиной нашей линии обороны, в восьмидесяти километрах западнее от места базирования полка».

На него 27 июля 1941 года и садился Леонид.

Примерно в 2 часа дня дежуривший на аэродромчике Фомин увидел приближавшийся на малой высоте самолет с выпущенным правым колесом шасси, левое — только высунулось из фюзеляжа и, поврежденное в воздушном бою, застряло. Леонид заходил на посадку раз пять, и все неудачно. Фомин тогда подумал, что он, скорее всего, ранен. На шестой раз самолет коснулся земли, прокатился на одном колесе метров сто, затем стойка единственного колеса подломилась, СБ перевернулся, подняв большой столб пыли. Фомин с товарищами, несмотря на опасность взрыва, поспешили к самолету.

Подбежав к самолету, Фомин увидел зажатого в кабине висящего вниз головой израненного Леонида. Рядом с ним висел мертвый штурман. Сидевший сзади стрелок-радист истекал кровью. Фомин попытался подлезть под самолет, но тщетно. Тогда пришло в голову приподнять самолет с помощью полуторки. Вместе с еще двумя механиками они с огромным трудом и не с первой попытки занесли крыло самолета в открытый кузов грузовика. Полуторка сдала назад, и кабина чуть отошла от земли. Леонида вытащили. Сам он ходить не мог, то и дело терял сознание. Его уложили в кузов грузовика, рядом со стрелком-радистом и мертвым штурманом.

Фомин залез внутрь самолета, отвинтил самолетные часы, штурманские АВР и пилотские АЧХО, огромную ценность по тем временам. Бросив на аэродромчике искореженный самолет, Фомин с ранеными поехал на полуторке на основной аэродром. Оттуда Леонида отправили в госпиталь. На прощание Фомин подарил ему часы АВР, а АЧХО № 334477, изготовления 1941 года, оставил себе.

Снова сошлюсь на официальный документ. В боевой характеристике лейтенанта Хрущева, составленной перед отправкой Хрущева в госпиталь, есть такие строки:

«В воздухе спокоен и расчетлив. Неутомим в бою… Были дни, когда он делал по 3–4 вылета и никогда не жаловался на усталость.

По выздоровлению желательно направить в 134-й полк».

«Часы мне служили, мне и Родине, верой и правдой до самого Берлина, так же, как и баян Леонида Хрущева. Часы у меня и сейчас, и я готов их передать как реликвию, как память о боевом летчике Хрущеве Леониде Никитиче его сыну Юрию Леонидовичу Хрущеву».

Виктор Андреевич, как и обещал, передал часы АЧХО № 334477 Юрию Леонидовичу. (7 декабря 2003 года Юрия Леонидовича не стало.)

В полевом госпитале Леониду хотели отрезать ногу, но он, согласно легенде, угрожая пистолетом, не позволил. Нога очень плохо заживала. Леонид больше года лечился в тыловом госпитале в Куйбышеве (ныне Самара). Там я его видел последний раз, бледного, улыбающегося, с новеньким орденом на груди.

Когда нога срослась, Леонид стал рваться обратно на фронт, теперь уже в истребители. Использовав все доступные ему средства, брат добился перевода.

И тут случилось несчастье. О том, что произошло, мне, шестилетнему, естественно, никто не рассказывал. Но я слышал (или мне теперь кажется, что я слышал), как в доме шептались по углам, что Леонид по пьянке то ли убил человека, то ли произошло еще что-то очень нехорошее и теперь…

Так я писал в своих книгах. Действительно ли я запомнил разговоры о смертельном происшествии, или порой уж слишком услужливая память «припомнила» не то, что происходило на самом деле, а то, что в нее вложили впоследствии? Я тогда лечился от туберкулеза тазобедренного сустава, меня заковали в гипс, запретили не только ходить, но даже садиться. Неподвижный, я проводил дни в окружении тетушек, сплетничавших обо всем и обо всех, судачили они, естественно, и о Леониде.

Шепот по углам я запомнил, а вот «содержанием» его наполнил услышанный значительно позже рассказ приятеля Леонида — Степана Микояна, как оказалось, тоже основанный на слухах.

Степан воевал в авиации и лейтенантом прилетал в Куйбышев, где встречался с Леонидом, а потом улетел в Москву. «Однажды в компании оказался какой-то моряк с фронта, — рассказывает в своей книге Степан Микоян со слов некоего Петра, тоже приятеля Леонида. — Когда все были сильно “под градусом” в разговоре кто-то сказал, что Леонид очень меткий стрелок. На спор моряк предложил Леониду сбить бутылку с его головы. Леонид долго отказывался, но потом все-таки выстрелил и отбил у бутылки горлышко. Моряк счел это недостаточным, сказал, что надо попасть в саму бутылку. Леонид снова выстрелил и попал моряку в лоб…»

Сам Степан при этом не присутствовал.

Игра в «Вильгельма Телля» в среде военных в те годы была весьма популярна, да и жизнью они не так уж дорожили. Юле, дочери Леонида, Степан Микоян изложил эту историю чуть иначе, якобы первым стрелял моряк, он сбил бутылку с головы Леонида, а уж потом наступила очередь Леонида. За убийство офицера Леонида якобы судили. Суд признал Леонида виновным, приговорил к семи годам. В то военное время за такие проступки в тюрьму не сажали, отправляли на фронт в штрафные батальоны. Леониду разрешили остаться в авиации.

«Он, получив разрешение переучиться на истребитель ЯК-7Б, уехал на фронт с еще не совсем зажившей раной. По дороге туда, в один из последних месяцев 1942 года, Леонид неожиданно появился в Москве. Мы с ним встретились. В Москве о происшествии в Куйбышеве он умолчал», — я продолжаю цитировать Степана Микояна.

История по тем временам заурядная, и я в нее поверил безоговорочно. Однако стоило копнуть глубже и все оказалось совсем не очевидно. Копать глубже начал московский историк Александр Николаевич Колесник, сотрудник Института военной истории. Причиной тому стал сценарий телефильма о Леониде, который ему заказал один из московских каналов. Естественно, Колесник первым делом обратился к архивам. В архиве военной прокуратуры никаких материалов о стрельбе в Куйбышеве Колесник, как ни искал, не обнаружил. Тогда он обратился за разъяснениями к Степану Микояну. Кто такой Петр, откуда он взялся, Степан Анастасович запамятовал, но в пересказе истории теперь он ссылался еще и на Лизу Остроградскую, балерину Большого театра, тоже эвакуированную в Куйбышев.

В своей книге он упоминает вскользь, что во время его пребывания в Куйбышеве они с Леонидом флиртовали с двумя балеринами — Валей Петровой и Лизой Остроградской. Дело молодое, тем более что с женой Леонид тогда повздорил, и она уехала из Куйбышева. Училась где-то на курсах иностранных языков.

Степан вскоре вернулся в свой полк, а Леонид влюбился по-настоящему. Они с Лизой даже договорились пожениться. Лиза, женщина решительная, взялась за приготовление к свадьбе, всем и каждому рассказывала о предстоящем замужестве, а затем на какое-то время уехала в Москву. Леонид не на шутку перепугался. Перепугался предстоящего объяснения с мамой. Мама, человек суровый и со строгими понятиями о нравственности, не раз ему выговаривала за легкомысленное поведение, не одобряла его компанию, их непрекращающиеся застолья, а тут еще свадьба с балериной при живой жене и полуторагодовалой дочери. Леонид не сомневался — заикнись он маме о Лизе и грандиозного скандала не миновать. Он струсил, вместо объяснения с мамой написал Лизе в Москву, что произошло несчастье, он убил человека, дальше следовала уже известная нам история с моряком. Получается, что он сам ее выдумал от начала до конца. В заключение Леонид просил его не искать, это бесполезно, его осудили и отправили отбывать наказание очень и очень далеко. Избежав таким образом объяснения с мамой, Леонид отбыл через Москву на фронт, к месту дальнейшего прохождения службы. Именно поэтому он и не рассказал ничего Степану Микояну при встрече в Москве. Не о чем было рассказывать. Зато Лиза, раззвонившая всем и всюду о своем грядущем замужестве, теперь охотно делилась со всеми известием о постигшем ее несчастье. Что же касается таинственного Петра, то оставим его на совести Степана.

За истекшие десятилетия байка обрела все права реальности, по крайней мере, до того, как в ней начали серьезно разбираться. Когда дочь Леонида, Юлия обратилась в военную прокуратуру с вопросом о стрельбе в Куйбышеве, ей ответили, что в их делах упоминание о подобном инциденте отсутствует, как и вообще имя Леонида Хрущева, он к ответственности не привлекался, никаких дел на него не заводилось.

В начале 1943 года, пройдя пятичасовую практику полетов на Як-7Б в третьем отдельном учебно-тренировочном смешанном авиаполку, Леонид снова оказался на передовой, в 18-м Гвардейском истребительном авиаполку 1-й Воздушной армии. Они базировались на аэродроме Хатенки в десяти километрах от Козельска, что в Калужской области. Командовал полком гвардии майор Анатолий Голубов. Там Леонид на Як-7Б, таком же, что и в учебном отряде, в двадцати восьми учебных полетах дополнительно налетал 13 часов 01 минуту и совершил шесть боевых вылетов (4 часа 26 минут). Там же, в истребительном полку, Леонида, приказом Народного Комиссара обороны И. В. Сталина № 02520 произвели в старшие лейтенанты. А во время седьмого вылета, 11 марта 1943 года, его сбили примерно в шести километрах от деревни Жиздра Калужской области, что неподалеку от Смоленска. Типичная судьба плохо облетанных, еще не освоивших хитрую механику воздушного боя молодых пилотов. Произошло все над территорией, занятой немцами, внизу простирались болота, в пылу боя соседи по строю и не заметили его исчезновения, только что был Леонид — и нет его. Но что-то о гибели Леонида требовалось написать в боевом донесении. О нем уже запрашивал командующий 1-й Воздушной армией генерал-лейтенант Худяков. Командир авиационного полка Голубов сообщил наверх, что, выполняя боевое задание, группа из девяти наших Як-7Б атаковала восемь вражеских истребителей «Фокке-Вульф-190». Гвардии старший лейтенант Хрущев летел ведомым у весьма опытного, уже имевшего счет сбитым самолетам противника, летчика полка гвардии старшего лейтенанта Заморина. Когда Заморин вступил в бой с одним из «фоккевульфов», Хрущев, как и положено, прикрыл его. Сбив самолет противника, Заморин заметил, что еще один ФВ-190, ведя огонь издалека, заходит ведомому в хвост. Бросившись наперерез, он принудил немца уйти на юг.

«В момент, когда истребитель противника отвалил от Хрущева, — сообщали в отчете командир полка гвардии майор Голубов и начальник штаба гвардии подполковник Вышинский, — Хрущев с переворотом под углом 65–70 градусов пошел к земле, и когда Заморин возвратился, то Хрущева он не нашел и считает, что сбитым он быть не может, так как снаряды рвались далеко в хвосте, он перетянул ручку и сорвался в штопор».

Уже упоминавшийся мною Степан Микоян, летчик-истребитель времен войны, а затем известный испытатель боевых самолетов, налетавший немало часов на ЯК-7Б, однотипном тому, на котором погиб Леонид, скептически отнесся к версии Заморина: «Мне не верится, что это мог написать летчик, да еще командир полка (возможно, он пытался оправдаться за то, что не “уберег” сына Хрущева или вообще это писал кто-то другой). Дело в том, что снаряды авиационных пушек не имеют дистанционных взрывателей, а лишь ударные — они могут взрываться, только попав в преграду. Так что “рваться за хвостом” они не могли.

Теперь о штопоре. После сваливания в штопор самолет вращается, снижаясь вертикально, а не пикирует под крутым углом. На пикировании самолет в штопор не войдет».

В 1999 году, разбирая архив Дмитрия Федоровича Устинова, министра обороны СССР брежневских времен, обнаружили письмо летчика Заморина, полученное Устиновым уже после смерти Хрущева-старшего, то есть после 1971 года. В письме дается совершенно иная версия воздушного боя. Заморин кается в фальсификации событий того дня: «Командование моего полка было крайне заинтересовано в том, чтобы принять мою версию за чистую монету. Ведь оно напрямую разделяло суровую ответственность за гибель летчика — сына члена Политбюро! Я струсил и пошел на сделку с совестью, сфальсифицировав факты. Я в рапорте умолчал о том, что, когда Фокке-Вульф-190 рванулся на мою машину в атаку, зайдя мне снизу под правое крыло, Леня Хрущев, чтобы спасти меня от смерти, бросил свой самолет наперерез огненному залпу “фоккера”… От бронебойного удара самолет Хрущева буквально рассыпался у меня на глазах!.. Вот почему на земле невозможно было найти какие-либо следы этой катастрофы. Тем более что искать начальство приказало не сразу — ведь наш бой происходил над территорией, оккупированной немцами».

Которое из свидетельств Заморина ближе к истине — судить не берусь. Главное, Леонида не стало. История для того времени самая что ни на есть заурядная, сколько народа тогда погибло.

А вот то, что произошло далее, для нашего рассказа примечательно. Весной 1943 года Сталин благоволил к отцу: Член Военного Совета Сталинградского фронта, он сначала вместе с командующим фронта Еременко и командующим армией Чуйковым под Мамаевым курганом, из «норы», как он характеризовал их укрытие, где располагался штаб Сталинградского фронта, организовывал оборону города, затем участвовал в планировании и самом окружении 6-й армии фельдмаршала Паулюса. Затем Сталин перебросил отца на Юго-Западный фронт к Малиновскому, на отражение наступления генерала Манштейна, пытавшегося своим казалось бы несокрушимым танковым кулаком пробить коридор, спасти окруженную армию Паулюса. Манштейн не прошел.

11 марта 1943 года об исчезновении Леонида доложили Сталину. Он приказал пока ничего не сообщать Хрущеву, поручил генералу НКВД Судоплатову, который координировал наши разведывательно-диверсионные операции в тылу немцев, все разузнать. «Однако поиски никаких результатов не дали, — констатирует Судоплатов. — Лично Сталин принял решение считать Леонида Хрущева погибшим при выполнении боевого задания, а не пропавшим без вести».

После этого Сталин решил сам известить отца о происшедшем несчастье. Как все происходило в апрельские дня 1943 года, мы теперь знаем благодаря «раскопкам» все того же историка Колесника. Сталин вызвал отца в Кремль с Воронежского фронта, туда его перебросили к генералу Ватутину тоже в качестве члена Военного совета. В кабинете Сталина кроме Сталина самого присутствовали члены Политбюро Молотов, Микоян и Щербаков.

— Держись, Никита, твой сын Леонид погиб как герой, — якобы произнес Иосиф Виссарионович.

Отец пошатнулся, ему стало нехорошо. Вызвали врача.

11 апреля 1943 года, сразу после разговора у Сталина, командующий 1-й Воздушной армией генерал-лейтенант авиации Сергей Худяков отправил члену Военного совета Воронежского фронта генерал-лейтенанту Никите Хрущеву письмо следующего содержания:

«В течение месяца мы не теряли надежды на возвращение Вашего сына, но обстоятельства, при которых он не возвратился, и прошедший с того времени срок заставили нас сделать скорбный вывод, что Ваш сын — гвардии старший лейтенант Хрущев Леонид Никитич пал смертью храбрых в воздушном бою против немецких захватчиков».

В июле 1943 года Леонида наградили орденом Отечественной Войны 1-й степени. Наградили не посмертно, а за предыдущие боевые заслуги, потому что к ордену его представили еще за неделю до гибели. Приказ о награждении № 0254 от 12 июля 1943 г. по прямому указанию Сталина подписал командующий ВВС маршал авиации Александр Александрович Новиков. Как известно, при учреждении ордена Отечественной войны было установлено, что в случае гибели награжденного этот орден остается в семье как память. Орденский знак с номером 56428 вручили отцу. Награждая Леонида орденом, и еще столь значимым, Сталин как бы публично признавал его гибель. Пропавших без вести орденами не награждали, их ожидала совершенно иная участь.

Членом Военного совета Западного фронта, где погиб Леонид, служил давний приятель отца Николай Булганин. Его сын Лева тоже летчик и тоже летал на Як-7Б. Николай Александрович от всей души разделял горе отца и убедил командующего фронтом продолжить поиски Леонида. Они написали отцу, что собираются послать в предполагаемый район падения самолета не зависящую от НКВД и Судоплатова армейскую разведывательную группу, но отец отказался, поблагодарив за участие, попросил зря не рисковать другими жизнями.

Вскоре после гибели Леонида в Куйбышеве арестовали и сослали в Казахстан его вдову Любовь Илларионовну. К гибели Леонида ее арест отношения не имел. Обвинение против нее выдвигалось стандартное — работа на иностранную разведку, благо дипломатический корпус тогда тоже эвакуировали на Волгу. Чьей она числилась шпионкой, я сейчас уже не помню, то ли французской, то ли английской, то ли шведской. Люба вышла на свободу только в 1956 году, полной мерой хлебнула лиха в карагандинской ссылке.

Их годовалая дочка Юля воспитывалась вместе с нами и очень не любила свой, отличный от остальных детей, статус внучки. Мама первой заметила нарождающуюся проблему, и Юля перешла в дочки.

После победы о Леониде вспоминали только в семье, да и то не часто, родители — чтобы не бередить свои раны, а мы, дети, его почти не помнили. Хотя отец почти не говорил о Леониде, он очень любил сына и никогда о нем не забывал, в 1960 году попытался разыскать его следы. Для начала он попросил Министра Обороны маршала Малиновского выяснить, сколько наших самолетов пропало в районе Жиздры. Через некоторое время маршал доложил: «Тридцать пять». Места падения самолетов нанесли на карту и начали раскапывать. До осени 1964 года нашли тридцать машин, опознали тридцать пилотов, но Леонида среди них не оказалось.

После отставки отца все тот же маршал Малиновский приказал работы свернуть. В конце 1980-х годов поиск погибших в болотах под Жиздрой советских пилотов возобновили местные следопыты-энтузиасты. В 1995 году я прочитал в российских газетах сообщение, что учитель местной школы отыскал останки советского истребителя. В пилотской кабине сохранился скелет летчика в истлевшей лейтенантской форме и меховом шлеме. По свидетельству остававшихся в живых однополчан, именно такой шлемофон носил Леонид, один во всем полку, и очень им гордился. Колесник не сомневался: этот 31-й истребитель Як-7Б, именно тот самолет, который так разыскивал отец. Он даже вышел на бывшего немецкого капрала, якобы осматривавшего самолет сразу после падения. Истребитель не загорелся, в кабине сидел летчик в плотно застегнутом реглане, на поясе у него висел немецкий парабеллум. Из-за этого парабеллума капрал заключил, что пилот — немец. Обе стороны использовали в боях чужие самолеты с чужими опознавательными знаками на крыльях. Он расстегнул реглан, увидел советскую военную форму, советские знаки различия и потерял интерес. Парабеллум он забрал себе, а самолет с летчиком остался гнить в болоте.

Уже упомянутые сослуживцы Леонида подтверждают, что в полку парабеллумом мог похвастать только один он. Сам самолет, их тогда делали из фанеры, сгнил, но на моторе и пулемете сохранились номера; чтобы окончательно удостовериться, кого нашел смоленский учитель, требуется сверить их с формуляром. Если формуляр в архиве сохранился, то одним пропавшим без вести станет меньше.

В 1965 году, просеивая сквозь сито всю прошлую жизнь отца, отбирая из нее эпизоды, пригодные для дальнейшей разработки, профессионалы-дезинформаторы наткнулись на историю пропавшего во время войны без вести Леонида. Она им подходила идеально: о судьбе пилота не известно ничего, а значит можно, не боясь разоблачений, напридумывать все, что угодно. И они напридумывали. Говорили, что авторство этой «дезы» принадлежит Филиппу Бобкову, скромному подполковнику в отделе дезинформации, впоследствии начальнику печально знаменитого 5-го, антидиссидентского управления. «Озвучивание» собственной «версии истории» КГБ поручило заместителю начальника Главного управления кадров Министерства обороны СССР генерал-полковнику Ивану Александровичу Кузовлеву. От него по Москве расползлись слухи, что в Министерстве обороны обнаружены документы (их, естественно, никто не видел), из которых следует, что Леонид не погиб, а сдался немцам, начал с ними сотрудничать, предал Родину. То ли в конце войны, то ли после ее окончания диверсанты генерала Судоплатова выкрали его, доставили в Москву, он попал в руки советской контрразведки, сознался в совершенных преступлениях, и суд приговорил Леонида к смерти. Хрущев якобы на коленях молил Сталина пощадить сына, но Сталин отказал ему, произнеся следующую сентенцию: «И мой сын попал в плен, и хотя он вел себя как герой, я отказался обменять его на фельдмаршала Паулюса. А твой…»

Я никогда не сомневался, что множившиеся с 1965 года «разоблачительные» слухи и слушки относительно отца — дело рук КГБ, но доказательств не имел и не надеялся их раздобыть. Помог мне случай.

В конце 1990-х годов американцы занялись поиском своих сограждан, военнослужащих, пропавших без вести во время Корейской и Вьетнамской войн, а также пилотов самолетов-разведчиков, сбитых над советской территорией. Ельцин распахнул перед ними все двери. Представителям из Министерства обороны США помогали специально приставленные к ним российские генералы и историки. Один из них уже упоминавшийся военный историк Александр Колесник.

В те годы американцев пускали туда, куда не ступала и не скоро ступит нога россиянина. На собеседования к ним вызывали таких людей, к которым в другое время не достучаться и не дозвониться. Среди заинтересовавших гостей, десятков военных и гражданских лиц, оказался и Владимир Семичастный, в 1962–1967 годах председатель КГБ. Теперь уже просто пенсионер, он подолгу высиживал в приемной предоставленного американцам кабинета.

Входивший в свиту американцев Колесник воспользовался случаем и постарался разговорить Семичастного. За время совместных сидений в приемной они пусть и не подружились, но Семичастный проникся к историку доверием. Этому в немалой степени способствовало и то, что Колесник — свой, русский, и интересовали его не американские, а наши пилоты, пропавшие без вести еще во время войны. Среди всех прочих Колесника тогда интересовала и судьба моего старшего брата.

Как то ни удивительно, на осторожный вопрос Колесника о слухах в отношении Леонида Хрущева Семичастный неожиданно раскрылся, признался в том, в чем никому не признавался ни до ни после: история с «предательством» Леонида, как и многое другое, дело их рук. Тогда позарез требовалось найти иное, личное объяснение разоблачениям Хрущевым на XX съезде преступлений Сталина, вот они и изобрели «сына-предателя, казненного Сталиным», затем придумали сожженные Хрущевым архивы (о них я расскажу чуть позже) и еще многое другое.

— Ну, придумать вы придумали, — настаивал Колесник, — но как вы заставили других поверить вашей выдумке?

— Для того существуют специальные приемы и специальные люди, которых мы нашими «секретами» кормим, — пояснял Семичастный. — В случае с Хрущевым мы задействовали разные каналы от Министерства обороны (я уже упоминал генерала Кузовлева) до «прикормленных» нами диссидентствующих историков и корреспондентов респектабельных буржуазных газет. «Жареную» информацию о Хрущеве с нашей подачи первым удалось «заполучить» историкам Рою и Жоресу Медведевым. Они пошли трезвонить по всему свету, чему мы, естественно, не препятствовали. Затем «всучили» сенсацию итальянским журналистам из газеты «Република», использовали (я надеюсь, вслепую. — С. Х.) и Александра Солженицына, который в журнале «Литература Киргизстана» написал, что «старший лейтенант Хрущев не без причины погиб в штрафном батальоне».

Взаимоподтверждение «истинности» информации-дезинформации различными «источниками — один из приемов нашей работы. Такие действия мы на своем жаргоне называем «перекрестным опылением». А дальше пошло-поехало, байка сама начинает гулять по свету.

О беседах с Семичастным Колесник рассказал не только мне, вот, к примеру, фрагмент его выступления на круглом столе в Государственной думе:

«Я задал вопрос Семичастному: скажите, пожалуйста, почему вопрос сына привязали к Хрущеву? Он улыбнулся и ответил: Знаете, это такая тонкая операция. Так можно уничтожить человека через его отношение к собственному сыну. Если сын предатель, то о чем еще говорить? Кто такой его отец? Какой он глава государства?

Какой глава партии?… Он сам предатель!»

Кагэбэшные «творцы истории» задание выполнили, объяснили разоблачения преступлений Сталина личной и мелкой местью. Казалось бы, кто клюнет на столь примитивную ложь? Но профессионалы на то и профессионалы, они лучше кого-либо учитывают законы распространения слухов, слухов, падающих на благодатную почву, — Сталин, он и немцев победил, и страну из руин поднял, он и цены снижал, и евреям хвост прижал, а что касается арестов, лагерей, расстрелов, то «дыма без огня не бывает», наверное, имел к тому основания, врагов вокруг нас достаточно, а, впрочем: «лес рубят — щепки летят».

Поначалу инициатива КГБ пришлась Брежневу по душе, ему самому хотелось подреставрировать недавнего «вождя всего прогрессивного человечества». Теперь, когда он сам сидел в его кресле, в его кабинете в Кремле, приятнее чувствовать себя преемником «титана», а не тирана.

— Однако как следует развернуться нам не позволили (я продолжаю цитировать Семичастного в пересказе Колесника). Через год-два, во время очередного доклада Брежневу о ходе операции, тот неожиданно приказал свернуть работу по дискредитации Хрущева.

— А почему? — не утерпел Колесник. — Ведь Хрущева Леонид Ильич откровенно ненавидел.

— Не знаю, — протянул Семичастный, — наверное, пожалел старика. Мы бы его в такой грязи вываляли!

На этом разговор прервался, Семичастного пригласили на собеседование к американцам.

Я думаю, что Брежнев в тот момент думал не об отце, а заботился о себе. Дай волю этим «бандитам», они не сегодня-завтра и за него самого примутся. «Через год-два» — получается 1967 год, именно тогда Леонид Ильич выставил Семичастного из КГБ, а затем и Шелепина отстранил от реальной власти.

Операцию свернули, но клевета продолжала свое победное шествие. Байка обрастала все новыми подробностями, затем ее опубликовали в газетах, а журнал «Советский воин» даже напечатал на эту тему целую поэму. В начале 1990-х запущенная в 1965 году дезинформация «стала фактом», на который ссылаются в научной литературе. И все это без единого доказательства, без единого документа.

Теперь уже нам, наследникам, приходится отыскивать аргументы в оправдание, в опровержение клеветы. К счастью, они лежат на поверхности. Нет даже необходимости обращаться к архивам. Какое предательство мог совершить в немецком плену старший лейтенант? Что он знал? Ответ очевиден — ничего существенного. Единственно, чем он мог оказаться немцам полезным, так это своей фамилией — призывами Хрущева к советским бойцам сдаваться в плен. Подобные листовки от имени сына Сталина Якова, настоящего или мнимого племянника Молотова, генерала Власова и многих других щедро разбрасывались с немецких самолетов над позициями советских войск. Не зарегистрировано ни одной листовки с обращением от имени Леонида Хрущева, не вспоминают о них и ветераны войны. В советских и российских архивах хранятся трофейные немецкие документы, в том числе расквартированной под Смоленском, где 11 марта 1943 года пропал Леонид, корпусной группы генерала фон Шееля и приданной ей 296-й пехотной дивизии. В отчете штаба корпуса группы за период с 22 февраля по 21 марта 1943 года говорится о пленении 63 советских офицеров и 1 674 красноармейцев. За это время сбито 93 советских самолета, в том числе один — огнем пехоты. Среди них, несомненно, и самолет Леонида, но о нем самом, о пленении сына видного политического деятеля СССР, члена Военного совета фронта, упоминания нет.

Немцы и не подозревали о существовании Леонида Хрущева. Брат безымянным погиб под Жиздрой.

Профессионалы-дезинформаторы предусмотрели всё, даже то, что кто-то когда-то доберется до недоступных пока архивов и попробует свести концы с концами. Не сведет, потому что в соответствии с разработанной ими же версией, архивы по приказу Хрущева якобы уничтожили, «почистили» дела, касающиеся не только Леонида, но и степени участия отца в сталинских репрессиях и всего прочего.

Опровергнуть клевету становится попросту невозможно. Нет подтверждения в архивах? Но архивы уничтожены. Нет актов изъятия документов из архивных папок? И тут имеется наготове ответ: «уничтожители» действовали настолько искусно, что не оставили ни малейших следов.

«Уничтожение архивов» — наиболее эффективная составляющая операции Шелепина — Семичастного по дискредитации отца. Эта выдумка полностью развязывала руки. Она позволила отделу дезинформации внедрять в сознание людей еще один миф об отце — он-де сам активнее всех, активнее самого Сталина и его самых жестоких приспешников арестовывал, казнил, мучил людей, а потом, придя к власти, свалил все «с больной головы на здоровую». Архивы ничего подобного не подтверждают! Ну и что? При отсутствии доверия к архивам, это обвинение опровергнуть еще труднее, чем напраслину, возведенную на моего брата. Во-первых, и сам отец никогда не отрицал, что ему приходилось визировать выписанные в НКВД ордера на арест работавших с ним людей. Так в те годы была устроена жизнь. И попробовал бы кто-нибудь не завизировать арестную бумагу. Посещал отец и тюрьмы, встречался с арестованными. Другое дело, что одни из соратников Сталина, такие как Каганович, Ворошилов или Молотов, не говоря уже о Берии, услышав команду «хозяина»: «Фас!», старались, как могли, разливали море крови. Другие, в их число входил и отец, ретивости не проявляли, пытались по возможности уменьшить число жертв, смягчить их участь. Обо всем этом отец написал в своих воспоминаниях.

Во время ХХ съезда КПСС он прямо сказал, что в сталинских преступлениях замешаны все члены руководства страны, но в разной мере, и народу предстоит определить вину каждого. В конце своей жизни отец не раз повторял: «Вот умру я, и положат мои деяния на весы. На одну чашу злое, на другую — доброе, и, я надеюсь, доброе перевесит». Теперь, после его смерти, слуги дьявола стремятся подбросить на недобрую чашу весов свою, фальшивую, гирьку. И делают это так искусно, что даже я не то что поверил пущенному КГБ слуху, но допустил возможность «подправления» прошлого отцом. С трудом, через силу, но допустил. Тем более что мировая история нашпигована подобными примерами.

Подтасовка фактов всегда представлялась мне не соответствующей внутренней сущности отца, но человек слаб. И каждому из нас так хочется задним числом улучшить свой имидж. А тут такие возможности… Казалось бы, грех ими не воспользоваться. Казалось бы… Я, по правде говоря, смирился. Но тут вмешался Его Величество случай. В декабре 1994 года в США в Браунском университете на конференции, посвященной 100-летию со дня рождения Н. С. Хрущева, звучали доклады, в которых шла речь о «чистке» архивов отцом. Таким термином ученые обозначили эти неприглядные деяния. Я решил докопаться до истоков. Обвинения касались двух периодов жизни отца: московского (до 1938 года) и киевского (после 1938 года). То есть, если «чистили», то только Московский и Украинский партийные архивы.

Я начал с Украины. Юрий Шаповал, историк, изучавший деятельность отца, на конференции в Браунском университете безапелляционно утверждал, что многие документы в украинском архиве отсутствуют, а следовательно, «вычищены». Я попросил его заглянуть в первоисточники. Шаповал заинтересовался. Он, человек относительно молодой, не зараженный неприязнью к отцу партийного аппарата, не простившего ему разоблачений сталинских преступлений. И что же оказалось на самом деле? Действительно, в Украинском Государственном архиве недостает кое-чего, связанного с именем отца. Дело в том, что отец вел собственный архив. Он привез его с собой на Украину из Москвы в 1938 году. В него помощники отца складывали наиболее значительные, по их мнению, документы, порой забывая передавать их в официальный архив. Все эти папки, их насчитывалось более двухсот, отец, вернее его аппарат, забрал с собой из Киева в Москву в 1950 году. После отставки отца они осели в архиве Политбюро ЦК КПСС. Теперь архивисты независимой Украины спорят с работниками Кремлевского президентского архива, кому должны принадлежать эти документы. Следов уничтожения чего-либо в Киеве Юрий Шаповал не обнаружил.

Ободренный результатами украинского расследования, я обратился к московскому периоду деятельности отца. Помочь в этом деле я попросил Владимира Павловича Наумова, автора одного из докладов, представленного на конференцию в Браунском университете, и одновременно секретаря комиссии Александра Яковлева, в середине 1990-х годов занимавшейся в России расследованием всего и вся, связанного с репрессиями сталинского, досталинского и послесталинско-го периодов. В силу своего уникального положения Наумов имел доступ во все без исключения архивы, в том числе и президентский. Правда, дело осложнялось тем, что сам Наумов — бывший работник Отдела науки ЦК КПСС, в отличие от Юрия Шаповала, как и все аппаратчики, даже демократического толка, не симпатизировал Хрущеву. В ответ на мое обращение Владимир Павлович долго молчал и только после многократных напоминаний прислал ответ. Во избежание кривотолков приведу его полностью: «Прошу извинить меня за то, что посылаю Вам материал с такой задержкой. Она вызвана тем, что я пытался выяснить обстоятельства чистки б. (бывшего — С. Х.) архива Московского горкома и обкома партии. Дело оказалось очень сложным. Есть разные версии. Все они в той или иной степени связаны с Н. С. Хрущевым. Но никто не мог подтвердить свою версию документами».

В переводе с бюрократического лексикона это означает, что и в Московском архиве ничего не пропадало. Такие дела бесследными не остаются, на уничтожение документов требуется указание, составляется акт или хотя бы письмо, предоставляющее его подателю свободу действий. Иначе вся ответственность ложится на хозяев архива, взять ее на себя без письменного распоряжения они не решились бы.

Точку в этой истории поставил историк Никита Петров, переворошивший практически все архивы КГБ, изучивший сотни и сотни расстрельных списков, знающий в деталях кто, что и как подписывал. Он считает, что «Хрущев не входил в руководящую “пятерку”, и поэтому, в отличие от Молотова, Кагановича, Ворошилова, его подписей нет на сталинских расстрельных списках». А следовательно, и искать нечего. «Уделом Хрущева было санкционирование арестов на уровне Москвы и области, а после 1938 года — на Украине. Но оба эти архива пострадали во время войны. В архивах КГБ Москвы и Московской области вообще не сохранилось довоенного секретного делопроизводства за период до 1941 года. При эвакуации баржа с документами попала под бомбежку и затонула». Что же касается довоенных украинских архивов, то в 1941 году Киев попал в окружение, документы могли либо достаться немцам, как им достался Смоленский архив, либо пропасть без вести…»

Что же касается чистки архивов госбезопасности, то она имела место. В разное время те или иные документы с санкции руководства уничтожались, не тайно, а с соблюдением всех бюрократических процедур. Так, в 1953 году, после ареста Берии члены Президиума ЦК единодушно решили сжечь, не читая, все обнаруженные в его личных сейфах бумаги, содержавшие, как они считали, компромат на все руководство страны. Об этом эпизоде отец пишет в своих мемуарах, подтверждается он и документально. В архиве хранятся бумаги о создании комиссии, которой поручили заняться архивом Берии. Ее члены составили соответствующий акт и другие сопроводительные документы на десяти страницах, согласно которым уничтожили путем сжигания одиннадцать мешков документов.

Что находилось в этих мешках, тоже известно: дело на болгарского коммуниста Георгия Димитрова, шесть папок компромата на Михаила Кагановича, брата члена Президиума ЦК, материалы на Суслова, Первухина, Сабурова, Булганина, 261 страниц «разной переписки» о Хрущеве, агентурные донесения на Ворошилова и другие дела.

Архивы КГБ чистили и в последующие годы. 21 ноября 1953 года, еще до образования КГБ, министр внутренних дел Круглов докладывал Маленкову и Хрущеву, что у них на оперативном учете состоят 26 миллионов человек, хранится 6 миллионов дел, следственных, агентурных, всевозможных проверок всевозможных лиц, и просил разрешения все утерявшее ценность пустить под нож. В начале 1956 года уже Серов доложил в ЦК: в КГБ уничтожено 6 миллионов «дел на 6 миллионов советских граждан», с них «снято пятно политического недоверия».

Позднее Шелепин, в бытность Председателем КГБ, посчитал излишним хранить личные дела поляков, расстрелянных по приказу Сталина в 1940 году в Катыни, под Харьковом и других местах. Он тоже обратился за разрешением в Президиум ЦК и только получив его, уничтожил документы, составив о том акт по установленной форме. «Расчищались» как центральный, так и региональные архивы: «исключены из хранения» 375 тысяч дел оперативной разработки советских граждан, 900 тысяч дел на лиц, выезжавших за границу, 475 тысяч дел агентов и осведомителей, плюс еще 250 тысяч таких «осведомительских» дел только по Москве и области, где был завербован каждый десятый москвич, на все составлены соответствующие акты. В результате из многих и многих миллионов дел, в частности из 5,7 миллиона хранившихся только в центральном архиве, в регионах сохранились жалкие пара миллионов, а в центре и вовсе 600 тысяч. Если покопаться в архивах поглубже, то можно обнаружить еще немало подобных актов уничтожения, замещающих недостающие дела и даже отдельные страницы в них. В бюрократическом обществе ничего не исчезает бесследно.

И Семичастный, и Шелепин прекрасно знали, что искать в архивах бесполезно, «однако после смещения Хрущева дали задание разыскать документы, уличающие Хрущева». Когда компромата не нашли, его решили придумать.

Поэтому «доказательства» о якобы уничтоженных документах из архивов, касающихся лично Хрущева, выглядят так расплывчато, ни за один «кончик» не ухватишься, вроде есть факт, и одновременно нет его. К примеру, председатель КГБ Семичастный так пишет в своих мемуарах об архивах, «изобличающих Хрущева в причастности к репрессиям» «уничтоженных им на Украине и в центре»: архивисты КГБ ему показывали папки «с вытравленными на них текстами».

Какие папки, за какие годы, с какими текстами — Семичастный умалчивает. К тому же любой вытравленный текст восстановим. Если бы кто-то хотел что-то уничтожить, то папки просто бы списали по акту и официально сожгли.

Другой бывший Председатель КГБ Александр Шелепин тоже очень своеобразно «подтверждает» версию уничтожения архивов. В апреле 1988 года в беседе с историком Дмитрием Волкогоновым он доверительно сообщил ему, что «очень большую чистку сталинского архива провел генерал армии И. А. Серов по личному распоряжению Н. С. Хрущева.

— Свои указания Серову Первый секретарь отдавал в моем присутствии, — рассказывает Шелепин Волкогонову и далее приводит слова Хрущева: «Нужно просмотреть все бумаги с “расстрельными” списками, на которых стоял подписи не только Сталина… Выявите и доложите мне». Так якобы инструктировал Серова отец.

«Хрущев явно хотел обезопасить себя от прямой ответственности за репрессии конца 1930-х годов, — утверждает со слов Шелепина Волкогонов. — Ведь как известно, к решению этих страшных дел были причастны почти все высшие руководители партии и страны. Через два-три месяца Серов передал Хрущеву несколько пухлых папок с документами.

— Где же они сейчас? — поинтересовался Волкогонов.

— Думаю, что теперь их просто не существует, — спокойно ответил Шелепин. И этот разговор Волкогонов считает заслуживающим внимания свидетельством?

Тут возникает множество вопросов. Если дело столь деликатное, то почему отец дал поручение Серову в присутствии свидетеля? У него что, времени другого не нашлось? Если такой разговор и состоялся, то скорее всего, речь шла о членах так называемой «антипартийной группы», выведенной из Президиума ЦК в июне 1957 года, — Молотове, Кагановиче и Маленкове. На собравшемся тогда Пленуме ЦК и Хрущев, и другие выступавшие говорили о весьма многочисленных сталинских расстрельных списках с резолюциями Молотова и Кагановича на них. Отец их видел, следовательно, кому-то пришлось разыскивать для него эти материалы в архивах. Затем, по словам Шелепина, через пару месяцев Серов передает отцу некие документы и снова в присутствии все того же свидетеля. Такое просто вообразить невозможно. Не вызывает сомнений, что Шелепин использовал Волкогонова втемную. Он не говорит, что за папки с документами якобы передал Хрущеву Серов, что в них содержалось. Шелепин также не утверждает, что кто-то эти папки уничтожил, он только «думает…» К нему не придерешься, он все рассчитал точно.

Позволю себе высказать собственное предположение. Разговор происходил не в 1957 году и не с председателем КГБ Серовым, а в 1961-м, накануне XXII съезда партии, с председателем КГБ Шелепиным. На съезде в октябре 1961 года, а не на Пленуме ЦК в июне 1957 года отец озвучил найденные в архивах расстрельные дела с резолюциями Молотова и иже с ним, например такие: «собаке собачья смерть»… Сообщил о том, как Молотов собственноручно перечеркнул на приговоре женам казненных маршалов слово «Ссылка» и написал «ВМ», то есть — высшая мера, расстрел. В этом случае розыском в архивах занимался уже не Серов, а сам Шелепин. Он получал от отца задания, он же передавал ему папки с документами. В разговоре с Волкогоновым Шелепин подменил себя Серовым, а остальное предоставил домыслить самому Волкогонову.

Из публикации в публикацию путешествуют и еще более невероятные «свидетельства» уничтожения архивов. Так, «по свидетельству» анонимных заключенных внутренней тюрьмы КГБ, огромные кипы бумаг сжигали во дворе здания на Лубянской площади. Поднимавшиеся над кострами клубы черного дыма заключенные «наблюдали» через зарешеченные окошки своих камер, которые, по существующим тогда правилам, закрывались «намордниками», да так, что сквозь них не то что дыма, клочка неба синего не увидишь. Я уже не говорю, что подлежавшую уничтожению «бумажную массу» сжигали в специальных печах или, за их отсутствием, в котельных, а не на кострах, где толком и не проконтролируешь, что сгорело, а что разлетелось по ветру.

Другие историки приводят другие «анонимные» свидетельства того, как из здания Московского комитета партии на Старой площади в Москве в середине 1950-х годов грузовиками вывозили какие-то бумаги. Какие грузовики и какие бумаги — никто не знает, но, по их мнению, так уничтожались архивы. Эта история настолько нелепа, что опровергать-то ее не хочется. Мало ли какой мусор ежедневно вывозится на свалки из учреждений. Не исключено, что эту «бумажную массу» вообще перевозили из здания в здание. Но находятся весьма серьезные люди, берущие на веру и такие, с позволения сказать, «факты».

«Уничтожение» архивов, «дело» Леонида, дезинформаторы из КГБ положили в основу кампании по дискредитации отца, но они не брезговали и «мелочами». К примеру, в 1965 году, «Волгу» из Кремлевского гаража, на ней теперь по решению Президиума ЦК ездил отставной Хрущев, вдруг сменил громоздкий семиместный черный ЗИМ с «частными» номерами. Единственный экземпляр ЗИМа с трудом разыскали где-то в Грузии и «специально для обслуживания отца» пригнали в Москву. В глазах москвичей он должен был символизировать «неправедно нажитое» отцом богатство. Шоферы ворчали, ЗИМ, произведенный еще в сороковые годы, постоянно ломался, а запасных частей не найдешь, машину давно сняли с производства. История с ЗИМом последствий не имела, на «частные» номера никто, кроме меня, внимания не обратил.

Примерно тогда же запустили «утку» о Хрущеве, отплясывающем по принуждению Сталина у него на даче гопака. Она оказалась живучей, а сопутствующее ей «разъяснение»: Хрущева Сталин держал за «шута», тот копил обиду и при первом же случае отомстил, как умел, — публика восприняла. Я уже описал выше, кто, как и что вытанцовывал на сталинской даче, и не считаю нужным повторяться.

К сожалению, и гопак на даче, и «шутовская маска» стали частью «исторического портрета» отца, портрета нарисованного «художниками» школы Шелепина — Семичастного.

В 1967 году реабилитация Сталина провалилась, воспротивились наши западные друзья-коммунисты, они взмолились: такого их партии не вынесут. Брежнев нехотя пошел на попятный. Прошло еще три десятилетия, и Сталин начал возрождаться вновь. Восстановлением его «доброго имени» занимаются те же профессионалы, которые приложили столько усилий к предыдущему этапу «разоблачения» Хрущева, и сидят они в тех же кабинетах. Похоже, что на всю эту кампанию ассигнованы немалые суммы, а Сталин возвращается всерьез и надолго. Судя по результатам, деньги потрачены с умом. Россияне уже «простили» Сталину миллионы безвинно погибших соотечественников. С кем не бывает? «Зато он победил Гитлера и сделал нашу страну великой» — так звучит главный аргумент неосталинистов.

Я не хотел и не хочу вступать в полемику с многократно превосходящим меня противником, да и цель моя написать правдивую книгу об отце, а не растрачивать свои силы понапрасну. Однако не могу удержаться от того, чтобы не высказаться о тандеме Сталин — Гитлер или Гитлер — Сталин.

Начну с самого начала, с 1930-х годов. Тогда Сталин не столько противодействовал, сколько поспособствовал Гитлеру в приходе к власти. Если бы в 1932–1933 годах он не сопротивлялся изо всех сил политическому сближению немецких коммунистов с немецкими же социал-демократами, каждая из этих партий лишь чуть уступала в популярности национал-социалистам, и позволил бы им выступить единым фронтом на выборах, то партия Гитлера не получила бы большинства мест в Рейхстаге, Гитлер не стал бы канцлером и история XX века пошла бы по иному пути. Какому? Не стоит и гадать. XX век мы уже прожили.

Если бы Сталин в 1937 году не арестовал практически весь командный состав Красной Армии, то, даже захватив власть, Гитлер вряд ли рискнул бы напасть на Советский Союз. Немецкий генералитет, немецкая разведка хорошо знали сильные и слабые стороны Красной Армии, особенно сильные. Созданные в середине тридцатых годов крупные мобильные танковые соединения, в перспективе — армии, авиадесантные дивизии, все это наработки казненных Сталиным военачальников. И все это пошло коту под хвост.

После разоблачения «заговора красных маршалов» их нововведения признали вредительскими, в армии возобладали воззрения времен Первой мировой и Гражданской войн. Танковые корпуса возродили перед самой войной, но реальной боевой силой они стали только в процессе боев. А вот Гитлер реализовал новации «врагов народа» и благодаря им громил своих противников в начале Второй мировой войны и на западе, и на востоке.

Теперь известны официальные цифры людских потерь Красной Армии накануне войны. В 1937–1941 годы Сталин уничтожил 42 тысячи средних и высших командиров. Вдумайтесь в эти цифры! За три-четыре года армия лишилась сорока двух тысяч командиров, на подготовку которых ушли предыдущие полтора десятилетия. Красная Армия осталась не только без маршалов, в живых Сталин оставил лишь Ворошилова с Буденным, оказались обезглавленными практически и вся командная вертикаль: взводы, роты, батальоны, полки, бригады, дивизии, корпуса, армии! Штабы остались без грамотных стратегов и тактиков. А без них они уже не штабы, а конторы. Не стало начальников связи, начальников разведки, начальников снабжения. На место майоров и полковников пришли лейтенанты с дипломами двухгодичных военных училищ. За год-полтора 93 процента офицеров, не умея ни командовать, ни воевать, выдвинулись из ниоткуда. К примеру, в 1940 году из 225 командиров полков ни один не учился, как это полагается, в военных академиях. Двадцать пять из них пришли из военных училищ, а остальные двести — прослушали курсы младших лейтенантов! 70 процентов командиров полков занимали эту должность менее года.

О чем еще можно говорить! При всем своем авантюризме Гитлер трезво оценивал боевые возможности противника. Он считал, что Красной Армии уже не оправиться от поражения, нанесенного ей Сталиным в 1937 году. Сталин своими репрессиями спровоцировал Гитлера на войну.

А чего стоило всем нам нежелание Сталина считаться с фактами, когда в начале 1941 года война стала неотвратимой? Вместо принятия необходимых мер он приказал отозвать в Москву разведчиков, от которых поступала раздражавшая его информация, и примерно их наказать.

Если бы в июне 1941 года, в самый канун войны Сталин даже не приказал, а просто позволил своим генералам, как полагалось по уставу, выдвинуть дивизии на рубежи отражения атаки, рассредоточить авиацию, сделать то, что в таких обстоятельствах делается всегда, то немцы, возможно, и прорвались бы, но не разгромили Красную Армию и мы не отступали бы до Москвы и Ленинграда.

Если бы в июле 1941 года Сталин послушался своих генералов, командующего Юго-Западного фронта генерала Кирпоноса и начальника Генерального штаба Жукова, предупреждавших его о неизбежности флангового удара гитлеровцев из Белоруссии в тыл Киевской группировке наших войск, позволил загодя отвести армии на восток, то полмиллиона солдат не угодили бы в плен. Полмиллиона бойцов — это огромная сила, сила способная сдержать наступление врага на Москву.

Если бы весной следующего, 1942 года, Сталин поверил донесениям собственной разведки, как стратегической, так и фронтовой, считавшей, что летнее наступление немцев начнется из-под Харькова в направлении к Волге и Кавказу, а не на Москву, как думал он сам, сосредоточил бы там имевшиеся у него резервы, то врага бы остановили, не произошло бы ни кровавой Сталинградской битвы, ни битвы за Кавказ. Но Сталин не дал необходимых для отражения удара танков и самолетов, а на разведсводках написал, как он писал и в 1941 году, что «наивных» генералов враг водит за нос.

Уцелевшие от сталинского разгрома армейские командиры научились воевать только к концу 1942 года. Учение стоило дорого: миллионы в немецком плену, еще миллионы погибших. Пришлось заново создавать танковые армии, в процессе боев расформировывать ставшую обузой кавалерию.

Своей разведке и своим генералам Сталин поверил лишь в 1943 году, в преддверии наступления немцев на Курской дуге. Результат известен всем, мы победили. А если бы и тут Сталин положился на собственное «чутье»?

Читая современные восхваления Сталину, на каждом шагу, на каждой странице наталкиваешься на подтасовки. Приятно, конечно, что сталинисты не могут обойтись без лжи, что нет у них ни аргументов, ни фактов. Приятно… Да что толку? Гений пропаганды Йозеф Геббельс когда-то произнес: «Чтобы массы поверили, ложь должна быть чудовищной». Он знал, что говорил. С одной лишь поправкой — если народ в силу каких-то внутренних причин хочет этой лжи верить.

Расхожая истина, что народ достоин своих правителей, мне претит, я ведь тоже частичка своего народа, но где взять аргументы против?

 

«Синдром Петефи»

В заключение темы еще раз вернусь к Венгрии.

Восстание 1956 года оставило в российской истории след не меньший, чем в венгерской. Конечно, не само восстание. Восстания — победоносные, свергнувшие «угнетателей», или неудачные, безжалостно подавленные «угнетателями» — явления в истории обыденные. История относится к ним с историческим равнодушием.

Я же имею в виду «Кружок Петефи», названный именем венгерского поэта-революционера XIX века, поначалу, казалось бы, безобидный дискуссионный клуб в меру диссидентствующих поэтов, писателей и иных интеллектуалов. Дискуссионный клуб, питаемый народной неудовлетворенностью и поощряемый непротивлением власти, быстро превратился в штаб вооруженного мятежа. Так случается в авторитарных обществах в переходный период, когда они уже не тирания, но и еще очень далеки от демократии. Он крайне опасен своей нестабильностью, тут малейший толчок может привести к обрушению, одна-единственная искра вызвать пожар. Здесь все зависит от искусства лидера-реформатора: пережмешь — и ты уже не реформатор, а диктатор, слишком отпустишь тормоза — и власть незаметно ускользнет из рук, перетечет к более радикальным, но, как правило, безответственным людям, наподобие «Кружка Петефи» и иже с ними, а там и костей не соберешь, не только своих, но и доверившихся тебе людей. «Кружок Петефи» послужил отцу и уроком, и грозным предупреждением: одно непродуманное движение, попытка опередить ход истории — и все полетит под откос, наступит хаос, и вместо демократизации страны можно остаться вообще без страны.

В 1956 году в советском руководстве возник и на десятилетия сохранился синдром «Кружка Петефи». Помнил о «Кружке Петефи» и пришедший к власти через двадцать лет после отца Юрий Андропов, в 1956 году посол в Будапеште, он не понаслышке знал, как все это получается. А вот Михаил Горбачев о «Кружке Петефи» уже позабыл. Что из этого получилось, не хочется и вспоминать.

 

Масло вместо пушек

На XX съезде маршала Жукова избрали кандидатом в члены Президиума ЦК КПСС. Так уж повелось, что руководители ключевых ведомств: военного, иностранных дел, государственной безопасности входили в состав высшего политического руководства.

Отцу такая практика казалась не просто неправильной, но и опасной для страны, если помнить о недавних проблемах в связи с устранением Берии. Возникает слишком много соблазнов, да и ведомственные интересы порой довлеют над общественными. Он считал целесообразным разделить функции: политическое руководство принимает решения, а соответствующие министры — исполняют их. Но сломать устоявшуюся структуру оказалось непросто. Пока отцу удалось это только в отношении главы госбезопасности — преемника Берии генерала Ивана Александровича Серова. Его не только не допустили в политическое руководство, но сам статус органов Государственной Безопасности понизили с министерского ранга до Комитета при Совете Министров, формально что-то вроде Комитета по делам религий.

С Министерством обороны и Министерством иностранных дел отец справится только в 1957 году, когда появится решение Президиума ЦК, запрещающее совмещать министерские должности с членством в Президиуме ЦК. Богу — богово, а кесарю — кесарево.

Пока же Жуков уверенно набирал очки. Он доложил съезду, что принятое в августе 1955 года решение о сокращении Вооруженных сил на 640 тысяч человек выполнено досрочно, а военные расходы уменьшились на десять миллиардов рублей. Жуков даже несколько преуменьшил цифры. За послесталинский период, с 1 января 1953 года по 1 января 1956 года Вооруженные силы СССР сократились с 5.394.038 до 4.277.822 человек, то есть на 1 миллион 116 тысяч 216 военнослужащих.

«Масло вместо пушек» — жизненная концепция отца — обретала реальные очертания.

С Жуковым у отца принципиальных разногласий не возникало. Министр обороны соглашался, что силу армии теперь определяет не количество «штыков», а качество ее вооружения, особенно ядерного. Жуков не только не противился сокращению личного состава, но где-то подталкивал отца.

В мае 1956 года Президиум ЦК решил еще сократить Вооруженные силы, к маю 1957 года отправить на гражданку дополнительно 1 миллион 200 тысяч человек. Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР предписывало расформировать шестьдесят три дивизии и отдельные бригады. Ликвидировались некоторые военные училища, отправлялись на консервацию 375 боевых кораблей. Отдельной строкой выделялось сокращение на 30 тысяч человек военной группировки в Германии, в том числе там расформировывались три авиационные дивизии.

Армия встретила свое сокращение со сдержанным ропотом, но альтернатив у отца не было, страна просто не могла и не имела права содержать не сбалансированную с экономикой военную машину. Угроза войны отодвинулась, можно перековывать «мечи на орала».

Последний пункт Постановления предписывал: «…Уволенным из состава Вооруженных Сил военнослужащим предоставить возможность устройства на работу в промышленности и в сельском хозяйстве».

Обустройство увольняемых в запас, как и в предыдущие годы, беспокойства не вызывало, рабочие руки везде в дефиците, а жилье… О специально выделяемом жилье под сокращаемых военнослужащих тогда и не мечтали, солдаты разъезжались по родительским домам, а вот офицеры требовали заботы. Городским и районным администрациям предписали предоставлять им площадь вне очереди, но из собственных, весьма ограниченных, ресурсов. Местные администрации это указание не то чтобы саботировали, но «свои» очередники: учителя, врачи, агрономы для них представляли большую ценность, чем пришлые офицеры, практически бесполезные в новой жизни. К тому же их не так много, они сами найдут себе пристанище. После войны, десять лет назад, демобилизовалось в несколько раз больше народу, никто о них специальной заботы не проявлял, но все как-то приспособились к мирной жизни. Так или примерно так считали в то время, а как получилось на деле, я, право, не знаю. Вернее, знаю очень мало.

Когда в марте 1958 года я поступил в ОКБ-52 Владимира Николаевича Челомея, в нашей лаборатории систем управления крылатыми ракетами в группе механиков работал отставной капитан, бывший командир авиационной эскадрильи. Фамилию его я, к сожалению, забыл. Симпатичный скромный человек, он прилежно выполнял все поручения руководителя группы Михаила Борисовича Корнеева. Поручались же ему задания попроще. Группа механиков работала непосредственно на шефа. Челомей тогда увлекся динамической стабилизацией маятников с помощью принудительных колебаний точки его подвеса. Другими словами, если завибрировать с определенной частотой и силой шарнир, на котором висит маятник, то в маятнике от вибрации набирается дополнительная сила, под действием которой он зависает, хоть вверх ногами, хоть под углом. Такое поведение маятника предопределялось системой уравнений, носящих романтическое имя «Матье», не имеющих ничего общего со знаменитой французской певицей Мирей Матье. Для подтверждения теории практикой механики мастерили маятники. Они послушно зависали в заданном вибрациями положении, а когда тряска кончалась, начинали размеренно раскачиваться, как и полагается маятникам.

Этими маятниками занимался и демобилизованный капитан. На жизнь он не жаловался, хотя платили ему меньше, чем в армии, ютился в комнатушке в подмосковном Реутове, неподалеку от предприятия. О нормальном жилье ракетчики тогда только мечтали. В Москве уже вовсю строили пятиэтажки, но до расположенного в области конструкторского бюро очередь пока не доходила.

Весной 1959 года мы передали морякам для вооружения подводных лодок первую в истории флота крылатую ракету П-5. Стартовала она не с катапульты, как американский «Регулус», а из бочки-контейнера. Не вдаваясь в детали, скажу только, что американцев мы опережали лет на десять — пятнадцать. Разработчиков тогда щедро наградили, кого Ленинской премией, кого орденом и медалью, а «наиболее ценным» бесквартирным работникам нашего ОКБ (так написано в секретном Постановлении ЦК КПСС и СМ СССР от 1959 года) выделили весьма скромное жилье, кому комнату, кому квартирку. В список на получение жилья попали и трое механиков из нашей лаборатории. Капитану квартиры не досталось, ему пришлось дожидаться сдачи на вооружение следующей ракеты. К тому времени он полностью адаптировался к гражданской жизни и на разлучившую его с армией судьбу не роптал.

Естественно, что у уволенных с военной службы офицеров судьбы складывались по-разному, одним везло больше, другим — меньше, а кому-то совсем не везло.

В своих выступлениях отец не раз вспоминал демобилизованного майора Ярослава Семеновича Чижа. После армии он, человек инициативный, вернулся домой в Золочевский район Львовской области, сразу подался в колхоз и вскоре начал заведовать свинофермой. Через пару лет свиновод Чиж прогремел на всю страну, получил звание Героя Социалистического труда. Однако в глазах большинства демобилизуемых офицеров героем он не стал. Майору, старшему офицеру возиться в хлеву, ходить за свиньями не пристало, такое с их понятием об офицерской чести не вязалось. Другое дело — начальник отдела кадров на заводе или делопроизводитель в домоуправлении, на худой конец преподаватель военного дела в школе. Должности хоть и не очень завидные, но офицера «достойные».

В США я встречал не майоров, а отставников генерал-майоров — фермеров, в том числе и свиноводов. Им и в голову не приходит, что их занятие зазорно. В 1959 году пятизвездочный генерал, по-нашему маршал, Президент США Эйзенхауэр с гордостью демонстрировал отцу выращенных на его семейной ферме бычков. И финский министр иностранных дел Виролайнен в свободное время в охотку работал на ферме в хлеву.

 

От «Сибири» до «Саратова»

К середине 1956 года набрала обороты кампания по привлечению оборонных предприятий к выпуску мирной продукции, еще одна после сокращения Вооруженных сил составляющая политики отца «масло вместо пушек».

Их технологический уровень и оборудование позволили приступить к производству того, что оказывалось не под силу «обычным» заводам, изначально ориентированным на товары широкого потребления. Все предыдущие десятилетия последних держали в черном теле: они получали станки, по своим параметрам не способные ни на что путное, на них работали инженеры и рабочие, которых больше не брали никуда. Естественно, что и изделия выходили соответствующие.

Теперь все переменилось. Заводы, производившие самолеты, танки и, даже ракеты, соревновались друг с другом в поиске заказчиков «на стороне». Кировский завод в Ленинграде перепрофилировали с танков на производство мощных тракторов для целины. Трактора меньшей мощности выходили из ворот «Южмаша», первого в СССР ракетного завода. В 1956 году на Омском авиационном заводе изготовили первые сто штук стиральных машин «Сибирь», первые не только для омичан, но вообще первые в России. Советские женщины и не представляли, что белье можно стирать не в корыте. Машину один в один скопировали с английской модели «Gouvermatic». Получилось не столь элегантно, но главное — машина стирала. В тот же год Ленинградский оборонный завод имени Свердлова освоил свою стиральную машину «Ока».

В 1956 году Горьковский авиационный завод, выпускавший реактивные истребители «МиГ», произвел первую партию детских велосипедов «Школьник», быстро ставших мечтой мальчишек и девчонок. Вслед за «Школьником» с конвейера пошли взрослые велосипеды «Кама». С горьковчанами вступили в конкуренцию латыши. Свои велосипеды, мужской «Рига-10» и женский «Рига-20», они сделали пофасонистей, оснастили их переключателями скоростей, зеркальцем заднего вида и даже фарой.

В магазинах электробытовых товаров появились пылесосы сразу двух моделей, «Москва» и «Чайка». Они тоже продукт конверсии, если пользоваться современным языком. В подмосковном Пушкино освоили электрический полотер. Напомню, что тогда полы во всех квартирах настилались паркетом и требовали регулярной натирки специальной мастикой. Паркетный лак изобретут еще лет через десять-пятнадцать. Разбрызганную по полу мастику втирали в дерево надетой на ногу жесткой щеткой. Елозить ею приходилось не один час, так что электрополотер стал даже популярнее пылесоса.

Увеличился выпуск холодильников. Первый советский холодильник ХТЗ-120 произвели еще до войны, в 1940 году в Харькове на выпускавшем танки Харьковском тракторном заводе, поэтому и назвали его ХТЗ-120. Правда, серию так и не успели наладить. После войны, с 1949 года, холодильники делали на ЗИСе, Московском заводе имени Сталина, известном своими пятитонными грузовиками и менее известном бронетранспортерами. Через два года на Саратовском авиационном заводе наладили выпуск холодильника «Саратов». В 1956 году там, в дополнение к громоздкому напольному «Саратову-2», начали выпускать портативный холодильник «Морозко». Он легко устанавливался на столе и даже умещался в шкаф, что оказалось немаловажным в тесноте коммунальных квартир, где каждый квадратный сантиметр пола ценился на вес золота. В 1956 году саратовские авиационщики произвели 100 тысяч холодильников.

Произошла подвижка и в автомобилестроении. В 1956 году на смену «Победе» пришла комфортабельная «Волга», развивавшая «космическую» по тем временам скорость в 130 километров в час. Правда, только на испытательном треке, обычные ухабистые дороги быстрее сорока-шестидесяти километров в час двигаться не позволяли. «Волга» Горьковского автозавода и «Москвич» Московского составляли тогда весь легковой автомобильный парк страны, если не считать правительственных лимузинов ЗИС и ЗИМ. В 1956 году выпустили 97,8 тысяч машин, мало по сравнению с Америкой, но если отталкиваться от первых послевоенных лет, то очень много.

В 1956 году произошел переворот в советской моде, она начала встраиваться в русло европейской, по крайней мере в части женской одежды, где возобладал стиль «нью лук» — узкая талия, приподнятая грудь, покатая линия плеч и широкие бедра.

Новая мода установилась и на мебель. Громоздкие «бабушкины» диваны и буфеты ушли в историю. Их заменили многофункциональные, часто секционные, наборы, спроектированные для новых, пусть и малогабаритных, но отдельных квартир. Стоила эта мебель относительно недорого. При средней заработной плате в 800 рублей в месяц, обеденный стол обходился в 300 рублей, стул — в 55, кровать — в 250.(1 января 1961 года произойдет деноминация и восемьсот рублей превратятся в восемьдесят, триста — в тридцать, и т. д.)

Жилые пятиэтажки в 1956 году больше не вытягивали вдоль улиц, как раньше, а компоновали в микрорайоны с обязательными: типовой школой на 880 учеников, типовым детским садом, яслями, универсальным магазином, комбинатом бытового обслуживания, недорогой столовой, иногда рестораном и кинотеатром. Последние обслуживали сразу несколько микрорайонов.

Конечно, всего перечисленного на всех не хватало, за автомобилями и холодильниками годами стояли в очереди, но лиха беда начало. Программа «масло вместо пушек» заработала, и перемены ощутили все.

 

Атомная энергетика

По завершении XX съезда отец начал готовиться к намеченной на конец апреля 1956 года поездке в Англию, первому своему официальному визиту в первостатейную западную капиталистическую страну. Формальным главой делегации считался Председатель правительства Булганин, отец числился всего лишь членом Президиума Верховного Совета, но в Лондоне прекрасно понимали, с кем на самом деле им предстоит иметь дело.

Месяцем ранее, 14 марта 1956 года, в Лондон откомандировали «осваивать целину» Маленкова. За прошедший год он, казалось бы, полностью сжился со своим новым положением министра энергетики, по-прежнему не реже раза в неделю заглядывал к отцу на дачу, по-соседски пообщаться, погулять, а потом попить чайку. Во время прогулок Маленков увлеченно рассказывал о новых для себя и для отца технических и иных особенностях производства электричества. Отец его внимательно слушал, расспрашивал о деталях. Складывалось впечатление, что Георгий Максимилианович не сожалеет ни об утерянном премьерстве, ни о кабинете в Кремле, и отношение его к отцу нисколько не переменилось.

Маленков поехал в Англию во главе делегации советских энергетиков. Он привлек к себе особое внимание, англичанам хотелось прощупать расклад, узнать чем дышит недавний глава советского правительства, как писали лондонские газеты «в жесткой схватке проигравший Хрущеву очередной раунд в кремлевской борьбе за власть». Того же, что на самом деле ни жесткой, ни мягкой борьбы с отцом Маленков не вел, с самого начала занял подчиненное положение и принял его главенство, в западную версию взаимоотношений в советском руководстве не укладывалось. Благословляя Маленкова на поездку в Лондон, отец демонстрировал Западу, что в Москве настали иные времена, теперь отставных высших руководителей страны не отправляют на Лубянку, а в своем новом качестве они даже совершают заграничные вояжи.

Визит Маленкова прошел более чем успешно. С самого начала мажорный тон задал прилет делегации на сверхсовременном двухтурбинном реактивном лайнере Ту-104. В 1956 году в мире существовал еще только один реактивный пассажирский самолет: четырехмоторная английская «Комета». Она было приступила к коммерческим полетам, но неудачно, несколько «Комет», одна за другой, развалились в воздухе. Полеты приостановили. На этом фоне приземление Ту-104 в лондонском аэропорту выглядело особо впечатляющим. Газеты пестрили его фотографиями, специалисты восхищались мощью моторов самолета: два русских обеспечивают ту же тягу, что четыре английских. В первые два-три дня Ту-104 даже заслонил сам визит, но вскоре Маленков и перипетии кремлевской политики вернулись на первые страницы газет.

Георгия Максимилиановича с делегацией свозили в Центр ядерных исследований в Харуэлле, показали строящиеся атомные электростанции, не в пять киловатт, как наша Обнинская, запущенная в позапрошлом, 1954 году, а настоящие, промышленные.

В первый же вечер по возвращении в Москву Маленков поспешил к отцу поделиться впечатлениями от поездки. Обе семьи долго гуляли по дорожкам дачи, уже почти очистившимся от снега, потом вместе ужинали. Гость рассказывал и не мог остановиться: англичане — и руководство, и простые люди, настроены весьма дружелюбно, отца с Булганиным ждет теплый прием. Собственно, едва ли не самой важной задачей Маленкова была проверка настроений британцев — если его освищут, забросают тухлыми яйцами, то и Хрущеву с Булганиным придется несладко. Отец не исключал, что при таком повороте дел они вообще от визита откажутся, позориться им там не к чему. Обошлось. Не освистали, не забросали, а наоборот одарили улыбками и даже цветами.

Затем речь зашла об атомных электростанциях. Еще в прошлом году всем, и правительству, и ученым, казалось, что мы тут занимаем передовые позиции. Рассказ Маленкова удивил отца, и удивил неприятно. До того ему никто не докладывал об успехах англичан в этой области. Совсем недавно, 5 января 1956 года, о последних разработках атомного оружия им докладывал Министр среднего машиностроения Аврамий Павлович Завенягин, его заместитель генерал Павел Михайлович Зернов, академик Курчатов и главный конструктор ядерных зарядов Юлий Борисович Харитон. Отец, поблагодарив их за работу, начал расспрашивать о перспективах мирного использования атома. Курчатов рассказал о своих работах по ядерному синтезу, отметил, что здесь они вырвались вперед и даже англичане, а они в западном мире в этой области — пионеры, отстают на несколько лет. А вот о том, что англичане далеко продвинулись вперед в области атомных электростанций, Курчатов промолчал.

С Курчатовым отец познакомился не очень давно, в августе 1953 года, сразу после испытаний первой советской водородной бомбы. Курчатов произвел на отца очень благоприятное впечатление: человек знающий, сдержанный, слов на ветер не бросает, если что сказал, перепроверять за ним не надо.

В ответ на вопрос отца о перспективах мирного атома, Курчатов предложил создать международный научный центр наподобие британского Харуэлла и пригласить туда ученых социалистических стран, подключить их к перспективным ядерным исследованиям, невоенным, конечно. Отцу идея Курчатова понравилась, он попросил его подготовить предложения. Курчатов времени не терял, 14 января 1956 года по его записке Президиум ЦК принял Постановление «Об организации Восточного института ядерных исследований» и поручил созвать в Москве совещание потенциальных участников будущего проекта. 26 марта 11 стран Европы и Азии подписали соглашение об учреждении Объединенного института ядерных исследований. К тому времени Курчатов и место ему подыскал: на Волге, в Дубне, там уже работали Институт ядерных проблем и Электрофизическая лаборатория Академии наук. 12 июля 1956 года в газетах опубликовали заявление Советского правительства «О европейском сотрудничестве в области атомной энергии», объявлявшем об учреждении Дубнинского ядерного центра.

В том первом разговоре 5 января 1956 года отец поручил Завенягину (они знали друг друга с 1920 года, тогда Аврамий Павлович секретарствовал в Юзовском уездном комитете, а отец ходил у него в заместителях) продумать возможность использования атомных реакторов для получения электроэнергии и главное просчитать, во сколько обойдется киловатт. Через пару месяцев ученые, атомщики и энергетики, доложили: атомные электростанции построить можно, но выработанное на них электричество дороже теплового, а уж тем более полученного на гидроэлектростанциях. Отец согласился лишь отчасти — по его мнению, мы уже построили и строим еще атомные реакторы для производства оружейного плутония, они охлаждаются водой, а затем этот водяной пар, разогретый энергией атома, охлаждается в градирнях и еще не остывшая вода сбрасывается без толку в реки. Все происходит так же, как и на тепловых электростанциях, только там паром крутят турбины, а тут его выбрасывают. Если реакторный пар заставить работать, то выработанная электроэнергия получится как бы даровой.

Атомщики вскоре доложили, что такой вариант возможен, правда, в силу технологических особенностей давление реакторного пара получается низким, всего в одну и одну десятую атмосферы, но и этого достаточно, чтобы на плутониевых реакторах начать вырабатывать электроэнергию. Для настоящих электростанций придется спроектировать в будущем специальные, рассчитанные под их требования атомные установки. 1 марта 1956 года отец поставил на обсуждение Президиума ЦК вопрос о строительстве в 1956–1960 годах атомных электростанций. Скорее не план, а прикидка плана не столько промышленного, сколько экспериментального строительства. Он считал, что, даже не имея возможности конкурировать с гидро— и теплоэлектростанциями, атомные станции могут оказаться рентабельными в районах, куда уголь приходится издалека везти по железной дороге, особенно добываемый из глубоких шахт «дорогой» уголь, такой, как донбасский. Первую станцию предполагалось заложить в районе Куйбышева (Самары), теперь мы знаем эту точку как Балаковская АЭС. Дальнейший план развертывания атомной энергетики предстояло еще уточнить, в марте наметили перспективные регионы: Уральский, Московский, после некоторых колебаний — Ленинградский.

Этот план касался промышленных атомных электростанций, пока же в качестве эксперимента поручили приладить турбины и электрогенераторы к строящимся в Сибири оружейным реакторам и тем самым разрешить проблему электроснабжения «закрытых» городов и прилегающих к ним «открытых» районов.

По мнению Маленкова, англичане занялись атомной энергетикой не от хорошей жизни: «У них нет больших рек, нефть везут издалека, со Среднего Востока, свой уголь дорогой, вот они и ухватились за атомную энергию. У нас же рек в избытке, мы начинаем добывать в разрезах дешевый уголь, часть станций переходит на мазут, тоже свой». Аргументы Маленкова прозвучали убедительно, но, тем не менее, отец попросил его еще раз все тщательно просчитать. Экономисты-энергетики подтвердили свои выводы: при существующих технологиях «атомное» электричество обойдется дороже.

Рассказ Маленкова об атомных станциях меня очень заинтриговал, все, связанное с атомом, в те годы окружал сказочно-фантастический ореол, и его выводы о нерентабельности атомной энергетики меня расстроили. В последующие месяцы при каждом удобном случае я приставал к отцу с расспросами о планах в этой области. С заключением экономистов я, без малейших к тому оснований, никак не соглашался. Оказывается, не согласился с ними и Курчатов. При очередной встрече с отцом он настаивал на продолжении работ. В отличие от меня, он приводил серьезные резоны: только так удастся отработать новую технологию и, по мере накопления новых знаний, удешевить производство «атомного» электричества.

1 августа 1956 года, а затем и 31-го отец вновь ставит вопрос атомной энергетики на обсуждение Президиума ЦК. Он повторяет аргументы Курчатова. Решают продолжить работы по четырем-пяти атомным станциям уже в текущей пятилетке, по тем, что определили 1 марта. Предложение атомщиков перенести головную станцию из Куйбышевской области в Москву, в Ховрино, «посадить» ее поблизости от их исследовательского центра, известного ныне как Курчатовский институт, отвергают. Курчатов и присоединившийся к нему на августовских заседаниях Анатолий Петрович Александров не согласились, настаивали на своем, так им удобнее работать, а ядерные реакторы для будущей атомной электростанции ничем принципиально не отличаются от уже функционирующих в их лабораториях.

Доводы прозвучали убедительно, и 31 августа на Президиуме ЦК принимают компромиссное решение: «Не писать Угличскую станцию, а о Московской (Ховринской) — подумать». Тем временем в Минэнерго продолжали сомневаться. В результате, к великому сожалению академика Александрова, Ховринскую АЭС так и не построили и вообще со строительством промышленных атомных станций договорились повременить, пусть ученые еще поработают. Для накопления опыта согласились соорудить только одну экспериментальную атомную электростанцию промышленных масштабов мощностью реакторов в 420 тысяч киловатт (420 мегаватт). В спорах атомщиков с энергетиками, пока Завенягин с Маленковым согласовали и увязали все вопросы, пролетел год. Постановление Правительства подписали только 15 июня 1957 года.

А вот подключение «плутониевых» оружейных реакторов к выработке электроэнергии развернулось без проволочек. За него отвечал один Завенягин и в увязке с Маленковым не нуждался. В самом начале 1957 года в Томске-7 (Северске), взяв за базу оружейный реактор И-1, приступили к сооружению оружейно-энергетического реактора ЭИ-1 с прилаженной к нему паровой турбиной низкого давления и электрогенератором на 100 тысяч киловатт. 7 сентября 1958 года реактор в Томске дал ток в местную энергосистему и одновременно начал нарабатывать бомбовые плутониевые заряды. О первом событии возвестила «Правда» и другие центральные газеты, о втором — доложили отцу специальной шифровкой с грифом «Совершенно секретно. Особой важности». По завершении работ на первой экспериментальной атомной электростанции рассчитывали установить шесть таких установок с общей мощностью 600 тысяч киловатт.

В дальнейшем все плутониево-оружейные реакторы имели двойное назначение: выработки электричества и наработки атомной взрывчатки. Последний такой реактор запустили в Томске-7 26 июля 1965 года, а упомянутый выше первый окончательно загасили в 1992 году, вместе с распадом Советского Союза.

Тем временем работа над чисто энергетическими атомными установками набирала силу. Они тоже оказались двойного применения: одним предназначалось крутить турбины на атомных электростанциях, другие вращали турбоагрегаты атомных подводных лодок и ледоколов. Всеми этими работами теперь руководил академик Александров. Летом 1962 года первая советская атомная подводная лодка «Ленинский комсомол» поднырнула под лед Северного полюса, и в том же 1962 году выработанная на атомных электростанциях электроэнергия стала экономически конкурентоспособной. «Атомное» электричество теперь стоило не дороже, чем «тепловое», — 10 копеек за киловатт, и к тому же атомные станции не отравляли атмосферу «угольным» сернистым газом, не губили округу сернокислотными дождями. Более того, начался обратный процесс. Пока атомный киловатт дешевел, на гидростанциях еще вчера «даровая» электроэнергия дорожала. В 1962 году за гидрокиловатт уже платили 15 копеек. Западнее Волги атомные электростанции становились все более выгодными. В европейской части Союза их начали строить повсеместно.

Репутация ядерной энергетики пошатнулась после Чернобыльской катастрофы 26 апреля 1986 года, взрыва атомного реактора на электростанции. На мой взгляд, напрасно. Если не следовать инструкциям, а ими в ночь катастрофы эксплуатационники пренебрегли, то и не такое можно натворить. И не только на атомной электростанции, но где угодно, на тепловой или на гидроэлектростанции, на транспорте, на любом производстве. У меня нет сомнений, опала ядерной энергетики — временна. По долговременным последствиям воздействия производства электричества на окружающую среду атомные электростанции вне конкуренции. Более «чистой» технологии человечество пока не придумало.

 

Академик Туполев и академик Курчатов

Однако возвратимся в апрель 1956 года. Впечатленный рассказом Маленкова об эффекте, произведенном на англичан нашим Ту-104, и о его экскурсии по атомному центру в Харуэлле, отец решил включить в отправляющуюся в Лондон правительственную делегацию атомщика Игоря Васильевича Курчатова и авиаконструктора Андрея Николаевича Туполева, пусть они там расскажут о наших достижениях, утрут англичанам нос.

С Туполевым отец познакомился, как я уже упоминал, в начале 1930-х, потом, с отъездом отца на Украину, их пути разошлись. Знакомство возобновилось только после смерти Сталина, когда отец начал вникать в вопросы обороны и заехал к Андрею Николаевичу в конструкторское бюро послушать, какие новинки разрабатывает коллектив академика.

В Англию отец решил отправиться на современном крейсере «Орджоникидзе», обводами своего корпуса, формой винта он опережал самые лучшие аналогичные корабли зарубежных стран, в том числе и британские. Из Москвы до Калининграда, где предстояло пересесть на крейсер, добирались поездом. Путешествие заняло целый день. Отец сидел с Туполевым и Курчатовым за обеденным столом в салоне правительственного вагона и не спеша выспрашивал Андрея Николаевича о перспективах замены винтовых пассажирских самолетов на реактивные. Тогда многие сомневались в экономической эффективности последних. Они, безусловно, летают быстрее, но и горючего потребляют несравненно больше. Туполев тут же за столом, вытащив из кармана пиджака сложенные вдвое тетрадные странички, умножал, делил, демонстрируя на цифрах, что в расчете на одного пассажира с учетом скорости и вместимости самолета реактивный самолет становится даже экономичнее обычного винтового. Отец внимательно всматривался в цифры, что-то сам прикидывал в уме, при этом губы его шевелились. Реактивный Ту-104 ему очень нравился, но и транжирить деньги он не намеревался, а тут все так удачно сводилось воедино. Отец поинтересовался, насколько безопасно летать на двух турбинах, что произойдет, если один мотор откажет? Четырехтурбинный самолет представлялся ему более надежным. Андрей Николаевич заверил его, что авария исключается, но четыре двигателя для пассажирского самолета, конечно, иметь надежнее. Он обещал подумать. Через несколько лет появится четырехтурбинный Ту-110, но в Аэрофлоте он не приживется, быстро сойдет со сцены.

Время пролетело незаметно, за окнами начало вечереть. Отец попросил принести чай с лимоном. Туполев тем временем перешел к рассказу о будущем: сейчас он переделывал стратегический бомбардировщик Ту-95 в самый большой и дальний в мире пассажирский самолет. Он пролетит без посадки от Москвы до Владивостока. Отец живо откликнулся, в 1954 году они с Булганиным на Ил-14 добирались до Пекина почти двое суток и со множеством посадок. Отец сказал, что он с удовольствием опробует новый самолет. Булганин, он сидел рядом с отцом, одобрительно заулыбался.

Разговор продолжался до позднего вечера, а на следующее утро мы погрузились на крейсер. Членов делегации расселили по офицерским каютам, отец занял «адмиральский» салон, Булганин — капитанский. Офицерам крейсера пришлось устраиваться как придется, и вряд ли они при этом поминали гостей добрым словом.

Я все время употребляю местоимение «мы», и следует пояснить, как я оказался в столь представительной компании. Я учился на четвертом курсе Энергетического института и не мечтал ни о какой Англии. За границу в те годы ездили только дипломаты, реже — иные важные чиновники и только на международные совещания или по другой государственной надобности. Можете себе представить мое удивление и восторг, когда однажды вечером, вернувшись из Кремля, отец осведомился, не хочу ли я поехать с ним в Лондон.

Что же произошло? За обедом — члены Президиума ЦК обычно обедали вместе и одновременно обсуждали разные дела — зашел разговор о визите в Англию. Главным экспертом по заграничному этикету среди них слыл Микоян, он еще в 1930-е годы немало поколесил по свету. Остальные коллеги отца, за исключением Молотова, за границей не бывали. Микоян начал рассказывать, что, в отличие от нас, на Западе главы делегаций путешествуют с женами, и если мы поступим так же, то облегчим себе контакты с хозяевами. Присутствовавшие согласились с Микояном, он знает, что говорит, один Булганин насупленно уткнулся в тарелку. Он давно не ладил со своей женой, но развестись не решался, разводы в те годы не одобрялись.

Микоян уловил настроение Булганина и, поняв свою ошибку, повернулся к отцу: «Может быть ты, Никита…» и осекся, получалось некрасиво, официальный глава делегации поедет один, а неофициальный — с женой.

— Есть иной вариант. Рузвельт везде путешествовал с сыном, — быстро нашелся Анастас Иванович.

Булганин громко засопел. Лева, его сын, летчик, крепко пил, и его кандидатуру тут же отставили. Тут Микоян вспомнил обо мне. Булганин закивал головой, заулыбался, отец тоже не возразил. Так я попал в делегацию.

Я описал наше путешествие в Великобританию в «Рождении сверхдержавы», отец тоже не оставил его без внимания в своих воспоминаниях. Так что я не стану повторяться.

Скажу только, что лекции Курчатова в Харуэлле о термоядерном синтезе имели оглушительный успех. Вот только его прогноз, предсказывавший скорое создание термоядерных электрогенераторов, оказался эфемерным.

Если во время поездки в Англию отец возобновил старое знакомство с Туполевым, то с Курчатовым они там впервые познакомились по-настоящему.

Встречаясь с Курчатовым, отец раз за разом проникался к нему все большей симпатией не только как ученому, но и как к мыслящему по-государственному человеку.

Я уже не раз повторял и, видимо, повторюсь еще, что отец обожал встречи с творческими людьми. Он напитывался от них новыми идеями, но в то же время отдавал себе отчет, что каждый из его собеседников пытается использовать его в собственных интересах. Это естественно, так уж жизнь устроена. Отец старался помочь продвижению нового, но он также понимал, что, «пробивая» свои идеи, собеседник одновременно делает все, чтобы опорочить, утопить конкурентов. Конкуренты соответственно платили той же монетой. Отец оказывался под перекрестным огнем, каждая из сторон опиралась на своих сторонников в министерствах, отделах ЦК, и все они стремились заполучить отца в свой лагерь. Все они требовали решения, естественно, в свою пользу. Отцу приходилось принимать решения, и часто — в условиях неопределенности, когда каждая из сторон сулила «златые горы», но только в будущем. Отец отдавал себе отчет, что он не состоянии разобраться и оценить сам все детали. Более чем когда-либо он нуждался в здравом и беспристрастном совете человека от науки, с широким кругозором. Отец понимал, что абсолютно беспристрастных людей не бывает, но Курчатов все больше представлялся ему наиболее подходящей кандидатурой. Отец приглядывался к нему еще несколько лет и наконец, в самом начале 1960 года предложил Курчатову, не бросая основной работы, взвалить на плечи дополнительную нагрузку советника главы правительства по научным делам. Курчатов согласился без колебаний. Он, человек государственный, уже много лет возглавлявший советский атомный проект, не хуже отца понимал, насколько они необходимы друг другу, а главное — насколько их сотрудничество необходимо стране, ее руководству, и ее науке.

Отец в своих воспоминаниях пишет, что это не он, а сам Курчатов предложил себя на роль «советника по вопросам науки», а отец поддержал его, «понимая, что мне нужен именно такой человек, которому я бы абсолютно доверял. Он подходил идеально…»

Сейчас уже не так важно, кто первым сказал «а», главное, что они нашли друг друга и друг другу понравились. Договорились снова встретиться по возвращении Курчатова из отпуска и тогда дообсудить детали. Не встретились и не дообсудили. Во время отпуска, в воскресенье 7 февраля 1960 года, гуляя со своим другом, главным конструктором атомных зарядов Юлием Борисовичем Харитоном по дорожкам подмосковного санатория Барвиха, Курчатов почувствовал себя нехорошо, присел на ближайшую скамейку и больше не встал. Отказало сердце.

Тем временем слух о том, что отец ищет себе советника по науке, распространился по Москве. Желающих занять это место оказалось немало. Один из них — коллега Курчатова, металлург-атомщик, член-корреспондент Академии наук Василий Семенович Емельянов при встрече предложил отцу свою кандидатуру. Отец ушел от ответа, а дома вечером, рассказав о происшедшем, посетовал: «Мне нужен не просто советник, а советник калибра Курчатова. Емельянов же, к сожалению, далеко не Курчатов».

Нового «Курчатова» отец искал долго и безуспешно. В 1963 году он наконец создал из академиков различных специальностей Совет по науке при Председателе Совета Министров СССР, другими словами, коллективного «Курчатова». Возглавить Совет отец попросил академика Михаила Алексеевича Лаврентьева, ученого курчатовского калибра. Я еще подробно расскажу о Лаврентьеве и о Совете по науке.

 

Бюро ЦК по РСФСР

По завершении XX съезда отец начал выстраивать под себя руководящие партийные структуры. 27 февраля новоизбранный Пленум ЦК учредил Бюро ЦК по РСФСР — самостоятельный орган из 12 человек, которому предстояло заниматься проблемами России, некий суррогат российского ЦК. Председателем Бюро стал отец, заместителем — сибиряк, недавний секретарь Алтайского крайкома, Николай Ильич Беляев. Я его почти не запомнил. На своем посту он просидел всего год, потом уехал Первым секретарем ЦК в Казахстан, оттуда, с понижением, в Ставрополь, и сгинул неведомо куда, в 57 лет его отправили на пенсию. Появлению Бюро ЦК по России предшествовала давняя и кровавая интрига. Россияне уже пытались встать наравне с другими союзными республиками, где имелись не только свой Верховный Совет и свое правительство, но и свой ЦК. Разговор о том, что Россия нуждается в отдельном, российском ЦК после войны первым затеял секретарь ЦК Андрей Александрович Жданов. Он тогда набрал силу, вошел у Сталина в фавор, считался его неофициальным преемником. Однажды Жданов даже заговорил на эту тему с отцом, в то время еще работавшим на Украине и к России, ее проблемам не имевшим даже косвенного отношения. Отец вспоминал, как он случайно пересекся с Ждановым и тот ни с того ни с сего начал изливать ему душу: «Все республики имеют свои ЦК… Российская Федерация же не имеет практически прямого выхода к своим областям, каждая варится в собственном соку… Я, — продолжал Жданов, — думаю, что надо создать Бюро по Российской Федерации».

Что двигало Ждановым, сказать не берусь. Второй человек в стране, вряд ли он нуждался в содействии отца, хотя нельзя исключить желания привлечь его, руководителя самой значимой после России республики, на свою сторону, включить в свою команду. А возможно ему просто захотелось выговориться.

«Считаю, что это было бы полезно, — согласился отец и тут же отыграл назад, — хотя и при Ленине не было ЦК партии отдельно РСФСР. Это и правильно, потому что, если бы у Российской Федерации имелся какой-то выборный центральный орган, то могло возникнуть противопоставление Союзному ЦК. Российская Федерация слишком мощная по количеству населения, промышленности, сельскому хозяйству. К тому же в Москве находилось бы два Центральных комитета… Ленин на это не пошел. Видимо, он не хотел создать два центра, стремился к монолитности политического руководства. Так что для РСФСР (самостоятельный) ЦК не нужен, лучше иметь Бюро (в составе Всесоюзного ЦК).»

Жданов углубляться в проблему не стал, сказал, что собирается в отпуск, а по возвращении хотел бы поговорить с отцом поподробнее. Из отпуска Жданов не вернулся, 31 августа 1948 года он умер.

Идея появления в Москве еще одного ЦК Сталина пугала. Не Верховный Совет и Правительство, а ЦК олицетворял власть в стране, двоевластия же, даже иллюзорного, Сталин не допускал.

Именно боязнь двоевластия, потенциального обособления России раскрутила в начале 1949 года интригу так называемого «Ленинградского дела», закончившегося арестом и казнью наследников Жданова, сталинских любимцев и новых потенциальных преемников, председателя Госплана Николая Вознесенского и секретаря ЦК Алексея Кузнецова, а вместе с ними и тысяч других «заговорщиков». Тогда Маленков с Берией сочли смерть Жданова благоприятным моментом для устранения политических соперников, обвинив «ленинградцев» в «русском национализме», сепаратистских устремлениях. Сепаратизм — что можно придумать страшнее для многонационального государства, да еще под боком у Москвы, и не какой-нибудь иной, а свой, русский. Доложили Сталину, и машина закрутилась. Теперь Бюро ЦК по РСФСР все же создали, но под строгим присмотром, во главе его, по положению, должен стоять руководитель Союзного ЦК. Полномочия Бюро не простирались дальше рутинных российских дел.

 

Академик Лысенко

10 апреля 1956 года в «Правде», на второй странице в необычном для хроники правом верхнем углу я прочитал два коротких сообщения. В первом говорилось, что Президиум Верховного Совета СССР освободил от обязанностей заместителя Председателя Совета Министров СССР Павла Павловича Лобанова в связи с переходом на другую работу и назначил на его место Владимира Владимировича Мацкевича. Этот зампред ведал делами сельского хозяйства. Чуть ниже следовало другое сообщение. Его я приведу полностью: «Совет Министров СССР удовлетворил просьбу тов. Лысенко Трофима Денисовича об освобождении его от обязанностей президента Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина. Президентом Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина утвержден тов. Лобанов Павел Павлович».

И все. Никаких переходов на другую работу, ничего. В пятидесятые годы такая формулировка считалась полной потерей позиций.

Необычное место, выбранное для такого рода информации — вместо нижнего правого уголка — на последней странице, означало, что сообщению придают определенное значение.

В середине пятидесятых годов я знал о Лысенко и проблемах генетики лишь то, чему учили в школе, и что можно было прочитать в популярных книжках: Трофим Денисович разгромил вейсманистов-морганистов, лжеученых буржуазных идеалистов, которые вместо решения важнейших для нашего сельского хозяйства проблем «гоняли» каких-то мушек-дрозофил. Надо сказать, что стереотип «идеализм и буржуазность» в сознании отца, да и в моем, был в то время накрепко приклеен к слову «генетика». Для меня оно было попросту ругательным. Теперь же мы идем правильным, мичуринским путем. Вспоминается и лысенковская яровизация картофеля, резко поднимавшая урожайность, — о ней я прочитал в какой-то детской книжке про пионерский школьный кружок селекционеров. Все годы, сколько я себя помню, о Лысенко твердили как о великом продолжателе учения Мичурина, он стал чем-то вроде Сталина в биологии. Со смертью Сталина ничего не изменилось, по-прежнему газеты пестрели рекомендациями Лысенко по всем вопросам сельского хозяйства: «О почвенном питании растений и повышении урожайности сельскохозяйственных культур» и «О повышении урожайности озимых посевов за счет смешивания суперфосфата с навозом» и многое, многое другое. И на тебе — Лысенко сняли! Эта новость грянула как гром с ясного неба. Прямо какой-то XX съезд в миниатюре. Едва дождавшись возвращения отца с работы, я бросился к нему с расспросами. Детали разговора мне, естественно, не запомнились, но общий смысл ответа сводился к тому, что Лысенко был замешан в нехороших делах (слово «репрессии» пока не вошло в употребление), а биологи никак не найдут между собой согласия. Будет лучше, если их Академию возглавит человек, не принадлежащий ни к какому лагерю. Лысенко же пусть пока поработает в своем институте, покажет, на что он способен.

По всей вероятности, не последнюю роль в отставке Лысенко сыграл отчет делегации Мацкевича о поездке в США, его раздел о чудесах, которое сулит внедрение в сельское хозяйство гибридных сортов растений, особенно кукурузы. На гибридную кукурузу напирал и Гарст во время встречи с отцом в Ялте в прошлом году.

Лысенковцы забеспокоились. Ведь успех гибридной кукурузы служил одним из аргументов в пользу их противников. Решили осторожно прощупать Хрущева.

— Теоретические споры оставьте при себе, — ответил отец, — в Америке гибридные семена дают хороший урожай. Послужат они и нам, а в теориях пусть разбираются ученые.

Так Лысенко проиграл свой первый бой. И вот теперь новое поражение, более крупное. Лысенко ушел в тень, но не сдался. Он выжидал, исподволь восстанавливал утерянные позиции, выискивал сторонников и в ЦК, и в Министерстве сельского хозяйства. Действовал он по-иезуитски хитро и расчетливо. К примеру, он продвинул помощника отца Шевченко в члены-корреспонденты Сельскохозяйственной академии, издавал его книги. В элементарный подкуп я не верю, не тот человек был Шевченко, да и без Лысенко он бы легко напечатал свои брошюры. Но то, что он попал под какое-то гипнотическое влияние Лысенко, тоже непреложная истина.

Шевченко, человек преданный отцу, преданный земле-кормилице и одновременно один из главных проводников «лысенковщины», доверенное лицо Трофима Денисовича — в ближайшем окружении отца.

Шевченко, сам агроном, уверовал в правоту Лысенко, а что касается генетики, то я просто не знаю, как далеко в ней простирались познания Андрея Степановича.

Вслед за Шевченко Лысенко «завербовал» и Василия Ивановича Полякова, тогда заведующего сельскохозяйственным отделом «Правды», а впоследствии секретаря ЦК. Они горой стояли за «нашего Трофима Денисовича», при каждом удобном случае нашептывали отцу, как его обижают, мешают работать. Я не раз задумывался: в чем тут дело?

Лысенко был непрост и неоднозначен. Он — агроном «от Бога», чувствовавший землю и болевший за нее. Его агрономические рекомендации, пока он не выходил за рамки «смешивания суперфосфата с навозом» или яровизации, работали, и крестьяне им охотно следовали. С другой стороны, он настойчиво добивался запрета атомных, да и всяких иных, взрывов, так как, по его мнению, живая природа отторгает радиоактивность как чуждое всему живому, естественной природе. Он верил, что «Земля — живая, от взрывов она потеряет способность родить, испугается навечно, и все живое погибнет».

Если бы Лысенко оставался только агрономом… Но он не просто агроном, он «блаженный», уверовавший в свое предназначение, в собственную непогрешимость, изгоняющий дьявола, гнездящегося в недоступной его разуму генетике, охранитель непознаваемой, я бы даже сказал, божественной сущности жизни и природы от покушавшихся на нее «еретиков». Он и инквизитор, со всей по-инквизиторски непримиримой ненавистью к «отступникам от его истинной веры» формальным генетикам, с инквизиторской жестокостью расправ с ними. У него даже внешность соответствующая — аскет с горящими глазами. Лысенко представлялся сам себе чем-то вроде Жанны д’Арк в биологии.

Начиная с лета 1956 года Лысенко прилагал все усилия, чтобы вернуть утраченные позиции. Только восстановив их, он сможет продолжить «изгнание дьявола» из советской биологии. Лысенко хорошо знал отца, понимал, что его на мякине не проведешь, он поверит только тому, что можно пощупать собственными руками. И тут представился благоприятный случай.

Председатель Ленинградского областного Совета Николай Иванович Смирнов, кажется в 1957 году, точно не помню, вернулся из поездки в Австрию. Вскоре в газете «Правда» появился за его подписью подвал с описанием увиденных за границей «чудес». Сам аграрий, Смирнов особо отметил австрийские новации в сельском хозяйстве, в частности, упомянул, что они высаживают в грунт рассаду овощей не голыми корнями, а вместе с кубиком земли, смеси перегноя и торфа. Процесс легко механизировать, поднимается производительность труда, а главное — рассада не болеет, урожаи повышаются.

Отец внимательно прочитал статью Смирнова, заинтересовался, позвонил ему в Ленинград, расспрашивал о деталях и в заключение попросил написать записку в ЦК. По ней приняли специальное решение, и отец, со свойственным ему энтузиазмом, стал пропагандировать заграничное изобретение. Когда кампания набрала силу, к отцу пришел Шевченко. Дело было в выходной, на даче, отец его нередко приглашал взглянуть на свои новые посадки. Среди других обсуждавшихся на поле вопросов гость, как бы невзначай, посетовал на то, что, мол, совсем забыли нашего Трофима Денисовича. Вейсманисты-морганисты не дают ему голову поднять. Сами ничего предложить не могут, вот и вымещают злобу на настоящем ученом, дающем так много сельской практике. Своего не видят и видеть не хотят, признают только то, что приходит из-за границы. На днях приходил к нему Трофим Денисович, много интересного рассказывал. У него есть хорошие предложения и как поднять урожай, и как надои увеличить. Свежий пример — торфоперегнойные горшочки, с легкой руки Смирнова все их теперь нахваливают. Лысенко же, оказывается, еще несколько лет назад предлагал внедрить в практику овощеводов точно такие же. Над ним только посмеялись. А пришла та же идея из-за границы — ее на руках носят. Не ценим мы своих ученых. Все стремимся пристроиться в хвост буржуазной науке. Опять все мухами занимаются, а о том, как урожаи поднять, народ накормить, у них голова не болит.

Гость достал из портфеля оттиск статьи Лысенко и передал ее отцу. Действительно, там речь шла о торфоперегнойных горшочках, на фотографии они выглядели точь-в-точь такими же, как австрийские. Отец недовольно пробурчал что-то о преклонении перед иностранщиной, о необходимости поддержки советских ученых и распорядился предоставить Лысенко все условия для творческой деятельности, оградить его от несправедливых нападок.

— Спорить — пусть спорят, — заключил он, — но условия для работы должны быть равными у всех.

С того дня дела Лысенко снова пошли в гору. Он писал в ЦК бесконечные записки, обещал поднять урожайность пшеницы, повысить жирность молока, все быстро и сравнительно недорого. Шевченко их исправно докладывал отцу. Лысенко снова стал штатным оратором на совещаниях. Если хоть что-то из обещанного Лысенко подтверждалось, отцу докладывали наперебой, если нет — то «Никиту Сергеевича предпочитали не беспокоить».

Следующий благоприятный для лысенковцев случай не заставил себя ждать. Происшествие казалось мелким, но оно наглядно показывало, какой психологический эффект может иметь любая мелочь, если ее хорошо приготовить и умело подать.

Два академика, Трофим Денисович Лысенко и Николай Васильевич Цицин, заспорили, чья пшеница урожайнее.

Цицин, директор Всесоюзной сельскохозяйственной выставки в Москве, человек не менее пробивной, чем Лысенко, но без одержимости последнего, проталкивал тогда ветвистую пшеницу, обещал с ее помощью многократно увеличить урожаи. Ветвистой этот вид пшеницы назвали за то, что из зернышка вырастало не одно растение, а много, целый «ветвящийся» куст. Тем самым, считал Цицин, при одинаковом количестве высеваемых на поле семян, число колосков умножается, а следовательно, возрастет урожай. Логично, хотя и не очевидно, возражал ему Лысенко, каждому растению требуется пространство, одной травинке — меньше, пшеничному букету — в несколько раз больше. В результате выйдет так на так.

Я упоминал уже не раз интерес отца к селекционной работе. Он знал большинство селекционеров, авторов новых сортов пшеницы, подсолнечника, картофеля. Слышал он и о ветвистой пшенице и с Цициным общался не раз и не два. Академики через Шевченко обратились к отцу с просьбой рассудить их. Речь шла не просто о научном приоритете, победитель получал право засевать своими семенами колхозные и совхозные поля. В случае удачи выигрывали все: и страна, и автор. Ошибка в выборе перспективного сорта грозила потерей урожая со всеми выходящими отсюда последствиями.

Отец пригласил академиков в выходной день на дачу. Они долго гуляли по дорожкам парка, потом сидели на террасе и говорили, говорили, говорили. Каждый приводил массу доводов в защиту своей позиции. Разобраться, кто прав, кто виноват отец так и не смог. Тогда он схитрил и предложил соревнование. Неподалеку от загородной резиденции отца (мы тогда жили в Огарево, что в деревне Усово), за Москвой-рекой, у Ильинского раскинулось пшеничное поле. Отец взялся договориться с председателем колхоза, чтобы тот, под его ответственность, на один сезон выделил его спорящим. Каждый засеет половину, будет вести агротехнику, как считает нужным, а урожай покажет, кто прав. На том и порешили. Вспахали, удобрили, засеяли.

По выходным дням мы размещались в лодке, отец садился на весла. От Усова до Ильинского путешествие занимало минут сорок. Наконец мы у цели, высаживаемся на левом берегу. На поле, как правило, отца ожидали Лысенко и Цицин. Неподалеку, на пригорке, размещался дом отдыха Московского комитета партии «Ильинское». Я уже о нем упоминал. «Москвичи», естественно, считали своим долгом присоединиться к отцу. Словом, посещение опытного поля получалось многолюдным.

Сначала по всем признакам побеждал Цицин — на его половине растения кустились мощнее, зеленее. Отец подзадоривал Лысенко: «У Цицина-то пшеница лучше». Лысенко молча ходил среди растений, сначала на своей половине, потом у соперника. Что-то тихо бормотал, на подначки отца не отвечал. Когда пшеница подросла и уже начинала колоситься, он во время очередной «инспекции» отца, вырвал с корнем несколько цицинских кустиков, долго всматривался в корешки и стебельки и заявил, что на его половине поля урожай соберут, какой он обещал, а у Цицина получится пшик, растения перекормлены, зелень получилась пышная, а зерна не будет. Осенью предсказание подтвердилось. Авторитет Лысенко в глазах отца вырос, и тут же еще громче зазвучали жалобы на зажим идеалистами-вейсманистами ученых. Аграрии-политики в окружении отца настойчиво подчеркивали успехи Лысенко и бесплодность буржуазной лженауки. Отец не остался равнодушным, встал на защиту «настоящих» ученых.

Должен сказать, что по мере укрепления отцовской веры в Лысенко, я, напротив, сомневался все больше. Джеймс Уотсон (James Watson) и Френсис Крик (Frensis Crik) только что открыли спираль ДНК, и в научно-популярных, не биологических и не сельскохозяйственных, журналах появлялись статьи с описанием основных постулатов теории наследственности. Гены-хромосомы постепенно из абстракции превращались в нечто осязаемое. В конце концов, ученые их даже разглядели в электронный микроскоп. Как после этого отрицать их существование? Как теория может считаться идеалистической, если она оперирует чисто материальными объектами?

Несколько раз я затевал разговор с отцом на эту тему. Но он тогда окончательно уверовал в Лысенко, и мои пересказы прочитанного пропускал мимо ушей. И не только мои. Его пытались убедить академики Курчатов, Лаврентьев, Семенов и другие. Все напрасно. «Специалисты сельского хозяйства» сплоченно стояли за Лысенко. Противостояли же им математики, физики, химики, по мнению отца, в сельском хозяйстве мало понимающие.

Через какое-то время мне попалась в руки книга биолога Жореса Медведева, описывавшая всю (сейчас хорошо известную) историю становления Лысенко и гибели биологической науки. Отпечатанный на машинке экземпляр и по сей день хранится на полке в моей библиотеке. Когда я прочитал ее, у меня волосы встали дыбом. Я решил во что бы то ни стало открыть глаза отцу, донести до него истину, спасти его от позора. Долго перебирал я аргументы, искал неотразимые доводы, выжидал подходящего момента. Несколько раз начинал разговор, казалось, бесспорной посылкой: «Зачем ты вмешиваешься? Пусть ученые разберутся сами, тем более что полученные результаты подтверждают существование физической наследственной субстанции, ее просто видели».

Но ничего не выходило. Отец мрачнел, сердился и отбривал меня: «Ты инженер, ничего в этом не смыслишь. Тебя подговорили, и ты, как попугай, повторяешь чужие слова. Специалисты, люди знающие, говорят обратное».

В его аргументации была своя логика. Разные люди время от времени просили меня передать отцу их жалобы и прошения. На сей раз меня никто ни о чем не просил. Я помимо отца с биологами практически не общался, и от этого становилось еще обиднее. Я не понимал отца. Он всегда поддерживал дух соревнования. Ракетчики, авиаконструкторы, разработчики панелей для сборных жилых домов, тоже не на жизнь, на смерть боролись между собой, но в глазах отца их правоту определял только конечный результат.

Ради справедливости отмечу, что, вопреки возражениям Лысенко, отец в 1962 году подписал Постановление Правительства о создании в Пущино, под Москвой, Биологического центра Академии наук. Там собрались отнюдь не лысенковцы, и биологией там занимались такой, как и во всем остальном мире. Но уже в следующем году Трофим Денисович взял реванш. Его сторонники в ЦК в январе 1963 года подготовили прозванное учеными «лоскутным» Постановление Совета Министров «О положении в биологической науке». Отец подписал и его. Оно, раздав «всем сестрам по серьгам», в заключение декларировало государственную поддержку Лысенко. Критиковать его снова стало и бессмысленно и опасно.

Отец теперь занял непреклонную позицию. Непробиваемыми аргументами стали столь необычные для него, позаимствованные из сталинского лексикона обвинения генетики в идеализме, в протаскивании к нам буржуазной идеологии. Я же продолжал упорствовать. Чаще один, иногда вместе с сестрой Радой, биологом по образованию, пытался донести до отца правду. Последнее столкновение произошло летом 1964 года. Я его очень хорошо запомнил. Был теплый вечер. Мы на даче в Горках-9 сидели на террасе, выходившей на Москву-реку. На небольшом плетеном столике отец, разложив бумаги, читал вечернюю почту. Выглядел он устало. Вокруг (каждый со своим делом) разместились Рада, я и Алексей Иванович. Такое совместное сидение было делом обычным. Внезапно, оторвавшись от лежащей перед ним папки, отец, ни к кому особенно не обращаясь, произнес какую-то фразу о достижениях Лысенко и кознях антинаучных идеалистов «вейсманистов-морганистов». Мы толком не поняли, к чему он сказал это, но не ответить не могли. Рада, а следом и я стали в который раз объяснять, что генетика — такая же наука, как и другие, никакого идеализма в ней нет. Тезис же Лысенко, что гена никто не видел — абсурд. Атом тоже никто не видел, а атомная бомба есть. Это довод казался мне несокрушимым. Изредка вставлял слово Алексей Иванович.

Наши аргументы почему-то рассердили отца. Возможно, потому, что возразить по существу он не мог, а согласиться с нами не хотел. Хотя дома он никогда не кричал, сейчас же распалился и повторял в повышенных тонах свои старые доводы: нас-де используют нехорошие люди в своих целях, мы, не зная дела, повторяем чужие слова. Наконец отец окончательно вышел из себя и заявил, что не потерпит носителей чуждой идеологии в своем доме, а если мы будем упорствовать, то чтоб не смели попадаться ему на глаза. Словом, получился скандал. Вместо ожидаемой после прочтения почты прогулки, рассерженные и расстроенные, мы разошлись по своим углам.

Что же произошло? Оказывается, перед самым отъездом с работы к отцу пришли «специалисты» по сельскому хозяйству. Они принесли очередной ворох жалоб на «идеалистов», не дающих жить и работать «настоящим» ученым, а особенно Трофиму Денисовичу. Не забыли упомянуть нас: мол, подпевают им Рада с Сергеем, не со зла, конечно, по недомыслию… Переутомленный отец их молча выслушал и расстроенный уехал домой. Весь вечер все это в нем копилось, кипело и в результате выплеснулось на нас. Утром о вечернем инциденте не вспоминали. Отец, видимо, стыдился своей несдержанности, но цели своей Трофим Денисович достиг. Надолго были перекрыты любые наши попытки втянуть отца в разговор о генетике, а после октября 1964 года, отставки отца, спор потерял практический смысл.

В период отставки я не заговаривал с отцом о Лысенко, не желал доставлять ему лишние неприятности. Иногда гости задавали ему этот неудобный вопрос, и он, правда без особого запала, не ругая уже «вейсманистов-морганистов», защищал Лысенко как практика, много сделавшего для нашего сельского хозяйства.

История с Лысенко — очень неприятный эпизод в жизни и деятельности отца, ошибка на фоне множества достижений и побед. Все мы не без греха. К сожалению, по истечении десятилетий победы потускнели, достижения позабылись, а о Лысенко помнят все. Очень мне это обидно, но ничего не поделаешь.

День за днем

1956 год нес все новые и новые перемены: отменялись старые Постановления, возвращались из небытия, казалось бы, навсегда забытые имена, принимались еще немыслимые вчера решения. За два года, прошедшие с момента отстранения Берии от власти и его ареста, новый Председатель КГБ генерал Серов ощутимо перешерстил свое ведомство, более шестнадцати тысяч человек из «органов» уволили, на их место пришли новые, не отягощенные грузом прошлого люди.

10 января в Москве оперой «Порги и Бесс» Джоржа Гершвина открылись гастроли американской труппы «Эвери Мэн». Всего три года тому назад, 10 января 1953 года, такого и вообразить себе не мог никто. Теперь же они в Москве «открывали» нас, а мы их.

18 января 1956 года начались богослужения в Ленинградской соборной мечети, закрытой в 1940 году.

26 января 1956 года прекратила свое существование советская военная база Поркалла Удд вблизи Хельсинки.

2 февраля присвоили звание Героя Советского Союза татарскому поэту Мусе Джалилю. Во время войны он попал к немцам в плен и умер в Моабитской тюрьме в Берлине. После победы нашли тетрадь его тюремных стихов и запихнули ее в лубянский архив, по сталинским законам Джалиль считался предателем. Теперь стихи опубликовали, а Муса Джалиль стал героем.

9 февраля, в Колонном зале в Москве прошел вечер, посвященный 75-летию со дня смерти Федора Михайловича Достоевского, в газете «Известия» появилась статья о нем. В ней Достоевского назвали «Великим русским писателем». В мои школьные годы он считался реакционером, его романы не печатались, в школьных учебниках о нем не упоминалось даже в параграфах, набранных мелким шрифтом, где скопом перечисляли не очень значительных писателей, которых учить не обязательно. 10 февраля в Москве открылась музей-квартира Достоевского. О «возвращении» Достоевский судачила вся Москва.

7 марта 1956 года «Правда» опубликовала обширную «ревизионистскую» статью лидера испанских коммунистов Пальмиро Тольятти «О возможности парламентского пути перехода к социализму». В след за отцом он подводил черту под чисто революционной стратегией смены власти в современных условиях.

8 Марта, в Женский день, объявили о сокращении продолжительности рабочего дня в субботу с 8 до 6 часов. Одновременно началась подготовка к переходу с 1957 года на семичасовой рабочий день, а затем, с 1958 года — на пятидневную рабочую неделю. Так планировал отец, но министерства, Госплан и Госкомтруд сопротивлялись. По их мнению, сокращение рабочего времени пагубно отразится на пятилетке. Под давлением справок, докладных и других аргументов отец сдал позиции, нововведения пришлось отложить. В результате семичасовой рабочий день вместо 1956 года установили только в 1960 году, а пятидневку и вовсе ввели уже после отца. В 1956 году ему удалось продавить только сокращенный шестичасовой рабочий день для подростков от шестнадцати до восемнадцати лет, «украденный» у них Сталиным в 1940 году.

26 марта Указом Президиума Верховного Совета продлили отпуск по беременности с 77 до 112 дней.

В марте 1956 года вышел первый номер литературно-политического журнала Союза писателей СССР «Наш современник».

28 марта 1956 года Президиум ЦК уже в который раз обсуждал, что делать с Дворцом Советов, 460-этажным небоскребом, венчаемым памятником Ленину огромных размеров. Решение о его сооружении еще в 1922 году принял Первый съезд Советов. Через десять лет знаменитый архитектор Борис Михайлович Иофан, автор построенного напротив Кремля дома правительства — «Дома на Набережной» — закончил проект Дворца Советов и предложил «посадить» его на место «бездарного» храма Христа Спасителя архитектора Константина Андреевича Тонна, возведенного в 1837–1883 годах. Сталину идея Иофана понравилась. В 1931 году храм взорвали, вырыли котлован, заложили фундамент, и тут грянула война. Строительство застопорилось. В 1956 году новая власть решала, что делать с затопленным водами Москвы-реки котлованом? К небоскребам в Москве отец относился однозначно отрицательно, их строительство чрезвычайно дорого, а земли у нас пока достаточно. Но отказаться от строительства он тоже не мог, ведь это памятник Ленину, освященный еще Ленинским съездом Советов. Вот и «волынил» он этот вопрос сколько мог. Предложил памятник Ленину и сам Дворец разделить, объявить новый конкурс. Ворошилов не согласился, призвал «не отказываться от проекта тов. Иофана». Договорились вернуться к этому вопросу в будущем.

Разрешили вопрос 28 декабря 1956 года, когда Совет Министров СССР постановил проект Иофана сдать в архив, объявить конкурсы на Дворец и на памятник Ленину отдельно. Памятнику отвели место напротив университета, над Москвой-рекой, где впоследствии соорудили лыжный трамплин, а Дворец решили разместить рядом с пантеоном, в трех километрах позади университета.

Со временем отказались и от пантеона, и от Дворца Советов, памятник Ленину перенесли на площадь пересечения проспекта его имени и Садового кольца, а залитый водой котлован переоборудовали под бассейн «Москва». Отец пожалел «зарывать» в землю стоивший стольких трудов мощный фундамент Дворца Советов, решил его таким образом законсервировать до лучших времен. Он тогда говорил: «Пусть будущие поколения сами распорядятся, что возвести на его основе». Распорядились. Теперь на этом месте стоит точная копия «бездарного» проекта архитектора Тонна. Не знаю, как другим, но мне храм нравится.

8 апреле в Москву приехал из США Давид Бурлюк, перед революцией знаменитый поэт-футурист, скандалист, борец за свободу самовыражения в искусстве и вообще борец. В 1920 году он уехал из своей родной Одессы на Запад, обосновался в США. Его приезд обрадовал далеко не всех. Скульптор Евгений Вучетич даже написал в инстанции протест. В ЦК посчитали «опасения тов. Вучетича, что Бурлюк сможет оказать вредное влияние на нашу творческую молодежь, необоснованными» и отправили его письмо в архив.

26 апреля отменили сталинский закон, требовавший четырехмесячного тюремного заключения за опоздание на работу и шестимесячного за прогул без уважительных причин. Одновременно отменили «крепостное право» в промышленности — закон от 19 октября 1940 года, предоставлявший министерствам право переводить работников с предприятия на предприятие, переселять их в другие города, естественно, без предоставления жилья, не спрашивая на то согласия и запрещавший «крепостному» самовольно увольняться с работы. Было и такое.

29 апреля окончательно отменили принятое в 1934 году после убийства Кирова и «замороженное» в августе 1953 года сталинское законоположение «О порядке ведения дел о подготовке или совершении террористических актов» и другие постановления, узаконивавшие специальные трибуналы, пресловутые «тройки» — основу творимого Сталиным произвола. Теперь для того, чтобы осудить человека, требовалось пройти через процедуру, пусть и весьма несовершенную, судопроизводства.

1 Мая впервые вся страна могла смотреть по телевизору военный парад и демонстрацию, проходившие на Красной площади в Москве.

9 Мая, в день Победы, опубликовали для всеобщего обсуждения проект закона о пенсиях, предусматривающий их повышение с заработка до 350 рублей — 100 процентов, и далее с понижением. С тысячи и более рублей дохода пенсия составляла уже 50 процентов, но не свыше 1 200 рублей. За непрерывный стаж свыше 15 лет добавляли еще 10 процентов (после денежной реформы 1961 года соответственно 30 и 120) рублей в месяц. Этот проект обретет статус закона после утверждения на Сессии Верховного Совета в июле 1956 года.

 

Юбилейные излишества

10 мая ЦК КПСС и СМ СССР приняли Постановление «О порядке празднования юбилеев». В нем отмечалось, что в последнее время вновь распространилась практика юбилейных излишеств. От празднеств 50-летий в честь основания городов, учреждения различных обществ и строительства заводов перешли к 25-летним юбилеям, а затем к 10-летним, замаячили на горизонте и 5-летние «юбилеи». Отец терпел какое-то время, хотя и, обнаружив в газетах отчет об очередном праздновании, глухо ворчал. Наконец он не выдержал, отныне «юбилей организации можно было проводить только через пятидесятилетние сроки и только при наличии достижений в работе». Разрешения на юбилейные торжества выдавались со скрипом.

Тогда же резко урезали расходы на правительственные приемы: посольские, мидовские и даже кремлевские. С потеплением в мире в Москву потянулись зарубежные гости: главы государств и правительств, министры, множество иных визитеров рангом пониже. В сталинские времена иностранцы наведывались нечасто, и устроители приемов старались поразить гостей русским хлебосольством. Теперь гости пошли косяком, а стиль приемов сохранился старый. Отец и тут поначалу не вмешивался, молча следил из-за стола президиума, как гости, зарубежные и наши, словно саранча набрасываются на даровые яства: буженину, осетрину, икру, одну за другой осушают бутылки марочных вин и коньяков.

Теперь, когда не только советское руководство принимало гостей, они сами ходили на приемы в посольства, начали ездить за границу, он поневоле сравнивал. Тамошние весьма скромные приемы не шли ни в какое сравнение с нашими.

Отец взорвался, когда увидел на одном из кремлевских приемов жену посла небольшого европейского государства, сгребавшую со стола в предусмотрительно прихваченную из дома объемистую сумку пирожные, конфеты, все, что попадалось под руку.

— Если бы вы на свою зарплату пиршества устраивали, — разносил отец кремлевских протоколистов, — то, наверное, не роскошествовали бы, а государственные деньги — несчитаные. С приема в иностранном посольстве уходишь полуголодным, и это правильно, не наедаться туда гости ходят, а разговоры разговаривать. У нас же чего съесть не могут, в мешки складывают, несут с собой не ридикюльчики, а сумки сродни хозяйственным.

Протоколу строго указали: приемы всех уровней устраивать скромно, расходы свести к минимуму. Чиновники ворчали, по началу следовали предписаниям, но при первом же послаблении норовили вернуться к старому. Окончательно победить их отцу так и не удалось.

После отставки отца все вернулось на круги своя. Брежнев любил повеселиться, хорошо поесть. Деньги он не считал, их в государственном кармане немерено.

 

Смерть слуги «Образованного сатрапа»

(Отступление пятое)

В 1956 году продолжалось возвращение имен, казалось бы, навсегда канувших в небытие. Наиболее заметно этот процесс шел в литературе и искусстве, писатели, поэты, артисты — у всех на виду, их исчезновение не проходит бесследно, и далеко не все оказываются забытыми, даже если их произведения исчезают с книжных полок, а имена больше не упоминаются в театральных афишах. Певца Первой конной и автора одесских рассказов Исаака Бабеля, неистового театрального режиссера Всеволода Мейерхольда в лихое время арестовали, осудили «тройкой» и расстреляли. Теперь их реабилитировали. И таких, как они, в литературе и театре насчитывался не один десяток. В 1956 году издаются полузабытые Иван Бунин, Сергей Есенин, Илья Ильф и Евгений Петров, Эдуард Багрицкий, Александр Грин, Николай Заболоцкий. В сборнике «Литературная Москва» напечатали стихи полузапрещенной при Сталине Марины Цветаевой. В Ленинградском БДТ прошел вечер памяти Александра Блока.

Люди радовались торжеству справедливости, пусть и посмертному, но радовались не все. 13 мая 1956 года, не выдержав пресса шедших, а тем более грядущих реабилитаций, у себя на даче застрелился писатель и бывший председатель сталинского Союза писателей Александр Фадеев, в последние полтора десятилетия он был доверенным лицом Сталина в литературе. В соответствии с заведенным Сталиным порядком, подпись Фадеева стояла на арестных списках членов Союза писателей, в том числе Бабеля, Пильняка и многих, многих других.

Он же готовил «хозяину» и списки к присуждению Сталинских премий. Правда, Сталин не очень полагался на литературный вкус Фадеева и возглавляемого им премиального комитета. Уже после многократных обсуждений кандидатур он мог прийти на заключительное заседание с парой затрепанных, многолетней давности журналов под мышкой и заявить, что вот эта повесть или роман ему пришлись по душе и заслуживают премии. Естественно, никому и в голову не приходило усомниться в качестве произведений, в конце концов, это его премии, и ему решать, кто их достоин, а кто нет. Так нежданно-негаданно получили Сталинские премии начинающие писатели Виктор Некрасов и Юрий Трифонов. В этих двух Сталин не ошибся, через годы они стали настоящими писателями. Большинство же назначенных им лауреатов канули в лету.

Порой случались накладки, авторы понравившихся Сталину опубликованных несколько лет тому назад произведений теперь отбывали срок. Дальнейшее зависело от настроения «хозяина», иногда он удивлялся произошедшей «ошибке» и заключенный номер такой-то неожиданно обретал волю, а к ней — статус Сталинского лауреата. Иногда Сталин, с показным сожалением, откладывал книжку или журнал в сторону, узник так никогда не узнавал, что от лауреатства и свободы его отделял «хозяйский» каприз.

В отношениях «отца народов» с писателями Фадееву отводилась роль надсмотрщика. Он с ней свыкся, и она ему нравилась. В этом качестве Фадеев имел привилегию доверительных бесед с «хозяином», естественно, когда его звали, затем столь же доверительно доводил слова «хозяина» до доверенных писателей. Сталин благоволил к Фадееву, прощал ему то, что не простил бы никому из своего ближайшего окружения, смотрел сквозь пальцы на его многонедельные запои. Один раз он даже поинтересовался, не может ли Фадеев в порядке социалистического обязательства сократить запойный период до четырех-пяти дней? Фадеев замялся, а Сталин усмехнулся и перевел разговор на другую тему. Такой Фадеев Сталина устраивал.

Фадеев, в свою очередь, боготворил Сталина, положение доверенного слуги льстило его самолюбию, эта доверительность возвышала его над собратьями. Постепенно Фадеев растворил свое «я» в Сталине, он не мыслил себя без Сталина, служил Сталину, жил Сталиным. Что и говорить, Сталин умел заставить любить себя. Под его обаяние попадали многие выдающиеся писатели от Анри Барбюса и Лиона Фейхтвангера до Константина Симонова и Бориса Пастернака. Все они испытывали по отношению к Сталину… Я не берусь дать определение их чувствам. Вместо этого приведу несколько слов из письма Пастернака «дорогому Саше» (Фадееву), которое можно назвать одой на смерть Сталина: «Облегчение от чувств, теснящихся во мне последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе. Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мыслями и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего к гробу народа.

Каждый плакал теми безотчетными и неосознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе, увлажнило тебе лицо и пропитало собой твою душу…»

Лучше не выразить… Только прочитав это письмо, я ощутил, что они потеряли, чего они лишились, какие чувства их обуревали. Если Пастернак еще как-то мыслил себя без Сталина, то для Фадеева с его смертью вдруг все кончилось. Без Сталина и после Сталина Фадеев оказался не у дел. Писать он отвык. Последние годы в моменты просветления он по прямому указанию Сталина работал над романом «Черная металлургия», историей изобретателя нового метода плавки стали. Изобретатель и его метод имели реальных прототипов в жизни. Сталин их поддерживал. Фадеев много времени посвятил изучению технологических тонкостей предполагаемого изобретения. Собственно, их описаниям и посвящен роман. И тут, в 1956 году, разразилась катастрофа: на поверку оказалось, что практической ценности изобретение не имеет, а без него и роман терял какой-либо смысл.

На профессиональное фиаско наложились служебные неурядицы. Хрущева Фадеев не устраивал ни своим неприкрытым сталинизмом, ни своей чисто физической неспособностью заниматься делами Союза писателей. Как писатель он тоже не отвечал литературным вкусам отца, который не находил в его произведениях столь ценимых им красочных описаний природы, не отличались они и сочностью языка. К тому же Хрущев как глава государства общался с другим типом людей, его волновали другие проблемы: эффективность экономики, производительность труда, урожайность, темпы строительства жилья. На их фоне писатели, их взаимные претензии, непрекращающаяся борьба друг с другом казались незначительными и неинтересными, и их «вождь» вдруг оказался невостребованным. Пару раз отец попытался поговорить с Фадеевым, но того, ушедшего в очередной запой, так и не смогли разыскать. Отец поставил на Фадееве крест, к себе его больше не приглашал. «…Положение отставного литературного маршала стало дня него (Фадеева. — С. Х.) лютым мучением», — записал в своем дневнике старинный друг Фадеева писатель Корней Чуковский. Фадеев этого не понимал, не хотел и не мог понять, а на него продолжали сыпаться «неприятности».

В 1954 году на II съезде писателей первым секретарем Союза избрали не «бессменного» Фадеева, а поэта Алексея Суркова. В следующем году он потерял пост вице-президента Всемирного совета мира, его место занял Илья Эренбург. Фадееву пришлось удовольствоваться рядовым членством в Бюро. И, наконец, главное — на ХХ съезде партии его не избрали в члены ЦК, перевели в кандидаты. Фадеев, не представлявший себе жизни вне власти, оказался в положении верного пса, со смертью хозяина отставленного от дома.

Фадеев сидел на даче, от отчаяния пил. Затем взял себя в руки и, если верить близкому другу Фадеева Эренбургу, «за последний, предсмертный месяц не выпил ни рюмки». Как и все алкоголики, резко выходящие из запоя, он впал в глубокую депрессию, на которую наложился «политический» стресс. Самоубийство в таком случае, по мнению психиатров, представляется больному единственным выходом, а у Фадеева к тому же, в отличие от рядовых советских алкоголиков, имелся револьвер. Находясь в состоянии похмельного синдрома, он пустил себе пулю в сердце. Так его и нашли — в одних трусах, полулежащим на пропитанной кровью кровати. Рядом на тумбочке стояла фотография Сталина, на полу валялся револьвер.

Другие, в основном друзья покойного, считают, что причиной самоубийства стал не алкоголь, а неизбывная тоска. Что ж, возможно, они и правы. Избавление от внутреннего рабства — процесс болезненный, Фадееву это оказалось не под силу.

В адресованном руководству страны письме он выплеснул все обиды, назвал их «самодовольными сатрапами, невеждами», в силу этого своего «невежества», отказавшим ему в общении, не идущими ни в какое сравнение с «образованным сатрапом-хозяином Сталиным».

Когда отцу доложили о случившемся, он распорядился устроить приличествующие рангу Фадеева похороны, а посмертное письмо отправил в архив.

И снова возникает параллель с Пастернаком. Он тоже тосковал по «хозяину», на самоубийство близкого ему по духу Фадеева отреагировал психологически примечательным стихотворением «Культ личности забрызган грязью…»

И каждый день приносит тупо, Так что и вправду невтерпеж, Фотографические группы Одних свиноподобных рож. И культ злоречья и мещанства Еще по-прежнему в чести, Так что стреляются от пьянства, Не в силах этого снести.

Написанные Пастернаком строки попали в очередную справку КГБ о настроениях в стране. Отцу их представляли еженедельно. Платные и бесплатные информаторы, последних среди писателей было более чем достаточно, регулярно сообщали, кто, что и кому сказал. Два десятилетия назад Сталин, из такого же доклада, узнал о непочтительном стихотворении Осипа Мандельштама, посвященном «Кремлевскому горцу». Поэт заплатил за него жизнью. Отец на донос собратьев по перу Пастернака не отреагировал никак, вернул серо-голубую кагэбэшную папку без своих помет.

Слухи о самоубийстве Фадеева разошлись по Москве как круги по воде. «Мне сказали об этом в Доме творчества, — записывает по горячим следам Корней Чуковский. — Я сейчас же подумал об одной из его вдов, Маргарите Алигер, наиболее его любившей. Поехал к ней, не застал. Сказали: она у Либединских.

Там смятение и ужас, Либединский лежит в предынфарктном состоянии, на антресолях рыдает первая жена Фадеева Валерия Герасимовна, в боковушке сидит вся окаменевшая Алигер. Ее дети, в том числе и дочь Фадеева, в Москве, в Переделкино приехать не могут».

Я тоже бросился к отцу с расспросами, он, не вдаваясь в подробности, сказал, что подобный конец для запойных пьяниц скорее правило, чем исключение, самоубийство Фадеева — явление медицинское, а не общественное. Углубляться в подробности отец явно не хотел.

У Эренбурга я прочитал, что в сообщении о смерти Фадеева сначала хотели указать на алкоголизм как причину самоубийства, но писатели запротестовали. Маргарита Шагинян, женщина экзальтированная, якобы даже дозвонилась до отца и заявила, что в таком случае она тоже застрелится. Отец понимал, что все это пустяк, не тот она человек, чтобы стреляться, но и ссориться с ней не имело смысла. Слова об алкоголизме Фадеева из газетного сообщения исключили.

Фадеева жалко — и как человека, и как писателя — он тоже жертва Сталина, но конец его закономерен со всех точек зрения: гражданской, профессиональной и медицинской.

День за днем

15 мая 1956 года в СССР начались гастроли американского скрипача Игоря Стэрна.

6 июня 1956 года отменили введенную 3 октября 1940 года Сталиным плату за обучение в последних трех классах средней школы и в высших учебных заведениях. Ситуация парадоксальная — студент платил государству за свое обучение около трехсот рублей в год и, одновременно государство выплачивало ему стипендию, рублей 200–250 в месяц в зависимости от престижности учебного заведения. Почему Сталин так решил, не знаю, отец ничего об этом не говорил. Наверное, и сам не был в курсе дела. Отменить плату за обучение собирались еще годом раньше, но во время обсуждения вопроса на Президиуме ЦК отец в тот день почему-то отсутствовал, воспротивился Молотов — из бюджета тем самым изымался «лишний миллиард рублей». Создали комиссию во главе с Микояном. Тот пошел к отцу. Отец посоветовал ему мнением Молотова пренебречь. Молотов обиделся, но от открытой полемики с Хрущевым воздержался.

 

Вокруг Европы

В ночь на 6 июня 1956 года из Одессы в круизный рейс вокруг Европы отправился теплоход «Победа». Его 423 пассажирам в течение 25 дней предстояло посетить шесть стран, из них пять капиталистических, в Греции осмотреть Пирей с Афинами, в Италии — Неаполь, Рим, Сорренто, съездить на остров Капри, во Франции прогуляться по Гавру и Парижу, в Голландии осмотреть Роттердам, Гаагу и Амстердам и «на закуску» заехать в шведский Стокгольм. Оттуда «Победа» следовала в Ленинград, где ей предстояло загрузить новую порцию туристов и с ними плыть домой в Одессу. Произошло абсолютно немыслимое: заплатив деньги, замечу немалые, любой, кто хочет, если, конечно, получит заграничный паспорт, может вот так, запросто, не в командировку, а для своего удовольствия отправиться за границу. Слухи о круизе ходили по Москве давно, но мало кто верил. Возражал Минфин, там не считали целесообразным обмен с таким трудом заработанной валюты. Напомню, что нефтью тогда не торговали, а в свое время «с целью укрепления престижа» Сталин установил обменный курс: один американский доллар на четыре наших старых дореформенных рубля. От этого не имевшего ничего общего с реальностью курса страдали в первую очередь дипломаты и заезжие иностранцы, но их страдания никого не интересовали. Теперь Минфину предстояло менять по тому же курсу не их доллары и франки на наши рубли, а рубли на фунты стерлингов и марки. К сетованиям финансистов отец отнесся серьезно, поручил подумать об установлении в будущем более реалистичного курса обмена валют, а пока приказал менять. Правда, обмен на валюту ограничили почти символической суммой, если не ошибаюсь, в тридцать пять рублей.

Возражала и госбезопасность, уследить за сотнями туристов, да еще за рубежом, по их мнению, не представлялось возможным. Генерал Серов вернулся от отца ни с чем, «секретоносителей» в круиз не пускали, а до остальных… Отец посоветовал ему не считать всех советских людей потенциальными шпионами и перебежчиками. Тем не менее за Комитетом зарезервировали какое-то количество билетов.

Наконец все утряслось, отец подписал «разрешительное» постановление, выбрали теплоход покомфортнее, установили приблизительную дату отплытия.

Несколько месяцев жаждавшие попасть в круиз люди, простые и не совсем простые, обивали пороги учреждений, оформляли документы. Более половины туристов составили передовики-рабочие, отобранные профсоюзами, в том числе целая группа с московского завода «Каучук». С ними все устроилось просто, они поездки не добивались, им ее предложили. А вот «непростым людям»: писателям, музыкантам, средней руки чиновникам пришлось приложить немалые усилия. Они суетились, звонили нужным людям, а те перезванивали еще более нужным. Наконец вожделенные билеты и, главное, разрешения на выезд получены. Не всеми, конечно.

В наши дни происходившее вокруг первого такого круиза представить себе почти невозможно. Выехать в Европу в 1956 году значило больше, чем в начале XXI века отправиться экскурсантом даже не на международную космическую станцию, а на Марс. Ехали в круиз не за барахлом, что купишь на разрешенную к обмену тридцатку? Хотелось хоть одним глазком взглянуть на тамошнюю жизнь.

От увиденного наступил шок. Оказалось, на Западе совсем не голодают, не стоят в очередях за благотворительным супом, как нас убеждали и убедили в сталинские времена, а живут совсем неплохо, по крайней мере, лучше, чем мы. Это открытие воздействовало на общественное создание не слабее, чем секретный доклад на XX съезде. Восприятие Запада перевернулось на 180 градусов, мы уже не столько сочувствовали тамошним угнетенным массам, сколько завидовали им.

Константин Паустовский, тоже один из пассажиров «Победы», опубликовал в «Литературной газете» свой, на сегодняшний взгляд, довольно серенький путевой очерк. Но тогда его зачитывали до дыр, обсуждали домохозяйки на кухнях и алкаши в подворотнях. Удивлялись всему, но самое удивительное — что можно вот так запросто сесть на пароход и съездить в Париж, не говоря уже обо всех остальных «абсолютно недоступных» местах.

Не могу удержаться от сравнения 1956 года с веком XIX, тогдашней «оттепелью» во время правления императора Александра II Освободителя. Сейчас на «Победе» путешествовал писатель Паустовский, тогда, в 1862 году, на перекладных — российский драматург Александр Островский: «…вот где был простор посмотреть да посравнивать свое и чужое. Так ли уж правы были они, когда в молодые годы вместе с Аполлоном Григорьевым и другими юношами из “Москвитянина” заранее, наугад гордились тем, что мы “не чета Европе старой…” К началу 1860-х годов глухо запертые на Запад двери распахнулись. Выездной сбор с прежней фантастической цены в пятьсот рублей был снижен до пяти, и толпы русских, подхваченные либеральным ветром, хлынули за рубеж.

После долгих лет пребывания за частоколом николаевского острога русский человек ехал в Европу. Что искал он в ней, что находил?… Ехали в свадебные путешествия, partie de plaisir, насладиться видами Италии и Швейцарии, музеями и театрами Парижа, европейским комфортом… Русский человек, живший в царствование Николая и воспитанный этим временем, привык к тому, что все нельзя, на всё запреты, что надо скрывать и желания, и мысли, — и тут терялся поначалу, а потом испытывал особого рода легкость среди толпы свободно двигавшихся, непринужденно говоривших, державшихся с достоинством людей. Пусть впечатления эти внешни, поверхностны, но для короткого знакомства и их хватало».

Воистину, новое — это всего лишь позабытое старое. Я хорошо запомнил свои ощущения, но не от круиза, вокруг Европы я не ездил, такие деньги мне и не снились. Как я писал, отец взял меня с собой в 1956 году в Лондон. Удивляло все, но особенно поразили витрины, даже не обилием выставленных в них товаров, а своей неземной красотой. Я и сейчас помню, как сравнивал пыльное, даже грязное окно московского гастронома с одиноким серым муляжом свиного окорока с роскошью съестных припасов в зеркальном блеске лондонских витрин. Я не голодал и не нуждался, кремлевская кухня не страдала от дефицита, наверное, я эти деликатесы пробовал и раньше, но никогда представленных таким образом их не видел.

Россия всегда отличалась своей закрытостью, здесь во всяком иностранце видели шпиона, а если и не шпиона, то персону не очень желательную. Каждый россиянин, отъезжавший за рубеж, вызывал подозрение и раздражение властей. Так было во все постмонгольские времена, когда пожестче, когда послабее. При Иване IV Грозном сношение с иностранцами грозило дыбой, затем наступило потепление, Петр I и его преемники не просто разрешали, заставляли своих подданных путешествовать, учиться у Европы. Нагляделись, научились, и взявшие Париж в 1814 году молодые офицеры-генералы попытались подогнать российские порядки под европейские. После подавления бунта декабристов не просто ударили заморозки, установились серьезные морозы. Чтобы совершить заграничный вояж, требовалось личное разрешение императора Николая I, и давалось оно далеко не всем. Александру Пушкину, к примеру, получить его не удалось. При царе-освободителе Александре II вновь наступило послабление, затем при его преемниках пришло новое похолодание, сменившееся сталинским режимом, скорее грозненским, чем николаевским.

Сталин, как и Грозный, понимал, что прочность его тирании зависит от того, насколько тщательно законопачены все границы, и он держал их, как тогда говорили «на замке». На замке не столько от иностранных шпионов, сколько от собственных граждан. Пока границы заперты и люди не знают, что делается в окружающем их мире, руки властителя развязаны, он может делать, что заблагорассудится, одновременно убеждая, что лучше его подданных никто в мире не живет. Большинство ему верит и, даже если сами они не очень счастливы, то убеждены, что у «них» дела обстоят еще хуже.

Открывая границу, страна вступает в соревнование с окружающим миром, политико-экономический строй должен доказать и показать свою эффективность. Отец постоянно повторял, что «та система победит, которая предоставит людям лучшую жизнь». Он не сомневался в победе и не боялся соревнования ни с Западом, ни с Востоком.

Осознавал ли отец до конца, что совершает, подписывая постановление, разрешавшее круизы, туристические поездки? Думаю — и да, и нет. Он осознавал, что жить в XX веке в наглухо законопаченной стране невозможно, тем более что скоро, очень скоро мы заживем лучше любой заграницы. Тогда не мы, а они станут нам завидовать.

С другой стороны отец, как все его сограждане, не ощущал и не мог ощущать всех аспектов, реальных и чисто внешних, — различия между нашими мирами. Он владел цифрами, метрами жилья на душу населения у них и у нас, потреблением мяса, молока и масла и многого другого у нас и у них, радовался, что вот по такой-то позиции мы приблизились к ним. Но до самой макушки заваленный ворохом каждодневных бумаг, он не задумывался, что означает увидеть воочию.

Вслед за «Победой» вокруг Европы начали курсировать еще и «Россия» с «Грузией». В конце августа 1956 года в Ленинград с ответным визитов на трех судах, польском «Батории», норвежском «Метеоре» и финском «Боре-1», приехали туристы из Франции, Англии, Италии, Швеции, США и Норвегии. Больше всего, около четырехсот человек, среди них оказалось итальянцев. Пароходными экскурсиями дело не ограничилось, один за другим открывались европейские самолетные маршруты, обслуживавшиеся невиданными на Западе реактивными Ту-104. Я уже не говорю о поездах. Поездка в Европу перестала быть привилегией одних лишь чиновников. Отец подписав «разрешение на выезд» рядовому человеку, прорубил, уже не окно в Европу, а дверь, отпер ее и запирать не собирался.

День за днем

Так уж получилось, что вскоре после европейского вояжа «Победы» в июле 1956 года перестали глушить Би-би-си. Во время визита в Великобританию отец с Булганиным пообещали премьер-министру Энтони Идену сделать этот шаг доброй воли. Теперь больше не требовалось вслушиваться в прорывающиеся сквозь мощное гудение обрывки слов, перескакивать с волны на волну в надежде, что сегодня где-то глушат не столь прилежно. «Голос Америки» и «Свободную Европу» глушили по-прежнему, но они не пользовались у москвичей особым доверием. Считалось, что американские радиостанции сродни нашей собственной пропаганде.

В 1956 году Российская Федерация обрела право иметь собственную газету. 1 июля вышел первый номер «Советской России», органа недавно образованного Бюро ЦК по РСФСР и Правительства Российской Федерации. В 1949 году поводом для начала «Ленинградского дела» послужила организованная в Ленинграде Всероссийская ярмарка. Сталин обвинил ленинградцев в противопоставлении России, Москве и Союзу. И… полетели головы. Теперь времена переменились. Российская Федерация начала обретать собственное лицо и обзаводиться необходимыми для этого атрибутами.

В сталинские времена каждый посетивший нашу страну мало-мальски значимый иностранец ценился на вес золота (я уже об этом писал), сейчас от них просто отбоя не было. Москва стала очень популярной в мире, особенно после XX съезда и сенсационного выступления на нем Хрущева. Каждому, будь то американский сенатор, французский бизнесмен или английский журналист, очень хотелось повстречаться с отцом. Отец, насколько позволяло время, старался не отказывать, иностранцы его интересовали не меньше, чем он интересовал их. Он не только делился с посетителями своими взглядами на мир, но сам набирался от них знаний о еще не очень ведомом ему «тамошнем» мире и его устройстве. Так уж получилось, что предпочтение отец отдавал «буржуазным» политикам, с ними ему было интереснее. Общение с руководителями зарубежных коммунистических партий все больше ложилось на плечи «профильного» Секретаря ЦК Михаила Суслова и руководителя Международного отдела Бориса Пономарева.

Молотов «однобокое» поведение отца посчитал идеологически неверным и на одном из заседаний Президиума ЦК попенял ему. По мнению Молотова, отец все больше вторгался в компетенции главы правительства, в чьи обязанности входит вести переговоры с капиталистами, а Секретарю ЦК, то есть отцу, следует обращать больше внимания на отношения с компартиями.

Критику отец учел. 28 и 30 июня он общается с французскими коммунистами, затем — 9, 10 и 11 июля принимает, одних за другими, представителей коммунистических партий Бельгии, Великобритании, Италии и одновременно ведет переговоры с шахиншахом Ирана Мохаммедом Реза Пехлеви, Генеральным секретарем ООН Дагом Хаммершельдом, принимает своего давнего знакомого — американского инженера, участника строительства первой очереди московского метро Генри Моргана, сенатора США Аллена Элландера и еще многих других интересных ему людей. Со временем отец, к неудовольствию Молотова, снова «спихнул» коммунистов на Суслова с Пономаревым. Не всех конечно — с Морисом Торезом и Пальмиро Тольятти он встречался каждый раз, когда они появлялись в Москве. Постепенно между ними установились личные, очень доверительные отношения.

На открывшейся 11 июля 1956 года Сессии Верховного Совета СССР депутаты преобразовали Карело-Финскую Советскую Союзную республику в автономную, понизили ее статус на одну ступень, разумеется, «по ее собственной просьбе». Отец рассказывал, как Сталин, в предвкушении «добровольного» присоединения Финляндии к России, в марте 1940 года, сразу после окончания Советско-финской, или Зимней войны, повысил статус Карельской Автономной республики до Карело-Финской Союзной. Почти полтора века назад Александр I после трех лет изнурительной войны 1806–1809 годов все-таки покорил финнов. Сталину повторить его затею не удалось. И Карело-Финская ССР вернулась в исходное «автономное» состояние.

15 июля 1956 года выходит первый номер нового журнала для детей «Костер».

31 июля 1956 года празднованием недавно учрежденного Дня строителя открыли по тем временам огромный стадион в Лужниках. Ему присвоили имя В. И. Ленина. Отец из правительственной ложи с удовольствием следил за выступлениями физкультурников, а затем, при всем своем равнодушии к спортивным играм, остался на футбольный матч. Стадион ему очень понравился, но еще больше нравилось то, что наконец-то привели в порядок вечно заброшенные заболоченные Лужники.

27 августа 1956 года Хрущев выступает на Президиуме ЦК «О студентах на сельскохозяйственных работах». Сезонность работ в деревне — извечная проблема, и не только в нашей стране, в посевную и на уборке рабочих рук не хватает, в остальное время и своих колхозников порой занять нечем.

В Америке фермеры в страду нанимают временных рабочих, мексиканцев или иных иностранцев, специально на это время въезжающих в страну. У нас же в помощь колхозникам направлялись «шефы», в том числе и студенты со школьниками. Естественно, это время они не учились. Я тоже регулярно осенью из года в год отправлялся на сбор урожая в подшефный подмосковный колхоз. Отец подобную практику считал вредной, студенты должны учиться, а не картошку копать, но поделать ничего не мог. Других сезонных рабочих в СССР не существовало.

Вот и теперь он в который раз призвал «разобраться с посылкой студентов на сельхозработы», и, если нельзя без них обойтись, пусть «колхозы платят им за труд».

Президиум ЦК своим решением ограничил одним месяцем направление учащихся на сельхозработы. Но запрет просуществовал недолго, поначалу сроки продлевались «в порядке исключения», а потом уже безо всякого исключения.

 

Целинный урожай

Летом 1956 года отец отправился в ритуальный объезд сельскохозяйственных областей. Начал он с сибирской целины. В отличие от прошлого года погода там благоприятствовала, урожай секретари обкомов обещали хороший. Отец решил удостовериться.

20 июля он выступает перед аграриями в Свердловске (Екатеринбурге). 23 июля он уже в Новосибирске, на совещании работников сельского хозяйства Сибири. Оттуда переезжает в Казахстан, сначала 28 июля — в Алма-Ату, а 30 июля — в центр Целинного края, Кустанай.

Целина порадовала отца, на сей раз погода не подвела. В Казахстане засыпали в зернохранилища заветный миллиард пудов зерна и на этом не остановились.

Отец считал миллиардный урожай знаковым, подтверждавшим успешность и значимость целинной эпопеи. В 1956 году отрапортовали о сдаче одного миллиарда трехсот сорока миллионов пудов (21,4 миллиона тонн), в 15 раз больше, чем здесь заготавливали до 1954 года.

В дополнение к казахстанской сибирская целина дала еще 2 миллиарда 4 миллиона пудов зерна (чуть больше 32 миллионов тонн). Хлебная житница страны уверенно перемещалась на восток, обгоняя и Украину, и Поволжье, и Причерноморье.

«Это, товарищи, огромная победа, будут удовлетворены основные потребности в зерне, и притом в высококачественном зерне, — делился отец своей радостью по возвращении из поездки по Сибири и Казахстану с москвичами. — Если пока еще есть нарекания, что к концу (1955) года в некоторых городах уменьшилась выпечка белого хлеба за счет увеличения выпечки темного и черного хлеба (как следствие неурожаев 1954 и 1955 годов), то урожай этого (1956) года обеспечит страну пшеницей. Любители белого хлеба могут радоваться».

Могли радоваться не только любители белого хлеба, вздохнуло с облегчением и правительство. Я уже писал, что в связи с неурожаем государственные резервы зерна в прошлом, 1955 году, снизились до опасной черты — 3,7 миллионов тонн. В три раза меньше, чем требовалось для прокорма страны в течение года в случае несчастья: войны, недорода, стихийных бедствий. Урожай 1956 года позволил вернуть государственные резервы к приемлемому уровню, они увеличились до 9,3 миллиона тонн.

В ознаменование победного урожая в октябре 1956 года учредили медаль «За освоение целины», награждали ею всех: и оседлых жителей, и студентов, приезжавших туда на пару месяцев на уборку. Отец с гордостью носил свою «Целинную» медаль, ценил ее наравне с боевыми орденами, полученными за Сталинград и Курскую битву.

В тот год отец расщедрился — Нечерноземье, российское, белорусское, прибалтийское, освободили от обязательных поставок зерна государству. Госплан подсчитал, что прибытку от их ржи и пшеницы чуть, и отец решил — пусть они выращивают то, что на их землях лучше получается: овощи, картошку, а главное — разводят коров и свиней. И им выгоднее, и стране. Решив, как он считал, зерновую проблему, отец следующей важнейшей задачей считал увеличение производства мяса, молока, масла, не уставал повторять: «Не хлебом единым жив человек».

Рачительный хозяин, отец, колеся по стране, вмешивался во все, пытался навести хотя бы относительный порядок, подталкивал местных руководителей, стремился еще хоть немного уменьшить энтропию. Порой его вмешательства приносили пользу, иной раз он рубил сплеча и наоборот наносил вред, но энтропия, снизившись за прошедшие два года, больше уменьшаться не желала. Среднее звено руководителей за это время адаптировалось к Хрущеву, перестало его бояться: он не Сталин, в лагерь их не заточит — и научилось обманывать. Они «отсиживали» срок на зональных совещаниях, когда следовало — аплодировали и разъезжались по своим «уделам». Не скажу, что зональные совещания-собрания не приносили пользы — приносили, но много меньше, чем рассчитывал отец.

Огромный целинный урожай обнажил новую, но вполне предсказуемую проблему: зерно оказалось негде хранить. Не то что элеваторов, но и простых крытых зерноскладов не успели построить. А может быть, местные казахстанские начальники и не спешили их строить, выжидали, когда Москва угомонится и они смогут вернуться к своим баранам.

Зерно ссыпали холмами на утоптанные земляные площадки, накрывали его брезентом. Не мудрено, что с наступлением холодов значительная часть урожая погибла. Как и в урожайном на целине 1954 году, внесли свою лепту и дороги, вернее, их отсутствие. Зерно, с верхом насыпанное в открытые кузова грузовиков, везли с ветерком, его сдувало, рассыпало по обочинам, особенно когда машину подбрасывало на ухабах. Брезента же, чтобы укрывать зерно еще и в кузовах, недоставало, он весь ушел на временные «хранилища».

Отец знал, что происходит на целине. Знал и хорошее, и плохое.

Проблему дорог они обсуждали на Пленуме ЦК еще в 1954 году, но зерно стране требовалось немедленно, а на предварительное обустройство целины ушли бы годы. Он считал, даже если мы потеряем процентов сорок урожая, то шестьдесят-то останется, этого достаточно, чтобы закрыть сегодняшние прорехи, снять хлебный голод в стране. А там и элеваторы подоспеют, и дороги построим, и поселки возведем.

В 1956 году освоение целинных земель практически завершилось. Распахали все, что следовало распахать и даже то, что распашке не подлежало. В Казахстане за два года освоили 18 миллионов гектаров новых земель. В Сибири — 15 миллионов. Часть вновь «освоенных» территорий пришлась на солончаки, их немало в околопустынных районах Казахстана. Пахать их — впустую время терять, но новое казахстанское руководство во главе с Брежневым думало не о землях, а о докладах в центр. Москва же, в том числе и отец, в свою очередь подталкивали их «осваивать» все, что еще «не освоено». Теперь пришла расплата — началось засоление полей, на покрытых соляной сыпью землях не родилось ничего, и их приходилось исключать из оборота, возвращать в первозданное, «целинное», состояние.

Засоление — не уникальное казахское явление, на несколько десятилетий ранее с ним столкнулись и американские фермеры, осваивавшие целину у себя на Среднем Западе. В результате распашки верхнего слоя почвы скопившаяся в глубине соль по вновь открывшимся порам поднимается на поверхность. Борьба с засолением — дело дорогостоящее и не очень эффективное. Соль обычно смывают с поверхности поля водой, если, конечно, есть вода, но после каждой промывки ее еще больше выталкивается из земли. Земля как бы потеет. Так происходит на «больных» землях, которые и трогать не следовало. Здоровые поля с незасоленной почвой, естественно, так и оставались здоровыми.

Но не только засоление полей грозило целине, «зоне рискованного земледелия» — так наравне с Канадой и Аргентиной в науке называют районы, где засухи регулярно и непредсказуемо чередуются с благоприятствующей урожаю погодой. Специфичность этих регионов требовала и своей специфической агротехники. Я уже писал о разных подходах к целине полевода Мальцева и академика Лысенко. Отец считал, что пришла пора всерьез заняться особенностями «рискованного земледелия». В 1956 году в Шортандинском районе Целиноградской области на 60,8 тысячах гектаров, в том числе 47 тысячах гектар пахоты, образуется научный центр, «ориентированный на создание системы земледелия для засушливых и эрозионных районов». Возглавил ее энтузиаст целины, будущий академик, а пока просто агроном — Александр Иванович Бараев. Отец познакомился с Бараевым недавно и относился к нему с уважением, иначе его не назначили бы на такой пост, но спорили они до изнеможения. Отец не раз под горячую руку порывался снять его с поста директора института, но не снял. Снова соглашался с ним и снова спорил. И так до самого конца своей карьеры.

Несмотря на создаваемые на востоке страны научные центры, появление новых громких имен в сельскохозяйственной науке, целина еще преподнесет немало сюрпризов. Только с годами, во многом повторив ошибки американского освоения прерий, целинники приноровятся к ее непростому характеру.

 

Хлопок и хлопкоробы

Не только целина порадовала отца в 1956 году, Узбекистан отрапортовал о заготовке более 2 миллионов 800 тонн хлопка, небывалая по тем временам цифра. Вот только, как и два года тому назад, собрали все эти миллионы тонн руками. На поля выгоняли поголовно всех: рабочих, студентов, школьников, ученых и не на пару недель, а на несколько месяцев. Уборка порой затягивалась до конца ноября. Отец не на шутку рассердился, со времени его посещения Ташкента в ноябре 1954 года дела с хлопкоуборочными комбайнами не сдвинулись ни на йоту, а ведь они ему обещали. Если в позапрошлом 1954 году отец знакомился с хлопководством, то в нынешнем он уже активно включился в дело. Он вызвал в Москву узбекских начальников. Их оправдания-объяснения, что машины у них есть, но собирают они «грязное» волокно, отрывают его от растений вместе с коробочками, засоряют хлопок, он и слушать не хотел. У капиталистов машины хлопок не портят, а у нас портят. Почему? Капиталисты не дураки, негодные хлопкоуборочные машины они бы не использовали.

По настоянию отца закупили в Египте лучшие образцы американских хлопкоуборочных машин, создали специальное конструкторское бюро по их проектированию. Но ничего путного так и не получилось. Машины спроектировали, наладили производство, они исправно выходили на хлопковые поля, их показывали в кинохронике, местные руководители докладывали о достигнутых успехах. Вот только в отличие от зарубежных хлопкоуборочных комбайнов, наши почему-то собирали хлопок тяп-ляп, после них поля пестрели мозаикой белых, недоубранных техникой хлопковых заплаток. Приходилось по-прежнему выгонять тысячи горожан добирать недособранное.

С квадратно-гнездовой посадкой хлопка дела обстояли получше, но вскоре от нее отказались, появились гербициды, они расправлялись с сорняками эффективнее. Урожаи с их помощью быстро росли, нужда в громоздких сажалках отпала. Со временем выяснилось, что гербициды убивают не только сорняки, но и отравляют всю окружающую среду, но это уже совсем иная история.

Вслед за казахстанской и сибирской «хлебной» началось освоение узбекской «хлопковой» целины, — обводнение Голодной степи и других полупустынных районов. Воду черпали из Аму-Дарьи, Сыр-Дарьи, Вахша, Заравшана. В результате обводнения пустыни и полупустыни заготовки узбекского, таджикского, туркменского и даже казахстанского хлопка выросли более чем вдвое, в хорошие годы достигали 6–8 миллионов тонн. Одновременно все меньше воды доходило до Аральского моря. О возможных последствиях пока не задумывались даже академики, водные ресурсы казались неисчерпаемыми, а море безбрежным, на то оно и море. С годами Аральское море начало необратимо мелеть. К концу ХХ века стало ясно, что воды и для хлопка, и для Аральского моря не хватает. Люди пожертвовали морем, выбрали хлопок.

 

Хлеб. Людям или свиньям?

Отец радовался, хлеба заготовили вдоволь, но вдоволь тогда означало «в обрез», зерно предназначалось только для пропитания людей. Более того, хотя карточки отменили еще в 1947 году, ограничения продажи — не более двух буханок хлеба в одни руки — продолжали действовать. Правда, последние пару лет их особенно не придерживались.

Тем временем на освобожденных законом 1953 года от уплаты налогов личных подворьях поголовье скота росло, и росло очень быстро. За прошедшие три года количество коров в единоличных владениях одних только горожан увеличилось на миллион сто тысяч голов, в том числе молочных, на триста тысяч, свиней стало больше на шестьсот тысяч, овец и коз на миллион триста тысяч, а птицы (кур, уток, гусей) практически несчитано.

Отец радовался: люди зажили лучше, более того, многие не только в магазины за продуктами не ходят, но и сами снабжают страну молоком, маслом, мясом и мясопродуктами.

Однако радость омрачалась все нарастающей с ростом поголовья скота проблемой — всю эту живность в личных хозяйствах требовалось кормить. Кормов же даже совхозам с колхозами не хватало. Проблема кормов вырастала в проблемищу. Руководители хозяйств изворачивались как могли, когда совсем приходилось туго, обращались с просьбой о выделении дополнительных фондов из государственных резервов. Эти призывы о помощи обычно не оставались без ответа. А вот единоличники на государственные резервы не рассчитывали, они ориентировались на свой источник дешевых кормов — в магазинах скупали на корм скоту дешевые целинные буханки и крупы. Об этом отец писал в записке в Президиум ЦК еще осенью 1954 года, но с тех пор мало что изменилось.

«Черный хлеб стоит примерно рубль килограмм (10 копеек в пореформенных 1961 года ценах), — подсчитывает отец на глазах у слушателей во время одного из своих выступлений. — Пять килограммов хлеба стоят около пяти рублей, если скормить его свиньям, то можно получить один килограмм мяса. Свинина стоит 18 рублей килограмм в магазине, на рынке же за килограмм дают пятьдесят рублей».

Выгодно? Несомненно выгодно, считает отец, но только не государству и не обществу. Все дело в цене, но цена на хлеб установлена политическая. До сего времени хлеб остается основным источником существования большей части населения. Поднять цены на него — пострадают самые бедные, к тому же «при Сталине снижали цены, а при Хрущеве поднимают».

Что тут делать?

Собственно, эффективных решений имелось всего два: или, повысив налоги, сделать «личное» животноводство нерентабельным, убить его, или поднять цены на хлеб. Ни тот, ни другой путь отцу не подходил. Он надеялся вывернуться иным способом, а вот каким — и сам не знал. Все эти годы он попросту тянул время, а тем временем потребление хлеба в стране росло столь резко, что то и дело приходилось залезать в государственные резервы.

Проблема «дешевых буханок» обсуждалась не только в ЦК, но и дома. Аджубей, тогда уже главный редактор «Комсомольской правды», по вечерам читал отцу возмущенные письма читателей. Они «сигнализировали» о разбазаривании хлеба, требовали принятия решительных мер, и немедленно. Владимир Павлович Мыларщиков, старый знакомый отца, член Бюро ЦК КПСС по РСФСР и одновременно заведующий Сельхозотделом ЦК, при каждом посещении его на даче, а он наведывался туда довольно часто, со свойственной ему грубоватой откровенностью настаивал на наведении порядка.

«Стоит только ввести налог и восстановить госпоставки с индивидуальных хозяйств, — бубнил он, — как все встанет на рельсы».

17 — 18 мая 1956 года в ЦК провели совещание, посвященное увеличению производства мяса. Съехавшиеся на совещание секретари обкомов в один голос твердили: «Пора принимать меры, еще немного и частники скупят весь дешевый черный хлеб, торговля рухнет, придется вводить карточки». Отец напора не выдержал, согласился на репрессивные меры, но не по отношению ко всем, а только к содержащим скотину жителям «столиц союзных республик, областных и краевых центров, столицах автономных республик (за исключением территорий, расположенных на Крайней Севере)». Свою капитуляцию он обставил «демократической» процедурой: 29 июня 1956 года проект Закона о хлебе и единоличной скотине опубликовали в газетах, выставили на всеобщее обсуждение.

Как его обсуждали, я запамятовал. 27 августа Постановление Правительства «О мерах борьбы с расходованием государственных фондов хлеба и других продовольственных продуктов на корм скоту» вступило в силу. В его преамбуле стыдливо объяснялось, что горожан не наказывают, а просто приравнивают к колхозникам, которые налог со своего подворья платят и в госпоставках участвуют, — другими словами, тем самым восстанавливается справедливость. Далее расписывались нормы взимаемого налога на скотину и размеры обязательных поставок: сколько молока и мяса теперь надлежит сдавать государству. Устанавливалась и «справедливость»: штраф 500 рублей за скармливание покупного хлеба животным, а если попадешься вторично — тысяча.

Произошедшее отец считал, заставлял себя считать, досадным проходным эпизодом — благосостояние народа обеспечат не средневековые личные наделы, где главные сельскохозяйственные инструменты — лопата да грабли, а современные, механизированные не хуже американских, совхозы и колхозы. Он не сомневался, что время единоличников прошло; не выдержав конкуренции с дешевым колхозным мясом, частник сам не захочет возиться со скотиной, надобность давить его налогами отпадет, совхозы и колхозы решат «вопрос полного обеспечения населения страны мясом и мясными продуктами. Мы должны мобилизовать все усилия, чтобы производство сельскохозяйственных продуктов росло быстрее, чем потребности».

Этого постановления отцу не простят и не забудут те простые люди, о благе которых он так заботился.

 

Кукуруза продвигается на север

Без кормов производство мяса и всего остального не могло расти в колхозах с совхозами, и не только быстрее потребностей, но вообще хоть как-то расти. Тут все во многом упиралось еще в вековую российскую традицию кормить скотину отходами.

В годы моей молодости распевали частушку:

Мой миленок, как теленок, Только разница одна, Что теленок ест помои, А миленок никогда.

Что с частушки взять? Но и высшее руководство страны долгое время считало, что скотину следует кормить отбросами с собственного стола или чем-то для человека несъедобным, вроде сена или соломы.

Отец рассказывал о своих разговорах на эту тему со Сталиным. Как-то еще до войны они на Украине выделили на откорм свиней часть заготовленного зерна и еще что-то. Узнав о «самоуправстве», Сталин возмутился, вызвал отца к себе в Сочи, где он тогда отдыхал. Разговор вышел неприятный и даже опасный: отец настаивал на своей правоте, Сталин его не понимал, не хотел понимать, начал сердиться.

— У нас на Кавказе, — объяснял Сталин отцу, — свиньи сами добывают себе пропитание. Они животные сообразительные. Их не только не кормят, а на шеи надевают специальный треугольный ошейник из деревяшек, чтобы они под заборы не подкапывались, не залезали в огороды. А вы им рестораны устраиваете!

Разрешения использовать зерно для откорма скота отец тогда так и не добился.

Дело упиралось не только в Сталина. Так же, как и он, думало большинство россиян. Требовалось изменить их сознание, внедрить в него, что овес, сено, тем более солома — традиционный корм российских буренок — проблемы не решат, урожаи овса — мизерны, питательных веществ в сене мало, а в соломе почти нет, а значит, чтобы производить мясо в достатке, нужны горы сена, соломы, под них придется отнять у куда более питательных зерновых миллионы и миллионы гектаров. Свиньям тоже необходим калорийный корм, одними отрубями да помоями тут не обойтись.

И снова все сошлось на кукурузе. Я своими назойливыми возвращениями к кукурузной теме, наверное, надоел читателям не меньше, чем в свое время отец надоел своим слушателям. Но ничего не поделаешь, кукурузу из моего повествования не выкинуть, как не выкинуть ее из истории человеческой цивилизации.

Отец снова, уже в который раз, обсуждал проблему кормов с учеными-аграриями. Они снова представили ему сравнительные таблицы эффективности всех мыслимых и даже немыслимых кормов в расчете их расхода на килограмм мясного привеса. Верный помощник отца Шевченко подобрал всю доступную информацию, особенно зарубежную. Ничего нового обнаружить не удалось — свет клином сходился на кукурузе. Пшеница с рожью не уступали ей в эффективности, но сильно проигрывали в урожайности.

Ученые подтвердили сделанные в предыдущие годы выводы: на силос, на зеленый корм скоту кукурузу надо и можно сеять значительно севернее ее исторически сложившейся еще в Российской империи границы Киев — Сумы — Харьков — Ростов. Насколько севернее — подскажет опыт. Опыт же к тому времени накопился и за рубежом, и у нас в стране.

Я уже говорил о многообещающих кукурузных экспериментах отца в Подмосковье в начале 1950-х. В те же годы «баловался» кукурузой и Секретарь Читинского обкома КПСС Геннадий Иванович Воронов, и это несмотря на то, что Чита вплотную граничит с зоной вечной мерзлоты. В 1950 году его даже «пропесочили» за кукурузу на Оргбюро ЦК КПСС. Комиссия Управления кадров ЦК проверила, как обстоят дела в области, и представила начальству весьма «кислое» заключение.

«Крамолой, обнаруженной комиссией, стала кукуруза, — вспоминал Воронов, — ее во многих наших колхозах и совхозах сеяли на корм скоту, не получая при этом спелого зерна (семена завозили с Украины). Впрочем, на некоторых личных участках корейцы и китайцы, их среди местного населения было немало, сажали скороспелые сорта кукурузы и получали зерно полной спелости.

Последний по счету, но вовсе не по значению пункт обвинений комиссии: мы не ввели у себя травопольную систему. Хотя каждому здравомыслящему человеку было понятно, почему мы этого не сделали (ни клевер, ни люцерна в наших условиях не вызревали), и это лыко поставили нам в строку».

Слова Воронова малопонятны рядовому читателю, а они чрезвычайно важны. Противники кукурузы напирали на развитие сенокосов, они-де, а не заокеанская теплолюбивая кукуруза обеспечат процветание животноводства в России. Наиболее продуктивные травы — люцерна с клевером. Вот только, по мнению Воронова, все абсолютно наоборот.

На заседании Оргбюро Воронов не оправдывался, а попытался «просветить» слушателей. Возглавлявшего комиссию заместителя начальника управления кадров ЦК Г. В. Кузнецова «просветительство» Воронова вывело из себя. Он считал, что «читинцы» погрязли в «варварстве и средневековье, кукуруза — южная культура, все это авантюризм, Читинский обком неизвестно зачем тащит ее в суровые условия Забайкалья». Воронов не согласился, завязалась перепалка. На сторону Воронова встал отец. Он тоже входил в состав Оргбюро.

«Хрущев буквально взорвался, — пишет Воронов, — он так “отмолотил”, проверявшую нас комиссию, что ее председатель не знал, куда деваться. “Прочитал я записку комиссии, — сказал Никита Сергеевич, — и ничего не понял. А из доклада товарища Воронова мне стало ясно, что областная партийная организация работает неплохо и промышленность, и особенно сельское хозяйство, ведутся правильно”.

Уж не знаю, “царица” она полей или нет, — продолжает Воронов, — но кукурузой после этого заседания Оргбюро мы стали заниматься еще активнее, ведь результаты-то вот они: какой колхоз или совхоз, уделявший серьезное внимание кукурузе ни возьми — в каждом резко увеличились надои молока! И это, замечу, не только у нас, но и в Новосибирской области, Красноярском крае, в районах Сибири и Дальнего Востока.

Пишу я об этом вот для чего: кто хотел понимать, тот понимал значение кукурузы не только как зерновой, но и как по существу единственной силосной культуры. Я занимался ею и без нажима со стороны Н. С. Хрущева. Кто понимать не хотел, сочинял анекдоты о том, как Никита Сергеевич “продвигал кукурузу на Северный полюс”. В равной мере сказанное относится и к кормовым бобам — культуре, которую тоже активно пропагандировал Хрущев. Что же до записных остроумцев — так не они ли сейчас льют слезы по поводу нехватки в магазинах мяса и молока?»

Я хорошо помню Воронова, он впоследствии станет главой Правительства РСФСР. В отличие от Брежнева или Полянского с Шелепиным, он не навязывался отцу в друзья, не лебезил, «задирался» по каждому несогласию, никогда не таился. Не думаю, что приведенное выше свидетельство Воронова переубедит недоброжелателей отца, но «доброе слово и кошке приятно».

Кукуруза на полях Читинской и Новосибирской областей — это наш, доморощенный опыт. За границей кукуруза, при внимательном рассмотрении, тоже давно перестала считаться южной культурой. На корм скоту ее выращивают даже в Канаде, а североамериканский континент климатически значительно прохладнее Евразии. Совпадение географических параллелей мало что значит: северная граница США проходит где-то по параллели Краснодарского края, а морозы там, к примеру в Миннесоте, — вологодские, и снега за зиму насыпает под три метра. Конечно, початки кукурузы в Миннесоте, как и у Воронова в Чите, не вызревают, но этого и не требуется, их вместе со стеблями перемалывают в зеленый кукурузный салат, я об этом уже писал, часть его консервируют на зиму в силосных башнях, остальное скармливают коровам и свиньям в свежем виде. Американцы и канадцы вообще отказались и от сена, и от вольного выпаса скота. По их расчетам, это экономически не оправдано. Живность держат, в зависимости от климата, в специальных помещениях или загонах, корма туда доставляют по расписанию, и только те, что предписаны рационом. Оно и понятно, чтобы прокормить такую страну, как США, требуются десятки и сотни миллионов голов рогатого скота, свиней и всего прочего. Тут никаких выпасов, я уже не говорю о «помоях для телят», не хватит.

В том, что кукуруза на силос растет на самом севере США, я видел своими глазами. Осенью 2000 года меня пригласили прочитать студентам лекцию в одном из университетов Верхнего Нью-Йорка. Так называется северная часть этого штата. От штата Род-Айленд, где мы живем с женой, это недалеко, на машине часов пять езды по хорошей дороге. В нашем регионе сельское хозяйство уже полтора века как забросили — почва здесь неплодородная. Поля бывших первопроходцев давно заросли лесами. В штате Нью-Йорк ландшафт изменился, леса сменились полями: пшеничными, сахарной свеклы, но больше кукурузными. Ее как раз косили на силос.

В университете, после лекции, я поинтересовался у профессоров, там сильный сельскохозяйственный факультет, как они обходятся с кукурузой у себя на севере. Собеседники смотрели на меня с удивлением: кукуруза здесь давно прижилась, сев начинается в мае и, хотя первые заморозки случаются в конце сентября, а иногда и снежком порошит, трех месяцев с хвостиком кукурузе хватает. Если, конечно, не лениться.

Ничего удивительного, что заручившись поддержкой науки, отец начал продвигать посевы кукурузы на север. Сначала до Орла, потом до Москвы и далее вплоть до Ленинграда и Прибалтики. В одной из своих речей, желая подзадорить слушателей, он пообещал «в этом году обязательно вырастить кукурузу в Якутии, а может быть, и на Чукотке. Картофель там растет? Растет. Думается, что и кукуруза вырастет». Эти слова — чистой воды пропаганда, призыв. Сколько теплых дней требуется кукурузе для достижения кондиции, отец мог ответить, даже если его разбудить среди ночи. В Якутии их явно не хватало. Но слова его запомнили, поминают их и по сей день, всерьез приписывают отцу намерение выращивать кукурузу на Северном полюсе.

На север кукуруза продвигалась со скрипом. Крестьяне — народ консервативный. В первый год в Орловской области из полумиллиона гектаров пашни под кукурузу отвели всего двадцать гектаров. Посеяли и забыли о ней. Так она там в зарослях бурьяна и зачахла. Собственную нерадивость объяснили неприспособленностью кукурузы к «суровым» орловским условиям. Если под «суровыми условиями» понимать отсутствие ухода, то возразить тут нечего. В Подмосковье, где отец еще в 1950 году взялся за продвижение новой культуры на поля, дела обстояли получше. Но и тут он буквально заставил своего приятеля, директора совхоза «Горки-2», расположенного возле его дачи Горки-9, засеять кукурузой пару десятков гектар. Директор с отцом ссориться не хотел и не мог. В успех же он не верил.

Посевной руководил все тот же верный «Санчо Панса» отца Андрей Шевченко. Вечерами, по дороге с работы, отец заворачивал то на одно поле, то на другое, «инспектировал». Под его наблюдением тракторист во время рыхлил междурядья, подрезал культиватором сорняки. К июлю директор перешел в «кукурузную веру», а к концу августа, когда она вымахала аж под три метра, совхозный агроном верхом на лошади на фоне кукурузных «джунглей» позировал фотографу из «Огонька».

Не знаю, как на Орловщине, но в «Горках-2» кукурузу сеяли при отце и после отца, до самого окончания XX века. Сеют ли ее сейчас, я просто не в курсе.

В пенсионные года отец любил рассказывать, как он продвинул кукурузу в ГДР, и не в государственные хозяйства, а фермерам-единоличникам. В Восточной Германии, как исторический анахронизм, сохранялась Христианско-демократическая партия. В Западной Германии христианские демократы процветали, а в ГДР их партию терпели, демонстрируя тем самым демократизм и веротерпимость. Во главе партии стоял фермер, звали его Отто Нушке. Я писал, как во время забастовок июня 1953 года он то ли сбежал на Запад, то ли его похитили. Когда все поутихло, он возвратился и продолжал руководить Христианско-демократической партией.

Во время одной из своих поездок в Германию отец разговорился с Нушке и, узнав, что на своей ферме он держит молочное стадо, стал настойчиво уговаривать попробовать кукурузный силос. Нушке с кукурузой до того не сталкивался и от прямого ответа увиливал. Отец буквально вырвал у него обещание засеять пять гектаров. По возвращении в Москву, разговор состоялся в марте, отец тогда ездил в ГДР на Лейпцигскую ярмарку, он велел Шевченко запастись семенами и собираться в путь. Приезду Шевченко Нушке отнюдь не обрадовался, пять гектаров под кукурузу пожалел, отделался половиной гектара самой бросовой земли, где все равно ничего не росло. Шевченко собственноручно засеял делянку, летом не раз наведывался к Нушке. Немцы лениться не приучены, у Нушке, как и в «Горках-2» под Москвой, кукуруза к концу лета достигла трехметровой высоты.

Осенью Нушке позвонил Шевченко и попросил прислать семян на следующий год, и побольше, его соседи тоже хотят сеять кукурузу.

Недавно, уже в начале XXI века, мне довелось из конца в конец пересечь объединенную Германию на поезде. В перерывах между чтением, скучая, глядел в окно: леса, перелески, пшеничные и овсовые поля и… нескончаемые, по самый горизонт, заросли кукурузы. В отличие от России, в Германии уроки отца усвоили. Кукуруза там — не тема для анекдотов, а основа благосостояния кормящихся своим трудом фермеров-бауэров, наследников Нушке, его соседей и соседей его соседей. На кукурузном силосе нагуливает мясо скотина. Ее мясом немцы набивают колбасу, которую, себе не в убыток, продают по всему миру.

В 2006 году обстоятельства привели меня в Голландию — страну тюльпанов. Я, как и Германию, проехал ее из конца в конец сначала поездом, потом машиной. Тюльпановые плантации попадались не часто, а вот кукуруза там растет на каждом свободном участке земли. Голландцы, с помощью коров, перерабатывают кукурузу в свой знаменитый сыр.

Отец любил повторять: «Перемелется, мука будет. Поверят в кукурузу и у нас, не могут не поверить, и тогда мясом, молоком и маслом накормят и напоят россиян вдоволь».

Наверное, поверят. Россияне уверовали в картошку примерно век спустя после первого Екатерининского указа о ее принудительных посадках. В середине XIX века к картошке относились еще весьма подозрительно, а к началу XX без нее уже не мыслили обеда ни в богатом доме, ни в бедном. Так что остается ждать и, закусывая немецкой колбаской, выслушивать анекдоты о чудаке Хрущеве и его «чудеснице полей» — кукурузе.

 

«Не хлебом единым…»

(Отступление шестое)

В августовском, 1956 года, номере «Нового мира» начали печатать «Не хлебом единым» Владимира Дмитриевича Дудинцева. В ней рассказывалось о нелегкой судьбе изобретателя, пробивавшего и не пробившего через бюрократов в сталинские времена, они прямо не обозначены, но легко угадываются, очень необходимое для страны изобретение. Я уже не помню, что это было такое — то ли новый огнетушитель, то ли еще что — неважно. Важно другое: в процессе борьбы у героя возникает роман с женой того человека, от кого зависит судьба изобретения, затем тайное становится явным, следует лживый донос обманутого мужа в органы, приговор, лагерь. И апофеоз: смерть Сталина, реабилитация. Но поздно, жизнь разбита, здоровье подорвано, изобретение не реализовано. В итоге — инфаркт и смерть. В общем, печальная история.

Повесть Дудинцева взорвалась бомбой. Как это у нас зло побеждает добро?

— В советской стране такое невозможно! — вопили одни. И верно. Еще три года назад в литературе царствовали «бесконфликтность», теория противопоставления хорошего совсем уж отличному, и нате вам…

— В советской стране и не такое происходит! — резонно возражали с другого фланга.

За что им сразу прикрепляли ярлык «очернителей».

Весьма посредственная книжка стала сенсацией, не литературной — политической, по своему общественному резонансу даже созвучной с «Архипелагом ГУЛАГ» Солженицына. Сторонники и противники Дудинцева схлестнулись не на жизнь, а на смерть. Противники оказались сильнее, они контролировали и идеологический аппарат, и прессу. Но и сторонники не сдавались, они рассчитывали на поддержку отца. Но тут грянули события в Венгрии, и отец оказался в стане противников. Ему казалось, что лодка нашей государственности раскачивается слишком сильно, если не принять меры, можно и опрокинуться.

Не скажу, что повесть отцу понравилась. Ему, поклоннику Льва Толстого и Николая Лескова, импонировали произведения иного стиля, но и у Дудинцева некоторые места показались ему очень сильными. В одно из воскресений, уже осенью, помнится, листья с деревьев почти облетели, они с Микояном, гуляя по окружавшим их соседствующие дачи перелескам, заговорили о Дудинцеве. Даже не столько о нем самом и его произведении, сколько о вызванном повестью «возбуждении умов в Москве». Отца оно настораживало. Микоян, ему повесть однозначно нравилась, успокаивал отца: «Он прямо тебя подслушал, Никита, вспомни, как он пишет о бюрократах, гробящих новаторов, и изобретателях».

— Верно, все верно, — соглашался отец, — написано правдиво и очень остро, но я критикую с целью устранения недостатков, указываю пути их преодоления, а Дудинцев те же недостатки смакует.

— Но ты же стоишь во главе государства, а он писатель, — возражал Микоян.

— Так-то оно так, — соглашался отец, и тут же возражал, — но сам, не желая того, он превращается в рупор наших врагов, в глазах реакционной заграничной прессы становится героем, борцом против Советского государства.

Дальше отец заговорил о «Кружке Петефи», события в Венгрии осенью 1956 года накладывали свой отпечаток на все происходившее у нас в стране. Микоян слушал отца, не возражая. Я, естественно, не вмешивался в разговор старших.

— Мы не можем, прикрываясь тем, что происходит демократизация нашей жизни, оставаться нейтральными, — продолжал отец. — Мы же не зрители, а руководители, и потому обязаны направлять процесс.

Микоян кивнул головой. К Дудинцеву они больше не возвращались, заговорили о каких-то на тот момент более важных делах.

Через несколько месяцев отец повторит свою оценку «Не хлебом единым» на встрече с писателями в ЦК КПСС. Повторит почти слово в слово. Наверное, он высказывался в подобном духе и ранее.

Почувствовав его поддержку, идеологи из ЦК приняли меры. Дудинцева поприжали, гайки подзакрутили, правда, ненадолго. Вскоре наступило новое «потепление», повесть Дудинцева напечатали стотысячным тиражом отдельной книгой. Такое «тянитолкайство» отражало суть происходившего в те годы. Отец реформировал страну, но так, чтобы ее не разрушить. Вот и приходилось маневрировать.

 

Юбилей Шостаковича

25 сентября 1956 года исполнилось пятьдесят лет Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу, крупнейшему композитору современности, как написали о нем газеты. Рядом публиковался Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении композитора орденом Ленина, самой престижной по тем временам наградой, и у него далеко не первой. Сталин тоже не обходил композитора вниманием, верный своей манере общения с интеллигенцией, он то подвергал Шостаковича гонениям, то осыпал милостями. Вслед за опалой 1936 года, тогда ему не понравились ни его авангардная опера «Леди Макбет Мценского уезда», ни традиционный балет «Светлый ручей», в 1941 году Шостаковичу присуждают Сталинскую премию. В 1942 году — еще одну — за Ленинградскую симфонию. В третий раз Сталинским лауреатом Шостакович становится в 1946 году. В 1948 году снова опала, все за ту же, давнишнюю «Леди…», теперь уже в компании с композитором Вано Мурадели и другими достойными музыкантами.

Перестают исполнять музыку Шостаковича, его увольняют из Ленинградской и Московской консерваторий, но ненадолго. Композитор оправдывается музыкой к фильмам о Сталине «Падение Берлина» и «Незабываемый 1919-й», награды следуют незамедлительно — Сталинская премия в 1950 году и еще одна, пятая по общему счету, в 1952-м.

Взлеты и падения, падения, грозившие арестом, допросами, пытками. Сталинская любовь и следовавшая за ней новая опала вконец измотали Шостаковичу нервы. Смерть Сталина он воспринял с облегчением, жизнь его «наконец в безопасности».

В декабре 1953 года исполняется Десятая симфония Шостаковича. Музыкальные критики впоследствии назовут ее первым, еще до Эренбурга, произведением, возвестившим наступление «оттепели» после морозов сталинской «зимы».

В 1954 году Шостакович становится лауреатом Международной Сталинской премии мира, а в 1958 году еще и Ленинской премии.

В 1961 году Шостакович вступает в партию и становится Первым секретарем Союза композиторов Российской Федерации, а Вано Мурадели, его товарища по несчастью 1948 года, избирают главой московского Союза композиторов. Вся музыкальная жизнь России отныне в их руках.

В декабре 1962 года в Московской консерватории симфонический оркестр Евгения Мравинского впервые исполняет антисталинскую симфонию «Бабий Яр» на стихи поэта Евтушенко. В ней Шостакович проводит тему репрессий, сталинских и гитлеровских, напоминает, что «страхи всюду, как тени скользили, проникали во все этажи».

Отец к Шостаковичу относился с уважением, но ни в друзья не набивался, ни критикой его произведений не баловался. Они существовали как бы параллельно, отец — в заботах о государстве, Шостакович жил своей музыкой. Изредка встречаясь на приемах или премьерах, пожимали друг другу руки и расходились.

Одно последнее замечание. Сейчас принято считать, что Шостакович не вступил в партию, а туда его загнали насильно, чуть ли не угрозами. Такова дань времени, зеркальное отражение прошедшей эпохи с переменой знаков плюс на минус. Это неправда. Тогда действовали иные установки. Партия числилась рабочей, а стремилась в нее в основном интеллигенция: писатели, журналисты, инженеры. ЦК даже издало специальную директиву: рабочих принимать без ограничений, остальных же — в пределах спущенного лимита. Чтобы просто подать заявление о приеме в партию, композитору или ученому приходилось ожидать своей очереди годами. Об этом теперь вспоминать не принято, но что было, то было.

В свою очередь, отец считал членство в партии привилегией, а не обязаловкой. Он одинаково высоко ценил коммуниста Королева и беспартийного Туполева, и к последнему с партией не навязывался. Я тому свидетель. Он с восторгом отнесся к просьбе академика Евгения Оскаровича Патона о приеме в партию, но решение это принимал на исходе своей жизни сам Патон, а не Хрущев. Не думаю, что в отношении Шостаковича он вел себя иначе. Никто же иной на величину калибра Шостаковича давить бы просто не посмел, ни райком, ни горком. Они могли предложить ему стать членом партии, но заставить его, зная, что последует, если он пожалуется отцу, — такого я себе не представляю.

 

Новые театры

15 апреля 1956 года в помещении Московского Художественного театра состоялся первый спектакль театральной студии «Современник», а уже в октябре 1956 года состоялся первый сбор актеров нового молодежного театра «Современник», театра Олега Ефремова. До этого театры только закрывали — театр Мейерхольда, театр Таирова, перечислять закрытые театры можно долго. Свой первый спектакль по пьесе Виктора Розова «Вечно живые» ефремовцы представили публике со сцены МХАТа. Вскоре театр переехал в собственное здание на площади Маяковского (Триумфальной). Очередь за билетами в «Современник» выстраивалась с ночи.

Вслед за «Современником» в Москве появился еще один театр — «Кремлевский». Его создали внутри Кремля, в здании, где размещалось правительство, на базе шикарного клуба кремлевской обслуги. Отец попал туда однажды на какое-то собрание и возмутился: «Как это такой зал пустует?» И тут же распорядился: «Отдайте его москвичам».

Сетования, что работники Кремля лишатся места проведения досуга, он парировал советом посещать новый театр, спектакли там пойдут ежедневно, в клубе же они собираются от силы раз в неделю. Зашли с другой стороны, попытались припугнуть отца: театр располагается в том же помещении, что и Совет Министров, как бы чего не вышло. Отец, в отличие от Сталина, покушений не боялся и пропустил предостережения мимо ушей. Он не исключал такой возможности, страна большая, люди в ней разные, но, пройдя войну, не раз находясь на волосок от реальной, а не вымышленной угрозы смерти, к потенциальным покушениям относился фаталистически, как к сброшенной с немецкого юнкерса бомбе: даст Бог — минует. А не минует, значит, так на роду написано. За долгие годы пребывания отца у власти на его жизнь никто не покусился.

Вскоре Кремлевский театр открыли для публики. В нем выступали в основном приезжавшие в Москву гастролеры. Вечером 28 октября 1962 года вслед за разрешением Кубинского кризиса отец смотрел там спектакль «У Витоши» Софийского драматического театра из Болгарии. Тем самым он продемонстрировал стране и миру: все в порядке, волноваться не стоит. Кремлевский театр просуществовал недолго. После отставки отца ему вернули статус закрытого Кремлевского клуба.

 

Итиро Хатояма и мирный договор с Японией

13 октября 1956 года в Москву прилетел премьер-министр Японии Итиро Хатояма. Тяжело больной, полупарализованный Хатояма с трудом перенес перелет, но не приехать в Москву он себе позволить не мог. После того, как в сентябре прошлого 1955 года немецкий Канцлер Конрад Аденауэр уладил отношения с СССР — не только договорился о возвращении домой военнопленных, но и возобновил контакты в экономике и торговле, в Токио на премьер-министра давили со всех сторон.

14 октября в Кремле начались переговоры. По поручению не встававшего с постели Хатоямы их вел Ициро Коно, министр земледелия и рыбной промышленности. Они с отцом достаточно быстро нашли общий язык. Договорились о возвращении домой шестисот тысяч пленных японцев. Хрущев согласился амнистировать японских генералов, осужденных за военные преступления. Пока в принципе обсудили основные положения мирного договора, включая соглашение о границе. Согласно Ялтинским договоренностям между союзниками, подтвержденным в 1952 году Сан-Францисским мирным договором (Сталин его по каким-то своим соображениям подписать отказался) к Советскому Союзу, в числе других территориальных приобретений, отходила вся цепь Курильских островов от южной оконечности советского полуострова Камчатка до северного побережья японского острова Хоккайдо. С этим тогда никто не спорил, а вот теперь, что такое Курильские острова, стороны трактовали по-разному. Японцы делили их на просто Курильские острова и два южнокурильских острова Кунашир с Итурупом, которые, по их пониманию, СССР оккупировал незаконно. Они старались получить их обратно, а в придачу не входящий в Курильскую гряду островок Шикотан вместе со скальной грядой Хабомаи (на русских картах значатся как остров Полонского, Зеленый и еще как-то). Всякие переговоры — это торг, стороны запрашивают побольше, чтобы потом получить хоть что-нибудь.

Советские руководители Курилы на Северные и Южные не делили, считали все острова своими, так же, как и Шикотан с Хабомаи. После долгих препирательств японцы сняли свои претензии на Итуруп с Кунаширом, отец же пообещал после подписания мирного договора не вернуть, а в качестве жеста доброй воли передать Японии советские территории Шикотан и Хабомаи, и тем самым закрыть территориальный вопрос.

Отцу сделка представлялась выгодной, мирный договор открывал перспективы экономических связей с японцами, а они стоили двух малозначащих по понятиям тех лет клочков земли. Напомню, что в 1956 году не существовало такого понятия, как обширная, четырехсотмильная, морская экономическая зона вокруг любого принадлежащего стране, пусть и пустынного, клочка земли. В те годы речь шла только о самих островах.

Премьер-министр Хатояма решением вопроса тоже остался очень доволен, он не только возвращал домой своих военнопленных, но еще и получал в подарок два, пусть и крошечных, островка.

Стороны расстались удовлетворенные друг другом. Хатояму встретили в Токио аплодисментами. Японский парламент без особых возражений ратифицировал договор.

Но тут в дело вмешались американцы. Джон Фостер Даллес пригрозил японцам: если они подпишут мирный договор с Советским Союзом, откажутся от претензий на Итуруп и Кунашир, то США заберут себе японскую Окинаву. Мирный договор не подписали. Вопрос завис.

 

Ленинские премии

6 ноября 1956 года, в канун празднования годовщины Октябрьской революции, учредили Ленинские премии за достижения в науке, технике, культуре, литературе. Собственно, их не учредили заново, а, как записано в решении Президиума ЦК, восстановили.

Дело в том, что Ленинские премии придумали еще в 1925 году, и присуждались они в последующие десять лет, вплоть до 1935 года. В 1935 году Сталин не вернул посланный ему на утверждение список очередных ленинских лауреатов. Напомнить ему никто не решился. На следующий год все повторилось.

Вскоре ситуация прояснилась, в декабре 1939 года, к своему 60-летию Иосиф Виссарионович решил установить Сталинские премии. Формальное решение Совет Народных Комиссаров принял 1 февраля 1940 года. Ленинские премии не отменили — о них как бы забыли. А теперь вот вспомнили. Впервые о них на заседании Президиума ЦК 5 ноября 1955 года заговорил Микоян: «Сталинские премии есть, а Ленинских нет. Никто не ставит вопроса, но надо подумать». Микояна поддержал Ворошилов. Но дело дальше не пошло, в преддверии XX съезда головы членов Президиума ЦК занимали другие проблемы. В марте 1956 года вновь заговорили о Ленинских премиях, уже по инициативе Хрущева. Решили подготовить соответствующее решение.

Помню, как отец тогда возмущался нескромностью Сталина, учредившего премии собственного имени и забывшего о Ленине. Много тогда говорили и о пагубности многократных присуждений Сталиным «своих» премий особенно полюбившимся ему писателям и композиторам, таким, как Симонов, Шостакович или Сергей Михалков. Почему-то это у всех вызывало раздражение, а возможно, и попросту зависть. Поветрие не миновало и отца. 5 июля 1956 года при обсуждении Президиумом ЦК положения о Ленинских премиях он предложил присуждать их не ежегодно, а раз в три года, и только однократно, за исключительно эпохальные достижения. Все согласились. Вот только не определили, как заранее отличить эпохальные достижения от не совсем эпохальных. В первые годы особых трудностей не возникало, правда, отца уговорили отказаться от трехлетнего цикла, очень уж многим, весьма достойным людям не терпелось получить новое звание. Премии стали присуждать ежегодно.

Вскоре выяснилось, что награжденные Ленинской премией однажды совершили еще нечто достойное вторичного награждения. Талантливые люди обычно не останавливаются на достигнутом: конструкторы создают новые машины, художники — новые полотна, композиторы — новые оперы и симфонии. Однако отец пересматривать Положение о премиях отказался, и тут вспомнили о Сталинских премиях. Их тоже никто не отменял, но новые Сталинские премии не присуждались, а после XX съезда, несмотря на призыв отца «Носить заслуженно полученные награды с гордостью…», медали с ликом Сталина люди надевать стеснялись.

В 1961 году Сталинские премии переименовали в Государственные и возобновили их присуждение, и не однократное, а без ограничений, в том числе и ленинским лауреатам.

День за днем

1 сентября на дневных отделениях высших учебных заведений СССР приступили к занятиям 222 тысячи 400 первокурсников.

6 сентября в Ленинграде и 8 сентября в Москве выступает Бостонский симфонический оркестр из США. В программе Бетховен и Гайдн, а так же абсолютно неизвестные нам американские композиторы Пистон и Крестон. Дирижируют оркестром попеременно Чарльз Мюнш и Пьер Монте.

Вслед за Бостонским оркестром в Москву приезжает американский певец Жан Пирс.

Одновременно в заграничные турне отправляются советские музыканты: пианист Эмиль Гилельс, скрипач Давид Ойстрах, виолончелист Мстислав Ростропович.

8 сентября решили повысить минимальную зарплату до 300–500 рублей в месяц в зависимости от отрасли промышленности и одновременно увеличили, необлагаемый налогами минимальный доход с 250 до 370 рублей в месяц. Все это крохи, но больше не получалось. Тем же постановлением отменили и налог на малоимущих холостяков. Сталин ввел его 21 ноября 1941 года с целью стимулировать рождаемость. Он считал, что неженатые мужчины, бездетные женщины детородного возраста, семьи, где мало детей, как бы уклоняются от исполнения своих «производительных» обязанностей перед обществом и должны за это расплачиваться. Я сам, будучи студентом, платил «холостяцкий» налог со своей стипендии.

Повышение зарплаты, отмена налогов сокращали поступление в бюджет. Министерство финансов роптало. Отец понимал их проблемы, дело финансистов сводить расходы с доходами, радея за увеличение последних. Но и о людях не следует забывать, помнить, что бюджет — для людей, а не люди для бюджета. Вот и приходилось постоянно балансировать, скрупулезно выверять соотношение расходов и доходов. Не дай бог, если денежные выплаты «пустыми» необеспеченными рублями превысят объем выпуска потребительских товаров — того, что лежит на магазинных полках. «Лишние» деньги в одночасье опустошат прилавки, придется вводить карточки, как уже не раз случалось в прошлом. Отец делал все, чтобы прошлое не повторилось.

13 сентября 1956 года в Москве, в помещении Малого театра, пьесой Мольера «Дон Жуан» открываются гастроли Парижского Национального народного театра.

В сентябрьском номере журнала «Юность» напечатали первую повесть любимого мною писателя Анатолия Тихоновича Гладилина «Хроника времен Виктора Подгурского».

22 сентября в Московском Большом зале консерватории свой первый концерт дает Лондонский симфонический оркестр.

15 октября в Москве, а с 18 октября и в Ленинграде открывается фестиваль итальянского кино.

27 октября 1956 года в «Правде» появилось сообщение ТАСС: «В залах Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина открылась выставка произведений художника Пабло Пикассо, посвященная его 75-летию со дня рождения. На открытие ее собрались деятели культуры и искусства столицы…» Далее перечислялось, кто пришел, кто выступал.

По тем временам выставка Пикассо — событие неординарное. Еще в 1936 году Сталин приказал «изъять из экспозиций Третьяковской галереи и Русского музея (а значит, и всех остальных музеев), произведения формалистического и грубо натуралистического характера». В число нехороших художников попал даже Врубель, не говоря уже об импрессионистах и кубистах. Их картины на долгие годы сослали в запасники. После войны, в 1948 году, по предложению Ворошилова и с согласия Суслова, в рамках кампании борьбы с космополитизмом закрыли Государственный музей нового западного искусства «как вредный и ненужный рассадник формалистических взглядов и низкопоклонства перед упаднической буржуазной культурой». Гонениям подверглось не только современное, но и за некоторым исключением вообще западное искусство.

В 1950 году Пушкинский музей превратили в постоянно действующую выставку подарков Сталину.

Возрождение началось с восстановления весной 1953 года нормальной экспозиции в Пушкинском музее, а во второй половине года в залах Академии художеств открылась первая за многие годы зарубежная экспозиция: «Выставка финского изобразительного искусства», за ней последовало «Искусство Индии». Через пять лет на них никто бы и внимания не обратил, а тогда люди выстраивались в очереди, чтобы глянуть на заграничные картины и скульптуры. Во избежание столпотворения посетителей пускали строго дозированными порциями.

Однако по-настоящему широко ворота перед западным, традиционным и авангардным искусством открылись в 1955 году. Вслед за демонстрацией сокровищ Дрезденской галереи 5 мая 1955 года прошла выставка французского искусства XV–XX веков из собраний музеев СССР. На ней представили работы импрессионистов и постимпрессионистов из фондов закрытого Ворошиловым музея Западного искусства.

В 1956 году, кроме выставки работ Пикассо, прошли: 26 марта — 8 мая «Выставка английского искусства» из 513 экспонатов, с 26 мая по 25 июля «Выставка произведений Рембрандта» (430 картин), 18 августа — 4 октября — «Французская живопись XIX века», 16 октября — 12 ноября — «Японское искусство», 24 октября — 12 ноября — «От Менье до Пермеке», выставка «Бельгийского искусства конца XIX–XX веков, в ноябре — «Офорты Фрэнка Бренгивина», в декабре «Западно-европейская гравюра XVI–XX веков», 10 декабря в Третьяковской галерее впервые за долгие годы открылась выставка картин Врубеля, приуроченная к столетию со дня его рождения.

Выставка Пикассо проработала в Москве до 12 ноября. Затем она переехала в Ленинградский Эрмитаж. Сам художник в СССР так и не приехал, хотя его и очень звали, но и без него необычное и непривычное искусство автора, известного в СССР только своей «Голубкой мира», произвело фурор. Одни искренне восхищались, другие — столь же искренне возмущались, третьи — восхищались но только для вида, чтобы не казаться ретроградами, четвертые недоумевали.

Для примера приведу две записи из книги отзывов Эрмитажа. «После осмотра подобной выставки, ощущаешь себя туземцем, попавшим с необитаемого острова на материк…» — записал «аноним».

«Что можно здесь сказать? / Картины я смотрел, / Затем в изнеможении присел, / Почувствовал, что так опикассел, / Что и сейчас мне верится с трудом, / Что это Эрмитаж — не сумасшедший дом». И подпись: «Зритель».

Мнения разные, но главное — люди увидели своими глазами то, что хотели увидеть, то, что им до сего времени не показывали.

С 18 ноября в СССР проходит неделя финского кино.

27 ноября 1956 года газеты опубликовали некролог Александру Петровичу Довженко, великому кинорежиссеру.

15 декабря 1956 года в Москве открылась декада литературы и искусства Эстонской ССР.

Декады придумали еще до войны: разные республики как бы ездили в гости друг к другу, похвалялись, чем могли, даже если хвалиться было и особенно нечем. У меня от декад сохранилось двойственное воспоминание. Когда приезжали представители близких по духу культур, в первую очередь украинцы, я рвался на их концерты и театральные представления, декада пролетала в миг. Если же объявлялась декада культуры далекой и непонятной, то ничего, кроме досады она у зрителей не вызывала. Под концерты и представления отводились лучшие залы, артисты лезли из кожи, только вот зрителей оказывалось — раз-два и обчелся.

В год Эстонской декады я учился в институте и волей судеб стал членом правления клуба МЭИ с отменным зрительным залом. Как-то в разгар зачетной лихорадки, в клубе назначили концерт Эстонского народного хора. Напомню, пели они на эстонском языке. Правление клуба отвечало за явку зрителей. И в середине семестра, в пору спокойную, загнать студентов на такой концерт — задачка не из простых, а перед экзаменами… В зале не набиралось и дюжины зрителей, и те из актива клуба, пришедшие лишь из сострадания к его правлению. Выручила армия, военные строители, работавшие на дооборудовании лабораторного корпуса. Один звонок командиру батальона, и через полчаса зал быстро заполнился, в воздухе повис запах щедро смазанных дегтем сапог. Артисты исполнили все, что требовалось, но без особого огонька, зал реагировал в соответствии с командами старшин, правильно реагировал. По окончании концерта артисты на автобусе отправились в гостиницу, зрителей повели строем домой, в казарму, а мы записали в клубном журнале: «Мероприятие прошло успешно, при полном зале». Во время декад солдаты становились настоящей палочкой-выручалочкой.

Несмотря на все накладки и глупости, я бы отнес декады к явлениям положительным, пусть из-под палки, но люди хоть как-то узнавали друг друга.

17 декабря 1956 года на гастроли в Москву приехал французский шансонье Ив Монтан. Он и его жена, актриса Симона Синьоре, стали сенсацией, концертные залы ломились от публики, симпатичного Монтана и красавицу Синьоре наперебой приглашали в гости. Режиссеру Московского театра кукол Сергею Образцову, завоевавшему право повсюду сопровождать гостей, люто завидовали, а писатель Владимир Поляков, основатель Московского театра миниатюр, даже сочинил по этому случаю поэму. Ею зачитывались, ее цитировали. Мне до сих пор помнится из нее пара строк: «И вместо он мерси боку (merci beaucoup) промолвил вдруг мерси, Тбилиси». Поясню: Образцов, якобы, запоминал «боку — (beaucoup) по созвучию с Баку, а потом перепутал его с Тбилиси.

Не устоял против всеобщей лихорадки и отец. 26 декабря они вместе с Микояном и Булганиным слушали французского шансонье в зале Чайковского, а затем Ива Монтана с супругой пригласили в Кремль на Новогодний прием, где он затмил самого Хрущева.

Монтану внимание публики льстило, на то он и артист, но далеко не все ему в Москве нравилось, а кое-что просто удивляло, в частности, дамское нижнее белье — сиреневые байковые подштанники, массивные белые полотняные бюстгальтеры. Он скупал в московских магазинах все эти диковины, а по возвращении в Париж устроил показ московской интимной моды, чем оскорбил своих российских почитателей снизу доверху. Они его так… а он их…

Советская власть Ива Монтана через несколько лет простила, а вот титул «кумира московской публики» он утратил навсегда, особенно у женщин. С бюстгальтерами не шутят.

Как обычно, год завершался рапортами о сдаче в эксплуатацию новых объектов. Мне запомнилось сообщение от 24 ноября о вводе в строй Красноярского алюминиевого комбината. 24 декабря строители доложили о завершении сооружения газопровода из Ставрополя Куйбышевской области до Москвы.

 

Кто кого «закопает»?

С именем отца связано множество анекдотов. Никогда не лезший за словом в карман, живо реагировавший на происходившие вокруг него события, отец порой неловкой обмолвкой, а иногда и умышленно, вызывал водопад слухов, домыслов, спекуляции, а порой и провокаций. В холодной войне обе стороны стремились истолковать любую двусмысленность в свою пользу. На то она и война, хотя и холодная. Так что «кукуруза за полярным кругом», хотя она и преследовала отца всю оставшуюся жизнь и даже после смерти, по счету холодной войны — невинное зубоскальство.

Другое же приписываемое отцу выражение «Мы вас похороним» или, в иной интерпретации, «Мы вас закопаем» стало в этой войне серьезным психологическим оружием.

Кукурузную историю проследить не трудно, стоит только почитать выступления отца. А вот корни «похоронной» эпопеи долгое время оставались для меня загадкой. Ни в одном из опубликованных выступлений отца ничего подобного я не обнаружил, то есть он не раз обещал похоронить капитализм, империализм, колониализм, но к ним никак не подходят персонифицированные «мы» и «вас». С другой стороны, что-то такое явно имело место.

О том, что отец собирается похоронить американцев, и вообще Америку, я впервые услышал во время его визита в США в сентябре 1959 года. Я сопровождал отца и по протоколу не мог проигнорировать ни одной пресс-конференции, ни одного официального обмена приветствиями. Раз за разом, стоя в самых задних рядах, я выслушивал похожие как близнецы речи, ответы на повторяющиеся из раза в раз вопросы журналистов. Однажды я увильнул, отправился поглазеть на окрестные улицы. Мое отсутствие тут же отметили, газеты объяснили мое отсутствие возможным несогласием с тем, что говорил отец. Он мне выговорил за самовольство. Больше я порядка не нарушал. Так вот, на первой же пресс-конференции по приезде в США отца спросили, почему и когда он собирается хоронить Америку?

— Никакую Америку я хоронить не намеревался, не намереваюсь и не собираюсь намереваться впредь, — без раздражения, как-то по-лекторски объяснял отец. — Живите себе на здоровье. Капитализм же действительно раньше или позже, скорее всего раньше, отдаст Богу душу, и мы все его с удовольствием похороним. Не смердеть же трупу, отравляя воздух на Земле. Американцы поймут нашу правоту, выберут коммуниста своим президентом, присоединятся к социалистическому лагерю в строительстве коммунизма. А не захотят присоединиться — их дело. Пусть топчутся на месте, мы же устремимся вперед и на прощание помашем им ручкой «Гуд бай».

«Гуд бай» всем понравился, раздались одобрительные смешки и даже аплодисменты. Пресс-конференция покатилась дальше, спрашивали о Германии, о разоружении, о других серьезных, на мой взгляд, вещах.

Газеты опубликовали ответы отца со всеми подробностями, включая «Гуд бай», тем самым, по его мнению, закрыли «похоронную» тему. Но не тут-то было. На очередной пресс-конференции ему снова задали тот же вопрос. Он ответил без раздражения, теми же, что и в предыдущий раз, словами. Никакого эффекта. На следующей пресс-конференции его ожидал все тот же вопрос. Он ответил, но уже короче и раздраженно. На десятый или пятнадцатый раз, в Лос-Анджелесе, он взорвался.

— Который раз вы задаете мне один и тот же вопрос? — сердился отец. — Мне остается предположить, что вы или не читаете собственных газет или провоцируете меня. Не выйдет! Не собираюсь я вас хоронить, у нас своих дел достаточно, сами помрете, сами себя и похороните.

С окончанием визита, казалось бы, умерла и похоронная тема. В Москве аккредитованные там иностранные корреспонденты, дорожа своей репутацией, подобных вопросов не задавали. В Америке же эту страшилку: отец, закапывающий в землю миллионы американцев, «черные» пропагандисты времен холодной войны раскрутили вовсю.

Один из моих американских приятелей рассказывал, как десятилетиями, изо дня в день, местное радио будило его фразой, произносимой хрипло-грубым голосом: «Мы вас похороним». Следует признаться, что в пропагандистском арсенале холодной войны эта находка оказалась чрезвычайно эффектной. Отец невольно помог своим противникам. И как помог! Прекрасный урок — как дорого в дипломатии обходится всего лишь оговорка.

С окончанием холодной войны, придуманный на Западе, образ пустил корни в России. Фраза «Мы вас похороним» стала расхожей и у нас. Вот только откуда она взялась, не помнит никто. Даже дотошные историки не могли разыскать, где и когда отец произнес эти крамольные слова. И говорил ли он их вообще? Журналисты наобум привязывали «похороны» то к визиту отца в США в 1959-м, не к конкретному выступлению, а вообще к визиту, то абсолютно «конкретно» к выступлению отца на Генеральной Ассамблее ООН по вопросу о деколонизации в 1960 году. Кое-кто договорился до полного абсурда, якобы, выступая в ООН, отец в раже снял с ноги ботинок и, колотя им по трибуне, кричал: «Мы вас похороним». Абсурд, но этому абсурду верят до сих пор.

Наконец неопределенность мне надоела, и я решил докопаться до истины.

Ни о визите в США в 1959 году, ни об ООН в 1960-м речи не велось. Что-то произошло, если вообще произошло, то до 1959 года. Я писал, что в 1959 году, во время визита в США, отца об этом уже спрашивали. В ООН фиксируется каждое слово, не только глав правительств, но и любых делегатов. В ее архивах ничего подобного не зафиксировано. Отец тогда пригрозил, что «народы скоро похоронят колониальную систему», но притянуть эту фразу к американцам, даже за уши, не удавалось.

Один мой знакомый американский советолог припоминал, что отец что-то подобное говорил в Москве, в польском посольстве, но что и когда, он не помнил.

Ответ пришел нежданно. В 2001 году американский радиожурналист Даниэл Шорр опубликовал воспоминания «Остаюсь настроенным на волну». И сразу все встало на свои места. Мой друг советолог оказался прав. Памятное событие произошло в конце 1956 года, в ноябре, во время визита в Москву польской правительственной делегации во главе с Гомулкой.

Отношения СССР и Запада тогда напряглись до предела: они нас поливали грязью за «подавление восстания в Венгрии», мы их обливали помоями за «агрессию Англии, Франции и Израиля против Египта». Ни та ни другая сторона не стеснялась в подборе выражений, чем хлестче, тем лучше.

Гомулку, нового польского лидера, принимали в Москве по высшему разряду, на аэродроме встречали делегацию всем Президиумом ЦК, с готовностью пересмотрели установленные Сталиным и, по польскому мнению, заниженные цены на силезский уголь, заключили выгодное полякам соглашение о поставке по заниженным ценам советской железной руды и зерна. В общем, ублажали их как могли. Гомулка заверял нас в вечной дружбе.

Пришла пора прощаться. 17 ноября 1956 года в раззолоченном Георгиевском зале Кремля советское правительство давало полякам прощальный прием. Столы ломились от закусок, в торцах каждого из них выстроились шеренги бутылок с коньяком, водкой, грузинскими винами, нарзаном, боржоми. Отец на сей раз приказал кремлевским службам не скупиться. Отношения с Польшей того стоили.

Прием шел по накатанной колее: ели, пили, шутили, отец знакомил Гомулку с советскими знаменитостями: музыкантами, актерами, писателями. Начал его по-свойски звать Веслав. Обращение по имени для отца являлось не панибратством, а проявлением высшей степени доверия, обычно даже к ближайшим коллегам и помощникам он обращался по фамилии, реже по имени и отчеству.

Наступило время обмена заключительными тостами. Все с напряжением ждали, что скажет отец. После поражения мятежа в Венгрии он еще не выступал на публике и, естественно, не мог обойти ни Венгерских событий, ни войну в Египте. Всех интересовало и то, как на его слова отреагируют, присутствовавшие в зале западные послы. Их поведением дирижировал посол США Чарльз «Чип» Болен. Отец его не любил, особенно после прошлогоднего визита в Москву западногерманского канцлера Конрада Аденауэра. Они тогда договорились о нормализации отношений. Отец рассказывал, что когда переговоры подошли к завершению, канцлер отвел его в сторону и доверительно попросил подписать основные документы как можно скорее, пока о них не узнал Болен. «Он хочет все испортить», — почти шептал отцу в ухо Аденауэр, заинтересованный в соглашении поболее отца, ведь в нем, помимо всего прочего, имелся пункт о возвращении на родину немецких военнопленных.

Документы подписали, а Серов доложил отцу, как в приватной беседе Болен задним числом выговорил немецкому канцлеру «за просоветскую мягкость формулировок».

По протоколу, на приеме первым выступал Гомулка. Вслед за ним взял слово отец. Он, как полагается, начал с успехов Народной Польши, отметил укрепление позиций нового польского руководства. Отец говорил монотонно, не отрывая глаз от текста, сегодня он воздерживался от ставших уже привычными импровизаций. Слова отца о Венгрии прозвучали относительно нейтрально, он вскользь коснулся происшедших там событий и заговорил о «нерушимой польско-советской дружбе». Болен слушал с каменным лицом. Послы Англии, Франции и Израиля то и дело бросали на него быстрые взгляды.

После слов отца: «Разбойничье нападение Англии, Франции и их марионетки Израиля на Египет является отчаянной попыткой колонизаторов возвратить утраченные позиции, запугать силой народы независимых стран. Но теперь уже не те времена, когда можно было захватывать слабые страны», Болен еле заметно повел головой и, не оглядываясь по сторонам, демонстративно направился к выходу. За ним потянулись послы Англии, Франции, Израиля, других западных стран.

То, что ушли послы стран, названных поименно агрессорами — естественно и соответствовало всем международным правилам, а вот поведение Болена противоречило заявлениям президента США Эйзенхауэра, осудившего агрессию против Египта.

Правда, отец не верил в искренность слов американского президента, считал его заявление политической «дымовой завесой», под прикрытием которой Англия и Франция завершат свое дело, а там с них и взятки гладки. Прекращение боевых действий в Египте он ставил в заслугу себе, приписывал нашей жесткой позиции, и не в последнюю очередь своей собственной устной угрозе, переданной 5 ноября через советских послов премьер-министру Великобритании Энтони Идену и главе правительства Франции Ги Молле: «Если все не прекратится в течение суток, мы вмешаемся и не остановимся перед любыми мерами, а то, что у нас есть ракеты с ядерными боеголовками, способные долететь до Лондона и Парижа, вы сами знаете». Через 24 часа после получения ультиматума боевые действия прекратились.

Пока в Георгиевском зале происходили неприятные перемещения, отец заканчивал читать текст. Он краем глаза следил за происходившим. Наконец он провозгласил тост за дружбу, все начали чокаться. Однако настроение и ему, и гостям Болен со своей командой подпортил изрядно.

На следующий день, 18 ноября, Гомулка давал в посольстве Польши ответный прием. Все шло размеренно, по протоколу, но присутствовавшие напряженно ждали заключительных тостов, то и дело поглядывали на стоявшего особняком Болена и кучковавшихся вокруг него послов трех стран — «героев» Суэцкой эпопеи.

Обмен речами начинался с Хрущева, в посольстве он — гость. Подойдя к микрофону, отец покопался в боковом кармане пиджака, вытащил оттуда сложенные вдвое маленькие, в полстранички, белые листочки. Потом из другого кармана достал очешник, вынул из него очки в тонкой золоченой оправе, водрузил их на нос, развернул листочки и обвел взглядом зал. Слушатели прекратили стучать вилками, поставили тарелки и бокалы на столы. Можно начинать.

— Не может быть такого вопроса: «Нужно ли мирное сосуществование различных государств?» — размеренно, без особого выражения читал отец заранее заготовленный текст. — Сосуществование — это признанный факт того, что есть налицо.(Не могу удержаться, эта фраза не делает чести лучшим журналистским перьям страны, собранным в его пресс-группе.) Мы говорим представителям капиталистических стран: если хотите, можете ходить к нам в гости, не хотите, можете не ходить. Нас это особенно не огорчит. Но сосуществовать нам необходимо… Мы, ленинцы, убеждены, что наш общественный строй — социализм — в конечном счете победит капитализм. Такова логика исторического развития человечества. Когда представители буржуазного мира говорят о венгерских событиях, они употребляют различные слова: «о советской агрессии», «о вмешательстве во внутренние дела других стран» и тому подобное, — продолжал отец. — Но когда речь заходит об агрессии колонизаторов против Египта, то это, по их утверждениям, оказывается не война, а всего лишь невинные «полицейские мероприятия» с целью наведения «порядка» в этой стране. Но теперь все видят, что это за «мероприятия» и какие «порядки» там наводятся. Это мероприятия колонизаторов по наведению колониальных порядков в Египте… Теперь не те времена, когда колонизаторы могли навязывать свою волю народам.

Болен и стоявшие рядом послы «стран-колонизаторов» застыли с непроницаемыми лицами. Покинуть демонстративно зал в этот момент они не могли, отец не назвал ни одной из стран, и их уход означал бы, что они приняли слова отца на свой счет, как говорится «на воре шапка горит!». Такое в дипломатии недопустимо.

— Поскольку мы живем с капиталистическими государствами на одной планете, нам надо повседневно искать все новые способы развития мирного сосуществования, — продолжал отец. — Мы думаем, что руководители Англии, Франции и Израиля трезво взвесят все обстоятельства и выведут свои войска из Египта. Надо требовать и добиваться немедленного вывода войск агрессоров из Египта.

Болен встрепенулся, страны названы, пора… Он кивнул окружавшим его послам, выпрямился и твердыми шагами направился к двери. Его «команда» последовала за ним.

Отец ожидал подобной реакции, но, тем не менее, она его и расстроила, и разозлила. Второй день подряд этот Болен устанавливает здесь свои порядки, а ведь он в «венгерском параграфе» не упомянул США, хотя и мог, они того заслуживали: подстрекали венгров к мятежу, обещали помощь и даже свое военное вмешательство.

На мгновение эмоции возобладали, отец зло бросил в спину Болену: «Не от вас зависит, существуем мы или нет. Если мы вам не нравимся, не принимайте наших приглашений и не приглашайте нас на приемы к себе в посольства. Нравится вам или нет, но история на нашей стороне. Мы вас похороним».

Болен его слов не услышал, в этот момент он уже скрылся за дверью. Отец взял себя в руки и продолжил речь, заговорил о дружбе с Польшей, о единстве социалистического лагеря.

Вслед за отцом выступил Гомулка. Но журналисты их больше не слушали. Они получили более, чем даже ожидали. Болен с союзниками не только покинули прием, это уже стало рутиной, но и спровоцировали отца на такую сочную фразу вдогонку. Сочную фразу растиражировали все мировые агентства, а потом ее «препарировали» специалисты «черной пропаганды». Им и выдумывать почти ничего не пришлось. Отец сам подарил им отличную «страшилку» о самом себе. Специалисты только «почти незаметно» ее подправили — на место абстрактного «капитализма» поставили конкретных «американцев».

Отредактированное пресс-группой выступление отца поместили все советские газеты. «Мы вас похороним» в них отсутствовало. И отец, и его помощники из редакционной группы сочли эти слова недопустимо агрессивными, в чем-то вульгарными и попросту выбросили их из окончательного текста. Сравните пассаж, приведенный Даниэлем Шорром, с рассказом о «хождении в гости» в цитированном выше по газете «Известия» выступлении отца. Все там так, да немного не так — обычная редактура обычного выступления. Если бы отец предвидел или ему бы подсказали многоопытные газетчики, какие пропагандистские дивиденды можно извлечь из этих трех произнесенных в запале слов: «Мы вас похороним», наверное, можно было что-либо придумать. К примеру, оставили их в тексте, а дальше добавили бы что-то вроде «народы мира все вместе похоронят капитализм и его порождение — империализм». Не знаю, помогло бы такое редактирование? Не зря говорится: «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь». Но они и не пытались его поймать, сделали вид, что «неудобные» слова никогда и не произносились. Профессионалам такое не прощают, но отец простил. Никого не уволил и даже никому не выговорил.

Отец не уникален, подобные «ляпы» можно найти практически у любого мирового политика. В большей части они проходят бесследно, но если за них берутся профессионалы…

 

Телевизионный дебют

С Даниэлем Шорром связано еще одно примечательное событие: первое телевизионное интервью отца 31 мая 1957 года. Интервью западным журналистам отец давал охотно. Он считал, что так он доносит свое видение мира до их читателей, отгороженных от нас железным занавесом. Но одно дело интервью для газеты или журнала, когда интервьюеры, согласно этике политической журналистики, текст ответов передают ему на визу до опубликования, предоставляют тем самым возможность поправить огрехи. Не изменить содержание ответов, а именно исправить случайные оговорки, вроде «мы вас похороним». А тут телевидение… Записанное на пленке уже не изменишь. Но предложение телевизионного интервью отцу представлялось весьма заманчивым, оно давало возможность напрямую, без посредников, обратиться к американцам. В направленном отцу письме, Шорр объяснял, что его программу Си-би-эс «Лицом к нации» смотрит большинство жителей США. В ней с американцами уже «поговорили» почти все мировые лидеры. У отца отпали последние сомнения: «Чем я хуже других?» Он дал согласие.

Из Америки в Москву доставили почти полтонны аппаратуры. Под телевизионное действо определили зал для заседаний руководства страны, соседствовавший с кремлевским кабинетом отца. Его стены покрывали столь любимые Сталиным темные дубовые панели. После Сталина здесь почти ничего не изменилось, только на расставленных вдоль стен столиках добавились новые сувениры, миниатюрные копии пассажирских реактивных самолетов, комбайнов, грузовиков и других изделий советских заводов. Образцы своей продукции дарили отцу главные конструкторы, директора заводов, секретари обкомов. Их достижениями отец гордился не меньше авторов новых разработок, любовно коллекционировал преподнесенные ему модели, демонстрировал их западным визитерам.

Подготовка аппаратуры тогда отнимала несколько часов. Журналистов предупредили: «не курить», кабинет отца за стеной, а он не переносит дыма. Вместе с американцами суетились и советские телевизионщики. Рядом с каждой американской телекамерой устанавливали советскую, интервью собирались показать и у нас, и одновременно отец так страховался от возможной фальсификации. Мало ли что там американцы намонтируют, а имея свою копию интервью, мы сможем прижать их к стенке.

Телевизионщики нервничали, это их первое интервью в Кремле. Нервничал в своем кабинете и отец, вышагивал по ковровой дорожке от письменного стола до двери и назад. Изредка на минуту останавливался у окна, бросал взгляд на окруженный со всех сторон зданием Совета Министров внутренний дворик и снова начинал ходить. Никаких особых подвохов отец от интервьюеров не ожидал. Журналистов предупредили, что с их помощью Хрущев «хочет улучшить отношения с Соединенными Штатами». Даниэль Шорр от имени телекомпании заверил, что их вопросы преследуют ту же цель.

«Но чем черт не шутит?» — крутилось у отца в голове. Он никак не мог успокоиться. Не выдержав ожидания, он подошел к двери, соединявшей кабинет с залом заседаний, распахнул ее, остановился в проеме и молча уставился на журналистов. Они, в свою очередь, побросав свои кабели, недоуменно глядели на Хрущева. Так продолжалось с полминуты. Затем отец заговорил, постепенно повышая голос: знает де он этих пройдох-журналистов, им одно удовольствие «выискивать блох», высасывать из пальца провокации… Заключительные слова он почти кричал. Дойдя до нужного градуса накала, отец оборвал свою тираду на полуслове, еще раз обвел глазами всех присутствовавших в зале, сделал шаг назад и захлопнул дверь. Присутствовавшие, ошалев от слов Хрущева, недоуменно молчали.

Я, естественно, в Кремле не присутствовал. О происшедшем спектакле мне рассказал помощник отца по иностранным делам Олег Александрович Трояновский: «После “холодного душа” американские телевизионщики не то что “плохих” вопросов не задавали, спрашивали Никиту Сергеевича с большой опаской», — улыбнулся Трояновский.

Собственно, этого отец и добивался. Он знал, что слывет в мире «взрывным» и даже непредсказуемым политиком. Продуманно с прицелом на будущее, авось когда-то пригодится, он время от времени «запланированно, при подходящих обстоятельствах, взрывался», поддерживая, таким образом, свой образ. К сожалению, иногда он «взрывался» и незапланированно. Эмоциональности отцу было не занимать. Происходившее в стране и в мире он пропускал не только через голову, но и через сердце.

Насколько его «артиллерийская подготовка» была уместна на сей раз? Даниэль Шорр пишет, что вопросы они подготовили заранее и только «хорошие». Он еще отмечает, что отец наотрез отказался от грима, даже не дал припудрить, сияющую под светом софитов лысину. Гримируются, объяснял американцам отец, актеры, а он — политик.

Интервью прошло хорошо. По мнению Шорра, Хрущев провел его «великолепно, показал себя располагающим и одновременно неуловимым и строгим собеседником». Он кратко ответил на вопросы о Венгрии, о глушении передач «Голоса Америки», а основное время посвятил теме мира и улучшению отношений с Соединенными Штатами.

«Только однажды я загнал его в угол, — пишет Шорр, — спросив о разногласиях с китайцами». Отец, по словам Шорра, долго и нудно пытался объяснить, что между советскими и китайскими коммунистами нет фундаментальных противоречий. Думаю, что отец так тогда считал на самом деле, но Шорр ему не поверил.

И последнее. Говоря о квинтэссенции телевизионного дебюта Хрущева, Шорр нашел ответы отца «стандартными», «все это Хрущев говорил и раньше, в интервью не оказалось ничего сенсационного. Будучи слишком “внутри” происходившего, — поясняет Шорр, — я упустил главное: сенсацию, огромные газетные заголовки по всему миру сделало само появление Хрущева, живого, здорового и совсем нестрашного в американских домах на экранах телевизоров».

Между ним и Хрущевым, по мнению Шорра, установились «особые» отношения.

«На одном из приемов, — рассказывает дальше Шорр, — Первый секретарь (отец — С. Х.) вытащил меня из толпы, поставил рядом с собой и представил: “Это мой друг Шорр. Он ничего не изменил в моем интервью, провел его корректно и одновременно откровенно”. Тут он поднял свой бокал с шампанским, чокнулся со мной и провозгласил: — За правду!”».

Изложение тоста отца я оставлю на совести Шорра, стиль разговора — не отцовский, но смысл передан правильно.

 

Генри Шапиро, Марвин Калб и все, все, все

В отличие от большинства советских государственных деятелей, отец любил общаться с журналистами, своими и особенно с западными, считал необходимым установить с ними хорошие, даже дружеские отношения. От журналистов зависит, как они подадут тебя в своих газетах, благожелательно или вымажут дегтем. Конечно, основные акценты расставляет политика, но и от человека пишущего зависит многое.

На пресс-конференциях отец обращался к представителям западных изданий напрямую, многих помнил по именам. Он не начинал интервью, не убедившись, что все его «друзья» на месте.

— Я не вижу господина Шапиро, — говорил он, вглядываясь со стационарного или импровизированного возвышения в толпу роящихся вокруг него корреспондентов.

Низкорослый, кругленький как шар, с неизменной трубкой в зубах, корреспондент «Юнайтэд Пресс» Генри Шапиро легко терялся в толпе рослых американцев. В ответ на призыв отца он становился на цыпочки, расплывался улыбкой из-под щеточки усов, размахивал руками, показывая, что он здесь. Отец ценил Шапиро за объективность и серьезность оценок, и Шапиро платил ему тем же, он не гнался за дешевыми сенсациями, особенно «с душком».

Убедившись, что Шапиро на месте, отец не успокаивался. А где «Петр Первый?» — снова обводил он глазами собравшихся. «Петром Первым» за его петровский рост он прозвал американского телевизионщика Марвина Калба. С Калбом проблем не возникало, он на голову возвышался над любой толпой. Перечислив имена еще нескольких своих «приятелей», отец заканчивал «перекличку» и переходил к делу.

Отец понятия не имел, что избранная им интуитивно манера общения с прессой один в один соответствует тщательно просчитанной «фривольной» линии поведения американских президентов на пресс-конференциях Белого дома. Там принято «знать» представителей ведущих информационных агентств в лицо, окликать их по именам. Только в отличие от отца, перед американским президентом кладут заранее заготовленную «рассадку», где указано, кто где сидит, кто кого представляет и, естественно, кого как зовут. Отец же в подсказках не нуждался, держал все в голове. И симпатизировал он журналистам по-человечески искренне, а не только по долгу службы.

Иногда доходило до курьезов. Все тот же Даниэль Шорр с удовольствием рассказывает историю, как он отпрашивался у Хрущева в отпуск. На одном из дипломатических приемов, улучив момент, когда толпа вокруг отца поредела, Шорр, напустив на себя унылый вид, подошел к Хрущеву и посетовал, что только он может ему помочь.

«— В чем же ваша проблема, господин Шорр? — поинтересовался Хрущев. (Здесь и дальше воспроизвожу слова Шорра. — С. Х.)

— Мои руководители в Нью-Йорке не позволяют мне уехать из Москвы из-за слухов о предстоящем Пленуме Центрального Комитета, — пожаловался Шорр.

Хрущев кивнул головой в знак понимания.

— Когда точно вы собираетесь в отпуск? — спросил Хрущев доверительно.

— Завтра, — ответил я.

— На сколько? — поинтересовался Хрущев.

— На две недели, — уточнил я.

— И вы опасаетесь, что в эти две недели состоится Пленум ЦК? — снова спросил Хрущев.

— Именно, — повторил я. Диалог становился забавным.

— Можете идти в отпуск, — навалившись на меня животом, прошептал в мое ухо Хрущев.

— Вы обещаете, что Пленум не соберется? — перестраховался я.

— Если случится что-то неожиданное, мы соберемся без вас, а так отдыхайте спокойно, — Хрущев дружески ткнул мне пальцем под ребро», — заканчивает свое повествование Шорр.

Отец сдержал слово — пока корреспондент Си-би-эс в Москве Даниэл Шорр отдыхал, не только не собрали Пленум ЦК, но и вообще ничего интересного в столице не происходило.

 

«Честная» пятилетка

20 — 24 декабря 1956 года, под самый Новый год, собрался Пленум ЦК. Обсуждали шестую пятилетку 1956–1960 годов. Пятилетку, как и полагается, подготовили заранее, к концу 1955 года Госплан Байбакова вместе с Экономкомиссией Сабурова свели цифры воедино и представили руководству страны. Затем документ рассмотрели на Президиуме ЦК. 15 января 1956 года, опубликовали в газетах основные параметры роста экономики. В феврале 1956 года ХХ съезд партии, заслушав доклад Булганина, утвердил ориентиры (директивы) будущей, то есть уже начавшейся с 1 января, пятилетки.

Прочитав в «Правде» задания на следующие пять лет, я переполнился гордостью за нашу страну. Стали в 1960 году предписывалось выплавить 68,3 миллиона тонн, по сравнению с 45 миллионами тонн в 1955 году, угля добыть — 593 миллиона тонн, удвоить до 19,6 миллионов тонн производство минеральных удобрений, удвоить добычу нефти с 71 миллиона тонн в 1955 году до 135 миллионов тонн в 1960, удвоить производство электричества — в 1960 году выработать 320 миллиардов киловатт-часов, в шесть раз увеличить производство блочных жилых домов и так далее по каждой позиции, конкретные и очень впечатляющие цифры.

В конце сороковых годов мы мечтали о добыче 60 миллионов тонн нефти как о чем-то сказочном, а теперь — 135 миллионов тонн! Скоро мы сравняемся с США по выплавке стали, а там и обгоним их, займем лидирующее место в мире. Гордость за свою Родину с большой буквы, за ее достижения просто распирала меня. И не меня одного, вся страна жила, я не побрезгую штампом, единым порывом. Слова из популярной песенки: «Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей, / А также в области балета мы впереди планеты всей», — тогда не звучали пародией, а были точным слепком с эпохи.

Вместе со всеми и, наверное, больше всех шестая пятилетка радовала отца. Той зимой, во время наших вечерних и утренних прогулок он в ответ на мои расспросы подробно рассказывал, какие заводы собираются построить, какие новые технологии придумали ученые.

Однако радость отца оказалась недолгой. В предсъездовский период он сам не очень внимательно вчитался в представленный план, понадеялся на профессионализм Байбакова с Сабуровым. К тому же за пятилетку в Президиуме ЦК отвечал Булганин. В те дни и недели все внимание отца сосредотачивалось на «Сталинском» докладе и, естественно, отчете ЦК съезду. Вникать в детали представленной и уже озвученной Булганиным с трибуны съезда пятилетки он начал только весной, когда на сессии Верховного Совета потребовалось принять закон о пятилетке, закон, увязанный со всеми министерствами и завизированный всеми министрами. Однако получилась осечка, к сессии пятилетку подготовить не успевали. Министры, помня прошлогоднее предупреждение отца о недопустимости корректировки плана по факту, расписываться на последней странице разосланного им пухлого проекта не спешили. Жаловались Булганину друг на друга, а, не добившись у него правды, записывались на прием к Хрущеву. Отец звонил Сабурову, он отвечал за текущее планирование, тот обещал разобраться, но обещания так и оставались обещаниями.

Провозглашенная отцом в прошлом году «честная» пятилетка никак не увязывалась. Сабуров просто не знал, как «честно» свести концы с концами, никогда раньше с него, плановика старого закала, ничего подобного не требовали. Сабурову, тем не менее, удалось успокоить отца. Он поклялся, что осталось согласовать последние детали, пятилетку они обязательно представят к следующей сессии Верховного Совета. Не верить ему отец оснований не имел, но его все больше беспокоила недостаточная эффективность управления экономикой в целом. Дело не в Сабурове и не в бунтующих против него министрах, причина лежала глубже — в несогласованности, как он повторял уже не раз, вертикали московской власти с горизонталью региональной, всевластия министерств и безвластия республиканских и иных местных руководителей, от которых и зависит выполнение или невыполнение планов. Они, а не московские министры — хозяева на подвластных им территориях, значит, и власть следует передать в их руки. Тогда и дело наладится.

За два прошедших года республикам переподчинили более одиннадцати тысяч различных предприятий, в основном небольших. Дела на них пошли лучше, но коренной перемены в стране не произошло. Отец то и дело возвращался к волнующей его теме, даже дома с гостями обговаривал «министерский кризис», но решение пока не нащупывалось.

Обсуждали эту проблему и в Кремле. Сразу после съезда, 1 марта 1956 года, на заседании Президиума ЦК поставили вопрос «О министерствах», но он и ограничился судьбой министерств: какие ликвидировать, какие оставить, и не затронул самого принципа управления экономикой. Договорились поручить «Хрущеву, Булганину — подумать, более конкретно разработать предложения и внести в ЦК.

Предложения внесли. Одни министерства ликвидировали, другие — реорганизовали, но, как заметил Каганович на очередном обсуждении этой проблемы 26 апреля 1956 года:

— Родилось не то, что хотелось.

— Пшик получается, — поддержал его Ворошилов.

— Многое делаем неправильно, — попытался сориентироваться Кириченко. Отец с Булганиным на заседании отсутствовали, находились с государственным визитов в Англии. Позицию отца наиболее четко сформулировал Шепилов:

— Максимум функций республикам.

— Нельзя терпеть в Москве такую ораву чиновников. Поручить комиссии… — присоединился к нему, председательствовавший на заседании Микоян.

— Комиссию не надо, — забеспокоился Сабуров.

— Продолжить обмен мнениями. Тов. Булганину рассмотреть, еще посмотреть. Предложения вносить по частям, — почему-то вместо Микояна подвел итог Суслов.

На том и порешили.

В мае наконец решили, какие из союзных министерств ликвидировать, какие переподчинить республикам. 30 мая 1956 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР приняли Постановление «О реорганизации министерств СССР в связи с передачей предприятий ряда отраслей народного хозяйства в ведение союзных республик».

В их подчинение переходили заводы и фабрики, производившие товары народного потребления. Они получали права распоряжаться на своей территории транспортом (кроме стратегического железнодорожного), здравоохранением, торговлей. Отец праздновал победу. Далась она ему нелегко, однако останавливаться на этом он не собирался. Чтобы экономика заработала на полную силу, реальную власть следует сосредоточить у производителей, наделить ею руководителей регионов, за Москвой сохранить роль дирижера-координатора. С философией реформы отец, таким образом, определился, а вот, как ее реализовать, требовалось еще серьезно продумать. Но это дело будущего, сейчас же приходилось «спасать» пятилетку. Почти год страна жила без утвержденного пятилетнего плана. Отец забеспокоился всерьез. Я тоже недоумевал, что происходит и, естественно, обращался к отцу. На мои расспросы он отвечал неохотно, а потом и вовсе начал отмахиваться, как от назойливой мухи. Перемене в поведении отца я особого значения не придавал, списывал все на усталость.

С пятилеткой не разобрались до самой осени, а осенью 1956 года разразился скандал, Сабуров пришел к Хрущеву с корректировкой отчета о выполнении годового плана по факту. Отец напомнил ему, что они в июле прошлого года договорились планы задним числом не корректировать, для того и разделили старый Госплан на два: перспективный и оперативный, чтобы руководитель Экономкомиссии обеспечивал выполнение планов и если что и изменял, то с упреждением, с пользой для дела, а не «под отчет». Сабуров настаивал. К согласию они так и не пришли, разошлись недовольные друг другом. Естественно, одним разговором дело не ограничилось, в Кремле собрали представителей всех заинтересованных ведомств — министры единодушно поддержали Сабурова. Каганович и Молотов встали на их сторону — невыполнение плана подорвет «имидж» страны за рубежом и авторитет ее руководства внутри. Отец твердо стоял на своем.

Помню, как на одной из воскресных прогулок, Микоян убеждал отца не упрямиться, реальные достижения по итогам года — впечатляющие, а о том, что записывалось в январе в планы, все уже давно забыли, ни к чему ему, Хрущеву, позориться самому и позорить все послесталинское руководство. Но отец не сдался, заупрямился, ответил, что врать ему надоело, если план не выполнен, то надо честно признаться и не обманывать людей фальшивыми победными реляциями.

12 декабря 1956 года на Президиуме ЦК он высказал все, что думал о плане, о Сабурове, о его команде, об их проекте «честной» пятилетки: «Цифры оказались несостоятельными. Они все какие-то отвлеченные. Провал планирования». Дальше отец переходит в частностях, что где урезать, прибавить, изменить. Сабуров с Байбаковым понуро молчали. Промолчали и члены Президиума ЦК, только Жуков подал свой голос, предложил «сократить заработную плату высокопоставленным», кому конкретно, я так и не понял, «ликвидировать излишества в государственном и партийном аппарате, принять меры к оканчивающей вузы и нигде не работающей молодежи».

Отец чувствовал себя обманутым и одновременно обманщиком. С таким чувством он шел на очередной, как обычно приуроченный к концу года, «Декабрьский» Пленум ЦК.

«О завершении работ по составлению шестого пятилетнего плана и уточнении цифр на 1956–1960 годы и на 1957 год» доложил Байбаков. С содокладом выступил Сабуров. Отец на Пленуме не выступал, итоги подводил Булганин, он — председатель правительства, пятилетка — его епархия. Николай Александрович говорил о необходимости улучшения управления народным хозяйством СССР, о расширении прав министров и одновременно об избавлении от мелочной опеки центра. Ничего нового он не сказал. Повторил то, что он говорил на уже подзабытом к концу 1956 года Пленуме ЦК в июле предыдущего 1955 года, да еще как-то очень неопределенно, размазанно, явно что-то недоговаривая. Дома рассерженный отец не пожелал отвечать на мои расспросы.

В опубликованной в «Правде» резолюции Пленума констатировалось, что план 1956 года по углю, металлу, цементу, лесу и многим другим позициям провален.

Все прояснилось, раз уж в газетах написали не об успехах, а «об отдельных недочетах и неполадках», не оставалось сомнений, что дела сложились из рук вон плохо. Постановление Пленума предписывало: представить в первом полугодии 1957 года шестой пятилетний план. Уже пошел второй год пятилетки 1956–1960 годов, и все без плана.

Любопытная деталь. На предварявшем Пленум заседании Президиума ЦК 18 декабря 1956 года Булганин предлагал утвердить пятилетку на ближайшей, намеченной на начало февраля 1957 года Сессии Верховного Совета. Уже в ходе Пленума отец осознал, что в оставшиеся полтора месяца ничего не исправить, да и в Сабурове он окончательно разочаровался. В результате вместо февраля в резолюции Пленума появилось расплывчатое первое полугодие, а от министерств и ведомств потребовали в кратчайший срок устранить «выявленные на Пленуме» недостатки.

Вскоре газеты опубликовали указ Президиума Верховного Совета СССР о смене Председателя Госэкономкомисии, на место Сабурова пришел Михаил Григорьевич Первухин. Байбаков устоял, хотя за пятилетнее планирование, он отвечал наравне с Сабуровым. Пятилетка лежала на стыке перспективного и краткосрочного планирования. Однако вину за ее неувязку, за то, что не удалось расписать по годам заявленный съезду рост экономики, списали на Сабурова. Он — и член Президиума ЦК, и Первый заместитель главы правительства, и в планировании не новичок, Председатель Госплана с 1941 года. Правда, в 1942–1949 годах в этом кресле сидел Вознесенский, но Сабуров и тогда оставался его правой рукой. Байбакову срыв пятилетнего плана простили, раньше он планированием не занимался, в госплановском кресле только начинает осваиваться. К тому же, отец не забыл, на этот пост Байбакова назначили насильно, вопреки его возражениям.

В результате Сабуров оказался Первым заместителем председателя Совета Министров без определенных обязанностей, как бы безработным, но оставаясь при этом членом высшего руководства — Президиума ЦК. Естественно, Сабуров на отца обиделся. Сталина он устраивал, а какой-то Хрущев… Сабуров пополнил ряды ближайших соратников отца, которые так или иначе оказались им ущемлены, справедливо или не очень справедливо — не важно.

На меня освобождение Сабурова особого впечатления не произвело, я его почти не знал. Конечно, я с ним встречался, но в гости к нам в отличие от Маленкова, Микояна, Булганина, Жукова, он не заезжал, по крайней мере, я такого не помню.

А вот опубликованный 28 декабря 1956 года Указ о назначении Ивана Федоровича Тевосяна послом в Японию прозвучал для меня как гром с ясного неба. Тевосян — легендарный металлург, нарком, министр, заместитель главы правительства и вдруг послом… Правда, послом в Японию. С японцами только недавно договорились об обмене посольствами, туда требовался посол особый, человек с именем. Но не Тевосян же… И на сей раз отец ничего мне определенного не ответил. «Тевосяну полезно переменить обстановку, заняться новым делом. Назначение в Токио — не ссылка, а ответственное поручение» — вот и все, что я услышал от отца. Ничего не поняв, я приставания прекратил, зная по опыту, если отец не захочет, то из него ничего и клещами не вытащишь. Только много позднее я узнал, что там, на Пленуме, пока в кулуарах обсуждалась идея передачи экономической власти в регионы, мнения разделились: секретари обкомов высказывались «за», московские чиновники — «против».

Не поддержали регионализацию ни Байбаков, ни Сабуров, ни другие управленцы «сталинской» школы. Всем им казалось, если Москва ослабит контроль, то все в стране полетит под откос. Однако свои возражения они высказывали осторожно, с оглядкой на мнение отца. Тевосян же попер напролом, они схлестнулись с отцом, поговорили нелицеприятно. В результате Иван Федорович, так и не переубедив отца, уехал в Токио.

В своей книге «Так было» Микоян приводит иную версию причин опалы Тевосяна. Он вспоминает, как в 1939 году Тевосяна обвинили в шпионаже в пользу немцев, и Сталин поручил Молотову с Микояном разобраться, правда ли это. Они вместе допросили Тевосяна, и Микоян убедился, что обвинения «липовые». Молотов же, по словам Микояна, молчал, «лицо у него было, как маска. Он умеет это делать, когда хочет».

Когда Микоян докладывал Сталину о невиновности Тевосяна, Молотов с ним не согласился, пробурчал: «Здесь не все ясно».

«Возможно, он не мог простить, что Тевосяна поддержал Орджоникидзе, в то время, как Молотов добивался его ареста, — пишет Микоян. — Молотов скрытный человек, очень злопамятный». О его «злобе» свидетельствует то, что после того, как Сталина не стало, Молотов устроил в 1956 году на Тевосяна, тогда министра черной металлургии и заместителя председателя Совмина, нападение из засады. Будучи в то время министром Госконтроля, Молотов провел расследование и доложил, что у Тевосяна лежит на стройке и не используется, ожидая ввода предприятий в действие, различное оборудование. После этого в ЦК обсуждали этот вопрос, Тевосяна освободили от занимаемой должности и отправили послом в Японию.

Анастас Иванович лучше меня и даже лучше отца знал о происходившем в Москве в 1939 году, теснее и дольше отца общался с Молотовым. Вот только Молотов сел на Госконтроль в конце ноября 1956 года, а Тевосяна назначили послом через месяц, в конце декабря. Неужто за столь короткий срок он не только освоился в новой должности, но и успел накопать компромат на Тевосяна? Но Микояну виднее.

Итак, на Пленуме отец провел «разведку боем», она показала, что борьба за реформирование экономики предстоит серьезная. Москвичи — сторонники жесткой государственной пирамиды с вершиной в столице, так строилась российская монархия испокон века, не сомневались в своей правоте. Он же, много лет проработавший на Украине, на периферии власти, нутром чувствовал, что без передачи права принимать экономические решения на местах, дело не сдвинется. Обе стороны готовились к предстоящим баталиям, подбирали аргументы. А тем временем число членов Президиума ЦК, так или иначе недовольных отцом, постепенно увеличивалось.

 

Четвертая золотая звезда Жукова

1 декабря 1956 года отпраздновали 60-летие Жукова.

По случаю юбилея Жуков стал первым четырежды Героем Советского Союза. Члены Президиума ЦК, естественно, в отсутствие самого будущего юбиляра долго дебатировали, этично ли давать ему четвертую звезду Героя? Молотов считал, что неэтично. Отец возражал: «Вполне этично и заслуженно». Ведь Жуков — это Жуков, а не кто-либо. Для победы он сделал поболее многих героев, вместе взятых. В конце концов награждение утвердили.

В декабре исполнилось шестьдесят лет и другому прославленному советскому маршалу, Константину Константиновичу Рокоссовскому. Они с Жуковым одногодки, и по своим военным талантам Рокоссовский не уступал Жукову, а кое-кто считал, что даже превосходил его. Вот только Жукову больше повезло, перед войной его назначили командовать Генеральным Штабом, а Рокоссовского отправили в тюрьму. Потом они сравнялись, а в 1942 году Рокоссовский даже вырвался вперед, ножевым ударом своего Донского фронта он обеспечил окружение армии Паулюса под Сталинградом, тогда как Жуков провалил Ржевскую наступательную операцию. Но Сталин верил Жукову и не доверял Рокоссовскому. Он послал Жукова брать Берлин, тогда как Рокоссовский обеспечивал его победу наступлением на северном фланге. В последующие годы Жуков стал министром обороны СССР, а Рокоссовского после октябрьских событий 1956 года выставили из Польши, где он возглавлял военное ведомство. Вот и теперь Жуков получил Золотую звезду, а Рокоссовскому достался орден Ленина, награда на ступень ниже.

Круглые даты членов Президиума ЦК отмечались семейными застольями на одной из пустовавших государственных дач. Сначала гуляли по парку, затем садились за стол. После обеда — импровизированный самодеятельный концерт. Пели хором как умели. Танцевали тоже как могли. В общем, все как у людей. Я запомнил дни рождения отца, потом Микояна с Булганиным, а вот теперь еще и Жукова.

В отличие от прежних юбилеев, Жуков пригласил маршалов и кое-каких генералов, тоже конечно с семьями. Так что празднество получилось более многочисленным и более красочным. Погоны, ордена, геройские звезды: одна, реже две, у героя торжества — три. Четвертую Ворошилов вручит ему только 22 декабря.

Тогда как все остальные приглашенные веселились, Сабуров сидел за столом мрачный, на шутки откликался неохотно. Правда, и на предыдущих застольях Сабуров особого веселья не демонстрировал, характер у него был не из легких.

 

Коридоры власти

Смещая Сабурова с поста председателя Госэкономкомиссии, Хрущев руководствовался чисто деловыми соображениями: не справился, обанкротился — отойди в сторону, уступи место человеку более способному. Процесс абсолютно естественный и в живой природе, и в социуме. Называется он — естественный отбор. Естественный-то он естественный, но только не во власти.

Сабуров получил отставку от пятилетки, но остался полноправным членом Президиума ЦК — коллективного органа руководства страной, в котором все равны: и Хрущев, и он, Сабуров, и его преемник Первухин, и все остальные члены высшего руководства страны, избранные Пленумом ЦК.

Напомню, что Сабуров руководил Госпланом с начала 1941 года и свою отставку от пятилетки, несмотря на полный провал с ее планированием, воспринял, как смертельную обиду. Обиду, которую Сабуров прощать Хрущеву не намеревался. А ведь еще недавно он числился среди самых активных сторонников отца, поддерживал его в освоении Целины, в разоблачении преступлений Сталина и во многих других начинаниях.

Принимая решение об отстранении Сабурова от должности, пусть и совершенно справедливом, отец обязан был учесть политический расклад сил в Президиуме. Настоящий властитель в первую очередь думает о самой власти, а уже потом о деле, ради ее сохранения он, скорее всего, пожертвовал бы пятилеткой, а не Сабуровым. Отец же расставлял приоритеты в обратном порядке — на первом месте у него стояли интересы страны, а все остальное, включая и саму власть… Во власти отец вел себя весьма неосмотрительно, не сколачивал коалиции, как Сталин с Бухариным и Зиновьевым против Троцкого, потом — с Бухариным против Зиновьева, затем — с «молодыми» против Бухарина. Все эти «макиавеллиевы хитрости» претили натуре отца, он их не понимал и не принимал. Отец строил коммунизм, сытную, хорошую жизнь для хороших простых людей и считал, что и окружавшие его люди всех рангов думают и поступают, как и он сам. А раз так, то, если ты способен принести пользу — приноси, исчерпал себя — отойди в сторону.

Наивно? Более чем наивно.

Я понимаю, что большинство историков, изучающих деятельность Хрущева, теперь уже из иной исторической эпохи, не согласятся со мной. Мои слова противоречат исторической логике. Человек, достигший таких вершин, прошедший через сталинскую школу цинизма и предательств, не может сохранять наивность. Нонсенс это.

Да он просто не выжил бы в том мире со своей наивной верой в торжество справедливости.

Я долго раздумывал над феноменом отца, не соглашался с самим собой, с тем, что я только что написал.

Не уживается политическая наивность с политической логикой. Такого не может быть, потому что не может быть никогда. На самом деле может, и даже очень может быть. Стоило мне отбросить «политическую логику», и все встало на свои места. Ведь это я, а не «политические логики», знаю отца, знаю его, каким он был, а не каким они его «конструируют» по своим, ими же придуманным лекалам.

Человеческая натура, как и обстоятельства жизни, настолько разнообразны, что в них находится место всему, даже самому, казалось бы, алогичному и невероятному. Эта алогичность и помогает порой побеждать логически мыслящих соперников. Побеждать, только пока они не разберутся, что к чему, не поймут, что они терпят поражение не благодаря хитроумности, плетущихся против них интриг, а именно из-за отсутствия каких-либо интриг. Моим родственным рассуждениям трудно поверить. Я это понимаю, но кому как не мне в силу естественной генетической связи дано не просто понимать, но и внутренне ощущать мотивацию поведения отца.

Оглядываясь в прошедшее собственной жизни, я ощущаю эту генетическую связь поколений, некоторые мои собственные поступки ничем, кроме как «непростительной» наивностью, не объяснить. Во многих случаях именно благодаря этой противоречащей логике жизни наивности, а может и просто по везению, мне сходило с рук невероятное. Примеров много, самый яркий — моя работа с мемуарами отца, которые он диктовал после отставки, переправка их за границу. Оглядываюсь назад, оторопь берет: на какой узенькой жердочке, перекинутой над бездной, я балансировал: за спиной — КГБ, сбоку — КПК и над ними — всемогущее Политбюро. И все против меня. Следуй я тогда жизненной логике, а меня даже предупреждал знакомый кагэбэшник, что я на волосок от ареста, я, наверное, сорвался бы. Но я не внял предупреждениям. Не скажу, что не понял. Что же тут не понять? Но не внял. Не внял и победил. Наивность порой творит чудеса.

Думаю, что при всей своей опытности и отец до конца дней сохранял спасительную наивность. Иначе бы и он не выдержал. И та же наивность подвела отца в 1964 году, когда соратники, его собственные выдвиженцы, одним щелчком сбросили его с политической сцены. Но об этом в конце книги.

Только политической наивностью я объясняю кадровые перемещения 1955–1956 годов в высшем эшелоне власти, в Президиуме ЦК. Отец сам создавал своих оппонентов, быстро превращавшихся во врагов.

Позволю себе припомнить события последних двух лет. Железный нарком Лазарь Каганович, специалист — не беру это слово в кавычки, хотя и хочется — в наведении порядка на транспорте как до, так и во время войны, организатор топливной промышленности и к тому же человек, проложивший отцу дорогу в большую политику. После столкновения в 1955 году вокруг тепловозов-паровозов, тепловых и гидроэлектростанций отец справедливо счел Кагановича ретроградом, отставил его от курирования транспорта и энергетики, фактически оставил в правительстве без обязанностей. Кагановича, в ранге Первого заместителя главы правительства, назначили председателем третьестепенного даже не министерства, а Комитета по труду и заработной плате. Теперь ему предстояло копаться в бумажках, которые он всю жизнь ненавидел и в которых он ничего не понимал. Отец подсластил пилюлю, поручил ему произнести 6 ноября 1955 года доклад от имени Президиума ЦК на торжественном заседании в Большом театре, посвященном очередной, 29-й (не круглой, рядовой), годовщине Октябрьской революции. Каганович воспринял это как подачку, но сделал вид, что польщен доверием.

Каганович ничего не понимал в трудовых нормативах, но его вулканический характер не давал ему покоя. Он и там попытался «взять быка за рога», хотя где найдешь быка с рогами в Комитете по труду? Отец забеспокоился, как бы Лазарь Моисеевич не наломал дров, структура зарплат — инструмент хрупкий. Стоит нарушить баланс между суммой выплат и объемом товаров в магазинах, и полки в них опустеют в мгновение ока. Пришлось Кагановичу подыскивать иную должность. Подыскали, 3 сентября 1956 года Лазаря Моисеевича освободили от Комитета по труду и назначили министром строительных материалов на место недавно умершего Павла Александровича Юдина. Титул Первого заместителя Совета Министров за ним сохранился так же, как и очень даже властное членство в Президиуме ЦК КПСС.

С позиции исторической логики и политической целесообразности поддержка Кагановичем в Президиуме ЦК, а он поначалу энергично поддерживал отца, перевесила бы для настоящего властителя любые тепловозы. Но отец искренне верил, что интересы дела выше личных амбиций. Он уже тяготится Кагановичем, дни пребывания последнего в Президиуме сочтены, но отец пока ничего не предпринимает. Каганович, человек по натуре трусливый, да и Сталиным не раз битый, внешне ничем не проявляет своего недовольства, по всякому поводу демонстративно выражает свою приверженность отцу. Правда, накануне XX съезда, во время схватки вокруг доклада о преступлениях Сталина, он переступил через свою природную «осторожность», резко атаковал отца, но тут же отступил, спрятался в свою скорлупу. Против Хрущева Каганович не пойдет, но только до тех пор, пока не почувствует, что фортуна отца покинула. Тогда он, не задумываясь, присоединится к противному лагерю. Он ничего не простил Хрущеву и ничего не забыл.

Молотов тоже оказался в стане противников отца. В отличие от Кагановича, своих расхождений с Хрущевым он не скрывал. До устранения Берии отец и Молотов держались друг друга, общая опасность всегда сплачивает. Когда Берии не стало, их пути начали расходиться шаг за шагом. Консерватор по природе, Молотов не хотел ничего менять, может быть чуть-чуть подправить, а в основном следовать старым курсом. Отец же, напротив, жаждал коренных перемен, он душой восставал против уродств, доставшихся им от Сталина. Отцу с Молотовым оказалось не по пути. Молотов до хрипоты спорил с отцом о целине, навсегда остался противником ее освоения, однако подчинился партийной дисциплине, когда большинство Президиума ЦК проголосовало «за».

Они единодушны с отцом в том, что ГДР, политический и военный форпост в центре Европы, отдавать Западу ни в коем случае нельзя. Однако когда, как прагматик, отец стал настаивать на подписании мирного договора с Австрией, предусматривавшего ликвидацию в этой стране зон оккупации и вывод войск бывших союзников, Молотов встал на дыбы. Он обвинил отца в непоследовательности: ГДР мы сохраняем, а в Австрии свои позиции сдаем. Отец терпеливо объяснял, что Австрия — не Германия, мы контролируем там клочок земли, а говорить о социалистической Австрии несерьезно. Нейтральная же Австрия, а она, в отличие от Германии, в силу своей малости действительно может и хочет стать нейтральной, послужит хорошим примером для других европейских стран. Подписав договор, мы политически только выиграем. Отец Молотова так и не переубедил. Их разговоры переросли в споры, порой на повышенных тонах. Однако, когда Президиум ЦК проголосовал за подписание мирного договора с Австрией, Молотов подчинился партийной дисциплине. Еще XI съезд партии сурово осудил любые проявления инакомыслия, фракционности. Идти против решений съездов Молотов не мог.

Еще болезненней, чем с Австрией, обернулась для Молотова история с Тито. Он искренне считал Тито ренегатом и предателем. Так говорил Сталин, а Сталин не мог ошибаться. Когда отец собрался мириться с Тито, более того, в мае 1955 года вознамерился ехать к нему на поклон в Югославию, Молотов взъярился. Дело едва не дошло до открытого разрыва с отцом. Но Президиум проголосовал за нормализацию отношений с Югославией, пока только на государственном уровне, это явная уступка Молотову, и он смирился. Партийная дисциплина — есть партийная дисциплина.

Замену в январе 1955 года Маленкова на Булганина в качестве главы правительства Молотов воспринял спокойно, оба они — отцовы друзья и оба не политики, так… администраторы-регистраторы. Более того, он считал, что сам Хрущев, а не его протеже, должен возглавить Совет Министров. Однако Президиум ЦК проголосовал иначе, и он присоединился к большинству. Теперь, когда решение принято, Молотова раздражало, что в совместных заграничных вояжах отец, будучи всего лишь членом делегации, подминает под себя главу делегации Булганина, Председателя правительства. Молотов расценивал такое поведение как неверное по существу и производящее неблагоприятное впечатление на иностранцев.

В гости к Тито Булганин с отцом отправились без министра иностранных дел. Булганин смирился, по крайней мере внешне, со своей, по сути дела, декоративной ролью. В моменты острых дискуссий он легко уступал пальму первенства отцу.

А вот в июле 1955 года в Женеву на встречу руководителей четырех держав-победительниц во Второй мировой войне: СССР, США, Англии и Франции отправились даже не втроем, а вчетвером — Булганин с отцом, с ними министры Молотов с Жуковым. В Женеве Молотов не упускал случая выговорить отцу, пока приватно, за каждое «отступление от протокола», вмешательство в прерогативы главы делегации, а они происходили почти ежедневно. Булганину тоже доставалось от Молотова уже за инфантильность.

Дело не сводилось к рутинным ответам на вопросы журналистов или доминированию в застольных беседах, однажды отец открыто дезавуировал слова главы своего правительства и главы советской делегации. Президент Эйзенхауэр тогда носился с планом «Открытого неба», облета территорий СССР и стран Варшавского договора разведывательными самолетами США так же, как и западноевропейских государств и США советскими самолетами. Тем самым, по мнению Эйзенхауэра, не останутся незамеченными чьи-либо возможные приготовления к войне. Эйзенхауэр ссылался на внезапную японскую атаку американской военно-морской базы Перл-Харбор 7 декабря 1941 года. Булганин не уловил в словах американского президента подвоха и пообещал подумать. Эйзенхауэр облегченно вздохнул, глава советской делегации заглотнул наживку. Но не тут-то было. Сидевший по левую руку от Булганина отец придерживался иного мнения: разведывательные облеты территорий могут предотвратить внезапное нападение, а могут содействовать такому нападению. Ведь силы СССР и США далеко не равны, но американцы пока не знают, насколько они сильнее нас. Они верят, что мы сильнее, чем есть на самом деле, и боятся нас. Их попытки выяснить реальное соотношение сил засылкой шпионов и самолетов-разведчиков к успеху не привели, шпионов — арестовывали, самолеты — сбивали. И вот теперь они добиваются согласия получать информацию о наших оборонительных возможностях легально. Стоит им облететь наши тылы, и они поймут, насколько Советский Союз слаб. А это уже очень опасно. Из донесений разведки и докладов посла отец знал так же, как знал и Булганин, что командующий американской стратегической авиацией Куртис Лемэй неоднократно предлагал американским президентам, сначала Трумэну, а потом Эйзенхауэру, разгромить Советский Союз. Разгромить, пока не поздно, пока он не набрал силы. Я упоминал об этих стратегических разработках нападения на Советский Союз. Американские президенты генеральские меморандумы отвергали, но если они убедятся в нашей слабости, то могут и согласиться. Облеты нашей территории могут не предотвратить, а спровоцировать войну. Рисковать тут нельзя никак.

Отец посчитал, что не может не вмешаться в разговор. Извинившись, что вынужден противоречить главе делегации, он твердо заявил о неприемлемости для Советского Союза «Открытого неба». «Наше небо останется закрытым для шпионажа», — заявил Хрущев.

По возвращении в резиденцию Молотов выговорил отцу за недипломатичность его поведения. Отец отпарировал: когда речь идет о безопасности страны, не до дипломатии. В Москве отец надиктовал ответ Эйзенхауэру, разъясняющий, почему мы не соглашаемся на облеты территории Советского Союза. Подписал его, естественно, Булганин, глава правительства.

Инцидент в Женеве пока еще особого резонанса не вызывал. Считалось, что разногласия, обсуждения и даже споры — естественны для коллективного руководства. Вот только что это такое — коллективное руководство, никто не удосужился сформулировать. В демократии есть партия, стоящая у власти, и оппонирующая ей оппозиция. И та и другая стороны имеют задающего тон лидера. Все остальные или следуют за ним, или, если лидер их не устраивает, сменяют его. Провозглашенное после Сталина советское коллективное руководство отвергало чье-либо лидерство, квалифицировало его как культ личности. Но руководство без лидера и лидерства не бывает, такая власть называется анархией.

Лидерство отца, как я уже писал, определилось после ареста Берии. Теперь, в спорах с Молотовым, он только упрочивал свое положение.

Ни целина, ни мелкие стычки вокруг протокола государственных визитов пока не обнажали подспудного размежевания в Президиуме. Вопрос о Сталине, о совершенных им преступлениях — вот что столкнуло отца с Молотовым лоб в лоб.

Вячеслав Михайлович любил Сталина более кого-либо на свете, более своей жены Полины Семеновны, отправленной Сталиным на долгие годы в тюрьму, более своей единственной дочери Светланы. Эту любовь он пронес сквозь всю свою жизнь. Он стал тенью Сталина и гордился своей «теневой» ролью. При Сталине Молотов исполнял роль заместителя и одновременно особо доверенного секретаря. Сталин надиктовывал ему свои решения и на заседаниях Политбюро, и на совещаниях с военными во время войны, и на нескончаемых сталинских обедах. Молотов всегда держал наготове блокнот и карандаш. Авторучкам он не доверял: ненароком в кармане протекут или клякс наставят.

В конце своей жизни Сталин Молотова отставил, перестал приглашать на дачу, во всеуслышание объявил его американским шпионом. Молотов не сомневался, что конец его близок, но Сталина любить не перестал.

Разоблачение отцом преступлений Сталина на XX съезде — часть из них Молотов искренне считал ошибками, а главные просто не признавал, — он, наверное, единственный в Президиуме ЦК, воспринял как личную обиду, «напраслину», возведенную на любимого им человека. Против коллективного решения, одобрившего «секретный» доклад, Вячеслав Михайлович не пошел, но с этого момента отца попросту возненавидел. Он уже не переносил ни отца, ни то, что он предлагал и делал, ни что и как он говорил. Открыто неприязнь Молотова выплеснулась в мае 1956 года при обсуждении итогов визита в Англию.

Отец там, как и в Женеве, пару раз перехватывал инициативу, перебивал Булганина, главу делегации. Первый раз это произошло в Военно-Морском колледже в Портсмуте, где за обедом начали обсуждать роль надводного флота в ядерной войне. Не чувствуя себя до конца уверенным, Булганин сам подтолкнул Хрущева: «говори ты». Отца дважды просить не пришлось. Второй и последний раз отец вмешался, когда на встрече с лейбористами в Парламенте они передали Булганину список арестованных в восточноевропейских странах народной демократии еще при Сталине их собратьев по социал-демократическому движению и попросили освободить их. Булганин согласился и положил список в карман, повел себя так, как если бы речь шла о его собственной стране. Отец встрепенулся: мы только что заявили, что больше не будем вмешиваться во внутренние дела наших союзников и вот на тебе — Сталин приказал их арестовать, а теперь Булганин обязуется их освободить. А если поляки с болгарами придерживаются иного мнения, у них свои отношения внутри их стран. Отец вмешался в разговор, заявил, что лейбористы обратились не по адресу, если хотят, пусть свяжутся с правительствами интересующих их независимых, он подчеркнул, независимых, государств напрямую. Вышел конфуз, Булганину пришлось вернуть список. На мой взгляд, отец в обоих случаях действовал обоснованно. А вот Молотов считал иначе и затеял целое разбирательство. Отец отбивался, их перепалка взаимных симпатий не прибавила, к тому же произошла утечка. По Москве поползли слухи. Теперь уже и отец разобиделся на Молотова. За глаза повторял данное тому Сталиным прозвище «каменная задница». Молотову все, естественно, пересказывали в красках. Его неприязнь к отцу день ото дня возрастала. Вскоре наступила развязка. Воспользовавшись визитом президента Югославии в Советский Союз, отец в июне 1956 года убрал Молотова из Министерства иностранных дел.

Дело было не только и не столько в Тито. Он устал от непрекращающихся стычек с Молотовым по поводу отношений с Западом. Отец хотел договариваться, а Молотов занимал бескомпромиссную «сталинскую» позицию. И вот теперь он подыскал замену Молотову на министерском посту — уж очень тот одиозная фигура, а с Тито он вообще не то что договориться, разговаривать не в состоянии. На место министра иностранных дел отец продвигал Шепилова. Он возлагал на Шепилова большие надежды как на единомышленника и союзника в налаживании отношений с Америкой, Европой, прокладывании пути в Африку, Азию, на Ближний Восток. Отец твердо вознамерился выводить Советский Союз на мировую арену. Хватит нам сидеть взаперти в своих границах, надо показать миру, и не на словах, а на деле, что мы — мировая держава. Внешне все выглядело невинной рокировкой, Вячеслав Михайлович, с его авторитетом и опытом, оставаясь первым заместителем Председателя Совета Министров и членом Президиума ЦК, своего влияния не потеряет. На деле же, и Молотов это отлично понимал, отец его задвигал, и задвигал навсегда. Молотов хорошо знал Шепилова по работе в ЦК. Тот всегда держал нос по ветру и, естественно, не только не станет на него ориентироваться, но сделает все, чтобы отставить его, Молотова, от международных дел. Президиум проголосовал «за», и Молотов не мог не подчиниться партийной дисциплине.

В результате, Молотов оказался как бы не у дел. К иностранным делам Шепилов его, как и ожидалось, не подпускал на пушечный выстрел. Вячеслав Михайлович не знал, чем себя занять, и в середине июля 1956 года надумал съездить в Донбасс. В 1920 году он секретарствовал в Донецком (тогда Донецк назывался городом Троцк) губернском партийном комитете, через год встал во главе всей Украины. Последний раз Молотов посетил Донбасс в мае 1933 года уже в качестве председателя правительства. И вот теперь, на досуге, столь понятная старикам ностальгия потянула его навестить места, где прошли молодые годы.

Поводом для поездки послужили очередные упущения в угольной отрасли. Вячеслав Михайлович написал записку в Президиум ЦК с обоснованием своей поездки. Без формального одобрения Президиумом его члены не то что в Донбасс, в отпуск не ездили. Послесталинское руководство помех таким поездкам не чинило, отец много разъезжал сам, считал, что «знакомство с жизнью» идет на пользу членам высшего руководства страны.

Но не на этот раз. Отец вообще ревниво относился к вмешательству кого-либо (помимо его самого) в дела «его» Украины. А тут Молотов. Что он понимает в угле, в шахтах, в Донбассе? На фоне уже почти нескрываемой взаимной неприязни желание Молотова прокатиться в Донбасс отец расценил как вызов. Возможно, даже как попытку прощупать местное партийное начальство, но я в это не особенно верю. Догматик Молотов не пошел бы против уже упомянутого мною решения XI съезда партии, запрещавшего какую-либо фракционную деятельность. Любая критика центра в разговорах с секретарями обкомов воспринималась Сталиным, а значит и Молотовым, как нарушение партийной дисциплины и заслуживала сурового наказания. Молотов такого себе позволить не мог. Одно дело обсуждать, даже осуждать поведение Хрущева в своем кругу, в крайнем случае, поставить вопрос об отрешении его от должности, а затем вынести уже готовое решение на формальное утверждение Пленумом ЦК. И совсем другое — выносить сор из избы, по-троцкистски возбуждать «низы», затевать дискуссию, пусть и приватную. Нет, такого Вячеслав Михайлович и вообразить себе не мог.

Отец тоже навряд ли всерьез считал возможным заговор против себя, тем более в связи с поездкой Молотова в Донбасс. Он выступил против из ревности. Тут же, на заседании Президиума ЦК, вызвался сам съездить в Донбасс, затем объехать и другие угольные регионы Украины, профессионально разобраться во всех их проблемах, изложенных и не изложенных в записке Молотова.

Члены Президиума согласились с отцом, 3 августа 1955 года постановили: «Поехать в Донбасс тов. Хрущеву (а не тов. Молотову), числа 13 августа».

Молотову в порядке компенсации предложили на выбор посетить Баку или на Украине Кривой Рог, Никополь и Запорожье. Молотов разобиделся вконец, но все-таки по дороге в Крым, на свою любимую дачу в Мухалатке, 9 — 14 августа побывал и в Кривом Роге, и в Никополе, и в Запорожье. Принимали его там прохладно. Украинское республиканское руководство им вообще не заинтересовалось, они готовились к приезду Хрущева. Естественно, все это симпатии к отцу у Молотова не прибавило. Да и о какой симпатии можно было говорить в августе 1956 года?

13 августа, как и предписывалось решением Президиума ЦК, отец выехал в Донбасс. В тот же день он вместе с Первым секретарем ЦК Компартии Украины Кириченко осмотрел железобетонные крепления штреков на строительстве шахты «Ветка-Глубокая», неподалеку от столицы Донбасса Сталино (Донецка), затем переехал в Макеевку, город его юности, спустился в шахту 13-бис, осмотрел выставку горнопроходческого оборудования. 14 августа он снова в шахте, теперь уже № 1 имени Челюскинцев, а затем совещался с местным руководством, обсуждал проблемы угольщиков с директорами заводов и шахт, учеными и инженерами.

15 августа он переехал в соседнюю Ворошиловградскую (Луганскую) область, в поселок Красный Луг. Там с использованием новейших технологий прокладывали шахту Ново-Павловскую. После осмотра шахты — еще одно совещание. Строительством шахты отец остался доволен, а вот условия жизни шахтеров его огорчили: теснота, скученность, отсутствие удобств. Он выговорил Кириченко, тот обещал принять меры, но тут же пожаловался на Москву — Госплан и министерства задерживают, а то и вовсе зажимают фонды. На переговоры с ними, уговоры даже у него, члена Президиума ЦК, уходят недели и месяцы. Отец прекрасно понимал Кириченко, в свое время он сам натерпелся от московской бюрократии.

16 августа отец возвратился в Сталино, собрал совещание с участием московских и украинских министров и по его окончании поехал в Исследовательский институт механизации угольных шахт еще раз поговорить с учеными.

17 августа он выступил на митинге в Сталино, где на центральную площадь собралось практически все население города и окрестных поселков, не столько послушать Первого секретаря ЦК КПСС, сколько поглядеть на своего знаменитого земляка.

18 августа отец уже в Днепропетровске разбирался с состоянием дел в черной металлургии Украины. Дальше путь его лежал на запад, в не столь знаменитый, как Донецкий, но тоже очень важный, Львовско-Волынский угольный бассейн.

20 августа он проводит в общении с шахтерами Нововолынска, 21-го и тут спустился в шахту, выступил на совещании и городском митинге в Червонограде Львовской области, а вечером проинспектировал окрестные колхозные поля. День получился насыщенным до предела.

22 августа отец возвратился в Москву. По возвращении разослал членам коллективного руководства подробную, изобилующую техническими тонкостями записку. 24 августа 1956 года Президиум ЦК заслушал отчет Хрущева о поездке: «Положение с углем плохое. Неслаженность в работе. От Госплана и Госэкономкомиссии идет полная неразбериха. За 1956 год из-за понижения производительности труда себестоимость тонны угля выросла более чем на 6 рублей».

Булганин, Сабуров, Первухин, Каганович, Маленков согласились с Хрущевым: «Госплан работает плохо». Находившийся в отпуске Молотов на заседании отсутствовал.

Далее отец говорил о деталях, но деталях очень важных — сравнивал наш технический уровень с последними западными достижениями: «Ленточные транспортеры — короткие, у англичан они много длиннее, а значит, производительнее. Шахтные подъемники у шведов более производительны». Правда, у нас «хороши железобетонные крепления».

«Главная проблема — нехватка жилья, — отметил отец и с горечью констатировал: — Всё растаскивают». Президиум постановил: «Проделанную работу одобрить. Выводы признать правильными. Записку Н. С. Хрущева разослать».

Поездкой отец, несмотря на коллизии с Молотовым, остался доволен. Не только на Президиуме ЦК, но и дома рассказывал, как он спускался в шахту, она теперь смотрится куда лучше, чем после войны, уголь крошат специальными машинами, о кайле там уже позабыли, и конечно, бетонные столбы, поддерживающие потолки тоннелей от обрушения, не идут ни в какое сравнение со старыми деревянными подпорками. Молотова отец дома не поминал, как и не вспомнил о нем и на Президиуме ЦК.

До конца года на заседаниях Президиума ЦК они еще не раз вернутся к обсуждению угольной отрасли, вернее проверке выполнения задач, изложенных в записке.

Из отпуска Вячеслав Михайлович возвратился в конце сентября, а 21 ноября 1956 года отец пристроил промаявшегося почти полгода без определенных обязанностей Молотова министром государственного контроля. Должность, считал отец, как раз по его характеру. При этом разобиженный Молотов, как и Каганович с Сабуровым, остался первым заместителем Председателя Совета Министров и полноправным членом Президиума ЦК.

Впоследствии Вячеслава Михайловича оппозиционеры представят в качестве альтернативы Хрущеву. Годился ли Молотов в руководители страны, судить не берусь. На мой взгляд, не годился, уж слишком долго он просидел в «секретарях» у Сталина. А вот знаменем оппозиции он вполне мог стать. Молотова в стране чтили.

О Маленкове я уже написал достаточно. Он по-прежнему демонстрировал отцу свою «искреннюю» дружбу. Не прекращались и наши семейные прогулки. Но все это до поры до времени. Я думаю, что Георгий Максимилианович в определенном смысле вел себя искренне. Однако появись у отца достаточно сильный конкурент, Маленков, без сомнения, немедленно переметнулся бы на его сторону.

Булганин, как и Маленков, признавал лидерство отца. Пребывание на вторых ролях его внутренне не задевало, они с отцом работали в таком тандеме еще с 1930-х годов: отец — секретарь Московского комитета, он — городской голова, председатель Моссовета. Однако постоянное педалирование Молотовым его «второсортности» давало свои плоды. Если раньше Николай Александрович без обиды воспринимал подшучивание над собой, смеялся вместе с отцом, то теперь, с какого-то момента, оно его все больше раздражало. Булганин еще не созрел для открытой оппозиции отцу, но зрел. От отца зависело, дозреет ли он, чью сторону примет Булганин в случае конфликта в руководстве страны. Однако отец не замечал происходивших в Булганине перемен. Он продолжал вести себя с ним по-приятельски. Булганин же больше себя в приятелях отца не числил.

Ворошилов, Председатель Президиума Верховного Совета, к номинальной роли «президента» и члена Президиума ЦК давно привык. Если бы не история со Сталиным на XX съезде, он бы цепко держался за отца. Но Сталина он простить Хрущеву не мог и не хотел. Со Сталиным Ворошилова связывала вся его жизнь. Они вместе в Гражданскую войну создавали Первую Конную армию. Вместе воевали с белыми, и не только с белыми, но и с собственными возомнившими себя стратегами выскочками — Троцким с Тухачевским. Теперь же получалось, что Тухачевский — не раздавленный враг, а невинная жертва. И это только начало. Где гарантия, что завтра не реабилитируют самого Троцкого? Что тогда останется от него самого, от Ворошилова? Климент Ефремович пока не изменял отцу, но внутренне был готов изменить при первой возможности.

 

Шахиншах Иранский, Елизавета Английская и Елизавета Бельгийская

С Ворошиловым, быстро старевшим умом, но не телом, то и дело случались различные происшествия. Я бы назвал их комическими, если бы комизм в большой политике не сопровождался весьма неприятными для страны последствиями.

В субботу, 23 декабря 1955 года Климент Ефремович принимал посла Ирана Абдул Гуссейн Ансари по случаю вручения верительных грамот. Все шло в соответствии с протоколом. Процедура вручения верительных грамот сама по себе необременительная, расписанная до мелочей, казалось, не могла таить никаких подвохов. В соответствии с правилами, посол произнес короткую речь, в частности, как написано в газете «Известия» — официозе Верховного Совета СССР, отметил, что «предстоящее посещение его Величеством шахиншахом Советского Союза, весть о котором была встречена с таким сердечным одобрением со стороны советской общественности, укрепит более чем когда-либо дружбу и взаимопонимание между обеими странами и послужит делу мира».

Переговоры о визите велись давно, шах тянул с ответом и вот наконец передал через вновь назначенного посла свое согласие. Отец этому визиту, свидетельствовавшему о начале процесса восстановления в Иране доверия к нашей стране, практически разрушенного Сталиным после войны, когда он намерился «поглотить» временно оккупированный советскими войсками Иранский Азербайджан, придавал немалое значение. Они смогут поговорить с глазу на глаз, он убедит шаха, что к старому возврата нет, опасаться Советского Союза нет никаких оснований.

Отвечая послу, Ворошилов читал по бумажке, что советское руководство и он лично приветствуют заявление посла о визите шахиншаха в Советский Союз, и пообещал, что советская сторона примет высокого гостя тепло и по-дружески. Закончив обмен официальными речами и чокнувшись бокалами с шампанским, Ворошилов и посол присели к стоявшему в углу зала круглому белому столу. Протокол предусматривал неофициальную краткую, минут на пять-десять, беседу.

Поблагодарив посла, осведомившегося о его здоровье, Ворошилов, которому запала в голову информация о предстоящем визите шаха в СССР или просто одно слово «шах», вдруг оживился.

— Что это вы у себя шаха все терпите? — неожиданно спросил он посла. — Мы своего царя Николашку давно скинули, и вам пора…

Ошеломленный дипломат пробормотал что-то невразумительное и спешно откланялся.

Из аппарата Президиума информация о происшествии, напоминавшем рассказы Йозефа Швейка о престарелом императоре Франце-Иосифе, наружу не просочилась. Там решили прикрыть шефа. Чиновники быстро привыкают к причудам начальства.

Хуже себя чувствовал посол. Он никак не мог решить, как расценивать отношение главы соседнего могущественного государства к своему монарху и написал в Тегеран обо всем, как было. Через некоторое время на стол отцу легла копия расшифрованного КГБ донесения посла шаху.

Он за голову схватился… Все усилия восстановить доверие шаха Ирана — коту под хвост. После таких слов главы Советского государства он может вообще отказаться от визита. И будет абсолютно прав. Расстроенный и рассерженный отец потребовал от Ворошилова объяснений и не приватно, а на заседании Президиума ЦК.

Ворошилов обиженно, несмотря на лежавший перед ним текст иранской шифровки, убеждал коллег, что он «такой глупости сказать не мог, потому что это не в моей натуре. Я, не хвастаясь, могу сказать, что в отношении деликатности и умения вести себя среди этой братии я вполне владею… Как я мог говорить что-то недопустимое?»

Кто-то из присутствовавших усомнился в квалификации переводчика, возможно посол что-то недопонял, уж больно анекдотично звучало все происшедшее. Но из справки МИДа следовало, что посол перед революцией окончил Петербургский университет и в переводчике по существу не нуждался.

Припертый к стене Ворошилов вину свою признал, засокрушался: «Бес попутал…» Отец вспылил: «Да ты, Клим, так ненароком и войну объявить можешь…»

Эта история продолжения не получила. Шахиншах Ирана словам Ворошилова значения не придал, он грамотно оценивал расстановку сил в советском руководстве.

25 июня 1956 года отец с Ворошиловым встречали шаха Мохаммеда Реза Пехлеви и шахиню Сорейю во Внуковском аэропорту. Визит прошел на редкость удачно. Отец остался доволен, но потом подтрунивал над Климентом Ефремовичем, как тот вознамеривался устроить в Иране революцию. Ворошилов кисло улыбался в ответ, но то, как отец выставил его на посмешище, пусть и перед своими, запомнил.

Внешне Ворошилов держался по отношению к отцу подчеркнуто дружески и, я бы сказал, подобострастно. Отец же позволял себе шутить над Ворошиловым, как ему казалось, совершенно безобидно.

Приведу пример, которому я оказался свидетелем. Во время отпусков отец считал уместным один раз собрать вместе отдыхавших в округе значительных лиц: руководителей социалистических стран и братских компартий, военачальников, министров — всех, естественно, с семьями. Прием начинался с утра и проходил в пустовавшем царском дворце, расположенном в горах над Массандрой. Гуляли, шутили, стреляли из ружей по тарелочкам и, конечно, беседовали. Ради бесед эти встречи и затевались. Часа в три садились за стол. В запомнившийся мне год стояла сильная жара, и отец предложил обойтись без алкоголя. Ворошилов стал шумно возражать. Отец пошептался с официантом, и перед Климентом Ефремовичем появилась бутылочка его любимой «Столичной». Он сам наполнил себе первую рюмку, остальные гости за неимением ничего более крепкого ограничились виноградным соком. Ворошилов встал и начал свой коронный тост за женщин. В течение последних лет он его произносил всегда и везде. Он говорил долго, цветисто и немного напыщенно. Наконец, провозгласив здравицу, он ловко, в один глоток, «хлопнул» рюмку. Отец пригубил свой сок и исподтишка поглядывал на Ворошилова. Тот глотнул содержимое, поперхнулся, густо покраснел и начал недоуменно озираться. Никто, кроме отца, не понял, что произошло. Тот же по-детски радовался удавшейся шутке. По его просьбе бутылку заполнили ледяной кипяченой водой.

Наконец Ворошилов очухался и недоуменно произнес: «Вода?» Отец заразительно рассмеялся, его поддержали все остальные, сидевшие за столом. Все, кроме Ворошилова. Он разозлился, буркнул: «Так и отравить могут» и, насупившись, сел. Отец начал его успокаивать — все это лишь безобидный розыгрыш, но Климент Ефремович понять его не желал. Настроение у него испортилось на весь оставшийся день. Происшествие, конечно, незначительное, но лучше бы отцу не шутить так с членом Президиума ЦК.

В ноябре 1956 года произошел еще один трагикомический случай. Ворошилов спутал английскую королеву с бельгийской. Как известно, главы государств и правительств протокольно поздравляют друг друга с праздниками, если, конечно, в отношениях между странами не возникают шероховатости, когда взаимные любезности становятся неуместными. После нашего вмешательства в Венгрии, а Великобритании — в Египте, поздравлений по случаю очередной, 39-й годовщины Октябрьской революции от английской королевы не ожидали. Поэтому, когда Ворошилову доложили, что получена телеграмма за подписью королевы Елизаветы, он растрогался. Клим Ефремович слыл человеком сентиментальным, а тут после всего случившегося королева сочла возможным поздравить его с праздником.

В Лондон полетела не менее теплая телеграмма благодарности. Однако британское Министерство иностранных дел отправило телеграмму обратно с формальным разъяснением: «Наша королева никаких посланий Ворошилову не направляла». Стали разбираться, оказалось, поздравление от королевы Елизаветы действительно получили, но не английской, а бельгийской. Бельгия, в отличие от Англии, с Советским Союзом не ссорилась, а их королева, питавшая пристрастие к русской музыке, не раз неофициально приезжала в Москву, ходила в консерваторию и Большой театр. Более того, она вопреки, а возможно и в пику «атлантической» натовской солидарности, регулярно посещала конференции в защиту мира, выступала за ядерное и вообще всякое разоружение. Естественно, что по случаю государственных праздников королева Елизавета Бельгийская неизменно поздравляла Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Не изменила она традиции и на этот раз, несмотря на Венгрию, Суэц и все прочее. На то она и королева, чтобы не обращать внимания на политическую возню. Почему Ворошилов решил, что телеграмма от английской королевы? Не знаю. Когда 22 ноября 1956 года на Президиуме ЦК разбирались с «посылкой ответа тов. Ворошилова английской королеве на телеграмму, полученную в адрес тов. Ворошилова от бельгийской королевы», всю вину свалили на аппарат, самому Ворошилову лишь попеняли на «недопустимую доверчивость, в результате чего произошла такая грубая ошибка и халатность».

 

Предварительный итог

Итак, простая арифметика: из избранных после XX съезда одиннадцати членов Президиума ЦК четверо — Молотов, Каганович, Сабуров, Маленков — понимали, что их пребывание в высшем руководстве страны подходит к концу, не могут же они оставаться там и одновременно занимать далеко не первостепенные министерские посты. Терять им нечего. Или они вернут утраченные позиции, или…

Четверо — Микоян, Суслов, Кириченко и отчасти Первухин, каждый по-своему — поддерживали отца. Пока поддерживали. Если добавить к ним самого отца, получалось пятеро. Пятеро против четверых.

Двое — Булганин и Ворошилов — колебались. Один небольшой толчок, и они присоединятся к еще не оформившейся оппозиции.

Арифметика простая: два плюс четыре равняется шести. Получалось шесть против пяти уже не в пользу отца.

Жуков, Брежнев, Мухитдинов, Шепилов, Фурцева, Шверник — кандидаты в члены Президиума составляли резерв отца, но всего лишь резерв. На заседаниях Президиума они голосовать права не имели.

Вот такой получался на конец года итог, но отец «бухгалтерией» не занимался. Все его помыслы сосредотачивались на реформе структуры управления экономикой. Он уже представлял себе в общих чертах, как он заставит ее работать. Но это уже задача следующего года.

 

1957 год

 

«Судьба человека»

(Отступление седьмое)

1 января 1957 года целый разворот в «Правде» отдали под рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека». «Солдатский» рассказ о войне, о плене, о крови и мучениях простых людей. До этого о такой войне не писали не только в «Правде», но вообще не писали. Войну с подачи Сталина изображали лубочно: авторы, хуже или лучше, в зависимости от таланта, выписывали наших богатырей и глуповатых фрицев. То, что война — это не только подвиг, но и тяжелый, грязный, даже отвратительный солдатский труд, что не только мы били фрицев, но и они колотили нас, писать не рекомендовалось, в том числе и Шолохову. Вот он и послал свой рассказ отцу с просьбой прочитать его и ответить, отчего ему, Шолохову, не позволяют писать так, как ему пишется?

На отца рассказ подействовал оглушительно, и не только своим языком и манерой написания. Отец хорошо знал и любил Шолохова. Он особенно ценил его «народность», наверное, это единственно правильное определение. Читая и перечитывая «Тихий Дон», отец, сам человек от земли, восхищался умением Шолохова проникнуть в нутро казацкого быта. Трагедию Григория Мелехова отец понимал лучше многих. В Гражданскую войну он воевал против таких Мелеховых в тех же местах. Они воевали по разные стороны фронта, но жили одной солдатской жизнью, воевали за лучшую долю, даже, если понимали они эту долю по-разному. Отец в этой войне вышел победителем, он из числа тех, кто на Таманском полуострове громил армии генерала Деникина, у которого воевал Мелехов, дошел до Новороссийска и Туапсе. Толпы казаков, покинутых своими командирами, не попавших на уходившие в Стамбул пароходы, для отца — не выдуманные литературные персонажи, а реальные люди, которых он видел собственными глазами.

В коллективизации отцу участвовать не довелось. Он тогда учился в Промышленной академии, потом работал в Московском райкоме партии. В «Поднятой целине» главный герой для него — дед Щукарь, а не Семен Давыдов с Макаром Нагульновым. Настоящий, списанный с жизни дед с вложенными в его уста писателем Шолоховым знакомыми с детства словечками, с его крестьянской ухваткой и хитростью.

И вот теперь — Андрей Соколов, его судьба, судьба человека, прошедшего через все ужасы страшной войны. Отец не любил, вернее не мог читать книги о войне. Когда я однажды восхитился каким-то военным рассказом, кажется, Симонова, он мне выговорил: «Правды о войне не пишут и никогда не напишут. Война страшнее, грязнее и ужаснее всего того, что может вообразить писатель, даже такой, как Симонов, не раз посещавший фронт. Но только “посещавший”».

Отец не смог избавиться от наваждений войны до самой своей смерти. Он не смотрел кинофильмы о войне, даже комедии. Они тут же воскрешали в его памяти настоящую войну. И отец не мог заснуть, ворочался всю ночь.

Судьба рассказа Шолохова складывалась непросто. Он многим нравился, но напечатать его не решался никто. Уж больно тема щекотливая: бывших военнопленных уже перестали считать преступниками, но относились к ним настороженно. Шолохов без особой надежды послал рассказ Хрущеву. Прочитав «Судьбу человека», отец попросил соединить его с Шолоховым. Разыскали его не сразу. Связь со станицей Вешенской, где жил писатель, оставляла желать лучшего, а когда дозвонились, то оказалось, что к телефону Михаил Александрович подойти не может. На том конце провода ответили, что он на рыбалке, другими словами — запил. Наконец все утряслось, Шолохов дозвонился до отца сам. Оказалось, что он не на «рыбалке» и даже не в Вешенской, а в Москве, в гостинице «Москва». Отец восхищался рассказом. Шолохов, когда пришла его очередь говорить, попросил о встрече, если можно неофициальной, то есть напросился в гости. Отец охотно согласился, пригласил писателя с женой Марией Петровной в ближайшее воскресенье к себе на дачу.

Шолохов показался мне не по-казацки щупленьким, маленьким и на удивление застенчивым. На расспросы отца поначалу отвечала Мария Петровна, а Михаил Александрович только поддакивал. Постепенно неловкость прошла, он разговорился. Все вместе отправились гулять по обрамленным сугробами и оттого узковатым дорожкам парка. Отец с Шолоховым шли впереди, за ними Мария Петровна и Нина Петровна, следом попарно растянулись мы, дети. Нагулявшись и намерзшись, пошли в дом обедать, затем расселись кружком в гостиной, и Михаил Александрович, «с выражением», читал написанные еще начерно отрывки из второй части «Поднятой целины». Отец слушал внимательно и с удовольствием. После чтения Шолохов перешел к главному, к «Судьбе человека», начал жаловаться на Союз писателей, чинуш-издателей, но отец не дал ему договорить и тут же предложил опубликовать рассказ в «Правде». Ее читатели не только насладятся настоящей прозой, но и со страниц самой главной газеты страны прозвучат слова уважения к узникам лагерей. Как бы отец не относился к литературному произведению, он в первую очередь оценивал, что автор говорит читателю, а уж затем, как он пишет.

Шолохов рассыпался в благодарностях, о подобной чести он и не мечтал. На самом деле публикация в «Правде» так же, как и приглашение в гости к отцу, служили ему индульгенцией на будущее, облегчали преодоление цензурных и иных рогаток.

Отец тут же, при Шолохове, позвонил Шепилову и попросил посодействовать в публикации рассказа Шолохова. Идеолог-чиновник сталинской школы, Шепилов умел и любил угождать: вот он и отвел под «Судьбу человека» праздничный номер газеты.

Шолохов отца расположил к себе сочувствием и пониманием крестьянской сущности, сопереживанием их бедам и заботам. Одновременно ему льстило знакомство с литературной знаменитостью. На прощание отец предложил Шолохову звонить ему без стеснений, как только возникнет нужда, пригласил его в будущем, когда он напишет что-нибудь новенькое, в гости.

Шолохов зазывал отца к себе в Вешенскую, соблазнял рыбалкой и охотой в Донских плавнях. Отец обещал приехать, вот только когда — не знает, все дни расписаны по минутам.

— Ловлю вас на слове, — настаивал Михаил Александрович, — к концу лета, к открытию охотничьего сезона, напомню.

На том они и расстались.

Естественно, посещение Шолоховым отца не осталось незамеченным. Михаил Александрович рассказывал всем желавшим его слушать, как он гулял с Хрущевым, чем угощали за обедом и главное, как внимательно он слушал «Поднятую целину». Друзья поддакивали, восхищались, завидовали.

Весной Шолохов уже сам позвонил отцу, теперь он ничего не просил, сообщил, что главы «Поднятой целины», прочитанные на даче в Огарево, он окончательно доработал, вскоре они появятся в «Правде». 13 и 14 апреля главная партийная газета отвела два подвала под описание новых злоключений деда Щукаря и его приятелей (обычно там размещались наиболее важные политические и хозяйственные статьи).

С того времени и повелась дружба отца с Шолоховым. Регулярно, практически ежегодно, Михаил Александрович с Марией Петровной наведывались к нам на дачу, сначала в Огарево, а затем в Горки-9. Михаил Александрович читал новые куски, сначала из «Поднятой целины», а затем из книги о войне «Они сражались за Родину». Вот только в Вешенскую отец так и не выбрался ни в 1957 году, ни в следующем, 1958-м. Он собирался, намечал даты, но каждый раз вклинивались неотложные дела. Шолохов напоминал отцу о не сдержанном обещании, но без назойливости, отец извинялся, и охота на Дону откладывалась до лучших времен.

К Шолохову отец выбрался только в конце августа 1959 года. В то лето он готовился на пицундской даче к визиту в США, читал справки, беседовал с американистами, надиктовывал свое выступление в ООН. В конце «отпуска» отец позвонил Шолохову, осведомился, не отменил ли тот свое приглашение? Шолохов обрадовался, подтвердил, что приглашение в силе и на этот раз, и на все последующие. Отец предупредил, что времени у него в обрез, охоту с рыбалкой придется отложить, у Шолоховых он задержится только на день-два. В Москву отец возвращался поездом. По пути разговаривал с секретарями обкомов, приглашал их к себе в вагон на остановке при переезде из одной области в другую и расставался, покидая ее.

К приезду отца готовились всей станицей, варили, пекли, жарили, парили донские деликатесы. Нагрянувшая накануне охрана разочаровала и Шолохова, и односельчан: Хрущев на диете, кормить его будут они сами и из своих, проверенных в специальной лаборатории, продуктов.

Отца встретили хлебом-солью, казацкими песнями, а когда прошли в дом, Мария Петровна пожаловалась: они так старались, не подозревали, что гость на диете, да еще такой строгой.

Отец действительно соблюдал предписания врачей, но диетическую пищу не любил, не еда это — одни калории.

— А судак у вас есть? — спросил он Марию Петровну в ответ на ее сетования и хитро улыбнулся.

— А как же! И судак, и лещ, и сом, — начала перечислять хозяйка.

— Судак свежий или мороженый? — перебил ей отец.

— Не свежий — свежайший, — обиделась Мария Петровна, — сегодня утром еще в Дону плавал.

— Они меня на диете мороженым кормят, не судак, а кусок резины, — пожаловался отец и, оглядевшись, как бы по секрету закончил, — я в гостях, а в гости ходить со своей диетой неприлично.

Пировали на славу, только от водки отец отказался, зато нахваливал донские вина, особенно любимые им рислинги. Обычно отец, не желая стеснять хозяев, ночевать уезжал в свой вагон. Но Шолохов так настаивал, а Мария Петровна так искренне расстраивалась, что на сей раз, изменив обычаю, он остался у Шолоховых до утра.

На следующий день отец пригласил Шолохова сопровождать его в начинавшейся через пару недель поездке по Соединенным Штатам Америки. Приглашение пришло ему на ум не экспромтом. Обсуждая с Громыко и другими людьми, отвечавшими за подготовку поездки, состав делегации, он упомянул Шолохова еще месяц назад. Ему возразили в один голос: Шолохов для столь ответственного визита категорически не подходит. Михаила Александровича последние годы за границу старались не выпускать, но не по политическим мотивам. Шолохов запойно пил. А запив, творил такое… Сладить с ним не мог никто. Приходилось ждать неделю, а то и больше, пока ситуация не разрешится сама собой. В ЦК опасались — в случае запоя где-то в капиталистической стране не только стыда не оберешься, но он вообще может пропасть без следа. Отец, естественно, об этом «грехе» Шолохова был наслышан. Он и в Вешенскую заехал, чтобы своими глазами посмотреть, насколько Шолохов контролирует себя за столом. Увиденным отец остался доволен, Шолохов пил не перепивая, говорил внятно и связно, вел себя как подобает вести нормальному мужику. В Америке он не запьет. Опасения чиновников продиктованы желанием перестраховаться.

По возвращении в Москву отец поручился за Шолохова перед Президиумом ЦК, шутливо заверил, что глаз с него не спустит. В США Шолохов не пил, точнее не запил. После Америки отношения отца с Шолоховым, я бы не называл их дружбой, еще более укрепились.

Через пару лет Шолохов снова засобирался за границу. Запои у него участились, и «инстанции» отказались выпустить его в Скандинавию. Он обратился к отцу за поддержкой, и тот за него «поручился» вторично, как выяснилось позже, напрасно. В Швеции Михаил Александрович не сдержал данного отцу слова, сорвался, половину срока провалялся в гостиничном номере. Посольство на Шолохова пожаловалось в Москву, и отдел ЦК предложил принять к писателю меры. Отец их не поддержал, не выговор же ему объявлять.

По возвращении Шолохов снова появился у нас на даче, несколько пришибленный, с виноватым выражением лица. Он привез отцу в подарок купленные в Швеции на развале резиновые зеленые сапоги. По его словам, охотничьи — в них хорошо по болоту бродить. Вот только сапоги отцу не годились. Шолохов взял самый ходовой 42-й размер, не подозревая, что у отца нога почти детская, он носил обувь 39-го размера. Сапоги достались мне. Хорошие сапоги. Каждую весну и осень я месил ими грязь сначала у отца, а затем у себя на даче. Порвались сапоги только в конце 1980-х годов, когда ни отца, ни Шолохова давно уже не было на свете.

Дружба отца с Шолоховым вызвала в Москве массу толков. Собратья-писатели объясняли ее не талантом своего собрата, а придумали, что они с отцом — свояки. У отца жена — Нина Петровна, у Шолохова — Мария Петровна. Тут Петровна, там Петровна. Какие еще требуются доказательства? Шолохов слухи, несмотря на всю их абсурдность, не опровергал.

В конце июня 1964 года отец побывал с официальным визитом в Швеции. Там на одном из многочисленных приемов к отцу подошла дама (ее имени он не запомнил) и сказав, что она из Нобелевского комитета, завела разговор о литературе. Затем, как бы невзначай, но отнюдь неслучайно, заметила, что Нобелевский комитет, Шведская академия раздумывает о Нобелевской премии для одного из русских писателей. Почти пятьдесят лет, со времени революции, им премии не присуждали. Она дипломатично умолчала о Пастернаке, да и об Иване Бунине, эмигрантском русском нобелевском лауреате 1933 года, тоже не вспомнила. Теперь академики настроились исправить несправедливость. У них уже есть два кандидата, она назвала фамилии. Новая знакомая отца поинтересовалась, кого из ныне живущих писателей своей страны он считает достойным Нобелевской премии? Что думает об их кандидатах? Дома отец рассказывал, что он заколебался, сначала вообще не хотел называть имен, кто знает, как истолкуют его слова? Потом решил не отмалчиваться, сказал, что по его читательскому мнению, предоставленные к рассмотрению писатели — люди достойные, талантливые (он никогда не раскрывал их имен), но далеко не самые лучшие. И тут отец произнес фамилию Шолохова, но с оговоркой, что сам он в литературе дилетант, пусть шведские академики решают сами. Женщина поблагодарила отца и заверила, что передаст его мнение Нобелевскому комитету.

После октября 1964 года Шолохов с горизонта отца исчез, в гости больше не напрашивался, не звонил. Отец переживал, но любить его как писателя не перестал.

Не прислал Шолохов и соболезнования маме по случаю смерти отца.

В 1965 году, спустя год после того разговора Шведская академия присудила Шолохову Нобелевскую премию. Такая вот человеческая судьба.

 

Блиц-визит в Венгрию

Новогодних торжеств отец почти не заметил. Не успев выспаться после банкета в Кремле, утром 1 января 1957 года он вместе с Маленковым, который тогда представлял советское руководство в Венгрии, улетел в Будапешт. Туда отец пригласил болгар, румын и чехов со словаками, чтобы по-братски обсудить с хозяевами-венграми, как помочь им поскорее выкарабкаться из кризиса, порожденного прошлогодними беспорядками.

Совещание совещанием, но, кроме всего прочего, отец хотел собственными глазами взглянуть на Будапешт, удостовериться, настолько ли он разрушен, как пишут американские газеты. Ущерб, нанесенный городу боями, показался отцу, повидавшему на своем военном веку немало подобных картин, небольшим, только улицы очень замусорены. Все можно восстановить за несколько месяцев, от силы — за год.

Хотел отец пообщаться и с новым венгерским руководством, не только с Кадаром и его ближайшим окружением, уже не раз побывавшими в Москве, но и с теми, кто в Москву не ездил. Встречи его успокоили и ободрили — эти люди знают, чего хотят, и понимают, как добиться поставленной цели, умиротворить страну, улучшить жизнь простых венгров. Наверное, от тех разговоров протягивается ниточка к особой стратегии Яноша Кадара, которую на Западе прозвали «гуляш-коммунизмом» — децентрализованной экономике, предоставляющей в рамках существующей политической системы максимум свободы производителю. Формально «гуляш-коммунизм» оформился позднее, пока же отец рассказывал своему новому другу Яношу о собственных планах совнархозного преобразования Советской системы. Так или иначе, но именно тогда отец увидел в Кадаре единомышленника и не ошибся.

Пообщался отец и с советскими военными, руководившими военной операцией, своим старым знакомым со времен войны маршалом Коневым и генералом Михаилом Ильичем Казаковым, подробно расспрашивал о деталях операции, одобрительно отозвался о «сдержанности» войск в уличных боях, посоветовал военным не фланировать по улицам городов, не мозолить венграм глаза.

В Будапеште отец провел три дня, а тем временем в Москве поползли слухи, что Хрущева вот-вот уберут. В американской «Нью-Йорк Таймс» даже появилась статейка с прогнозом о скорой замене отца. Преемником называли Молотова. Однако слух не подтвердился и быстро затих. Затих на время.

 

Чеченцы, ингуши, калмыки…

В 1956–1957 годах, вслед за политическими заключенными, восстановили в правах и репрессированные Сталиным народы. Балкарцы, чеченцы, ингуши, калмыки, карачаевцы, высланные Сталиным в Казахстан, Среднюю Азию, Сибирь начали возвращаться в родные места еще до XX съезда. Самые смелые по одиночке испытывали, изменилась ли власть? Такие попытки совершались и при Сталине, но тогда нарушителей ловили и отправляли уже не в места поселений, а в настоящие лагеря. Теперь власти не то чтобы бездействовали, но и не знали, как действовать. Отец на съезде назвал депортацию этих людей преступлением, а как с ними поступать не сказал.

Начали с самого простого — формальной отмены несправедливости.

27 марта 1956 года указом Президиума Верховного Совета освободили 22 тысячи греков, армян, болгар, высланных на спецпоселения из Крыма в 1944 году. Они не считали Крым своим и, получив свободу передвижения, выбирали себе места жительства по вкусу, не беспокоя власти и не предъявляя им никаких претензий.

28 апреля 1956 года восстановили в гражданских правах крымских татар и балканцев, а также сняли со спецучета курдов и хемшилов, бежавших в СССР после войны от преследования правительствами Турции и Ирана, всего 176 544 человека.

16 июля 1956 года Президиум Верховного Совета СССР снял ограничения «по спецпоселению с чеченцев, ингушей, карачаевцев и членов их семей, выселенных в период Великой Отечественной войны», это еще 245 тысяч 390 перемещенных лиц. Гражданские права им вернули, а вот возвратиться на свои земли не предложили, как и более не требовали под страхом административного преследования оставаться в местах ссылки.

По мере ослабления ограничений, возвращения паспортов, отмены обязательной еженедельной регистрации в милиции самые нетерпеливые из бывших полуарестантов потянулись домой уже целыми семьями. Но куда? Где он, дом? Земли их давно поделили соседи. Часть чеченской территории Сталин передал Грузии, другие приграничные чеченские и ингушские районы отошли к сохранившим верность вождю дагестанцам и осетинам, оставшиеся вошли в Краснодарский край. В опустевшие дома калмыков и карачаевцев по разнарядке, почти насильно, заселяли русских из сопредельных областей. То же самое происходило и в Крыму. Из татарского он превращался в русско-украинский. Сталин приказал, чтоб и духа татарского на полуострове не осталось. Отец тогда работал на Украине и рассказывал, как Сталин звонил ему, требуя лично следить за переселением украинцев в бывшие степные татарские аулы. Украинцы в Крым ехали неохотно, климат там засушливый, вода солоноватая, да и той не хватает, земли неплодородные, урожаи пшеницы и кукурузы не ахти какие. В общем, с Херсонщиной не сравнить. Тем не менее, кампанию заселения Крыма провели в срок, за десятилетия украинцы и россияне на новом месте обжились. И так везде. Новоселы давно перестали ощущать себя новоселами, чужие дома стали их домами, поля — их полями, горы — их горами. И вот, нежданно-негаданно являются какие-то незнакомцы и требуют вернуть якобы принадлежащее им имущество.

Проблемы у российского правительства с непокорными северокавказскими и крымскими народами начались давно, еще в XVIII веке, во времена Екатерины II, если не раньше. Российские самодержцы стремились на юг, в Персию, а путь туда пролегал через Кавказ. Заселявших северные склоны Кавказского хребта народы и племена стратегические устремления Российской короны не интересовали — пусть себе завоевывают хоть Персию, хоть Индию, но оставят их в покое. А если не оставят, то будут пенять на себя. Так началась продолжавшаяся более двух веков Кавказская война. Собственно, само завоевание Кавказа прошло быстро, регулярных армий местные правители не имели, воевать, казалось бы, не с кем. Но это только усложняло дело, племенные вожди слушали только себя, служили только своему народу и мириться с захватчиками не собирались. Победить их оказывалось почти невозможно, разбитые в одном месте, они через некоторое время возникали в другом, нападали на российские военные поселения и посты, уводили пленных. Если за них кто-то платил выкуп, пленных возвращали, если нет — сажали в глубокие ямы на цепь, обращали в рабов. Так здесь жили поколениями и свои обычаи изменять не собирались.

По прошествии десятилетий установилась некая закономерность. Крепкая центральная российская власть брала верх, замиряла горцев силой, самых непокорных выселяла, иногда целыми районами, в Сибирь, а чаще в Турцию. Тогда всех их считали турками, еще недавно эти земли принадлежали Оттоманской империи. Когда же центральная власть, погружаясь в свои столичные дрязги, ослабевала, непокорившиеся горцы доставали спрятанные до времени сабли, ружья и даже пушки, и все начиналось сызнова.

До революции царское правительство дважды ссылало практически всех чеченцев — они самые непокорные из горских народов, — и дважды они возвращались из ниоткуда, требовали свои дома назад и тут же начинали нескончаемую войну с захватчиками.

Во время революции 1917 года горские народы выступили на стороне большевиков. Они надеялись, что новая власть даст им свободу, вернет им право самим распоряжаться в своих горах, но ошиблись. Чаяния о независимости вновь возродились с началом Второй мировой войны, и теперь для них символом свободы стал Гитлер. Горские народы с почетом встречали немецкие войска, вступившие на Северный Кавказ в 1942 году. В знак высшей признательности послали в дар фюреру белого скакуна, из добровольцев начали формировать чеченские, калмыцкие, карачаевские и иные батальоны для борьбы с «общим» врагом. В 1943 году, после сокрушительного поражения под Сталинградом, немцы отступили и с Северного Кавказа. Местные батальоны ушли с ними, а для остальных наступил час расплаты: Сталин, не мелочась, приказал очистить Северный Кавказ от «предателей».

Первыми в 1943 году выслали карачаевцев. За ними, 23 февраля 1944 года, в день Красной Армии, началась «чеченская операция». Руководил ею генерал Серов. Подготовился он хорошо. Буквально в несколько дней, несмотря на зиму, все, даже самые недоступные горные села окружили полки НКВД, прочесывали дом за домом, население согнали в сборные пункты, погрузили в железнодорожные составы и отправили на вечное поселение туда, куда указал Сталин: подальше на восток, в Казахстан, в Среднюю Азию.

По тому же сценарию проходили операции против других непокорившихся народов Кавказа, а когда в 1944 году освободили Крым, то выслали и татар.

Особняком среди сосланных народов стояли немцы. Когда-то Екатерина II пригласила их, вместе со шведами и евреями, осваивать тогдашнюю целину, селиться на вновь завоеванных землях Причерноморья и в Волжских пустошах. За два столетия переселенцы обжились, разбогатели, в Поволжье, рядом с Саратовом, в 1923 году создали процветающую Немецкую автономную республику со столицей в городе Энгельс.

Немцы, многие из них с сильной примесью еврейской крови, в отличие от чеченцев и татар, Гитлера освободителем не считали, сотнями и тысячами уходили на фронт воевать за Россию. Но Сталин распорядился иначе, в самом начале войны немецкую автономию упразднили, а всех немцев, в том числе сражавшихся на передовой, брали под стражу и отправляли на поселение в Казахстан, на Северный Урал и другие отдаленные места. Таковы законы войны. Американцы с проживавшими на западном побережье США японцами поступили аналогично. Всех их после нападения японского флота на Перл Харбор арестовали без предъявления обвинений и от греха подальше рассовали по лагерям. Правда, в Америке по окончании войны японцев распустили по домам. Сталин же рассудил иначе: при Екатерине немцы освоили приволжские земли, пусть при нем осваивают казахские. Домой, на Волгу немцам вернуться не разрешили.

После формального восстановления в правах наступило временное затишье, московские власти предпочли бы на этом поставить точку, но депортированные народы считали иначе, они требовали вернуть им утраченные земли, могилы предков и государственность, пусть и урезанную до автономии. Решение предстояло принять Хрущеву, а ему осенью 1956 года было не до крымских татар и чеченцев с ингушами, все его внимание занимала сначала Польша, затем Венгрия и Египет. Только 26 ноября 1956 года, практически одновременно с отводом англо-франко-израильских войск из зоны Суэцкого канала, отец с Булганиным подписали Постановление ЦК КПСС и СМ СССР «О восстановлении национальной автономии чеченского и ингушского народов». 9 января 1957 года Президиум Верховного Совета РСФСР своим указом заново образовал Чечено-Ингушскую Автономную Республику. 11 февраля того же года сессия Верховного Совета СССР принимает закон «О восстановлении национальной автономии Балкарского, Чеченского, Ингушского, Калмыцкого и Карачаевского народов». Теперь они все получили законное право на возвращение домой и могли требовать назад свои дома и земли. Тут же возникла проблема с прижившимися переселенцами, которые чеченцам, ингушам и прочим коренным жителям представлялись «захватчиками». «Захватчики» же не сомневались в своем праве на эти горы и поля. Власти пытались уладить конфликт, предлагали «возвращенцам» пустующие, нередко лучшие земли, но те и слушать не желали, жить по соседству они не хотели и не могли, родовые обычаи требовали селиться на землях предков, рядом с их могилами. Пусть пришельцы и осквернили их, уничтожили надгробия, но могилы-то остались. То и дело возникали драки, дело доходило до поножовщины.

Жившие на Северном Кавказе русские и иже с ними инициированного отцом закона, отменявшего сталинскую депортацию, не приняли, я уже не говорю что не одобрили. Они тоже считали эти земли своими, еще царем отвоеванными у непокорных аборигенов, а ссылку последних Сталиным в Казахстан — «справедливым» решением земельного и иных вопросов. Чеченцы и другие «возвращенцы» придерживались, естественно, диаметрально противоположного взгляда на «земельный вопрос». Соответственно, к отцу они относились с искренним почитанием.

Решение о возвращении депортированных народов породило еще один Указ Президиума Верховного Совета СССР, в соответствии с которым у председателя КГБ Серова отобрали полученный им в 1944 году за операцию по их выселению высший военный орден Суворова. Правда, потерю ему компенсировали таким же орденом за наведение порядка в Венгрии.

Новый закон всерьез не затронул немцев, он снял с них «огульное обвинение в отношении немецкого населения, проживающего в районе Поволжья в пособничестве врагу» и на этом поставил точку. Крымские татары тоже остались в местах своей бывшей ссылки, как и немцы, на правах местных жителей, с паспортами. Всегда уважавшие порядок, закон и силу, немцы вели себя спокойно, а вот татары, не попав в Указ, заволновались, направляли в Москву петицию за петицией.

Мне такое отношение к татарам и немцам представлялось несправедливым, и на очередной вечерней прогулке я полез с вопросами к отцу.

— С татарами, крымскими татарами, — уточнил отец, о каких татарах идет речь, — не так просто. Крым — стратегический район, там у нас расположены военные базы, контролирующие Черное море до самого Стамбула, полуостров нашпигован радарами, кораблями, самолетами, крылатыми ракетами. Крымские татары исторически тяготеют к туркам. А Турция — член НАТО, наш враг. Возвратятся татары в Крым, начнут смотреть в сторону Турции. Конечно, ничего особенного они сделать не смогут… Но зачем нам дополнительная головная боль?

Такое объяснение меня полностью устроило. В исторической памяти россиян и украинцев, а во мне смешались обе крови, татары всегда олицетворяли зло, рабство. Они нападали на Русь, грабили, жгли, насильничали. Правда, и русские тоже нападали на них, грабили, но кто станет осуждать собственных воинов? И то, что Крым теперь наш, а не их, отвечало моему тогдашнему пониманию справедливости.

— Немцы же, — продолжал объяснять мне отец, — на нашей земле гости, их когда-то пригласили цари. К тому же никто не забыл, что немцы — наши вчерашние враги. До войны они жили гостями на российских землях в саратовских и украинских степях, теперь — обустроились такими же гостями на целине в Казахстане. Земли там не хуже. В Саратове местные власти стоят насмерть, свободных пространств у них не осталось. Начнешь возвращать немцев, обидишь русских. Немцы выгоняют их из собственных домов! Пусть не те немцы, но всё же немцы. И с оставляемыми переселенцами землями на целине тоже что-то придется делать, заселять их кем-то еще. Что же получается? Переселять немцев из Казахстана под Саратов, а русских из-под Саратова в Казахстан? Пусть уж все остается как есть.

Какое-то время все и оставалось «как есть».

Поездив по Казахстану, отец познакомился со многими немецкими поселенцами. Их колхозы процветали, выгодно выделялись на общем фоне. В своих выступлениях он ставил немцев в пример соседям. Казахстанские немцы при встречах с Хрущевым время от времени без нажима напоминали о своей утерянной Саратовской «родине». Отец, как мог, уклонялся от прямого ответа. Так продолжалось до 1964 года. В тот год он особенно много ездил по целинным совхозам и колхозам, в том числе и немецким, самым богатым, самым процветающим. Как обычно, разговаривал с людьми, выступал на митингах, выслушивал их просьбы, рассовывал по карманам передаваемые ему из толпы письма и записки. Местных немцев казахстанский достаток не радовал, им было совсем не все равно, где жить, они стремились домой, на Волгу. И отец решился. Он никогда не чурался исправлять свои ошибки, к тому же целина к 1964 году стабилизировалась, обустроилась, «обросла жирком», она проживет и без немцев. 29 августа 1964 года Президиум Верховного Совета СССР издал соответствующий Указ. Но доделать задуманное отец уже не успел. После его отставки проблемами высланных немцев, реализацией Указа Брежнев заниматься не пожелал. «Волюнтаристское» решение Хрущева спустили на тормозах, немцы так и остались на долгие годы в Казахстане. В своих мемуарах Микоян утверждает, что это он первым начал поднимать вопрос о немцах Поволжья. Что это и его заслуга, охотно верю. Вот только останься отец у власти еще хотя бы год, судьбу немцев он бы устроил. А Микоян без Хрущева…

День за днем

С начала 1957 года шахтеров перевели с восьмичасового на шестичасовой рабочий день, естественно, с сохранением заработка, то есть фактически с повышением почасовой оплаты. Летом прошлого года отец обещал шахтерам Донбасса провести это Постановление и свое слово сдержал.

В первых числах января 1957 года в Кремле открылось совещание, посвященное общепиту, обсуждали, как сделать обеды в столовых не только съедобными, но и вкусными.

В январе 1957 года выходят отдельными книгами однотомники Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, а 5 февраля газеты поздравили с 60-летием писателя Валентина Катаева и награждением его орденом.

24 января маршал Жуков отправился с визитом в Индию. Встретили его там, правда, не с таким энтузиазмом, как в 1955 году приветствовали «первопроходцев» — отца с Булганиным, но тоже с огромной помпой: улицы были запружены ликующими толпами, на каждой остановке правительственного кортежа высокого гостя украшали гирляндами из живых цветов. Помню, как после возвращения отца из Индии в 1955 году, мама сетовала на «ядовитость» этих гирлянд. С отцовского костюма их следы не удалось ни отстирать, ни отпарить, ни отчистить.

7 марта 1957 года Юрия Владимировича Андропова освободили от обязанностей чрезвычайного и полномочного посла в Венгерской Народной Республике и назначили заведующим отделом ЦК ЦПСС, отвечающим за отношения со странами народной демократии, нашими восточноевропейскими союзниками. В этот день Андропов сделал первый шаг в восхождении к вершинам власти.

23 марта 1957 года публикуется Указ Президиума Верховного Совета СССР «О понижении размера налогов с рабочих и служащих, получающих заработную плату до 450 рублей в месяц». Трудно поверить в такую мизерную зарплату. После деноминации рубля в 1961 году — это всего 45 рублей. И с этих 45 рублей еще требовалось уплатить налоги.

8 апреле газеты сообщили об успешных испытаниях судов на подводных крыльях, знаменитой «Ракеты» и их конструкторе Ростиславе Евгеньевиче Алексееве. Новость произвела сенсацию в мире. Это чисто советское изобретение, академики Келдыш и Лаврентьев еще в тридцатые годы разработали и опубликовали в научных журналах теорию «подводного крыла». Советские суда на подводных крыльях многие десятилетия оставались в мире вне конкуренции.

9 апреля 1957 года в Киеве, в Институте кибернетики, 33-летний математик Виктор Михайлович Глушков, будущий академик, представил Государственной комиссии свою первую электронно-вычислительную машину «Киев». Через тридцать лет, в Институте кибернетики имени академика Глушкова Украинской Академии наук я защитил докторскую диссертацию.

12 апреля 1957 года газета «Правда» поместила обширную, пестрившую цифрами, статью директора Новочеркасского электровозостроительного завода, обосновывающую необходимость расширения прав руководителей предприятий.

Под Первомай, 30 апреля 1957 года, в Москве открыли линию метро от Крымской площади до нового стадиона в Лужниках. Отец выступал перед строителями, собравшимися у входа на станцию Фрунзенская, а затем вместе с Булганиным, Маленковым, Микояном, Первухиным, Сусловым и Фурцевой прокатился на метропоезде.

12 мая 1957 года газета «Известия» обсуждает перспективность атомных судов, ледоколов, сухогрузов, танкеров. Об уже строящемся атомоходе «Ленин» автор пока не упоминает, а уже в декабре его спустят на воду.

В 1957 году мама похоронила свою маму Екатерину Григорьевну Кухарчук. Екатерина Григорьевна, украинская крестьянка, почти всю свою жизнь прожила, как сама говорила, «под поляками», сначала в Царстве Польском в составе Российской империи, а потом в независимой Польше маршала Юзефа Пилсудского. С моей мамой, эвакуировавшейся из родного села в Россию в 1915 году вместе с отступавшей царской армией, бабушка встретилась только в 1939 году, когда Красная Армия всего на несколько дней заняла ее родное село Василев. Согласно договоренности, этот Холмский район относился к немецкой зоне оккупации.

С того времени бабушка жила с нами в положенных отцу по статусу резиденциях, но так и осталась до конца своих дней крестьянкой, ежегодно засаживала овощами огород, выращивала уток, кур, кроликов. На столе у нас всегда были свежие овощи: отдельно бабушкины, отдельно с отцовых экспериментальных грядок, отдельно с правительственной продуктовой базы. Бабушка научила меня собирать грибы, вот только называла она их по-польски. Уже взрослым я с удивлением обнаружил, что известные мне с детства «кобыльи варги», в переводе — «лошадиные губы», следует называть «чернушками». Первое название и по сей день кажется мне более правильным. Взгляните на гриб, и цветом, и формой — вылитые лошадиные губы, если вы, конечно, знаете, как эти губы выглядят.

В начале 1950 года бабушка заболела легочным туберкулезом, ослабела, огород забросила. Жила она безвыездно на даче в Огарево, но теперь не в главном доме, мама переселила ее в отдельный флигелек. В семье у нас почти все переболели туберкулезом — моя старшая сестра Юля, мамин брат Иван Петрович, его дочь, мамина племянница, Нина Ивановна, я сам с туберкулезом ноги пролежал в гипсе более года. Мама панически боялась «палочки Коха», так она по-научному называла бациллы туберкулеза. Общаться с бабушкой детям запретили, но мы запрет не соблюдали, регулярно бегали к ней в гости.

Теперь бабушка умерла. Место для могилы на Новодевичьем кладбище мама выбрала, как она говорила, «уютное», рядом с высокой кирпичной стеной вдоль Лужнецкого проезда, установила серую надгробную плиту только с именем и годами рождения — смерти. Более представительное надгробие она посчитала нескромным. С годами к бабушке в могилу «подселились» мои сестры, сначала младшая Лена, потом старшая Юля.

25 мая 1957 года в Москве открылась высотная гостиница «Украина».

7 июня 1957 года объявили о создании Союза кинематографистов СССР. До того кино числилось в Министерстве культуры на правах производственного главка. Теперь киношников уравняли в правах с писателями, композиторами, художниками и архитекторами.

8 конце июня 1957 года после более чем двадцатилетнего молчания выстрел пушки с бастиона Петропавловской крепости возвестил, что в Ленинграде наступил полдень. Пушка перестала стрелять после убийства Кирова, 1 декабря 1934 года: опасались, как бы злоумышленники не заменили холостой заряд боевым. Такое однажды уже случилось до революции, по недосмотру. Теперь традицию, установленную еще Петром I, возродили.

 

От вертикали к горизонтали управления

Трудности с подготовкой «честной» пятилетки окончательно убедили отца — министерская централизованная вертикальная структура себя исчерпала. Выход в регионализации экономики. Местные руководители, такие, как и он сам когда-то, лучше распорядятся ресурсами, им легче увязать производителей с потребителями. Самое же главное — в небольшом или не очень большом регионе легче составить план. Реальный, честный план. Госплану останется сложить вместе планы регионов, «сшить» их, заштопать прорехи, и пятилетка готова. Выиграет не только пятилетка, страна получит новый импульс в своем развитии.

Отец понимал, что идеального решения не существует. Перенос центра тяжести экономики на места таит свои опасности, грозит обособлением регионов, но он считал географический регионализм меньшим злом, чем министерский, ведомственный сепаратизм. Отец от него настрадался сам, нагляделся, как мучились другие и какой ущерб от него несло государство. Только один пример: после войны, впечатленные бомбардировками Лондона новым немецким «оружием возмездия», и американцы, и мы занялись баллистическими ракетами. Технология их проектирования и изготовления близка к авиационной. В США за баллистические ракеты взялись авиационные фирмы, выделили под них часть своих проектных подразделений и производств. Научную базу — аэродинамические трубы, барокамеры, центрифуги, прочностные стенды, специальное материаловедение, траекторные и иные расчеты сохранили для самолетов и ракет общими. Наука обходится особенно дорого. Объединение под общей крышей самолетов и ракет дало американцам существенную экономию.

В плановой советской экономике поступили иначе. Министерство авиационной промышленности, где перспективные разработки возглавлял в ранге заместителя министра сталинский любимец, известный авиаконструктор Александр Сергеевич Яковлев, всеми силами отбивалось и сумело отбиться от баллистических ракет. Они и без того перегружены: у них и реактивная авиация, и крылатые ракеты, и зенитные ракеты. Им не до «карандашей». Баллистику, «карандаши», приютили пушкари, Министерство вооружений. Их молодой и энергичный министр Дмитрий Федорович Устинов разглядел в ракетах будущее: сегодня пушка стреляет от силы на сорок километров, а завтра ракета улетит на тысячи. Баллистические ракеты попали к вооруженцам. Однако «наука» в министерстве Устинова хотя и умела рассверлить пушечный ствол, но понятия не имела об аэродинамике и других авиационных премудростях. Скоординировать работу двух отраслей не получилось. Устинов создавал свою науку в своем министерстве: свою аэродинамику, свою прочность, свое материаловедение, все свое, и все заново. Затратили миллиарды государственных рублей, но, по мнению министра Устинова, они пошли на дело, на его, министерское, дело. Теперь он все держал в своем кулаке. Осуждать Устинова не за что, он играл по правилам министерской отраслевой экономики и по этим правилам играл правильно. На авиационного «дядю», у которого свой план, свои проблемы, которому на соседа начхать, Устинов не рассчитывал и рассчитывать не мог. Каждый министр отвечает за свой план.

Так, в Советском Союзе при всей его послевоенной нищете из-за непреодолимости межведомственных барьеров растратили миллиарды и миллиарды рублей. И это в отраслях, находившихся под пристальным вниманием высших руководителей государства. «Периферийные» министры чувствовали себя еще вольготнее.

Или, к примеру, университетская наука. Во всем мире профессора не только учат студентов, но и по заказу фирм ведут исследования. Сотрудничество выгодно обеим сторонам: университеты получают дополнительное финансирование, а заказчики — по сходной цене современнейшие машины и технологии. Одновременно профессора оттачивают свою квалификацию, а студенты не только читают учебники, но и участвуют в реальных исследованиях.

В Советском Союзе руководствовались ведомственной логикой: министерства подминали под себя научные исследования, плодили свои научно-исследовательские институты, заманивали к себе лучших ученых, формировали «ведомственную» науку. Свой институт сделает, что ему прикажут, а университет?… У университета — свой министр… Некоторые ведомства, побогаче, заказывали «своим» университетским кафедрам какие-то исследования, но не те, от которых зависел план. Их научные отчеты непрочитанными ложились на полку. Университетской науке платили не за результат, так «подкармливали своих профессоров», учивших для отрасли «своих студентов». В результате страдали все — министерства несли дополнительные и необязательные затраты на науку, переманивали к себе стоящих ученых, университеты, в свою очередь, ученых теряли, оставшиеся на кафедрах профессора учили студентов по книжкам и сами теряли квалификацию. Приходилось зазывать в университеты специалистов-практиков из министерских исследовательских институтов, чтобы они по совместительству, по вечерам рассказывали студентам о последних достижениях в областях, где им предстояло работать. Конечно, если поискать, найдутся примеры успешного сотрудничества университетов с отраслями, но это исключение из правил.

Покушаясь на хорошо сцементированную министерскую твердыню, отец понимал, что сопротивляться ему будут отчаянно, до последнего. Чтобы облегчить прохождение реформы, он схитрил, предложения представил не своими, а, в традициях тех времен, призвал восстановить ленинские заветы, искаженные последующими сталинскими наслоениями. При Ленине в двадцатые годы экономикой России управляли региональные Советы народного хозяйства (совнархозы). Теперь отец предлагал к ним вернуться. 27 января 1957 года, вскоре после фиаско с шестой пятилеткой и перестановок в Госэкономкомиссии, он рассылает предложения «Об улучшении руководства промышленностью и строительством». В ее основу заложен переход от «жесткой вертикали в экономике» к «гибридной горизонтали». Уже на следующий день записку обсуждали на Президиуме ЦК. У только что назначенного вместо Сабурова Председателем Госэкономкомиссии Первухина (с 1939 года возглавлявшего Наркомат и Министерство электростанций и электропромышленности, а затем заместителя и первого заместителя Председателя Совета Министров) реформа централизованной министерской структуры восторгов не вызвала.

— Сомнения есть. Я не уяснил себе, — так высказался он на заседании Президиума ЦК. — Я сторонник крупных министерств. Их преимущества в концентрации, централизации, специализации. При территориальном управлении все плюсы потеряем.

Первухин говорил долго, непривычно эмоционально, и резко заключил:

— Ограничиться обменом мнениями. Иными словами, хода предложениям отца не давать.

— Предложения правильны и с политической, и с деловой точки зрения, — возразил Микоян.

— Речь идет о крупной реформе. Предложения правильны, — поддержал Микояна Булганин. — Не затягивать решение вопроса.

Затем слово взял Молотов. Записка отца ему не нравилась, но, не получая поддержки в Президиуме ЦК в своих, уже многочисленных, стычках с отцом, Молотов, в отличие от Первухина, не захотел атаковать в лоб. Опытный бюрократ, он избрал тактику забалтывания проекта в бесконечных комиссиях и подкомиссиях. На этот раз говорил он размеренно, не заикаясь (Молотов от природы заика). Осторожно подбирая слова, Вячеслав Михайлович высказал «сомнение» в правильности предложения:

— Обсудить надо этот вопрос, и не раз. Рано говорить о ликвидации министерств. Можно уменьшить их роль в пользу местных органов руководства промышленностью, решать по этапам, а не чохом.

Следующим взял слово Брежнев, он считал, что «соображения, изложенные в записке, правильны. На местах выросли кадры. Надо только чуть доработать детали».

— У нас единое государство. Спасение не в раздроблении, — сомневается Ворошилов. — Не следует торопиться. Изучить хорошенько. Поручить высококвалифицированным практикам разработать вопрос. Без проверки ералаша не оберемся.

— Предложения очень серьезные. На собраниях в Москве ставят вопрос, что дальше будет? Согласна, вопрос серьезный, но предложения дадут многое, — плетет словесные кружева Екатерина Фурцева. Она пока не сориентировалась, чью сторону принять.

— Направление правильное, — поддержал отца Суслов.

— Вопрос не новый, но обобщен, и в этом смысле предложения новые, — Сабуров явно не хотел говорить по существу. Ссориться с Хрущевым после потери Госэкономкомиссии, ему представлялось опасным, но поддержать регионализацию он себя заставить не мог. — Вопросы централизации усилить. Предложения правильны, но не спешить, продумать вопрос.

Вы что-нибудь поняли? Я не понял, за исключением желания похоронить реформу в бюрократических проволочках. Тактика для Сабурова, опытного госплановца, не новая.

Беляев, недавно пришедший в секретари ЦК из Алтайского крайкома, целиком «за».

— Мы даже не представляем, какие экономические выгоды принесет эта перестройка, — солидарен с Беляевым Аверкий Аристов, тоже секретарь ЦК, в недавнем сибиряк, перебравшийся в Москву из Хабаровского крайкома.

— Вопрос в записке поставлен правильно, — поддерживает отца Шверник, но поддерживает не по убежденности, а по привычке держаться линии Первого секретаря. Так его приучила жизнь.

Отец прекрасно понимает замысел Молотова, Сабурова и им сочувствующих. Его задача «договориться в принципе», не увязнув в бюрократическом болоте. Против создания комиссии он не возражает, но предлагает разбавить в ней москвичей ленинградцами, киевлянами, свердловчанами. Они его союзники и его резерв, и, конечно, надо записать в комиссию основных противников: Молотова, Сабурова, Первухина, Байбакова, пусть они послушают людей с мест, поспорят с ними и обязательно поставят свои подписи под рекомендациями.

27 января 1957 года — знаменательный, но всеми забытый день в российской истории. В этот день Хрущев сделал первый шаг в преобразовании централизованной, забюрократизированной экономики в более свободную. 2 февраля утвердили состав комиссии, а уже через пару дней провели первое заседание. Спорили до хрипоты. Члены комиссии — секретари обкомов, как и предполагал отец, поддержали «совнархонизацию» страны. Тем самым они получали в свои руки реальную власть, возможность хозяйствовать в своих областях. Они устали от того, что не имеют прав воздействовать на директоров «своих» предприятий, заставить их сотрудничать друг с другом на благо региона, а в случае оборонных предприятий местные органы порой вообще не знали, что они производят.

— В Ленинграде 1 380 предприятий разобщены, подчинены сотне московских министерств, — жалуется Фрол Романович Козлов, представлявший в комиссии Ленинград.

— В Москве министерства содержат 500 литейных цехов, тогда как по расчетам специалистов достаточно иметь не более трех, но крупных. Узкая ведомственность мешает специализации и кооперированию, — вторит ему Иван Васильевич Капитонов, член комиссии от столицы.

— Из двадцати двух миллиардов рублей республиканской экономики местные власти контролируют едва ли два миллиарда. Не можем использовать плановую экономику. Пять лет пытались составить единый план по труду, в энергетике и в других областях, не смогли, — горячится секретарь ЦК Компартии Узбекистана Нуритдин Мухитдинов.

Я не стану приводить цитаты из выступлений всех представителей с мест, они по сути сводились к одному: «Предложение правильное, его одобрят все парторганизации».

Но министры роптали. Специалисты, хорошие профессионалы, они выросли в «клетке» министерской экономики и не представляли себе жизни иной. Правда, роптали министры втихомолку, открыто несогласия не высказывали, пытались свести реформу к пересадкам внутри привычных государственных структур.

— Начать перестройку, но по отраслевым направлениям (то есть внутри министерств. — С. Х.), — лейтмотив выступления Алексея Николаевича Косыгина, первого заместителя Первухина, наиболее четко сформулировавшего в комиссии министерско-бюрократическую точку зрения.

Однако когда дошло до голосования, московские министры под напором представителей с мест согласились, что перенос центра тяжести управления на места даст «больше эффекта».

Даже Байбаков, наиболее твердый сторонник вертикали в управлении экономикой, не решился открыто возразить, выдавил из себя:

— Вопросы, поставленные в записке, заслуживают серьезного внимания. Республики должны планировать от начала до конца, а сводный план составлять в Госплане.

В кулуарах он вел себя иначе, аттестовал новации Хрущева непродуманными, грозящими государству неисчислимыми бедами.

Заручившись одобрением комиссии, отец предложил не мешкая утвердить основные направления реформы на Пленуме ЦК, собрать его 10–11 февраля, накануне или по завершении уже объявленной сессии Верховного Совета СССР. Все члены Пленума ЦК — одновременно и депутаты, значит, им не придется приезжать в Москву дважды. После Пленума вынести реформу на всенародное обсуждение, а затем принять необходимые законы. Всенародное обсуждение — еще одно нововведение отца. Тем самым он стремился сделать процесс принятия решения демократичнее. К тому же, кто-то подметит огрехи, кто-то посоветует что-то дельное. Голосование на Президиуме ЦК прошло единогласно, только Молотов проскрипел:

— Предпочитал бы созвать Пленум ЦК позже, но не вношу предложения ввиду того, что большинство высказалось за его созыв.

И нехотя проголосовал «за».

13 февраля 1957 года отец докладывал Пленуму ЦК уже не предложения к плану, как в январе, а практически сверстанный план реформы, убеждал присутствовавших, что «в нынешних условиях необходимо перенести центр тяжести оперативного руководства промышленностью и строительством на места, ближе к предприятиям и стройкам… Следует перейти от управления через отраслевые министерства к новым формам управления по территориальному принципу».

14 февраля Пленум ЦК единогласно, включая Молотова, проголосовал за реформу. Хрущеву поручили переписать доклад в виде тезисов «О дальнейшем совершенствовании организации управления промышленностью и строительством», с тем чтобы после одобрения Президиумом ЦК их опубликовать в газетах. Месяц с небольшим отвели на обсуждение, поправки, дополнения. Сессию Верховного Совета СССР для принятия формального Закона решили созвать в начале мая. Так в общих чертах выглядел план отца. Через несколько дней он разослал членам Президиума ЦК тезисы, а 22 марта 1957 года их вынесли на одобрение Президиума ЦК. Вопрос по существу не обсуждали и не могли обсуждать, после вынесения решения Пленумом возражения по существу трактовались бы как борьба против линии партии, фракционность, осужденная съездом еще в 1921 году. «Тезисы отвечают решениям Пленума» — эта фраза на разные лады повторялась от выступления к выступлению. Только Молотов не высказался ни за, ни против.

Не возражая по существу, сторонники сохранения централизованной власти зашли с другой стороны, предложили напрямую подчинить совнархозы Совету Министров СССР. «Реформаторы» с ними не соглашались. Договорились о двойном подчинении, а вот что означает «двойное подчинение», предстояло еще сформулировать.

Судя по скупым записям Малина, на заседании явно просматриваются две группы. Одна — Микоян, Булганин, Маленков, Аристов, Жуков, Брежнев, Шепилов, Гришин — твердо стоит на позиции отца. Другая — Молотов, Ворошилов, Каганович, Сабуров, Первухин, Байбаков — против не высказываются, но выражают сомнения.

— Не ясно насчет снабжения. Кто управляет отраслевым развитием? — не спеша нанизывает вопросы Молотов. — Будут ли отраслевые отделы в совнархозах?

— Мы уславливались представить схему реформы, а не план, — это уже Ворошилов.

— Можно принять за основу, но следует соблюсти баланс в цитатах, — осторожничает Каганович.

— Лимиты на прокатные станы выдавать из центра, — беспокоится Первухин. — Для сохранения специализации иметь в центре Госкомитеты.

— В Госплане сосредоточить и текущее планирование, — подает свой голос приглашенный на заседание Байбаков.

Договариваются для обсуждения проекта тезисов созвать 26 марта в 10 часов утра заседание Совета Министров СССР.

Казалось бы, ничего особенного, рутинный деловой разговор, одни предложения заслуживают внимания, другие — не очень, а иные и вовсе никчемные. Точно таким обещало стать и заседание правительства, состоящего из тех же людей, которые присутствовали на Президиуме ЦК. Обещало, но не стало.

Возмутителем спокойствия снова стал Молотов. Он долго крепился, но наконец не выдержал. Вячеслав Михайлович никак не мог принять регионализацию, смириться с перемещением рычагов управления экономикой на места. Лишение центра всей полноты власти, для него, человека, выросшего в диктатуре единовластия, отожествлялось с гибелью той системы, которую он строил вместе со Сталиным, которой служил. Молотов понимал, что его вряд ли поддержат на заседании правительства, но и заставить себя промолчать не мог. Он считал, что смалодушничал на заседании Президиума ЦК 22 марта, и теперь решил излить душу в записке-предупреждении об опасности для России, таящейся в «децентрализации», другими словами в демократизации. Его уже не останавливало, что, подав такую записку, он сам становится «фракционером», ставит себя на одну доску с бухаринско-зиновьевскими оппозиционерами, осужденными и проклятыми за «борьбу против партии», в том числе им самим.

24 марта 1957 года фельдъегерь доставил отцу от Молотова записку с предписанием вручить лично. Отец удивился, ведь у них с Молотовым кабинеты в Кремле расположены по соседству, но ничего не сказал, молча расписался на квитанции.

Распечатав пакет, отец принялся за чтение. Ему сразу бросилась в глаза фраза: «Представленный проект явно недоработан… однобоко отражает решение февральского Пленума ЦК…» Другими словами, это не Молотов, а он, отец, пошел против Пленума, и Молотов посчитал себя обязанным его поправить, указать на неправомерность его пока еще не фракционности, но несомненной ошибочности предлагаемых шагов.

Если отбросить обвинение в «доведении децентрализации до недопустимой крайности», без указания, где эта «крайность» располагается, письмо сводилось к поправкам, не противоречащим существу реформы: «Учредить Экономический совет, подобный Совету Труда и Обороны», «уточнить отношения назначаемого из Москвы руководства совнархоза и местного Облисполкома», «не ясна организация снабжения предприятий, входящих в совнархоз».

Ничего нового, о том же некоторые из присутствовавших говорили на заседании Президиума ЦК, вопросы действительно существуют и требуют прояснения. Сами возражения Молотова отца не удивили, но он не ожидал, что Вячеслав Михайлович, промолчав при обсуждении существа реформы, заявит о своем несогласии, когда все уже решено, даже Пленум ЦК проголосовал «за» и осталось только доработать практические детали. Письмо Молотова можно было бы приобщить ко всем уже полученным и еще только ожидаемым замечаниям и предложениям, с тем чтобы, по возможности и целесообразности, учесть их в окончательном тексте будущего закона.

Можно было бы, если б не первая фраза «об однобокой трактовке решений Пленума». Отец не сомневался, письмо — пробный шар, если его не отбить, Молотов перейдет в наступление по всему фронту, обвинит его в искажении решений Пленума, других мыслимых и немыслимых грехах. Дело тут не только и не столько в совнархозах, сколько в том, куда двигаться стране, вперед к постепенной демократизации или назад, к непререкаемой диктатуре центра. Другими словами — все дело во власти.

26 марта отец написал резкий ответ Молотову, отослал его не только адресату, но и всем членам Президиума ЦК. Основная мысль — Молотов ревизует уже принятое Президиумом и Пленумом ЦК решение, ставит себя в оппозицию руководящим органам власти.

Остальное неважно, суть не в конкретных разногласиях, часть из них отец принимает, часть опровергает, часть отвергает сейчас, но примет в будущем. К примеру, 26 марта отец считает учреждение предлагавшихся Молотовым государственных комитетов излишним, а через несколько месяцев сочтет их полезными. Такая притирка естественна при любых серьезных преобразованиях, что-то жизнь отторгнет, что-то примет.

На заседании Совета Министров возражения Молотова не выносили, он адресовал их не министрам, а Президиуму ЦК. И отец апеллировал не к правительству, а к высшему властному органу страны — Президиуму ЦК.

Совет Министров обговорил детали будущей реформы и одобрил «представленные тов. Хрущевым тезисы». А вот на следующий день, 27 марта, на Президиуме ЦК реформу обсуждали дважды. Сначала внесли последние поправки и по предложению Микояна постановили «Утвердить тезисы доклада тов. Хрущева. Опубликовать в субботу, 30 марта, сего года».

Потом, поговорив о Венгрии, перешли к семнадцатому вопросу повестки дня: «Записке тов. Молотова… и ответу тов. Хрущева». Все присутствовавшие, люди в политике искушенные, не хуже отца понимали: суть разногласий не в тактике проведения реформы, речь идет о принципах будущего устройства государства, о политике, о власти и… о явно обозначившемся в Президиуме ЦК противостоянии.

Еще до начала обсуждения никто не сомневался, что Молотов проиграл, на стороне Хрущева не только численный перевес, но и воспитанная Сталиным привычка держаться позиции «первого», сообща громить его оппонентов. Понимал это и Молотов, попытался свести свои возражения к деталям: «Записка точно формулирует мои предложения. Докладчик, то есть Хрущев, сначала склонялся к Госкомитетам, а теперь не допускает». И главное: «Неправильно мне приписывать несогласие с решением Пленума. Если возникнет вопрос, я готов отозвать записку. Я не против перестройки, но первый проект сохранял однобокость».

Другими словами, Молотов сложил оружие и теперь не знает, как выйти из положения.

— Записка в нехорошем тоне, но не думаю, что Молотов хотел кого-то подкузьмить, — пытается разрядить обстановку Ворошилов и в заключение произносит главное: — Документ нужно изъять.

— Товарищ Молотов, написав записку, поступил неправильно, — осторожничает Маленков. — Будет ущерб, если создастся впечатление, что в партии разногласия. Неправильно это.

— Записка по своей резкости и обобщению звучит сомнительно, — это ошибка, но я не считаю ее платформой, — уточняет Каганович, — ибо «платформа» — это принципиальное политическое противостояние, а не технические разногласия. Согласен с сомнениями товарища Маленкова и предложением тов. Ворошилова не прикладывать документы к протоколу.

Большинство присутствовавших на заседании считает иначе: поведение Молотова не случайно и его следует осудить.

— Враги больше всего хотели поколебать единство руководства. В записке тов. Молотова консерватизм и желчность, — слова Шепилова звучат жестко, он явно не сочувствует Молотову.

— Молотов вроде бы не согласен, а голосовал «за». Записка послана с целью, составлена с расчетом на политические разногласия, для драки, — возмущается Микоян.

— Товарищ Молотов излагает цель записки как внесение поправок, но цель иная… — начинает свое выступление Жуков и заканчивает его требованием не только к Молотову: — Есть товарищи, которые должны пересмотреть свое поведение.

— Выступление Молотова не партийное, — считает Шверник.

— С какой целью записка написана? — риторически вопрошает Кириченко. — Не согласен с товарищами Кагановичем и Ворошиловым.

— Дать оценку документу, — считает Беляев.

— Не замалчивать записку перед членами ЦК, — высказывает мнение Брежнев.

— Записка неправильная, — солидаризируется с большинством Первухин, — товарищ Молотов не согласен с реорганизацией по существу.

Суслов, Фурцева, Козлов, Аристов, Поспелов высказываются в таком же духе.

— Молотов не верит в это дело, — подводит итог отец. — Он не связан с жизнью, по целине — не согласен, во внешней политике — не согласен, с запиской — не согласен. На Пленуме не выступал, а сейчас предлагает создать новую комиссию, оттягивает решение. Не всегда Молотов проявлял медлительность: коллективизацию он подгонял, когда в 1937 году генералов репрессировали, он поторапливал.

27 марта, можно считать, произошел открытый разрыв Молотова с отцом. Отношения в Президиуме ЦК все более обострялись, нарыв не мог не прорваться. Вот только когда? Не раньше, чем он созреет, когда оппоненты отца почувствуют силу и рискнут объединиться на общей «платформе», если воспользоваться словами Кагановича.

Отец же проявлял неоправданную беспечность, казалось, и не задумывался о нависшей над ним опасности, всецело занялся подготовкой реформы, деталями ее реализации.

Началось всенародное обсуждение. Газеты пестрели статьями, одобрявшими децентрализацию экономики, предлагавшими те или иные практические усовершенствования. Противники совнархозов открыто не высказывались. В результате обсуждения выработали компромисс: из имевшихся пятидесяти двух министерств (двадцать три общесоюзных и двадцать девять союзно-республиканского подчинения) оставить горстку, в основном непромышленных. Сохранялись министерства обороны и иностранных дел. Не тронули системообразующие министерства: путей сообщения, транспортного строительства, морского флота, внешней торговли, электростанций (без электропромышленности) и химической промышленности. Они оставались в распоряжении центра. Министерство среднего машиностроения (атомное) реформировать просто не решились, да и секреты у них не совнархозовского уровня. Министерства внутренних дел, финансов, культуры, связи, сельского хозяйства, высшего образования, геологии и охраны недр, здравоохранения, торговли и хлебопродуктов реформа по существу не затрагивала, но изменяла их статус — из общесоюзных эти ведомства перевели в союзно-республиканские, подчеркнув тем самым возросшую роль республик в решении вопросов, еще вчера относившихся к исключительной юрисдикции Москвы. Остальные же министерства упразднили, их предприятия переходили под власть регионов. Правда, реализовывалась реформа в два этапа. На первом — оборонные отрасли, авиацию, судостроение и вооружение решили не трогать. Отец хотел сначала посмотреть, как пойдут дела на передаваемых совнархозам гражданских предприятиях. Убедившись, что все идет гладко и планы в совнархозах не только выполняются, но и перевыполняются, в декабре 1957 года решили судьбу и этих министерств. Одновременно «с целью сохранения единой технической политики», на базе бывших оборонных министерств создали компактные государственные комитеты, передав в их ведение особо важные, общегосударственного уровня, проектные и научные организации. О тандеме совнархозы — госкомитеты, регионы — центр, разделении и одновременно балансе властей, местных и московских, много спорили с самого зарождения реформы. Молотов тоже упоминал госкомитеты в своей печально знаменитой записке. Отец колебался, сначала включил комитеты в исходный проект предложений, потом вычеркнул, посчитав, что таким образом противники преобразований попытаются де-факто сохранить министерскую структуру. Теперь, когда совнархозы состоялись, а министерства распались, угроза реставрации старой системы больше не существовала, он санкционировал создание госкомитетов. Такой симбиоз: производство в регионах, а техническая политика, наука, новые разработки в центре — разумно увязывал воедино региональные и общегосударственные интересы. К тому же, министры, не все, но самые влиятельные, назначались председателями комитетов, а значит, оставались в Москве, как и их заместители, начальники главков и так далее. Тем самым снималась их лично-шкурная, весьма существенная, составляющая сопротивления реформе.

 

Безминистерская власть, люди и должности

Формально реформа стартовала после того, как 7 мая сессия Верховного Совета приняла закон, ликвидировавший министерства и учреждавший совнархозы: в России — семьдесят, на Украине — одиннадцать, в Казахстане — девять, в Узбекистане — четыре, и по одному в остальных союзных республиках. Совнархозы подчинялись центральному правительству не напрямую, а опосредованно, через республиканские Советы Министров. Одновременно упразднили Госэкономкомиссию как не оправдавшую возлагавшихся на нее надежд. Ее председателя Первухина, он и проработал-то всего пять месяцев, назначили министром среднего (атомного) машиностроения. Это министерское кресло оставалось вакантным с прошлого года, когда умер Аврамий Павлович Завенягин, старый знакомый отца, еще с донбасских времен. До революции они работали по соседству, Аврамий Павлович под землей — шахтером, отец на поверхности — слесарем. В начале двадцатых годов Завенягин стал секретарем Юзовского окружкома, отец оказался одной ступенью пониже. Вместе они проработали недолго. В 1922 году отец ушел учиться на рабфак, в 1923 году Завенягин стал студентом Московской горной академии. У отца сохранились самые теплые воспоминания о своем бывшем начальнике. В тридцатые годы Завенягин строил металлургический комбинат в Магнитогорске, на Урале, потом — Норильский никелевый комбинат, оттуда его выдернуло ведомство Берии и предложило заняться атомными делами.

Завенягин, непременный участник первых атомных испытаний, умер от облучения. В 1950-е годы о радиации задумывались мало, более того, считалось хорошим тоном сразу после взрыва «скатать» в эпицентр, своими глазами взглянуть на разрушенные постройки, искореженную технику, своими руками потрогать еще горячую почву. Вот Завенягин и доездился.

Назначение на министерский пост, пусть и один из самых престижных, Первухин расценил как явное понижение. Сохранивший за собой титул первого заместителя Председателя правительства и членство в Президиуме ЦК, он, еще вчера колеблющийся, пополнил ряды потенциальных оппонентов отца. Сам он предпринимать ничего не собирался, хотя децентрализация управления ему, воспитанному в сталинской школе, явно пришлась не по нутру. Одно дело бурчать, судачить с приятелями, другое — действовать. Действовать он не намеревался, вот если только кто-нибудь другой решится начать…

С ликвидацией Госэкономкомиссии все планы — и перспективные, и текущие, возвращались в лоно Госплана. Но уже иного Госплана, не всемогущего сталинского планового комитета, раздававшего задания и ресурсы министерствам и ведомствам, а нового, как его назвали в постановлении, «Научно-планово-экономического органа, координирующего региональное планирование», надзирающего за соблюдением единой экономической политики.

Теперь на совнархозы возлагалась обязанность составлять планы, «базирующиеся на твердом фундаменте знания жизни и реалистической оценке возможностей». Госплану же вменялось сводить воедино предложения регионов, следить за местными руководителями, чтобы тем было неповадно смухлевать или занизить показатели плана.

С Байбаковым отец решил тоже расстаться, за прошедшие полгода дела с пятилеткой не поправились, а только еще более запутались. К тому же Николай Константинович, мягко говоря, скептически отнесся к реформе, а отцу на столь важном посту Председателя Планового комитета требовался единомышленник, а не оппонент. Хотя доверие отца к Байбакову и ослабло, он не избавлялся от зарекомендовавшего себя хозяйственника-управленца, 3 мая 1957 года перевел его ступенькой ниже, в Председатели Госплана РСФСР.

Председателем Союзного Госплана отец решил поставить человека не старой министерской закваски, все они не видели альтернативы отраслевой вертикали, не понимали необходимости реформы. Его выбор остановился на Иосифе Иосифовиче Кузьмине, заведующем Отделом машиностроения ЦК КПСС. Он с самого начала горячо и искренне поддержал идею совнархозов, весь год помогал отцу в составлении тезисов и докладов. Кузьмин показался отцу человеком исполнительным, инициативным и думающим. Так Кузьмин стал Председателем Госплана СССР. Заместителями к нему назначили вчерашних министров, самых деятельных, самых знающих: авиационщика Михаила Сергеевича Хруничева, автомобилиста Николая Ивановича Строкина, пищевика Василия Петровича Зотова. Основные отделы нового Госплана возглавили тоже недавние министры: угольщик Александр Федорович Засядько, строитель Ефим Степанович Новосельцев, сельскохозяйственник Григорий Сергеевич Хламов. Всем им сохранили министерский ранг, министерские оклады и другие блага. Остальных оставшихся не у дел министров раскидали по совнархозам.

Молотов резко возражал против замены Первухина Кузьминым. Первухин — член Президиума, а Кузьмин — даже не член ЦК. В подчинение к нему попадают бывшие министры, занимавшие в партийной иерархии более высокое место, кого избрали на последнем съезде в Центральный Комитет, кого в Ревизионную Комиссию. По мнению Молотова, Кузьмин не имел права командовать ими. Отец счел его возражения неделовыми, пусть Кузьмин испытает себя, если справится, то и в ЦК войдет, и Президиум ему не заказан. Отец остался при своем мнении, Молотов — при своем.

По замыслу отца, центр тяжести планирования перемещался в регионы, но, как только это произошло, совнархозы начали «тянуть одеяло на себя». Каждый старался урвать побольше за счет соседа. В новых условиях Госплану отводилась роль центростремительной силы, объединявшей совнархозы в единую экономику единого государства. В таких условиях председателю Госплана требовалось досконально разбираться в региональной и общесоюзной экономике, пресекать экономический сепаратизм и одновременно распознавать и поддерживать, подпитывать из общесоюзной копилки важнейшие производства, освоение технологий будущего, перспективных изобретений. Здесь необходимо техническое чутье и одновременно твердая рука. Запустить же руку в общесоюзную копилку стремились все. Каждый считал свой проект, свой завод, свою стройку наиважнейшей, наинужнейшей, с пеной у рта доказывал свою правоту. Так вели себя министры при старой системе, новые председатели совнархозов ничем не отличались от них. Когда подходила пора делить ресурсы, дело порой едва не доходило до рукоприкладства. Вот как описывает все тот же Байбаков одно из совещаний в Госплане, правда, в еще военные годы. Пример, конечно, из другой эпохи, но бюрократические нравы с тех пор почти не изменились. Его, тогда министра нефтяной промышленности, вместе с угольным министром Василием Васильевичем Вахрушевым вызвали к председателю Планово-бюджетной комиссии Вознесенскому для очередной «накачки»: дефицит топлива в стране грозил обернуться катастрофой и на фронте, и в тылу. Доклад министров не удовлетворил Вознесенского, оба требовали дополнительных ресурсов: труб, стоек для крепления шахтных штреков, просто лопат.

— Нет у нас ничего, и ничего вам мы дать не можем, — отбивался от них Вознесенский, — изыщите собственные ресурсы, но увеличьте добычу нефти и угля.

Министры стояли на своем: «Если вы нам ничего не дадите, то ничего и не выйдет».

«Напряжение в кабинете возрастало, — пишет Байбаков, — и вдруг Вахрушев побледнел, вскочил со стула, схватил Вознесенского за лацканы пиджака и начал трясти его, выкрикивая свои доводы. Вознесенский тоже схватил “собеседника” за грудки, доказывая, что нет у него ничего, а уголь нужен позарез.

Нам с заместителем председателя Госплана Пановым с трудом удалось разнять спорщиков».

До того, чтобы в прямом смысле брать друг друга за грудки, дело в Госплане, естественно, доходило редко, а вот принимать решения жесткие, быстрые и бесповоротные Председателю Госплана требовалось ежедневно и ежечасно. Кузьмин к подобным баталиям не привык, он никогда не занимал командных должностей. С 1936 года он на партийной и спокойной хозяйственной работе: сначала — парторг ЦК на Московском прожекторном заводе, затем семь лет в Комиссии партийного контроля, потом еще пять лет в Бюро Совета Министров СССР по заготовкам и сельскому хозяйству и, наконец, заведующий отделом ЦК, надзирающим за работой группы машиностроительных министерств. Кузьмин всю свою сознательную жизнь проверял, помогал (или мешал) советами, но не решал, не отвечал лично за проведение принятых решений в жизнь. А тут на него свалили Госплан, где требовалось не только досконально разбираться в стратегии и тактике экономического развития страны, но и наподобие командующего войсками в разгар битвы, решать, и решать без права на ошибку. Только его битва длилась не день и не два, а непрерывно — все 365 дней в году. Кузьмин поначалу растерялся, затем попытался покомандовать. Но попавшими под его начало прошедшими огонь и воду министрами так просто не покомандуешь. Для этого требовалось завоевать авторитет, показать, на что ты сам способен. Показывать Кузьмину оказалось нечего, и авторитет никак не завоевывался. В Госплане Кузьмин приживался плохо. Министры роптали, жаловались отцу. Кузьмин тоже кляузничал на министров, на то, что они его не слушаются. Отец некоторое время выжидал в надежде, что Кузьмин пооботрется, но в конце концов понял: с Кузьминым он ошибся. За свою жизнь он встречал немало таких умных, даже талантливых, исполнительных помощников, совершенно терявшихся, если они сами становились руководителями.

В связи с этим мне вспомнилась назидательная история, приключившаяся когда-то с отцом и его помощником, милым профессором-философом Павлом Никитичем Гапочкой. Я Павла Никитича помню с детства, с января 1938 года. Тогда в увозившем нас из родной Москвы в какой-то Киев поезде он весь день рассказывал мне сказки, страшные, заставлявшие обмирать от ужаса, и веселые, смешные, от которых все страхи испарялись без следа. Кроме сказок Павел Никитич увлекался фотографированием. Благодаря ему у нас хранится фронтовая фотолетопись отца. Гапочка прошел с отцом всю войну. За долгие годы работа помощника ему поднадоела, и в 1948-м он попросился в самостоятельное плавание — на должность секретаря в одном из украинских обкомов.

Помощником Гапочка был хорошим, ни одного дурного слова о нем я от отца не слышал, вот только порой он подтрунивал над профессорством Гапочки. Но это свидетельствовало о высшей степени его благорасположения. С людьми, ему чем-то неприятными, отец себе никаких шуток не позволял, держался официально-вежливо и при первой же возможности от них избавлялся. Отцу расставаться с Гапочкой не хотелось, но силой он никогда никого не удерживал. Отец только спросил Павла Никитича, хорошо ли он подумал, представляет ли себе, что его ожидает в обкоме.

— Конечно, Никита Сергеевич, я на этих секретарей за годы работы с вами насмотрелся. Не сомневайтесь, справлюсь! — с энтузиазмом отвечал Гапочка.

— Ну что ж, справитесь так справитесь, — с сомнением покачал головой отец, но разубеждать помощника не стал.

Гапочку назначили вторым секретарем во второстепенный обком, хотя он, видимо, рассчитывал на роль первого.

— Поработайте вторым, осмотритесь, если получится, то и бог в помощь, — напутствовал отец.

Гапочка стал вторым. Отец ему не мешал, в дела не вмешивался, в область не ездил, наблюдал со стороны. Через некоторое время Гапочка попросился к отцу на прием.

— Не пойму, Никита Сергеевич, — жаловался Павел Никитич, — почему-то не ходят ко мне люди. Если зову на совещание, придут, сидят, уйдут и не возвращаются. У первого же очередь в приемной. Чем я хуже его? Лучше, я думаю. Сколько раз вы его при мне песочили, требовали, чтобы шел учиться. Он все такой же неуч, а люди идут к нему, а не ко мне, хотя я уже почти доктор наук.

Гапочка сидел перед отцом растерянный, обиженный и недоумевающий. Он надеялся, что отец подскажет, как следует ему поступать, и все у него назавтра выправится. Отец же понимал, что ничего у Павла Никитича не выправится, советы тут бесполезны.

— Понимаете, Павел Никитич, — начал он по возможности мягко, — вы хорошо мне помогали, умно советовали, но решать не научились. От вас этого и не требовалось. Решал я, и за решения отвечал я. Вы и теперь, наверное, своим посетителям все больше советуете?

Отец замолчал и вопросительно посмотрел на Гапочку. Гапочка неопределенно покрутил головой.

— Вот видите, вы им советуете, а они от вас ожидают решения, — продолжал отец, — ответственного решения. Ваш совет к делу не приспособишь. Они уходят от вас в такой же неопределенности, с какой пришли. Вы, наверное, умнее и уж точно образованнее первого, но он решает. Ошибается, но решает и за свои ошибки отвечает. Люди приходят в обком за решением, а не советом, вы — высшая властная инстанция в области.

Гапочка сидел молча. Отцу его стало жалко, но помочь он ему не мог.

— Знаете что, Павел Никитич, — голос отца зазвучал обещающе, — бросайте вы обком. Командовать вы не научились и не научитесь, не тот у вас характер. Поезжайте в Москву, займитесь наукой.

Через какое-то время Гапочка подал заявление «по собственному желанию». В Москве он защитил докторскую диссертацию, успешно работал в академическом институте. Все у него сложилось хорошо. А не послушайся он отца, останься в обкоме, наверняка пришлось бы уходить ему против своей воли и неизвестно куда.

С Кузьминым отец промучился до марта 1959 года. Кузьмин же не меньше намучился с Госпланом, его подчиненные и председатели совнархозов еще более натерпелись от него, настрадались от его нерешительности. Когда отец предложил Кузьмину возглавить Государственный научно-экономический совет СМ СССР, заняться изучением проблем, ожидающих нашу страну в будущем, пусть и не столь отдаленном, все вздохнули с облегчением. Не знаю, рассказал ли отец Кузьмину на прощание историю о Гапочке, но новое назначение последний принял с благодарностью. Правда, и тут у него не сложилось. Через год Кузьмин с удовольствием отправится послом в Швейцарию.

Место председателя Госплана отец предложил Косыгину, опытному и талантливому управленцу, однако с подозрением относившемуся к любым проявлениям свободы в управлении экономикой, с молодости воспитанного в духе жесткой сталинской вертикали власти. Совнархозы не вызывали у Косыгина симпатий, но как человек дисциплинированный он их терпел. С приходом Косыгина дела в Госплане наладились.

За соблюдением совнархозами государственной политики и общегосударственных интересов, кроме Госплана, надзирали Военно-промышленная комиссия СМ СССР (ВПК) и Государственный научно-технический комитет (ГНТК). Этим двум органам вменялось в обязанность поддерживать технический уровень в промышленности. Совместные действия Госплана, ВПК и ГНТК сверху и совнархозов снизу балансировали интересы регионов и государства в целом.

Оба комитета возникли не на пустом месте. Образованный в апреле 1955 года межотраслевой орган, занимавшийся оборонными отраслями, тогда назывался Спецкомитетом Совмина СССР. Он координировал работу «своих» министров, курировал новые разработки и исследования, увязывал кооперацию. Не дай бог какому-либо министру заартачиться. Немедленно следовал вызов на «ковер» к Председателю комиссии Василию Михайловичу Рябикову. В годы войны он был заместителем наркома вооружений, а затем одним из руководителей атомного проекта.

В 1955 году я с Рябиковым не встречался, но слышал, что у него с отцом установились хорошие, деловые отношения. Много позже, когда я работал у Челомея, а Рябиков стал первым заместителем председателя Госплана, где он вел всю оборонку, мне довелось присутствовать на обширных совещаниях в кабинете у Рябикова на Моховой и более узких — у нас, в Реутово. Запомнилось улыбчивое, располагающее, какое-то «ненаркомовское» лицо, мягкость, с которой он вел совещания, не мягкотелость, а именно мягкость, интеллигентность. Возможно, эта интеллигентность его и подвела. 14 декабря 1957 года Спецкомитет преобразовали в Военно-промышленную комиссию, но ее председателем назначили не Рябикова, а «пушкаря» Дмитрия Федоровича Устинова, наркома вооружений во времена войны. Тогда Рябиков работал у него в заместителях и теперь снова оказался у Устинова в замах.

Почему отец отдал предпочтение Устинову? Скорее всего, из-за ракет. Межконтинентальные ракеты оставались единственной возможностью ответного удара по территории США, если американский президент вдруг решит атаковать нашу страну. Я уже писал, что именно Устинов первым оценил значение баллистических ракет. И не просто оценил, но и перепрофилировал без особого шума свое «пушечное» министерство в ракетное. Отец ценил его за инициативность и ответственность.

Устинов слыл жестким, но справедливым и безусловно знающим руководителем. Согласования постановлений правительства о новых разработках, требовавшие увязок сотен загруженных донельзя организаций, в ВПК происходили не в пример другим отраслям оперативнее и успешнее. За свою жизнь мне пришлось не раз участвовать в подобных спектаклях.

Все начиналось с «обкатки» нового, уже в принципе одобренного на самом верху предложения — на уровне конструкторских бюро и заводов, будущих соисполнитей работ или поставщиков оборудования, к примеру, Королева, Челомея или Янгеля. На первых порах главные конструкторы договаривались или не договаривались между собой, затем утрясали или не утрясали оставшиеся разногласия на уровне главков, далее в дело вступали министры — председатели соответствующих госкомитетов и руководители совнархозов. Если и там не удавалось прийти к согласию, Устинов приглашал всех к себе, в Кремль, где сразу за Спасской башней размещалась его комиссия. Приходили вооруженные увесистыми папками разногласий, обоснований невыполнимости новых заданий и длинными перечнями «сена-соломы», так на министерском жаргоне именовали заявки на дополнительное финансирование, всевозможные блага и, в случае успеха — на внеочередные награждения. Устинов знал, сам недавно сидел в министерском кресле, что их запросы с запасом, а реальные условия выполнения Постановления давно скрупулезно высчитаны и в госкомитетах, и в совнархозах. Сейчас же они кочевряжатся в надежде выторговать себе побольше благ. Если, конечно, наряды на станки, приборы, строительство новых цехов и нового жилья для работающих в них, можно считать благами.

Когда многочасовой торг, больше напоминавший восточный базар, чем собрание государственных мужей, достигал своей кульминации и грозил перерасти в скандал, Устинов вставал со словами: «Вы тут еще пообсуждайте, а я вернусь, когда договоритесь». Покидая свой огромный Кремлевский кабинет с окнами, выходившими на кирпичную стену, разделявшую Кремль и Красную площадь, он демонстративно запирал дверь снаружи. Это означало, что Дмитрий Федорович все понял, разумные претензии готов удовлетворить, капризам же потакать тут не будут, и уступать он больше не намерен. Обычно прием срабатывал — через пару часов министры расписывались на документе, а оставленный наблюдать за порядком заместитель председателя, звонил «дяде Диме», так его прозвали подчиненные (что, наверное, важнее всех официальных титулов), сообщал о завершении торга, и участники совещания разъезжались по своим комитетам, возвращались в свои совнархозы.

Выпестованная Устиновым система работала успешно. Его авторитет в глазах отца рос из года в год. Стремительный карьерный взлет Устинова начался перед самой войной, а пик его карьеры пришелся на время отца, связан с отцом, с реформами, с совнархозами. Отец считал Устинова своим надежным соратником и единомышленником, шаг за шагом продвигал его вверх по иерархической лестнице. Вот только Устинов себя соратником отца не считал. 9 июня 1941 года Сталин его, тридцатитрехлетнего директора Ленинградского завода «Большевик» произвел во всесоюзные наркомы вооружения, поставил на место арестованного накануне Бориса Львовича Ванникова. Устинов тогда присягнул Сталину и не изменит своей присяге ни при Хрущеве, ни при Брежневе. Он навсегда останется проводником жесткой, даже жестокой централизованной управленческой вертикали, твердокаменным сталинистом, ненавидящим Хрущева и за XX съезд, и за децентрализацию-демократизацию. Все эти совнархозы он считал блажью, до поры до времени дисциплинированно подчинялся, но не более. Так нередко случается в жизни.

Теперь несколько слов о Научно-техническом комитете, его истории и его председателях. Начну с 25 мая 1955 года, тогда для координации общегражданских отраслей промышленности образовали Государственный комитет по новой технике. Его председателем и одновременно, для придания дополнительного веса, заместителем председателя Госэкономкомиссии и заместителем Председателя Совета Министров СССР назначили Вячеслава Андреевича Малышева, во время войны он был наркомом танковой промышленности, а после войны стал одним из организаторов атомного проекта, министром среднего (атомного) машиностроения. Казалось бы, ему и карты в руки, но в отличие от Устинова, дело у Малышева не заладилось. То ли отраслей под его началом оказалось много больше, чем у оборонцев? То ли внимания им уделяли несравненно меньше? То ли «устиновского» таланта у Малышева не обнаружилось. Скорее всего, во всем виновата болезнь. Занимаясь атомными делами, он, как и Завенягин, сильно облучился и теперь постоянно испытывал недомогание. 20 февраля 1957 года, в самый разгар реформы, Малышев скончался. После его смерти Госкомитет по новой технике переименовали в Государственный научно-технический комитет (не знаю, кто тут руку приложил), но новое название звучало солиднее и, я бы сказал, более властно. Да не в названии дело. Председателем комитета назначили Юрия Евгеньевича Максарева, до войны директора танкового завода в Харькове, одного из создателей легендарного Т-34, а после того весьма успешно поработавшего на самых высоких должностях в министерствах тяжелого и транспортного машиностроения, судостроения, в Бюро Совета Министров по машиностроению.

Отец поддержал назначение Максарева, он помнил его еще по Харькову, а его аттестация за последующие годы вселяла надежды, что теперь Научно-технический комитет оправдает ожидания. К сожалению, не оправдал. Оказалось, что Максарев, человек интеллигентный, мягкий и без особых амбиций, не любил ни во что вмешиваться, конфликтовать с министрами, предпочитал соглашаться с любыми их доводами. В общем, полная противоположность Устинову. При Максареве ГНТК деградировал, постепенно из координирующего органа превращался в подобие центра научно-технической информации и тем самым дискредитировал как замысел отца, так и самого себя. Вскоре Максарев, оставаясь председателем комитета, лишился не только титула заместителя Председателя Правительства, но и ранга министра. Такое падение с «неба» обернулось бы трагедией для Устинова, но Максарева оно, казалось, даже устраивало, жить стало спокойнее и спрос с него меньше.

Отец какое-то время терпел Максарева, и то лишь по старой памяти, все надеялся, что он выправится. Наконец терпение его лопнуло, в декабре 1959 года Максарева перевели из председателей комитета в заместители. На его место посадили Константина Дмитриевича Петухова, тоже, как и Малышев с Максаревым, танкостроителя. При Петухове мало что изменилось. Научно-техническому комитету с танкистами явно не везло. Весной 1961 года Петухова уволили, а ГНТК вновь переименовали, теперь в Государственный комитет по координации научно-исследовательских разработок. Его председателем стал Михаил Васильевич Хруничев, бывший министр авиационной промышленности, по своему складу человек не менее энергичный и хваткий, чем Устинов. Отец очень рассчитывал, что Хруничев наконец сдвинет воз с места, добьется того, чего добился Устинов в оборонке. Хруничеву в виде аванса даже восстановили утраченный его предшественниками ранг заместителя Председателя Совета Министров СССР.

Возможно, так бы и произошло, но судьба распорядилась иначе. 8 апреля 1961 года Хруничева назначили на должность, а в июне, практически не приступив к работе, он умер. Не знаю от чего, но с 1953 по 1955 год ему тоже довелось поработать в средмаше, поездить на испытания, получить свою долю облучения. Именем Хруничева назвали авиационный завод № 23 в Филях, теперь всемирно известный ракетно-космический научный центр.

Комитет по координации снова остался без руководителя. 10 июня 1961 года, по рекомендации Устинова, его новым председателем стал ракетчик Николай Константинович Руднев. Руднев много лет проработал у Устинова заместителем министра, хорошим заместителем, а после ухода Устинова стал министром, затем председателем Комитета по оборонной технике. Однако быть заместителем у Устинова совсем не означает, что человек станет самим «Устиновым». Более того, чаще случается обратное, энергичный министр подавляет своих заместителей, лишает их инициативы, обрекает на вечное «заместительство». Руднев новым «Устиновым» не стал. Комитет и при нем продолжал плестись в хвосте независимо от него происходивших событий.

 

Немного истории

Россия со времен Ивана Грозного — страна централизованная, не одной только властью, но и всей жизнью. Утверждение абсолютного всевластия свойственно всем средневековым монархам так же, как и желание сокрушить соперников — удельных князьков. Процесс этот, при формировании государственности естественен. Однако в Западной Европе установился определенный баланс, монархам не удалось, как им бы хотелось, подмять под себя интересы всех сословий. Знать сохранила за собой и земли, и привилегии, и определенную власть. А вот российским царям «повезло» больше. После того, как Иван Грозный спалил Новгород, перебил, утопил в реке, сжег на кострах большинство его населения, термин «провинция» в России стал означать захолустье. С богатствами Санкт-Петербурга и отчасти Москвы, с их дворцами, оранжереями, роскошными ресторанами соседствовали губернские города, уездные городишки и просто деревеньки, где люди продолжали жить так, как жили их предки и прапрапредки.

В XVIII–XIX веках с развитием промышленности в западном мире в местностях, прилегающих к месторождениям полезных ископаемых и источникам энергии, стали формироваться промышленные центры, возникали и росли новые городские поселения. И как следствие, туда пришло процветание, богатство, лоск. Такой же процесс, но с опозданием на век-полтора, начался и в России, Донбасс двадцатого века мало отличался от Рура и Кардиффа девятнадцатого.

После революции, выстраивания сталинской, доведенной до абсурда, централизованной экономики, пропасть между Москвой-столицей и провинциями-регионами еще более углубилась, стала почти бездонной. Политическая, идеологическая и экономическая власть полностью сосредоточились в Москве. В Европе, и особенно в США, различие между центром и провинцией стиралось, уровень жизни выравнивался, возрастала престижность корпоративных центров, человек чувствовал себя одинаково комфортно (или дискомфортно) в центре и на периферии, покупал одинаковые товары, жил в мало различающихся домах, не говоря уже о работе. А в России, в Советском Союзе, отъехав от столицы на пару сотен километров, человек попадал в иной мир. Все там иное: жилье, даже «высшей категории», не сравнимо со столичным, товары в магазинах — тоже, о дорогах и говорить не приходится. Правда, работу можно получить интереснее московской.

В России все всегда стремились в центр, а перевод на работу из столицы — что в Сибирь, что в Торжок — приравнивался к ссылке. С началом реформы и ликвидацией министерских постов многим из столичных министров предстояло разъехаться по совнархозам. Такая перспектива не улыбалась не только им самим, но и их семьям. У министров к «заботе о государстве» добавлялась и озабоченность собственной судьбой. Вот и получалось, что затевая «совнархозолизацию» всей страны отец, вольно или невольно, замахивался не просто на министерскую вертикаль «управления экономикой, промышленностью и строительством», как он писал в своих тезисах, но и на весь бюрократический уклад российский жизни, на вековые традиции российских служилых людей.

Неудивительно, что, казалось бы, частная задача видоизменения структуры управления хозяйствующими субъектами натолкнулась на столь яростное сопротивление чиновников.

 

Совнархозы обретают лицо

Совнархозы показали себя хорошо. Этого никто не мог отрицать. С первого года общая экономическая активность в стране возросла. Местные руководители наводили порядок в ставшем теперь их, не «дядином», хозяйстве. Сотни автомобилей, простаивавших в десятках ведомственных гаражей, объединялись в общие для всех современные транспортные предприятия. Расходы на перевозку, тонно-километры, резко пошли вниз. Организовывались общие литейные, штамповочные и другие предприятия — одно-два на совхоз, но большие, механизированные и автоматизированные. Качество продукции повышалось, а себестоимость изделий падала.

Гравий, глина, песок и другое общеупотребительное сырье «неожиданно» обнаруживалось в изобилии под боком. За ним больше не приходилось «гонять» самосвалы за тридевять земель. Предприятия все больше кооперировались. И так во всем.

Как во всяком новом деле, не обошлось и без накладок. Происходила притирка региональных и центральных структур, а это процесс не простой, другими словами, государственный оркестр настраивался на игру по новой партитуре. Основной проблемой стала тенденция регионализации, совхозы начали городить свои заборы, теперь не ведомственные, а территориальные. Этим особенно отличались мелкие совнархозы. Даже оказавшиеся на их территории общесоюзные исследовательские институты совнархозное начальство старалось пристегнуть к местным нуждам, одновременно отделываясь от тематики общесоюзного значения. Опасность таких тенденций обсуждалась еще до принятия закона, о ней говорили и сторонники совнархозолизации, и ее противники, в частности Первухин и Байбаков.

С наукой разобрались без труда, к концу 1957 года ее вернули под крыло центра, подчинили отраслевым Госкомитетам. Не всю конечно, а исследовательские центры общесоюзного значения. Совнархозы тоже не обидели, в их распоряжении оставались многочисленные лаборатории на предприятиях и в высших учебных заведениях, опытные станции и даже собственные научно-исследовательские институты.

Проблема регионализации, желание совнархоза обособиться, заниматься исключительно собственными делами и в собственных интересах, без оглядки на соседа — та же «министерская» болезнь, но в территориальном преломлении оказалась орешком покрепче. Причина тому — половинчатость принятого решения. В мире апробированы две относительно устойчивые структуры. Децентрализованная — когда предприятие предоставлено само себе и самостоятельно ведет все дела в своих интересах, а директор решает, чего и сколько производить, кому повыгоднее продать и как поступить с прибылью, оставшейся после уплаты налогов. Если взаимоотношения сбалансированы, то и государству удается наполнить бюджет, и экономика развивается устойчиво. В централизованной системе все решается наверху — в Госплане, министерствах, Совете Министров, а директору предоставляется лишь одно право — брать под козырек. Здесь взаимоотношения государства с производителем запутываются в паутине бюрократии, становится невозможным понять, на какие сигналы и как реагирует директор, для которого, естественно, приоритетны собственные заводские интересы. В результате рост экономики замедляется, эффективность падает.

Учреждая совнархозы, Хрущев стремился побороть именно это зло, однако, начав реорганизацию экономики, отец не решился дать вольную предприятиям, он сделал первый шаг, даже полшага. В совнархозной регионализации в миниатюре воспроизводилась все та же централизованная система управления народным хозяйством, только чуть более эффективная, чем общегосударственная. Одному человеку, стоявшему во главе совнархоза, еще под силу управиться с регионом, пока он, естественно, невелик. При всех своих достоинствах совнархозы по своей природе — система неустойчивая, они всего лишь переходная стадия. С совнархозного полустанка можно двинуться к более глубокой децентрализации, которая в дальнейшем раскрепостит предприятия, установив между ними рыночные отношения. Или сдать назад, вводить якобы защищающие общегосударственные интересы, новые бюрократические структуры, восстанавливая тем самым, в новом обличье, старую пирамиду экономического самовластья, ту самую вертикаль управления, на которую посягнул отец.

Решиться на полное высвобождение предприятий отец в 1957 году не мог, даже не из-за легко предсказуемого сопротивления хозяйственников и идеологов. Ведь тогда пришлось бы оперировать таким понятием, как прибыль предприятия, иначе не разделить затраты и доходы, не вычислить положенную государству долю. Само это слово «прибыль» в те годы звучало исключительно негативно, отдавало откровенной реставрацией капитализма. Такое отцу и в голову не приходило, и не только ему. Страна развивалась темпами, во много раз превосходящими американские. Экономисты не сомневались, что через пару-тройку десятилетий мы обойдем США по всем показателям — и по производству валового продукта, и по уровню жизни. ЦРУ в своих совершенно секретных статистических обзорах предупреждало Белый дом: если ничего не предпринять, то к концу ХХ столетия валовой продукт в СССР втрое превзойдет американский.

Отец не собирался возвращаться в прошлое, на пути в будущее искал наиболее эффективную форму приложения людского потенциала, энергии, таланта. Дальше совнархозов он пока шагнуть не решался, просто не додумался. Додумается еще, как мы увидим.

Пока же с регионализацией боролись подручными средствами: мелкие совнархозы укрупняли, объединяли в суперсовнархозы, учреждали различные, вплоть до всесоюзных, надсовнархозные координирующие структуры. К такому способу развязывания региональных неувязок тяготели и соратники, и противники нововведений. Они просто не умели действовать по-иному. Исходя из исторической логики, рецидив болезни централизованной экономики неизбежен и для обретения окончательного иммунитета даже необходим. Только убедившись, что совнархозная централизация ничем не лучше отраслевой, убедившись в тупиковости этого пути, отец задумается о следующем этапе реформирования. Совнархозы породили еще одну, поначалу неприметную, тенденцию. В регионах параллельно партийной зарождалась новая власть — экономическая. По положению секретари обкомов не входили в руководство совнархозов. В крупных областях и республиках, где имелся только один совнархоз, они по иерархической лестнице стояли на пару ступенек выше его председателя. Если же совнархоз накрывал своими структурами несколько областей, то секретари мелких обкомов не могли ни надзирать за ним, ни заседать в его структурах. В этом смысле председатели совнархозов в качестве альтернативы секретарям обкомов пусть и полуинтуитивный, но все-таки шаг к разделению властей и, в конечной степени, к демократии.

Председатели совнархозов постепенно прибирали к своим рукам реальную власть, становились не мнимой, как советы, а действенной альтернативой обкомам. Другими словами, власть из общеруководящей становилась профессиональной. До серьезных конфликтов пока не доходило. И обкомы, и совнархозы ходили под единым московским ЦК. Но это пока.

Сейчас осталось не так много живых свидетельств из того времени. В брежневские годы о совнархозах и их председателях постарались забыть, вычеркнули их из истории и из памяти — почти всё, но не всё. После Брежнева кое-что выплыло на поверхность. Насколько я знаю, из людей, занимавших значительные совнархозные посты, оставил воспоминания только Владимир Николаевич Новиков, оборонщик, госплановец, тертый министерский калач. Новиков скорее оппонент отца, чем его сторонник, но при всей своей критичности он правдив, по крайней мере, в житейских деталях. А они-то — самое ценное.

С 1941 года Новиков работал заместителем Устинова в Министерстве вооружений. В 1957 году он стал председателем Ленинградского совнархоза, объединившего Ленинградскую и Псковскую области, с двумя обкомами и двумя секретарями.

О том, как все это происходило, лучше всего расскажет сам Новиков. Предоставим ему слово.

— Встретились мы с Никитой Сергеевичем один на один, — вспоминает Новиков.

— Как вы относитесь к совнархозам? — спросил он меня в лоб.

— Дело интересное, — отвечал я, как думал, — надо полагать, что работа пойдет активнее.

— Есть намерение назначить вас председателем Ленинградского совнархоза, — произнес Хрущев, внимательно всматриваясь в мое лицо и тут же, глядя на меня в упор, спросил: — Ну как?

Новиков для приличия поотказывался. Хрущев, тоже для приличия, пообещал подумать. Оба они понимали, что решение принято, но, в соответствии с ритуалом тех лет, назначаемому на новую, более высокую должность следовало проявить скромность, а назначавший, соответственно, проявлял внимание. К вечеру того же дня Новиков стал председателем Ленинградского совнархоза.

— Скажу лишь, получилось все хорошо, — продолжает Владимир Николаевич. — Я начал работать свободно, уверенно, контактировал напрямую с секретарем Ленинградского обкома Козловым, избранным в том же году членом Президиума ЦК, и ни от кого больше не зависел. Горком партии, райкомы пробовали вмешаться в деятельность совнархоза, но все вопросы решались так, как было лучше для совнархоза, что я считал одновременно благом и для Ленинграда, и для страны в целом.

Вскоре Козлов пересел в кресло Председателя Правительства Российской Федерации, а секретарем Ленинградского обкома стал Иван Васильевич Спиридонов. Новиков к тому времени уже набрал силу и позволял себе игнорировать Спиридонова. Тот, в свою очередь, вместе с председателем Ленинградского исполкома Николаем Ивановичем Смирновым — «по образованию и наклонностям работником сельского хозяйства, человеком большой культуры и приятным в общении» (так характеризует его сам Новиков) — попытались призвать его к порядку.

— При организации совнархозов, — продолжает вспоминать Новиков, — в правительственном решении записали пункт: итоги работы совнархоза за месяц, квартал, год, кроме Госплана РСФСР, передаются еще и облисполкому, чтобы там могли составить целостную картину всех показателей экономики. Меня смущала передача в облисполком номенклатуры военной техники. Я решил сообщать им только объем выполняемых работ. Николай Иванович нажимал на меня, его поддерживал Спиридонов. Дело обострилось.

Тогда я направился в Совет Министров РСФСР, к Козлову. Фрол Романович при мне позвонил в Госплан СССР Кузьмину. Тот посоветовался, видимо, с Хрущевым и одобрил мою позицию.

Козлов вызвал Смирнова и, будучи человеком грубоватым, заявил ему: «Николай Иванович, ты занимайся куриным навозом, а с вопросами военной техники к Новикову не лезь. Ясно?»

— Но есть же решение правительства, — растерянно возразил Смирнов.

— Я тебе ясно сказал, чем заниматься облисполкому, — рассвирепел Козлов.

— Ясно, Фрол Романович, — пролепетал Смирнов.

— Какой еще тебе горком с обкомом? — при очередной встрече наставлял Новикова Козлов. — Тебе что, делать нечего? У тебя девятьсот заводов и фабрик, а ты будешь таскаться по горкомам, да еще придумаешь ходить в райком или в облисполком? Никуда не ходи…

— Иван Васильевич, — Козлов обратился к присутствовавшему при разговоре Спиридонову, — Новикова не вызывать! Понятно?

Спиридонов все понял, Новиков теперь оказался вне его власти, в чем-то сравнялся с ним, вчера всесильным секретарем Ленинградкого обкома.

— Нельзя, чтобы меня, — продолжает свои воспоминания Новиков, — при руководстве таким огромным совнархозом без конца таскали и проверяли все власти. Я считаю, что совнархозы существенно помогли советской промышленности.

И так происходило практически повсюду.

 

Награды за урожай

По итогам рекордно урожайного 1956 года «пролился золотой дождь», отец предложил наградить орденами и медалями наиболее отличившиеся области и республики, более десятка регионов. Вручать ордена решили как можно торжественнее. Указы шли чередой, по мере их опубликования члены Президиума ЦК один за другим разъезжались по стране.

12 января 1957 года отец вместе с Ворошиловым на реактивном Ту-104 вылетел в Ташкент. Самолет недавно закончил испытания, 15 сентября 1956 года получил сертификат, и отцу не терпелось самому его опробовать. Он пригласил с собой Ворошилова, который направлялся в Алма-Ату. Отец пришел в восторг от самолета. Его восхищало все: скорость, размеры гигантского по тем временам салона, относительная тишина и «мягкость» полета: самолет не трясло, он не проваливался в воздушные ямы.

Не могу не упомянуть, что передаче Ту-104 в эксплуатацию Управлению гражданского воздушного флота, так тогда назывался Аэрофлот, сопутствовали во истину драматические обстоятельства. Начальник управления, главный маршал авиации Семен Федорович Жаворонков, герой войны, с 1939 года командовавший авиацией флота (это его ПЕ-8 в 1941 году летали на Берлин), всеми силами открещивался от реактивного Ту: и аэродромы для него малы, и инфраструктуры нет, и не хватает дефицитного, необходимого в первую очередь истребителям и бомбардировщикам авиационного керосина. Маршала устраивали поршневые двадцатиместные Ил-14 — по его мнению, ничего иного не требовалось и немногочисленным авиапассажирам. Весной 1956 года Жаворонков написал в Президиум ЦК письмо с отказом от принятия Ту-104 в эксплуатацию независимо от исхода испытаний, он самолет не заказывал — это личная инициатива Туполева и министра авиационной промышленности Дементьева. Пусть они теперь и думают, куда пристроить реактивный пассажирский самолет. Маршала не смущало, что Ту-104 энергично поддерживал отец, он стоял на своем — такой самолет гражданской авиации не нужен. Жаворонкова поддержал личный пилот отца генерал, Цыбин. На Ту-104 он летать не мог, возраст уже не тот, и вообще он всей душой стоял за Ильюшина, давнего туполевского конкурента.

Отец придерживался противоположного мнения. Весной 1956 года, по пути в Англию, он подробно расспрашивал Туполева о преимуществах и недостатках реактивных и поршневых пассажирских самолетов и убедился: будущее за реактивниками. Это только с виду они прожорливы, а если подсчитать, то перевозка одного пассажира или килограмма груза на них обходится дешевле, не говоря уже о комфорте. Но Жаворонков стоял на своем: пока он в гражданской авиации начальник, Ту-104 там не бывать. Отзвуки этой яростной борьбы нашли свое отражение и в отчетах о работе Президиума ЦК.

Проблема разрешилась, только когда в 1957 году Жаворонкова спровадили на пенсию, а вместо него назначили Павла Федоровича Жигарева, главного маршала авиации, командовавшего во время войны ВВС Красной Армии.

Насколько я помню, Жигарев тоже не очень уж склонялся к реактивным пассажирским самолетам, и по тем же соображениям. Он, как и Жаворонков, видел в них конкурентов военной авиации, в его понимании более важной и более нужной. Но, в отличие от Жаворонкова, Жигарев с Хрущевым не задирался, взял под козырек и со свойственным ему профессионализмом занялся внедрением Ту-104. И тут же столкнулся с отсутствием в гражданских аэропортах взлетно-посадочных полос нужной протяженности. Они имелись только на военных аэродромах, приспособленных под стратегический бомбардировщик Ту-16. Жигарев доложил отцу, что на переоборудование «его» аэродромов под Ту-104 уйдет несколько лет и потребуются серьезные средства. Отец предложил выход из положения: передать гражданской авиации расположенные неподалеку от больших городов военные аэродромы. Жигарев ужаснулся, на его памяти военные забирали гражданские аэродромы, а вот чтобы наоборот!.. Решение приняли, и теперь никто и не помнит, что Новосибирский, Киевский, Сухумский и многие другие аэропорты ведут свою родословную от баз стратегической бомбардировочной авиации.

Во время перелета Москва — Ташкент, отец еще раз на собственном опыте убедился, что в споре с Жаворонковым прав оказался он, а не прославленный авиационный маршал.

В ташкентском аэропорту Хрущев расстался с Ворошиловым. Отец, в сопровождении местного начальства, уехал в город, а Климент Ефремович улетел на Ил-14 в Алма-Ату, где ему предстояло вручить орден Ленина Казахской республике.

Мероприятия в Ташкенте начались следующим утром. На торжественном заседании в оперном театре имени Алишера Навои Хрущев прикрепил орден Ленина на знамя Узбекистана.

По завершении официальной церемонии отец перешел к делам, утром провел совещание в республиканском ЦК, а вечером в том же оперном театре, где накануне вручались ордена, принимал участие в многолюдном совещании работников сельского хозяйства. Затем он посетил текстильный комбинат, обошел цеха, выступил на митинге и на следующий день на Ил-14 вылетел в столицу Киргизии Фрунзе (ныне Бишкек). Местный аэропорт пока Ту-104 не принимал.

Там отец повторил процедуру вручения ордена Ленина республике, поздравил киргизов с наградой, пожелал им новых успехов. На следующее утро провел рабочее совещание с аграриями, а 16 января, после полудня, возвратился в Ташкент. Сразу после прилета отец вручил награды наиболее отличившимся хлопкоробам. Среди них третью звезду Героя Социалистического Труда получил председатель колхоза Хамракул Турсункулов, дородный, со свисающими на подбородок усами узбекский «академик» по части выращивания хлопка, как называл его отец. Турсункулов стал четвертым трижды героем, после Жукова и прославленных летчиков Александра Ивановича Покрышкина и Ивана Никитича Кожедуба. Сахарову, Харитону и другим атомщикам еще только предстояло удостоиться своих третьих звезд.

Рано утром 17 января отец на Ту-104 вылетел в Москву, а вечером, по прилете, еще успел выступить в Посольстве Китая на приеме в честь гостившего в СССР Чжоу Эньлая.

Ворошилов возвращаться не торопился, после завершения наградных дел в Алма-Ате он отправился осматривать целину. В январе там мало что можно было увидеть: занесенные снегом бескрайние степи, под сугробами не различишь, распаханы они или нет, редкие домики только еще возводившихся поселков — вот и вся целина. Но Климент Ефремович, привыкший угождать Сталину, хотел сделать приятное отцу.

Тем временем Молотов вручал награды в Воронеже, Брежнев — в Омске, Аристов — в Челябинске, Суслов — в Саратове, Микоян — в Туркмении, Булганин — в Таджикистане. Череда награждений завершилась 2 февраля 1957 года вручением в Кремле ордена Ленина Московской области. В сельском хозяйстве она ничем особо не отличилась, отметили ее за столичность.

В марте отец отправился в ставший уже традиционным предпосевной инспекционный объезд регионов. Перемещаясь вслед за весной с юга на север, он проводил региональные совещания, заслушивал своих «генералов» о готовности к предстоящей битве за урожай, инспектировал колхозные и совхозные поля. 8 марта отец в Краснодаре, 12-го — в Ростове-на-Дону. 30 марта в Кремле собираются руководители нечерноземных областей, 2–4 апреля в Воронеже — черноземных, а 5–8 апреля отец уже в Горьком (Нижнем Новгороде).

 

«Самоуправства» отца

Совещания в областях проходили по накатанному сценарию, без неожиданностей. В Горьком же разразился скандал. Не скандал — скандальчик. При других обстоятельствах, скорее всего, вообще никто бы не обратил на происшедшее никакого внимания. Сейчас же, после состоявшегося 22 и 27 марта непростого обсуждения экономической реформы, казалось бы, закончившегося полной победой отца, неудовлетворенность его противников, недовольство отцом бродило и только ожидало повода, чтобы прорваться наружу. 8 апреля в Горьком отец такой повод им представил.

Так что же там произошло такого, о чем заговорила «вся» Москва?

8 апреля 1957 года в городе Горьком на совещании по вопросам сельского хозяйства отец до начала выступления принялся отвечать на вопросы и записки из зала, так же, как он это делал и в Краснодаре, и в Ростове, и в Воронеже. Кто-то поинтересовался: «Созовут ли Всесоюзный съезд колхозников?»

— Мы обменивались мнениями в ЦК и правительстве, считаем, что съезд созвать следует, но сначала давайте поднимем колхозную экономику, — ответил отец.

Присутствовавшие в зале зааплодировали.

— Как оценивать работу колхоза? По надоям молока с коровы или в расчете на 100 гектаров пашни? — спросил председатель колхоза «Искра» Павел Михайлович Демин.

Вопрос неслучайный. В прошлом году в его колхозе надои на одну корову оказались меньше, чем у соседей в колхозе «Крестьянин». Первое место по области присудили «Крестьянину». Но если считать погектарно, то «Искровцы» опередили «Крестьянина». Павел Михайлович обиделся, решил искать справедливости у отца и не ошибся.

— Отвечаю, — начал отец, — конечно, надой, как и производство других продуктов, следует относить к ста гектарам пашни.

Дальше он стал на цифрах доказывать, почему такая оценка эффективности работы хозяйства предпочтительнее и государству, и самому колхозу. Демин, победно улыбаясь, оглядывался на соседей.

Один из присутствовавших интересовался, не пора ли объединить Горьковскую и Арзамасскую области, тогда границы совнархоза и области совпадут, тут и управлять легче, и бюрократия сократится. Вопрос возник не спонтанно, его уже задавал отцу секретарь Горьковского обкома Николай Григорьевич Игнатов, привел логические аргументы за объединение.

— Интересно, кто написал эту записку, горьковчане или арзамасцы? — поинтересовался отец.

— Арзамасцы, — дружно отозвался зал.

— Товарищи арзамасцы, как считаете, полезно такое объединение? — обратился отец к залу.

— Полезно, — вновь прогремело из зала.

— А горьковчане, как считают? — уточнял отец.

— Полезно, — откликнулись горьковчане.

— Видимо, мысль о слиянии этих двух областей созрела, и она правильна, — подвел отец итог импровизированного опроса и перешел к более важным делам.

Объединение и разъединение областей — дело в государственной жизни незначительное и рутинное. И губернии, а позже — области в России кроили и перекраивали постоянно. В январе 1954 года Арзамасскую область выделили из Горьковской, теперь возвращали обратно.

Однако Молотов возмутился, как это отец посмел предложить такое решение и, более того, объявить о нем всенародно до официального вердикта Президиума ЦК. Он потребовал специального разбирательства. Отец попытался отмахнуться, дело-то выеденного яйца не стоит, да и не объявлял он ничего, сказал только, что «видимо, вопрос созрел». Но Молотов и слушать не желал. Арзамасская область стала предметом бурного объяснения в Президиуме ЦК и тем самым вошла в историю. Конечно, не сама она интересовала Молотова, просто он не смог сдержать эмоций.

В Горьком произошел еще один казус. Отец заявил, что хорошо бы, начиная с 1958 года, прекратить распространение государственных займов среди населения, снять с людей оброк ежегодной добровольно-принудительной выплаты государству одной-двух, а то и более месячных зарплат. И тут он приводил подробные выкладки: за прошедшие годы государство, занимая ежегодно по 30–35 миллиардов, задолжало населению 260 миллиардов рублей. После смерти Сталина, в 1953 и 1954 годах, руководство страны попыталось урезать эту сумму вдвое, но Министерство финансов встало на дыбы. В результате, в 1955 году сумму займа вновь повысили до 32 миллиардов, а в 1956 до 34 миллиардов рублей.

(Одновременно росли и выплаты по займам: в 1957 году — 16 миллиардов, в 1958 году выплаты поднялись до 18 миллиардов, а к 1967 году до 25 миллиардов рублей.)

Если раньше займами финансировали развитие народного хозяйства, то теперь они постепенно теряли смысл, в один карман государство кладет деньги от займов, а из другого кармана такую же сумму возвращает.

— Руководство страны неоднократно обсуждало, что делать с займами, — продолжал отец, — мы склоняемся к мысли занять в этом году последние 12 миллиардов рублей и отказаться от них.

Одновременно с прекращением заимствования отец считал разумным заморозить на двадцать — двадцать пять лет выплаты по займам. Людей перестанут подписываться на новые займы, но и деньги от погашения предыдущих займов и выигрыши они тоже недополучат — другими словами, население останется при своих. «Мы решение еще не приняли, хотели посоветоваться с рабочими, колхозниками и интеллигенцией, — говорил отец. — Если они поддержат, тогда можно принять соответствующее постановление».

В принципе об отказе от займов, по предложению отца, договорились на Президиуме ЦК еще 19 марта, тогда поручили Министерству финансов уточнить детали. Затем, перед принятием окончательного решения, члены руководства страны должны были выступить на заводах с разъяснениями. 4 апреля 1957 года в отсутствие отца, он в тот день находился в Воронеже, на Президиуме ЦК еще раз обсудили предложенный Минфином документ, главным образом размер заключительного займа: 9 или 12 миллиардов. Решили еще поработать.

Отец же, не дожидаясь окончательной редакции документа, позволил себе в Горьком «посоветоваться» с народом, сначала на митинге в «Красном Сормове», потом на автозаводе и вот теперь на совещании аграриев. Казалось бы, не бог весть какие прегрешения, но Молотов, прочитав в газете выступление Хрущева, просто неистовствовал: «Хрущев не имел права говорить о займе без санкции Президиума ЦК». Каганович, Маленков, Сабуров промолчали. 19 апреля 1957 года приняли решение о последнем займе в этом году, как и предлагал Минфин, установили его в размере 12 миллиардов рублей. На этом ставили точку — займы, как и выплаты по ним, замораживались на двадцать лет, до 1977 года.

Народ, рабочие, колхозники, интеллигенция еще долго «поминали отца недобрым словом». Подписываться на займы, естественно, никому не хотелось, но пусть бы их отменили, а продолжали исправно выплачивать выигрыши и погашения по займам прошлых лет. Иначе — это грабеж. Баланс заимствований и выплат, расчеты отца ни на кого никакого впечатления не произвели. В памяти у всех осталось: государство очередной раз обмануло людей, отказалось возвращать долги.

 

Золотая звезда за Целину

9 апреля 1957 года первые страницы всех газет запестрели указами: колхозников награждали за прошлогодний рекордный урожай, в том числе целинный. Звания Героев Социалистического Труда получили более сотни человек, ордена и медали — около десяти тысяч. В списке награжденных я нашел и отца. Награда им вполне заслуженная, уж он-то в целину вложил всю свою душу, но меня его награда не порадовала. И не меня одного. Выходило, что он как бы наградил сам себя, это раздражало. Задать беспокоившие меня вопросы самому отцу я не мог, он в тот день еще не вернулся из Горького. Указы о награждении утверждались на заседании Президиума ЦК 6 апреля 1957 года, тоже в отсутствие отца. Председательствовал Булганин. Предваряя голосование, он предложил включить в список Героев Социалистического Труда товарища Хрущева. Я уверен, что с отцом он предстоящее награждение не обсуждал. Более того, зная характер Николая Александровича, не сомневаюсь, он держал свое предложение в тайне, хотел преподнести отцу сюрприз, подарок к приближающемуся дню рождения. Это косвенно свидетельствует и о том, что 6 апреля Булганин об «измене» не помышлял.

Ниже я привожу запись обсуждения на Президиуме ЦК.

Булганин: «Логика требует награждения». (Ему как председателю полагалось говорить первым.)

К Булганину тут же присоединился Суслов: «Надо поддержать».

Кириченко: «Наградить».

Сабуров: «Надо наградить.

Жуков: «Награждение будет полезно».

Молотов: «Вопроса в повестку дня не вношу. Товарищ Хрущев заслуживает награды, но думаю, надо подумать. Он недавно (в 1954 году. — С. Х.) награждался. Требуется обсудить политически».

Первухин: «Нет сомнений, он инициативу проявил о целинных землях. Не ставился раньше вопрос. Важное дело. Нас не должно смущать, что через два года (на самом деле три — С. Х.) наградим его еще раз».

Каганович: «Хрущев имеет заслуги в этом деле. Награда заслуженная, но тут есть вопрос. Мы награждаем Первого секретаря ЦК. Правильно ли, что мы награждаем только за одну отрасль? У нас нет культа личности, и не надо давать повода. Надо спросить у товарища Хрущева. Надо политически обсудить вопрос».

Маленков: «Личные заслуги большие. Предлагаю ограничиться сейчас обменом мнениями, поговорить еще, может быть, вне заседания.

Поспелов: «Целинные земли не частный вопрос. Товарищ Хрущев заслуживает награды».

Вопрос вне заседания не обсуждался. За включение отца в списки награжденных с булганинской формулировкой: «За выдающиеся заслуги Н. С. Хрущева в разработке и осуществлении мероприятий по освоению целинных и залежных земель» проголосовали все, включая Молотова.

Однако подпись свою Молотов ставил с кислой миной на лице. Каганович расписывался тоже с явной неохотой. У некоторых историков я читал, что Маленков сразу по окончании заседания якобы позвонил отцу в Горький, сообщил о принятом решении, поздравил его и пообещал выпить за его здоровье полный бокал коньяка. Не могу ни подтвердить, ни опровергнуть эту информацию. В тот и последующие дни у отца от поздравлений отбоя не было.

Психологически такое поведение Георгия Максимилиановича удивления не вызывает: сначала поддержать Молотова, потом поздравить отца — что называется, «и нашим, и вашим».

Обсуждением награждений за целину заседание Президиума ЦК в тот день не ограничилось, предстояло утвердить еще список наград работникам угольной промышленности и шахтного строительства. Просмаривая его в ходе заседания, Каганович демонстративно удивился:

— Засядько предлагают на Героя, а Задемидко — на орден.

— Замечание правильное, — поддержал его Молотов.

Казалось бы, отрывочные фразы к Хрущеву никак не относящиеся. А если заглянуть поглубже? Отец всемерно поддерживал и продвигал Засядько, считал его человеком творческим, нестандартно мыслящим, отличным организатором. Мнение о нем отец составил еще в свою бытность на Украине. Тогда Засядько в ранге заместителя министра, а с 1947 года министра угольной промышленности СССР восстанавливал взорванные немцами, затопленные шахты Донбасса. Дело трудное, многие считали его почти безнадежным. Засядько справился. Особенно впечатлило отца бурение вертикальных шахтных стволов в один проход, наподобие туннелей метро, но только не горизонтально, а сверху вниз, что очень затрудняло выемку породы. В нашей стране такую технологию применили впервые.

Засядько позаимствовал такой способ проходки у англичан, выбил разрешение закупить специальные машины в счет военных поставок. В невиданно короткие сроки он выкопал в поселке Мушкетово, под Сталино, новую шахту и пригласил отца на ее открытие.

Работал Засядько неровно, часто срывался, пил, но Сталин пьянство серьезным грехом не считал. После Сталина отцу постоянно жаловались, что он пьяным появляется на работе. Отец таких «вольностей» не прощал. Засядько наказали, в 1955 году его перевели из министров в заместители. Александр Федорович поклялся отцу, что бросит пить. И слово свое сдержал. Не то чтобы совсем сдержал, но какое-то время держал. Отец навел справки. Ему доложили, что Засядько уже больше года спиртного в рот не берет. Тогда дела в Донбассе шли скверно, и отец бросил Засядько затыкать прорыв. Накануне поездки Хрущева в Донбасс, 8 августа 1956 года, его сделали министром угольной промышленности УССР. С заданием Засядько справился на «отлично». И вот теперь отец предложил присвоить ему звание Героя, чем нарушил неписаную субординацию. Союзному министру угольной промышленности Александру Николаевичу Задемидко предназначался всего лишь орден Ленина.

Отец ничего не имел против Задемидко. И его он хорошо знал по работе на Украине, где тот в качестве министра строительства топливных предприятий СССР наравне с Засядько восстанавливал угольную отрасль, с работой справлялся, но не более того. Впоследствии он тоже ничем особенно себя не проявил, по мнению отца, ответственность за печальное состояние дел в Донбассе в 1950-е годы лежала на совести Задемидко. Отец считал, что он не то что на Героя, на орден не тянет. Но при столь массовом награждении работников отрасли оставить министра неотмеченным посчиталось бы выражением ему недоверия, приглашением к отставке. Вот и остановились на стандартном для министров ордене Ленина.

Каганович, недоумевая по поводу коллизии Засядько — Задемидко, метил в отца. Присутствовавшие на заседании его прекрасно поняли, и все, за исключением Молотова, промолчали.

— Мельникова не включили, — не унимался Каганович.

Упоминание Леонида Георгиевича Мельникова тоже неслучайно. Он одновременно и креатура отца, и его недоброжелатель, и в какой-то степени жертва. Тоже угольщик, много лет проработавший секретарем обкома в Донецке, в момент неожиданно поспешного перевода отца в Москву в 1949 году он, наиболее важный человек в республике после отца — второй секретарь Всеукраинского ЦК.

Когда Сталин задал отцу вопрос о преемнике, тот, не раздумывая, назвал Мельникова и вскоре горько пожалел. Перейдя из вторых в первые, Мельников переменился, не только не продолжил там дело отца, но «из принципа» поступал наперекор, а когда отец начинал по привычке поправлять его, жаловался на него Сталину. К тому же, Мельников проявился как отъявленный антисемит. За все это отец Мельникова невзлюбил. В июне 1953 года Мельникова с Украины сняли, правда, по инициативе не отца, а Берии, и отправили послом в Румынию.

В 1955 году отец, именно потому что он Мельникова не любил, не желая проявлять предвзятости, вернул Мельникова в Москву, где его назначили министром строительства предприятий угольной промышленности СССР. Сотрудники Ворошилова в аппарате Президиума Верховного Совета СССР в списки на награждение Мельникова не включили, что и дало повод ворчанию Кагановича. Однако дальше ворчания дело пока не шло. Члены Президиума ЦК проголосовали за представленный им список. Засядько получил Героя, Задемидко — орден, а Мельников остался ни с чем.

Продолжая продвигать Засядько, в недалеком будущем отец назначит его заместителем председателя правительства, поручит разработку стратегии дальнейшей децентрализации экономики, углубления реформы. Задемидко после организации совнархозов возглавит один из угольных регионов — Кемеровский. Затем перейдет на более спокойную работу в Совет Экономической Взаимопомощи. Так и не проявив себя в чем-то значительном, в 1987 году он уйдет на пенсию.

 

Раскол

К маю 1957 года трения между Молотовым и Хрущевым достигли точки кипения. Столкновения между ними происходили по любому поводу. Молотов не воспринимал ничего, исходящего от отца. Отец платил Молотову той же монетой. О претензиях Молотова к отцу я уже написал достаточно и напишу еще.

А вот как отец относился к Вячеславу Михайловичу? 18 апреля 1957 года Молотов в качестве министра государственного контроля вносит на рассмотрение Президиума ЦК предложения своего министерства «Об устранении серьезных недостатков в работе по повышению ресурса и улучшению экономичности авиационных двигателей». Проблема известная и застарелая, советские реактивные двигатели работали без переборки менее сотни часов, а английские — пятьсот и даже тысячу часов, керосина наши моторы сжигали гораздо больше американских. Все упиралось в технические нюансы. Президиум уже поручал авиационщикам разобраться в проблеме. Они все еще разбирались, и вмешательство на этой стадии лиц, ничего не смыслящих по существу дела, занятых поиском виновных контролеров, помочь не могло. Молотов считал иначе, по его мнению, причина в людях, их следует приструнить, и все наладится. Отец удивился, зачем Госконтроль берется за такие, не свойственные ему, чисто технические проблемы? Он предложил «снять» вопрос.

— Не могу согласиться с мнением товарища Хрущева, предлагаю обсудить записку на Совете обороны, — стоит на своем Молотов.

Остальные присутствовавшие на заседании в пикировку отца с Молотовым не вмешивались. В итоге записку Молотова отправили в архив.

27 апреля 1957 года Президиум ЦК отверг внесенный Молотовым проект Положения о Госконтроле как неприемлемый, ставящий Молотова и его министерство над всеми другими органами власти. Проект возвратили на доработку, а 4 мая 1957 года по предложению Булганина, отец на сей раз держится в стороне, не разрешили Вячеславу Михайловичу до рассмотрения Положения опубликовать в «Правде» статью о Госконтроле. Молотов обиженно подчинился.

Забегая вперед, скажу, что 31 мая 1957 года вновь заворачивают переработанное Положение о Госконтроле. По мнению отца, оно по-прежнему неприемлемо, особенно в части инспекции совнархозов.

В первой половине мая становится очевидно: конфликт между Молотовым и Хрущевым перезрел, раньше или позже выльется в открытое столкновение, в результате которого одному из них придется уйти. В Президиуме ЦК образовались две фракции: реформаторы во главе с отцом и догматики-сталинисты Молотов, Каганович и, отчасти, Ворошилов. Между ними балансировали Булганин, Маленков, Сабуров, Первухин.

В подтверждение своих слов сошлюсь на Жукова.

«Я не помню ни одного заседания Президиума ЦК, — рассказывал он в 1963 или 1964 году, — на котором не было бы схватки и ругани между Хрущевым и Кагановичем, между Хрущевым и Молотовым. Молотов держался особняком. У Кагановича с Хрущевым имелись старые счеты, давали себя знать неприязненные взаимоотношения, возникшие еще при совместной работе в Московском комитете партии (в 1930-е годы) и на Украине (1946–1947 годы), где Каганович был партийным руководителем, а Хрущев его подчиненным. Каганович считался более грамотным марксистом-ленинцем, а Хрущев считал Кагановича неисправимым догматиком-сталинистом.

Ворошилов, можно сказать, не играл никакой роли. Я не помню ни одного случая, чтобы Ворошилов внес какое-то деловое предложение. Рассылаемых материалов он не читал и к заседаниям почти не готовился.

Булганин, как всегда, был на высоте подхалимства и приспособленчества: то подойдет к одному, то к другому. Одному слащаво улыбнется, другому крепко жмет руку. Булганин вначале безропотно и во всех начинаниях поддерживал Хрущева, но постепенно он стал все больше склоняться на сторону Молотова и Кагановича. Булганин плохо знал народное хозяйство страны, особенно сельское хозяйство. Ни разу по линии Совета Министров не поставил какого-либо вопроса на Президиуме ЦК.

Булганин, понимая, что он плохо выполняет роль Председателя Совета Министров, что везде и во всем его опережает Хрущев, видимо, внутренне вполне созрел для присоединения к антихрущевской группировке и, как только пронюхал, что против Хрущева сколотилась группировка большинства членов Президиума ЦК, он немедленно присоединился к ней.

Лично я считал линию Хрущева более правильной, чем линию Кагановича и Молотова, которые цепко держались за старые догмы и не хотели перестраиваться в духе веления времени. Мне казалось, что Хрущев все время думает и ищет прогрессивные методы, способы и формы в деле строительства социализма, в области развития экономики и всей жизни страны. Хрущева я хорошо узнал на Украине в 1940 году, в годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период. Я его считал хорошим человеком, постоянно доброжелательным и, безусловно, оптимистом.

Сталин хорошо относился к Хрущеву, но я видел, что он иногда был несправедлив к нему, отдавая во всем пальму первенства Молотову, Берии, Маленкову и Кагановичу. Учитывая все это, я твердо поддерживал Хрущева в спорах между ним, Кагановичем и Молотовым.

Нам, молодым членам Президиума, казались странными такие недружелюбные взаимоотношения между старыми членами Президиума, часть которых долгое время работала вместе со Сталиным и даже с Лениным. Такое нелояльное их отношение друг к другу не могло не сказаться на деле. Мы пытались было посоветовать им прекратить ругань, но где там, разве наш голос был для них авторитетным».

Итак, в середине мая 1957 года Молотов в случае столкновения с Хрущевым мог твердо рассчитывать на поддержку Кагановича.

Маленков держался осторожно, до последнего момента взвешивал, подсчитывал шансы как Молотова, так и отца. Всегда чутко улавливающий расстановку сил, Георгий Максимилианович, как видно из опубликованных документов, в апреле-мае 1957 года начинает потихоньку, исподволь, все чаще перечить отцу. Ему представляется, что пришла пора смены лидера, и тут главное — не опоздать. С отцом он расставался без сожалений, так же, как он расставался со Сталиным, а потом и с Берией. Отец для него отныне становился уже отыгравшей свое картой.

Ворошилов тоже постепенно отстранялся от Хрущева. С Молотовым и Кагановичем его в первую очередь роднил Сталин. С другой стороны, в кресле Председателя Президиума Верховного Совета он чувствовал себя неуютно и неуверенно, стоит Хрущеву пальцем шевельнуть… Опытный царедворец, Климент Ефремович, как и Маленков, всегда поддерживал победителя, но только в последний момент. В майских перипетиях он не участвовал, путешествовал по странам Азии. Домой его ожидали к концу месяца.

Всех их — Молотова, Кагановича, Маленкова, Ворошилова роднило одно: они — политики из прошлого, ныне практически утратившие реальную власть. У них оставался последний шанс, свергнуть Хрущева и вернуть себе все.

Сторону отца держали Микоян, Суслов, Кириченко, с ними Жуков и другие кандидаты в члены Президиума, так же, как и вновь избранные секретари ЦК, люди реально управлявшие страной и не собиравшиеся никому уступать свою власть.

Если считать голосующих членов Президиума ЦК, то с некоторой натяжкой на Маленкова с Ворошиловым получалось четыре на четыре. Исход противостояния, как это часто случается в истории, зависел от колеблющихся — Булганина, Первухина и Сабурова.

На Первухина отец больше рассчитывать не мог, но и к «молотовцам» тот присоединяться не спешил. С одной стороны, затеянная отцом реформа экономики для него как кость в горле, с другой… С другой, пост министра одного из важнейших в стране министерств — средмаша — в сочетании со званием первого заместителя Председателя Правительства, если и не очень устраивал, то и рисковать им он смысла пока не видел. Кроме того, от природы человек мягкий, Первухин старался по возможности избегать конфликтов.

Не определился до конца и Сабуров. В противоположность Первухину — решительный и даже грубый администратор, он конфликтов не боялся, но обиженный на отца за несправедливую, по его мнению, отставку от Госплана, Сабуров, в душе антисталинист, не симпатизировал и сталинистам, Молотову с Кагановичем. Его раздирали внутренние противоречия.

Отец считал, что он может твердо полагаться на Булганина с Шепиловым. Все последние годы они с Булганиным держались вместе: и в момент смерти Сталина, и при подготовке ареста Берии. Казалось, он мог доверять Булганину во всем. Перебирая варианты, обдумывая кандидатуры, подходящие для замены Маленкова на посту Председателя Совета Министров, отец неслучайно остановился на Булганине. А теперь Булганина в лагерь недоброжелателей подталкивал он сам. Напомню, как во время визитов в Женеву и Великобританию отец, в силу своего характера, оттеснял Булганина, перехватывал инициативу. То же самое продолжалось и в Москве. Сначала Булганин не обращал внимания, совсем недавно, в апреле, настоял на присвоении отцу Героя Социалистического труда, затем начал обижаться. Коллеги по Президиуму ЦК подливали масла в огонь, кто сочувственно, кто язвительно нашептывал: «Никита тебя ни в грош не ставит. Стоит только избавиться от его опеки, и ты, Булганин, станешь…» Кем станет Булганин, оставалось неясным, но с некоторых пор он начал обращать все больше внимания на эти слова.

Шепилов, как видно из доступных нам документов, твердо, пока твердо, на стороне Хрущева. Отец быстро продвигал его, и Шепилов связывал свое будущее с Хрущевым, по крайней мере, до тех пор, пока у самого Хрущева имелось это самое будущее.

Отец не ощущал изменений в своем ближайшем окружении или не обращал на них внимания. По-прежнему гулял вечерами с Маленковым, продолжал по дружбе «подкалывать» Булганина, сражался с Молотовым. Мы дома тоже ничего не чувствовали, я готовился к свадьбе. Дочь Маленкова Воля с мужем, архитекторы, гостили у моей старшей сестры Юли, в Киеве. Они выиграли там какой-то конкурс и сейчас готовились к воплощению своего проекта в камень. Жили не в гостинице или правительственной резиденции, а у Юли на квартире, по выходным выезжали к ней на дачу.

Итак, в середине мая 1957 года расслоение в Президиуме ЦК стало реальностью, недоставало последней капли. А тут отец, как нарочно, сам подлил масла в огонь. Во время одного из совместных обедов в Кремле он заговорил о необходимости омолодить Президиум ЦК, «влить в него свежую кровь».

— Мы все уже перешагнули за предел жизни наших людей, — рассуждал отец, — мне пошел 64-й год, остальным чуть больше или чуть меньше, Ворошилову так вообще 76 лет. Совесть надо иметь, пропустить вперед молодых. Вот кое-кто ворчит, что председателем Госплана назначили слишком молодого неопытного Кузьмина. А ему 46 лет, разве это молодость, если, конечно, не смотреть с позиций 76-летнего.

Отец считал сорок лет наиболее плодотворным возрастом для прихода во власть: уже поднакопился опыт и еще в полной мере сохраняется энергия, желание работать, стремление достичь чего-то.

— Поверьте, придут к руководству партией, страной свежие молодые люди, они управятся не хуже нас, — убеждал он членов Президиума.

В данном случае отец, без сомнения, намеревался не только омолодить, но и разбавить становившийся все более оппозиционным ему Президиум своими сторонниками. Просто так убрать «стариков» он не мог, они сидят в руководстве страны много дольше его самого и составляют большинство Президиума.

Тогда же, в мае, отец зашел с другой стороны, предложил расширить состав Президиума до пятнадцати человек, но наткнулся на глухую стену. По привычке согласился только один Булганин, но и он после «разъяснений» Молотова назвал предложение Хрущева «разжижением».

Как обновление, так и расширение Президиума ЦК не только не устраивало коллег отца, но и смертельно их испугало. Если Хрущев вынесет вопрос Президиума на очередной Пленум ЦК, то наверняка получит поддержку. В результате их, пусть и гипотетическое большинство превратится в явное меньшинство. Отец сам толкал оппозицию к активным действиям.

 

Пикник в Семеновском

(Отступление восьмое)

В середине мая отец предложил организовать «дружескую» встречу-пикник руководства страны с творческой интеллигенцией: писателями, поэтами, композиторами. Отец настроился на откровенный разговор. Он не сомневался, они делают одно дело, им одинаково близки трагедия сталинских времен и сегодняшние проблемы страны.

К сожалению, они не всегда понимали друг друга. Позволю себе повториться: отец, отвечавший за страну, заботился о ее будущем, разоблачая преступления недавнего прошлого, шел вперед и не собирался сходить с выбранного пути, но он одновременно не мог себе позволить утратить контроль над страной и обществом. Это привело бы к безвластию, хаосу и, в конечном счете, к катастрофе.

«Передовые» писатели и вся остальная «прогрессивная» публика, ощутив первое дуновение свободы, требовали для себя свободу без границ. Они не несли и не чувствовали никакой ответственности не только перед страной, но и перед самими собой, из самых лучших побуждений бросились разоблачать все и вся, немедленно и без каких-либо ограничений. Вот тут-то и возникало противоречие между ответственностью власти и безответственностью интеллигенции, никогда не жившей в условиях свободы ни при Сталине, ни при царях, отождествлявших ее со вседозволенностью, с анархией.

В свою очередь, тяготевшие к прошлому «реакционные» писатели, если пользоваться терминологией тех лет, тосковали по «хозяину». Еще вчера они были «его» писателями, сегодня стали «ничьими», не знали, для кого и как писать. Они жаждали возврата твердой руки, которая и защитит их, и премией одарит, а если потребуется — накажет. Они всей своей душой ненавидели своих «передовых» собратьев, которые платили им той же монетой. Обе группировки постоянно грызлись между собой, в каждой из них имелись свои вожди, свои экстремисты. И те и другие старались перетянуть отца на свою сторону. Одни призывали его снять все ограничения. Их оппоненты требовали, пока не поздно, закрутить гайки. На все это накладывались и личные, корыстные интересы. Вожди «первых» на волне перемен стремились захватить власть в творческих Союзах, «реакционеры» не желали ею делиться. По долгу службы и в силу давних российских традиций, отец не мог отмахнуться от их дрязг, ведь «поэт в России больше, чем поэт». Ему поневоле приходилось то и дело вмешиваться в перепалку сторон, лавировать в море писательских страстей, пытаясь нащупать верный путь, отступать и тут же выслушивать обвинения в возврате к сталинизму, а, сделав шаг вперед, наталкиваться на ожесточенное сопротивление со стороны «консерваторов». Такой способ продвижения вперед называется методом проб и ошибок. Отцу приходилось нелегко, ведь именно он принимал решения и отвечал за них, но он сам, разоблачив преступления прошлого, избрал этот путь.

Напомню, что происходило в писательской среде той весной. В начале марта 1957 года на пленуме Московского отделения Союза писателей «С вредной речью выступил Дудинцев (я цитирую жалобу отцу, поступившую от партийного идеолога Шепилова. — С. Х.). Он все больше превращается в героя, но в героя борьбы с советской властью. Этого так оставлять нельзя. Одновременно идет шельмование писателей, стоящих на партийных позициях: Николая Грибачева, Семена Бабаевского, Александра Суркова, Леонида Соболева, пусть не самых талантливых, но людей, преданных партии и стране, патриотов. Им даже придумали обидное прозвище “лакировщики”».

Шепилов считал, что обстановка складывается взрывоопасная. Заколебались даже Федор Панферов и Александр Твардовский, следует принять немедленные жесткие меры. 11 мая 1957 года он переслал отцу еще одну записку, составленную по его поручению Отделом культуры ЦК, просил ознакомиться с ней до намеченной на 13 мая встречи «с виднейшими литераторами, членами правления Союза писателей СССР». 14 мая открывался пленум Правления Союза писателей, и «виднейшие литераторы» хотели сориентироваться, получить партийное напутствие.

Авторы записки предупреждали, что Дудинцев в своих «подрывных действиях против Советской власти не одинок, в ряде произведений, включенных в выпущенный в начале 1957 года второй сборник “Литературной Москвы” (члены редколлегии Эммануил Казакевич, Маргарита Алигер, Вениамин Каверин и другие), отражено стремление к односторонне-обличительному изображению жизни. В рассказе Александра Яшина “Рычаги” все коммунисты сельской партийной организации — люди бесчестные и лицемерные. Сюда же следует отнести рассказы Юрия Нагибина “Свет в окне” и Николая Жданова “Поездка на родину”, критиканско-фрондерскую статью драматурга Александра Крона, пьесу Александра Штейна “Гостиница Астория”, а в романе Галины Николаевой “Битва в пути” крикливо и истерично описывается история несправедливых арестов честных людей в 1949 году».

И так из строки в строку, с перечислением десятков фамилий. Вывод тот же: пока еще обстановка контролируема, следует принимать меры.

«Виднейших писателей» пригласили в ЦК в понедельник 13 мая после полудня, а утром того же дня отец принял главного редактора «Литературной газеты» писателя Всеволода Кочетова. Он прислал в ЦК письмо, в котором умолял отца о личной встрече. Шепилов настойчиво советовал поговорить с Кочетовым, он поможет Хрущеву сориентироваться в настроениях, царящих в писательской среде. Что сказал Хрущеву Кочетов, мы знаем в его собственном изложении.

— За последние годы положение в литературе складывается просто, я бы сказал, трагически. Это волнует нас, писателей-коммунистов, — Кочетов пошел в атаку с места в карьер и дальше жаловался на Дудинцева, на Алигер, на всех и вся. — Ходят слухи по поводу позиции в отношении к литературе. Якобы не надо ЦК вмешиваться в писательские дела. Они деморализуют и тормозят работу писателей. Подавляющее большинство писателей стоит на правильных позициях. Только какая-то кучка, до крайности активная, создает видимость массовости протеста против партийности литературы и умелыми, объединяющими действиями создает угрожающее положение в писательской организации. Она за размагничивание нашей литературы, — так сам Кочетов сформулировал суть своих претензий.

Отец слушал Кочетова внимательно. После венгерских событий, деструктивной роли «Кружка Петефи» он не мог себе позволить отмахнуться от настойчивых предостережений Шепилова, его Отдела культуры, главного редактора «Литературной газеты», но и с «мерами» не торопился.

Совещание с писателями в ЦК вел Шепилов, отец сидел молча, вопреки своей манере, ораторов не перебивал, внимательно слушал. Дмитрий Трофимович нервничал. Готовясь к встрече, он рассчитывал на другое поведение Хрущева. В заключение Шепилов попросил выступить Хрущева.

Отец встал, оглядел собравшихся, улыбнулся и начал говорить совсем не так, как советовали Шепилов с Кочетовым.

— Эту бумагу я для вида взял, — он показал аудитории подготовленную Шепиловым справку и отложил ее в сторону. — Я разрешу себе выступить без подготовки, без предварительно написанного текста и даже без конспекта, — продолжал отец, тем самым приглашая присутствовавших к откровенному разговору. Насколько он получился откровенным, не берусь судить, но, судя по стенограмме, писатели, не стесняясь, перебивали отца своими репликами, порой ставили его в затруднительное положение.

Отец поступил опрометчиво. Ему бы следовало по-сталински скупо обронить несколько слов, ни в коем случае не допускать панибратства ни в вопросах, ни в дискуссии, одним словом, держать дистанцию. Но отец — не Сталин, да и не хотел им быть. Он, не разыгрывая из себя небожителя, строил разговор по-хрущевски откровенно и на равных. Иначе он не умел и не хотел.

Писатели повели себя, как и ожидалось, в соответствии со своей групповой принадлежностью и в зависимости от совпадения произносимого отцом с их собственной позицией, «единственно правильной». Отец остался доволен встречей, он считал, что они поговорили по душам, он понял их, а они — его. Какое впечатление осталось у писателей, я не знаю, но на состоявшемся 14 мая пленуме Союза писателей недоразумений не возникло. По мнению Шепилова, он прошел успешно.

Тогда-то отцу и пришла в голову мысль пригласить весь писательский актив, а не одних функционеров, погулять на свежем воздухе, «пообедать» вместе, а заодно и поговорить, посоветоваться, как дальше жить.

В ближайшее воскресенье, 19 мая, собрались на «дальней» даче Сталина в Семеновском, примерно в ста километрах от Москвы, неподалеку от Бородино. Отец отправился туда с мамой, они взяли с собой Раду с Алексеем Ивановичем, звали и меня, но я отказался: на носу окончание преддипломного семестра, все выходные я не отрывался от учебников. Сессии я привык сдавать на пятерки, возможность связанных с фамилией поблажек мне и в голову не приходила. И правильно. Профессора Энергетического института, во избежание кривотолков, «за фамилию» спрашивали построже. Так что собственных впечатлений от воскресенья в Семеновском у меня не сохранилось, зато попавшие туда литераторы все описали профессионально.

Приглашенных, вместе с семьями, набралось человек триста-четыреста. Сначала, разбившись на группки, гуляли по обширному поместью, желающие даже могли поудить рыбу в пруду. Обсуждали самые разные темы, от учреждения самостоятельного писательского Союза в Российской Федерации до личных гаражных проблем писателя Соболева. В обоих случаях отец пообещал посодействовать и посодействовал: уже в августе собрался оргкомитет Союза писателей РСФСР, тогда же и Леонид Соболев получил для своей «Победы» вожделенный гараж.

Этот гараж дорого обошелся Соболеву — на следующую пару лет стал притчей во языцех. Безгаражные писатели ему люто завидовали, завидовали, что именно он осмелился обратиться с гаражной просьбой к Хрущеву. А уж когда Соболева поставили во главе российских писателей, каких только собак на него не вешали — обвиняли его и в творческой импотенции, и в пресмыкательстве перед властью (как будто они сами не пресмыкались перед той же властью). Что же касается творчества, то судья тут читатель, а не собрат-писатель. Мне, как и многим другим, морские рассказы Соболева нравились. Отец их тоже читал с удовольствием. Жизнь моряков автор знал не понаслышке и описывал ее сочным «настоящим» языком. Читал же отец с разбором, и далеко не всякий писатель мог угодить его вкусу.

Не обошлось и без песен, запевалой выступал украинский композитор Константин Данькевич. Отец и еще пара десятков человек, собравшись в кружок, подтягивали, как могли. Напевшись, перешли к танцам. Образовался круг, наиболее смелые, в основном из артистов, начали приплясывать и притопывать, зазывая присоединиться к ним остальных. Они даже отца втянули в круг, но ненадолго, прихлопывая в такт в ладоши, отец потопал немного и незаметно отступил в сторону.

Нагулявшись, обедали. Столы расставили на лужайке под натянутыми от солнца полотняными тентами. Произносились серьезные политические тосты, чокались, правда, в бокалы наливали сок — по случаю жаркой погоды отец распорядился спиртного не подавать. Тосты перемежались шутками, то и дело завязывались дискуссии. Отец выступал четыре раза, его засыпали вопросами, он, как мог, отвечал — порой, на мой взгляд, не очень удачно.

Обстановка, как и планировал отец, сложилась неформальная, но совсем не такая, как он надеялся. Писатели — не агрономы, не строители и не ракетчики, и такие массовые сборища творческой публики ничего хорошего организаторам не сулили. Каждый из приглашенных, естественно, почитал себя не ровней остальным, а уж о так называемом «президиуме» и говорить нечего. Выступления писатели выслушивали внимательно, главным образом ловя «ляпы», чтобы потом в деталях пересказать друзьям при очередном застолье в Доме литераторов или ресторане «Прага». Позднее, когда цензура поослабла, эти застольные анекдоты перекочевали в книги мемуаров.

От застолья в памяти писателей сохранилась неприятная стычка отца с поэтессой Маргаритой Алигер. Алигер отец не знал и стихи ее вряд ли читал, но почему-то ее невзлюбил Шепилов, нажаловался отцу, что она якобы организует у нас что-то наподобие «Кружка Петефи». Отец поверил Шепилову и попытался приструнить поэтессу. Вышло коряво, на следующей неделе ему пришлось извиняться.

Еще запомнилась писателям старая большевичка, глуховатая писательница Мариэтта Шагинян. Пробившись в разгар произнесения речей к руководству, расположившемуся за отдельным столом, лицом ко всем остальным, она перебила отца на полуслове, ткнула ему под нос свой слуховой рожок и, как все глухие, закричала: «Скажите мне, почему в Армении нет масла?»

Отец с удивлением уставился на Шагинян, он лучше нее знал, что в стране с маслом туго, на следующей неделе собирался говорить о мясо-молочной проблеме в Ленинграде на зональном совещании аграрников, но как конкретно обстоят дела с маслом в Армении, он понятия не имел. Отшутиться не получилось, Шагинян его или не слышала, или не слушала, совала свой рожок под самый нос и твердила: «Почему в Армении, как я туда ни приеду, нет масла?» Отец попытался переадресовать ее к Микояну, но безуспешно. Получилось глупо и неприятно. Вот, собственно, и все, что я знаю о пикнике в Семеновском.

В общем, ничего хорошего не получилось. Отец и сам это ощущал. Когда Шепилов (в середине мая он еще твердо ставил на отца) предложил скомпоновать из его выступлений на совещании в ЦК и в Семеновском отдельную брошюру и издать ее массовым тиражом, отец отказался.

— Не думаю, — протянул отец, — разговор шел сумбурно, и вряд ли публикация принесет пользу.

Шепилов настаивал, но отец на уговоры не поддался.

«Пикник» в Семеновском не заслуживал бы особого упоминания, если бы речь велась только о писателях, куда более важно, что эта встреча окончательно сплотила противников отца в Президиуме ЦК, подтолкнула их к действиям. Сами писатели Молотова и иже с ним мало интересовали, а вот антисталинские высказывания отца в компании людей, по их мнению не очень благонадежных, казались им абсолютно недопустимыми.

«Прежде всего Хрущев пытался “разжевать” для художников, писателей и артистов многое из того, что он говорил о культе личности Сталина на ХХ съезде партии… — пишет Каганович. — Надо сказать, что “жареные” места некоторая часть аудитории восприняла как приятное блюдо, за которое они готовы были выдать ему даже звание “лауреата по изящной словесности”. Когда Хрущев подчеркнул виновность руководителей ЦК, а именно Молотова в зажиме русской литературы и искусства, писатель Соболев совсем вышел из берегов и как моряк дошел чуть ли не до “морского загиба”. Нападение Хрущева на члена Президиума ЦК Молотова в среде беспартийной интеллигенции было из ряда вон выходящим фактом… У большинства это вызвало не только замешательство, но и недовольство, не говоря уже о присутствовавших руководящих партийных кадрах».

Последние слова Кагановича требуют пояснения. Взаимная антипатия Молотова и отца к тому времени стала притчей во языцех. Кто-то из писателей не удержался, задал вопрос, отец в свою очередь не сдержался, ответил, как думал. Молотов, а с ним и все его союзники, возмутились, о разногласиях в высшем руководстве страны тогда не говорили, сама возможность таких разногласий считалась крамолой. Даже в своей среде ограничивались иносказаниями, намеками, а тут отец выдал все открытым текстом — и кому? Каким-то писателям и композиторам! Молотов с Кагановичем просто кипели от возмущения.

Оппозиционеры там же, в Семеновском, договорились на следующий день собраться у Булганина в Кремле. 20 мая в кабинет Председателя Совета Министров СССР пришли Молотов, Каганович, Маленков и ранее державшийся особняком Первухин. Он наконец поддался на уговоры, в случае победы ему пообещали вернуть его председательское кресло в Госплане. Сабурова к Булганину не позвали. На встречу с писателями он тоже не приехал, отговорился тем, что накануне вечером вернулся из Праги с переговоров об экономическом сотрудничестве с Чехословакией и все воскресенье отсыпался. Решили обойтись без Сабурова, тем более что, несмотря на неопределенность своего положения, открытых столкновений с отцом он избегал, в их препирательствах с Молотовым подчеркнуто держал нейтралитет. Ворошилов тоже отсутствовал, он продолжал свое азиатское турне, только что переехал из Китая в Индонезию.

20 мая оппозиция Хрущеву начала принимать организованную форму. Молотов, Каганович, Маленков, Булганин и Первухин в принципе пришли к согласию, что пора избавиться от отца. Его собирались передвинуть в министры сельского хозяйства. Распихал же он всех их по третьеразрядным министерствам, теперь пришел его черед. Тогда же вчерне договорились о перераспределении ролей. Вместо Хрущева в первые секретари ЦК прочили Молотова. Суслова решили назначить министром культуры, а во главе КГБ, вместо Серова, поставить Булганина, по совместительству. Ворошилов оставался при своих — Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Что получали Каганович с Маленковым — неизвестно, но они обязательно что-то получали. Итак, баланс сил в Президиуме ЦК перераспределился не в пользу отца. Перечисленные выше пять его полноправных членов плюс Ворошилов составляли оппозицию, они не сомневались, что Климент Ефремович примет их сторону, особенно когда узнает, на чью сторону склоняется большинство. Получалось шесть из одиннадцати. Чуть позже к инициативной группе присоединился и Сабуров. С ним поручили переговорить Первухину. Долго уговаривать Сабурова не пришлось. Узнав о раскладе сил в Президиуме, он присоединился к потенциальным победителям (покривив душой, Первухин сказал Сабурову, что Ворошилов уже дал согласие). В успехе они больше не сомневались, шесть, а с Ворошиловым — семь, семь против четверых. С кандидатами в члены Президиума Жуковым, Шепиловым, Брежневым, Мухитдиновым и Шверником в мае не говорили, в их прохрущевской ориентации никто не сомневался, но и особого значения ей не придавали, ведь все они без права голоса.

Оставалось выбрать подходящий момент.

В повседневных хлопотах отец и не заметил, что новый кризис, один из серьезнейших за его карьеру, стоит на пороге.

Меня же занимали свои заботы, я готовился к свадьбе. Ее назначили на первые дни июня, сразу после экзаменов в институте. С моей будущей женой мы учились в одной группе. После свадьбы нам предстояло уехать, правда, не в путешествие, а на практику на один из приборостроительных заводов в Загорске (теперь Сергиев Посад).

 

Догоним США?

Вечером 19 мая, сразу по возвращении из Семеновского, отец поездом уехал в Ленинград на совещание работников сельского хозяйства Северо-Запада. Он не догадывался, что в тот день кто-то в Москве решает его судьбу.

20 мая, когда Молотов и его сторонники сговаривались в Кремле, отец вместе с ленинградским партийным секретарем Фролом Козловым осматривали на Кировском заводе производство мощных тракторов для целины, потом вместе выступали на митинге заводчан. Оттуда на метро поехали в центр города. Отец еще не видел ленинградской подземки. Потом они объехали поля близлежащих колхозов.

На следующий день отец посетил знаменитую на всю страну обувную фабрику «Скороход». В ее туфлях, ботинках, сандалиях и тапочках щеголяло 17 миллионов советских людей. Со «Скорохода» он прямиком отправился на совещание в Таврический дворец.

Отца в те дни тревожили не разногласия с Молотовым, а как после совнархозной реформы подтолкнуть народное хозяйство вперед. Собственно, эти мысли не покидали его никогда. Даже 13 мая, на встрече с писателями, отец, выступая перед этой весьма далекой от его интересов аудиторией, незаметно для самого себя сполз с «писательской» темы, заговорил об экономике, в первую очередь об экономике села, о том, что его интересовало на самом деле. Этот раздел выступления вышел у него наиболее удачным. Оно и понятно, без текста, без конспекта он говорил о том, о чем думал, в чем досконально разбирался, что считал важным, чем занимался в охотку, тогда как писательские проблемы и склоки…

Я намеренно перенес экономическую часть выступления отца из «писательской» главы в следующую. Он говорил об очень важных для нашего повествования вещах, и в тот контекст они никак не вписывались. Начал он с совнархозов, заявив, что теперь вместо единственной властной вертикали появится «100 каналов, по числу совнархозов, для решения возникающих вопросов». Затем отец с удовольствием отметил, что с ростом производительности труда страна избавляется от мучившего ее последние десятилетия дефицита рабочей силы. И вот результат: промышленность начинает переходить на сокращенный, семичасовой рабочий день, естественно, без уменьшения оплаты.

Отец всегда считал и не уставал повторять, что социализм, не наполненный реальным содержанием, — пустой звук, сотрясение воздуха.

— Люди пошли за Лениным ради лучшей жизни, — говорил отец. — В чем выражается лучшая жизнь? Кормить людей надо, одевать надо, создавать рабочие места, строить жилье, развивать культуру.

— Когда жилье в Конституцию впишем? — перебил с места писатель Катаев.

Но отец не ответил, он заговорил о том, что его занимало последние месяцы: как перевести советских людей с картошки и хлеба на научно сбалансированный рацион питания. Это невозможно без подъема животноводства. Тут отец оседлал своего любимого конька и начал сыпать цифрами, как горохом из мешка.

— В 1913 году дореволюционная Россия имела 31,1 килограмма мяса на душу населения, а США — 86,4. В 1940 году производство мяса в СССР упало до 24,5 килограммов, но и в Америке, вследствие Великой депрессии 1930-х годов, оно тоже чуть уменьшилось, до 85,6. Дальше начался рост, в 1950 году Советский Союз имел 26,8 килограммов, а Соединенные Штаты — 89,7, в 1952 году соответственно — 27,5 и 92,9; в 1953-м, году смерти Сталина и поворота в сельскохозяйственной политике — 30,5 килограммов и 94,8. В 1955 году СССР наконец превысил показатель 1913 года, в тот год у нас произвели на каждого едока 32 килограмма мяса, а в Америке вплотную приблизились к центнеру… В прошлом, 1956 году — 32,3 и 102,3 килограмма.

Со сливочным маслом дела обстояли получше, если в 1913 году Россия производила 700 граммов на одного своего жителя, а США 3,6 кг, то в 1956 году соотношение составило: в СССР — 2,8 кг, в США — 3,8 кг. Счет не в нашу пользу, но не такой «разгромный», как по мясу. Так же обстояли дела и с молоком, его в 1956 году произвели в Советском Союзе 245 литров на человека, в Америке 343 литра.

Отец не сказал, а скорее всего не знал, что в США все больше входил в моду маргарин, его считали более полезным. У нас тоже производили маргарин, но его относили к третьесортным продуктам, для бедных. Если о ком-то говорили, что он жарит пищу на маргарине, то добавлять уже ничего не требовалось. Считалось, что с появлением в достатке настоящего коровьего масла маргарин отомрет. Точно так же оценивали и успехи животноводства, в зависимости от жирности молока: три, четыре, пять процентов. Шесть процентов — это уже даже не рекорд, а мечта. Американцы же начинали молоко обезжиривать, так им казалось здоровее.

Отец до конца своих дней считал, чем жирнее молоко, тем оно лучше. В этом проявляется разница в мышлении, в оценке достатка богатыми и бедными нациями. Россияне всю свою историю жили впроголодь. В фольклоре их столь же небогатых братьев-украинцев даже сложился своеобразный образ богатея: он ест бутерброд не из хлеба с салом, а из сала с салом, но это к слову.

Сравнивая наши достижения с американскими, отец тем самым устанавливал для себя самого и страны планку, цель, к которой следует стремиться. При Сталине сравнения с США избегали и вообще не называли абсолютных цифр, уж очень удручающе они выглядели, приводили только сравнительные показатели, в процентах к предшествующему году. В первые послесталинские годы отец тоже следовал этой традиции, а если когда и проговаривался, как это произошло в 1953 году, то из газетных публикаций «крамольные» данные изымались. Сейчас отец не сдержался, выговорился обо всем, что наболело. Ситуацию он не считал безнадежной. Отнюдь нет.

Заметив, что писатели слушают его вполуха, отец не стал продолжать, сообщил, что обо всем подробно расскажет в Ленинграде на совещании аграриев. И вот теперь, в Таврическом дворце, отец сначала внимательно выслушал выступавших на совещании работников сельского хозяйства, а затем выступил сам.

Сельскохозяйственные дела вселяли оптимизм. Начала показывать себя целина. Теперь она обеспечивала до половины всего собираемого в стране зерна. По сравнению с 1953 годом, зерна заготовили больше на 1,4 миллиарда пудов (22,4 миллиона тонн), картофеля — на 2,9 миллиона тонн, овощей — на 1,4 миллиона тонн. Особо порадовало отца животноводство: за четыре года заготовки молока выросли на 6,7 миллиона тонн, а мяса — на 664 тысячи тонн. Только за последнюю зиму удои по стране выросли на 65 процентов, а на Украине — удвоились. Никто не верил, что такое возможно. До 1953 года за прирост удоев на десяток литров в год животноводов награждали орденами, а сейчас в счет пошли центнеры.

«Такого роста мы не имели за все годы советской власти, — радовался отец. — Вспоминается 1954 год. У нас были споры (с Молотовым. — С. Х.), когда мы намечали увеличить производство молока за шесть лет (к 1960 году) на 600 с лишним литров от коровы. Меня некоторые люди (Молотов) предупреждали по дружбе, как докладчика: “600 — это много, можно сесть в лужу, лучше взять обязательства поменьше. Во все предшествующие годы прибавки к надою не получали”. Кто сел в лужу? Они сели в лужу».

Действительно, прав оказался Хрущев, в 1954 году от одной коровы надаивали 1 072 литра молока, а в 1956-м — 1 611 литр, почти на 600 литров больше.

Естественно, эти пассажи симпатии Молотова к отцу не прибавили.

Покончив с успехами, отец заговорил о задачах на будущее.

«Не хлебом единым жив человек, — повторил он уже в который раз. — Ему требуется и молоко, и мясо, и масло, а всего этого в стране производится недостаточно, рацион питания перекошен в сторону переедания хлеба и картошки».

Чтобы догнать американцев по качеству жизни требовалось увеличить производство одного только мяса в 3,15 раза. На 100 гектаров пашни в США производили 3 300 килограммов мяса в год, а у нас — 1 300, молока они надаивали 11 100 литров, а мы — 10 100, и это при том, что распаханной земли на одного человека у них тоже больше, чем у нас. Чтобы сравняться с США, нам требовалось работать даже не наравне с американцами, лучше них — производить на 100 гектарах в год 4 200 килограммов мяса и надаивать 14 100 литров молока.

Еще в начале весны отец попросил экономистов-аграриев прикинуть, сколько потребуется времени, чтобы обеспечить советским людям «человеческое» питание. В представленной ему в начале мая справке приводились расчеты: если существующие, столь радовавшие его, тенденции роста в сельском хозяйстве сохранятся, то мы достигнем желаемого научно сбалансированного питания, догоним США, где-то к 1975 году, через восемнадцать лет.

Отца расчеты не очень убедили, а прогноз так и вовсе не устроил. Построены они на умозрительных предположениях, на «если бы да кабы». Те же специалисты так же скептически прогнозировали в 1953 году рост удоев молока. А что получилось? Да и как людям в глаза смотреть, обещая, что сытыми станут только их дети. Если еще станут?

Готовясь к выступлению в Ленинграде, отец решил увлечь людей не восемнадцатилетней, а более близкий перспективой лучшей жизни. Он считал цель достижимой, следует только подналечь на корма, на кукурузу, без нее в нашем климате и через 18 лет ничего не получится.

Отец отталкивался от тех же цифр увеличения сельскохозяйственного производства, что и составители справки, только выстроил их в своей манере. Выступая в Ленинграде, он сравнивал рост производства за четыре первые месяца 1957 года с предыдущим 1956 годом. Получалось убедительно: мяса в этом году заготовили 689 тысяч тонн, по сравнению с 466 тысячами тонн прошлого года, то есть на 223 тысячи тонн больше.

И молока заготовили больше на 791 тысячу тонн (3 967 тысяч тонн и 3 176 тысяч тонн). Соответственно выросло производство масла, его же из молока сбивают. Потом отец посетовал на горе-экономистов с их 1975 годом. Присутствовавшие над ними в охотку посмеялись. В заключение отец призвал всех постараться достичь заветной цели поскорее: «Думаю, что нам сейчас не стоит называть год, когда мы должны решить эту задачу… Мы имеем все материальные средства для достижения поставленной цели. Надо только умело эти средства использовать, умело организовать людей, и мы эту задачу решим».

Все зааплодировали.

Я уже говорил и повторю еще раз. На самом деле речь шла не о буквальном соревновании с американцами, кто чего больше съест, а о переходе на научно рассчитанный сбалансированный рацион питания. «Догнать Америку» — это понятный всем лозунг, как бы спортивный призыв, способный, по мнению отца, всколыхнуть народ, и не более того. Не призовешь же к «достижению научно обоснованных норм питания». Засмеют. Правда, и соревнование с Америкой вскоре стало темой для насмешек. Помню, тогда автоинспекция, взывая к соблюдению правил уличного движения, размещала на задних бортах грузовиков призывы. Один из них: «Не уверен, не обгоняй!» Шутники дописывали: «Америку». Кстати, тоже символ освобождения от сталинского режима, попробовали бы они так шутить с Иосифом Виссарионовичем.

Обсуждать, а тем более заранее утвердить на Президиуме ЦК лозунг соревнования с Америкой отец счел излишним. Это же не план с расписанными по регионам и годам обязательствами, а всего лишь призыв. Что тут обсуждать? Отец ошибался. В напряженной атмосфере тех дней его недоброжелатели ставили ему всякое лыко в строку. Расскажи отец на очередном заседании Президиума о своих намерениях, то, несмотря на бурчание Молотова, он получил бы одобрение большинства. Не сделав этого, он сам себя подставил — не только становился единолично ответственным за инициативу, но и выставлял себя нарушителем партийной дисциплины. Он как бы пренебрегал «коллективностью» послесталинского руководства. Но что сделано, то сделано.

По истечении десятилетий можно поразмышлять, в чем и насколько ошибался отец. 1975 год тогда отстоял от года 1957-го так далеко, что и не значил почти ничего ни для отца, ни для людей. Ради 1975 года нечего и стараться. Отец же решил зажечь, увлечь за собой наиболее активную, творческую часть населения.

Тут он противоречил сам себе. Весь прошлый и текущий год отец воевал с Госпланом за четвертую пятилетку без так называемых «мобилизующих» заданий, а теперь вольно или невольно воспользовался сталинским «призывным» планированием, устанавливающим невыполнимые задания в надежде, что реальные результаты пусть и не достигнут поставленных целей, но то, что получится, окажется повыше. Повыше чего? Не называя срока, отец загнал себя в «сталинскую» ловушку «планируемой неопределенности». Он не сомневался, Америку догнать можно не через восемнадцать лет, а раньше. Когда? Через восемь лет? Или через пять? Или десять? Волевая цифра на то она и волевая, что можно выбрать любую. Реальный срок определится сам, по ходу дела.

Теперь мы знаем, что даже к спрогнозированному экономистами научно обоснованному 1975 году Советский Союз не только не догнал США, но окончательно и безнадежно отстал. После 1964 года, после отставки отца, никто уже не толкал страну вперед, не призывал, не будоражил, и все затягивалось ряской равнодушия. Энтропия, всеобщий беспорядок, хаос постепенно нарастали, и никого это уже не беспокоило.

В чем же ошибся отец? Самый легкий и очевидный ответ: во всем. Но очевидное далеко не всегда правильно, оно лишь отражает установившиеся в данное время в обществе стереотипы. Очевидное сегодня отнюдь не очевидно завтра и даже вчера. Мне представляется, что в своих призывах отец не так уж и не прав.

Что же касается их реализации, он напрасно понадеялся на своих «генералов» — руководителей областей, переоценил их способности, желание «взяться за дело как следует». В обкомах сидели люди, жившие одним днем, для них главное — сегодня отчитаться о выполнении спущенных из центра приказов, а что произойдет завтра… Не назвав даты, когда он рассчитывает догнать США, отец подложил под себя мину не очень уж замедленного действия. Поощряемые им особо рьяные секретари обкомов вознамерились на самом деле догнать Америку за год — за два.

Но за год производство мяса не удвоишь, а за два не утроишь, сколько ни старайся, столько телят, поросят и даже цыплят в природе родиться не может. Трудно объяснить, почему отец не прикинул заранее, сколько молодняка может прибавиться за год-два, за три. Ведь он всегда все скрупулезно подсчитывал. Тогда бы он мог назвать срок, пусть очень приблизительный, волюнтаристский, но хотя бы оправданный биологически.

Нельзя сказать, что отец не знал, с кем имеет дело, не ориентировался в кадровой проблеме. Иначе он не затронул бы в своем ленинградском выступлении темы профессионализма партийных работников. «Для того чтобы квалифицированно руководить, секретарям райкомов самим надо много знать, уметь до тонкости разбираться в том или ином вопросе. Тогда вы не попадете впросак. Если не знаешь чего — изучи, и тогда не придется краснеть перед людьми, — сказал он. — Реорганизуем управление промышленностью, а затем и этим вопросом займемся (курсив мой. — С. Х.). Нельзя браться за все сразу».

До Ленинграда отец поднимал эту тему в Горьком. Но речь пока шла только о профессионализме. В 1962 году отец сделает попытку превращения секретарей райкомов в профессионалов-управляющих, то есть в менеджеров, но встретит ожесточенное сопротивление и райкомов, и обкомов, и ЦК. Только тогда он додумается наконец, что следует поменять всю структуру производства, дать как можно больше свободы производителю. В 1962–1964 годах отец попытается затеять новые перемены, но будет уже поздно, «поезд уйдет».

В Ленинграде отец выступил с еще одной инициативой, на сей раз уже обсуждавшейся Президиумом ЦК, «порадовал» слушателей новостью, что с первого дня следующего, 1958 года, они собираются «отказаться от поставок, которые получает страна с личного хозяйства колхозников». В 1953 году этот натуральный налог снизили вдвое, теперь отец хотел ликвидировать его совсем. По его подсчетам, поставки личных хозяйств колхозников государству составляют около 10–15 процентов от общего объема заготовок.

— Продуктов мы получаем с колхозных подворий мало, — говорил отец, — а возни много. Мы держим огромное количество заготовителей, расходуем на них средства. Одним словом, овчинка выделки не стоит. Отказ от поставок с колхозных дворов принесет выгоду: мы сократим аппарат, бюрократическую переписку.

Думаю, что не пропадут и продукты, которые производят в хозяйствах колхозников. Колхозник сам продаст их. Продукция все равно придет на рынок, и таким образом будут удовлетворены потребности нашего общества, наших людей. Видимо, решение надо опубликовать в июне, а ввести его в действие с 1 января 1958 года.

Что и говорить, слова отца деревня встретила на ура. Уменьшение налогов приветствуется в любой стране.

4 июля 1957 года ЦК КПСС и СМ СССР примут официальное постановление «Об отмене с 1 января 1958 года обязательных поставок сельскохозяйственных продуктов государству хозяйствами колхозников, рабочих и служащих». Она касалась людей, живших на земле или вблизи от земли, «колхозников, совхозников, членов артелей всех видов, рабочих и служащих, проживающих в сельской местности, городской местности и дачных поселках», но не затронуло «злостных скармливателей хлеба скотине» из столичных и региональных центров. Они, как и прежде, согласно постановлению Совмина от 27 августа 1956 года, обязывались платить налоги на имеющуюся у них живность и поставлять государству часть своей продукции.

Узнав о выступлении отца, Молотов просто взорвался, по его мнению, Хрущев «просто ноги на стол положил», абсолютно не считается со своими коллегами по Президиуму ЦК, а призыв «догнать Америку по производству мяса, молока и масла на душу населения» — это чистой воды «авантюризм в хозяйственной политике и правый уклон», игнорирующий приоритет промышленности, в первую очередь тяжелой. Молотова поддерживал не только Каганович, но, как это ни странно, Маленков, которого в январе 1955 года тот же Молотов обвинял в тех же грехах. Но сейчас новоявленные союзники о старом не вспоминали.

Кагановича возмутило еще и то, что Хрущев «раскрыл секрет отмены налогов по мясу на индивидуальные хозяйства. Решения еще не приняли. Нельзя, чтобы такое благодетельство исходило от одного Первого секретаря». (Этот разговор произошел в отсутствие отца.)

Булганин мнения не высказывал, только одобрительно хмыкал. Четвертый участник сговора 20 мая, Первухин, в обсуждении участия не принимал, он уехал по среднемашевским делам на Урал и в Сибирь.

По возвращении в Москву отец в ответ на упомянутые выше претензии Молотова, предъявленные во время общего обеда в Кремле, попытался объясниться, сказал, что соревнование с США — это чистой воды призыв и его личная инициатива, которую пока не следует превращать в обязательное для исполнение решение руководства. Он высказывал эту мысль и раньше, в частности, выступая недавно перед писателями. Что же касается «разглашения тайны о снятии налогов с колхозников», то это просто смешно. Они же в Президиуме ЦК уже договорились обо всем, а в данном случае он говорил не от себя одного, а озвучил мнение «коллективного руководства». Аргументы отца повисли в воздухе. Молотов упорствовал: отец не имел права что-либо говорить без формального разрешения «коллективного руководства», а он такого разрешения не только не получал, но даже не запрашивал. Каганович осторожно поддержал Молотова, остальные члены Президиума промолчали. Разошлись крайне недовольные друг другом.

30 мая из полуторамесячных странствий по странам Азии возвратился Председатель Президиума Верховного Совета СССР Климент Ефремович Ворошилов. Он посетил Китай, Индонезию, Вьетнам, а по пути домой — еще раз Китай. В Индонезии и Вьетнаме все прошло гладко, по дипломатическому протоколу. В Китае Ворошилову протокольными мероприятиями отделаться не удалось, китайцы настроились на серьезные переговоры. Переговоров не получилось ни серьезных, ни несерьезных — никаких. Китайцы обиделись, нажаловались послу. Тот обо всем доложил в Москву.

Ворошилов тогда уже совсем одряхлел, отошел от реальных дел, жил в своем, оторванном от внешних реалий мире. Более всего он заботился о здоровье, гулял, заимел шагомер, ходил пешком по четыре-пять часов ежедневно. Так он поддерживал свою физическую форму, и весьма успешно. Заехав как-то к отцу на дачу, Климент Ефремович и ему советовал гулять побольше.

— Так тебе, Клим, делать нечего, — не очень удачно отшутился отец, — а мне не до гуляний.

Отец показал на стоявший в углу террасы маленький столик с лежащей на нем пухлой папкой. И дернуло же его за язык… Ворошилов обиженно засопел, посидел еще минут пятнадцать и засобирался домой. Пустяк, конечно, но вся наша жизнь состоит из пустяков. Ворошилов обижался, но до поры обиды не показывал. Сталин приучил его к терпеливости.

Неувязка в Китае получилась не только с переговорами. По донесениям посольства, китайцы возмутились, когда на официальном обеде в Кантоне Ворошилов, обнаружив, что ему подали жаркое из собачатины и, плюс к тому, предлагают блюдо из змей, раскричался, что такую гадость он есть отказывается. Хозяева на «гадость» смертельно обиделись. Когда, по возвращении в Москву, отец попытался выговорить Ворошилову, тот буквально взорвался.

— Ты что же, заставляешь меня собак есть? — кричал он фальцетом.

— Но я же ел, когда меня в 1954 году угощали в Кантоне, такие у них порядки, — увещевал его отец. — Ты туда не на свадьбу поехал, а с дипломатической миссией.

Ворошилов не успокаивался, дипломатия дипломатией, но собак он есть не станет ни при каких обстоятельствах. Слово за слово, они с отцом разругались.

Обиженный Ворошилов занял не ключевое, но почетное место в стане противников отца. После присоединения Сабурова они теперь составляли большинство в Президиуме ЦК, а Ворошилов всегда ставил на победителя. Любопытная психологическая деталь: для Сабурова решающим фактором оказалось участие в заговоре Ворошилова, шестого, гипотетического, обеспечивавшего перевес «игрока». Для самого Ворошилова этим шестым оказался уже реально присоединившийся к заговорщикам Сабуров.

Таким образом, в последний день мая расклад сил определился окончательно: Молотов, Каганович, Маленков, Ворошилов, Булганин, Первухин, Сабуров против Микояна, Суслова, Кириченко и самого Хрущева. Семеро против четверых, явное большинство на стороне Молотова.

 

Свидетельства и лжесвидетельства

За прошедшие десятилетия участники событий тех дней: Хрущев, Каганович, Микоян, Мухитдинов, Жуков опубликовали воспоминания. Одни подробно рассказывают о «расколе» 1957 года, другие — совсем чуть-чуть. К Хрущеву они тоже относятся очень по-разному, но все они «варились в одном котле», конфликтовали, объединялись, разъединялись, превращались в непримиримых врагов, таково их видение прошлого и тем оно ценно для нас, потомков.

К упомянутым выше воспоминаниям особняком примыкают мемуары Шепилова. Почему особняком? И почему примыкают? Так я их ощущаю. Мне они представляются не столько информативными, сколько дезинформирующими. Мне могут возразить: Шепилов, мягко говоря, нелестно отзывается о Хрущеве, вот я и отказываю ему в доверии. Но и в воспоминаниях Кагановича глава о 1957 годе целиком посвящена разоблачению «ошибочной» позиции отца в тот период и разоблачению отца в целом. Но это позиция Кагановича. Ее можно разделять или не разделять, автор имеет на это право, это его оценка, и на нее он нанизывает реальные факты, детали, которые больше нигде не найти. У Кагановича факты, на мой взгляд, соответствуют истине. По крайней мере, не противоречат тому, что я помню сам. Это очень важный критерий доверия или недоверия к автору.

Сравнивая «воспоминания» Шепилова с тем, чему я сам оказался свидетелем, я нахожу множество подтасовок и откровенной лжи. Я говорю не о политике, а о бытовых деталях. Но если он врет «здесь», то и его другие описания происходившего доверия не вызывают. Факты, приводимые в воспоминаниях Шепилова, сомнительны, но и их заслоняют эмоции и обиды. Естественно, проигравшему отцу Шепилову, как и его старшим соратникам, есть на что обижаться. Но врать-то зачем? Вот только один маленький пример. В доказательство своей тесной дружбы с отцом он пишет о частых посещениях нашей дачи. Хоть убей, я Шепилова не запомнил. Бывали у нас Микоян, Маленков, реже Булганин с Кагановичем, Жуков, Серов, даже Молотов. Запомнились мне заведующий отделом сельского хозяйства Бюро ЦК РСФСР Мыларщиков, авиаконструктор Туполев, маршалы Гречко и Малиновский, Брежнев, Игнатов, Фурцева, Гришин, перечисление можно продолжать, отец любил гостей, но не было среди них Шепилова. Не исключено, что раз или два, после заседаний Президиума ЦК, вкупе со всеми другими, часто весьма многочисленными участниками этих собраний, он по дороге домой и заезжал к нам на несколько минут, но не более того. И мы к Шепилову в гости не ездили, только однажды заехали на новоселье, уж очень он настаивал.

О служебных отношениях отца и Шепилова говорить не стану, я на их встречах в ЦК не присутствовал. Несомненно, что отец тянул Шепилова наверх, а тот изо всех сил тянулся за отцом, ставил на него, и так продолжалось до последнего момента. Но служба службой, а дружба дружбой. Вот дружбы у отца с Шепиловым не возникло, хотя последний, это следует из его мемуаров, набивался в друзья, как только мог.

Нет у меня веры и другим рассказам Шепилова, не касающимся Хрущева. В подтверждение приведу шепиловский пассаж о его военных годах. Дмитрий Трофимович ушел на фронт добровольцем, воевал рядовым пехотинцем. За это ему честь и хвала. Но чего стоит одна только история о том, как в декабре 1941 года командующий Западным фронтом генерал Жуков советовался с попавшимся ему на пути красноармейцем Шепиловым. Своей «эпичностью» она превосходит даже «Малую землю» Леонида Брежнева. А военные эпизоды описывающие, как Шепилов, замполит корпуса, а потом армии, брал Вену, и не одну только Вену! Отец, прослужив всю войну первым членом Военного совета фронта, никогда не приписывал себе побед ни в Сталинграде, ни на Курской дуге. Он справедливо не считал себя ни военачальником, ни вообще военным, хотя и подписывал все приказы наравне с командующим фронтом и отвечал тоже наравне с ним за все неудачи. Раскройте мемуары отца, там проведена четкая грань между ним — политработником и генералами-командирами. Сталинград обороняли Еременко с Чуйковым, а Хрущев, в меру своих сил, помогал им. И Киев брал не Хрущев, а Ватутин с Москаленко.

Я написал все это в пояснение, почему в реконструкции событий мая — июня 1957 года я использую все доступные мне источники информации, кроме воспоминаний Шепилова, на мой взгляд, недостоверных.

 

Свадьба

На мою, назначенную на воскресенье 2 июня 1957 году, свадьбу с сокурсницей Галей отец кроме наших друзей и родственников неожиданно наприглашал массу людей. Человек общительный, он не мог удержаться от того, чтобы в разговоре не сообщить: сын женится. После этого ничего не оставалось, как просить собеседника по русскому обычаю почтить торжество своим присутствием. Среди приглашенных оказались Булганин, Маленков, Кириченко, Каганович, Молотов. Затем отец позвал Жукова и Серова.

Мама молча подсчитывала все увеличивающееся количество гостей, прикидывала, как рассадить такую ораву. Торжество решили устроить на даче, там огромная столовая, но и она всех уже не вмещала. Дополнительные столы поставили на примыкавшей к столовой веранде.

Накануне свадьбы отец, вернувшись вечером домой, виновато сообщил, что он пригласил еще Туполева и Антонова.

— Я их сегодня принимал, разговорились, зашла речь о детях. Я и сказал, что сын женится. Пришлось пригласить… Неудобно… — немного по-детски, запинаясь, оправдывался он перед мамой. Она только обреченно вздохнула: куда приткнуть еще и этих, словно с неба свалившихся гостей? А отец, крикнув мне: «Пошли погуляем», от греха подальше отправился бродить по дорожкам парка. В начале июня вечереет поздно. Солнце еще только склонялось к горизонту. На даче не приходилось кружить вдоль забора, как в резиденции на Воробьевых горах, можно по широкой аллее уйти в лес.

В воскресенье утром мы, молодые, отправились в ЗАГС, а отец уехал открывать всесоюзную Выставку достижений народного хозяйства (ВДНХ). Официальные речи, разрезание ленточки назначили на полдень, отец же приехал на выставку к десяти утра, его интересовали экспонаты, те достижения, ради которых выставку и затевали. Вместе с ним туда приехали и все находящиеся в Москве члены Президиума ЦК. Последнее время на официальные мероприятия коллективное руководство ездило всем составом.

С утра небо хмурилось, временами дождило. Но какое это имело значение? К приезду отца набежала изрядная толпа. В ее сопровождении отец и все прибывшие руководители обошли павильоны России, Узбекистана, хлопковой, легкой промышленности, станкостроения. Выбор павильонов неслучаен, в центре внимания отца — товары народного потребления, в первую очередь производство одежды, а для этого необходимы и хлопок, и специализированные станки. Отец внимательно слушает пояснения, задает вопросы, порой каверзные. Остальные члены Президиума толпятся рядом и откровенно скучают.

Наконец после завершения осмотра все поднялись на мокрую от непрекращающегося дождя трибуну. Зазвучали речи, в заключение слово предоставили Хрущеву. Тут снова закапал дождь. Отец стоял с непокрытой головой, лысина блестела.

— Ну вот, и снова дождь пошел, — начал отец и заговорил дальше об ожидаемом урожае зерна, о картошке, виноградниках, молоке и мясе, о том, как нам догонять США. Закончил он словами о крепнущем содружестве социалистических стран.

Я недавно перечитал опубликованное в «Правде» выступление отца, рядовое, «проходное» выступление. Что еще можно ожидать от подобной речи на открытии чего-то либо?

Правда, в какой-то момент отец не удержался, заговорил о молодняке, о том, что более половины общего поголовья скота и птицы в стране содержится на индивидуальных подворьях, а 24 процента прироста производства продуктов питания за последние четыре года — главным образом их заслуга. После снижения в 1953 году налогов частники быстро нарастили производство, а доля колхозов с совхозами едва перешагнула трехпроцентную отметку. Говорил отец о том, что после прошлогодних указов, направленных против скармливания хлеба скоту в индивидуальных хозяйствах, проблема молодняка встала остро.

— Кормов не хватает, — продолжал отец, — вот частники и пустили телят под нож. В стране забили пять миллионов не доживших и до года бычков. (Телятина на рынках в 1957 году продавалась задешево.) Если бы этих телят дорастить, дать время бычкам превратиться в быков, то…

Однако все, как и прежде, упиралось в корма, а точнее в их отсутствие. Спасение ему виделось все в той же кукурузе.

Чем-то эти пассажи не понравились Молотову. Он слушает отца и вполголоса, не обращаясь ни к кому конкретно, ворчит: «Хрущев опять самовольничает, не представил текст выступления на утверждение Президиуму ЦК». Вячеслав Михайлович больше не в силах сдерживать свое раздражение отцом. Следуя логике Молотова, отец не имел права и шага ступить, не испросив на то разрешения Президиума.

Стоявший чуть позади отца, рядом с Молотовым, Каганович запомнил «неблагополучные» цифры, в недалеком будущем он попеняет ими отцу.

Митинг окончен. Когда отец садился в машину, на даче уже начали собираться гости.

Свадьба, как и полагается, прошла весело. Гости разделились на две компании — молодежь и стариков — и друг другу не мешали. Пили умеренно, отец не любил пьяных. Многое позабылось, вспоминаются только отдельные эпизоды.

Маленковы, немного запоздав, пришли запросто, по-соседски. Обычно приветливо улыбчивый, Георгий Максимилианович глядел сумрачно. И вот еще несообразность, отмеченная моей женой на следующий день, когда она рассматривала свадебные подарки. Одни были побогаче, другие — попроще, в зависимости от возможностей дарящего. Одни — казенные, другие — с душой, в зависимости от отношения к нам, молодоженам.

— А это что? — удивилась Галя.

Она держала в руках потрепанную замшевую дамскую сумочку темно-зеленого, его еще почему-то называют болотным, цвета. Я с трудом вспомнил, что мне ее сунула в руки Валерия Алексеевна, жена Маленкова. Они тогда, особенно не задерживаясь с поздравлениями, поспешили в столовую, к старикам. В сумочке оказался дешевый будильник со слоником, ими в то время были забиты все магазины. На вид тоже не новый, как будто походя взятый с тумбочки. Я бы не запомнил этого эпизода, подаркам я не придавал особого значения, а тем более не приценивался, что дороже, что дешевле. Меня удивило психологическое несоответствие дара сложившемуся в моем сознании образу этой семьи. Маленковы очень любили делать подарки, часто без всякого повода, и всегда старались выбрать что-либо особенное. Этим они отличались от большинства наших знакомых. Когда я поступил в институт, они меня одарили фаберовской готовальней в деревянной полированной коробке. Гляделась она настоящей драгоценностью, и за всю свою жизнь я не рискнул использовать ее по назначению. Совсем без повода я получил набор увеличительных стекол, тоже очень красивых. А сейчас…

Эта мысль промелькнула, а может быть, даже не промелькнула в тот день, так, задержалась в подсознании. Лишь после я понял, что для Маленкова в тот день все уже казалось решенным, фигуры на доске встали по-новому, отцу в предстоящей партии места не отводилось.

Смутно припоминается мне и размолвка за столом. К тому времени компания старших замкнулась в своих интересах, о молодых почти забыли. Я уже упоминал, что пьяных не было, но это не значит, что за столом не пили. Чуть подвыпил Булганин, его соратники только пригубливали, держались настороженно.

Отец пребывал в отличном праздничном настроении, шутил, задирался. Когда Булганин начал очередной тост, он отпустил беззлобную шутку. Булганин среагировал бурно, просто взорвался. Стал кричать, что не позволит затыкать ему рот, помыкать им, скоро все это кончится… Отец оправдывался, уговаривал своего друга: он и в мыслях не держал его обидеть. Неприятную вспышку погасили — чего не бывает на свадьбе…

Так в тот момент показалось мне, трения в Президиуме ЦК интересовали меня меньше всего. И вообще, все происходившее на даче виделось в самом что ни на есть розовом цвете. А вот со стороны произошедшее на свадьбе представлялось совсем иначе.

Вот что запомнилось сидевшему за столом неподалеку от отца Жукову: «Весной 1957 года сын Хрущева Сергей женился. По этому случаю на даче Хрущева была устроена свадьба. На свадьбе, как полагается, крепко выпили, а выпив, произносили речи. С речью выступил Хрущев. Говорил он, как всегда, хорошо. Рассказал о своей родословной. Тепло вспомнил свою маму, которая, по его словам, очень любила много говорить, а затем как-то вскользь уколол Булганина. В другое время Булганин промолчал бы, а тут он неузнаваемо вскипел и попросил Хрущева подбирать выражения.

Все мы поняли, что Булганин тоже озлоблен против Хрущева. Догадки подтвердились. Как только кончился обед, Молотов, Маленков, Каганович, Булганин демонстративно покинули свадьбу и уехали к Маленкову на дачу.

Хрущев понял, что отныне Булганин переметнулся в стан его противников, и он был явно озабочен.

После того как с дачи Хрущева демонстративно ушли Булганин, Маленков, Молотов и Каганович, ко мне подошел Кириченко и завел такой разговор: “Георгий Константинович! Ты понимаешь, куда дело клонится, а? Эта компания неслучайно демонстративно ушла со свадьбы. Я думаю, что нам нужно держать ухо востро, а в случае чего, надо ко всему быть готовым. Мы на тебя надеемся. Ты в армии пользуешься громадным авторитетом, одно твое слово, и армия сделает все, что нужно”.

Я видел, что Кириченко пьян, но сразу же насторожился.

— О чем ты, Алексей Илларионович, болтаешь? Я тебя не понимаю. Куда ты клонишь свою речь? Почему ты заговорил о моем авторитете в армии и о том, что стоит только мне сказать свое слово, и она сделает все, что нужно?

Кириченко в ответ:

— А ты что, не видишь, как злобно они сегодня разговаривали с Хрущевым. Булганин, Молотов, Каганович и Маленков решительные и озлобленные люди. Я думаю, что дело может дойти до серьезного.

Мне показалось, что Кириченко завел такой разговор не случайно, не от своего ума.

И это предположение тут же подтвердилось следующими его словами: “В случае чего — мы не дадим в обиду Никиту Сергеевича”».

К сожалению, Кириченко воспоминаний не оставил, и о его разговоре с Жуковым мы можем судить только с одной стороны. Я вообще запамятовал Кириченко, а вот Жукова с Серовым запомнил хорошо. Они все время о чем-то шептались, а как только закончились официальные тосты и немного распогодилось, вышли в сад и долго вместе гуляли. Можно ли это связать с последующими событиями — не знаю. Возможно, до того им просто не представлялось случая побеседовать в спокойной обстановке.

О чем вечером в воскресенье совещалась уехавшая на дачу Маленкова четверка, я не знаю, да и никто не знает. Однако нетрудно предположить, что обсуждали они все ту же тему, как и когда избавиться от отца.

На следующее утро перед отъездом отца на работу я, как обычно, сопровождал его на прогулке по саду. Яркое солнце, зеленая трава, пение птиц — ничто не предвещало бури.

 

Накануне

Понедельник отец провел в ЦК, принимал посетителей, а главное, готовился к визиту в Финляндию, очень важному для него визиту. Эту маленькую соседнюю капиталистическую страну, в 1940 году смертельно обиженную Сталиным, затем вместе с Гитлером, воевавшую против нас, отец, по примеру Австрии, хотел сделать не просто нейтральной, но и дружеской, превратить ее в партнера, сориентировать финскую экономику на Советский Союз. Отцу нравился финский президент Урхо Калева Кекконен. Они, казалось, нашли общий язык, оба прагматически смотрели в будущее: соседей не выбирают и по-соседски надо устраивать жизнь к обоюдной выгоде. Вот сейчас отец и занимался этой обоюдной выгодой, обсуждал с Павлом Николаевичем Кумыкиным, заместителем министра внешней торговли, он тоже ехал в Финляндию, что мы можем предложить финнам, и что нам следует закупать у них.

Отношения только начинали складываться. Кумыкин доложил: в 1957 году товарооборот не достигает и пары сотен миллионов инвалютных рублей. Разоренные войной финны брали у нас всего понемногу: машины, станки, металл, а продавали финские щитовые домики, оконные рамы, двери, другую столярку, да еще вкуснейший сыр «Виола». Не густо. Отец поморщился, — мало, да и ассортимент простоват. Но надо же с чего-то начать, а при нашем размахе строительства финская, более качественная столярка совсем нелишняя. Он попросил Кумыкина подумать, как в 1958 году к взаимной выгоде увеличить товарообмен, во время визита обсудить с финнами номенклатуру будущих взаимных поставок. Если получится, то они прямо там, в Хельсинки, смогут подписать соответствующие соглашения.

Утром во вторник 4 июня отец отправился в «Детский мир», что на Лубянской площади (в то время площадь Дзержинского). Там отца поджидали остальные члены коллективного руководства, и те, что в воскресенье «веселились» у меня на свадьбе, и те, кого туда не пригласили. Отсутствовал один Жуков. Почему? Сейчас я уже не могу припомнить, но наверняка на то имелись серьезные причины. После избрания кандидатом в члены Президиума ЦК Георгий Константинович старался не пропускать таких коллективных «выходов в свет».

«Детский мир» строили по специальному распоряжению отца. КГБ возражало против появления поблизости от их штаб-квартиры объекта, привлекающего к себе массу людей. Среди них могут затесаться и вражеские агенты, в толпе же за ними не уследишь. Соответствующую бумагу направили Хрущеву, но он придерживался иного мнения и на предостережение органов внимания не обратил. Новостройка эта была у всех на слуху. В послевоенные годы в СССР таких больших магазинов не возводили, и по элементарной причине — просто недоставало товаров. Обходились оставшимися еще с дореволюционных времен ЦУМом, что по соседству с Большим и Малым театрами, когда-то его звали Мюр-Мюрилиз, Пассажем на Петровке (бывшими Торговыми рядами), ГУМом да еще несколькими универмагами. Новые торговые помещения обычно размещали на первых этажах новостроек. Теперь товаров становилось больше, много больше, хотя и не настолько, чтобы ликвидировать очереди. Вслед за «Детским миром» началось сооружение крупных многоэтажных торговых центров и в Москве, и в других крупных городах. Отец следил за ходом работ не только из окна автомашины, утром по дороге в ЦК и вечером, когда возвращался домой, но и пару раз без предупреждения останавливался на стройке, просто просил шофера притормозить, поднимался на этажи, придирчиво проверял качество работ. И вот теперь открытие! Магазин производил впечатление и своими размерами, и прилавками, полными всего, чего только можно пожелать, от одежды и специальной детской мебели до игрушек на любой возраст. Москвичи постарались, отдали в «Детский мир» все свои запасы.

4 июня 2007 года «Детский мир» справил свое пятидесятилетие. Об отце не вспоминали, никто уже не помнил, в каких муках рождался универмаг, через полстолетия представлялось, что он построился сам собой. Что ж, людям свойственна забывчивость, но главное, что многие годы «Детский мир» радовал малышню, которая и понятия не имела о каком-то Хрущеве.

Во вторник вечером все коллективное руководство, включая и Жукова, в Большом театре на заключительном концерте Декады татарского искусства и литературы в Москве.

5 июня они всем коллективом на Ленинградском вокзале провожают отца с Булганиным в Финляндию. Не думаю, что к тому времени уже сложился конкретный план отстранения отца от власти, что, где, когда.

Итак, отец отправился в Финляндию.

Через пару дней после его отъезда пришла пора нашей преддипломной производственной практики, и мы с женой на месяц уехали в Загорск, на «Скобянку», секретный «Скобяной завод», осваивавший производство компьютеров, главным образом, для военных целей. Рабочую неделю мы находились в Загорске, жили там в общежитии, в Москву ездили только в выходные. Поэтому последующие события отложились в моей памяти редким пунктиром.

В Финляндии отца с Булганиным встречали тепло, я бы сказал дружески. Финский президент Кекконен как мог демонстрировал гостеприимство. Он даже пригласил высоких гостей в свою личную президентскую баню. Большего, по финским меркам, и представить невозможно. Отец приглашение принял, а Булганин отказался, проворчал, что уже сегодня принял ванну у себя в гостевой резиденции. Кекконен на Булганина обиделся. С отцом же с той поры у них начали устанавливаться не просто хорошие, но даже дружеские отношения. И все началось с посещения бани.

В 1960 году Урхо Кекконен выскажет пожелание подарить Никите Сергеевичу настоящую финскую сауну, пришлет своих строителей, они соберут ее там, где укажет отец. Последнее обстоятельство вызвало нервную реакцию КГБ. Допускать иностранцев на дачу Хрущева, на «объект»!

Финны привезли с собой в Москву бревна, доски, шайки, все до последнего гвоздя. Дальше дело застопорилось, на дачу их не пустили. Пришлось Кекконену звонить отцу. Отец вспылил, вызвал к себе тогдашнего председателя КГБ Шелепина и потребовал не ставить палки в колеса, не мешать его дружбе с президентом Финляндии.

Но вернемся в 1957 год. В целом визит прошел очень удачно. Вот только с новым экономическим соглашением, о котором накануне визита отец совещался с Кумыкиным, вышла заминка. Для его подписания требовалось одобрение Москвы.

11 июня, в понедельник, Президиум ЦК собрался на экстренное заседание. На рассмотрении один вопрос: телеграмма из Финляндии с просьбой срочно утвердить увеличение объемов торговли с этой страной. Договор планировалось подписать в Хельсинки уже завтра. Финны предлагали увеличить взаимные поставки на 50 миллионов рублей, отец считал возможным поднять планку на 100 миллионов. Кумыкин ждал ответа. В своей шифровке он сообщил, что изменения согласованы и с Хрущевым, и с Булганиным.

Председательствовавший на заседании Микоян проинформировал, что увеличение объемов торгового оборота рассмотрено и завизировано Госпланом, и поставил вопрос на голосование. В подобных случаях, когда все со всеми увязано, решение принимали без задержек, но не на этот раз.

— Что мы покупаем у финнов? Оконные рамы, двери, барахло одно. Вот бы только ублажить капиталистов. Мы и так слишком много покупаем у финнов и слишком много продаем им, — раскричался Молотов. — Это все твои штучки, Анастас. Ты Хрущеву потакаешь во всем, он там с Кекконеном в бане водку пьет и по пьянке обещает с три короба, а ты ему потакаешь.

И так далее, в том же духе. Молотова поддержал Каганович, ему поддакивал Ворошилов. Микоян расстроился, сник, но тут Молотов одумался, решил, видимо, что отказ насторожит отца и предложил ответить на телеграмму положительно: утвердить запрашиваемые в ней дополнительные 100 миллионов инвалютных рублей.

Соответствующая шифровка ушла в Хельсинки, а отец так и не узнал о разразившемся в Москве скандале.

Утром в пятницу, 14 июня, отец с Булганиным поездом возвратились в Москву. На Ленинградском вокзале их встречали члены правительства плюс огромная толпа на привокзальной площади. По случаю возвращения запланировали митинг. После митинга отец с вместе Булганиным на одной машине, без заезда домой, отправились в Кремль пообедать.

За обедом собрались все члены Президиума ЦК. Отец с увлечением делился впечатлениями от поездки, отвечал на вопросы. Словом, этот обед ничем не отличался от множества предыдущих. Только Молотов угрюмо отмалчивался, но к его неудовлетворенности отец притерпелся.

На следующий день, в субботу, отец председательствовал на очередном рутинном заседании Президиума ЦК. Никаких спорных вопросов не предвиделось. По каждому пункту повестки дня перед заседавшими лежали обоснования, справки, заранее подготовленные и всеми завизированные проекты постановлений. Все шло по давно отработанной схеме: краткая информация заинтересованного ведомства, голосование, переход к следующему пункту.

Запнулись на 9-м пункте. Заместитель министра внешней торговли С. А. Борисов докладывал «О размещении в странах народной демократии заказов на поставку оборудования и машин в 1958 году». План подготовили тщательно, с самого начала года цифры согласовывали и пересогласовывали. Казалось бы, какие могут возникнуть придирки? Но при желании придирки всегда найдутся. Молотов «выразил сомнение насчет того, как это все увязано, насколько мы обоснованно планируем».

— Важно, что мы заказываем, — закончил он свое выступление.

Но Борисов именно об этом и докладывал. Казалось, Молотов не слышал докладчика. На самом деле Молотов слышал все, просто таким образом он выражал свое неудовольствие.

— О качественности поставляемого нам оборудования следует все выверить досконально, — неожиданно для отца поддержал Молотова Маленков.

— Баланса нет. Зачем у них станки заказываем? — вмешался Каганович и предложил вернуть документ на доработку, отложить на неопределенное время его подписание с представителями стран.

— Что значит оттянуть? — возмутился отец. — Не подписать соглашение вовремя — значит отказаться от заказов. Им же необходимо заранее знать, что мы купим, а что нет. Не купим оборудование, они к нам же придут за кредитами.

— Неужели мы должны принимать все на веру? — непривычно горячо возразил обычно флегматичный Первухин.

— В Совете Министров дополнительно рассмотреть, — вставил свое слово Ворошилов и предложил отложить решение вопроса на неделю, до следующего заседания Президиума ЦК.

Отец не понял, что изменится за неделю, стал объяснять, что ГДР и так уже нам должна почти 400 миллионов рублей. Примем план, они отдадут долг товарами. Не примем — не получим ничего. Мы уже решили, что в понедельник в Польшу должен вылететь Сабуров. Его там ждут, а без утвержденного плана ему делать там нечего. И вообще, если мы хотим сохранить социалистическое содружество восточно-европейских стран, то должны проводить политику, устраивающую всех. Иначе кому нужен такой социалистический лагерь?

Однако на его призыв никто не откликнулся.

— Если вы «против», то давайте голосовать, я с радостью останусь в меньшинстве. Большинству же придется отвечать за последствия безответственного решения, — рассердился отец, и тут его перебил Булганин, заявив, что не позволит говорить с собой в таком тоне, план явно сырой и принимать его нельзя.

Отец какое-то время внимательно смотрел на своего старого друга и неожиданно согласился отложить вопрос на время, все прояснить, а потом вернуться к его обсуждению.

Заседали еще около часа, все это время Булганин нервничал, вертелся на стуле, а после заседания обернулся к уже взявшемуся за ручку двери отцу, выкрикнул, что он не позволит…

Отец начал понимать, что дело не в балансе торговли с Восточной Германией или Польшей, но он еще не осознал, как далеко зашли «молотовцы». А зашли они очень далеко, сговорившись обо всем, ощущая, что за ними большинство в Президиуме ЦК, они чувствовали себя победителями, вот и дали волю своим эмоциям.

А он еще не знал, что произошло 10 июня, в воскресенье. В тот день, пока отец с Булганиным путешествовали по Финляндии, на заседании Президиума ЦК под председательством Микояна обсуждали проект торгового договора с Австрией. Микоян в апреле 1957 года ездил в Вену и вернулся с неутешительной информацией, в балансе австрийской внешней торговли доля СССР не превышает полутора процента — крайне мало по сравнению с 30 процентами, падающими на Западную Германию, поставлявшую австрийцам железную руду и уголь. Другими словами, те же товары, которые есть и у нас. Такой баланс не в нашу пользу, по мнению Микояна, мог поставить под вопрос австрийский нейтралитет. Во время визита правительство Австрии предложило Анастасу Ивановичу очень выгодные условия: в обмен на 500 тысяч тонн угля и 200 тысяч тонн железной руды продать нам уже в следующем году речные буксиры, сотню или даже более маневровых тепловозов, 240 тысяч тонн дефицитнейшей листовой стали, на 22 миллиона рублей обновить устаревшее советское оборудование целлюлозных комбинатов.

В случае одобрения советской стороной австрийцы обещали условия торгового соглашения пролонгировать и на последующие годы. Казалось бы, за такое предложение следует ухватиться обеими руками, но… Молотову одно напоминание об Австрии, о договоре, подписанном с ней в 1955 году его рукой, но вопреки собственной воле, по настоянию отца, вызывало прилив злобы. Он не сдержался, заикаясь, кричал, что, по сведениям Госконтроля, у нас собственное бумагоделательное оборудование валяется на складах, нам самим не хватает ни угля, ни железной руды, а тут «насовываем заказы на какие-то австрийские буксиры, паровозы», и все это ради неясной никому политической выгоды.

И это при том, что маневровых тепловозов при потребности в 3 100 единиц у нас вообще пока не производили. На 1958 год запланировали выпуск опытных десять штук.

Молотова поддержал Первухин: «К оборудованию для производства целлюлозы на 22 миллиона подойти критически. По железной руде у нас тяжело. Получается, давай, что придется».

Кагановичу не понравилась покупка маневровых тепловозов, они никому не нужны, как не нужны тепловозы вообще. Он еще не остыл от «тепловозных» баталий с отцом. С заместителем министра путей сообщения Н. А. Гундобиным, предоставившим цифры Микояну, он пообещал разобраться особо.

— Внешторг навязывает, — бушевал он, имея в виду Микояна, курировавшего в правительстве торговлю. — Не принимать решения, вернуться позже.

— Поручить Комиссии по внешнеэкономическим вопросам доработать. План нужен, — закричал Ворошилов.

Вконец расстроенный Микоян снял «свой» вопрос с обсуждения.

В субботу, 15 июня 1957 года, вечером мы с женой приехали на электричке из Загорска. Воскресенье вся семья провела на даче. Этот день ничем не отличался от множества выходных, гуляли с отцом, купались в Москве-реке, вместе обедали. Отец рассказывал о Финляндии, посмеялся, вспомнив, как Кекконен парил его веником в бане. К бане отец подходил утилитарно. На рудниках в Донбассе и потом в Киеве за отсутствием в квартире ванны, как все, ходил в баню мыться, не париться. После обзаведения ванной с баней покончил навсегда. Баня для отца оставалась символом бедности и неустроенности.

Вечером в воскресенье мы с женой уехали в Загорск, так как смена на заводе начиналась рано, где-то около 8 утра.

Понедельник отец провел в привычных заботах, принимал посетителей, отвечал на телефонные звонки, сам кому-то звонил. Днем все вместе обедали в Кремле. О столкновении в субботу не вспоминали. А вечером, тоже всем «коллективным руководством», отправились в посольство Народной Республики Болгарии на прием в честь 75-летия основателя Народной Болгарии Георгия Димитрова. На приеме пили, ели, разговаривали — все как обычно. Потом произносили речи. От советских гостей выступил отец. В заключение — концерт болгарских артистов. По домам разъехались не поздно.

День закончился, как обычно.

 

Началось во вторник, 18 июня

Вторник для заседания Президиума ЦК день необычный. По заведенному распорядку, заседания проходили по четвергам или субботам. Видимо, «молотовцы» рассчитывали завершить дело к воскресенью.

Окончательно сложившийся расклад сил, казалось бы, не сулил отцу ничего хорошего. Против него объединились Молотов, Каганович, Ворошилов. На их сторону перешли Маленков, Булганин, Первухин и Сабуров, семь голосующих членов Президиума ЦК, причем трое из них — старейшие. С другой стороны — сам Хрущев, с ним Микоян и новички Суслов и Кириченко. Кандидаты в члены Президиума, избранные в последние годы: Жуков, Шепилов, Козлов, Брежнев, Шверник, Мухитдинов и Фурцева — поддерживали отца, но они не имели права голоса.

18 июня утром Маленков решил заранее поговорить с Жуковым. Особой надежды на успех он не питал, но попробовать заполучить на свою сторону министра обороны тоже не мешало. В любом случае они ничего не проигрывали, предупредить отца Жуков уже не успевал. А даже если предупредит, то тоже ничего не изменится, до заседания оставались считанные часы.

«В тот день, когда группа Маленкова — Молотова решила поставить на Президиуме ЦК вопрос о снятии Хрущева с поста Первого секретаря ЦК, утром мне позвонил Маленков и просил заехать к нему по неотложному делу, — рассказывает Жуков. — Считая, что Маленков выполняет какую-то работу по заданию Президиума, я немедленно поехал к нему. Маленков встретил меня очень любезно и сказал, что давно собирался поговорить со мной по душам о Хрущеве. Он коротко изложил свое мнение о якобы неправильной практике руководства со стороны Первого секретаря ЦК Хрущева, указав при этом, что Хрущев перестал считаться с Президиумом ЦК, выступает на местах без предварительного рассмотрения вопросов на Президиуме. Хрущев стал грубить старейшим членам Президиума, в частности Молотову, Кагановичу, Ворошилову, Булганину и другим. В заключение он спросил, как лично я оцениваю создавшееся положение в Президиуме ЦК. Я спросил Маленкова:

— Маленков, вы от своего имени со мной говорите, или вам кем-то поручено со мной переговорить?

Маленков сказал мне:

— Я говорю с тобой как со старым членом партии, которого я ценю и уважаю. Твое мнение для меня очень ценно.

Я понял, что за спиной Маленкова действуют более опытные и сильные личности. Маленков явно фальшивит и не раскрывает настоящей цели разговора со мной. Я сказал Маленкову:

— Поскольку у вас возникли претензии к Хрущеву, я советую вам пойти к Хрущеву и переговорить с ним по-товарищески. Я уверен, он вас поймет.

Маленков:

— Ты ошибаешься. Не таков Хрущев, чтобы признать свои действия неправильными и тем более исправить их.

Я ему ответил, что думаю, что вопрос постепенно утрясется. На этом мы и распрощались. Через несколько часов меня срочно вызвали на заседание Президиума ЦК. В коридоре Президиума я встретил А. И. Микояна и Е. А. Фурцеву. Они были в возбужденном состоянии. Микоян сказал:

— В Президиуме образовалась группа недовольных Хрущевым, и она потребовала сегодня же рассмотреть вопрос о Хрущеве на Президиуме. В эту группу входят Молотов, Каганович, Ворошилов, Булганин, Маленков и Первухин.

Я ему рассказал о состоявшемся разговоре с Маленковым. Микоян сообщил, что они час тому назад и с ним разговаривали».

(Восстанавливая как последовательность, так и сущность событий 18–22 июня 1957 года, я воспользовался рассказами отца, а также опубликованными в разное время документами и воспоминаниями участников заседаний Президиума и Пленума ЦК. Естественно, все они субъективны, но, соединенные вместе, позволяют сложить фрагменты в единую картину.)

После утреннего разговора с Маленковым Жуков с отцом не связывался и уехал по своим военным делам в подмосковный Солнечногорск. О планируемом на вторую половину дня заседании Президиума ЦК Маленков ему не сказал. Видимо, поняв, что Жуков не с ними, Маленков решил поставить его перед фактом: они собрались, быстренько проголосовали судьбу отца. Что после драки кулаками махать?

Слишком примитивно? Но почему мы должны все усложнять? За последние двадцать пять лет решения высшего партийного органа не оспаривал никто. Даже Ягода с Ежовым, не сомневавшиеся, что их перемещения из Госбезопасности на менее важные посты — лишь прелюдия к смертному приговору. Знали, но ничего не предпринимали. Так почему Жуков поступит иначе, вступится за Хрущева? Да и кто ему этот Хрущев?

Так или иначе, но к началу заседания Президиума ЦК Жукова в Кремле не было.

О том, чем отец занимался 18 июня, он сам через несколько дней подробно рассказал послу Югославии в Москве Велько Мичуновичу, а тот, как и полагается послу, немедленно записал все услышанное и отправил доклад Тито. Копию этого послания он привел в своей книге.

Хочу пояснить, почему отец так откровенничал с Мичуновичем, представителем другого, пусть и дружественного государства. Не следует забывать, что одной из инициатив отца, вызвавшей серьезные столкновения с Молотовым, явилось его стремление к восстановлению взаимопонимания с Тито. Но у него не все получалось так, как хотелось. Тито держал дистанцию, постоянно и подчеркнуто демонстрировал свою приверженность политике неприсоединения. Отец не терял надежды уговорить югославов и для этого использовал любую возможность. Письмами многого не добиться, считал отец, он отдавал предпочтение живой беседе. Его собеседником стал югославский посол, человек из близкого окружения Тито, что, естественно, очень важно. Но еще важнее, что Велько Мичунович, человек умный и контактный, отцу нравился. У них установились очень доверительные отношения. На дипломатических приемах отец часами один на один где-то в углу зала беседовал с Мичуновичем. Однажды, не наговорившись, даже предложил подвезти посла на своей машине в его резиденцию в Хлебном переулке. Доехали быстро, а вот «договаривали», сидя в лимузине на десятиградусном морозе, далеко за полночь. В конце концов жена посла не выдержала и пригласила их в дом отогреться за чашкой чая.

Мичунович оказался единственным человеком, которому отец рассказал в деталях о происшедшем.

Хрущев, как пишет Мичунович, почувствовал что-то неладное еще во время их совместного с Булганиным пребывания в Финляндии, но не придал этому особого значения.

18 июня, от часа до двух дня, отец обедал дома. От стола его оторвал телефонный звонок Булганина.

— Никита, приезжай сюда, в Кремль, проведем заседание Президиума ЦК, — с ходу заявил он отцу.

Говорил Булганин необычно кратко и сухо, словно боялся чего-то.

— Николай, что за срочность? — удивился отец.

— Надо обсудить выступления в Ленинграде на 250-летнем юбилее со дня основания города, — ответил Булганин.

— Ну, это мы успеем сделать в четверг. В Ленинград нам ехать только в пятницу, к тому же в прошлую субботу мы уже обо всем условились, кто где выступает, даже сколько времени. О чем нам еще говорить? Я только что освободился от интервью с японцем, ты, наверное, помнишь, главным редактором «Асахи Симбун», а сразу после обеда, в три часа, у меня встреча с делегацией венгерских журналистов, — сопротивлялся отец.

— М-да, действительно, время еще есть, можно все и завтра обсудить, — Булганин явно не знал, что ему сказать еще.

— Вот и хорошо, Николай, я тебе после венгров позвоню, и мы все окончательно проясним. А сейчас извини, у меня суп остывает, — поспешил отец закончить разговор.

Не успел он положить трубку и вернуться к прерванному обеду, как вновь зазвонила кремлевская «вертушка». Отец раздраженно бросил на стол салфетку, поднялся из-за стола и прошел в гостиную к столику с телефонами. Снова звонил Булганин.

— Ну что там еще случилось? — недовольно спросил отец. — Мы же уже, кажется, обо всем договорились.

— Понимаешь, Никита, — в голосе Булганина перемежались привычная неуверенность в себе с несвойственной ему настойчивостью, — тут мы собрались, обедаем в Кремле, все считают необходимым немедленно начать заседание Президиума ЦК.

— Кто это мы? — спросил отец.

— Все, кто здесь обедает, — ответил Булганин.

— Но обедающие в Кремле и Президиум ЦК — это не одно и тоже, — начинал сердиться отец.

— Одну минутку, — торопливо произнес Булганин, и голос его в телефонной трубке замолк на время, пока Булганин транслировал «всем собравшимся в Кремлевской столовой» полученный ответ.

Отец уже понял, что затевается нечто более серьезное, чем обсуждение хода предстоящего празднования в Ленинграде, а следовательно, надо срочно ехать в Кремль, разбираться в обстановке.

— Никита, очень тебя прошу, приезжай, — снова зазвучал в трубке голос Булганина, — все тебя ждут.

Отец сделал вид, что сдается, сказал, что он сейчас дообедает и приедет. В Кремле он застал практически весь наличный состав Президиума ЦК. Импровизированное заседание началось буквально за обеденным столом. Из-за внезапности на нем в тот день присутствовало только восемь членов: Молотов, Маленков, Булганин, Каганович, Ворошилов, Первухин, Микоян, отец и три кандидата в члены Президиума ЦК секретари ЦК: Брежнев, Фурцева и Шепилов. Отсутствовали члены Президиума: Первый секретарь компартии Украины Кириченко, секретарь ЦК Суслов, заместитель председателя Совета Министров Сабуров и кандидаты: Шверник (Председатель Комиссии партийного контроля), Мухитдинов (Первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана), Козлов (секретарь Ленинградского обкома), Жуков (министр обороны).

По сложившейся практике, на рутинные заседания Президиума ЦК собирались только те его участники, кто в тот день находился в Москве. Остальным документы рассылались для ознакомления, а если требовалось, то для заочного голосования «опросом».

18 июня в Киеве Кириченко на Пленуме Украинского ЦК докладывал по вопросам сельского хозяйства. Сабуров возглавлял советскую делегацию на заседании Исполкома СЭВ в Варшаве. Суслов, еще в конце мая ушел в отпуск. Шверник представлял Москву на праздновании 400-летия добровольного вхождения Башкирии в состав России. Жуков уехал в Солнечногорск. Козлов по уши увяз в организации мероприятий по случаю 250-летнего юбилея Ленинграда. На самом деле 250 лет исполнилось в 1953 году, но в год смерти Сталина было не до юбилейных торжеств. Козлов предложил отметить задним числом, празднество наметили на 22 июня, ожидали приезда на них чуть ли не всего Президиума ЦК.

Секретарей ЦК, не членов и не кандидатов в члены Президиума — Аристова, Беляева и Поспелова на заседание вообще не позвали. Их и раньше туда без конкретной надобности не приглашали.

Не успел отец сесть на свое обычное место за обеденным столом, как Молотов набросился на него с упреками. Его «возмутило», что Президиум ЦК не рассматривал и не утверждал тезисы-призывы по случаю юбилея Ленинграда.

— Все-таки здорово вы запрятали ленинградские тезисы, — упрекнул он отца.

Это «вы» резануло слух. Они с отцом уже три года, как перешли на ты и, несмотря на все столкновения и разногласия, не изменяли формы обращения друг к другу.

— Что это ты, Вячеслав, вдруг на вы перешел? — не удержался отец.

Оказалось, что Молотов обвиняет в «сокрытии» тезисов не одного отца, но и его «сообщника» Микояна.

— Но ведь мы никогда не утверждали подобные документы, ни при Сталине к 800-летию Москвы, ни недавние, посвященные 400-летию Башкирии, — удивился отец, — это дело обкомов. И вообще, ленинградские тезисы газеты опубликовали еще в апреле, а сейчас июнь на дворе.

Не отвечая отцу, Молотов сыпал новые претензии, требовал рассмотреть на Президиуме тексты предстоящих выступлений в Ленинграде и затем придерживаться их слово в слово, буква в букву.

— А то получится, как у писателей, — почти выкрикнул Каганович, — или на выставке.

Услышав слово «выставка», Молотов тут же переключился с Ленинграда на недавнее выступление отца на открытии ВДНХ, тоже самовольное, не рассмотренное Президиумом ЦК. Молотова особенно возмутили признания, что половину всего скота содержат единоличники, что у них же отмечен наибольший рост продуктивности, что из-за отсутствия кормов молодняк пускают под нож. Говорить обо всем этом с трибуны он считал преступлением, раньше за такое… Тут Молотов запнулся, не зная, чем закончить фразу.

— Недопустимо, — пришел на помощь Вячеславу Михайловичу Каганович.

— Что недопустимо? — возмутился в свою очередь отец. — Правду народу говорить недопустимо?

К отцу присоединился Микоян. Сторону Молотова держали все остальные. Говорили перебивая, не слушая друг друга, потом перешли на крик. Молотов требовал немедленного официального открытия заседания Президиума ЦК. Отец не возражал, но сослался на предстоящую встречу с венгерскими журналистами в три часа дня. Переносить ее уже поздно, да и ненужные слухи поползут по Москве.

— Почему ты один встречаешься с журналистами? — возмутились обедавшие. — Это противоречит принципам коллективного руководства.

— Но мы все заранее обговорили на Президиуме, есть соответствующее решение, — парировал отец. — И не получится ли смешным, если мы всем Президиумом ЦК пойдем давать интервью журналистам?

Упоминание отцом решения Президиума ЦК возымело действие, открытие заседания отложили, но к журналистам, несмотря ни на что, решили идти всем скопом.

Оказавшись в этой суете рядом с Фурцевой, Микоян прошептал ей на ухо: «Надо срочно вызвать Жукова, Сабурова, Аристова, сообщить Серову, здесь затевается что-то нехорошее и очень опасное». Екатерина Алексеевна выскользнула из столовой, заскочила в ближайший свободный кремлевский кабинет и позвонила в Министерство обороны. Дежурный доложил ей, что маршал в Солнечногорске. Когда Фурцева дозвонилась туда, ей ответили, что Жукову уже звонил Маленков, и он срочно отбыл в Москву.

Видимо, после утреннего разговора у Георгия Максимилиановича сложилось впечатление, что Жуков, если и не на их стороне, то в какой-то степени разделяет их позицию. Судя по всему, Маленков звонил Жукову примерно в то же время, когда Булганин вызывал из дома отца.

Так что Фурцева опоздала, в момент ее разговора с Солнечногорском Жуков, согласно его собственным словам, уже несся в Москву «со скоростью 120 километров в час, но он опоздал на целый час». На целый час по отношению к чему? Видимо, к началу обеда, потому что в три часа на встречу с венграми кроме отца отправились Булганин, Ворошилов, Каганович, Маленков, Микоян, Молотов, Первухин, Жуков, Брежнев, Шепилов, Фурцева — все наличные восемь членов и четыре кандидата в члены Президиума.

В выступлении на Пленуме ЦК Шепилов утверждал, что это он, обнаружив отсутствие Жукова на заседании Президиума ЦК, бросился его разыскивать, позвонил в Министерство обороны адъютанту, потом в секретариат Президиума ЦК Чернухе. Одновременно Шепилов признался, что на обеде в Кремле, где все начиналось, он не присутствовал. Концы с концами не сходятся.

Итак, в 3 часа началась встреча с венгерскими журналистами, но не с Хрущевым, как предполагалось, а с двенадцатью членами и кандидатами в члены Президиума ЦК. Такое ничем не объяснимое «нашествие» членов высшего руководства изумило венгров.

Долго рассаживались, мест интервьюируемым не хватило, пришлось принести стулья из соседних кабинетов. Первый вопрос задали о росте сельскохозяйственной продукции. Отец держал все цифры в голове, но не торопился отвечать, предоставил слово Булганину. Отца столько раз обвиняли, что он не дает Булганину рта открыть, вот пусть и поговорит. Булганин стал озираться, ожидая, что отец (или кто-нибудь другой) придет ему на помощь. Помощь не пришла.

— В результате принятых нами мер мы ожидаем существенное продвижение вперед, — промямлил он и, посмотрев на отца, вдруг произнес, — об остальном нам расскажет товарищ Хрущев.

Отец удовлетворенно обвел взглядом членов Президиума. И начал сыпать цифрами, приводить примеры. Журналисты, уткнувшись в блокноты, строчили перьями. Члены Президиума сидели молча, скучали. С самого края, у двери устроились «новички» Брежнев и Фурцева. Фурцева шепотом передала Брежневу просьбу Микояна связаться с Сабуровым, Кириченко, Серовым и еще с кем удастся из сторонников отца. Леонид Ильич кивнул головой и, приоткрыв дверь, выскользнул в коридор. Тут Брежнев, по собственным словам, «припустил» к ближайшему свободному кабинету с телефоном.

Брежнев обожал «висеть» на телефоне, так он ощущал себя в центре событий. Не теряя времени, Брежнев заказал по спецсвязи Варшаву, вызвал Сабурова с совещания Исполкома Совета Экономической Взаимопомощи (СЭВ), сказал: «С Хрущевым беда, бросай все и возвращайся в Москву». Леонид Ильич звонил не тому и не туда, он не знал, что Сабуров уже не с ними, а с «молотовцами».

Сабуров, вопреки ожиданиям Брежнева, выслушал его спокойно, на эмоциональный призыв «спасать Хрущева», никак не отреагировал, коротко поблагодарив за информацию, сказал, что немедленно вылетает в Москву. Максим Захарович торопился, если Хрущева снимут уже сегодня, он может опоздать к переделу власти. Своему заместителю по делегации, Косыгину, Сабуров сказал, что летит домой по семейным делам, что-то там случилось. Косыгину Сабуров не доверял, считал, что тот встанет на сторону Хрущева.

Затем Брежнев позвонил Кириченко. Последний в этот момент выступал на Пленуме ЦК Компартии Украины и подойти к телефону никак не мог. Брежнев настоял, чтобы Кириченко передали записку, пусть объявит перерыв, дело не терпит отлагательства.

— Чего тебе? — не здороваясь, пробурчал в трубку Кириченко, Брежнева он недолюбливал, считал вертопрахом.

— Алексей, тут такое началось, не могу тебе объяснить по телефону, — заторопился Брежнев, — бросай все и вылетай немедленно, а то поздно будет.

— Ничего не понимаю, — рассердился Кириченко.

— И понимать нечего, вылетай, а то поздно будет, — настаивал Брежнев.

— Ладно, буду, — согласился наконец Кириченко. Не столько слова, сколько панические интонации в голосе Брежнева подсказали ему, что следует торопиться.

«Я вылетел через час-полтора после звонка», — рассказывал впоследствии Кириченко.

Оставались Аристов и Серов. Аверкий Борисович пообещал приехать в Кремль, но посетовал, что на заседание Президиума его могут просто не пустить, не положено, но он постарается держаться поблизости. Генерал Серов в ответ на взволнованное сообщение Брежнева только хмыкнул. Он не сомневался: что-то подобное вот-вот должно случиться. Мухитдинову Брежнев не позвонил, скорее всего, просто забыл. Они друг друга почти не знали. Беляеву с Поспеловым он тоже звонить не стал, с одной стороны — толку от них немного, а с другой — еще неизвестно, какую позицию они займут.

Покончив со звонками, Брежнев, как ему казалось, незаметно протиснулся в комнату, где уже заканчивалась встреча с журналистами.

Но это только ему казалось, что незаметно. В четыре часа, распрощавшись с венграми, все направились в зал заседаний Президиума. В коридоре Каганович легонько взял под руку Брежнева и с любезной подозрительностью в голосе осведомился:

— Куда это вы, товарищ Брежнев выскакивали? Где мотались?

Внезапное исчезновение Брежнева, всегда стремившегося не пропустить ни одного сколько-нибудь важного события, его насторожило.

— Извините, Лазарь Моисеевич, живот схватило, жуткое расстройство, целый час просидел в туалете, — соврал Брежнев.

Каганович недоверчиво покачал головой, демонстративно втянул ноздрями воздух и недобро хохотнул:

— Медвежья болезнь.

У Брежнева засосало под ложечкой и на самом деле резко и неожиданно прихватило живот. Не обращая больше внимания на Лазаря Моисеевича, он припустил по коридору в сторону кремлевского туалета. Каганович недоверчиво следил за ним, пока Леонид Ильич не скрылся за белой, крашенной масляной краской, дверью.

Если верить Леониду Ильичу, не один Каганович заметил его отсутствие, Молотов и Первухин тоже попытались выяснить, где он пропадал во время встречи венграми.

— Я ответил им на это должным образом, сказал, что у меня внезапное расстройство, и я все это время просидел в уборной, — через несколько дней рассказывал Леонид Ильич.

На самом деле Кагановича Брежнев не особенно беспокоил. Бог с ним, кому-то наверняка звонил, все это не важно, твердое большинство на их стороне. По мнению Кагановича, плохо другое: с этими журналистами потеряли целый час, а дело надо решить, как и уговаривались, сегодня до шести часов вечера, по крайней мере, до половины седьмого. В семь они идут на прием к египтянам. Оставалось два часа. Для соблюдения процедуры все члены Президиума должны выступить, иначе нельзя, какое же это тогда коллективное руководство? Они все так скрупулезно рассчитали: оперативно обсудить и проголосовать смещение Хрущева, заменить его Молотовым, одновременно в КГБ сменить Серова на Булганина. В течение последующих дней основательно «почистить» кадры в Москве и через пару недель на Пленуме ЦК утвердить все изменения. И вот с первого же момента план забуксовал на венграх. Они впустую растратили время, потеряли темп.

Когда после группового интервью члены и кандидаты в члены Президиума ЦК переместились в зал заседаний, отец, как обычно, занял председательское место.

— О чем будем говорить? — властно произнес он. Такая расстановка в планы оппозиции не входила.

— Я выступаю по поручению группы товарищей, членов Президиума, — первым, как они условились заранее, начал говорить Маленков. — Мы предлагаем до разговора о поездке в Ленинград обсудить вопрос о товарище Хрущеве, и, поскольку речь идет лично о Хрущеве, я предлагаю, чтобы на этом заседании Президиума ЦК председательствовал не Хрущев, а Булганин.

— Правильно, правильно, — загалдели Молотов, Каганович, Булганин, Ворошилов и Первухин.

Микоян, Жуков, Фурцева и другие сторонники отца возражали, согласно протоколу председательствовать — обязанность Первого секретаря ЦК, то есть Хрущева, но их не слушали.

«Молотовцы» предложили голосовать. Так они тоже заранее условились. Проголосовали: шесть «молотовцев» — «за», двое, отец с Микояном — «против».

Отец молча пересел с кресла председательствующего на одно из свободных мест. На председательское кресло сел Булганин, выглядел он не очень уверенно: медлил, озирался по сторонам. Его замешательством воспользовался отец, сказав, что негоже обсуждать его, Первого секретаря ЦК, при неполном кворуме Президиума и в отсутствие других секретарей. Снова заспорили.

— Кворум есть: восемь членов Президиума плюс четыре кандидата. Что еще требуется? Текущие вопросы можно решать и в таком составе, — горячился Каганович.

Он лучше кого бы то ни было понимал, какую опасность таит в себе любое промедление.

— Ничего себе текущий вопрос, — возмутился отец. Его поддержал Микоян. Они настаивали: обсуждение, касающееся Первого секретаря ЦК, первого лица в государстве, требует не просто кворума, а присутствия абсолютно всех членов высшего руководства. Препирались почти два часа, время подходило к шести, а в семь надо быть на приеме. Кагановичу стало ясно, что сегодня судьбу отца уже не решить, а как дела сложатся завтра, одному Богу ведомо.

— Если вы отказываетесь вызывать остальных, мы вообще откажемся принимать участие в заседании, попросту уйдем отсюда, — вмешался в спор молчавший до того Жуков. «Молотовцы» могли проголосовать и без Жукова, к тому же, согласно уставу, он вообще не имел права голоса, и, тем не менее, его угроза, пустая по своей сути, возымела действие. Булганин дрогнул, повисла пауза, и ею немедленно воспользовался отец. Он повторил, что заседание необходимо перенести на следующий день, Президиум «далеко не в сборе, не все его члены присутствуют при обсуждении столь важных дел», а судя по постановке вопроса, придется принимать решения, голосовать. Отца поддержали его сторонники, вновь возникла словесная перепалка, все пошло по второму кругу.

— Кандидаты в члены Президиума пусть голосуют за отсутствующих членов, — цеплялся за соломинку Каганович.

Он твердо считал, надо проголосовать сегодня, и в этом варианте на их стороне большинство. Все четыре кандидата: Брежнев, Жуков, Фурцева и Шепилов стояли за отца, но голосов они могли отдать только три, взамен Кириченко, Сабурова и Суслова. Получалось пять против шести. «Молотовцы» выигрывали вчистую. Слова Кагановича потонули в шуме протеста, говорили, вернее, кричали, все разом, сторонники Хрущева требовали переноса совещания на следующий день и никакого голосования сегодня.

— Напоминаю, сегодня в семь вечера утвержденное Президиумом ЦК, — воспользовавшись паузой, вмешался в перепалку отец, сделав акцент на слове «утвержденное», — посещение приема в египетском посольстве по случаю Дня независимости. Президиум предписал, — отец снова подчеркнул «предписал», — появиться там мне, Булганину, Микояну и Шепилову. Наше отсутствие на приеме вызовет ненужные кривотолки. Час начала приема определен: 7 часов вечера.

— На сегодня назначено торжественное заседание, посвященное 75-летию Георгия Димитрова, — поддержала отца Фурцева.

Уже было объявлено, что она его откроет и останется в Президиуме.

«Молотовцы» заколебались, сор из кремлевской избы им выносить не хотелось, к тому же время позднее, а выступить должны все. Булганин, человек на их несчастье мягкий и нерешительный, казалось, с облегчением воспринял идею отодвинуть все неприятности на завтра, объявил перерыв в заседании Президиума ЦК до полудня 19 июня. Каганович попытался возразить, но, взглянув на часы, только махнул рукой.

Поручили Общему отделу ЦК вызвать на завтра отсутствовавших членов и кандидатов в члены Президиума, а также пригласить секретарей ЦК. До двенадцати они все должны успеть добраться до Москвы.

«Молотовцы» ничем не рисковали, Сабуров на их стороне, с его появлением их преимущество только укрепится, счет станет семь против четырех. Для удобства арифметических подсчетов напомню: на 18 июля 1957 года кандидатами в члены Президиума ЦК являлись секретари ЦК КПСС Брежнев, Фурцева, Шепилов, министр обороны Жуков, секретарь ЦК Компартии Узбекистана Мухитдинов и Председатель КПК Шверник. Секретарей ЦК, не членов и не кандидатов в члены Президиума насчитывалось всего три: заядлый рыболов Аверкий Борисович Аристов, «сельскохозяйственник» Николай Ильич Беляев и один из соавторов Сталина по «Краткому курсу истории ВКП(б)» и одновременно составитель записки о преступлениях Сталина академик-идеолог Петр Николаевич Поспелов. На Президиуме никто из них не голосует, а их присутствие, по мнению «молотовцев», придаст заседанию больше веса.

Около шести часов вечера Кремль опустел. Отец с Булганиным, в сопровождении Микояна и Шепилова, отправились в Египетское посольство на прием, Фурцева — в Большой театр, остальные… Что делали остальные, собрались ли обговорить стратегию поведения на завтра или попросту поехали на дачи ужинать, я не знаю. Скорее, первое.

А тем временем в Москву начали прибывать участники завтрашнего заседания. Первым из Киева прилетел Кириченко.

«18 июня идет Пленум Центрального Комитета Компартии Украины. Вдруг тревожный звонок: немедленно в Москву. Через час — максимум полтора, вылетаю. Прилетаю в Москву, еду в ЦК к товарищу Хрущеву, — делится своими воспоминаниями Алексей Илларионович. — Он на каком-то приеме. Я — в Секретариат. Все секретари ЦК в сборе.

— В чем дело, товарищи? — спрашиваю. Они мне все рассказывают о заседании: Хрущев не председательствовал и прочую “технологию”. Говорят, что Хрущева хотят отстранить, Серова — освободить.

У меня волосы дыбом. Снова звоню Хрущеву. Нет его ни дома, ни на даче. Звоню Булганину, знаю, что он друг товарища Хрущева, они всегда обнимаются: “Никита”, “Коля”.

— Николай Александрович, в чем дело? — спрашиваю его. — Говорят, Хрущев не председательствовал на Президиуме?

— Не председательствовал, — отвечает Булганин, — потому, что мы его обсуждаем. Завтра все узнаете. На завтрашнем заседании все решим.

Вот такая ситуация».

Сабуров прилетел из Варшавы поздно ночью, около двух часов, и сразу поехал домой. Звонить он никому не стал. Его разыскал Микоян. Анастас Иванович не знал, что Михаил Захарович свой выбор уже сделал, и рассчитывал склонить Сабурова на сторону «хрущевцев». Договорились встретиться следующим утром. Они встретились в кабинете Микояна в Кремле, но разговора не получилось. Сабуров отвечал Микояну уклончиво: он против изменения состава Президиума, но в то же время…

Выйдя от Микояна, Сабуров бросился к Первухину разузнать, что происходило вчера и какова последняя расстановка сил, ему он доверял больше других. Благо кабинеты Микояна и Первухина располагались по соседству. Но Первухина на месте не оказалось, секретарь сказал, что он с раннего утра сидит у Булганина. Сабуров пошел к Булганину, но его на месте не нашел. Николай Александрович совещался с товарищами в «ореховой комнате», предбаннике зала заседаний Президиума ЦК. Там Сабуров обнаружил кроме Первухина еще Молотова с Маленковым и Кагановича.

Разговор шел о предстоящем заседании Президиума ЦК.

— Максим, если мы не уберем их сейчас… — без обиняков обратился Маленков к Сабурову.

Сабуров отметил, что он впервые за все эти годы назвал его Максимом, как бы подчеркивая наступившее между ними равенство. А то все: «Товарищ Сабуров, товарищ Сабуров». Он быстро сориентировался, на чьей стороне большинство и без колебаний подтвердил свою позицию: он с ними. От Хрущева следует избавиться.

В этот момент в «ореховую комнату» заглянул Микоян. Он перепутал время начала заседания Президиума, посчитал, что все должны собраться не к двенадцати, а в одиннадцать. Сейчас же уже 11.15.

Появление Анастаса Ивановича застало собравшихся врасплох. Булганин занервничал, спросил: «Откуда ты узнал, что мы здесь? Тебе Серов сказал?» Микоян в свою очередь ничего не понял и поинтересовался, не опоздал ли он. Продолжать разговор при Микояне «молотовцы» не сочли возможным, и Булганин предложил перейти в зал Президиума ЦК.

— Это было как раз в 11.30 утра. Мы все пошли на заседание, — спустя несколько дней Сабуров рассказывал Пленуму ЦК.

Мне непонятно, почему отец рассчитывал на поддержку Сабурова. Даже не зная о его договоренности с «молотовцами», после провала плана 6-й пятилетки и освобождения Сабурова от должности председателя Госэкономкомиссии, он к тому не имел серьезных оснований. Скорее всего, отец слишком понадеялся на антисталинизм Сабурова. Но властные амбиции оказались сильнее, сталинисты-«молотовцы» обещали Михаилу Захаровичу возвращение в реальную власть, а Хрущев… Сабуров выбрал власть.

Суслов прилетел из Крыма рано утром, чуть ли не на рассвете. Поспать ему удалось всего часа два-три, в девять он уже появился в ЦК, как обычно собранный, сухой, неулыбчивый и сразу прошел в кабинет к отцу. Разговаривали они недолго, Суслов прекрасно разбирался в обстановке в Президиуме ЦК. Он с порога заверил отца, что тот может на него всецело рассчитывать, он не подведет. Собственно, выбора Суслову судьба не предоставила, в случае поражения отца его тоже прочили в министры, но не сельского хозяйства, а культуры. И тоже на первых порах, а там…

Утром 19 июня на «Красной стреле» из Ленинграда приехал Козлов. Чуть позже возвратился из Уфы Шверник.

А вот как Нуритдин Акрамович Мухитдинов описывает обстоятельства своего прибытия в Москву. «18 июня на рассвете позвонил Малин, заведующий Общим отделом ЦК, и передал поручение: срочно, сегодня же, прилететь в Москву, спецсамолет из правительственного отряда уже должен быть в Ташкенте. Помощник выяснил в аэропорту — действительно, самолет готов. Думая, что речь идет о торжествах в Ленинграде, я поручил управделами погрузить в самолет подарки».

Нуритдин Акрамович ошибся на один день. 18 июня, да еще на рассвете, с учетом того, что ташкентское время на три часа впереди московского, звонить ему никто не мог. В Москве тогда еще все спали, и ни отец, ни «молотовцы» не знали, что произойдет через несколько часов в кремлевской столовой. Такие ошибки естественны, в памяти сохраняются более или менее четко события, а уж даты приходится восстанавливать по архивным источникам. По себе знаю, насколько это кропотливое и трудное занятие. «Точно помнится», а начинаешь проверять… Так что ошибка в один день простительна.

Мухитдинову звонили из Москвы 18 июня, но поздно вечером или ночью, с учетом трех часов сдвига, в Ташкенте уже вполне мог забрезжить рассвет следующего дня. Перелет на Ил-14 из Ташкента в Москву занимал часов шесть-восемь.

В тот вторник я ничего не подозревал. В шестидесяти километрах от Москвы, в Загорске, жизнь текла как обычно — наспех позавтракали стаканом кефира с хлебом и поспешили на завод. Там нас, практикантов, старались распихать по цехам так, чтобы мы своими паяльниками ничему не навредили, позволяли практиковаться на уже испорченных другими блоках. Вечером пообедали в привокзальном ресторане с нересторанными, божескими ценами.

19 июня 1957 года в 11.30 утра, с опережением на полчаса против объявленного вчера срока, теперь уже все участники действа собрались в зале заседаний Президиума ЦК, и все началось сначала. В качестве «разминки» снова заспорили, кому председательствовать.

«Булганин и другие товарищи пришли на заседание, но ни товарищ Хрущев, ни товарищ Булганин не садятся в кресло председателя. Маленков предлагает поручить ведение заседания Булганину, так как обсуждать предстоит Хрущева. Секретари ЦК кричат: “Почему Булганину? Почему обсуждать Хрущева? Давайте поговорим о Молотове”. Тут поднимается товарищ Молотов, он привык свысока смотреть на «молодых» и выговаривает Аристову: “Вы, товарищ Аристов, — не член Президиума. Президиуму решать, кого обсуждать, а кого нет”.

— Нам решать, — поддержал Молотова Сабуров, — ваше дело руки по швам и выполнять.

Скандал грозил разразиться не на шутку. Булганин стоял растерянный, явно не знал, как угомонить страсти.

— Голосуй, Николай, — пришел ему на помощь Каганович.

Проголосовали. Хрущев, как и вчера, оказался в меньшинстве. Булганин сел в торце стола».

Так как обсуждали персональный вопрос, постановили никаких записей не делать. На заседания Президиума ЦК стенографисток никогда не пускали, так повелось еще со Сталина, мало ли о чем зайдет речь в высшем ареопаге страны. Роль секретарей у Сталина по очереди выполняли Молотов или Маленков, в зависимости от того, кто в данный момент пользовался большим расположением. Они по знаку Сталина записывали то, что он считал возможным и необходимым доверить бумаге. После смерти Сталина заметки по ходу заседания Президиума ЦК на маленьких, похожих на библиотечные, бумажных карточках, делал так, как он сам считал нужным, Владимир Малин, заведующий Общим отделом ЦК КПСС, хранилища самых главных государственных и партийных секретов. На сей раз Малин по болезни в зале заседания отсутствовал.

Наконец Булганин официально объявил заседание Президиума ЦК открытым. Аристов тут же выбросил вверх руку и почти крикнул: «Прошу слова». Вслед за ним подняли руки и другие сторонники отца, так они рассчитывали перехватить инициативу. Рассчитывали напрасно, Булганин в их сторону даже не глянул и, как еще до заседания договорились в «ореховой комнате», глухо произнес: «Слово предоставляется товарищу Маленкову, — чуть помедлил и зачем-то добавил: Прошу». Чувствуя за своей спиной большинство, Маленков, как это присуще слабохарактерным людям, повел себя более чем агрессивно, обвинил отца во всех смертных грехах, сопровождал слова энергичными жестами и даже несколько раз стукнул кулаком по столу. Одним из «грехов» Хрущева Маленков считал то, что тот не согласовал заранее с Президиумом ЦК свои ответы Даниэлю Шорру в телевизионном интервью 28 мая. (Но как можно согласовать ответы на не согласованные заранее вопросы?) Обвинения строились по принципу: чем больше, тем лучше. Разбираться будем после. Более всего Маленкову не понравилось, что отец позволил себе заявить, что мир на планете зависит от договоренности между СССР и США. Это, по мнению Маленкова, противоречило марксистской установке о росте противоречий между капиталистическими странами в эпоху империализма. В полемическом задоре Маленков немного ошибся, отец действительно так считал и сказал нечто подобное, но не 28 мая Шорру, а 10 мая главному редактору «Нью-Йорк Таймс» Тернеру Кэтлиджу. В мае же они успели поцапаться по этому вопросу с Молотовым. Маленков тогда промолчал, но суть разговора сохранилась у него в памяти. А вот когда, кому и какие отец давал интервью, он подзабыл. Отец тогда давал по два-три интервью в месяц. Не мудрено и запутаться.

Где-то в это время, около полудня, в Москву прилетел Мухитдинов. Напомню, Мухитдинов считал, что летит на празднование 250-летия Ленинграда. Приземлился самолет на Центральном аэродроме, расположенном напротив Путевого Петровского дворца на Ленинградском шоссе. Там тогда базировался правительственный авиаотряд. У трапа самолета Мухитдинову передали, что его ждут в Кремле, ехать надо незамедлительно.

«Это было не совсем понятно, — с восточной вежливостью отмечает Мухитдинов, — но я решил не уточнять, только попросил подарки для Ленинграда отвезти в Управление делами ЦК. В Кремле захожу в зал заседаний Президиума. За столом председательствующего — не Хрущев, а Булганин. Никита Сергеевич сидит в общем ряду, справа. На мое приветствие не ответили, сел на свободное место за длинным столом. Огляделся вокруг: кроме членов Президиума, кандидатов в члены Президиума и секретарей ЦК в комнате никого нет.

Когда я вошел, говорил Маленков, он обвинял в разных грехах персонально Хрущева: он-де извращает и дискредитирует политику партии, игнорирует правительство».

Затем Маленков обвинил Хрущева в том, что он разгласил перед беспартийными писателями «секрет» о своих разногласиях с Молотовым, что призвав «догнать и перегнать США по производству молока и мяса на душу населения… Он вступил в противоречие с линией партии на преимущественное развитие тяжелой промышленности». Последнее из уст Маленкова прозвучало пикантно, всего года тому назад, в январе 1955 года, освобождая Георгия Максимилиановича от поста Председателя Совета Министров СССР, ему предъявляли эти же претензии. Дальше Маленков обвинил отца, что он-де «подавляет своей энергией других членов Президиума ЦК и у нас уже нет коллективного руководства.

— Если бы дело обстояло так, то сегодня мы не собрались бы, и ты бы ничего, как было при Сталине, не говорил, — перебил Маленкова Хрущев.

Георгий Максимилианович ему не ответил и продолжил перечислять прегрешения по заранее заготовленной бумажке: он слишком много разъезжает по регионам, слишком часто выступает, газеты переполнены его речами и, тем самым, по мнению Маленкова, Хрущев насаждает свой собственный культ и так далее, и тому подобное».

«В заключение, — как вспоминал Жуков, — Маленков потребовал освободить Хрущева, от обязанностей Первого секретаря ЦК…

После Маленкова взял слово Каганович. Речь его пылала злобой… Он сказал: “Ну какой это Первый секретарь ЦК? Он в прошлом троцкист, боролся против Ленина, политически малограмотен. На одном из недавних заседаний Президиума Хрущев заявил: «Надо еще разобраться с делами Зиновьева — Каменева и других, «то есть, троцкистов. Сделанное Хрущевым заявление — рецидив”».

Каганович говорил, вернее, читал, свое выступление по заранее заготовленному тексту и обвинял отца в троцкизме не в полемическом задоре, а на полном серьезе и не без формальных оснований. В 1923–1924 годах, еще работая на руднике, Хрущев, как и другие молодые романтики, поддерживал идеи перманентной революции Троцкого.

Маленков с места поддакнул Кагановичу, заявил, что Хрущев «сбивается на зиновьевское отожествление диктатуры пролетариата и диктатуры партии», неправильно понимает взаимоотношения партии и государства. Сабуров выразил сомнение: «Кто может подтвердить “троцкизм” Хрущева?» Каганович сделал вид, что слов Сабурова не расслышал.

Смысл обвинений Кагановича и Маленкова прозрачен: Хрущев ставит вопрос о правомочности судебных процессов 1930-х годов, а на самом деле он сам не без греха. Согласно их логике, надо не Зиновьева с Троцким реабилитировать, а осудить, или еще лучше, судить Хрущева. Собственно, к этому они и вели дело.

Отец, по словам Кагановича — я снова обращаюсь к записям Жукова, — «запутал дело сельского хозяйства». В качестве обоснования Лазарь Моисеевич привел уже упоминавшиеся мною факты из выступления отца на открытии ВДНХ, причем цифры Кагановичу запомнились, а вот, что он их цитирует «по Хрущеву», Лазарь Моисеевич забыл. Иначе вряд ли решился бы их произнести.

«Не знает Хрущев и дело промышленности, вносит путаницу в его организацию. На месте ему не сидится, все мотается по стране», — сыпал обвинения Каганович.

Правда, последнего им бы с Маленковым лучше не говорить, — секретарям обкомов, главам республик нравилось, что Хрущев их не забывает.

Следуя за выступавшими, и мне приходится повторяться: все три дня, пока шло заседание, они говорили, за редкими исключениями, одно и то же.

В своих воспоминаниях Каганович посвятил целую главу спорам на июньском заседании Президиума ЦК. Он подробно излагает, кто и что говорил, конечно, так, как ему все это представлялось. Зная Кагановича, считаю, что и в 1957 году он мыслил примерно так же, как в момент написания мемуаров, и эмоции им владели такие же. Отца он к тому моменту уже почти ненавидел.

«Шапка на нем встала торчком, — язвит Каганович в начале своей речи, — я знал Хрущева как человека скромного, упорно учившегося, он рос и вырос в способного руководящего деятеля в республиканском, областном и союзном масштабе…

После его избрания Первым секретарем все больше стали проявляться его отрицательные черты… субъективистский, волюнтаристский подход… Он неоправданно вмешивается в работу Правительства, командует через голову Совета Министров, неэтично ведет себя».

И дальше все в таком же духе. Каганович в своих записках употребляет формулировки осуждения отца: субъективизм, волюнтаризм, позаимствованные из брежневских времен. В документах тех лет, я имею в виду главным образом стенограмму июньского, 1957 года, Пленума ЦК, такие термины отсутствуют.

«Обвинив Хрущева в тщеславии, — вспоминает Жуков, — Каганович присоединился к Маленкову в требовании освободить Хрущева от обязанностей Первого секретаря и назначить его на другую работу». Тогда-то впервые прозвучало: министром сельского хозяйства. Каганович особо подчеркнул: «Президиум ЦК сегодня в сборе, и мы решим вопрос о Хрущеве сегодня». Первым секретарем ЦК Каганович предложил избрать Молотова.

Каганович также потребовал немедленно, прямо сейчас, на этом заседании, решить вопрос и о Председателе КГБ, заменить Серова на Булганина, по совместительству. О том же говорил Маленков, но не очень внятно. Каганович же считал вопрос о Серове чуть не наиболее важным».

Отец яростно оборонялся. Его противники, со своей стороны, старались не позволить ему завладеть инициативой, постоянно перебивали, не давали говорить, но без особого успеха. Ни одного из принципиальных обвинений отец не признавал, свою концепцию реформирования страны считал правильной. Соглашался с мелочами, и то не со всеми. Троцкистские заблуждения отец не отрицал, но напомнил Кагановичу, что еще в тридцатые годы он сам рассказал ему обо всем. Каганович тогда посоветовал промолчать, но отец все же пошел к Сталину, и тот, в 1937-м, в разгар репрессий, не счел эту историю заслуживающей внимания.

После выступления Кагановича в ход пошла тяжелая артиллерия — эстафету принял Молотов. Мухитдинов отметил, что говорил Молотов «в присущей ему четкой, лаконичной манере». Ничего нового к словам Маленкова и Кагановича он не добавил и добавить не мог. Для начала Молотов обвинил отца в некомпетентности во внешней политике, «безответственных» высказываниях, ему особенно досталось за уже упоминавшееся майское интервью «Нью-Йорк Таймс».

Чтобы лучше понять, о чем разгорелся сыр-бор, процитирую отца дословно: «Если говорить более определенно о международной напряженности, то дело, очевидно, сводится, в конечном счете, к отношениям между двумя странами — Советским Союзом и Соединенными Штатами Америки. Если Советский Союз договорится с Соединенными Штатами, то нетрудно будет договориться с Англией, Францией и другими странами».

Маленков упомянул об этом интервью походя, в ряду других претензий, а вот Молотов подошел к нему обстоятельно, он считал заявление отца ошибочным и по существу, и по тактике, не соответствующим одобренной в 1921 году X съездом партии, политике в международных делах. Санкции на произнесение крамольных слов от Президиума ЦК отец не получал, что тоже шло вразрез с резолюцией X съезда.

«Бороться с империализмом и побеждать его мы можем только используя противоречия в лагере империализма, а не воображая, что можно договориться с Соединенными Штатами», — произнося эти слова Молотов даже задохнулся от возмущения.

Особенно резко Молотов прошелся по целине и совнархозам, сказал, что тем самым Хрущев «раздает республикам российские богатства». Мухитдинова слова Молотова резанули по самому сердцу, как будто они, республики, чужие.

Призыв догнать США по производству мяса Молотов, вслед за Маленковым, объявил правым уклоном, «бухаринщиной», игнорирующей преимущественную роль тяжелой промышленности. Обвинения в «правом уклоне» прозвучали зловеще. Их Сталин приклеивал к любому, с кем намеривался расправиться. Так, в 1952 году на первом же Пленуме ЦК после XIX съезда партии он приписал «правый уклон» самому Молотову «за предложение, сделанное в 1946 году, повысить заготовительные цены на зерно до уровня закупочных, то есть вместо 10 копеек платить 15 копеек».

Отец попытался возразить Молотову, но на него набросились Каганович с Маленковым, им поддакивал Ворошилов. Завязалась свара. «Маленков… Я сидел рядом с ним, — вспоминает Жуков, — в крайне нервном состоянии так стучал кулаком по столу, что стоявший передо мной графин с водой подпрыгивал и чуть не перевернулся». По словам Мухитдинова, у выступавших логики особой не просматривалось, «скорее перепалка, взаимная ругань», напомнившая ему восточный базар.

Наконец все угомонились, и Молотов закончил выступление, поддержав предложение Кагановича о разжаловании отца в министры сельского хозяйства. Он также посчитал необходимым избрать секретарями ЦК Маленкова или Кагановича.

После Молотова выступал Ворошилов. Говорил он минут сорок, но о чем, впоследствии не смог вспомнить никто. Естественно, Климент Ефремович, как они условились заранее, присоединился к требованию сместить отца, заменить его Молотовым.

Затем Булганин предоставил слово самому себе. Что запомнилось из его выступления, так это обвинение отца в том, что во время их визита в Финляндию он с президентского приема отправился с Урхо Кекконеном в сауну и тем самым уронил достоинство советского руководителя.

— Это ты серьезно, Николай? — удивился отец. — Вы что думаете, я ради удовольствия жарился в этой душегубке в Финляндии? Я же не мыться туда ходил, а вел доверительные переговоры с президентом Финляндии, с руководителем соседней, пусть маленькой, но очень важной для нас страны.

— На трезвую голову с главой буржуазного государства, да еще ночью, в баню не пойдешь, — зло выкрикнул Молотов.

Говоря о других прегрешениях отца в международных делах, Булганин попенял ему за обращение к королю Афганистана «Ваше Величество», чем он якобы уронил свое достоинство и достоинство нашей страны.

— А как же мне к нему обращаться? Товарищ король? — не выдержал отец.

— Такое обращение из уст Первого секретаря Коммунистической партии звучит более чем неприемлемо, — и тут не утерпел Молотов.

Закончил Николай Александрович без неожиданностей: Хрущева — в министры, на его место посадить Молотова.

Первухин с Сабуровым от выступлений отказались. И так все ясно, что зря языком молоть, голосовать надо. Сторонники отца возмущенно шумели, требовали слова. Поколебавшись, Булганин остановил свой выбор на Жукове.

Жуков хорошо знал, кто чего стоит. Нагляделся на них за годы войны, особенно в 1941-м. И не только в Кремле. С Ворошиловым они сталкивались в сентябре в Ленинграде, куда Жукова отправили в пожарном порядке спасать разваленный «первым маршалом» фронт. Он вообще не уважал Ворошилова, предвоенного наркома обороны, преуспевшего лишь в одном — в разгроме в 1930-е годы собственных Вооруженных сил. Не забыл Жуков и октябрьских встреч с Молотовым и Ворошиловым под Москвой. Посланные Сталиным разобраться в причинах наших новых поражений, они истерично обвиняли командующего фронтом генерала Конева в измене, грозили ему судом.

А чего стоили звонки Молотова в штаб фронта после того, как он, Жуков, вступил в командование защищавшими Москву войсками. В самые тяжелые дни московской обороны у Молотова не нашлось других слов, кроме как угрожать расстрелом.

Булганин в те дни был у него членом Военного совета фронта. Ничего плохого за ним не замечалось, но и хорошего сказать было нечего: ни рыба ни мясо. Потом они вместе работали в Министерстве обороны. И тоже не сблизились, не стали ни друзьями, ни единомышленниками.

Остальных Жуков знал меньше, но связывать свою судьбу с ними не намеревался. Свой выбор Жуков сделал сознательно, о чем сказал отцу еще накануне, и решил стоять до конца. Не раз он попадал в, казалось бы, безвыходное положение и всегда выходил победителем.

Жуков завершил свое выступление словами: «Армия не поддержит смещения Хрущева, изменений в руководстве ЦК».

«Все переглянулись, — отмечает Мухитдинов, — его слова прозвучали угрозой».

После Жукова говорил Шверник. У себя в КПК он привык давать определения всевозможным деяниям и, не колеблясь, назвал «молотовцев» «антипартийной группой». Булганин глянул на него с испугом, в 1930-е годы за подобным обвинением следовали весьма предсказуемые последствия. В тот момент он впервые пожалел, что связался с Молотовым, мог бы в свое удовольствие сосуществовать с Хрущевым, да вот бес попутал. Но отступать теперь поздно, да и незачем отступать, у них абсолютное большинство.

Молотов зло зыркнул из-под пенсне на Шверника, хотел было подать реплику, но сдержался. Николай Михайлович, казалось, не заметил, какую реакцию вызвали его слова. Не повышая голоса, без эмоций он закончил говорить и опустился на свой стул.

Булганин объявил перерыв, пора обедать. В кремлевскую столовую отправились все вместе — противники не хотели терять друг друга из виду. В коридоре Молотов догнал Шверника и, заикаясь от волнения и злобы, пообещал, что «антипартийная группа» ему дорого обойдется. Николай Михайлович попросил ему не угрожать, он в партии состоит подольше Молотова и может говорить то, что считает правильным.

— Ну, это мы еще посмотрим, — прошипел Молотов и отошел к Кагановичу, который энергично втолковывал Булганину, что заседание следует вести жестче, не рассусоливать, не позволять говорить кому не следует. Николай Александрович согласно кивал, но ссылался на внутрипартийную демократию, выступить обязаны все желающие. После обеда Первухин, на правах старого знакомого, пригласил Мухитдинова к себе в кабинет, располагавшийся поблизости, в том же коридоре. Они подружились в период строительства в Ташкенте Института ядерных исследований, которым из Москвы руководил Первухин.

Разговор, естественно, зашел о Хрущеве, Первухин склонял Мухитдинова на свою сторону, но Мухитдинов уже принял решение и ответил твердо: «Нет».

— Встретимся на Президиуме, — от приветливости Первухина не осталось и следа.

Первухин беседовал с Мухитдиновым, а Булганин предложил зайти к нему в кабинет Жукову. По дороге в столовую «молотовцы» договорились попытаться после обеда склонить на свою сторону «молодежь», то есть избранных на ХХ съезде кандидатов в члены Президиума ЦК. В кабинете Булганина уже сидели Молотов и Маленков. Как складывался разговор, его участники впоследствии трактовали различно. Жуков утверждал, что он уговаривал их одуматься, не настаивать на смещении Хрущева, ограничиться обсуждением. Молотов, Булганин и Маленков, в свою очередь, заявляли, и Жуков их не опровергал и даже предложил обдумать возможность низведения роли Первого секретаря ЦК до чисто технической, переименовать ее в «Секретаря ЦК по общим вопросам» с весьма расплывчатыми полномочиями. «Молотовцы» истолковали позицию Жукова в свою пользу, а сам Жуков не объяснил, что он имел в виду. На Пленуме ЦК 22 июня 1957 года, отвечая Маленкову, он бросил реплику: «Подумать, а не отстранять…» и все. На что Маленков ему резонно ответил: «Мы сидели и обдумывали…»

После перерыва пришла очередь говорить Микояну. Начал он без особой охоты.

В разговоре с Мичуновичем отец посетовал, что в тот день, 19 июня, Микоян держался пассивно, демонстрировал нейтралитет. «Товарищ Микоян, верный своей тактике маневрирования, сказал, что верно, есть недостатки в работе Хрущева, но они исправимы, поэтому он считает, что не следует освобождать Хрущева», — пишет Каганович.

«В поддержку Хрущева выступили Микоян, Суслов, Кириченко», — вспоминает Мухитдинов.

А вот как говорит о собственной позиции сам Микоян: «В июне 1957 года я решительно встал на сторону Хрущева против всего остального состава Президиума ЦК, который фактически уже отстранил его от руководства работой Президиума. Хрущев висел на волоске. Почему я сделал все, что мог, чтобы сохранить его на месте Первого секретаря? Мне было ясно, что Молотов, Каганович, отчасти Ворошилов недовольны разоблачением преступлений Сталина. Победа этих людей означала бы торможение процесса десталинизации партии и общества. Маленков и Булганин были против Хрущева не по принципиальным, а по личным соображениям. Маленков был слабовольным человеком, в случае их победы он подчинился бы Молотову, человеку очень стойкому в своих убеждениях. Булганина эти вопросы вообще мало волновали. Но он тоже стал бы членом команды Молотова. Результат был бы отрицательный для последующего развития нашей партии и государства. Нельзя было этого допустить.

Я понимал, что характер Хрущева для его коллег — не сахар, но в политической борьбе это не должно становиться решающим фактором, если, конечно, речь не идет о сталинском методе сведения счетов со своими подлинными и воображаемыми оппонентами. К Хрущеву такого рода аналогии не относились. В период борьбы на ХХ съезде мы с ним сблизились, оказались соратниками и единомышленниками. Хотя трудности его характера уже чувствовались. Но я видел и его положительные качества. Это был настоящий самородок, который можно сравнить с неограненным, необработанным алмазом. При своем весьма ограниченном образовании он быстро схватывал, быстро учился. У него был характер лидера: настойчивость, упрямство в достижении цели, мужество и готовность идти против сложившихся стереотипов. Правда, был склонен к крайностям. Очень увлекался, перебарщивал в какой-то идее, проявлял упрямство и в своих ошибочных решениях или капризах. К тому же, навязывал их всему ЦК, а после того, как выдвинул своих людей, делал ошибочные решения как бы “коллективными”. Увлекаясь новой идеей, он не знал меры».

В своих книгах «Никита Хрущев: Кризисы и ракеты» и «Рождение сверхдержавы. Книга об отце» я писал: «Микоян занял глубоко продуманную, основательную позицию. Он, антисталинист по убеждению, и отца поддерживал по убеждению. Вернее, не поддерживал, они боролись за одну идею, и им оставалось или вместе победить, или вместе погибнуть». Я выдавал желаемое за действительное. Как представляется теперь, без особого основания. Но об этом чуть позже.

Что на самом деле говорил Микоян 19 июня 1957 года, мы уже не узнаем.

Затем, согласно воспоминаниям Мухитдинова, слово предоставили Брежневу. В 1952 году на XIX съезде его избрали в расширенный Президиум и Секретариат ЦК. Казалось, начался крутой взлет, но после смерти Сталина все радикально изменилось. Президиум и Секретариат резко сократились в объеме. Брежнев оказался не у дел. Его пристроили начальником Политуправления Военно-морского флота, там нашлась вакансия. Шло время, дела стали поправляться. Отец с симпатией относился к Брежневу. Хотя восковая податливость его характера, несамостоятельность — не лучшие рекомендации, но работником он слыл деятельным. К 1957 году Брежнев вернулся в ЦК, снова стал секретарем, пока еще не членом, а только кандидатом в члены Президиума ЦК.

Брежнев, совсем недавно работавший секретарем ЦК Компартии Казахстана, заговорил об освоении целины, положительных сдвигах в сельском хозяйстве, об улучшении снабжения населения. Он не солидаризировался напрямую с Хрущевым, не встал открыто на его сторону, но и его оппонентов не поддержал.

Положительное упоминание Брежневым целины взъярило противников отца. Целина причислялась к его главным упущениям, а тут какой-то Брежнев. Страсти вновь разбушевались не на шутку, все разом, перебивая друг друга, закричали. Каганович грубо оборвал Леонида Ильича: «Разговорился, восхваляешь Хрущева, раздуваешь… Ты, вместе с ним дискредитируешь партию, мы тебя за Можай загоним, забыл, как в ПУРе сидел? Живо вернем обратно».

Леонид Ильич покачнулся, стал хвататься руками за спинку кресла, медленно осел на пол. Охрана унесла потерявшего сознание незадачливого бойца в соседнюю комнату. Вызвали врача. Брежнева привели в чувство, и он уехал на дачу. На заседание Президиума он больше не приходил ни в тот день, ни в последующие.

На людях Брежнев появился, когда все окончательно прояснилось, уже на Пленуме ЦК.

Активно, я бы сказал, агрессивно повел себя на заседании не так давно (в июле 1955 г.) избранный членом Президиума ЦК Кириченко. Секретаря Украинского ЦК «старики» не считали ровней. Алексей Илларионович придерживался иного мнения и сдаваться не намеревался. Кириченко грубо, наотмашь отбивал все обвинения, не особо утруждая себя подбором аргументов. Он знал, что терять ему нечего, без Хрущева нет будущего и у него.

Как и что говорил Суслов, я просто не знаю. Не запомнилось его выступление ни Мухитдинову, ни Кагановичу, ни Микояну.

Затем, со слов Аристова, в поддержку отца выступили: он сам, Беляев, Фурцева, Поспелов.

К концу послеобеденного заседания из имевших право голосовать членов Президиума ЦК выступили все, кроме Сабурова с Первухиным и самого Хрущева. «Молотовцы» договорились слова ему не давать, пока все не определятся. Они боялись, что отцу с его ораторскими способностями и силой убеждения удастся развернуть ход заседания в свою пользу. И вообще, они его боялись.

Первухин с Сабуровым рассчитывали отмолчаться, но тщетно. «Перед голосованием, намеченным на сегодняшний вечер, высказаться обязаны все, нечего по кустам отсиживаться», — категорически заявил Молотов.

«Они сильно на нас нажимали», — пожалуется впоследствии Первухин.

Первым из этих двоих говорил Сабуров. Отец, вопреки логике, все еще продолжал надеяться, что Сабуров, если и не выступит на его стороне, то хотя бы останется нейтральным. Не поддержал же он Кагановича в его обвинениях отца в троцкизме. Но надеялся отец напрасно. Как вспоминал Мухитдинов, Сабуров в резких выражениях обвинил Хрущева в провалах «по линии планирования, финансирования народнохозяйственных дел», то есть в том самом, за что его самого, Сабурова, всего полгода назад отрешили от Госплана. Вел себя Сабуров агрессивно, агрессивнее других, может быть, за исключением Кагановича. Сабуров присоединился к предложению отрешить Хрущева от должности и назначить его министром сельского хозяйства.

Сабуров закончил говорить без чего-то шесть. Как и накануне, члены Президиума в тот вечер собирались на важное протокольное мероприятие. Югославский посол устраивал прием в честь гостившего в Советском Союзе госсекретаря по вопросам обороны, генерала армии Ивана Гошняка. Югославам заранее пообещали, что к ним, наряду с маршалом Жуковым, придут Хрущев, Булганин и еще кто-нибудь из членов Президиума ЦК. Вот и пришлось выступление Первухина отложить до утра. Противники отца перенесли окончание заседания на следующий день с легким сердцем, большинство уже определилось, победа сомнений не вызывала, проголосуем не сегодня, так завтра. Завтра даже лучше, к тому времени Маленков обещал подготовить соответствующую резолюцию. Отцу оттяжка в голосовании пришлась очень кстати, он понял, что на Президиуме каши не сваришь. И он решил действовать. «Молотовцы» и не подозревали, что дело не только не приближается к развязке, а самое интересное только начинается.

С решением, кому четвертым идти на прием к югославам, вышла небольшая заминка. Никто из «молотовцев» идти с Хрущевым на прием особого желания не выразил, и отец тоже не жаждал их компании. На выручку, как всегда, пришел Микоян. Вчетвером они отправились на прием.

«Молотовцы» решили собраться в Кремле у Булганина часов в восемь, как только он вернется с приема. Со слов Первухина, там, кроме него самого, присутствовали Булганин, Маленков, Молотов, Каганович, Сабуров. Ни Ворошилов, ни Шепилов не пришли. Ворошилова, скорее всего, просто не позвали, в его позиции никто не сомневался, а проку от него при обсуждении столь «горячего» вопроса никакого, он только внесет сумятицу. Шепилов же к тому моменту еще не определился.

Карьера Шепилова складывалась неровно: он пробивался почти на самый верх, и тут, по совершенно не зависящим от него причинам, успех оборачивался катастрофой. Сразу после войны его заметил Жданов, в то время второй после Сталина человек в стране. 18 сентября 1947 года он сделал Шепилова заместителем начальника Управления пропаганды и агитации ЦК, заместителем Суслова. «Фактически вам придется вести все дело, Суслов сейчас занят другими делами (якобы говорил Шепилову Жданов. — С. Х.). Уберите с идеологического фронта мелкую буржуазию, привлеките людей из обкомов, из армейских политработников и дело пойдет наверняка… 18 сентября 1947 года началась новая полоса в моей жизни». Когда речь идет не об отце, Шепилову можно верить, с поправкой, конечно, на неимоверное самомнение автора.

Шепилов резко пошел в гору, но тут Жданов умер, следом грянуло «Ленинградское дело». В 1950 году Шепилова уволили со всех постов, он со дня на день ждал ареста. Ареста не последовало. Продержав Шепилова между жизнью и смертью примерно с год, Сталин вернул его в ЦК, но уже не начальником, а рядовым инспектором Агитпропа. Приходилось все начинать сначала. Шепилову снова повезло, Сталин занялся экономическими проблемами социализма, поручил ему, специалисту по политэкономии социализма, написать «правильный» учебник. Они даже несколько раз встречались. В результате на XIX съезде партии Шепилова избрали членом ЦК. В 1952 году Сталин назначает его главным редактором газеты «Правда» и тут же в дополнение к «Правде» делает Шепилова председателем Постоянной комиссии ЦК КПСС по идеологическим вопросам. Кабинет ему отводят на пятом этаже здания ЦК, «который после реконструкции числился кабинетом Сталина, — с гордостью отмечает Шепилов, — но Сталин работал в Кремле, и свой пустовавший кабинет отдал Шепиловской комиссии». Воистину, скромностью Шепилов не страдал.

Отсюда, с самого привилегированного пятого этажа, — прямая дорога в Секретариат, а там и в Президиум ЦК. Но… «5 марта 1953 года, около 10 часов вечера зазвонил кремлевский телефон.

— Товарищ Шепилов? Говорит Суслов. Только что скончался товарищ Сталин».

В третий раз приходилось начинать сначала. Правда, Шепилов оставался главным редактором в «Правде», пока новое начальство не подберет туда кого-нибудь из своих. Следовательно, требовалось срочно стать своим. Но своим у кого? У Молотова? У Берии? У Маленкова? Шепилов поставил на Хрущева. С тех пор они тянули с одной упряжке. Отец все больше доверял ему, а Шепилов старался оправдать его доверие. И оправдывал. Шепилов искренне писал Сталину «правильный» учебник политэкономии социализма. Теперь он также искренне помогал отцу писать доклад, разоблачавший преступления Сталина. Шепилов вновь шустро заскакал по ступенькам партийной иерархии: из главных редакторов «Правды» в секретари ЦК по культуре, пока под началом Суслова, но только пока. Вскоре Шепилов, уже вместо Молотова, становится министром иностранных дел. И снова с повышением переходит в секретари ЦК, уже в ранге кандидата в члены Президиума ЦК, уже не под Сусловым, а наравне с ним. Пока наравне… И вот на тебе! Так некстати вылезли эти Молотовы с Маленковыми с затеей сбросить Хрущева. Снова придется начинать сначала. Если, конечно, вовремя не сориентироваться. Хрущев силен, и если он победит, то его, Шепилова, будущее обеспечено. А если не победит? К концу второго дня заседаний Президиума ЦК Шепилову становилось все яснее: Хрущев проигрывает, большинство вот-вот проголосует за его отстранение, и тогда все пропало.

Впоследствии сторонники отца обвинили Шепилова в измене с первого дня, с самого начала. Сам Шепилов в своих воспоминаниях говорит то же самое, он не только с первого дня состоял в оппозиции, но являлся ее идеологом. Тем самым Шепилов подводит под свою измену принципиальную базу. Я не склонен доверять ни тем, ни другим.

Победителям изменник Шепилов представлялся изначально двурушником, и они не собирались копаться в извивах его побуждений. Самому ему не оставалось ничего иного, как записаться, несмотря на всю парадоксальность такого заявления, в принципиальные и давние оппоненты отца. Не мог же он публично признаться в примитивном карьеризме? Итак, вечером 19 июня, Шепилов в кабинете Булганина отсутствовал, сидя на даче, перебирал варианты, прикидывал, на кого ставить и когда.

Тем временем «молотовцы» в Кремле определили стратегию на следующий день.

Почувствовав, что замена отца Молотовым на посту Первого секретаря ЦК вызывает сомнения у их не очень стойких сторонников Сабурова и Первухина, хитрый Маленков предложил подкорректировать план: «вообще упразднить пост Первого секретаря ЦК КПСС, как это сделал Сталин после XIX съезда партии», и одновременно «укрепить Секретариат, как уже предлагалось Молотовым, Кагановичем и им самим», Хрущева из секретарей ЦК не выгонять, «оставить на первое время и одновременно сделать министром сельского хозяйства, а там посмотрим». (Я цитирую выступление Первухина на Пленуме ЦК). «На заседаниях Президиума ЦК председательствовать по очереди» и настоять на снятии с КГБ генерала Серова. Последнее Маленков подчеркнул особо. Никто Маленкову по существу не возражал, только Каганович засомневался, как в ЦК примут Маленкова, уж очень худая у него там репутация, особенно в связи с «Ленинградским делом».

— Сейчас это не важно, — отмахнулся от него Маленков, — главное разрешить проблему в целом, а там посмотрим, ставить Маленкова в секретари ЦК, или ты один с Хрущевым справишься.

Каганович не возражал, с Хрущевым он справится. Затем около часа обсуждали детали завтрашнего заседания, кому, что, когда говорить. Один только Сабуров, предвидя незавидное будущее, уготованное Хрущеву, вдруг жалостливо произнес: «Необходимо, когда будем решать, не допустить мщения в отношении тех, кто думает по-другому». Ему никто не ответил. И Молотов, и Каганович, и Маленков представляли отчетливо: никакие сантименты здесь не уместны.

Затем, по свидетельству Сабурова, «зашла речь о решении Президиума ЦК. Маленкову и Кагановичу поручили составить резолюцию». Маленков заметил, что неплохо к написанию резолюции привлечь Шепилова, если, конечно, он согласится. Во время вечернего заседания он внимательно следил за Шепиловым, видел, как тот нервничает. Маленков хотел использовать предложение вместе поработать над резолюцией в виде наживки, посмотреть, клюнет ли Шепилов.

Идея Маленкова всем понравилась, но ее реализацию отложили на следующее утро. Обсуждать столь деликатное дело следует, глядя в глаза собеседнику, а Шепилов уже давно на даче. Ехать к нему Маленков считал ошибкой, еще спугнешь ненароком, а телефону такие дела не доверяют. Поговорить с Шепиловым вызвался все тот же Маленков, а тем временем они с Лазарем Моисеевичем набросают основные тезисы завтрашнего решения. Разговор занял около трех часов, примерно в одиннадцать вечера «молотовцы» разъехались из Кремля.

Отец тоже не дремал, он собрал своих сторонников в ЦК, естественно, тоже по возвращении с приема. Что происходило в кабинете отца и вокруг него подробно записал Мухитдинов.

По окончании заседания в кремлевском коридоре он столкнулся с Сусловым.

— Никита Сергеевич приглашает, — понизив голос, произнес Суслов. — Могли бы вы зайти к нему?

Мухитдинов — выдвиженец отца, и такое приглашение у него удивления не вызвало, он согласился.

«Я отправился в кабинет Хрущева в ЦК на Старой площади, — продолжает Мухитдинов. — Когда я вошел, там уже собрались Суслов, Жуков, Фурцева».

Отсутствовали Микоян, Шепилов, Брежнев, которые тоже числились в сторонниках отца. Мы уже знаем, что Брежнев на даче сосал валидол, приходил в себя после стычки с Кагановичем. Или просто выжидая, отсиживался на даче.

Шепилов тоже остался на даче, как я уже написал, его раздирали сомнения. А вот почему отсутствовал Микоян? Они же вместе с отцом ходили на прием, вместе могли бы приехать в ЦК. Но не приехали. Каждый сел в свою машину. Отец отправился в ЦК, Анастас Иванович — на дачу.

Отец чувствовал себя неспокойно, не был уверен в истинном настроении собравшихся, да и пришли далеко не все, на кого он рассчитывал.

— Вот теперь я никто… — запустил отец пробный шар, голос его прозвучал необычно жалобно. — Не хотелось бы уходить с такими обвинениями.

Отец замолчал и внимательно оглядел присутствующих. Глаза его смотрели колко, контрастируя с минорностью только что произнесенных слов. Все молчали, никто не посочувствовал его якобы неизбежной отставке, а это уже добрый знак.

— Убежден, мы с вами на верном пути, — из голоса отца исчезли жалостливые нотки, проступила привычная слушателям жесткость. — Корни их обид, недовольства мною вам известны. Они так действуют из страха перед будущим.

Слушатели задвигались, закивали головами, зажурчали, демонстрируя согласие.

— Тогда давайте сообща решать, — отец пошел ва-банк, — уходить мне из ЦК? Или мы найдем выход?

Отец подчеркнул «сообща» и «мы».

— Вам не надо уходить из первых секретарей, — почти не раздумывая, откликнулся Жуков. — А этих я арестую. У меня все готово.

Отец с удивлением вскинул глаза на Жукова, последние слова, кажется, его не столько ободрили, сколько насторожили, но ни Жуков, ни остальные присутствовавшие его реакции не заметили, им было не до нюансов.

— Правильно, надо их убрать, — без тени колебаний поддержала Жукова Фурцева.

Отец знал ее решительный и властный характер и не удивился таким словам.

— Зачем арестовывать? — забеспокоился Суслов. — И в каких преступлениях можно их обвинить?

Осторожность Михаила Андреевича давно стала притчей во языцех и тоже не удивила отца.

— Правильно говорит Михаил Андреевич, — вступил Мухитдинов, силовое решение ему не импонировало. — Не надо их арестовывать. Все можно решить внутри Президиума или на Пленуме. Пленум вас поддержит, Никита Сергеевич.

Последние слова Мухитдинова прозвучали уверенно, и все согласились: Пленум поддержит. Хрущев, собственно, с самого начала считал, что разногласия следует разрубить на чрезвычайном Пленуме ЦК, потому он и пригласил их к себе. Тем не менее, слова Мухитдинова, уверенный тон, как бы развеяли последние сомнения.

— Спасибо вам за откровенные высказывания, за поддержку, — начал отец. — Надо перехватить инициативу, созвать Пленум. На Президиуме они в большинстве, а на Пленуме большинство станет нашим.

Затем Хрущев, по словам Мухитдинова, весьма нелестно отозвался о Брежневе, назвал его трусом, готовым переметнуться, присоединиться к победителям, вот только он еще не знает, кто победит, поэтому решил посимулировать, отсидеться на даче. Так ли говорил отец, не знаю, но с другой стороны, зачем Мухитдинову придумывать? Лично он с Брежневым практически не сталкивался, относился к нему с прохладным равнодушием.

— Пленум надо собрать поскорее, — отец перешел к практическим делам, — пока они сами на это не решились. Реально ли открыть его послезавтра?

Вопрос отца повис в воздухе, да он и не ожидал ответа, просто размышлял вслух.

— Уже завтра понадобится стянуть сюда членов и кандидатов в члены ЦК, — продолжал прикидывать отец.

Приводимые Мухитдиновым слова, построение фраз — чисто хрущевские, что внушает доверие к точности воспроизведения им событий тех дней, детали происходившего, интонации накрепко запечатлелись с его памяти.

— Вы, товарищ Жуков вместе с Серовым обеспечьте прибытие товарищей с периферии, — отец уже принял решение, голос его обрел властные нотки, он выстраивал диспозицию будущего сражения. — Товарищ Суслов, пригласите Чураева и Мыларщикова (В. М. Чураев, бывший секретарь Харьковского обкома, ныне возглавлял Орготдел Бюро ЦК по РСФСР; с В. П. Мыларщиковым отец в 1950-е годы работал в Москве, теперь Владимир Павлович стал членом Бюро ЦК по РСФСР. — С. Х.), оповестите всех, чтобы люди приготовились. Товарищ Фурцева, займитесь Москвой, проследите, чтобы все явились, и подумайте, в какой форме их правильно сориентировать. Вы, товарищ Мухитдинов, когда прибудут члены ЦК из азиатских республик, в личном плане переговорите с ними.

Отец оглядел собравшихся, кажется всё, ничего не забыл.

— Пленум соберем послезавтра, в пятницу, в одиннадцать часов, — его голос звучал звонко, не слышалось ни тени сомнений.

Казалось бы, обо всем уже договорились, но тут Жукову пришла в голову идея попытаться отколоть Ворошилова от группы Маленкова — Молотова. «Взялся я за эти переговоры по той причине, что мы с ним все же в какой-то степени были родственниками (его внук был тогда женат на моей дочери). Но из переговоров ничего не получилось. Ворошилов остался на стороне Молотова — Маленкова и против Хрущева», — вспоминает Жуков.

Впоследствии Микоян утверждал, что это они поручили Жукову, кроме Ворошилова, поговорить еще с Булганиным и Сабуровым, а САМ он, Микоян, «два раза разговаривал с Булганиным, один раз безуспешно, второй раз — с некоторым успехом, тот стал кое-что понимать». После Булганина он якобы общался еще и с Сабуровым и Первухиным. Жуков о своих переговорах с Булганиным и Сабуровым не упоминает. К тому же, как мы знаем, на совещании у отца в тот вечер Микоян отсутствовал.

Расходились ближе к одиннадцати часам вечера, Мухитдинов запомнил, что на дворе уже стемнело.

Мухитдинов решил не дожидаться лифта, по лестнице начал спускаться с пятого этажа, где находился кабинет отца. Навстречу ему поднимался Серов, он спешил к отцу.

Серову отец доверял. Он сам выдвинул его на столь важный пост, в Москве Серов без отца и дня не продержался бы. О том, что Молотов и другие в открытую требуют его замены, Серов знал.

Я раньше считал, что тем вечером отец разговаривал с Серовым на даче, гуляя по аллеям парка подальше от чужих ушей. Теперь, благодаря воспоминаниям Мухитдинова, мы узнали, что встретились они в ЦК, в кабинете отца. Чужих ушей они не боялись, все «уши» в своем кулаке держал Серов.

Серов догадывался, зачем его позвали. О происходивших в Кремле баталиях он знал все. Он заверил отца в своей преданности, поклялся в верности линии ХХ съезда и заявил о готовности выполнить любые поручения Первого секретаря ЦК.

Разветвленная паутина, которой Комитет госбезопасности со сталинских времен опутывал всю страну, оказывалась очень кстати, но отец ставил себя в двусмысленное положение. Все последние годы он требовал исключить КГБ из политической жизни страны, ограничить его функции борьбой с вражеской разведкой.

Вскоре он сформулирует принцип, согласно которому ни министр обороны, ни министр иностранных дел, ни председатель КГБ не должны входить в состав Президиума ЦК, чтобы ощущение стоящей за их спиной мощи не оказывало давления на высшее руководство страны. Их задача — реализовать решения Президиума ЦК.

До 1964 года ни министр обороны Малиновский, ни министр иностранных дел Громыко, ни сменявшие друг друга председатели КГБ Серов — Шелепин — Семичастный в Президиум ЦК не избирались. Завет отца нарушил Брежнев, при нем министр обороны Гречко, а затем пришедший ему на смену Устинов вошли в состав высшего политического органа страны — Политбюро ЦК. Так теперь именовали его бывший Президиум. Вслед за Гречко в Политбюро избрали министра иностранных дел Громыко и Председателя КГБ Андропова. К середине 1970-х годов эта троица вершила все дела в стране. Противостоять им не решался никто, реальная сила была в их руках. Они собирались втроем, договаривались, а затем утверждали свое решение на заседании Политбюро ЦК.

В июне 1957 года отец, в борьбе за власть, вынужден был обратиться к услугам этих структур, к Жукову и Серову. Выбора не оставалось. Отец успокаивал себя тем, что Серову поручаются чисто технические задачи. Но… коготок увяз — всей птичке пропасть. Кто может в таком деле знать, где кончаются технические функции и начинается большая политика. Да и вообще, крайне наивными оказались надежды, что одним росчерком пера можно исключить секретную службу из политики, отстранить ее от власти, лишить могущества.

Пока же отец попросил Серова по своим каналам связаться с членами ЦК, в первую очередь иногородними, разъяснить им ситуацию, посмотреть реакцию. Такое же поручение он дал Суслову, но, на всякий случай, решил подстраховаться. Серов все понял с полуслова, попросил разрешения уехать и приступить к выполнению задания. О результатах он доложит незамедлительно. Естественно, антихрущевское большинство Президиума ЦК об этой встрече не узнало. Сообщить им о ней, как и о других происходивших в стране событиях, мог либо Серов, контролировавший каждый шаг «большинства», либо секретари обкомов.

Если «молотовцев» всерьез беспокоил Серов, то на обкомы, чьи секретари составляли большинство Пленума ЦК, они внимания не обращали. За последние десятилетия они привыкли, что Пленум безропотно голосует «за» любое предложение, исходившее от Сталина. По их представлениям, и после Сталина ничего не изменилось, тогда как на деле изменилось все. Секретарей обкомов более не удовлетворяла роль пешек. В отличие от «молотовцев», «постоянно мотавшийся по стране» отец установил тесные связи с обкомами, познакомился практически со всеми секретарями. Они же, в свою очередь, узнали его, и теперь, в схватке за власть, он мог на них всецело рассчитывать.

Проводив Серова, отец попросил зайти к себе Мыларщикова и Чураева. Он не сомневался, что Суслов передал его поручение, но захотел удостовериться, насколько оно правильно понято. Мыларщиков и Чураев поняли все правильно, доложили отцу, что уже начали обзванивать обкомы, секретари стоят на «правильных позициях».

Покончив с делами, отец уже за полночь отправился на дачу. Перед завтрашним днем следовало выспаться, как на фронте перед наступлением. Пришедшее в голову сравнение показалось ему точным — все как перед наступлением: приказы отданы, войска пришли в движение, от командующего уже ничего не требуется и не зависит, можно лечь спать.

Третий день бдений Президиума ЦК 20 июня открылся выступлением Первухина. Отец считал Первухина человеком способным, на практической работе полезным, а в политике — флюгером. Он сравнивал Первухина с кораблем, качающимся в зыбком море. 20 июня Первухин не колебался, в дополнение к уже ставшим стандартными обвинениями отца он добавил свое, госплановское: «Хрущев, видите ли, перекачивает из национального дохода средства на нужды сельского хозяйства в ущерб интересам промышленности, особенно тяжелой» — и присоединился к предыдущим ораторам: — от должности освободить».

«Товарищи Первухин и Сабуров оба заявили, что раньше хорошо относились к Хрущеву, так же, как Хрущев к ним. А теперь мы видим, что Хрущев зарвался, зазнался и затрудняет нам работу. Его надо освободить», — констатирует Каганович.

Затем пришла пора выступать кандидату в члены Президиума и секретарю ЦК Шепилову. Поздно вечером, после окончания совещания «молотовцев» у Булганина в Кремле, Шепилову позвонил сосед по даче Каганович, сказал, а зная Лазаря Моисеевича, можно предположить, что приказал засесть за резолюцию о Хрущеве. Шепилову вменялось приготовить теоретическое обоснование отрешения Хрущева от власти, обосновать пагубность совершенных им ошибок.

— Не мне вас учить, вы лучше других знаете, что требуется, как подобные документы составляются. Мы рассчитываем на вас, — закончил свою тираду Каганович и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

Шепилов хотел было ему перезвонить, сказать, что… Что он скажет Кагановичу, Шепилов не знал. К тому же он Кагановича в глубине души побаивался. Кагановичу Шепилов не перезвонил, но и к резолюции не приступал. К утру Шепилов решился, положение Хрущева представлялось ему, аппаратчику до мозга костей, безнадежным, и он на переправе поменял коней, присоединился к «победителям». Ему бы чуть выждать, не паниковать. Вся бы жизнь сложилась по-иному, и числился бы он сейчас не в «примкнувших», а только бог знает, в какой ипостаси. Но не выдержал — как куропатка захлопал крыльями и взлетел под выстрел…

«Вначале он вроде бы поддержал Хрущева, но после выступления Молотова явно переметнулся», — кратко резюмирует Мухитдинов.

Во всей этой истории с попыткой отстранения отца от власти Шепилов стоит особняком, как от сторонников отца, так и от его противников. Ему никак не находили названия и наконец придумали такой же скользкий, как и он сам, термин «примкнувший». Термин мне не нравится, так же, как он не нравился и самому Шепилову. Он не примкнувший, он — изменник. Все противники отца — естественны, они вышли из прошлого. Сейчас они попытались реализовать свой последний шанс, а отец задвигал их назад в прошлое. Шепилов же шел в будущее вместе с Хрущевым. Отец уже видел в нем главного идеолога страны, и тут он в решительный момент струсил. А Суслов не струсил, твердо стоял на стороне отца.

Шепилов говорил долго, его выступление походило на лекцию. Отметил пагубность децентрализации экономики, введения совнархозов. Под эту «пагубность» Дмитрий Трофимович подвел теоретическую базу, по его мнению с ликвидацией министерств и, соответственно, министров, членов коллегии Совмина, рабочий класс лишается своих представителей в правительстве, что «нарушает ленинское положение о диктатуре рабочего класса. Союзному правительству отводится роль сборщика податей», то есть налогов.

— Смотрит в книгу, а видит фигу, простых вещей не понимает, а берется других учить. Демагогия, сплошная демагогия, — как бы про себя, но достаточно громко, чтобы услышали и остальные, сидевшие за столом, отреагировал на заявление Шепилова отец.

— Сталин внес огромный вклад в дело социализма, — Шепилов перешел к тому, что называли тогда «извращениями линии партии», а говоря простыми словами, к преступлениям Сталина: арестам, пыткам, массовым репрессиям. — Ворошить прежние дела, привлекать к ответственности — это значит наносить партии вред.

— Вы предлагаете, — Шепилов уже напрямую обращался к Хрущеву, — чтобы мы сказали народу, что нами руководили убийцы, люди, заслуживающие скамьи подсудимых? Не в интересах нашей партии, мирового коммунистического движения ворошить теперь эти дела. Неслучайно китайские товарищи выработали в отношении Сталина свою формулу: 70 процентов положительного, 30 процентов отрицательного. Они с нами во многом не согласны. От Чжоу Эньлая, когда он приезжал к нам, мы услышали много горьких истин. Он считал, что односторонней постановкой вопроса о культе личности мы причиняем ущерб общему делу. Я уже предупреждал товарища Жукова, который и тут, на нашем заседании, продолжает дудеть в ту же дуду. Зачем это нам сейчас? Кому от этого польза?

И это говорил человек, помогавший отцу в написании «секретного доклада», своей рукой вписавший туда не один разоблачительный абзац. Но теперь времена менялись.

Затем Шепилов стал пересказывать, как Хрущев отзывался о Ворошилове, но что конкретно, сейчас уже не узнать. Здесь я остановлюсь, других свидетельств того, что говорил Шепилов на том заседании, мне разыскать не удалось.

Приведу в заключение некоторые отзывы на его выступление, естественно, прозвучавшие после заседания.

— Он оказался грязным склочником и интриганом! — возмущался отец. — Какую гнусную роль сыграл академик Шепилов! На Президиуме ЦК Шепилов начал пересказывать всякие гнусности и неприличные вещи о Ворошилове. Как может порядочный человек позволить себе то, о чем мы говорили доверительно, повторять в присутствии того, о ком говорили? Пусть бы Шепилов повторил то, что я действительно говорил о Ворошилове, это плохо, но допустимо. Шепилов же наговорил такое, чего я никогда не говорил, свои грязные сплетни он выдавал за мои слова. Как это мерзко и низко! Какой я дурак!

— Я знаю его по фронту. Этого человека уважать нельзя. Неизвестно, куда он прыгнет. Шепилов способен на нехорошие дела, — каялся Булганин.

Каганович, посетовав в своих воспоминаниях, что приглашенные на заседание Президиума секретари ЦК, кто более, кто менее активно защищали отца, с удовлетворением отмечает: «Секретарь ЦК Шепилов честно, правдиво и убедительно рассказал Президиуму ЦК про недопустимую атмосферу дискредитации и проработки, созданную Хрущевым в Секретариате ЦК. В особенности Хрущев чернил Ворошилова, как “отжившего, консервативно-отсталого” деятеля. В то же время Хрущев лицемерно оказывал Ворошилову внешне любезность и “уважение”. Шепилов рассказал о ряде неправильных решений Секретариата за спиной Президиума ЦК. Фактически Хрущев превратил Секретариат ЦК в орган, действующий независимо от Президиума ЦК».

Пока в Кремле произносились длинные речи с перечислением реальных и мнимых грехов отца, Серов, Мыларщиков и Чураев звонили, объясняли, рассказывали, убеждали. Большинство периферийных членов ЦК, быстро схватив суть, спрашивали: что делать?

— Как можно скорее приезжать в Москву, собирать Пленум ЦК, — звучал короткий ответ.

Одни добирались самостоятельно, других, особенно из далеких регионов, доставляли на реактивных бомбардировщиках. Их обеспечивал Жуков. Сегодня трудно представить, сколь тяжела была в те годы дорога из Сибири в Москву. Гражданские самолеты летали редко и медленно. Тихоходы Ил-12 и Ил-14 перескакивали с аэродрома на аэродром, из города в город. На тысячекилометровых дистанциях они продвигались не намного быстрее поезда.

Члены ЦК начали появляться в Москве уже утром двадцатого. В основном, москвичи — недавние министры, теперь оставшиеся без министерств, руководящие работники Госплана и других центральных ведомств. В середине дня к ним присоединились представители ближайших к столице областей. Прибывающие прогуливались по коридорам ЦК, обменивались новостями. Мыларщиков, Чураев, Фурцева беседовали с ними, вводили в курс дела. Реагировали по-разному: представители московской бюрократии сочувственно поддакивали, но не более. Ожидать от них большего не приходилось, совнархозную реформу они приняли, но не одобряли, Хрущеву не прекословили, но только пока он сохранял командные позиции. Отец это понимал и даже побаивался, что пока суд да дело, Сабуров с Первухиным могут склонить их на свою сторону. Другое дело глубинка, она от совнархозов выигрывала, поворота вспять не только не приветствовала, но боялась, ее представители, не колеблясь, присоединялись к стану Хрущева. Но пока их еще можно было по пальцам перечесть, и отец не торопился, ждал прибытия основного корпуса членов ЦК. Но чтобы собрать в Москве более двухсот пятидесяти человек, одного дня явно недоставало.

Заседавшие, за исключением отца и его доверенных сторонников, о нараставшей за кремлевскими стенами активности пока не подозревали. После выступления Шепилова Булганин объявил перерыв на обед. Отец не пошел со всеми членами Президиума в кремлевскую столовую, уехал в ЦК. Пусть они там, если хотят, сговариваются за его спиной, у него есть дела поважнее. В ЦК отца дожидался Серов.

После обеда выступал Мухитдинов. Он пишет, что брал слово дважды и твердо поддерживал Хрущева. Мухитдинов попенял Кагановичу за его упрек Хрущеву в том, что тот «мотается по стране». Он воспринимал это «мотание» как интерес к делу, внимание к конкретным людям, проявление уважения.

— Лазарь Моисеевич, — говорил Мухитдинов, — в первые годы Советской власти вы приезжали в Узбекистан, работали в Ташкенте, старые большевики помнят вас. Но с того времени появляетесь у нас раз в пять-семь лет, и только за тем, чтобы вас избрали от Узбекистана депутатом Верховного Совета СССР или делегатом на съезд партии. Приезжая, формально посещаете лишь запланированные предприятия. Люди, слушая ваши выступления и реплики, не улавливают вашего интереса к нуждам и жизни республики. В результате — падение вашего авторитета на местах. Вы обвиняете Никиту Сергеевича, что он раздает заводы, фабрики республикам, ослабляя этим государство. А мы считаем это одной из крупных реформ, которая с удовлетворением воспринята в республиках. Ведь по новому закону наши предприятия раздаются не иностранцам, а советским республикам, и благодаря этому повышается ответственность республик за дела. Неужели не ясно, что чем сильнее, крепче республики, тем могущественнее наше Советское государство в целом? Надо не тормозить, а расширять эту работу, доводить ее до конца.

Третий день непрерывных бдений клонился к вечеру.

«Начиная с конца второго (третьего, если считать вечер 18 июня) дня заседания, то есть 20 июня, был заметен некоторый упадок боевитости членов группы Молотова — Маленкова, тогда как активность сторонников Хрущева все больше и больше возрастала, да и контробвинения становились все более угрожающими», — отмечает в своих воспоминаниях Жуков.

К тому моменту выступили члены, кандидаты в члены Президиума и секретари ЦК, многие не по одному разу. Все, что хотели сказать, уже давно высказали, но решения не принимали. Сторонники отца умышленно тянули время, их противники, казалось, боялись остановиться и говорили, говорили, говорили. Все изрядно подустали.

— Давайте решать, — взмолился председательствовавший Булганин. — Какие будут предложения?

— Уже предлагали! — без промедления откликнулся Каганович. — Освободить от поста Первого секретаря.

— И как же? — как бы в никуда, протянул Булганин.

— Правильно, поддерживаем, — загалдели «молотовцы», — голосовать надо.

— Что ж, давайте определяться, — уже увереннее произнес Булганин. — Кто за это предложение?

«Проголосовали, — вспоминает Мухитдинов, — кто выкриком, кто рукой. Трое — Суслов, Микоян, Кириченко рук не поднимали, активно не возражали, свое несогласие выразили молчанием».

Итак, получалось семь против трех, если не учитывать самого Хрущева. Казалось бы, наконец решились и решили, но как оказалось, события только начинали разворачиваться.

— Не имеете права ничего такого решать, — отец грохнул кулаком по столу, маленькие карие глаза не смотрели, кололи взглядом.

В зале наступила тишина, проголосовавшие «за» — большинство — недоуменно переглядывались. Отец того и добивался: огорошить, деморализовать противника, а там переходить в наступление. Так они действовали и в Сталинграде, и на Курской дуге.

— Не вы меня избрали, а Пленум, не вам меня и освобождать, — отец шел напролом. — Я категорически против и не признаю вашего решения!

Снова повисла пауза, «большинство» окончательно растерялось — они же проголосовали, Хрущеву сейчас полагалось каяться, признавать ошибки, он же… Что еще можно предпринять, «молотовцы» себе не представляли. Не милицию же вызывать? Да и как поведет себя милиция, еще вопрос.

— Да, избран Пленумом, — осторожно попытался вырулить первым пришедший в себя Маленков, — но он (Пленум. — С. Х.), образовав данный Президиум поручил ему руководить всеми делами партии. Принятое сейчас решение, конечно, вынесем на Пленум.

Тут Маленков иссяк и смущенно замолчал. Чутко улавливающий нюансы Каганович, еще утром настроенный столь агрессивно, сейчас, набычившись, глядел в угол. Молотов сделал попытку что-то сказать, но не преодолел заикания.

— Конечно, Хрущев не останется без работы, — не очень уверенно произнес Булганин. Ему, председательствующему, теперь приходилось спасать положение, отдуваться за тех, кто втянул его в это дело. — Предлагаю рекомендовать его в министры сельского хозяйства.

Полувопрос Булганина повис в воздухе. Все молчали. Отец протестующе засопел.

— Участок знакомый, — монотонно продолжал Булганин, — он знает и любит это дело.

Отец всем своим видом демонстрировал, что, возможно, он и «любит это дело», но в министры переходить не собирается.

— Ну, как дальше поступим? — растерянно произнес председательствующий.

— Я требую, чтобы меня, для начала, выслушали здесь, на Президиуме! Вы все уже второй день говорите, а ответить мне возможности не дали, — воспользовавшись замешательством отец развивал наступление.

Сникшие после голосования сторонники отца оживились.

— Надо послушать Никиту Сергеевича, — первым откликнулся Кириченко.

— Очень полезно выслушать его, — Мухитдинов поддержал Кириченко.

— Принятое сегодня решение вынуждает меня напрямую, через вашу голову, минуя не только вас, сидящих здесь, но и, если понадобится, подвластные вам армейские и местные партийные организации, обратиться к народу, к армии, рассказать ей правду о том, что здесь происходит, как обстоят дела на самом деле, — с не свойственной ему запальчивостью включился в спор Жуков.

По крайней мере, так воспроизвел его слова Мухитдинов в своей книге.

Подобного поворота событий не ожидал никто, в том числе и отец. Он с любопытством смотрел на Жукова, не на знакомого ему со времен войны генерала Жукова, а на Жукова-политика. Само собой в голову пришло сравнение с иным боевым и удачливым генералом, генералом Бонапартом. Так он, наверное, полтора века тому назад, перед тем как стать императором Наполеоном, разговаривал с французским Конвентом.

Булганин взглядом молил своих союзников о помощи, но тщетно.

— Тогда давайте подготовим развернутый проект постановления, — Булганин нащупывал выход из положения, — запишем в него всё, что говорили, и завтра еще раз обсудим.

Никто не возражал. Для написания решения, а также обращения к народу по случаю перемены власти, избрали комиссию: Маленкова, Кагановича, Шепилова. Последний, человек пишущий, все успеет сочинить к завтрашнему утру. Маленков передал ему свои заметки, в течение последнего заседания он успел набросать в общих чертах резолюцию. Каганович, напутствуя Шепилова, приказал проявить твердость, не рассусоливать.

В восемь вечера Шепилов засел за работу в своем цековском кабинете, вызвал стенографисток, заказал крепкий кофе. К утру он успеет закончить оба документа: резолюцию и обращение к народу. Их можно будет представить сначала Президиуму, а затем Пленуму ЦК.

Отца такое решение тоже более чем устраивало, тем самым дезавуировались результаты недавнего голосования, завтра все начнется сначала. Начнется-то начнется, а вот чем закончится? Завтра, самое позднее — послезавтра большинство членов ЦК уже прибудут в Москву, и верховная власть перейдет в их руки.

Вечером 20 июня дипломатических приемов не предусматривалось. Из Кремля отец заскочил в ЦК, а оттуда поехал на дачу. Там, прогуливаясь по дорожкам парка, под начинавшими зацветать высоченными старыми липами, его поджидали Мыларщиков и секретарь Горьковского обкома Игнатов. Напомню, Мыларщиков наравне с Чураевым «отвечал» за прибывавших из глубинки членов ЦК. Игнатов же рвался в бой, и он хотел, чтобы отец об этом не только знал, но и «благословил» его. Вот Игнатов и упросил Мыларщикова взять его с собой к отцу на дачу.

Игнатов, как и Шепилов, волей Сталина вознесся на вершину власти после XIX съезда КПСС, вошел в расширенный Президиум ЦК. После смерти вождя из Президиума он вылетел, оказался секретарем обкома в Горьком. Теперь Игнатов так же, как Шепилов, стремился восстановить утраченные позиции. В отличие от Шепилова, Игнатов, трезво оценивая реалии политической жизни 1957 года, твердо поставил на отца и не ошибся.

Услышав стук открывающихся ворот, гости заспешили к площадке позади дома, куда уже подъехал отец. Выйдя из машины, он, широко улыбаясь, шел им навстречу. Выглядел он бодро, совсем не так следовало выглядеть только что снятому с работы человеку. Поздоровавшись и осведомившись, не голодны ли они, и получив ответ, что сыты, отец первым делом, пока не стемнело, повел гостей осматривать посевы. Они располагались между заброшенными прудами, вырытыми цепочкой еще дореволюционным хозяином этого места московским генерал-губернатором, князем Сергеем Александровичем, и забором, отделяющим территорию дачи от доступного всем берега Москвы-реки. Отец каждую весну высевал на даче новую культуру, то чумизу, то просо, — экспериментировал. Теперь все свободное место заняла кукуруза. Возня с посевами доставляла ему откровенное удовольствие, на огороде он отдыхал после напряженного дня.

Сегодня гостей посевы интересовали мало. Как впоследствии рассказывал Игнатов, бегло осмотрев грядки, он попросил Мыларщикова оставить их наедине с отцом для серьезного разговора. Такая трактовка событий в духе Игнатова, но у меня она доверия не вызывает. Мыларщиков — полноправный член Бюро ЦК по РСФСР, отвечал за всю Россию, а Игнатов — всего лишь один из российских секретарей обкомов. Это потом роли поменяются, когда Игнатов станет членом Президиума ЦК и постарается оттереть Мыларщикова. Скорее всего, отец пригласил их обоих вернуться в дом, там они за столом поговорят и чаю попьют.

Расположились на открытой террасе с видом на Москву-реку. Им принесли чай.

Мыларщиков кратко доложил, кто из вызванных накануне членов ЦК приехал в Москву, кого ожидают этой ночью и кто доберется до столицы завтра или даже послезавтра. Получалось, что 21 июня, в день, на который отец накануне вечером назначил открытие Пленума, наберется достаточно людей для формального кворума, но все еще мало для обсуждения столь важного вопроса, как судьба Первого секретаря ЦК. Мыларщиков проинформировал отца: они побеседовали со всеми наличными членами ЦК, абсолютное большинство на стороне Хрущева, некоторые, речь шла о союзных министрах, месяц назад «сосланных» в совнархозы, колеблются, но открытое сочувствие «молотовцам» высказывать опасаются, выжидают. Опасаться их нечего, увидев, что большинство ЦК за Хрущева, они тут же сориентируются.

Отец удовлетворенно кивнул, он не сомневался в поддержке, со многими, кому предстояло в ближайшие дни решать его судьбу, отец был хорошо знаком не только по сидению в президиумах — с одними воевал, с другими встречался во время поездок по стране на многочисленных совещаниях, при посещении заводов и колхозов. Он понимал их, а им он тоже представлялся своим и понятным. Отец отдавал себе отчет и в том, что ни секретарям обкомов, ни другим аппаратчикам различных рангов и званий, составлявшим большинство ЦК, совсем не улыбалось возвращение сталинских порядков. Главное, им надоело находиться на положении слуг, они сами стремились занять хозяйские кресла. Хрущев им представлялся способным понять и защитить их интересы. Однако одно дело не сомневаться, а совсем другое — услышать слова подтверждения.

Игнатов с трудом дождался, пока Мыларщиков закончит докладывать и, в свою очередь, заверил отца, что секретари обкомов на его стороне, а он, Игнатов, активно с ними работает и, хотя пока переговорил еще с немногими, не сомневается в их поддержке. Игнатов всеми силами демонстрировал, что он находится в эпицентре борьбы. И это правда. За истекший день он получил информацию у Серова и вместе с Мыларщиковым встречал прибывающих членов ЦК. Благодаря своей напористости, даже нахрапистости, он переигрывал Мыларщикова, для многих становился центром притяжения.

Отец слушал Мыларщикова и Игнатова с удовлетворением, он не ошибается, ЦК встанет на его сторону. Он посоветовал Игнатову оформить инициативную группу, как бы альтернативный Президиум, добивающийся немедленного открытия заседания внеочередного Пленума ЦК. Игнатов ответил, что такая группа уже создалась сама собой, а начать заседание Пленума они смогут прямо завтра, в пятницу, 21 июня, скорее всего, после обеда.

На самом деле новости, принесенные Мыларщиковым с Игнатовым, не были для отца такими уж новостями. После разговора по телефону с Серовым он был полностью в курсе дела. Однако отец не показал гостям своей осведомленности — каждому приятно доложить первым. Отец согласился с Игнатовым, что медлить нельзя, просто опасно, но еще опаснее начать действовать раньше, чем соберется подавляющее большинство членов ЦК. Договорились, что завтра в середине дня инициативная группа — чем больше народу, тем лучше — придет в Кремль и потребует объяснений происходящего на заседании Президиума ЦК. Беспрепятственный проход в Кремль им обеспечит Серов. Естественно, без скандала не обойдется, пока поспорят, пообсуждают, в Москву успеют приехать члены ЦК из самых отдаленных районов. Пленум ЦК они смогут открыть, в случае крайней необходимости, поздно вечером в пятницу, но лучше действовать без спешки, дождаться субботы, 22 июня.

Пришла пора расходиться, солнце уже село, на террасе загудели комары. Гости уехали, отец проводил их до ворот и, вернувшись в дом, поднялся на второй этаж дачи в свою спальню.

21 июня — четвертый день бдений Президиума ЦК открылся, как и договорились накануне, выступлением Хрущева. Председательствовал по-прежнему Булганин, но от былой его уверенности не осталось и следа. За ночь он многое передумал, но отступать некуда, все мосты сожжены. Отец держался спокойно, пока еще не обвинителем, но уже и не обвиняемым. Он повторил, что вчерашнее решение Президиума о его отрешении от должности незаконно, не они его выбирали, не им и освобождать. Его слова вызвали вполне ожидаемую ответную реакцию, противники отца, перебивая друг друга, начали возражать; его сторонники, в свою очередь, тоже за словом в карман не лезли — «восточный базар», да и только. Отец в перепалку не втягивался, ждал, когда спадет накал страстей. Происходившее напомнило ему юность, двадцатые годы, Донбасс, жаркие дебаты «сталинистов» с «троцкистами». Тут главное — выдержка, не позволить себе раствориться в споре, дождаться, пока оппоненты выдохнутся.

Наконец обстановка разрядилась, и отец продолжил выступление. Выступал он уверенно, даже агрессивно, чувствуя за собой силу. Каяться, как в январе 1955 года каялся Маленков, а именно этого от него ожидало «большинство», не собирался.

Повторив всем известные аргументы в обоснование необходимости освоения целинных земель, децентрализации экономики, мирного сосуществования с Западом, он перешел к самому больному: к Сталину, к решениям ХХ съезда. Отец говорил, что всем надоело жить в постоянном страхе, вздрагивать от каждого стука на лестнице, люди нуждаются в уверенности в завтрашнем дне, в том, что вчерашний день не вернется. Наконец он замолчал, оглядел в последний раз присутствовавших и сел на свое новое место справа от председателя.

С возражениями немедленно выступил Молотов, он почти слово в слово повторил обвинения, озвученные им еще во вторник. За ним начал говорить Маленков, следом — Первухин. Им, в свою очередь, возражали Фурцева и Поспелов, тоже пересказывая свои старые аргументы в поддержку отца. Булганин не вмешивался, по мнению Кагановича, он «демократически вел заседание, не ограничивал ораторам время, давая иногда повторные выступления и секретарям ЦК». Тем временем происходившее все больше теряло смысл. «Молотовское» большинство в Президиуме ЦК оказалось не в состоянии реализовать свое вчерашнее решение об освобождении Хрущева. Отец же продолжал тянуть время. Наступила пора обеда. Булганин с явным облегчением объявил перерыв. Ни до голосования, ни до написанных прошлой ночью Шепиловым резолюции и обращения к народу руки так и не дошли.

После перерыва все пошло по проторенной колее — отцу предъявлялись обвинения, он и его сторонники отбивались.

К этому времени инициативная группа членов ЦК, это о ней отец вчера говорил с Игнатовым, уже насчитывала около двадцати человек. Кроме Игнатова в нее вошли: маршал Конев, секретарь ЦК Комсомола А. Н. Шелепин, заместитель министра иностранных дел Н. С. Патоличев, секретарь Краснодарского крайкома Г. А. Денисов, секретарь Московского обкома И. В. Капитонов и другие. Они взяли на себя функции по решению организационных вопросов по открытию Пленума. Впервые за многие годы Пленум собирался не по указанию Президиума, а по собственной инициативе. В историю они войдут под именем «двадцатки».

Действия «двадцатки» направлял отдел партийных органов Бюро ЦК по РСФСР. Его заведующий Чураев, я о нем уже упоминал ранее, после обеда позвонил в общий отдел ЦК, ведавший делами Президиума ЦК, и попросил помочь товарищам связаться с членами Президиума. Заведующего отделом Малина на работе не оказалось, он все еще болел, и «двадцаткой» занялся заведующий сектором Н. А. Романов. Он сопроводил членов ЦК к дверям зала заседаний Президиума ЦК.

«Где-то около пяти вечера снова выступал Шепилов, раз от разу все более агрессивно, — вспоминает Мухитдинов. — Теперь он обвинил Хрущева в игнорировании Министерства иностранных дел, там-де готовят ему документы, а Хрущев на переговорах ведет свою линию, говорит от себя, ставя тем самым чиновников перед свершившимся фактом. Вслед за Шепиловым я взял во второй раз слово. Не успел закончить, как вошел секретарь и взволнованно доложил: “В приемной находится группа членов ЦК, хотят войти”».

— Кто позволил? — взорвался Булганин. — Нельзя!

— Как это нельзя? — немедленно вмешался Хрущев. — Они же члены ЦК! Растерянный секретарь переминался в двери с ноги на ногу, теребил в руках какую-то бумажку.

— Ну что еще? — зыркнул на него Булганин.

— Вот, товарищ Романов просил вам передать, — робко проговорил секретарь.

— Какой еще Романов? — взревел Булганин. Напутствуемый трехэтажным матом, секретарь вылетел за дверь.

— Не принимает… — жалобно проговорил он и попытался отдать записку Игнатову.

Но не на того напал. Игнатов выразил свои эмоции еще покруче Булганина. Секретарь снова сунулся в дверь. Результат тот же. Такое «перетягивание каната» продолжалось около получаса. Когда секретарь в третий раз попытался вручить послание Булганину, вмешался молчавший до того отец.

— Председатель ведет себя недемократично и просто неприлично, — начал он.

Воспользовавшись моментом, секретарь положил на стол перед Булганиным листок с отпечатанным на нем коротким текстом и с явным облегчением юркнул за дверь.

Булганин начал читать вслух: «В Президиум Центрального Комитета. Нам, членам ЦК КПСС, стало известно, что Президиум ЦК непрерывно заседает. Нам также известно, что вами обсуждается вопрос о руководстве Центральным комитетом и руководстве Секретариатом. Нельзя скрывать от членов ЦК такие важные для всей партии вопросы.

В связи с этим мы, члены ЦК КПСС, просим срочно созвать Пленум ЦК и вынести этот вопрос на обсуждение Пленума.

Мы, члены ЦК, не можем стоять в стороне от вопросов руководства нашей партией». Внизу подписи, всего сорок восемь человек.

(В пятницу члены ЦК пошли в Москву, как говорится, косяком, сориентировавшись, они присоединялись к «двадцатке», одни искренне, другие — понимая, что сила не ее стороне.

К тому моменту, когда записка с третьей попытки оказалась в руках Булганина, в дополнение к изначальным двадцати добавилось еще двадцать восемь. А члены ЦК все прибывали. Вслед за первой запиской появилась вторая за двадцатью восемью подписями, затем — еще одна от украинцев, ее подписали шесть человек; на последних трех записках стояло по одной подписи.)

Булганин закончил чтение. Члены Президиума не знали, как реагировать. Впервые за последние два десятилетия, если не больше, они столкнулись с оппозицией. И где? Внутри собственного ЦК, с которым уже давно никто не считался. Тугодум Молотов не мог даже представить, что подобное вообще возможно.

— Я возмутился, — делится своими впечатлениями Первухин, — на меня это произвело ошеломляющее впечатление. На заседание не допустили даже технического секретаря. Я думал, что никто не знает ни о нашем заседании, ни об обсуждаемом вопросе.

«Время шло. Президиум молчал. “Двадцатка” больше не желала ждать, — пишет Мухитдинов. — Двери распахнулись, в зал вошли человек пятнадцать-двадцать. Я бросил на них взгляд, узнал лица некоторых ответственных сотрудников ЦК, работников КГБ и МВД. Впереди — Серов».

— Кто тут у вас во главе? — набросился на Серова Булганин.

«В зале поднялся крик, раздались возгласы: “Раскольники, фракционеры! Это неслыханно!” Больше других возмущались Молотов, Ворошилов, Сабуров, Первухин и Шепилов. Маленков с Кагановичем не вмешивались».

Изворотливый Каганович все понял, надеяться оставалось только на чудо. Он даст свою оценку происходившему, правда, спустя много лет, когда отца уже не будет в живых и события 1957 года станут историей: «Хрущевский Секретариат ЦК организовал через ГПУ (то есть КГБ) и органы Министерства обороны тайно от Президиума вызов членов ЦК в Москву. Сделали это, не дожидаясь какого-либо решения Президиума по обсуждаемому вопросу. Настоящий фракционный акт, ловкий, но троцкистский».

Серов не обратил на устроенную ему обструкцию ни малейшего внимания.

«Третьи сутки происходит что-то непонятное, — приводит Мухитдинов слова Серова. — Президиум непрерывно заседает, и мы, члены ЦК, хотим знать, что вы здесь обсуждаете. Мы, члены ЦК, оказали вам доверие, избрали в Президиум, а вы закрылись от всех и неизвестно о чем говорите. Москва полнится слухами, начинается резонанс за рубежом. Требуем объяснить, что происходит. Ни один вопрос, входящий в компетенцию Пленума, не должен решаться за спиной членов ЦК. Мы не уйдем, не получив ясного ответа!» — ультиматум Серов хорошо продумал и, похоже, отрепетировал.

Правда, без санкции Президиума «двадцатка» пока тоже не решалась самостоятельно открыть заседание Пленума.

— Как вы смеете? — прорычал Булганин, стуча кулаком по столу. Такой прыти от него никто не ожидал. — Нам ясно, кто собрал вашу группу. Сейчас же расходитесь, не мешайте работать! Все, что надо, объясним не вам, а Пленуму.

Его смахивающая на истерику тирада не произвела на вошедших ожидаемого впечатления.

— Мы — члены ЦК и хотим знать правду, — маршал Конев вышел из толпы и встал рядом с Серовым.

— Повторяю: расходитесь, — не унимался Булганин. — Приходите после шести, когда заседание закроется. Тогда и поговорим, сейчас вы нам просто мешаете работать.

— Это Хрущев все устроил! Никита, я тебе верил, а ты вот как поступаешь! Сейчас они пришли! А там нас танками окружат, — сорвался на крик вконец перепугавшийся Сабуров.

— Сейчас они нас начнут арестовывать, — истерически выкрикнул Шепилов.

— Что вы выдумываете! — отпарировал отец.

— Под Москвой появились танки, — Сабуров уже не владел собой.

— Какие танки? — вмешался в разговор Жуков. — Что вы болтаете, Сабуров? Танки не могут подойти к Москве без приказа министра, а такого приказа я не отдавал.

Отец внимательно посмотрел на Жукова. Ответил он хорошо, но что-то в словах министра обороны настораживало. Сабуров умолк. Маленков понял первым: ситуация с каждой минутой становилась все глупее и, что хуже, — опаснее.

— Не надо обострять, — начал он вкрадчиво. Что-что, а уговаривать Маленков умел. — Давайте поручим Ворошилову выйти вместе с товарищами в приемную и объяснить им, что обсуждает Президиум.

Выбор оказался неудачным, даром убеждения Ворошилов не обладал. Видимо, Маленков понадеялся на «магию» титулов, а главное, ни он, ни его союзники, не осознали до конца, что происходит. Казалось, стоит прикрикнуть, и все вернется на свои места. Непростительная ошибка, свойственная властителям в период всех революций, больших и маленьких. Они не замечают мгновения, когда власть ускользает из их рук, оставляя после себя лишь пустую хрупкую оболочку.

— Верно, давай, Клим, выходи и объясни товарищам, — Булганину явно понравился подсказанный Маленковым выход из положения.

Ворошилов уже у дверей начал честить «двадцатку» отборной бранью. Он напоминал помещика-крепостника, вышедшего усовестить взбунтовавшихся холопов. Соображал он явно медленнее Маленкова и даже Булганина.

— Я тоже выйду и расскажу товарищам всю правду, — поднимаясь с места, почти миролюбиво произнес Хрущев. — Пусть они знают, кто и чем здесь занимается. Партия должна все знать. Вы сидите, продолжайте.

Дверь за отцом затворилась.

Мухитдинов характеризует состояние отца по-иному, он пишет, что «от волнения Хрущев покраснел, дрожал, даже пошатывался».

Скорее, его ощущения следует отнести не к третьему, а к первому дню заседания, когда Мухитдинов только приехал, и когда еще ничего не определилось, и у них, как пишет Жуков, «имелись опасения, что группа Молотова — Маленкова может всех нас арестовать, к чему имелись некоторые основания. К примеру, количество офицеров охраны у Булганина, Молотова, Маленкова и Кагановича в первый же день резко увеличилось. Возникает вопрос, для чего это делалось?»

Страхи маршала я не разделяю. Как «молотовцы» могли предпринять что-то подобное, если Председатель КГБ Серов с первой минуты стоял на стороне отца? Хотя опасности ареста и не существовало, но в первый день от неожиданности отец мог и разнервничаться. Но теперь… Отец знал, что «двадцатка» придет сегодня и именно после обеда. С чего ему нервничать? Мухитдинов явно напутал.

Тем временем из приемной доносились громкие голоса. Судя по всему, пришедшие наседали на Ворошилова, тот — то ли отбивался, то ли оправдывался. Страсти разгорелись не на шутку. Делегаты требовали от Ворошилова немедленного созыва Пленума.

— Через две недели, — брякнул в ответ Климент Ефремович, — нам нужно время, чтобы во всем как следует разобраться. Президиум имеет право заседать, сколько считает нужным, хоть четыре, хоть двадцать два дня. Какое вам до этого дело?

Откуда взялись эти двадцать два дня, Ворошилов, когда его начали расспрашивать на Пленуме, объяснить не сумел. Видимо, просто сорвались с языка.

— Какие две недели? — ответ Ворошилова вызвал еще большее негодование. — Собирайте Пленум немедленно, или мы соберем его без вас!

— Вы что себе позволяете? — Ворошилов окончательно вышел из себя. — Ведете себя, как зиновьевцы или, хуже того, троцкисты, сколачиваете фракцию. Да кто вы такие? Скоро дело дойдет до того, что, по примеру Троцкого, кто-то где-то на заводе соберет 500–600 коммунистов и приведет их к нам. Безобразие.

Последние слова вызвали настоящий взрыв. Ворошилова атаковали с разных сторон. Отец стоял поодаль, наблюдал, в свалке не участвовал, «двадцатка» прекрасно обходилась без него. Тем временем оставшиеся внутри зала заседаний его противники и сторонники гадали, что происходит снаружи.

— Давайте прекратим дискуссию. Все можно решить миром. Не надо никого делать жертвой. Пусть Никита Сергеевич и дальше работает, — так передает Мухитдинов слова откровенно струсившего Маленкова.

— Верно, — Каганович с готовностью поддержал Маленкова, — давайте заканчивать это дело.

— Я видел, как изменились лица у Маленкова, Кагановича и Шепилова. Произошло быстрое превращение этих товарищей из львов в кроликов, — иронизирует Аристов. — Молотов, опытный политик, сохранял холодный взгляд.

Булганин сидел на председательском месте отрешенно, упершись глазами в столешницу. О чем он думал? О чем сожалел? И сожалел ли о чем-либо?

К «двадцатке» же продолжало прибывать подкрепление. Дверь в приемную то и дело открывалась, к секретарям обкомов присоединились министр иностранных дел Андрей Андреевич Громыко, Заместитель председателя Совмина Дмитрий Федорович Устинов, министр авиационной промышленности Петр Васильевич Дементьев, а вслед за ними еще человек десять-пятнадцать. Ни Устинова, ни Дементьева, ни даже Громыко к сторонникам отца я бы не отнес, все они сделали карьеру при Сталине, на костях репрессированных предшественников. Их появление означало, что московская бюрократия оценила расстановку сил и спешила присоединиться к победителям. Так продолжалось примерно полчаса. Становилось все более очевидным, что в стоячку дело не решить. Отец предложил Игнатову зайти в зал заседаний, договориться о процедуре дальнейшего ведения переговоров. Собравшаяся в приемной толпа одобрительно загудела. Игнатов, а вслед за ним Ворошилов с отцом вернулись к ожидавшим их членам Президиума. Кто-то предложил открыть Пленум незамедлительно, пусть Хрущев сделает на нем сообщение о происходящем в Президиуме. Снова поднялся невероятный шум. Улучив момент, Микоян выступил с компромиссом: Президиум ЦК выделит представителей, к примеру, четверых, и они постараются уладить дело с членами ЦК. Дверь в приемную поминутно открывалась, в нее заглядывали любопытные головы и одновременно проникал угрожающе нарастающий шум. Наконец договорились выделить по два человека от каждой из противоборствующих сторон: Булганина с Ворошиловым и Хрущева с Микояном. На время переговоров Президиум ЦК переместился в соседнюю комнату, поменьше. Зал заседаний оккупировали члены ЦК. Их количество все возрастало, кворум давно набрался, впору Пленум открывать.

«Мы сидели в соседней комнате, не шевелясь, не глядя друг на друга. Так продолжалось не менее часа, — пишет Мухитдинов. — Наконец Ворошилов, Хрущев и другие переговорщики вернулись».

— Мы сказали им всю правду, — начал с порога Хрущев. — Клименту Ефремовичу пришлось оправдываться перед членами ЦК. Все происшедшее не вписывается в рамки Устава партии. На Пленуме разберутся.

— Правильно, — поддержали Хрущева его сторонники, — давайте созывать Пленум.

Хрущев сказал, что договорились открыть Пленум завтра, в 2 часа дня. Молотов не согласился, он считал, что Президиум обязан представить Пленуму свое мнение, и его следует изложить на бумаге. Молотова никто не поддержал, даже председательствовавший Булганин никак не реагировал на его слова.

«Булганин сидел молча, — отмечает Мухитдинов, — инициатива перешла в руки Хрущева».

— Пошли, Клим, выйдем и расскажем, о чем мы тут договорились. Пленум соберем завтра, — обратился отец к Ворошилову.

Члены Президиума, кто совсем тихо, кто чуть погромче, выразили свое согласие.

Тем временем собравшаяся в зале заседаний Президиума «двадцатка» выросла до ста человек, настроение у них становилось все решительнее. Вскоре в комнате, где теснились члены Президиума ЦК, появился Игнатов. Вслед за ним вошли Хрущев с Ворошиловым.

— Или Президиум собирает Пленум немедленно, или Пленум открывает свое заседание самостоятельно и приглашает членов Президиума с отчетом в Свердловский зал Кремля, — проинформировал Игнатов. Ему очень нравилось демонстрировать свою власть и решительность.

Заседание Президиума ЦК продолжилось в боковой комнате уже в его присутствии и при его участии. К тому моменту Булганин освободил председательское кресло. Отец привычно занял свое место.

— О чем будем говорить? — отец с усмешкой смотрел на своих оппонентов.

В зале повисло молчание. Молотов попытался вернуться ко много раз повторенным обвинениям Хрущева, но уже без былого задора, по инерции, и, не получив поддержки, смешался, начал заикаться и умолк.

Шепилов сидел нахохлившись, с посеревшим лицом: еще бы, это надо так опростоволоситься.

— Несмотря ни на что мы обязаны продемонстрировать единство, — осторожно начал Маленков. — Это важно не только для нашей партии, но и всего мирового коммунистического движения. Мы откровенно поговорили, поспорили, порой очень резко, теперь давайте согласованно, единой позицией всего Президиума, без ненужной групповщины выйдем на Пленум ЦК.

Маленков сделал паузу, ожидая реакции, но ее не последовало.

— И еще, партия основана на критике и самокритике, — продолжил Маленков, — за нее нельзя преследовать, такова наша принципиальная позиция, давайте обойдемся без мести.

— Без мести, — поддержал Маленкова Шепилов, — посмотрите на китайских товарищей, они своих товарищей за совершенные ими ошибки, за их недостатки не только не исключают из партии, но и из руководящих органов не выводят.

— Что же, ваша позиция ясна, — выдержав паузу, произнес отец. — Наверное, и решение уже подготовили? Не зря же вчера вас троих в комиссию выбирали.

В его тоне сквозила явная издевка.

— Не писали никакого решения, Никита Сергеевич, — вопреки логике и здравому смыслу, неуверенно, я бы даже сказал жалобно, отозвался за всех Маленков. Он впервые назвал отца по имени и отчеству. Знакомые уже более двадцати лет, с середины 1930-х годов, они звали друг друга по имени: Никита, Георгий. Обращение по имени-отчеству прозвучало как сигнал безоговорочной капитуляции и одновременно как мольба о пощаде.

— Как это не писали? — возмутился сидевший рядом с Игнатовым Мыларщиков. — Шепилов вчера в восемь вечера забаррикадировался на пятом этаже ЦК, оккупировал всех стенографисток, парализовал всю остальную работу.

— Клевета. Дикая фантазия, — взвизгнул Шепилов. — После возвращения из Финляндии Никита Сергеевич поручил мне сделать доклад, выступить на совещании руководящих кадров общественных наук.

Действительно, такое совещание состоялось, и на нем с вступительным словом выступал кандидат в члены Президиума и секретарь ЦК Шепилов, но не 21 июня, а 14–16 июня 1957 года.

— Я должен был выступать на совещании… — голос Шепилова дрожал, — никаких стенографисток не вызывал. Это можно проверить. Я работал на даче и по телефону продиктовал текст выступления по вопросам теории. Это же все неверно. У девушек-стенографисток можно все проверить.

— Они с Маленковым готовили резолюцию, — вставил свое слово Суслов. — Маленков начал писать ее на заседании.

— Это абсолютный вздор. Я писал совсем не то, — забеспокоился Маленков.

— Как не то? Я тебе тогда же говорил, зря ты резолюцию пишешь, — перебил его Микоян.

— Я выступления товарищей на Президиуме записывал, кто что сказал, — оправдывался Маленков.

— Для чего записывал? — спросил кто-то. Маленков не ответил.

— Резолюцию вы, товарищ Шепилов, писали или нет? — воспользовавшись паузой продолжил допытываться Суслов, понимавший, что ему представился уникальный шанс уничтожить своего конкурента, набиравшего силу на ниве пропаганды.

— Не давал мне лично никто такого поручения, — окончательно сник Шепилов и обреченно добавил: — не привлекался и не писал.

— Я — Первый секретарь ЦК и буду докладывать на Пленуме обо всем, что здесь произошло, — отец сделал вид или на самом деле не обратил внимания на перепалку о резолюции. — Вы все тоже изложите свою позицию. Товарищи заслушают нас и примут решение.

«То есть вместо вопроса “О неудовлетворительном руководстве Первого секретаря ЦК Хрущева” на Пленуме ЦК поставили абсолютно противоположный, надуманный вопрос “Об антипартийной группе Маленкова, Кагановича, Молотова”», — задним числом возмущается Каганович.

— Давайте голосовать, — жестко произнес отец.

Проголосовали единогласно и всем Президиумом перешли из боковой комнаты в зал заседаний. Там их уже заждались.

— Для волнений нет ни малейших оснований, — успокоил отец делегатов. — Пленум открывается завтра, 22 июня в 2 часа дня, по внутрипартийному вопросу.

Зал заседаний Президиума опустел. За столом оставались только участники уже закончившихся многодневных дебатов, но чем заняться теперь, они себе не представляли. Отец же закрывать заседание не спешил. Молчание, ставшее мучительным, снова прервал секретарь, он передал отцу какую-то записку.

«Хрущев надел очки, — Мухитдинов описывает происходящее до мельчайших деталей, — прочитал… “Это от Брежнева, — произнес Хрущев, — вот что он пишет… ” — и начал читать записку.

В записке говорилось (Мухитдинов воспроизводит ее по памяти. — С. Х.), что Леонид Ильич глубоко сожалеет, что заболел. Он полностью поддерживает Никиту Сергеевича, считает, что последний должен оставаться Первым секретарем, осуждает поведение заговорщиков, предлагает вывести их из состава Президиума и строго наказать.

Никто не сказал ни слова, но думаю, все будто заново увидели истинное лицо автора. Поразила его осведомленность о происходящем, вплоть до последних часов. Эта весьма своевременная поддержка опять изменила мнение Хрущева о Брежневе и опять перед ним открылась дорога наверх».

Очень интересное свидетельство Мухитдинова. Мне же Брежнев всегда представлялся стойким и последовательным сторонником отца, по крайней мере, до 1964 года. Оказывается, я ошибался.

В шесть часов вечера, как и в предыдущие дни, председатель, теперь уже не Булганин, а Хрущев, объявил заседание закрытым. Отец предложил встретиться завтра прямо на Пленуме в два часа дня в Свердловском зале Кремля.

Никаких протокольных мероприятий на вечер 21 июня не планировалось, и из Кремля отец отправился в ЦК. За ним потянулись его сторонники. Им следовало условиться насчет завтра, к тому же у отца за два вынужденных дня «простоя» поднакопились неотложные дела.

Оппонентам отца тоже надо было определяться с завтрашним днем. Они привычно собрались в Кремле, в кабинете Булганина.

Завершив дела и распрощавшись с посетителями, отец решил позвонить из ЦК Булганину. Ему очень не хотелось терять старого друга, они вместе уже двадцать с лишним лет. Тогда Николай директорствовал на Московском электрозаводе, а его, Хрущева, сделали секретарем райкома. Так они и шли по жизни, отец чуть впереди, Булганин — за ним в кильватере. И тут такое… Что же касается обид… За свои неудачные шуточки отец готов извиниться. Он набрал номер кремлевского кабинета Булганина.

Николай Александрович откликнулся после первого гудка, но, узнав голос отца, сник. Он не один, сообразил отец. Кто может в такой час сидеть у Булганина в Кремле, особой загадки не составляло, но отец решил прояснить все до конца.

— Николай, это я, Хрущев, хотелось бы поговорить, — бодряческим голосом начал отец.

Булганин засопел в трубку.

— Ты один? — ставил точки над «и» отец.

— Нет, — Булганин еще сильнее засопел и выдавил, — у меня Молотов, Маленков, Каганович.

— И чем же вы занимаетесь? — желание договариваться со старым другом у него пропало.

— А-а-а, — протянул неуверенно Булганин, — мы собрались, собрались… Отец, не попрощавшись, положил трубку. Примирения не получилось.

 

Все закончилось в субботу, 22 июня

Открывшийся в субботу, 22 июня, Пленум ЦК подвел итог четырехдневным баталиям. Из 130 членов ЦК присутствовало 121, из 117 кандидатов — 94 и из 62 членов Ревизионной комиссии — 51. Вполне достаточно для принятия любого решения.

В момент открытия произошла курьезная сцена, если ее можно назвать курьезной. После формальностей открытия первого заседания председательствовавший Хрущев перешел к рассмотрению повестки дня и следующее заседание назначил на понедельник 24 июня на 10 часов утра. Тут Молотов заволновался, начал допытываться, зачем устраивать однодневный перерыв между заседаниями? Беспокоился он не без причины. В недавнем прошлом они со Сталиным использовали такие безобидные с виду антракты для ареста неугодных. На следующем заседании Пленума ЦК или сессии Верховного Совета те просто не появлялись. Никто тогда не интересовался почему. Отец понял опасения Молотова, но вида не подал. Предложил Молотову, если тот не согласен, внести альтернативное предложение, он его проголосует. Молотов стушевался, пробормотал, что не возражает.

Вопреки вчерашнему обещанию отца все лично рассказать Пленуму, докладывал Суслов. Так они решили вчера вечером в ЦК. С нелегкой руки Суслова «молотовцев» стали официально именовать антипартийной группой. Текст выступления Суслов подготовил всего на нескольких страничках, но на трибуне простоял долго. Из зала задавали вопросы, сыпались реплики. Затем говорили Жуков и министр внутренних дел Дудоров. Следом с покаянием выступил Маленков, он от всего открещивался и одновременно выражал готовность «нести за все ответственность», но вины за собой не признавал. За ним взахлеб каялся Каганович.

В шесть часов вечера, как и предусматривалось регламентом, Пленум свою работу приостановил до понедельника.

Заранее запланированное на воскресенье, 23 июня, празднование 250-летия Ленинграда прошло более чем скромно, а для непосвященных — непонятно. В Ленинграде отсутствовал даже собственный секретарь обкома Козлов, всеми делами заправлял, докладывал, возлагал венки председатель облисполкома Смирнов. Москву представлял Андрей Андреевич Андреев, старый член партии и Политбюро, к тому времени уже давно сошедший с политической сцены.

В понедельник, 24 июня, на утреннем заседании Пленума первым на трибуну вызвали Булганина. Он выглядел непрезентабельно, явно растерялся, говорил сумбурно. Следом за ним «признавали ошибки» Сабуров с Первухиным, просили учесть их «молодость» и искренность раскаяния. Затем с изложением своей позиции выступил Молотов. В отличие от «единомышленников», он остался тверд. Отец впоследствии не раз с уважением говорил об этом. После Молотова очень путано говорил Шепилов. Казалось, он не осознал до конца, что проиграл теперь уже окончательно и на всю оставшуюся жизнь. Ему все казалось, что произойдет чудо, ему поверят, простят. Не поверили и не простили.

Члены ЦК выступали крайне резко. Каждый стремился вылить свой ушат грязи на головы оппозицинеров. Заседания продолжились целую неделю, до 29 июня. Из двухсот пятнадцати записавшихся выступили шестьдесят, на этом прения прекратили. Еще сто шестьдесят четыре участника Пленума, понимая, что до трибуны им не добраться, прислали письменные заявления.

Сейчас все выступления опубликованы, и нет никакого смысла их пересказывать, желающие могут ознакомиться с ними сами.

А вот как запомнился Пленум его основным «игрокам» — членам и кандидатам в члены Президиума ЦК.

Начну с Жукова: «Н. С. Хрущев, получив крепкую поддержку и заверения от некоторых прибывших в Москву членов ЦК о желании серьезно расправиться с группой Молотова-Маленкова, вновь почувствовал прилив энергии и стал прежним Хрущевым-оптимистом. И он не ошибся. Пленум единодушно его поддержал.

Состоявшийся июньский Пленум ЦК резко обвинил группу Маленкова — Молотова в антипартийных действиях. Надо сказать, что если на Президиуме ЦК шла речь только вокруг деятельности Хрущева, с тем чтобы снять его с поста Первого секретаря ЦК, то на Пленуме вопросы были значительно расширены, и группе Маленкова — Молотова были предъявлены тяжелые обвинения по ряду принципиальных вопросов, в том числе документальное обвинение Молотову, Кагановичу, Ворошилову в истреблении, вместе со Сталиным, многих и многих честных партийных, военных и советских деятелей.

Как же вела себя группа противников Хрущева?

С первых же часов заседания Пленума ЦК в антипартийной группе начался разброд и шатания.

Первухин, Сабуров и Шепилов начали каяться в своих заблуждениях и просили учесть их раскаяние. Булганин растерялся, петлял, как трусливый заяц, плел всякие невразумительные оправдания. Выглядел он крайне неавторитетно. Молотов и Маленков с начала и до конца держали себя твердо и отстаивали свои убеждения. Каганович, как всегда, был очень многословен, но его многословие плохо воспринималось членами ЦК КПСС. Ворошилов вначале пытался солидаризироваться с Молотовым, а затем растерялся, стал оправдываться тем, что он не понял истинных целей и намерений группы Маленкова — Молотова. В этом сказался весь Ворошилов, каким он был при Сталине.

После Пленума ЦК был избран новый состав Президиума ЦК КПСС. Я был избран членом Президиума ЦК. Работа постепенно вошла в нормальную колею».

Напомню, что написан текст в 1963–1964 годах, когда Хрущев еще находился у власти.

Теперь я процитирую воспоминания Кагановича, обнародованные спустя много лет после смерти отца. Ему Пленум, естественно, представляется иначе: «По-фракционному, за спиной Президиума ЦК организовавший это собрание, сбросивший свою маску смущения, ободренный Хрущев рядом с Жуковым и Серовым шествовал в Свердловский зал. Доклада о заседании Президиума ЦК и обсуждавшихся им вопросах фактически не сделали, зато нанизали целый комплекс политических обвинений в адрес выдуманной антипартийной группы Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним кандидата в Президиум Шепилова.

Итог известен: приняли предложенный проект постановления, опубликованный в “Правде”, “Об антипартийной группе Маленкова Г. М., Кагановича Л. М., Молотова В. М.”. Могут сказать: ловок все-таки Хрущев. Да, но ловкость эта — троцкистская».

Но это все потом, тогда же Каганович не находил себе места, гадал, что его ожидает. Основываясь на своем богатом опыте в подобного рода делах, он предполагал самое худшее.

Еще один мемуарист — Мухитдинов в воспоминаниях, датируемых 1995 годом, путается в последовательности выступавших, что простительно, столько лет прошло, но он твердо запомнил, кто и что говорил.

«Утром открылся Пленум, — пишет он, — Хрущев (на самом деле Суслов. — С. Х.) сделал доклад о положении в партии и подробно рассказал о трехдневном заседании Президиума ЦК: о чем шла там речь, кто и как себя вел, какое решение хотели принять и как был дан отпор. После него слово дали Молотову. Он кратко изложил позицию “семерки”.

Затем пошло обсуждение. Все мы, участники заседания, поддержавшие Хрущева, высказали свое мнение. С той стороны выступили Ворошилов, Сабуров, Булганин, Первухин. Изложив свою вчерашнюю позицию, сегодня они признали ее ошибочной. Члены ЦК, один за другим — по существу почти все, — выступая, называли их заговорщиками, карьеристами, пытавшимися произвести переворот. Позже других выступил Маленков, тоже с самокритикой.

29 июня на утреннем заседании Пленум дал оценку действиям “семерки” и принял решение. Зачитал его Суслов. За его принятие голосовали все участники Пленума, включая шестерых из семи членов “группы”. Только один Молотов воздержался от голосования.

Что же записали в решение?

В преамбуле было сказано, что Маленков, Каганович, Молотов создали антипартийную группу, изложили суть их позиции. Из Президиума и ЦК вывели Молотова, Маленкова, Кагановича и Шепилова. Сабуров был выведен из состава Президиума, но остался членом ЦК и на своем посту. Первухина перевели из членов Президиума в кандидаты. На Пленуме договорились воздержаться от упоминания в “группе” Ворошилова, Булганина и других, принимая во внимание, что Ворошилов являлся Председателем Президиума Верховного Совета, а Булганин — Председателем Совета Министров страны.

На этом Пленум закончился, но потребовалось еще четыре дня, чтобы окончательно отредактировать постановление, опубликованное потом в печати. Мы разъехались».

Пленум завершил свою работу вечером в субботу, 29 июня 1957 года.

5 — 6 июля, когда ситуация в Москве успокоилась, провели повторное празднование 250-летия Ленинграда. И провели по первому разряду, с участием не только Козлова, но и Хрущева, Булганина, Ворошилова, Фурцевой и только что избранного в Президиум ЦК представителя старой гвардии Отто Вильмовича Куусинена.

На митинге в Ленинграде отец отвел душу, сказал о своих, теперь уже бывших оппонентах все, что думал.

Напомню, что все описанные выше баталии прошли мимо моего сознания. Когда я субботним вечером 22 июня приехал из Загорска на выходные, все уже встало на свои места. В воскресенье отец вел себя, как обычно: гулял, затем сел на весла и катался по Москве-реке, после обеда читал бумаги.

Моя практика окончилась 29 июня одновременно с завершением Пленума ЦК. Домой я вернулся, все еще пребывая в полном неведении. Никаких официальных сообщений о Пленуме пока не публиковалось. Отец мне тоже ничего не рассказал. О происшедшем узнал я только в среду, 3 июля, из газет. Почему-то мне запомнилось солнечное летнее утро. Только что на дачу привезли почту: разноцветные пакеты, скрепленные сургучными печатями, и газеты. Отец расписался на квитанциях фельдъегерской связи и, сложив бумаги стопками на круглом плетеном столике, сначала принялся за прессу. Я сел рядом и через плечо увидел на первой странице «Правды» официальное сообщение о состоявшемся Пленуме. В конце текста обычно сообщалось, кого избрали, кого убрали. На сей раз перечень фамилий занял целый абзац. Среди исключенных я увидел такие имена… Вожди! К тому же друзья… Не поверил своим глазам. Совсем недавно все сидели за одним столом на моей свадьбе, и вот тебе на! Когда отец работал, его не отрывали. Такой порядок завели давно, и он свято соблюдался. Сегодня я не мог терпеть, засыпал его вопросами. Он в подробности вдаваться не стал, сказал только, что бывшие соратники заняли неправильную позицию, вот Пленуму и пришлось их поправить.

— Они осознали свою неправоту и сами проголосовали за свое осуждение, — в голосе отца проскользнула презрительная нотка. — Один Молотов воздержался.

Единственное, что я узнал от него в то утро: против отца выступили не только четверо упомянутых в газете членов «антипартийной группы»: Маленков, Молотов, Каганович и примкнувший к ним Шепилов, но еще некоторые другие члены Президиума ЦК, в том числе Булганин и Ворошилов.

— Мы решили не называть их фамилий. На Пленуме они покаялись. Происшедшее послужит им хорошим уроком. Да и для внешнего мира так лучше, — закончил отец и погрузился в свои бумаги.

Постепенно противники отца, не названные в официальном сообщении, один за другим покидали Президиум. Одни, как Сабуров и Первухин, раньше, другие задержались чуть подольше.

Июньский Пленум расширил состав Президиума ЦК. Членов стало пятнадцать, а кандидатов — девять. Список формировал отец, естественно, из своих сторонников. Игнатов тоже вошел в состав Президиума.

Участники «антипартийной группы» обреченно и смиренно ждали решения своей судьбы. Не выдержал лишь Каганович, он позвонил отцу.

Об этом телефонном звонке отец вспомнил через несколько лет, на XXII съезде партии. Приведу их диалог по стенограмме, хотя, судя по рассказам отца, разговаривали они проще, без пафоса и напыщенности.

— Товарищ Хрущев! Я тебя знаю много лет. Прошу не допустить, чтобы со мной поступили так, как расправлялись с людьми при Сталине… — взывал к отцу Каганович.

— Товарищ Каганович! Твои слова еще раз подтверждают, какими методами вы собирались действовать для достижения своих гнусных целей. Вы хотели вернуть страну к порядкам, которые существовали при культе личности, вы хотели учинить расправу над людьми. Вы и других меряете на свою мерку. Но вы ошибаетесь. Мы твердо придерживаемся и будем придерживаться ленинских принципов. Вы получите работу, сможете спокойно жить и работать, если будете честно трудиться, как трудятся все советские люди, — парировал отец.

Оставлять своих противников в Москве отец не хотел. У них тут связи, отыщутся если не сторонники, то сочувствующие. Всегда существует опасность, что они начнут плести новую паутину. Правила политической борьбы неумолимы: проигравшего следует изолировать тем или иным образом.

Когда я поинтересовался судьбой членов «антипартийной группы», отец ответил, что им подыскивают работу, но подальше от столицы.

Нужно сказать, что решение отца рассматривалось в те годы всеми как весьма прогрессивное и гуманное. Никого не расстреляли, никого не посадили. Более того, каждого определили с учетом склонностей и, если позволительно сказать, специальности.

Каганович слыл энергичным руководителем широкого профиля, никакой конкретной профессией, кроме сапожной, он не владел. Его отправили на Урал директором Соликамского калийного комбината. Должность немалая.

Маленкова, как бывшего министра энергетики, назначили директором крупной Усть-Каменогорской ГЭС на Иртыше.

Примкнувшего к ним Шепилова определили директором Института экономики Академии наук Киргизии.

Наибольшие трудности возникли с Молотовым. Его решили назначить послом.

Почему-то до сих пор столь важная для укрепления взаимопонимания должность используется если не как ссылка, то как способ без помех избавиться от неугодного высокопоставленного чиновника. Выбрали подходящее государство не из первого десятка, такое, с которым особых дел у нас не предвиделось. Запросили согласие на аккредитацию и получили отказ. Пришлось искать новое место. Опять ничего не получилось: не просто не дали согласия, а попеняли за неуважение — как можно назначить послом человека, которому его собственное правительство не доверяет?

Министр иностранных дел Громыко пришел к отцу за инструкциями. Отец вначале даже рассмеялся: «Так-таки и отказывают?» Сложившаяся ситуация, казалось, его забавляла. Но он тут же посерьезнел.

— Они правильно рассуждают, — выговорил он то ли себе, то ли Громыко, — следовало предвидеть реакцию. На самом деле обидно получить послом человека, о котором заранее известно, что он не только не пользуется в своей стране уважением, но и вообще вряд ли сможет связаться с руководством.

Отец сказал, что подумает. Конечно, не о том, чтобы оставить Молотова в Москве. Он решил попытаться уговорить принять послом Молотова кого-нибудь из руководителей социалистических стран.

Первым делом отец позвонил Новотному в Прагу, ему казалось, что тот согласится. Недавнее сооружение на холме над Влтавой огромного монумента Сталину свидетельствовало об определенных симпатиях в чехословацком руководстве. Однако Новотный категорически отказал. Пришлось стучать в иные двери. И все без результата. В конце концов с трудом удалось уговорить Юмжагийна Цэдэнбала, и только в виде личного одолжения. Вскоре пришел агреман на аккредитацию нового советского посла, и Молотов отправился в Улан-Батор.

В новых политических условиях члены «антипартийной группы» миновали обычное прибежище оппозиционеров — тюрьму и ссылку, но в остальном по отношению к ним действовали по старым привычным канонам. Молотов многие годы состоял в почетных членах Академии наук. Никто не знал, за какие заслуги, но никто и не спрашивал. Сейчас решили его лишить, как вдруг выяснилось, несправедливо полученного высокого звания. Когда доложили отцу, он не возражал.

— Какой он ученый, это все Сталин навыдумывал, — бурчал отец вечером.

Сказано — сделано. Следом за Молотовым изгнали из членов-корреспондентов и Шепилова.

Отец чрезвычайно гордился тем, что впервые в российской истории за политическим сражением не последовало репрессий. А такие предложения раздавались. Он демонстрировал своим противникам и сторонникам новые реалии ХХ съезда, против которых восстали «молотовцы». «Царствовать должен только закон», — повторял отец.

Гордился отец совершено заслуженно. В 1957 году он создал прецедент, поломал многовековую российскую традицию, согласно которой проигравший в борьбе за власть обречен на гибель. Так поступал Иван Грозный, так поступали цари до и после него. Припомним казненного Петром царевича Алексея, несчастного младенца Иоанна Антоновича, императора Петра III, его сына императора Павла. К проигравшим можно причислить и «декабристов», героев и жертв неудавшегося восстания 1825 года, и последнего российского царя Николая II со всем семейством. Все они, так или иначе, проиграли власть, а вместе с ней и жизнь.

Сталин не только избавлялся от реальных конкурентов, вроде Троцкого, но уничтожал без разбора всех, кто только казался ему опасным. Следуя той же традиции, в 1953 году избавились от Берии.

Мне запомнилось, как сын Маленкова Андрей уже в постсоветские времена на вопрос журналиста, как бы его отец и другие «молотовцы» поступили с Хрущевым, без колебаний заявил: «Мы бы их всех на Красной площади за яйца повесили». Ответ прозвучал эмоционально, но он отразил настроения старшего Маленкова, не выходившие за рамки общепринятого в России поведения.

А вот отец отважился поступить иначе, и после 1957 года российская история изменила свой курс, изменилась и сама власть. В 1964 году Брежневу несомненно хотелось физически избавиться от Хрущева, а вместе с ним и от своих, связанных с планируемым переворотом, страхов, но у него ничего не вышло. Председатель КГБ Семичастный, судя по его воспоминаниям, попросту отказался, а Брежнев не решился настоять.

После государственного переворота осенью 1993 года Борису Ельцину, вопреки собственному естеству, пришлось смириться с решением Генерального прокурора, освободившего из-под ареста ненавистных ему вице-президента Александра Руцкого и спикера палаты Руслана Хасбулатова.

О более позднем времени я и не говорю. Возврат к старому стал невозможен, и все благодаря прецеденту 1957 года!

Итак, в июне 1957 года отец, казалось бы, одержал окончательную победу. В Президиуме ЦК, в руководстве страной у него не осталось ни противников, ни соперников. Казалось бы…

На самом деле в июне 1957 года сложилось совершенно новое соотношение сил. Впервые за многие годы аппарат, а именно из его представителей всегда комплектовался Центральный комитет, из статиста превратился в активное действующее лицо. Теперь он определял расстановку сил, в том числе на самом верху, в Президиуме ЦК. Без сомнения, и раньше никто, включая Сталина, не мог действовать, не учитывая интересов этой могущественной прослойки. Но тогда над ЦК и всей страной довлело таинство власти. Сейчас все упростилось. Окутанные до сего часа ореолом недостижимости члены Президиума ЦК спустились в зал, оказались обычными людьми. Их можно поддержать, а можно им и отказать. Так проявился, возможно, один из существенных уроков ХХ съезда. Постепенно аппарат набирал силу, реальная власть все больше перетекала в среднее звено.

Мне запомнился один очень характерный разговор с Игнатовым. Как-то осенью, наверное, в 1958-м, на дачу к нам заехала большая компания. В Кремле что-то недообсудили… Отправились на прогулку. Впереди шел отец. Я замыкал процессию.

Почему-то рядом со мной оказался Игнатов. Он только обживался в Москве, и я его едва знал. Некоторое время шли молча. Потом Игнатов стал что-то говорить о том, что они отца в обиду не дадут, волноваться нечего, а «этим» они показали…

Я сначала не очень разобрался, о чем идет речь. Разговор я не поддержал, просто не знал, что ответить. Игнатов произнес еще несколько фраз и двинулся вперед к основной группе. Я, наверное, не запомнил бы этих слов, если бы не поразивший меня покровительственный тон по отношению к отцу.

Воистину начиналась эпоха аппарата. Из 1957 года она протянулась к октябрю 1964-го и дальше — в эпоху расцвета аппаратного правления, которую мы справедливо называем застоем. Справедливо, потому что с воцарением аппарата наступила пора безудержного роста энтропии, хаоса. Никто не пытался его сдерживать, наводить порядок, каждый тянул в свою сторону, каждый преследовал свои, сначала ведомственные, затем и просто личные интересы. Власть постепенно распадалась и, в какой-то момент центр ее окончательно утратил силу. Хаос возобладал, энтропия одержала победу над организацией, над порядком. Но в 1957 году так далеко никто не заглядывал.

 

Маршал Жуков, или… генерал Бонапарт?

На июньском Пленуме Жуков вместе с другими державшимися отца кандидатами в члены Президиума ЦК: Козловым, Фурцевой, Шверников, Брежневым, а также просто секретарями ЦК Беляевым, Аристовым, новичками Игнатовым и Куусиненом становится полноправным членом Президиума ЦК. Тем летом он несколько раз появляется у нас на подмосковной даче. Внешне отношения между ним и отцом выглядели безоблачными. Они подолгу гуляли по дорожкам парка, что-то обсуждали, смеялись.

Потом мы с отцом некоторое время не виделись. Мы с женой и нашими институтскими друзьями уехали на «Победе» путешествовать по Кавказу. Отца задержали дела, и он смог выбраться в отпуск только в самом конце августа. По пути в Москву мы, переправившись на пароме через Керченский пролив, на пару дней заскочили к родителям, отдыхавшим на госдаче в Ливадии. Там они принимали многочисленных гостей, в том числе и Жукова. В отличие от остальных, отдыхавших семейными парами, маршал приезжал к отцу один; как я уже упоминал, с женой Александрой Диевной он давно расстался, по слухам, на своей даче он жил с некой Галиной, по специальности врачом. В гости он Галину не брал. В один из дней всей компанией отправились в горы, в заповедник, не охотиться, а погулять, пострелять из ружей по тарелочкам, полакомиться шашлыками. Там, в Крымских горах, я видел маршала Жукова в последний раз. Он стоял под дубом в клетчатой ковбойской рубашке и о чем-то оживленно беседовал с отцом. На следующий день мы с женой продолжили свое автомобильное путешествие, спешили в Москву к 1 сентября, в институте наступала дипломная пора. Отец с Жуковым оставались в Ялте до конца сентября. Затем они разъехались. Жуков улетел в Москву готовиться к намеченному на начало октября официальному визиту в Югославию, а отец, приняв вдову американского президента Франклина Рузвельта — Элеонору, уехал в Киев на маневры сухопутных сил.

В Югославию Жуков отбыл, как и подобает министру обороны: из Севастополя, на тяжелом крейсере «Куйбышев». Его командир вспоминал через много лет, что маршал пребывал в хорошем настроении, шутил, в разговорах тепло отзывался об отце, однажды за обедом произнес тост за его здоровье. Визит проходил успешно. Не забывавшие недавней войны югославы подчеркнуто демонстрировали свое уважение человеку, к чьим ногам пал Берлин. За Югославией потянулась Албания, и ей хотелось принять высокого гостя.

И тут как гром среди ясного неба: 27 октября, в воскресенье, на последней странице газеты «Правда» в рубрике хроники появилось сообщение, что Президиум Верховного Совета СССР назначил маршала Советского Союза Малиновского Родиона Яковлевича министром обороны СССР. Чуть ниже мелким шрифтом была набрана информация об освобождении маршала Советского Союза Жукова Георгия Константиновича от этой должности. И никаких комментариев! Ни на последней, ни на первой странице.

Выходной день вся семья, как обычно, проводила на даче, и я попытался расспросить отца. Он только буркнул в ответ, что в силу различных обстоятельств товарищи сочли такое решение своевременным.

— Так будет лучше, — неопределенно сказал он.

Я ничего не понял, но тон и поведение отца ясно демонстрировали: дальнейшие вопросы ни к чему не приведут.

В тот день я случайно оказался свидетелем их, видимо, последнего разговора.

Я входил в дом, когда раздался телефонный звонок. По звуку я определил: кремлевка и рванулся побыстрее снять трубку, но отец уже направился к телефону, махнул мне рукой: мол, не надо, сам подойду. Замешкавшись, я ненароком подслушал разговор.

— Здравствуй, Георгий, — глухо ответил отец на приветствие.

Я навострил уши и уже намеренно задержался в прихожей. Так, по имени, отец называл только двух людей: Маленкова и Жукова. Первый в октябре 1957 года звонить не мог, значит, Жуков. Он спешно вернулся в Москву. После приветствия наступила пауза. Согласно воспоминаниям Жукова, он сказал отцу: «Ты теряешь друга».

— А так, как ты, друзья разве поступают? — недовольно возразил отец. Опять растянулось молчание. Дольше топтаться в прихожей стало неудобно, могло попасть от отца за подслушивание. Я прошел в столовую. К завтраку постепенно собиралась вся семья. Через несколько минут вернулся отец. Невольно я вскинул голову с немым вопросом.

— Жуков звонил, — сказал отец, ни к кому не обращаясь.

Сейчас, по истечении десятилетий, слова Жукова: «Ты теряешь друга», приобретают пророческий смысл. Хотя дружба в политике и между политиками понятие весьма относительное.

И тем не менее, позволю себе пофантазировать. Кто знает, если бы отец не избавился от Жукова, а затем и от Серова, то и его судьба могла сложиться иначе. Возможно, не произошло бы сговора членов Президиума ЦК, поддержанного новыми, более сговорчивыми министром обороны Малиновским и председателем КГБ Семичастным, приведшего к отставке отца семью годами позднее, в октябре 1964 года. Возможно… А возможно, что отца бы сняли не в 1964, а в 1958-м или даже, том же 1957-м. И не Брежнев с Шелепиным, а Жуков с Серовым. Правда, Жуков Серова невзлюбил еще с конца войны, тогда Жукова назначили командовать оккупационными войсками в Германии, а Серова Сталин приставил к нему соглядатаем, сделал его первым заместителем командующего группой советских войск.

Ну и что из того? Политика порой сводит вместе людей из самых разных лагерей. Свела же она откровенно презиравших друг друга Брежнева с Шелепиным, почему бы ей не свести вместе Жукова с Серовым? Все возможно.

3 ноября «Правда», как впрочем, и все остальные газеты, сообщила, что в октябре, дата не называлась, состоялся Пленум Центрального комитета, который обсудил вопрос об улучшении партийно-политической работы в Советской армии и Военно-морском флоте.

Последний абзац гласил: «Пленум вывел из состава членов Президиума ЦК и из членов ЦК товарища Жукова Г. К.». Никаких вразумительных комментариев ни тогда, ни впоследствии не было. Не добавило ясности и опубликование в печати постановление Пленума. В партийных организациях, особенно в Вооруженных силах, его проработали, единодушно одобрили, провели партийно-воспитательную работу. Вопросы задавать в те годы еще не привыкли: начальство само знает, о чем можно, а о чем нельзя говорить.

Когда отец уже сам оказался на пенсии и мы занялись работой над его мемуарами, я несколько раз задавал ему вопрос о причинах увольнения Жукова. Отец рассказывал без особой охоты. Видно было, что эти воспоминания ему удовольствия не доставляли.

Отец умер уже почти полвека тому назад. И со времени отставки Жукова прошло более полувека. Жуков стал национальным героем, и заслуженно. О нем написано множество мемуаров, книг и статей, учрежден орден Жукова, в Москве установили его конную статую. Статую победителю в великой и кровавой войне. Естественно, на таком фоне отставка Жукова рассматривается как шаг, отнюдь не украшающий отца, оно представляется как предательство и завистливая неблагодарность.

Выставлять оценки государственным деятелям, а отец и Жуков, без сомнения в их числе, дело неблагодарное. Попытаюсь лишь восстановить логику событий июля — октября 1957 года.

Итак, 22 июня 1957 года Пленум ЦК встал на сторону отца, «антипартийная» группа разгромлена. Но вопросы оставались. У отца не шли из памяти слова Жукова, вырвавшиеся у него вечером 19 июня на совещании в его кабинете в ЦК, на второй день противостояния. Как решительно он тогда произнес: «Их я арестую. У меня все готово».

«Что готово? Почему готово уже в первые дни? — отец и так и эдак осмысливал и переосмысливал сказанное Жуковым. — Для того чтобы быть готовым, надо готовиться. Значит, он готовился? К чему готовился?»

И еще это: «Если понадобится, я обращусь через вашу голову, через голову, подвластных вам армейских и местных партийных организаций, к народу, к армии!» Слова Жукова тогда здорово перепугали оппонентов, но и у отца не могли не вызвать неосознанной тревоги. Значит, он уже думал об обращении к народу, к армии — своем обращении к своему народу, своей армии.

На собраниях, проходивших после июньского Пленума в Москве и вне ее, Жуков не раз повторял это свое заявление, смаковал. Получалось, что настоящий победитель — это он, Жуков, а не Хрущев. А если завтра он, Жуков, недовольный Хрущевым, обратится к народу и армии через его голову? Обращаться или не обращаться — теперь выходит, решает он сам, а не правительство, не Президиум ЦК. И тут же припомнились не раз озвученные Молотовым, Маленковым, Булганиным на Пленуме предложения о том, чтобы низвести роль первого секретаря до технического уровня, по сути, лишить его, Хрущева, власти. Жуков ни слова не возразил им в ответ. Нечего было возразить?

Как понимать, что с одной стороны Жуков предлагал ему арестовать «молотовцев», с другой — обсуждал с ними, как фактически отстранить его самого от власти, — раздумывал отец. Тут и раздумывать не требовалось, ответ напрашивался сам собой: в результате выигрывал сам Жуков. Что он выигрывал? Очевидно — власть.

Вскоре тревожные мысли отца стали получать одно за другим подтверждения. В новый проект положения о Министерстве обороны Жуков своей рукой вписывает, что он, министр, а не глава государства отныне является Верховным Главнокомандующим. Настаивал Жуков и на упразднении в округах должности члена Военного совета — представителя партийных армейских органов, этим, мол, ставится под сомнение авторитет командующего, нарушается единоначалие.

Не так уж он был и неправ, во время войны такие сверхдеятельные «члены», как Лев Мехлис, вмешивались в принятие чисто военных решений, порой сами начинали командовать, чем нанесли немало вреда, погубили немало жизней. Но ЦК не допускало и мысли о переуступке кому-либо, пусть и члену собственного Президиума, контроля над армией, установлении в ней единоначалия министра обороны.

Положение поправили, но не без труда. Кириченко и Брежнев, теперь в ЦК они отвечали за оборонные дела, еле уломали Жукова.

Затем в Оборонном отделе ЦК заметили, что уже в июле 1957 года перестали приходить рутинные отчеты о проведенных в военных округах партийных собраниях. На них обсуждали итоги июньского Пленума ЦК и осуждали «антипартийную» группу. Упоминалась, естественно, и жесткая позиция, занятая маршалом Жуковым. Поступил лишь один отчет из группы советских войск в Германии за подписью старого приятеля отца маршала Гречко. Дело, конечно, пустяковое, но цековские чиновники нажаловались отцу. Он пока не спешил поднимать скандал, позвонил Гречко.

— Ой и попало мне от министра, Никита Сергеевич за тот клятый отчет, — запричитал Гречко.

— За что попало? — не понял отец.

— Да за отчет этот в ЦК, будь он неладен. Я подписал, не спросив разрешения министра. Так я же никогда по таким пустякам его не спрашивал, — жаловался Гречко. — А тут он так разошелся, выгнать из армии пригрозил.

— Ну, из армии без ЦК он вас не выгонит, не прибедняйтесь, — не поддержал Андрея Антоновича отец.

Они еще немного поговорили о предстоящей поездке отца в ГДР и закончили разговор, довольные друг другом.

Отец Жукову звонить не стал, не такое уж это важное дело, поручил Суслову уладить все с армейским Политуправлением. На одной из встреч с военными, отец проводил их регулярно, он, невзначай столкнувшись с маршалом Семеном Константиновичем Тимошенко, рассказал ему об истории с отчетами. Они хорошо знали друг друга. До войны Тимошенко командовал Киевским военным округом, а потом Юго-Западным фронтом, вместе они отступали от западной границы почти до самого Сталинграда.

— Как это можно? — пожаловался отец. — Пишут их не дяде на деревню, а в ЦК.

— Попробуй, напиши, — насупился Тимошенко, он явно не желал развивать затронутую отцом тему.

— Почему так? — заинтересовался отец.

— А субординация? — неопределенно ответил маршал.

— Какая субординация? — отец вцепился в него всерьез.

— ЦК далеко, а министр, да еще такой министр, под боком, — недовольный, что его прижали к стенке, буркнул Тимошенко и отошел.

Отцу вспомнилась очень похожая прошлогодняя история. В августе 1956 года, вслед за пролетом над Москвой на высоте более 20 километров американского самолета-разведчика У-2, отец распорядился ежемесячно докладывать ему о состоянии дел в войсках ПВО, о разработке новых высотных зенитных ракет и самолетов-перехватчиков. Первый доклад в ЦК подписали: от промышленности — заместитель Председателя Совета Министров Хруничев, а от военных — заместитель министра обороны, главком ПВО маршал Сергей Сергеевич Бирюзов. Копии, как полагается, послали министру обороны Жукову и его первому заместителю маршалу Коневу.

До отца дошли слухи, что Жуков устроил Бирюзову страшный разнос, заявил, что у того нет права напрямую обращаться в ЦК, и он, Жуков, у себя таких заместителей не потерпит. И не потерпел, 21 ноября 1956 года Жуков предложил упразднить одну из должностей заместителя министра обороны, ту, которую занимал Бирюзов. Тогда отец на это снова не обратил внимания, ЦК с подачи министров постоянно упразднял одни вакансии или учреждал другие. Теперь же старая история представилась в ином свете.

А тут еще детская, на первый взгляд, история со встречами и проводами. Испокон века, куда бы ни приезжало высшее руководство, хоть император во времена империи или первый секретарь ЦК в советские времена, все местные чины выходили его встречать, в том числе и военные. К этому все привыкли, каждый знал, где стоять, когда руку пожимать. Во время недавней поездки в Прибалтику, при переезде из Эстонии в Ленинградскую область, среди встречавших отца не оказалось командующего округом генерала Матвея Захарова, человека отцу тоже не постороннего. Они познакомились в 1943 году, когда Захаров заступил на должность начальника штаба Степного, а затем 2-го Украинского фронта. Отец удивился, но тут же забыл: возможно, приболел генерал. Грузный, запыхавшийся Захаров появился, когда уже рассаживались по машинам и на вопрос, почему он припозднился, ответил уклончиво. Такая его реакция возбудила любопытство отца. Если плохо себя чувствовал или с машиной что случилось, то он бы прямо ответил, а тут почему-то заюлил. Допытываться отец счел тогда неудобным, да и повод пустяковый. Позднее, уже в Ленинграде, Захаров сам подошел к нему и признался, что имел неприятный разговор с Жуковым. Тот не одобрил его выезд на встречу Хрущева, а когда узнал, что генерал все-таки поехал, устроил ему нахлобучку. Захаров искренне недоумевал, что же он натворил?

После разговора с Захаровым отцу припомнилось, как в мае прошлого, 1956 года, когда они вместе с Тито ездили в Сталинград, он пригласил туда бывшего командующего фронтом, а ныне — Северо-Кавказским военным округом маршала Еременко приехать и рассказать высокому гостю о происходивших осенью 1942 года боях. Еременко в Сталинград прибыл немедленно, но пожаловался, что поступил так вопреки воле министра. Жуков даже специально вызывал его в Москву, «драил» более двух часов, а в заключение просто нагрубил: «Нечего тебе там делать. Выслуживаешься?»

— Я же командующий округом, в который входит Сталинград. Встретить вас с товарищем Тито — моя прямая обязанность. При чем тут выслуживаешься? — плакался отцу Еременко.

Тогда отец на слова Еременко внимания не обратил. Он хорошо знал характер Еременко, во время боев под Сталинградом они с командующим фронтом жили в землянке бок о бок не одну неделю. Еременко всегда на всех жаловался. К тому же Еременко не любил Жукова, а Жуков не любил Еременко. Каждый из них доказывал, что ему первому пришла мысль окружить Паулюса в 1942 году, и он первым доложил ее Сталину.

Но это то, что лежит на поверхности. На самом деле Жуков не мог «простить» ни Еременко, ни Рокоссовскому их побед в Сталинграде. Сейчас мы учим в школе, что Сталинградская битва — поворотный момент в Великой Отечественной войне. А осенью 1942 года обстановка складывалась иначе. Когда ценой огромных усилий и жертв удалось остановить немецкое наступление на юге и начали думать об ответном ударе, для него, вернее для них, избрали не одно, как мы привыкли думать, а два направления: первое — под Сталинградом, другое — под Ржевом, по мнению современных историков, вспомогательное. Но почему-то этим «вспомогательным» Ржевским наступлением Сталин поручил заниматься не кому-либо, а Жукову, Сталинградским же — генералу Василевскому. Дело в том, что Сталин продолжал считать московское направление основным и самым опасным, а Ржев находился именно на московском направлении.

Давайте взглянем на расстановку сил. У Жукова под Ржевом на трех фронтах сосредоточили в общей сложности почти два миллиона человек, 31 процент общих людских ресурсов, 24 тысячи орудий и минометов, то есть 32 процента всей артиллерии, 3 300 танков (почти 50 процентов от имевшихся в наличии) и 1 100 самолетов. В общей сложности 35 процентов всех войск.

А трем фронтам, участвовавшим в Сталинградской операции, выделили чуть более миллиона солдат, 15 тысяч орудий и минометов, 1 400 танков и 900 с небольшим самолетов.

Концы с концами не очень сходятся. На направлении «главного удара» сил вдвое меньше, чем на второстепенном, отвлекающем.

Дальше — больше. Наступление под Сталинградом началось 19 ноября, а удар под Ржевом в направлении на Смоленск запланировали на 25 ноября, когда обеспокоенные немцы начнут снимать дивизии с западного направления и перебрасывать подкрепление на юг, к Сталинграду. В случае нанесения отвлекающего удара обычно наступают наоборот. Вот и получается, что осенью 1942 года Сталинградское направление считалось если не отвлекающим, то вспомогательным.

Однако в жизни все получилось иначе: Рокоссовский и Еременко (от Центра их действия координировал начальник Генштаба Василевский) собрали в кулак на главном направлении все имевшиеся у них силы, ударили разом, прорвали оборону немцев, окружили армию Паулюса и победили. Тогда как «представитель Ставки Верховного командования Жуков в операции под Ржевом распылил силы, — я цитирую российского военного историка А. В. Исаева, — вместо двух-трех сильных создал тринадцать слабых ударных группировок, каждая в три-четыре дивизии с одним танковым корпусом в придачу. В результате множественность ударов, из которых более половины были сковывающими, привела к распылению средств и не позволила сломить сопротивление немцев».

Бои под Ржевом продолжались до конца декабря 1942 года, стоили более миллиона жизней и закончились полным провалом.

Тогда-то Сталин и приказал считать удар под Ржевом отвлекающим, вроде все так изначально и задумывалось. Но Жуков-то знал правду и знал, что Еременко с Рокоссовским ее знают тоже. Теперь, когда война ушла в прошлое, маршалы продолжали сводить старые счеты. Одна мелочь наслаивалась на другую, тоже, казалось бы, не достойную внимания, а вместе они выстраивались в систему и заставляли задуматься. Получалось, что это не ревность и не случайность, а некая выстраиваемая Жуковым политика. Другими словами, Жуков старался целенаправленно изолировать политическое руководство страны от высшего армейского командования.

Вскоре отец убедился, что его опасения небеспочвенны. 7 августа 1957 года Хрущев вместе с Микояном и Громыко отправились в ГДР с официальным визитом. Отец взял меня с собой. В Берлине на аэродроме все шло по заведенному ритуалу: немецкие руководители, пионеры с цветами, командование нашими оккупационными войсками. Пожимали руки, шутили, улыбались. Когда очередь дошла до Гречко, вечно готовый побалагурить маршал стоял мрачнее тучи.

— Не заболел ли? — поинтересовался отец.

— Никак нет, — уставно ответил Гречко. И, переломив свой почти двухметровый рост, наклонился к уху отца и доверительно попросил принять его.

В резиденции Гречко пожаловался, что в течение месяца ему дважды нагорело от Жукова. И все из-за Хрущева. Сначала с этим несчастным партийным отчетом получилась неувязка, а сейчас со встречей.

— Мы с Рокоссовским тут неподалеку занимались штабными учениями, как и положено, собрались ехать на аэродром вас встречать, — рассказывал Гречко. — Но я уже битый, предложил Рокоссовскому, он среди нас двух главнее, позвонить министру, отметиться. Тот позвонил и получил по зубам. «Нечего вам там делать», — отрезал Жуков и бросил трубку. Мы с Рокоссовским не знали, как поступить, наконец я сказал, что поеду, мне терять нечего. Он же, заместитель министра, вспомнил, что случилось с Бирюзовым, и решил не рисковать.

— Не знаю, что теперь со мной будет? — Гречко уже улыбался. — Может быть, вы защитите, Никита Сергеевич?

Тут отец заметил, что я, уткнувшись в газету, сижу в кресле в углу комнаты и предложил Гречко выйти прогуляться по прилегающему к резиденции парку. Меня он с собой не позвал, и о чем они договаривали, я не слышал.

В Москве же отца ожидали новые сюрпризы. В ЦК на столе у него лежал приказ Жукова № 0090 «О состоянии воинской дисциплины в армии».

Сопровождавшая документ записка свидетельствовала, что попал он к отцу не из Министерства обороны, а пришел от Суслова. И не на согласование, Жуков Приказ уже подписал. Начальник политуправления Вооруженных сил, заместитель Жукова генерал-полковник Алексей Сергеевич Желтов нажаловался на приказ Суслову. Суслов пожаловался отцу. Отец начал читать приказ и не поверил собственным глазам. Перечитал снова, теперь уже впиваясь в каждое слово. Нет, все верно, Жуков за своей подписью запрещал в армии и флоте на партийных собраниях и конференциях какие-либо обсуждения, а тем более критику командиров всех уровней. Ослушникам грозило привлечение к строгой дисциплинарной ответственности, вплоть до увольнений из Вооруженных сил.

В сопроводительной записке Суслов сообщал о других приказах Жукова, ликвидировавших политорганы в военных округах, массовом увольнении из армии политработников.

Отец отложил приказ на угол стола и задумался. Мало того что Жуков не счел нужным поговорить с ним заранее, его действия полностью противоречили принятой практике, ведь ЦК КПСС — не просто партийный орган, а высшая руководящая структура в стране, а он, Первый секретарь ЦК, не просто глава партии, но и Верховный Главнокомандующий. Издавая приказ, министр обороны превысил свои полномочия и явно сделал это осознанно, как бы испытывая волю Верховного. Он решил серьезно поговорить с Жуковым.

Не только отец намеревался объясниться с Жуковым, но и Жуков хотел поговорить с Хрущевым — и не о политработе войсках, и не о политработниках. В августе 1957 года Жуков подготовил проект реорганизации Комитета государственной безопасности и Министерства внутренних дел. С ним он и пришел к Хрущеву. Для начала маршал предлагал вывести пограничные войска из КГБ, сделать их еще одним родом войск. Он уже поручил Генеральному штабу подготовить развернутые предложения. Более того, Жуков считал, что раз в МВД и КГБ служат люди в погонах, то посему они вообще должны стать подчиненными Министерству обороны. В МВД Жуков хотел заменить гражданского министра Дудорова, протеже отца, на военного. В разговоре с отцом сказал, что для такого дела не пожалеет и маршала Конева, своего первого заместителя.

Дудорова отец знал с 1950 года, сначала как заведующего отделом МГК. Потом он назначил Дудорова, профессионального строителя, заместителем председателя Моссовета и наконец в 1954 году перевел в ЦК заведующим Отделом строительства. В январе 1956 года отец поставил Дудорова на МВД, чтобы иметь там доверенного человека и одновременно профессионала. Министерство и после ликвидации ГУЛАГа продолжало строительство гидроэлектростанций и других объектов.

Теперь же Жуков предложил вместо Дудорова Конева. В строительстве маршал ничего не смыслил, а уж положиться на него, по мнению отца, было абсолютно невозможно, предаст при первой возможности. О Коневе после затеянного Сталиным «дела врачей-убийц», как я уже писал, у отца сложилось очень негативное мнение.

Как только «Правда» опубликовала разоблачительное письмо Лидии Тимашук, Конев тут же написал Сталину длинное письмо, расписал в нем, как и его самого травили в кремлевской больнице. Уже после смерти Сталина отец имел с Коневым неприятный разговор. Маршал ничего не отрицал, со всем соглашался, упершись взглядом в пол, повторял: «Виноват».

Формально Жуков прав в одном: в составе Министерства внутренних дел числится несколько дивизий, а Дудоров — человек гражданский. Но дивизиями командует не он, а его заместитель — генерал С. И. Переверткин. Его туда назначили сразу после ареста Берии. С Переверткиным отец не сталкивался, в войну он служил на западных фронтах, потом у Жукова в группе войск в Германии. Жуков хорошо знал Переверкина и в свое время порекомендовал его отцу.

Конечно, Конев Жукову не друг, они друг друга не переносят, отец хорошо помнил это еще по войне, но он дисциплинированный военный, получит приказ — исполнит.

Во главе КГБ Жуков хотел вместо Серова, тоже близкого отцу человека, поставить военного строевика. Называл ли он отцу какие-либо фамилии, история не сохранила. Отдавать команды председателю КГБ пришлось бы через Жукова. А это уже не безобидная возня с генеральскими встречами и проводами.

Отец ушел от обсуждения, сказал, что следует подумать, посоветоваться, такие дела сгоряча не решают. Затеянный Жуковым разговор его откровенно испугал, это уже не звоночек звенел, а колокол забухал. На памятном заседании Президиума ЦК в июне Молотов тоже напирал на замену Серова, предлагал Булганина, а теперь Жуков…

Отец не мог согласиться ни на замену Дудорова, ни на замену Серова. Но и спорить с Жуковым поостерегся, в августе 1957 года он ощущал в нем уже не союзника, а соперника, опасного соперника. Отец сказал, что подумает, в конце месяца он собирается в отпуск в Крым, слышал, что и Жуков едет туда же. Вот на бережку они все и обмозгуют.

Говорили ли они в Крыму на эту тему, я не знаю. А вот что не договорились — это не вызывает сомнения. И Серов, и Дудоров остались на своих местах.

Тем временем в Крыму в самом конце августа или начале сентября 1957 года возник новый конфликт, теперь уже практически на ровном месте.

Предоставлю слово Жукову, уж он-то не станет против себя свидетельствовать.

«Разговор возник, когда мы с Хрущевым и отдыхающим поблизости Брежневым прогуливались по дорожкам дачи, где отдыхал Хрущев, — вспоминает Жуков. — О чем-то перекидывались словами, шутили.

— Никита Сергеевич, мне звонил на днях Янош Кадар, — заговорил о делах Брежнев, — очень просил оставить в Венгрии нашего командующего тамошней группой войск генерала Михаила Ильича Казакова, он прослужил всего год, с конца 1956 года, но они хорошо сработались. Товарищ Жуков хочет перевести Казакова на Дальний Восток, но я считаю, надо посчитаться с мнением Кадара. Для Дальнего Востока можно подобрать другого командующего».

Жуков такого, по его мнению, наглого, вмешательства в его епархию стерпеть не мог и резко возразил:

— В интересах обороны страны генерала Казакова надо направить на должность командующего Дальневосточным округом, а для Венгрии мы найдем другого хорошего командующего.

— Но надо же считаться и с просьбой товарища Кадара, — просительно произнес Брежнев.

— Надо считаться и с моим мнением. Вы не горячитесь, я такой же член Президиума, как и вы, товарищ Брежнев.

Хрущев молчал, — заканчивает вспоминать Жуков, — но я понял, что он не доволен моим резким ответом».

И как отец мог остаться довольным? Хорошие отношения советского командующего войсками в Венгрии с Кадаром, да еще через год после подавления вооруженного восстания для него значили куда больше, чем командование любым военным округом. Отец не сомневался, что и Жуков это понимает, но Кадар обратился не к нему, а к Брежневу. И теперь Жуков считает необходимым продемонстрировать свою власть, указать Брежневу, а заодно и отцу, чтобы не совались в его епархию.

Отец все больше приходил к заключению, что с Жуковым, как это ни прискорбно, придется расстаться. Когда Жуков решит, что для него пришла пора расстаться с Хрущевым, будет уже поздно.

После того как недовольный Жуков уехал к себе на дачу, Брежнев напомнил отцу о спорах вокруг положения о Министерстве обороны, и о претензиях Жукова на главнокомандование, и об исключении из командной структуры округов должности члена Военного совета. Отец молча выслушал Брежнева, поблагодарил и, ничего не сказав, распрощался и ушел в дом. Он хотел обдумать все, попытаться сложить накопившиеся за последние два месяца отдельные факты в единую картину. Картина получалась тревожная.

На следующий день позвонил из Москвы Суслов, сказал, что Жуков прислал на утверждение в Президиум ЦК официальную бумагу о переводе Казакова из Венгрии на Дальний Восток. Суслов уже прослышал от Брежнева о разногласиях вокруг Казакова и не решался, не спросившись отца, как обычно, «проштамповать» на очередном заседании Президиума предложение министра обороны. Отец посоветовал Суслову повременить. Не оставалось сомнений, записка Жукова — ответ, если не выразиться сильнее, не столько Брежневу, сколько ему самому. Вернее, демонстрация силы. На силу отец привык отвечать силой. Как ни неприятно, но придется действовать.

Тут еще вспомнился давний разговор с Малиновским, командующим Дальневосточным военным округом, в октябре 1954 года отец, вместе с Булганиным и Микояном, по дороге домой из Китая тогда заехали к нему в Хабаровск. Отец ценил Малиновского. В 1943 году отстоял его перед Сталиным. Тогда в армии у Малиновского застрелился член Военного совета Ларин, перед смертью отправивший Сталину какое-то письмо. Его содержания отец не знал, но Сталин разгневался и хотел не только сместить Малиновского с командования армией, но и учинить расследование. Отец, понимая, что рискует головой, поручился перед Сталиным за Малиновского. Сталин смилостивился, но приказал отцу неотлучно находиться при нем, стать его тенью. Пришлось ему на несколько месяцев переселиться из штаб-квартиры командования фронтом в армию Малиновского. Там-то они и сдружились.

Вечером по завершению дел отец с Булганиным зашли к Малиновскому в гости. Микоян остался в резиденции отдохнуть. Помянули боевых товарищей, переговорили обо всем, и тогда Малиновский доверительно посоветовал отцу остерегаться Жукова.

— Почему? — удивился отец.

— Опасный он человек, — повторил несколько раз Малиновский, — еще помянете мои слова. «Наполеон Бонапарт!».

— Мы это знаем, — поддержал Малиновского Булганин.

Отец не хотел развивать тему Жукова с его же подчиненным и от дальнейшего разговора ушел, а вскоре и вовсе позабыл о том разговоре. Теперь вспомнил и призадумался. Все факты выстраивались в логически стройную цепочку, в конце ее явственно вырисовывался невысокий, крепко сбитый генерал в треуголке на голове — генерал Бонапарт.

До того как принять окончательное решение, отец счел необходимым посоветоваться, «пошептаться», как он выражался, с генералами, конечно, без Жукова. Он знал, что все маршалы и большинство генералов Жукова, мягко говоря, недолюбливают, кто за его жесткость и безапелляционность, кто завидует его удачливости в военных операциях, кто просто завидует, а кто и откровенно его боится. Но одно дело недолюбливать своего министра, а другое — открыто выступить против него. Они же — военные, прикажи им Жуков, и генералы возьмут под козырек.

Удобный случай представился сам собой. В первых числах октября под Киевом Малиновский, теперь уже маршал и главнокомандующий сухопутными войсками, проводил показательные учения. Впервые в нашей армии специально оборудованным танкам предстояло, пройдя своим ходом по дну реки, форсировать Днепр. На учения вызвали всех командующих округами, посмотреть и поучиться. В войну все они намучались: форсирование и малых, и особенно больших рек стоило большой крови. Теперь же… Завел танки, и через полчаса ты на той стороне. Как в сказке!

Жуков на учения не собирался. 8 октября его ожидали с официальным визитом в Югославии. Новые танки он уже видел, а с организацией учений Малиновский и сам справится. В конце сентября Жуков уехал из Крыма в Москву, следовало подготовиться к поездке. Перед отъездом позвонил отцу попрощаться. Отец пожелал маршалу семь футов воды под килем, успешных переговоров с Тито и невзначай сказал, что собрался в Киев поохотиться на уток, а заодно заскочит к Малиновскому на учения, полюбуется, как танки своим ходом проползают по дну реки.

Отец действительно намеревался поохотиться. Еще работая в Киеве, он неподалеку от районного городка Яготин открыл для себя прекрасное, заросшее камышом озеро. Там гнездилось множество уток, лысух, нырков и иной живности. Отец ездил в Яготин каждый сезон, а когда я подрос, он начал брать с собой и меня.

«Царская охота» в те времена отличалась от нынешней. На берегу озера — небольшой щитовой домик, удобства на два очка во дворе, освещение — керосиновое. Приезжал отец с товарищами в субботу поздно вечером, сразу ложились спать, человека по два-три в комнате, только отец имел собственную спальню площадью в пять-шесть квадратных метров. Вставали до рассвета. В Украине в августе, когда открывалась утиная охота, светает часов в пять. Наскоро умывались и рассаживались по крестьянским лодкам-плоскодонкам. Их с вечера пригоняли жители соседнего села, так они подрабатывали. Работа возчикам, возиям по-украински, предстояла нелегкая — несколько часов, орудуя шестом, проталкивать тяжелую лодку сквозь камышовые заросли. Утки, естественно, предпочитали места понедоступнее.

Отца возил местный милиционер, работник «органов». Остальные «возии» возникали и исчезали в зависимости от настроения и потребности в приработке. За услуги охотники расплачивались из своего кармана. Отец за этим следил.

В 1957 году в домик на берегу озера провели электричество. На самом озере неугомонный отец заставил местное начальство организовать утиную ферму, чтобы выращивать там для стола киевлян птицу по новейшей западногерманской технологии. Охоте ферма, естественно, мешала, но охота — баловство, а ферма — дело.

Отец позвонил из Крыма в Москву и предложил мне присоединиться к нему в Киеве. Я с радостью согласился. Он сказал, что меня может захватить с собой Брежнев. Он и еще несколько членов Президиума ЦК тоже собираются в Яготин. Об учениях отец не сказал ничего.

Судя по воспоминаниям Жукова и Мухитдинова, в Киев, кроме Козлова и Брежнева, из Москвы приехал Аристов, а из Ташкента — Мухитдинов. На аэродроме на правах хозяина всех встречал Кириченко, первый секретарь ЦК Компартии Украины, член Президиума ЦК. Охота прошла, как обычно, успешно.

По возвращении в Киев отец поселился в представительском Мариинском дворце рядом со зданием Украинской Верховной Рады. Оттуда, с днепровской кручи открывался замечательный вид на низинное левобережье, тогда еще почти не застроенное домами. Остальные гости разместились в гостиницах.

О том, что отец собирается в Киев, Жуков знал. Он знал и то, что отец пригласил туда кое-кого из членов Президиума. Их участие в маневрах не выходило за общепринятые рамки. Последние годы отец настаивал: партийное и государственное руководство должно знать, чем вооружена, чем дышит армия. Руководители республик, секретари обкомов зачастили на учебные стрельбы, полевые сборы, штабные учения.

Вечером 3 октября Жуков попросил соединить его с командовавшим Киевским военным округом маршалом Чуйковым. Вопросов к Чуйкову он не имел, но министр должен следить, что происходит в округах, особенно во время учений. Окончив стандартный доклад, Чуйков вместо привычного: «Разрешите быть свободным?» — замялся.

— Что у тебя еще? — недовольно спросил Жуков. Чуйкова он недолюбливал еще с войны, больно тот заносчив. — С маневрами и сборами справишься, не маленький.

— Так точно, товарищ маршал, — отчеканил Чуйков, помолчал и затем промямлил: — Так-то оно так, товарищ маршал, но все же лучше бы вам прибыть сюда самому.

Почему самому, Чуйков не сказал, но Жуков почувствовал, что слова эти он произнес неспроста. Чуйков не любил присутствия у себя на ученьях проверяющих и наблюдающих. Жуков решил позвонить Хрущеву, спросить, нет ли в нем нужды в Киеве. Он может на три дня отложить отъезд. Морской переход из Севастополя в Адриатическое море занимал как раз три дня. Заедет в Киев, а оттуда самолетом полетит в Белград. У Тито будет вовремя, 8 октября.

— Ни в коем случае, мы здесь сообща и без тебя справимся, — успокоил Жукова отец. — Когда вернешься из Югославии, тогда и поговорим.

Утром 4 октября Жуков вылетел в Севастополь.

Тем же утром все участники отправились в штаб учений, в район Канева. Погода испортилась, моросил, а временами откровенно поливал дождь. На сей раз к подъезду дворца отцу подали не обычный ЗИС-110 и даже не газик-вездеход, а зеленую, но не тускло-темного, военного цвета, а нарядного салатового оттенка «Победу». Горьковский завод освоил производство «Побед» — вездеходов с четырьмя ведущими колесами, и отцу не терпелось самому испытать новинку. Он тогда активно продвигал идею, что все легковые автомобили должны иметь вседорожную модификацию, — страна у нас бездорожная, крестьянская, дороги весной и осенью, а порой и летом растекаются грязью. Без четырех ведущих колес на них делать нечего.

«Победа» у парадного подъезда дворца выглядела нелепо. Отец с трудом втиснулся на переднее сиденье, дверца захлопнулась, и машина тронулась. Так они проехали по киевским улицам: впереди салатовая «Победа», за ней три охранника на газике, а следом — представительские лимузины с гостями рангом пониже.

Меня отец с собой не взял. Теперь я понимаю почему. Они собирались говорить не столько о новых танках, сколько о переменах в высшей власти. Что происходило на ученьях и вокруг них, я узнал только недавно из опубликованных документов и воспоминаний участников маневров. Весь день я слонялся по опустевшему дворцу, на улицу не выйдешь, вовсю поливает дождь. Сначала я зашел к помощникам отца, они разбирали почту и всем своим видом демонстрировали, что я им мешаю. Потом сходил на кухню, там тоже меня не ждали. Наконец устроился на диване в гостиной с книгой.

Между тем на учениях с рассветом 4 октября танки выдвинулись на исходные позиции, чуть позднее гости-генералы рассредоточились по штабам и наблюдательным пунктам, штатских гостей постарались пристроить попочетнее, но так, чтобы особенно не мешали. Отец вместе с Малиновским обосновались на главном командном пункте.

«Я оказался в машине с двумя генералами, — вспоминает Мухитдинов, — один из которых командовал наступающей дивизией. Лил проливной дождь, и нам выдали теплые генеральские формы (без погон) и плащ-палатки. Поскольку я с первого и до последнего дня находился на фронте, меня не поразило ничего из того, что я увидел. Все-таки учения есть учения, и как бы ни старались войска, здесь мало что напоминает настоящее поле боя».

Днепр форсировали без помех. Танки с привинченными на броню высокими трубами для забора воздуха в двигатели потихоньку сползали в воду. Вот уже над поверхностью видны только головки труб, потом трубы поползли вверх, танки выбрались на противоположный берег, стряхнули с себя дыхательные трубы и, попыхивая холостыми выстрелами, поползли на позиции «противника». Отец пришел в восторг: вот им бы такие танки в октябре 1943-го. Сколько тогда намучились, пока форсировали Днепр на баржах и плотах, сколько людей потеряли…

На следующее утро в Киеве последовал разбор учений.

«Итоги подвел Малиновский, за ним выступил Хрущев. Поначалу он ударился в военные воспоминания, радовался, что его помнят еще с военных времен. Покончив с прошлым, Хрущев перешел к задачам сегодняшнего дня. Потом выступали генералы, “участники боевых действий”, — читаем мы у Мухитдинова. — Хрущев попросил их подробно рассказать о недостатках боевой подготовки, и разговор вошел в новое, по-деловому критическое русло».

Объявили перерыв до вечера, но Малиновский попросил задержаться некоторых генералов, он перечислил их пофамильно, и всех командующих округами. Кроме членов Президиума ЦК один Малиновский знал заранее, о чем пойдет разговор. С ними отец поговорил накануне. Родион Яковлевич согласился, что поведение Жукова внушает опасения, и как ни прискорбно, но от него следует избавляться.

Командующие округами, узнав, в чем дело, тоже поддержали Хрущева. Жуков им порядком поднадоел. В ЦК давно шли жалобы на Жукова от генералов и маршалов. В первую очередь его обвиняли в нетерпимости и грубости, и то тут, то там проскальзывало страшное слово «бонапартизм». Предложенная Хрущевым кандидатура Малиновского в качестве министра их устраивала, он не мнит себя небожителем, как Жуков, а свой, понятный, хотя и требовательный. Без этого нельзя. В конце разговора отец посетовал, что кто-то сообщил Жукову о происходящем в Киеве. Он грешил на генерала армии Штеменко: штабиста Штеменко отец, как и многие фронтовые генералы, не любил еще с войны. В Генеральном штабе он имел репутацию доносчика, «человека из органов», плюс считался отъявленным интриганом, любителем стравливать сослуживцев и, что много опаснее, настраивать Сталина против тех, кто ему в чем-то не угодил. После ареста Берии выяснилось, что опасения небеспочвенны, Штеменко не просто сотрудничал с Лубянкой, но почти единственный, кто в антибериевском Министерстве обороны до последнего момента поддерживал тесные контакты с Лаврентием Павловичем, информировал его о настроениях высшего генералитета. После ареста Берии генерала армии Штеменко понизили в звании и отправили подальше от Москвы, в штаб Сибирского военного округа. Жуков Штеменко протежировал, но и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить Хрущева вернуть Штеменко в Москву, восстановить в звании, а потом, в 1956 году, назначить на один из самых ответственных постов в Генеральном штабе — начальником Главного разведывательного управления.

То, что информация исходила от Чуйкова, отец и вообразить себе не мог. Он считал Жукова и Чуйкова несовместимыми антиподами. Оба жесткие, где-то жестокие, упрямые, так и не поделившие славу, спорившие до хрипоты, кто из них на самом деле принял от немецкого генерала Крепса капитуляцию Берлина, командующий армией Чуйков или командующий фронтом Жуков. Допытываться, кто сообщил Жукову о «перешептывании» с генералами, отец не стал, теперь это не имело практического значения.

После деловой части, как это было принято, последовал банкет. «Штатских раскидали среди военных, — пишет Мухитдинов, — столы накрыли щедро, пили, ели досыта, языки развязались, разговоры становились все оживленнее и откровеннее. Командующие округами и генералы рангом пониже наперебой говорили о промахах в руководстве войсками, низком уровне боевой подготовки, забвении политико-воспитательной работы. Не забывали славить ЦК и сидевшего во главе стола Хрущева. В конце ужина Никита Сергеевич очень тепло попрощался с военными, и они пожелали ему здоровья, успехов. Все, начиная с Малиновского, заверили, что армия будет твердо поддерживать мудрый политический курс руководства партии.

После банкета мы, члены Президиума ЦК, пошли к себе.

— Ну, кажется, все ясно, — сказал Хрущев, — армия с нами, не подведет. Пойду спать».

6 октября все возвратились в Москву.

Крейсер «Куйбышев», с министром обороны СССР маршалом Жуковым на борту, в этот день проследовал через проливы Босфор и Дарданеллы и взял курс на Адриатику.

В Москве отца ожидал сюрприз, и очень неприятный. В ЦК лежало письмо от первого заместителя начальника Главного разведывательного управления Генерального штаба, «правой руки» Штеменко, генерал-полковника Хаджи-Умар Джафаровича Мамсурова.

Еще во время гражданской войны в Испании он начал заниматься организацией диверсий. Его даже упомянул писатель Эрнст Хемингуэй в романе «По ком звонит колокол». Нападение Германии на СССР Мамсуров встретил в должности начальника Специального отдела «Диверсии и ликвидации», тогда еще не «Главного», а просто разведывательного управления. Там занимались такими же операциями за рубежом, в том числе и ликвидацией, что и Судоплатов в Госбезопасности. В 1941 году его, так же как и Судоплатова, «бросили» на организацию партизанских отрядов.

Судоплатову поручили юго-западное направление и одновременно общую координацию дел, а Мамсурова 8 августа 1941 года в качестве «Уполномоченного по руководству партизанским движением» послали в Ленинград. Затем он командовал дивизией, снова вернулся в разведку.

После войны он опять на командной должности, в 1956 году командовал армией в Венгрии. Оттуда он перешел в Генеральный штаб уже в новом качестве — заместителя главы военной разведки. Совсем недавно, летом 1957 года, Жуков своим приказом назначил Мамсурова по совместительству начальником только что созданной под Тамбовом школы армейских диверсантов. Тем самым подчеркивалось особое положение школы, ее значимость в глазах министра обороны. Диверсанты и разведчики в армии существовали всегда, и Мамсуров такого рода делами занимался большую часть своей жизни, но генерала удивило и насторожило предупреждение Жукова: никому о новом назначении ни слова. О школе знают только три человека: он, начальник ГРУ Штеменко и сам Мамсуров. Во врученном Мамсурову приказе об образовании школы с более чем двумя тысячами военнослужащих — чуть побольше полка он не обнаружил ссылок на Постановление ЦК и Совета Министров СССР, только приказ министра обороны и только его подпись. Такого он не припоминал за всю свою долгую службу. По правилам того времени, не то что школу диверсантов, пехотный полк не допускалось формировать без санкции, по крайней мере, соответствующего отдела ЦК, а чаще требовалось отдельное решение Президиума. После некоторых колебаний Мамсуров написал обо всем Хрущеву.

Отец пригласил Мамсурова к себе. Мамсуров подробно рассказал о школе, о ее структуре, не забыл упомянуть, что непосредственно подготовкой будущих диверсантов занимается бывший начальник разведки 1-го Белорусского фронта, им в конце войны командовал Жуков, а ныне еще один заместитель и доверенное лицо Штеменко, генерал Трусов. Тот самый Трусов, который, как пишет историограф маршала Жукова, писатель Владимир Карпов, «весной 1945 года, после окончания боев… по приказу Сталина и Жукова арестовал правительство адмирала Деница — преемника Гитлера. Причем провел эту головокружительную операцию в городе Фленсбурге, находившемся в английской зоне оккупации».

Карпов, в прошлом фронтовой разведчик, Герой Советского Союза, тоже оказался втянутым в это дело. С ним встретился Трусов и предложил пойти работать в школу, по словам Карпова, заместителем начальника. Трусов объяснил, что организация школы служит прелюдией к формированию целой дивизии специального назначения. В военных округах в поддержку ей создаются особые бригады. Перед Карповым открывались блестящие перспективы. В августе 1991 года он писал в «Правде, что: «сформированные (в 1989–1990 годах) в составе МВД подразделения ОМОН являются микроскопическими по сравнению с хорошо организованными тогда силами для специальных операций». От заманчивого предложения Карпов отказался и что происходило дальше, не знал.

После разговора с генералом Мамсуровым у отца отпали последние сомнения. То, что вся эта самодеятельность происходит под крылом у Штеменко, выглядело особенно зловеще. Отец решил немедленно разобраться во всем сам. Первым делом он позвонил исполнявшему на время отсутствия Жукова обязанности министра обороны маршалу Коневу, спросил, слышал ли он о такой школе?

— Понятия не имею, — ответил маршал и попытался в свою очередь расспросить отца.

Отец только крякнул, пообещал Ивану Степановичу поговорить поподробнее позднее, сейчас он очень занят, и набрал номер телефона начальника Генерального штаба маршала Василия Даниловича Соколовского. Тот тоже оказался неосведомленным о школе диверсантов, а разведка структурно входила в Генштаб, и Штеменко числился его заместителем. Некоторую ясность внес командующий сухопутными войсками маршал Малиновский, у него в округах образованы диверсионные роты спецназначения, по одной-две на округ, всего семнадцать. Но о школе диверсантов и он понятия не имел.

Создавалась пикантная ситуация, формировались не просто новые армейские подразделения, а совершенно новая боевая функциональная структура, а об ее предназначении, задачах, месте, занимаемом в войсках, вообще о ее существовании никто ничего не знал, даже самое высокое военное командование. Как маршалы смогут планировать использование в боевых операциях подразделений организацию, которую от них держат в секрете? Или у школы диверсантов совсем иные цели? Поневоле отцу на ум приходили самые зловещие мысли. Отец считал, что им очень повезло: Жуков в отъезде, до его возвращения в Москву оставалось еще более недели. После Югославии с 17 октября начинался визит в Албанию.

Забегая вперед, скажу, что в своем выступлении на состоявшемся в конце октября Пленуме ЦК отец не скрывал опасений. «Относительно школы диверсантов, — говорил он, — об организации этой школы знали только Жуков и Штеменко. Думаю, что неслучайно Жуков опять возвратил Штеменко в разведывательное управление. Очевидно, Штеменко нужен был ему еще для темных дел… Неизвестно, зачем было собирать этих диверсантов без ведома ЦК. Разве это мыслимое дело? И это делает министр обороны, с его характером. Ведь у Берии тоже была диверсионная группа, и перед тем, как его арестовали, Берия вызвал группу головорезов, они уже были в Москве, и если бы его не разоблачили, то неизвестно, чьи головы полетели бы». Оставлю на совести отца упоминание о Берии. Мне в связи с Жуковым оно режет слух. Но отцу виднее. Известно, что в критические моменты маршал, если того требовало дело, его дело, чужими жизнями жертвовал не задумываясь. Правда, тогда шла война. Но характер не переделаешь.

Не добившись ничего от маршалов, отец вызвал генерала Штеменко. Мгновенно оценив обстановку, тот решил все валить на Жукова.

— Виноват, — стоя перед Хрущевым в цековском кабинете, оправдывался генерал армии, — это не моя инициатива. Мне маршал Жуков приказал, а он не только министр обороны, но и член Президиума ЦК. Я думал, что он все утряс в верхах и обычного постановления об организации школы не требуется.

После разговора со Штеменко отец отбросил последние сомнения, если они у него еще оставались: Жукова надо снимать, и сделать это оперативно, до его появления в Москве.

Штеменко тоже понял, что Хрущев знает все. А раз так, то ему следует, пока он еще начальник ГРУ, предпринять все доступные ему меры и, в первую очередь, предупредить Жукова.

Выйдя из кабинета отца, Штеменко поспешил на неподконтрольный никому, кроме его самого, узел связи ГРУ. Оттуда он послал Жукову сообщение о развертывающихся в Москве событиях. Штеменко шел на риск, но на риск оправданный. Если маршал успеет принять меры, какие и как, он не знал, то его, Штеменко, будущее… Сомнений не возникало, он взлетит высоко. Очень высоко. Если же ничего не получится, то, судя по разговору с Хрущевым, его, так или иначе, освободят от должности, в ГРУ ему больше не служить. Осторожный Штеменко сформулировал шифровку Жукову с расчетом на любой поворот в будущем. Он лично проследил за тем, как с узла связи передали сообщение и, не заходя в кабинет, уехал домой.

17 октября 1957 года, на следующий день после упомянутых выше разговоров, собрали Президиум ЦК, он освободил генерала Штеменко от должности начальника ГРУ Генерального штаба и возвратил командование ГРУ в руки генерала Михаила Алексеевича Шалина, который возглавлял разведку до Штеменко, в 1953–1956 годах. Первым заместителем у Шалина остался генерал-полковник Мамсуров.

Но главным на Президиуме в тот день стал не вопрос о Штеменко, его решили походя, говорили о самом Жукове. По пункту 2 «О состоянии политической работы в Советской Армии» докладывал начальник Политического управления генерал-полковник Желтов. Из военачальников в зале заседаний, кроме него, присутствовали: командующий сухопутными войсками маршал Малиновский и Главнокомандующий войсками Варшавского Договора маршал Конев. В виду секретности и деликатности поставленного на обсуждение вопроса, больше никого от Министерства обороны не пригласили. Говорили о политико-воспитательной работе, но все понимали — речь идет о судьбе Жукова.

С первого дня своего воцарения в Министерстве обороны в 1953 году Жуков откровенно третировал Желтова, сам ему не звонил, на совещания не приглашал, делал вид, что его просто не существует. В феврале 1956 года уговорил отца не избирать Желтова ни в ЦК, ни в Ревизионную комиссию под предлогом, что ему уже подыскивают замену. Желтов все это знал и, в свою очередь, возненавидел Жукова. Ненавидел его молча, он же не просто министр обороны, но и член ЦК. По положению Желтов не подчинялся Жукову — министру, выходил на ЦК, то есть на того же Жукова — члена Президиума.

Докладывая, Желтов старался сохранять видимость объективности, но ему это плохо удавалось.

— Политическая работа в армии принижена, — жаловался он. — Мне, начальнику Политического управления, запрещено выезжать в войска без разрешения. Министр, товарищ Жуков, относится ко мне неприязненно. Из-за чего? Он считает, что я в 1955 году возражал против его назначения министром обороны!

Последнее — явная нелепица. Никому и в голову не приходило спрашивать какого-то Желтова, назначать или не назначать Жукова. Возможно, Желтов выражал недовольство таким решением, а Жуков об этом прознал.

Желтов припомнил Жукову все: и угрозы заставить политработников научиться командовать войсками, а то они привыкли только языком молоть. «Сорок лет болтают, потеряли всякий нюх, как старые коты», и это он говорит о политических работниках, — возмущался Желтов. В зале захихикали, но генерал невозмутимо продолжал:

— В другом месте Жуков заявляет: «Им, политработникам, только наклеить рыжие бороды и дать кинжалы, они перерезали бы всех командиров».

После Желтова попросили высказаться маршалов. Выступление Желтова их обидело.

— Складывается впечатление, что одному Желтову близки политорганы, а нам они чужды. Это неверно, — начал без пяти минут министр обороны маршал Малиновский. — Другое дело, не сложились отношения у начальника Политического управления с министром, есть натянутость. Надо все излагать объективно. Больно слышать, что наши маршалы зазнались, они такого упрека не заслужили. Положение в войсках товарищ Желтов изложил необъективно. Низовые работники на товарища Желтова обижаются, попасть к нему на прием невозможно.

— Не могу согласиться с оценкой товарищем Желтовым состояния политработы в армии, — маршал Конев вторит маршалу Малиновскому. — Нельзя противопоставлять политработника командиру. Кадры армии преданы партии. Не соответствует истине, что военачальник, что хочет, то и делает. А вот личные отношения между министром и начальником Политического управления ненормальные.

Ни Малиновский, ни Конев и словом не обмолвились о Жукове, его судьба предрешена, они об этом знали и такое решение одобряли. Они вступились за честь Вооруженных сил, в которых служили до Жукова и будут служить после него. Выступления Желтову, по их мнению, необъективного, они не простили и не собирались прощать. Забегая вперед, скажу, что новый министр обороны маршал Малиновский, в 1958 году, через несколько месяцев после описываемых событий, выживет генерал-полковника из армии и последнего без шума переведут на работу в ЦК.

После Конева пришла пора высказываться членам Президиума ЦК, не столько о политработе в войсках, сколько решать судьбу своего коллеги по Президиуму товарища Жукова.

— Морально-политическое состояние армии высокое, — заговорил первым Суслов. — А роль политорганов ослаблена. Виноват в этом Жуков.

За ним выступили все до единого присутствовавшие на заседании члены и не члены Президиума ЦК.

Я не стану утомлять читателей даже кратким изложением того, что они говорили. Все на разные лады повторяли: «Виноват Жуков, с политработой в армии неблагополучно, Малиновский с Коневым обязаны не Желтова атаковать, а помочь ЦК наводить порядок в Вооруженных силах».

— Доклад Желтова вопиет о недостатках в армии, — подвел итог отец, — реакция товарищей Малиновского и Конева тоже однобока. Нельзя позволять Жукову сидеть у нас на шее. Придется объезжать. Для выработки предложений создать комиссию в составе: Суслова, Кириченко, Беляева, Игнатова, Козлова, Кириленко, Фурцевой, Малиновского, Конева, Желтова, Мжаванадзе, Мухитдинова и Калнберзина.

Назначенные Президиумом ЦК комиссары уже через день, 19 октября 1957 года, представили проект постановления «Об улучшении партийно-политической работы в Советской Армии и Военно-Морском флоте».

В числе других мероприятий они предлагали обновить руководство Министерства обороны, другими словами, сместить Жукова. Таким образом, судьба Жукова решилась 17–19 октября. После этого отец решил еще раз поговорить с военными, но уже в более широком кругу. 23 октября 1957 года он выступил на офицерском собрании в Москве. Подобные мероприятия с участием членов Президиума ЦК прошли и в других военных округах. О снятии Жукова с должности прямо не говорили, но в том, что она не за горами, сомнения ни у кого не возникало.

Жукову ничего не сообщили, дожидались его возвращения в Москву. Связь с находившейся в Албании делегацией взял под жесткий контроль ЦК, но они опоздали, после шифровки Штеменко Жуков если и не знал о происходящем в Москве, то догадывался.

Жуков, как и положено, регулярно информировал Москву о своих встречах и разговорах сначала в Югославии с Тито, затем с лидером Албании Энвером Ходжей. Постепенно в шифровках Жукова нарастало раздражение: в Югославии его встречают восторженно, а вот освещение визита в советской прессе маршалу откровенно не нравилось. «Все югославские газеты полностью опубликовали тексты моих речей, — писал он 12 октября в строго секретной телеграмме, адресованной лично Хрущеву, — а наша “Правда” ограничилась лишь скороговоркой, что министр обороны СССР Г. К. Жуков и его югославский партнер Иван Гошняк “обменялись речами”».

Жуков чувствовал, что все это неслучайно, нервничал, сердился, но на расстоянии поделать ничего не мог. Он не ошибался, необычно скромное освещение его визита делалось с санкции Секретариата ЦК. Чтобы успокоить Жукова, ему ответили, текст телеграммы утвердили 14 октября на заседании Президиума ЦК, что тут замешана высокая политика: одновременно с его поездкой, в Китай поехала делегация Верховного Совета, а не секрет, что Мао не переносит Тито и вообще югославских «ревизионистов». Вот и решили не раздражать китайцев. Жуков объяснений не принял. Сухость сообщений в «Правде» окончательно вывела маршала из себя. На фронте он под горячую руку мог расстрелять первого попавшегося «виноватого», сейчас же Георгий Константинович излил свое раздражение на ни в чем не повинного корреспондента «Правды» в Югославии Ткаченко. «Маршал Жуков в личной беседе со мной выразил резкое неудовольствие тем, что московские газеты дают сухие материалы о его пребывание в Югославии, — 19 октября, уже из Албании, корреспондент Ткаченко докладывал в Москву своему главному редактору Павлу Сатюкову. — О пребывании тов. Жукова в Албании мы передаем подробные репортажи и отчеты». Оправдывался он напрасно, его репортажи «подсушивали до нужной кондиции» в Москве.

Несмотря на все свое раздражение, Жуков тогда даже не намекнул на полученную от Штеменко информацию и только после отстранения от должности позволил себе высказаться.

«Находясь в Албании, я получил сведения о том, что Президиумом ЦК до моего возвращения в Москву созван партактив военных работников, и мне из Москвы не могут передать, по каким вопросам проходит партактив, на котором присутствует весь руководящий состав Армии и Флота и в полном составе Президиум ЦК партии», — пишет в своих воспоминаниях маршал.

Уже не Штеменко, несколько дней находившийся не у дел, а кто-то другой информировал Жукова о происходивших в Москве событиях. Кто? На этот вопрос Жуков отвечает сам: «Вполне естественно, меня не могло не насторожить и не взволновать то обстоятельство, что актив собран почему-то в мое отсутствие. Я запросил своего первого заместителя Конева. Он ответил через мой секретариат. Настроение было испорчено. Через пару дней мы вылетели из Албании в Москву».

Конев очень рассчитывал занять место Жукова. Он считал себя военачальником посильнее Жукова, просто ему меньше повезло в жизни. Это он, а не Жуков, в мае 1945-го мог бы взять Берлин, если бы его не попридержали из Москвы. В общем, кресло министра обороны он считал своим по праву. Когда выяснилось, что Хрущев остановил свой выбор на Малиновском, Конев смертельно обиделся на него, на всю оставшуюся жизнь возненавидел Малиновского, а к Жукову тут же проникся симпатией как к несправедливо обиженному. Вот он и счел себя обязанным проинформировать Георгия Константиновича о творимых за его спиной «безобразиях».

Заседание Президиума ЦК, на котором решили официально объявить об отстранении Жукова, приурочили к посадке, возвращавшегося из Тираны Ту-104 с военной делегацией на борту. Они приземлились во Внуково 26 октября во второй половине дня. Предоставлю самому Жукову возможность описать дальнейшие события.

«Приземлились мы в аэропорту Внуково. В окно самолета я увидел встречающих меня всех маршалов Советского Союза и главнокомандующих всеми видами Вооруженных сил, среди которых был Чернуха — технический работник при Президиуме ЦК.

После того как мы все перездоровались, ко мне подошел Чернуха и сказал, что меня сейчас же приглашают на Президиум ЦК. Там, говорит Чернуха, все в сборе. Я сказал, что заеду домой, переоденусь и сейчас же приеду.

Явившись в Президиум, я увидел за общим столом всех членов и кандидатов Президиума, а также всех тех маршалов, кто встречал меня на аэродроме. Мне предложили коротко доложить о поездке в Югославию и Албанию. Я доложил основное.

Хрущев предложил утвердить отчет. Затем он сказал:

— За время вашего отсутствия Президиум ЦК провел партполитактив Министерства обороны. По этому вопросу доложит Суслов.

Вопрос, по которому предстояло доложить Суслову в повестке дня заседания Президиума ЦК, за номером десять “О состоянии партийно-политической работы в Советской Армии и состоянии руководства Министерства обороны”.

— На партактиве установлено, — начал Суслов, — что министр обороны маршал Жуков в своей деятельности проводит неправильную политическую линию, игнорируя политических работников, игнорируя Главное политическое управление, а политработников считает бездельниками. Маршал Жуков груб во взаимоотношениях с подчиненными и поощряет тех, кто выставляет его как выдающегося полководца».

Последние слова требуют пояснения. В те дни, как на упомянутом выше заседании Президиума ЦК от 17 октября, так и на многочисленных активах, говорили о помпезном полотне, на котором Жуков изображен на белом коне в позе Георгия Победоносца, о документальных кинофильмах, сценарии которых правились лично Жуковым и лично под Жукова, и о многих других подобных «проявлениях нарастающего культа личности».

После Суслова предоставили слово Жукову. В воспоминаниях он о своем выступлении не сказал ни слова, придется довольствоваться отрывочными записями Малина.

«Готов признать критику и поправить ошибку, — начал Жуков, надеясь, что все еще, возможно, и обойдется. — Не считаю правильным, что без меня собирали совещание военачальников, где обсуждали вопрос обо мне. Вывод, что я стремился отгородить Вооруженные силы от партии, считаю диким. Отметаю обвинения, что я кому-то запрещал информировать ЦК. Прошу расследовать заявление о принижении партийно-политической работы в армии. Я этого не признаю. Желтова же считал и считаю слабым руководителем. О культе личности: ляпсусы, видимо, есть, но слава мне не нужна.

Тут Жуков явно покривил душой — военные, как и артисты, обожают славу, почет, ордена, аксельбанты, кокарды. Жуков в этом ничем не отличался от своих коллег, разве что оснований к тому у него имелось побольше, чем у других.

— Прошу назначить комиссию для расследования, — произнес в заключение Жуков и сел. Он еще не осознавал, что никаких комиссий не требуется, решение уже принято без него, и сейчас присутствовавшие на заседании занимаются его оформлением.

Следом за Жуковым выступал Булганин.

— Линия на отгораживание от партии была, — Николай Александрович не имел никакого желания щадить давно ему антипатичного Георгия Константиновича. — В руководстве Министерства обороны Жуков попросту опасен. Много на себя берет.

Дальше Булганин говорил об уже известной нам школе диверсантов. Жуков попытался отбиваться, сказал, что в имеющихся в армии семнадцати ротах спецназа подготовка неудовлетворительная, вот он и решил… Однако на его слова никто не обратил внимания. Отец предоставил слово Микояну.

— Неприятно разбирать этот вопрос, — нащупывал нужный тон дипломатичный Анастас Иванович, — но интересы партии требуют одернуть Жукова. Отношение армии к партии вызывают тревогу.

Он начал приводить факты, я о них уже писал выше. В заключение Микоян припомнил Жукову его угрозу «молотовцам» в июне этого года обратиться через их голову и через голову партийных организаций к народу. Микояна настораживало даже не столько само заявление, в пылу борьбы оно звучало не так неуместно, а то, как позднее подавал свои слова Жуков, выступая по итогам июньского Пленума на партийном собрании Московского военного округа, а затем на разборе военных учений в городе Борисове в Белоруссии. И тут и там Жуков с напором повторял, что если группа не прекратит борьбу, то он обратится к армии и народу и его поддержат. Получалось, эти слова неслучайно вырвались в пылу спора, а…

Жуков слушал Микояна угрюмо уставившись в стол. Он наконец понял: судьба его решена.

«Затем выступил Брежнев (из всех выступавших Жуков, кроме Микояна, запомнил только его. — С. Х.). — Он наговорил, что было и чего никогда не было. Что я зазнался, что я игнорирую Хрущева и Президиум ЦК, что я пытаюсь навязать свою линию ЦК, что я недооцениваю роль военных советов…»

Игнатов и Беляев, получив слово после Леонида Ильича, ничего нового не сказали, присоединились к мнению, что Жукова надо из власти убрать.

Следующим выступил Мухитдинов. Он утверждает, что он Жукова не осуждал, а только критиковал, что вызвало недовольство Хрущева. Но написал он это, когда Жуков вновь (и заслуженно) стал героем…

А вот как звучат слова Мухитдинова в изложении Малина:

«Проводимая товарищем Жуковым линия вызывает тревогу. Оторвалась Армия от ЦК. Военные не информируют ЦК о своих действиях. Развивается подхалимство. Началось избиение кадров».

Я не стану цитировать остальных выступавших, все они говорили в унисон, только Ворошилов позволил себе позлорадствовать.

«Как ты, товарищ Жуков, мог произнести: “Я обращусь к народу и партии?” — звучал возмущенный тенорок Климента Ефремовича, не забывшего, что угрозу Жуков адресовал ему и его соратникам, а не Хрущеву. — Как ты позволил себе создать школу диверсантов без решения ЦК? Все это крайне подозрительно. Ты, товарищ Жуков, человек малопартийный».

Ворошилов замыкал череду выступающих. Хрущев объявил короткий перерыв.

Рассказывают, я сам от отца этой истории не слышал, что он спросил тогда Жукова, кого тот считает достойным себе преемником на посту министра обороны? Георгий Константинович якобы назвал Конева. Кроме Штеменко только он один сохранил ему верность, предупредил о надвигающихся событиях. Разыгрывая «коневскую карту», Георгий Константинович не знал, что Иван Степанович за истекшую пару дней снова сменил ориентиры.

Хрущев, согласно пересказываемой мною версии, якобы сказал, что Конев — фигура достойная, но они остановили свой выбор на Малиновском.

После перерыва с заключением выступил отец: «Есть мнение освободить товарища Жукова от должности министра обороны и вместо него назначить маршала Малиновского, — я передаю его слова в изложении Жукова. — Есть также предложение послезавтра провести Пленум ЦК, где рассмотреть деятельность товарища Жукова».

Предложение приняли единогласно.

— Если мне не доверяют, то министром обороны я быть не смогу, — отозвался Жуков.

В тот же день вечером о решении Президиума ЦК сообщило московское радио.

Я уже описывал, как случайно подслушал телефонный разговора отца с Жуковым в субботу, сразу после заседания Президиума ЦК. А вот как воспроизводит тот же разговор Жуков, правда, уже в 1964 году: «Возвратясь на квартиру с Президиума ЦК, я решил позвонить Хрущеву, чтобы выяснить лично у него истинные причины, вызвавшие столь срочное освобождение меня от должности и постановку обо мне вопроса на созванном Пленуме ЦК КПСС. Я спросил: “Никита Сергеевич! Я не понимаю, что произошло за мое отсутствие, если так срочно меня освободили от должности министра, и тут же ставится вопрос обо мне на специально созванном Пленуме ЦК?”

Хрущев молчал.

Я продолжил: “Перед моим отъездом в Югославию и Албанию со стороны Президиума ЦК ко мне не было никаких претензий, и вдруг целая куча претензий. В чем дело? Я не понимаю, почему так со мною решено поступить?”

Хрущев ответил сухо: “Ну вот, будешь на Пленуме, там все и узнаешь”.

Я сказал: “Я считал, что наши прежние дружеские отношения дают мне право спросить лично у вас о причинах столь недружелюбного ко мне отношения”.

Хрущев: “Не волнуйся, мы еще с тобой поработаем”.

На этом, собственно говоря, и закончился наш разговор».

В понедельник, 28 октября 1957 года, в 11 утра, в Свердловском зале Кремля открылся Пленум ЦК КПСС. Докладывал Суслов. Думаю, что отец не смог пересилить себя и перепоручил эту неприятную миссию «главному идеологу». Ведь формально собрались обсудить состояние политработы в войсках.

«Недавно Президиум ЦК узнал, что товарищ Жуков без ведома ЦК принял решение организовать школу диверсантов в две с лишним тысячи слушателей… — говорил Суслов. — Товарищ Жуков даже не счел нужным информировать ЦК об этой школе. О ее организации должны были знать только три человека: Жуков, Штеменко и генерал Мамсуров, который был назначен начальником этой школы. Но генерал Мамсуров как коммунист счел своим долгом информировать ЦК об этом незаконном действии министра». Затем Суслов повторил эффектно прозвучавшие на Президиуме ЦК слова Жукова о старых котах, потерявших нюх, армейских политработниках, которым дай кинжалы и наклей рыжие бороды, так они всех командиров перережут. Слова Суслова произвели ожидаемый эффект. Присутствующие в зале захохотали, но, спохватившись, быстро смолкли. Кто-то наиболее активный даже выкрикнул: «Позор!»

Не стану подробно пересказывать ход Пленума, его стенограмма опубликована и доступна всем интересующимся.

Оттеню лишь некоторые детали. Дождавшийся своего часа Желтов, он выступал с содокладом, отыгрался в нем за все годы унижений. Брежнев выступал на Пленуме напористо, за сердце не хватался, как это случилось с ним в июне в стычке с Кагановичем. Теперь сомнений, кто победитель, не возникало.

«Откровенно говоря, мы боимся Жукова», — проговорился в своем выступлении Микоян.

«Из партийных и советских работников на Пленуме почти никто не выступал, но зато выступили единым фронтом большинство маршалов, которые при мне занимали должности заместителей министра обороны, и начальник Главного политического управления Желтов, — вспоминает Жуков. (Это и естественно, речь шла о министре обороны, и отец хотел заручиться поддержкой генералитета, а не секретарей обкомов и председателей совнархозов. — С. Х.) Чувствовалось, что они подготовились к тому, чтобы всячески принизить и очернить мою деятельность. Особенно в этом направлении старались Малиновский, Соколовский, Еременко, Бирюзов, Конев и Горшков.

Выступавшие сводили дело к тому, что я якобы игнорирую партполитработу в армии, пытаюсь оторвать армию от ЦК и прочее… В своих выступлениях они старались наперебой дискредитировать мою деятельность, всячески принижали мои заслуги в годы Великой Отечественной войны, договариваясь при этом до явного абсурда и фальсификации.

Даже Хрущев и тот вынужден был одернуть маршала А. И. Еременко, который в пылу своей крикливой речи сказал: “А что Жуков? Говорят, он осуществил личное руководство Сталинградской битвы, а его там и не было”.

Хрущев: “Ну, Андрей Иванович, ты это зря. Жукова как полководца мы знаем хорошо. У кого не выходило на фронте, у Жукова всегда выходило и выходило хорошо”».

Отец не раз повторял, что военные сродни писателям, — никак не могут разделить славу, при первой возможности начинают обливать друг друга грязью.

Что же до планирования Сталинградской операции, то, согласно документам Генерального Штаба, координировал ее подготовку и проведение генерал Василевский. Он занимался ею в Москве, он же выезжал в расположение оборонявшегося из последних сил, а теперь подготавливающего контрудар Сталинградского фронта его командующему Еременко и нависавшему сверху уступом над немецкими порядками Донского фронта генералу Рокоссовскому. Там тоже готовились к прорыву немецких позиций. Жуков появлялся в Сталинграде эпизодически, наездами, он, как я уже писал, в это время организовывал наступление под Ржевом. Вспоминать о нем Георгий Константинович не любил и не вспоминал. О своих поражениях военачальники обычно стараются не говорить.

В ответ на реплику Хрущева, к Сталинграду впрямую не относившуюся, присутствовавшие на Пленуме военачальники начали вспоминать, приезжал ли Жуков в Сталинград, а если да, то когда и сколько раз?

Отец, находившийся на Сталинградском фронте до окончания операции, активно включился в это импровизированное расследование. Сошлись на том, что Жуков точно появился на Сталинградском направлении летом, когда город как раз начали бомбить.

«Страшное дело, — вспоминал отец, — весь город в огне». Жуков попытался организовать контрудар с севера, но неудачно. Войска понесли большие потери, но немцев не только не отбросили от Волги, но даже не остановили. Жуков доложил Сталину, что город не удержать, и уехал.

Кому-то припомнилось, что перед наступлением он появился в расположении войск Еременко, а затем Рокоссовского. Другие стали возражать. Хрущев стал на сторону первых. Правда, Жуков тогда у них останавливался ненадолго, спешил на Западный фронт, объявил, что именно там, под Ржевом, на Московском направлении, он одержит решительную победу, погонит немцев на запад. Сталинград же ему поможет, наступление на Волге лишит противника маневренности, не позволит перебросить подкрепления под Ржев.

После поражения под Ржевом и окружения армии Паулюса под Сталинградом Жуков снова приехал к ним, злой, донельзя расстроенный своей неудачей и, видимо, завидовавший более удачливому генералу Еременко. Отец тогда в одном из разговоров посетовал, что войск у них маловато, кольцо окружения получилось жиденьким, если Паулюс решит прорываться, он легко сомнет наши части и уйдет.

— Надо бы, Георгий, танков подбросить, — попросил он у Жукова подкреплений, — уйдет шельмец, жалко.

— Пусть катится к…, — Жуков отпустил смачное выражение, неформальную лексику он любил и охотно ею пользовался. — Пусть катится, держать его не станем.

Отец понял, что подкреплений они не получат.

Спор о том, что, где и когда говорил Жуков в 1942 году, постепенно сошел на нет. Слово предоставили маршалу Коневу.

«Конев поразил меня своей беспринципностью, — продолжает возмущаться Жуков. — Как известно, Конев был моим первым заместителем. Ему минимум три месяца в году приходилось замещать меня по должности министра обороны, следовательно, очень часто приходилось проводить в жизнь все основные задачи, которые стояли перед Министерством обороны, повседневно контактируя и с ЦК, и с правительством. И я не знаю случая, когда он имел бы особую от меня точку зрения по всем принципиальным вопросам. Он часто хвалился тем, что у нас в течение долгих лет совместной работы выработалась общая точка зрения по всем основным вопросам строительства и подготовки вооруженных сил.

Как старого политработника, я ценил Конева и прислушивался к его советам по вопросам воспитания личного состава и практическим вопросам партийно-политической работы.

Конев часто уверял меня в своей неизменной дружбе. И каково же было мое удивление, когда он на Пленуме заявил, что он, Конев, никогда не был мне другом, что он всегда считал, что я явно недооценивал его работу, что я его игнорировал, и что он, Конев, по ряду вопросов не был согласен со мной, но что он опасался ставить вопросы о разногласии перед Президиумом ЦК, считая, что Жуков проводит вопросы, согласовав с Президиумом».

Согласно стенограмме, Жуков выступил на Пленуме дважды, все предъявленные ему обвинения, естественно, отрицал, но почему и зачем он организовал школу диверсантов без санкции Президиума ЦК и втайне от начальника Генштаба, вразумительно не объяснил. Сказал только, «что эти ошибки — не следствие отклонения от линии партии, а просто человеческие ошибки, от которых никто не застрахован…

Как я воспринимаю освобождение меня от должности? — продолжал Жуков. Я покривил бы душой, если бы выразил восторг. Я любил свою работу, отдавал ей все свои силы и, считаю, не без пользы. Но считаю, чтобы поправить крупные недостатки в партийно-политической работе в Вооруженных силах, решение об освобождении меня от должности и назначении товарища Малиновского, безусловно, правильное, и у меня не вызывает и не вызовет никакой обиды. Я это заявляю честно… Критику по своему адресу, прозвучавшую здесь, на Пленуме, я в основном признаю, считаю правильной, рассматриваю ее как товарищескую партийную помощь лично мне и другим военным работникам… Меня уже выводили один раз из ЦК, при жизни Сталина, в 1946 году… Тогда, товарищи, я не мог признать и не признал правильным вывод меня из Центрального Комитета, не признал правильными предъявленные мне обвинения. Сейчас другое дело. Я признаю свои ошибки и даю слово ЦК полностью устранить имеющиеся у меня недостатки. В этом я заверяю через наш Центральный Комитет, всю нашу партию».

Выступая, Жуков очень волновался, «голос у него сорвался, видимо, он проглотил подступившие слезы», — отмечает Мухитдинов.

Отец, когда его отрешили от должности в октябре 1964 года, тоже не смог сдержать слез.

Пленум ЦК утвердил решение Президиума освободить Жукова от руководства Министерства обороны и вывел его из состава Президиума ЦК.

Жукова удивил не один Конев. Отец рассказывал, что уже после Пленума, когда, как водится, началась проработка его решений, на одном из собраний в Министерстве обороны в присутствии самого Жукова, с критикой бывшего министра особо рьяно выступал маршал Москаленко, командующий противовоздушной обороной страны, в недавнем прошлом человек, близкий к Жукову. Его холерический характер военные хорошо знали, на протяжении получаса он мог облить человека грязью, потом расцеловать и снова начать поносить.

На сей раз Москаленко с пафосом изобличал, обнажал и клеймил ошибки Жукова. Тот терпел, терпел, потом не выдержал и ехидно поинтересовался, как понимать сегодняшнее выступление, если еще недавно Москаленко с той же убежденностью советовал ему брать власть. Москаленко смешался. О происшедшем немедленно донесли отцу.

Насколько обоснованно действовал отец? Насколько с позиций сегодняшнего дня представляются оправданными его опасения?

Отец нанес упреждающий удар.

Тем самым он взял на себя всю ответственность.

В воспоминаниях отец не раз возвращается к Жукову и не подвергает сомнению истинность полученной информации, правильность сделанных из нее выводов. Не скрою, я бы предпочел, чтобы в данном случае отец оказался неправ. Уж очень велико у меня уважение к Жукову.

Жуков до конца своих дней отрицал какие-либо бонапартистские намерения, исключал саму такую возможность. Наверное, тщательное изучение архивов позволит в будущем узнать истину. А может быть, и нет. Слишком уж все расплывчато. Пресловутые школы могли создаваться для нужд армии, а Жуков счел возможным самостоятельно распорядиться в своем хозяйстве, не спрашивая разрешения ни у ЦК, ни у отца. Это вполне в его характере.

А могла сложиться и обратная картина: у такого человека, как Жуков, невольно возникает желание навести порядок в доме. Мало ли мы и сейчас слышим, и наверняка услышим в будущем, ностальгических речей о железной руке, якобы способной решить одним махом все проблемы страны. В те годы такая рука была. Рука Жукова.

С позиций исторической логики: Жуков шел, не мог не идти к захвату власти, единовластию, оно — стержень его натуры. Жуков не менее, даже более сильная и властолюбивая личность, чем Берия. Но здесь сходство кончается. В отличие от Берии, Жуков не может трактоваться, как отрицательная фигура.

Можно услышать: «Ну и возглавил бы страну Жуков, что здесь плохого?» Возможно, ничего плохого. А возможно, и ничего хорошего.

Стало модным выстраивать параллель между маршалом Жуковым и американским генералом Дуайтом Эйзенхауэром. Стал же последний президентом США, восемь лет весьма успешно правил страной, без какого-либо ущемления демократии. Если даже отбросить, что США — страна с прочнейшими демократическими традициями, а Советский Союз и предшествовавшая ему Российская империя о демократии имели весьма своеобразное понятие, то нельзя забывать: Жуков — не Эйзенхауэр. Жуков по своей натуре — полевой командующий, окопный маршал.

Американские «Жуковы» — генералы Дуглас МакАртур и Джорж Паттон, вояки решительные и жесткие. Их в США к политике на пушечный выстрел не подпускали, а Паттона за разговорчики убрали даже из армии, и это несмотря на все его неисчислимые военные заслуги.

Эйзенхауэр большую часть своей жизни провел в штабах, в том числе в штабе генерала МакАртура, стал профессионалом и одновременно обучился гибкости. Советский «Эйзенхауэр» — это, скорее, маршал Алексей Михайлович Василевский человек политичный, может быть, даже демократичный, склонный к компромиссам.

Не заходя слишком далеко в своих предположениях, попробую вычислить первые шаги Жукова — главы государства. Он, естественно, попытался бы навести порядок, установить дисциплину. Такое правление называется диктатурой.

В экономике, особенно в области сельского хозяйства, Жуков явно проигрывал отцу, с этими проблемами он в своей жизни не сталкивался. Зато он ясно видел, что в военном отношении мы много слабее Америки. В случае вооруженного столкновения нас попросту разобьют. Он не раз говорил об этом с отцом. Считал, что армию следует укреплять куда как энергичнее, тратить на нее сколько нужно, а не сколько можно.

Отец считал, что соревнование с США выиграет не тот, кто больше потратит на вооружения, а тот, кто обеспечит людям лучшую жизнь. Что же касается вооружения, то следует ограничиться необходимым минимумом. И надо постараться ввести в заблуждение противника. Представиться сильнее, чем мы есть на самом деле. В этом отец преуспел. Первый спутник, запуск на орбиту Гагарина, дальнейшие успехи в космосе по своему воздействию на умы американцев стоили десятка оснащенных современным вооружением армий. Жуков же, уже отставленный от дел, глухо ворчал: «В космическое пространство вылетают миллиарды. На полет Гагарина…» Дальше он называл фантастические суммы, не имевшие ничего общего с реальными затратами на полет первого человека в космос. И не мог Жуков знать этих цифр. Как и и все пенсионеры, он жил слухами. По его мнению, космос — это баловство, лучше произвести пару сотен ракет или несколько сот танков. Другими словами, Жуков ратовал за многократное увеличение военных расходов, как и произошло при Брежневе. Чем все это кончилось, мы теперь хорошо знаем. Его трудно винить, он военный профессионал и привык мыслить по-военному.

И снова мы возвращаемся к вопросу: намеревался ли Жуков захватить власть? Выводы каждому предстоит сделать самостоятельно. Я уже говорил, что предпочел бы ответить: «Нет», но все, ставшие нам известными, факты вынуждают ответить: «Да». На мой вопрос, верил ли он до конца доносам, отец ответил, что и у него оставались определенные сомнения, но… на карте стояло слишком многое.

Случившееся, а вернее, неслучившееся еще раз подтвердило: министр обороны не должен входить в высшее руководство. Его дело — исполнять принимаемые политиками решения.

Это мои умозаключения, а вот выводы писателя-разведчика Карпова, основывающиеся на тех же фактах, оказываются диаметрально противоположными. Ничего здесь удивительного нет, история с Жуковым навсегда останется в ряду «загадок истории».

Заглянуть в альтернативную ветвь истории нам не дано. Мировая история соткана из государственных переворотов, амбициозные политики и генералы свергают незадачливых правителей, или все происходит наоборот:

Мятеж не может кончиться удачей, В противном случае его зовут иначе.

Эти две строки монолога Эдгара из «Короля Лира» Шекспира полностью исчерпывают тему. Мне к ним добавить нечего.

Судьба Жукова легла в русло все той же исторической логики, военачальник его масштаба в мирное время или приходит к власти, или удаляется от дел. Вспомните для примера судьбу Александра Суворова. Его возвратила из небытия только лишь новая военная угроза — Наполеон. К счастью для нас, Жуков остался невостребованным. В неполные шестьдесят один год маршала Жукова отправили в отставку. В нашей стране жизнь опального отставника ох как нелегка. Только и остается утешать себя: во времена Сталина обошлись бы с ним несравненно круче. Слабое утешение. Несладко жилось Жукову при Хрущеве, как несладко Хрущеву при Брежневе. Из современной жизни Жуков выпал. О Жукове старались не вспоминать, его не приглашали на официальные и прочие мероприятия, толпившихся вокруг него «почитателей» как ветром сдуло, остались только друзья. А настоящих друзей всегда немного. Он жил на даче, жил прошлым и в прошлом.

Тем временем генералы, бывшие во время войны в подчинении у Жукова, сводили с ним старые счеты. А он теперь не мог их одернуть и даже не мог ответить — кто решится без высочайшего разрешения опубликовать писания опального маршала.

Однажды летом на даче я стал случайным свидетелем разговора руководителя КГБ Владимира Ефимовича Семичастного с отцом. Семичастный тогда приехал с Брежневым, и мы привычно обходили территорию дачи по лесной дорожке, проложенной вдоль забора. Речь зашла о Жукове. Служба не спускала глаз с маршала. Семичастный рассказывал, что Жуков начал делать записи, видно, пишет мемуары. Отец, молча шагая по дорожке, слушал. Пауза затянулась, а Семичастному требовались указания. Он не выдержал и задал прямой вопрос: «Как быть? — И тут же подсказал: Мы можем негласно изъять материалы…» Отец неожиданно взорвался. Начал он со своего обычного в таких случаях риторического вопроса: может быть, их службе нечего вообще делать? Наконец, выговорившись, закончил: «Не вмешивайтесь. Жуков в отставке, а что делать отставнику, как не писать воспоминания? Ему есть что вспомнить».

Реакция для Семичастного оказалась явно неожиданной, но возражать он не посмел.

Приступил ли тогда маршал к работе над своей книгой или речь шла о чем-то ином, не знаю. При мне больше подобных разговоров не случалось.

Сейчас опубликована направленная отцу в понедельник 27 мая 1963 года совершенно секретная «Записка В. Е. Семичастного в ЦК КПСС о настроениях Г. К. Жукова (№ 1447-с)». В ней приводятся различные критические, обидные, даже очень обидные, на мой взгляд, эмоционально-несправедливые (но не мне судить) замечания маршала в адрес отца, в том числе уже упоминавшиеся ранее обвинения в неоправданных расходах на космические исследования в ущерб нуждам военных.

Но больше всего Жукова волнует неправильное, по его мнению, освещение истории Второй мировой войны нашими историками и нашими генералами: «…Лакированная эта история. Я считаю, что в этом отношении описание истории, хотя тоже извращенное, но все-таки более честное у немецких генералов, они — правдивее пишут…

Я пишу все, как было, я никого не щажу. Я уже около тысячи страниц отмахал. У меня так рассчитано: тысячи три-четыре страниц напишу, а потом можно отредактировать…»

Так что воспоминания писались, я не ошибся.

В заключение Семичастный предлагает план действий: «По имеющимся у нас данным, Жуков собирается, вместе с семьей осенью выехать на юг. В это время нами будут приняты меры к ознакомлению с написанной им частью воспоминаний».

Имеется протокольная запись заседания Президиума ЦК от 27 июня 1963 года, на котором выступили: Хрущев, Брежнев, Косыгин, Суслов и Устинов. Жуков на юг еще не уезжал, и Семичастный не имел физической возможности добраться до его записей, а значит, и члены Президиума не знали, что он пишет и о ком пишет, могли только догадываться. И тем не менее, поручили Брежневу, Швернику и председателю КПК Зиновию Тимофеевичу Сердюку «Вызвать в ЦК Жукова Г. К. и предупредить, если не поймет, тогда исключить из партии и арестовать». Для моего уха звучит дико и полностью противоречит тому, что я запомнил. Объяснить это противоречие не берусь. Скорее всего, разговор на даче происходил позже, после беседы с Жуковым, который, как известно, все понял правильно. Отец же к тому времени подостыл, одумался. Верить мне или нет — личное дело читателей, но, зная отца, я считаю такой ход событий наиболее вероятным.

К зиме 1964 года Жуков не выдержал, решил написать письмо отцу, но зачем-то присовокупил в адресаты еще и Микояна. Приведу выдержки из письма:

«Секретно 27 февраля 1964 г.

Первому секретарю ЦК КПСС товарищу Н. С. ХРУЩЕВУ

Члену Президиума ЦК КПСС товарищу А. И. МИКОЯНУ

Я обращаюсь к Вам по поводу систематических клеветнических выпадов против меня и умышленного извращения фактов моей деятельности.

В газете “Красная звезда” от 11 февраля 1964 г. в статье, посвященной 20-летию Корсунь-Шевченковской операции “Канны на Днепре”, маршал М. В. Захаров пишет: “…Создалась довольно напряженная обстановка. В этих условиях координировавший действия 1-го и 2-го Украинских фронтов Маршал Советского Союза Г. К. Жуков не сумел организовать достаточно четкого взаимодействия войск, отражавших натиск врага, и был отозван ставкой в Москву. Вся ответственность за разгром окруженного противника была возложена на маршала Конева”.

Вы, Никита Сергеевич, в это время были членом Военного Совета 1-го Украинского фронта и хорошо знаете события тех дней, и мне нет надобности их расписывать».

После освобождения Киева 6 ноября 1943 года отца отозвали с фронта, и он в старой должности первого секретаря ЦК Компартии Украины занимался восстановлением народного хозяйства республики. Членом Военного Совета 1-го Украинского фронта он продолжал числиться, но лишь формально, на фронт не выезжал и в Корсунь-Шевченковской операции не участвовал. Вокруг нее по сей день много неясного, часть историков считает, что лавры победителя присуждены Коневу несправедливо, разгромил немцев не он, а его предшественник на посту командующего 1-м Украинским фронтом генерал Ватутин, трагически погибший от рук украинских националистов-бандеровцев. Но это уже совсем другая история, и не мне в ней разбираться.

Далее Жуков «расписывает», как все происходило в его интерпретации и завершает: «В Москву Ставка меня не отзывала, а, как Вам известно, я продолжал помогать войскам фронта отражать наступление противника в районе Корсунь-Шевченковской и одновременно готовить наступление фронта на Чертков и Черновцы.

1-го марта, в связи с ранением Н. Ф. Ватутина, мне пришлось вступить в командование 1-м Украинским фронтом. С 3-го марта, как известно, я проводил Проскуровско-Черновицкую операцию. Операция закончилась успешно, 10 апреля я был награжден орденом “Победа”. Следовательно, то, что пишет Захаров в отношении меня, является его досужей выдумкой».

Жуков искал у отца управу на генералов, еще вчера лебезивших перед ним, а теперь беспардонно охаивающих его в мемуарах, в статьях, в выступлениях на разных собраниях и юбилеях и, в свою очередь, до небес превозносивших отца.

Чуть более чем через полгода те же генералы начнут охаивать отца и превозносить Брежнева. И уже совсем через много лет, оставшиеся в живых снова станут прославлять Жукова.

«Мне даже не дают возможности посещать собрания, посвященные юбилеям Советской Армии, а также и парады на Красной площади, — жалуется в письме Жуков. — На мои обращения по этому вопросу в МК партии в ГлавПУР мне отвечает: “Вас нет в списках”».

После октября 1964 года отец окажется в точно таком же положении. Вот только взывать к Брежневу он сочтет ниже своего достоинства.

По получении письма отец позвонил Жукову. О чем они говорили и как говорили, мы, конечно, не узнаем, но Жуков вскоре, 18 апреля 1964 года, посылает отцу новое письмо, которое начинает уже не нейтрально, а обращением:

«Дорогой Никита Сергеевич!

В телефонном разговоре со мною 29.III — с. г. Вы осудили тех, кто на страницах печати порочит мою деятельность в годы Великой Отечественной войны.

После разговора с Вами я прочел в журнале «Октябрь» № 3 и 4 страницы воспоминаний В. И. Чуйкова. Вместо аргументированного анализа исторической неизбежности полного провала войны, затеянной германским фашизмом против Советского Союза, В. И. Чуйков построил свои воспоминания так, чтобы прежде всего прославить себя и опорочить мою деятельность как представителя Ставки ВГК и командующего 1-м Белорусским фронтом в период проведения Висло-Одерской и Берлинской операций».

Дальше идут подробные объяснения, в чем не прав Чуйков и в чем прав он, Жуков. Этот спор между двумя маршалами вокруг Берлина не закончится до самой их смерти.

«Недавно я прочитал мемуары Н. Н. Воронова, — продолжает Жуков. — Чего-чего только он не наплел в своих воспоминаниях. Описывая события в 1939 г. в районе Халхин-Гола, до того заврался, даже рискнул написать то, что он — Воронов — разработал план операции по разгрому японской армии, тогда как этот план был разработан и осуществлен лично мною со штабом армейской группы, а он всего лишь помог артиллеристам разработать план артиллерийского обеспечения.
Маршал Советского Союза Г. Жуков»

И далее Воронов излагает события так, как будто он в минувшей войне играл особо выдающуюся роль, тогда как многое из того, что он пишет, было далеко не так…

Прошу Вас принять меры, которые Вы сочтете необходимыми, чтобы прекратить опорочивание моей деятельности.

Желаю Вам, Никита Сергеевич, крепкого здоровья!

На письме имеются пометки помощника отца Григория Трофимовича Шуйского: «Тов. Хрущеву доложено. 7 мая 1964 г.» И самого отца: «Напомнить. Приму».

Видимо, после этого письма отец вторично позвонил Жукову. Об этом новом разговоре маршал упоминает в письме, отправленном Брежневу в марте 1965 года.

«Летом 1964 года мне звонил Хрущев, — пишет Жуков. — В процессе разговора об октябрьском пленуме 1957 года он сказал:

— Знаешь, мне тогда трудно было разобраться, что у тебя было в голове, ко мне приходили, говорили: “Жуков — опасный человек, он игнорирует тебя, в любой момент он может сделать все, что захочет. Слишком велик его авторитет в армии, видимо «корона Эйзенхауэра» не дает ему покоя”.

Я ответил:

— Как же можно было решать судьбу человека на основании таких домыслов? Хрущев сказал:

— Сейчас я крепко занят. Вернусь с отдыха, встретимся и по-дружески поговорим».

В книге журналиста Светлишина «Крутые ступени судьбы: жизнь и ратные подвиги маршала Г. К. Жукова» (Хабаровск, 1992) этот же эпизод со слов Жукова записан более развернуто: «В конце августа 1964 года на дачу мне позвонил Хрущев. Справившись о моем здоровье и настроении, он затем спросил, чем я занимаюсь. Я ответил, что пишу воспоминания.

— Ну и как далеко продвинулось дело? — поинтересовался Хрущев.

Я сказал, что в принципе работа идет к концу, уже готова рукопись в тысячу страниц, но она нуждается в тщательном редактировании.

— Это очень интересно, — с оживлением заметил Хрущев и добавил:

— У тебя есть, о чем поведать людям, важно только рассказать всю правду о минувшей войне.

После небольшой паузы он заявил буквально следующее:

— Досадно, но должен со всей откровенностью признать, что в октябре 1957 года по отношению к тебе была допущена большая несправедливость, и в том, что тогда произошло, я тоже виноват. Оговорили тебя, а я поверил. Теперь мне ясно, что эту ошибку надо исправлять. На днях я еду на юг отдыхать. Как только вернусь в Москву, то сразу займусь этим делом и, надеюсь, все поправим…»

Что на самом деле думал отец, зачем позвонил, что говорил, что хотел поправить, остается гадать. Да и сам разговор дается в интерпретации одной заинтересованной стороны. Однако факт разговора несомненен. Не думаю, что отец изменил свое мнение о былом «бонапартизме» Жукова. Скорее всего, ему хотелось по-человечески объясниться с теперь уже не опасным политическим соперником, а старым фронтовым товарищем.

Телефонный звонок продолжения не получил. По возвращении из отпуска, в октябре 1964 года, отца сняли со всех занимаемых постов.

Личные отношения этих двух незаурядных людей так и остались испорченными навсегда.

В книге «Воспоминания и размышления» Жуков почти не упоминает об отце. А там, где без этого не обойтись, пишет о нем, мягко говоря, без симпатии. Что ж, его можно понять.

Отец читать книгу Жукова не стал. На мое предложение принести ее раздраженно отозвался, что ему пересказали ее содержание, но не сказал кто. Он считал, что многое, особенно в отношении роли Сталина в руководстве войной, там преподано в таком виде, в каком Жуков никогда бы сам не написал. Так он и велел передать Жукову, когда тот окольными путями, через родных, поинтересовался мнением отца о своих воспоминаниях.

Что тут скажешь?…

Отец вслед за Жуковым тоже сел за мемуары. «С большой душевной болью пришлось нам, особенно мне, расстаться с Жуковым, — продиктовал он на магнитофон, — но этого требовали интересы страны, интересы партии».

 

Академик Лаврентьев, Академгородок и Совет по науке

18 мая 1957 года ЦК КПСС и СМ СССР приняли постановление «О создании Сибирского отделения Академии наук СССР». Напрямую с переходом к совнархозам оно не увязывалось, но перекликалось с ним. Так уж веками сложилось на Руси, что серьезная наука сосредотачивалась сначала в столичном Санкт-Петербурге, а с 1930-х годов — в столичной Москве. Кое-какие исследования велись и в Ленинграде, и столицах союзных республик, но чем меньше республика, тем незначительней становился ее научный потенциал. Такая централизация представлялась отцу не только неестественной, но и опасной. Мало того что за каждой, даже ерундовой, научной надобностью, как в петровские времена, приходится обращаться в столицу, но случись война, от науки, вместе с Москвой, камня на камне не останется. Погибнут не только лаборатории и институты, но и ученые. Страна вмиг станет «безмозглой». Отец полагал, что науку следует рассредоточить по стране: конструкторские бюро и исследовательские институты разбросать по промышленным центрам, сельскохозяйственные академии переместить поближе к земле. Соответствующее решение, как я уже упоминал, приняли на Пленуме ЦК еще летом 1955 года. Дело двигалось, но двигалось медленно.

В промышленности, особенно оборонной, переезды прошли, не скажу чтобы гладко, но прошли. На Урале, в Сибири при крупных заводах возникали новые научные центры, поначалу на правах филиалов столичных институтов, но вскоре они обретали самостоятельность. Передислоцировались и военные разработки. Морские и зенитные ракеты прописались на Урале, метеорологические, связные и иные спутники — в Красноярске. Сейчас уже никто и не помнит, с какой опаской люди снимались с обжитых мест. Ехали без охоты, но и без особого принуждения, особенно молодые, неостепененные. Там, в глубинке, столичный начальник отдела, если он с головой, за несколько лет вырастал в главного конструктора, становился вровень с московскими светилами и даже избирался в академики. Прославленные ракетчики-академики, главный конструктор межконтинентальных ракет днепропетровец Михаил Кузмич Янгель, корабельных баллистических ракет миасовец Виктор Петрович Макеев, еще один ракетчик красноярец Михаил Федорович Решетнев начинали примерно одинаково и примерно в одно время.

С сельскохозяйственниками отцу везло меньше, вернее, совсем не везло. Те, кто жил и работал в глубинке: на Украине, в Ставрополье, в Казахстане, в Сибири — «пшеничники» академик Василий Яковлевич Юрьев, Василий Николаевич Ремесло, Федор Григорьевич Кириченко, «кукурузник» Борис Павлович Соколов, «подсолнечник» Василий Степанович Пустовойт, почвоведы-академики Александр Иванович Бараев с Терентием Семеновичем Мальцевым — творили науку, выращивали новые сорта на своих опытных станциях, с годами становились знаменитыми, получали все мыслимые ученые звания. В Москву они не стремились. А вот «выкурить» москвичей «с заасфальтированных полей» в пределах Садового кольца не удавалось.

Так что отец немало удивился, когда столичные, увенчанные лаврами академики пришли к нему с предложением добровольно уехать далеко от Москвы. Не все, а трое: математики Михаил Алексеевич Лаврентьев, Сергей Алексеевич Христианович и Сергей Львович Соболев. Лаврентьева отец хорошо знал еще по Киеву.

Он, ровесник XX века, после окончания в 1922 году Московского университета преподавал в МВТУ им. Н. Э. Баумана, стажировался в Париже, затем вернулся в МГУ профессором (по совместительству), работал в ЦАГИ (Центральном аэродинамическом институте), в Математическом институте. В 35 лет Лаврентьев — доктор наук, профессор, заведующий отделом одного из самых престижных московских академических институтов. Однако он жаждет большего, но тут происходит осечка. Выдвинувшись в Москве в 1939 году в члены-корреспонденты сразу по двум отделениям — математики и механики, погнавшись за двумя зайцами, Лаврентьев провалился и в том же году перебрался на Украину. В Киеве, кроме интересной работы, ему пообещали членство в Украинской Академии наук. Не оставляя своих многочисленных обязанностей в Москве, Лаврентьев начинает профессорствовать в Киевском государственном университете и одновременно становится директором Института математики Академии наук Украины. В результате выиграли и Лаврентьев, и Украина. Он стал сразу академиком, пусть и местного значения, а республика приобрела неординарного ученого. Отец познакомился с Лаврентьевым вскоре после переезда последнего на Украину. В Киеве, как и в Москве, отец при любой возможности старался установить связи с местными учеными. Общаясь с ними, он не только из первых уст узнавал о последних достижениях в мире, что требовалось ему, руководителю республики по должности. Одновременно он учился, набирался недополученных в юности знаний. Я уже упоминал об этом и не премину упомянуть еще не раз. Учеником отец был благодарным, все схватывал на лету, и одновременно полезным для своих учителей. Примеров можно привести множество.

Остановлюсь лишь на одном, с академиком Лаврентьевым не связанном. Там же, в Украинской Академии наук, трудился Евгений Оскарович Патон, профессор Политехнического института с 1905 года, ученый старой школы и старой выучки и одновременно новатор — зачинатель сварки металлических конструкций.

«Я только приехал на Украину, — вспоминал отец, — как мне позвонил академик Патон, крупнейший машиностроитель, увлекавшийся сваркой мостовых конструкций. Я его принял.

В кабинет вошел плотный человек, уже в летах, седой, коренастый, с львиным лицом, колючими глазами. Поздоровавшись, он вытащил из кармана кусок металла толщиной около сантиметра и положил на стол.

— Это полосовое железо, — сказал Патон, — и я его свариваю. Это сварка под флюсом.

Шов выглядел идеально, гладкий, как литой. Слово “флюс” я услышал впервые. Я был буквально очарован встречей и беседой с Патоном».

Патон убедил отца, что его сварка под «флюсом» произведет революцию в промышленности, даст возможность сваривать мосты, перекрытия зданий, корабли, броню танков. Всего не перечислить.

Он стал помогать Патону. При первой возможности рассказал о Патоне Сталину. И очень вовремя. В 1938 году Патон, не скрывавший своего отвращения к пустословию, а им он считал все не относящееся к сварке металлов, выглядел на общем фоне того времени не просто анахронизмом, но вполне мог считаться одним из вероятных кандидатов на отстрел. На Патона нажаловался заведующий Отделом пропаганды Украинского ЦК. Вызванный к нему на совещание академик, не просидев и десяти минут, встал и молча вышел.

— Если Патон ушел, то нужно разобраться, в чем дело, — встал на сторону ученого отец. — По какому вопросу вы проводили совещание?

— По вопросам идеологической работы, — прозвучал ответ.

— А зачем вы пригласили академика Патона? Он не имеет к этому никакого отношения. Он взял и ушел, проголосовал, как говорится, ногами. Вы должны сделать вывод своими мозгами и в будущем не позволять подобного не только в отношении Патона.

Больше к Патону в ЦК Компартии Украины не придирались.

Отец особо гордился своим участием в продвижении в жизнь патоновской технологии сварки танковой брони. Во время войны она многократно ускорила производство танков, повысила их боевую устойчивость. Построенный в Киеве после войны по технологии Патона новый мост через Днепр по настоянию отца назвали именем ученого.

Но это Патон — человек дела! А что общего у отца с математиком, разрабатывавшим теорию функций комплексного переменного, теорию конформных и квазиконформных отображений, новые методы вариационного исчисления? Отец и слов-то таких не знал. И тем не менее, они не только познакомились, но, сойдясь характерами, время от времени встречались. Когда грянула война, их пути разошлись, Лаврентьев уехал в эвакуацию в Уфу, отец отправился на фронт. Снова они встретились только после победы.

Летом 1945 года Лаврентьев вместе с президентом Украинской Академии наук Александром Александровичем Богомольцем, пришли к отцу за содействием в приложении к жизни еще одной математической разработки Михаила Алексеевича — теории кумулятивного заряда. Что это такое?

В так называемых кумулятивных снарядах в носке делается специальной формы выемка, покрытая изнутри металлом. Благодаря ей снаряд как бы присасывается на мгновенье к броне танка или любой другой преграде, а образовавшаяся в момент подрыва раскаленная газовая струя продырявливает, прожигает броню. Успех зависел от формы выемки, которая фокусирует выделяемую при подрыве энергию в одной точке, обеспечивает пробивание брони. Эту форму и рассчитывал Лаврентьев.

Теорией кумулятивного подрыва Лаврентьев увлекся еще до войны. Поначалу приходилось работать в одиночку. Как академик Патон сам мастерил первые сварочные автоматы, так и математик Лаврентьев формовал дома взрывчатку с выемками различной формы, для чего разогревал ее до вязкого состояния на кухне на электроплитке, а в качестве пресса использовал ножку кровати. Заряды он испытывал в соседнем овраге. К сожалению, в отличие от Патона, который первым в мире начал сваривать танки, Лаврентьев немцев не опередил. Они научились производить кумулятивные противотанковые снаряды задолго до нападения на Советский Союз.

Я прочитал в книжке А. А. Помогайло «Оружие победы и НКВД. Советские конструкторы в тисках репрессий» (правда, по архивным данным не проверил), что еще в 1936 году, во время гражданской войны в Испании, немцы использовали кумулятивные снаряды против воевавших на стороне республиканцев советских танков Т-26.

Заметим, без особой необходимости, тонкую 15-ти миллиметровую броню Т-26 пробивали не то что пушки, но и обычные противотанковые ружья. В Испании немцы обкатывали новую научную разработку. Там-то они, скорее всего, и выяснили, что для выпущенного из нарезной пушки вращающегося вокруг продольной оси снаряда кумулятивный заряд мало подходит. Он не успевает «присосаться» к броне, сформировать всепрожигающую огненную струю. Для нового заряда требовалась иная, гладкоствольная артиллерия, а еще лучше портативные ракеты. Ничего подобного в Германии не производили. Тогда немецкие инженеры и военные нашли кумулятивным зарядам иное применение. В 1940 году во время наступления через Бельгию на Францию немецкие десантники-саперы с их помощью уничтожали укрепления у мостов через канал Альберта, бронированные и бетонные капониры. Заряды подтаскивались к ДОТам (долговременным огневым точкам) на себе, вручную навешивались на броню и подрывались. Эффект оказался ошеломляющим, одного заряда хватало, чтобы вывести из строя целое сооружение, на постройку которого ушли годы. Однако в 1940 году немецкое наступление на западе развивалось столь стремительно, что подробности штурма укреплений у канала Альберта не привлекли внимания специалистов. По крайней мере, советских.

Хотя кумулятивный заряд для стандартной противотанковой пушки оказался менее бронебойным, чем ожидалось, броню он все же пробивал лучше снаряда обычного, со стальным сердечником. Поэтому немцы работали в обоих направлениях: разрабатывали способы доставки к цели невращающегося реактивного заряда и усовершенствовали уже испытанный в Испании снаряд для стоявшей на вооружении противотанковой пушки. С началом войны обнаружилось, что броня новых советских танков Т-34 и особенно КВ слабо поддается обычному бронебойному снаряду, кумулятивными зарядами занялись вплотную. Уже в первые месяцы 1942 года, а возможно и в 1941 году немцы сконструировали кумулятивный заряд, который, несмотря на вращение снаряда вокруг продольной оси, прожигал броню советского Т-34.

На войне секреты долго не удерживаются. Немецкая новинка попала в наши руки. В 1943 году начали производить советский противотанковый снаряд с кумулятивной выемкой. В Курской битве, вспоминал отец, только эти кумулятивные снаряды (их то ли по ошибке, то ли для засекречивания, называли «термитными») помогали хоть как-то справляться с «тиграми».

Немцы тем временем сделали следующий шаг, сконструировали гладкоствольную реактивную противотанковую систему. Первые ракеты-фаустпатроны с кумулятивной головной частью появились в вермахте в середине войны. С их помощью 45-ти миллиметровая броня советских танков Т-34 прожигалась, как жесть. Не могла им противостоять и казавшаяся абсолютно непробиваемой броня тяжелых танков КВ и ИС. К 1945 году фаустпатронами вооружили практически поголовно всех немецких солдат, оборонявших Берлин.

Они сожгли несчетное количество советских танков, и после Берлина в эффективности кумулятивного принципа не сомневался никто. Теперь кумулятивным зарядом занимались все, но рассчитать оптимальную формулу заряда не умел никто. За исключением Лаврентьева. Теория Лаврентьева объясняла, почему кумулятивный заряд эффективнее обычного бронебойного снаряда, а отлитые по его формулам начинки снарядов доказывали правильность его выводов. Но с Лаврентьевым соглашались далеко не все его коллеги и заказчики-военные. Вот он и обратился к Хрущеву за поддержкой, пригласил его на испытания.

«Я покажу вам заряд из взрывчатки определенной формы, положу его на лист железа, мы его подорвем, и он буквально пронзит этот лист, — так запомнил отец объяснения Лаврентьева. — Этот заряд не пробивает, а прожигает броню.

Все так и произошло. Огромное дело он сделал на пользу страны».

В наше время кумулятивными зарядами никого не удивишь, как не удивишь никого полетами в космос. Тогда же все только начиналось, позиция отца значила много, и не только для Лаврентьева.

Интересы академика и главы республики пересеклись не только в военной сфере. После войны Лаврентьев увлекался не одними кумулятивными зарядами, но занялся теорией направленных взрывов самой разнообразной конфигурации.

Отец в те годы пытался осушить пойму речушки Ирпень над Киевом, что по течению Днепра чуть выше города. Чтобы отвести воду, требовалось прокопать десятки и даже сотни километров каналов, канальчиков, канав, канавок. Копали их вручную, только кое-где американскими экскаваторами, которых на всю Украину насчитывалось штук пятьдесят.

В 1947 году, во время одной из встреч с Лаврентьевым, отец рассказал ему о работах на пойме. Лаврентьев откликнулся предложением не копать, а проделывать канавы подрывом шнуровых зарядов из мокрого пороха. Для неспециалиста мокрый порох звучит дико, все знают, что порох надо держать сухим. Однако, как оказалось, в определенных условиях мокрый порох взрывается не хуже сухого.

Предложение Лаврентьева по тем временам прозвучало более чем необычно, но отец любил необычных людей с их идеями. Решили попробовать.

«В течение трех дней провели опыты со шнурами разных диаметров, — вспоминал Лаврентьев, — и внесли предложение в Совет Министров УССР. Ирпенскую пойму осушили в несколько раз быстрее и во много раз дешевле, чем ручным способом.

Так родился новый вид взрывных работ — шнуровые заряды».

В том же 1947 году показал Лаврентьев отцу свое новое увлечение — первую в СССР вычислительную машину. Ею занимался коллега Лаврентьева, тогда еще никому не известный украинский математик Сергей Алексеевич Лебедев. Отец поверил Лаврентьеву на слово, что дело это чрезвычайно важное, обещал всяческую поддержку и сдержал свое слово.

В 1949 году отец переехал в Москву. Вслед за ним, в 1950 году, вернулся в столицу и Лаврентьев. Там он занялся делами, далекими от круга обязанностей отца: участвовал в проектировании вычислительных машин, а с 12 января 1953 года — еще и атомных боеприпасов для дальнобойных пушек.

Не забросил он и киевское увлечение взрывами, в том числе взрывами под водой. В этом случае Лаврентьева интересовали не столько сами взрывы, сколько их воздействие на окружающую среду. Он старался понять, почему при одном методе подрыва образуется фонтан воды, а при другом — волна. Атомщики построили ему в 30 километрах от Москвы экспериментальный бассейн, поспособствовали переезду из Киева всей его «взрывной» команды. Благодаря подводным взрывам и возобновилось знакомство с отцом, и вот при каких обстоятельствах. В конце 1952 года на Дальнем Востоке произошло несчастье: в пять утра 5 ноября жители Курильских островов ощутили затяжной подземный толчок. Вскоре пришла волна высотой с пятиэтажный дом. Цунами смыла почти все, в том числе с острова Парамушир, расположенного у самой оконечности Камчатки, городок Северо-Курильск. На его месте образовался гладкий песчаный пляж. Стоявшие в гавани суда оказались далеко на суше, волна разбросала их по теснившимся в глубине острова сопкам.

В прибрежных камнях засел и один из крейсеров Тихоокеанского флота. Я сейчас точно не упомню, занесло ли его туда цунами или он напоролся на каменную гряду самостоятельно, когда спешил на помощь островитянам. Моряки перепробовали все традиционные способы стаскивания кораблей с мели — всё тщетно. Работы продолжались весь 1953 год. После смерти Сталина, в своей новой ипостаси Первого секретаря ЦК КПСС, отец принимал в них непосредственное участие. Во время очередного, весьма пессимистического доклада о ходе спасательной операции, он вспомнил, как в Киеве Лаврентьев с помощью своих зарядов поднимал на озере приличную волну, и посоветовал морякам обратиться к Михаилу Алексеевичу за помощью. Вскоре, воспользовавшись случаем, Лаврентьев сам позвонил отцу и сказал, что постарается, но успеха не гарантирует, уж больно прочно и глубоко засел в камнях крейсер.

Под водой долго взрывали специально рассчитанные для такого случая заряды. Пытаясь поднять волну повыше, как бы повторить цунами в миниатюре, перепробовали разные глубины. Все тщетно. Как мне помнится, крейсер так и остался ржаветь на Курильских скалах.

И вот теперь, в 1957 году, новая встреча, и снова интересы академика и отца совпали. Лаврентьев хотел построить свой, лаврентьевский академический центр под Новосибирском, а Хрущев искал союзников в деле рассредоточения науки.

Начиналось же все так: Лаврентьеву к тому времени порядком наскучила размеренная московская жизнь, у него руки чесались заняться «настоящим» делом. По началу, как вспоминала его жена Вера Евгеньевна, он рвался на Сахалин. Мысль о создании академического городка в Сибири пришла в голову соседу Лаврентьева по даче Сергею Алексеевичу Христиановичу, занимавшему должность научного руководителя ЦАГИ. Он не поладил с директором. Разгорелся скандал. Министр принял соломоново решение: уволил обоих — и директора, и научного руководителя. Христианович устроился в Институт химической физики к академику Николаю Николаевичу Семенову, но и там не ужился. Так у Христиановича появилось свободное время, и, задумавшись о судьбах советской науки, он пришел к тому же заключению, что и отец: в атомный век слишком опасно сосредотачивать практически все научные учреждения в одном месте.

Лаврентьеву мысль Христиановича понравилась, и он взялся за ее реализацию. Они стали обдумывать записку Хрущеву. В процессе подготовки предложений к Лаврентьеву и Христиановичу присоединился Сергей Львович Соболев, еще один математик и академик, бывший директор Математического института имени В. А. Стеклова. Он, человек с характером, как и Христианович, не поладил с начальством, с президентом Академии наук академиком Александром Николаевичем Несмеяновым, и тот его просто выгнал с работы. Соболев ушел к Курчатову в Институт атомной энергии, но и с Курчатовым они разругались.

В начале 1957 года Лаврентьев посчитал подготовку материалов законченной и позвонил Хрущеву. Отец обрадовался старому знакомому, они не виделись уже более семи лет, и назначил встречу. Лаврентьев не мог найти более удачного времени для представления своего предложения. Отец все раздумывал, никак не находил кандидата, который взялся бы за «расселение» московской науки, и тут появляется доброволец — Лаврентьев, а с ним еще два маститых академика.

В записке Лаврентьев замахнулся создать в Сибири не просто Академический научный центр, а самостоятельную Российскую республиканскую академию наук. Все союзные республики, кроме России, имеют национальные академии. С этим он и пришел к отцу. Отец усомнился в целесообразности такой затеи и стал его отговаривать. Сохранилась запись их разговора.

— Во-первых, звание союзного академика много привлекательнее республиканского, даже российского, — начал приводить свои аргументы Хрущев.

Он понимал, что лаврентьевская крамола вызовет в Президиуме Академии бурю и ее президент Несмеянов сделает все возможное, чтобы не допустить появления соперника на российской земле. Начнутся протесты, а если Лаврентьев, с его, Хрущева, помощью все-таки настоит на своем, то многоопытный Несмеянов найдет способы если не «замотать» вопрос, то всемерно замедлить реализацию столь важного для страны предложения. Всех этих соображений отец Лаврентьеву не высказал, только спросил:

— Кому отойдут существующие московские и не только московские академические научные институты и центры? И что станется с самой Союзной академией?

Лаврентьев замялся.

— Если все по-прежнему останется под президентом Всесоюзной академии, у Несмеянова, то кому нужна такая Российская академия? — продолжал Хрущев.

Сказать «мне» язык у Лаврентьева не повернулся, и он согласился ограничиться Сибирским отделением, в составе уже существующей Всесоюзной академии наук СССР. На том и порешили.

Когда, казалось бы, уже обо всем договорились, у Хрущева возникли новые сомнения, как Лаврентьеву удастся сагитировать достаточную для начала исследований группу крупных ученых. Новосибирск, по московским меркам, заштатная глушь, кто туда поедет?

— Поедут, — успокоил Лаврентьев, — надо только заинтересовать людей, выделить специальные, сибирские вакансии при выборах в Академию наук. Когда же построим новые институты, проблема вообще отпадет, от талантливой молодежи отбоя не будет.

Лаврентьев исходил из собственного опыта, в Киев в 1939 году его привела перспектива избраться в украинские академики и возглавить местный институт математики. По сибирским же вакансиям выбирать станут не в республиканскую академию, а в главную, общесоюзную. Тут мало кто устоит.

Отец одобрительно заулыбался, к встрече с ним академики подготовились обстоятельно, предусмотрели все мелочи. Одобрив в принципе идею создания Сибирского академического центра, отец сказал, что необходимо специальное решение ЦК и правительства. Средства на строительство научного центра в Сибири потребуются немалые.

Подготовку всех необходимых документов отец поручил Шепилову, он все больше полагался на него в делах, связанных не только с идеологией, но и наукой. Но, несмотря на его прямые указания, дело застопорилось. Шепилов натолкнулся на резкое неприятие затеи Лаврентьева и со стороны президента академии Несмеянова, и со стороны министра высшего образования Владимира Петровича Елютина. С последним требовалось согласовать учреждение в Сибири параллельно с научным центром еще и университета.

Несмеянов считал, что Лаврентьев грубо нарушил субординацию: пошел к Хрущеву без согласования с Президиумом Академии, а своеволия Александр Николаевич не допускал. К тому же, Несмеянов, по специальности химик, считал куда более важным недавно начатое строительство биохимического научного центра в Пущино, под Москвой. Он опасался, что Сибирская «блажь» Лаврентьева оттянет выделенные на Пущино средства. Так и получилось. Пущино вскоре отошло на второй план, и работы там возобновились в полном объеме только в 1963 году, когда строительство Академгородка в Сибири подходило к завершению.

И главное, как Несмеянов, так и Елютин считали, что в Сибирь стоящих ученых не заманить. Все это выброшенные деньги. Сибирский научный центр обречен на серый провинциализм.

— Никто туда не поедет, — так и заявил Несмеянов Лаврентьеву, когда последний заявился к нему за визой на проект постановления правительства.

Лаврентьев в ответ стал перечислять фамилии академиков-добровольцев: одного, другого… третьего.

— Что вы говорите? А я считал его умным человеком, — услышав фамилию пятого по счету академика, в сердцах воскликнул Несмеянов. Поставить свою подпись на документе Александр Николаевич отказался.

Из Президиума Академии Лаврентьев направился в Министерство высшего образования.

— Ничего у вас из этого не выйдет, — увещевал его Елютин. Линию поведения они с Несмеяновым согласовали заранее. — Поверьте, у меня большой опыт по переводу некоторых высших учебных заведений из Москвы на периферию. После выхода решения о переводе шесть месяцев они готовятся к переезду. За это время практически все, особенно хорошие, профессора и доценты устраиваются в другие вузы Москвы. Разбегаются и студенты. В намеченный срок на новое место едут директор и секретарь партбюро. Они берут с собой вывеску вуза и некоторое количество оборудования, на новом месте получают помещение, прибивают у входа вывеску, преподавателей и студентов набирают из средних школ и заводов. Больше неоткуда. Считая задание правительства выполненным, директор и парторг возвращаются в Москву, где устраиваются как хорошо проявившие себя организаторы.

Однако эта возня не только не поколебала Лаврентьева, но еще больше раззадорила его.

— Когда Мише не с кем сражаться, он ходит как больной, — вспоминала Вера Евгеньевна.

Поняв, что от Шепилова толку мало, Лаврентьев нажаловался Хрущеву. Отец возмутился и поручил своему заместителю по Бюро ЦК по РСФСР Аристову незамедлительно решить вопрос. 4 мая 1957 года на заседании Бюро, в отсутствие отца, вызвали московских начальников, секретарей сибирских и дальневосточных обкомов, всего человек сто. После краткого обсуждения постановили: «Сибирскому научному центру Академии наук СССР — быть».

18 мая 1957 года Хрущев с Булганиным подписали постановление ЦК и Совета Министров, место под новый научный центр поручили выбирать на свой вкус Лаврентьеву. Вкус он проявил отменный. «Золотая долина» на берегу Оби под Новосибирском. Кто ее сейчас не знает? Лаврентьев продемонстрировал не только вкус, но и административную хватку, все хозяйственные заботы взял на себя. Конечно, его серьезно выручала поддержка отца. В трудную минуту он мог снять телефонную трубку и обратиться за помощью. Но прибегал он к этой мере редко, когда становилось уж совсем невмоготу.

Местные начальники не почитали за грех попользоваться выделяемыми Лаврентьеву благами, пустить их на «настоящие» дела. То состав цемента переадресуют на стройку Обской ГЭС под Новосибирском, то разнарядку по металлоконструкции прикарманят. Исчезли и выделенные Академгородку четыре машины «скорой помощи». При очередном посещении Новосибирска Лаврентьев заприметил, что обкомовское начальство разъезжает на необычных персоналках. Не поленился, поехал в гараж. Оказывается, обком присвоил его машины, их перекрасили, замазали красные кресты, заменили носилки на мягкие сиденья. Тут уж Лаврентьев не выдержал, прямо из кабинета первого секретаря Новосибирского обкома Кобелева позвонил Хрущеву. Выслушав Лаврентьева, отец попросил передать трубку Кобелеву. Разговор возымел действие, после него местное начальство не только не ставило Лаврентьеву палки в колеса, но придало высший приоритет строительству Академгородка.

Хрущев посещал Академгородок дважды: в октябре 1959 года и в марте 1961 года. В октябре 1959 года, возвращаясь из Китая с празднования 10-летия КНР, отец сначала остановился в Красноярске. Там, в районе Железногорска, велось грандиозное подземное строительство. В гранитных скалах сооружали ракетный сборочный завод и ядерный центр. Все это вместе называлось «Красноярск-26» (ныне Железногорск). Строительство начали еще при Сталине. После войны он прослышал, что Гитлер прятал от американских бомбардировок сборку ракет в подземные штольни, и последовал его примеру. Сама по себе мысль тривиальная. Во время одной из встреч во время войны отец и сам предлагал Сталину использовать заброшенные шахты для производства вооружения. Сталин отреагировал скептически, а отец не настаивал, тогда его больше волновали свои, фронтовые проблемы. К тому же, угольные шахты не так просто приспособить к делу, их постоянно заливает водой, в штреках накапливается грозящий разрушительным взрывом метан. Потом боевые действия переместились на запад, угроза немецких бомбежек миновала, необходимость в подземных укрытиях отпала.

Послевоенное подземное строительство требовало немало денег. По смете все строительство оценили в шесть миллиардов рублей. К 1959 году «освоили» половину, три миллиарда. Теперь отец как рачительный хозяин решил разобраться, куда «закапывают» государственные ресурсы.

Заводские помещения располагались глубоко в гранитном монолите. Пока шли узкими штольнями, отец слушал рассказ начальника строительства. Половина строящегося предприятия отводилась под сборку ракет, вторая половина предназначалась под реакторы, производящие плутоний. Рядом предполагалось собирать ядерные боеголовки. Сначала на стройке работали заключенные. После смерти Сталина и закрытия лагерей пришлось вербовать вольнонаемных. Когда пришли на место, отец восхитился и ужаснулся одновременно. Восхитился колоссальностью размеров зала, сотворенного человеческими руками. Он видел разные шахты: узкие норы донбасских угольных, где передвигаться можно только на четвереньках, и огромные купола солевых выработок в Карпатах. Там свободно умещался экскаватор. Но и соляные купола казались каморками по сравнению с открывшейся перед глазами отца картиной: в гранитной скале вырубили даже не зал — цилиндрическую пещеру, в которую легко упрятывался пятнадцатиэтажный дом. Тут планировалось разместить плутониевые реакторы. Поневоле напрашивалось сравнение с египетскими пирамидами, только упрятанными под землю. Прочие помещения казались замухрышками, хотя своими размерами они не уступали нормальным заводским корпусам.

Весь этот титанический труд представлялся отцу сизифовым. Огромные ресурсы закапывались в землю без всякой пользы для страны. Затраты на сооружение подземного завода не только никогда не окупятся, но и в военном отношении окажутся бросовыми. Ведь и ракеты, и боеголовки собирают из деталей. Их производят по всей стране, везут к месту сборки поездами. Если враг разрушит предприятия, изготавливающие отдельные узлы, то собирать под землей окажется нечего. Можно, конечно, накопить какие-то запасы, проектом предусматривались склады, но все это крохи. Опыт прошедшей войны свидетельствовал о том же: Гитлера подземные заводы не спасли. Бомбардировки, разрушив основные промышленные центры Германии, остановили и подземные заводы. Сталин не мог этого не знать, и все же отдал приказ зарываться в землю. Чем он мотивировал свое решение, теперь уже не помнит никто, и тогда его вряд ли спрашивали. Взяли под козырек, навезли заключенных и приказали долбить гранит.

С выводами отец не спешил. Он не хотел обижать строителей, они столько вложили в эти пещеры, к тому же первые впечатления — это только первые впечатления. Отец осторожно, в форме вопроса, высказал свои сомнения, сопровождавшему его среднемашевскому заместителю министра Борису Львовичу Ванникову, который курировал проект. Он ожидал, что Ванников начнет возражать, доказывать разумность и необходимость стройки. Но Ванников только пожал плечами, «глянул хитровато», отец уловил в его глазах улыбку, и согласился.

— Так зачем же… — опешил отец.

— Мы, — отвечал Ванников, — не лезли в это дело, то была идея Сталина. По возвращении отца в Москву планы строительства пересмотрели, чтобы не пропали даром затраченные средства, решили завершить недоделанное, а от новых подземных заводов, их по сталинскому приказу проектировали и в других труднодоступных местах, отказались. После отставки отца сталинскую стройку разморозили. В 2001 году я видел телевизионную передачу о Железногорском подземном монстре. В ней его назвали «гордостью советского народа». Как можно гордиться собственной расточительностью? Хотя гордятся же египтяне своими пирамидами.

Если в Красноярске отец испытал разочарование, то Новосибирская «Золотая долина» его порадовала. Деньги здесь вкладывались в будущее, и вкладывались с умом. Сильное впечатление на отца произвела и организация дела. Лаврентьев четко отвечал на вопросы, знал, что где строится, кому чего не хватает, кто просит лишку.

«Не забуду, как, когда строили в Сибири академические сооружения, этот большой ученый жил в палатке и ходил в кирзовых сапогах, — восторгался Лаврентьевым отец. — Но главное не в том, как человек одет и что он носит — сапоги или цилиндр. Трезвость ума и пробивная сила Лаврентьева — вот что подкупило меня.

Требовалось очень много денег, особенно строительным организациям, чтобы в короткий срок создать хотя бы основу филиала, — продолжает отец. — Научное строительство — непрерывный процесс, как и развитие самой науки. Душой нового дела стал сам Лаврентьев. Я, когда бывал в Сибири, несколько раз посещал Академгородок, смотрел, как идет строительство.

Лаврентьев привез туда семью, жил очень скромно в типовом финском домике, это я увидел, побывав у него на обеде». (На самом деле он жил в избе лесника, построенной тут еще в доакадемические времена.)

Несмотря на искреннее восхищение отца Лаврентьевым, их отношения нельзя назвать безоблачными. В октябре 1959 года они крепко поцапались из-за Лысенко, «злого гения» страны, науки, Хрущева и, отчасти, Лаврентьева.

Проблемы с Лысенко у Лаврентьева возникли чуть ли ни со дня основания Сибирского отделения. Михаил Алексеевич пригласил заведовать Институтом цитологии и генетики Николая Петровича Дубинина, одного из немногих профессоров-генетиков, чудом уцелевшего во время сталинско-лысенковского «выпалывания с научного поля вейсманистско-морганистских сорняков».

Ему повезло, он укрывался в средмаше, там тогда всерьез занялись изучением влияния радиации на живой организм. В средмаш с его драконовской системой специальных допусков даже всесильный Лысенко пробраться не смог. Да и не интересовало его то, чем занимались атомщики. Другое дело — академический институт в самом центре Сибири. Лысенко понимал, что с Лаврентьевым ему не сговориться, они хорошо знали друг друга еще по Украине. Трофим Денисович пошел к Христиановичу, предложил ему сотрудничество и свою поддержку, пообещал прислать настоящих ученых, но с одним условием — никакого Дубинина. Когда Христианович рассказал Лаврентьеву о своей встрече с Лысенко, тот вспылил: Лысенко в Сибирское отделение вход заказан.

В ответ Лысенко показал зубы: в ЦК пошли письма «колхозников», они жаловались на понаехавших в Сибирь «морганистов», которые вместо пшеницы заполоняют поля сорняками якобы для научных целей, а нам такой науки не надо. К Лаврентьеву в «Золотую долину» нагрянула «авторитетная» комиссия во главе с Ольшанским, лысенковцем, президентом Сельскохозяйственной академии. Действовала она по трафарету 1940-х годов: «проверив» работу Института генетики, потребовала его закрытия как бесполезного. И это при том, что сибиряки занимались не только «чистой» наукой. Они вплотную подошли к внедрению на поля так называемой триплоидной сахарной свеклы — сорта, обеспечивающего повышение выработки сахара на 15 процентов. Свекла Ольшанского не заинтересовала. Он снова по указанию Лысенко предложил Лаврентьеву взамен Дубининского создать «Мичуринский институт». Сельскохозяйственная академия при таком раскладе поддержит его и деньгами, и людьми. Лаврентьев лавировал, говорил о соревновательности в науке, но уходить под крыло Лысенко категорически отказался.

Тогда Лысенко пустил в ход «тяжелую артиллерию». Он подговорил то ли Шевченко, то ли Полякова нажаловаться отцу на творимые в Сибирском отделении его любимцем Лаврентьевым безобразия, который-де не только пускает государственные деньги на ветер, но при этом прикрывается его, хрущевским, именем. Прием сработал. Отец вспылил, в сердцах пообещал Сибирское отделение разогнать, Лаврентьева уволить, публично заявил о поддержке Лысенко: «Замечательное дело делает академик Лаврентьев, создает новый научный центр. Я хорошо знаю академика Лаврентьева, он хороший ученый. Нам надо проявить заботу, чтобы в новые научные центры подбирались люди, способные двигать науку вперед. Это не всегда учитывается. Например, в Новосибирске строится Институт цитологии и генетики, директором которого назначен биолог Дубинин, противник мичуринской теории. Работы этого ученого принесли мало пользы науке и практике. Где выдающиеся труды биолога Дубинина, который является одним из организаторов борьбы против мичуринских взглядов Лысенко? Если работая в Москве, он не принес существенной пользы, то вряд ли принесет ее в Новосибирске».

Лысенко не сомневался — дело сделано. Шевченко доверительно сообщил ему, что Хрущев на пути из Китая в Москву в октябре 1959 года собирается остановиться в Новосибирске. Там он «разберется с вейсманистами-морганистами». Лысенковцы еще раз посоветовали Лаврентьеву пока не поздно, покаяться, отказаться от «ереси».

Лаврентьев решил действовать на опережение. Он добился своего включения в делегацию, ехавшую с Хрущевым в Китай. В Пекине Михаил Алексеевич под предлогом, что по пути домой им обоим предстоит лететь в Новосибирск, напросился в самолет к отцу. В самолете отец расспрашивал Лаврентьева об Академгородке, их научных планах и результатах, о тамошнем житье-бытье. Пока Михаил Алексеевич рассказывал о геологах, о своих любимых подводных и надводных взрывах, о получении сверхчистых материалов для электроники, отец слушал его благосклонно, если что-то не улавливал, переспрашивал. Однако при первом же упоминании Института цитологии и генетики он вспылил. Его хорошо «подготовили» в Москве, и слушать объяснения Лаврентьева отец не желал. Он начал выговаривать Лаврентьеву: он де математик, а не биолог, всякие лжеученые-проходимцы, «вейсманисты-морганисты» его водят за нос. Отец проявил осведомленность в деталях, попенял Лаврентьеву: ему-де хотели помочь, предлагали оздоровить институт, влить в него настоящих ученых-практиков, а он отказался.

Лаврентьев не дрогнул, ответил, что не его, а Хрущева водят за нос. Он-то отлично понимает, что делает. В общем, поговорили. Отец насупился — аргументов, опровергавших слова Лаврентьева, у него не находилось. Он демонстративно отсел от академика и вызвал Ильичева с бумагами.

Ил-18 отца состоял из двух салонов: его личного, с приставленными к креслам двумя столами для работы и диванчиком напротив для сна и отдыха, и второго, обычного, такого, как в стандартном самолете. В нем размещались помощники, журналисты и все иные сопровождающие лица.

Отец с Ильичевым занялись рутинными делами. Лаврентьеву же ничего не оставалось, как ретироваться во второй салон. «Опала» продлилась недолго. Отец слишком дорожил мнением Лаврентьева, чтобы просто от него отмахнуться. Покончив с бумагами, он одумался и пошел во второй салон мириться, посетовал, что, пока они спорили, все, кроме них двоих, пообедали. Отец пригласил Лаврентьева пообедать с ним.

— Как пожелает начальство, — демонстративно-отстраненно ответил Лаврентьев.

Отец поежился, но виду не подал. Он понимал, что обидел академика, обидел незаслуженно, и теперь не знал, как загладить свою вину.

Ели молча. Отец вновь попытался разрядить обстановку, предложил выпить по рюмочке коньяку за процветание науки в Сибири.

— Как начальство… — Лаврентьев явно не собирался сдаваться. Постепенно накал спадал, настроение улучшалось, вновь завязался разговор.

Лаврентьев напомнил отцу, как они шнуровыми зарядами копали канал на Ирпенской пойме. Отец с готовностью откликнулся. Начались воспоминания.

— А вы помните Николая Сытого, изобретателя шнуровых копательных зарядов? — как бы невзначай спросил Лаврентьев.

— Конечно, помню! — с готовностью откликнулся отец. — Я его даже прозвал «дорогим Сытым». Поначалу каналы получались «золотыми», но он молодец, придумал, как удешевить технологию, сделать ее рентабельной. Молодец!

— А вы знаете, Никита Сергеевич, что мы выдвинули Сытого на Сталинскую премию, но он ее не получил, — продолжал Лаврентьев.

— Понятия не имею, — забеспокоился отец, он начал понимать, что Сытого собеседник припомнил неспроста. — А почему?

— Лысенко выступил «против» на комитете, — Лаврентьев пошел ва-банк, — завалил Сытого, сказал, что взрывные работы вообще проводить нельзя, «земля — живая, пугается и перестает родить».

(В главе о Лысенко я уже упоминал о его мистически-религиозном неприятии человеческой активности, нарушавшей установившийся на Земле баланс, способной «обидеть» Землю, вызвать ее ответную негативную реакцию. Взрывы любого вида и масштаба он считал наиболее опасными и провокационными действиями.)

Отец не знал, что ответить, так и застыл с вилкой в руке. Лаврентьеву только это и надо было, он высказал все, что думал:

— Не возражаю, я в сельском хозяйстве и генетике профан, но, что Лысенко мракобес и гад, я уверен.

На сей раз отец не сопротивлялся. Вместо того чтобы защищать Лысенко, он сам стал на него жаловаться. Вспомнил, что когда в 1947 году из-за неурожая на Украине он попал в опалу к Сталину, Лысенко тут же нажаловался вождю: посевы погибли, потому что Хрущев не прислушивался к его, Лысенко, советам.

— Можете себе представить, — возмущался отец, — послушайся я Лысенко — и засухи бы не случилось! — тут отец осекся. Внимательно посмотрел на Лаврентьева и положил вилку в тарелку. — Я спросил потом Лысенко, — продолжил отец уже иным тоном, — как он мог так поступить? Он ответил: «Я выполнял задание Сталина».

В дальнейшем разговоре собеседники опасных тем не касались. Лаврентьев остался доволен, он не выиграл, но и не проиграл. Отец приедет в Новосибирск не таким, как рассчитывал Лысенко с его командой.

По мнению Лаврентьева, визит Хрущева в Академгородок прошел хорошо. Все направления работ Сибирского отделения, включая и биологические, получили одобрение. Правда, на прощание отец все же порекомендовал ему избавиться от Дубинина. Порекомендовал, а не приказал. Лаврентьев ответил, что подумает, пока равноценной замены Дубинину он не видит.

В Москве лысенковская команда продолжала нажимать. Отца просто умоляли защитить Трофима Денисовича от «вейсманистов-морганистов», иначе сельское хозяйство ожидает неминуемая катастрофа. Отец постепенно поддавался. Тем временем у него за спиной Москва продолжала давить на Новосибирск. В январе 1960 года наступила развязка. Лаврентьев сообщил Дубинину, что защищать его больше не в силах. Дубинин вернулся в Москву. Все эти годы он предусмотрительно сохранял свои позиции в средмаше. Директором Института генетики Лаврентьев назначил такого же «вейсманиста-морганиста» Дмитрия Константиновича Беляева. Большего лысенковцы, как ни старались, своего добиться не смогли, но крови Лаврентьеву они попортили изрядно.

В главе о Лысенко я уже писал о своей собственной войне с ним. Прослышав о споре Лаврентьева с отцом, я тут же записался в его союзники и объявил об этом при первом же удобном случае. На одном из приемов в Кремле в толпе гостей я оказался каким-то образом рядом с академиком. Я, что называется, рвался в бой. Чтобы завести разговор с Лаврентьевым, с которым был едва знаком, я произнес общие фразы об истинности формальной генетики и ошибочности позиции Лысенко. Реакция оказалась неожиданной, Лаврентьев посмотрел на меня, как на провокатора, пробурчал: «Я этим больше не интересуюсь». И отошел.

В 1961 году отец вновь посетил Академгородок.

— А где же ваши «вейсманисты-морганисты»? — шутливо поддел он Лаврентьева, демонстрировавшего ему на импровизированной выставке достижения сибирских ученых.

— Я же математик, и кто их разберет, который вейсманист, а который морганист, — в тон отцу отшутился Лаврентьев.

— Был такой случай, — отец воспринял шутливый тон Лаврентьева. — По Военно-Грузинской дороге шел хохол, а навстречу ему попались спорившие между собой грузин и осетин. Они потребовали от него: «Рассуди нас, что светит на небе месяц или луна?». Хохол видит, что у обоих у них на поясе по кинжалу и отвечает: «Я не тутошний…»

Отец первым начал смеяться, к нему присоединились все присутствовавшие. В тот раз он неудобной темы больше не касался. Не касался ее и Лаврентьев.

Можно сказать, что все закончилось относительно благополучно, но поведение отца, его агрессивность в защите Лысенко я не могу, ни оправдать, ни объяснить. Во множестве иных случаев он исповедовал рационализм, соревновательность школ и идей, призывал все оценивать по результатам. А здесь уперся…

Не сошлись Лаврентьев с отцом и в споре вокруг строительства Байкальского целлюлозно-бумажного комбината. Отец поддерживал стройку, стране нужны дешевые целлюлоза и бумага. Об экологии в то время серьезно не задумывались, считали, что природа справится с любыми отходами. То, что природа не всесильна и даже смертна, в стране отдавали себе отчет единицы, в том числе и Лаврентьев. Он пошел к Хрущеву, но понимания не встретил. На столе у отца лежало заключение авторитетнейшей комиссии, в нем академики не менее маститые, чем Лаврентьев, писали, что комбинат строить нужно, ничего с Байкалом не случится. Одним из решающих аргументов служил пример соседей: «В Японии, в США строят. Значит, и нам можно».

В Америке к заключению, что природа не всемогуща, пришли примерно в то время, когда у нас начинали проектировать этот проклятый комбинат. Великие американские озера начали умирать, в реках и озерах северо-востока США исчезла рыба, леса погибали из-за кислотных дождей. Они забеспокоились, мы же жили по устаревшим меркам, считали, что природа все стерпит.

Мог ли отец тогда согласиться с Лаврентьевым? Хочется ответить: «Да, мог». Но это не будет правдой. Он верил в неисчерпаемость и всемогущество природы. Как мы, песчинки, можем навредить ей? Заключения многочисленных комиссий подкрепляли его веру. Когда приходилось решать, тратить ли миллионы и миллиарды на охрану окружающей среды от нас самих или употребить эти ресурсы на производство чего-то нужного людям, отец всегда поддерживал сторонников второй точки зрения. В этом он оставался продуктом своего времени, а Лаврентьев обогнал свое время. Разминувшимся во времени к согласию прийти невозможно.

Реальное положение дел с загрязнением окружающей среды в Советском Союзе осознали только в 1980-е годы. Видимо, закономерно, что к проблемам экологии мы пришли на тридцать лет позже Америки. Примерно настолько Советский Союз отставал от США в своем общеэкономическом развитии. А на чужих ошибках не учится никто.

А вот в другом начинании Лаврентьева, заглядывавшем далеко в будущее, отец его без колебаний поддержал. В 1950-е годы, во время операции по съему крейсера с камней Лаврентьев впервые познакомился с Камчаткой. По возвращении в Москву он пригласил в столицу Камчатских вулканологов, доложивших о возможности создания на полуострове и Курилах совершенно новой отрасли энергетики, использующей термальные воды. Лаврентьев решил сам выехать на место, лично убедиться в возможности построения теплоэлектростанции, работающей на даровой горячей воде. Из экспедиции на Камчатку академик вернулся убежденным, что энергетическое будущее полуострова, и не только его одного, сокрыто в недрах, в кипящей воде гейзеров и горячих источников. Не надо тратиться на доставку на Камчатку морем мазута и угля, стоит только пробурить в нужном месте на нужную глубину скважину — и мы получаем пар для электростанций, кипяток для обогрева домов.

«После поездки на Камчатку я позвонил Н. С. Хрущеву, — вспоминал Лаврентьев. — Мы встретились. Он внимательно выслушал рассказ о богатствах Дальнего Востока, его энергетических термальных ресурсах.

— Что нужно сделать, чтобы эти воды включить в работу? — спросил Хрущев.

— Решение Госплана СССР о бурении опытных скважин, — на сей раз моя просьба была короткой.

Никита Сергеевич при мне позвонил в Госплан. Там начали сомневаться.

— Ученые просят — значит, у них есть основания. Надо помочь создать экспериментальные установки, провести исследования, — подытожил Хрущев.

Через несколько дней состоялось решение Госплана о бурении опытных скважин, выделении оборудования и проектировании первой в Союзе Паужетской термальной электростанции.

В 1963 году я еще раз побывал на Камчатке. На Паужетке близилось к завершению строительство электростанции на подземном паре, по соседству в Паратунке на подземном тепле работали теплицы, обеспечивали овощами ближайший санаторий».

Сотрудничество отца с Лаврентьевым продолжалось до последнего дня его пребывания у власти. С каждым днем оно становилось плодотворнее, теснее. Наиболее многообещающим, на мой взгляд, явилось создание Совета по науке при Главе Правительства, то есть при Хрущеве.

Как я уже писал, отец давно испытывал потребность иметь рядом с собой энциклопедически образованного, мыслящего по-государственному ученого, к которому он бы мог обратиться за советом, какое из научных направлений поддержать, а какое можно и попридержать. При этом ученый-советник, как представлялось отцу, должен стоять выше академических дрязг, подсиживаний, но знать все о подспудных процессах, происходящих в научной среде. В общем, фигура получалась нереально идеальной.

Отец остановил свой выбор на академике Курчатове, они успели обо всем вчерне договориться, но ничего предпринять не успели, Курчатов скоропостижно умер.

Отец долго искал ему равноценную замену, но не нашел и решил создать при председателе Совета Министров СССР коллективного Курчатова — Совет по науке. Отец направил соответствующую записку в Президиум ЦК, а 9 января 1963 года на его заседании предложил в дополнение к Госкомитету по координации научно-исследовательских работ СССР, органу бюрократически неповоротливому, учредить «карманный» Научный совет при главе правительства, собрать туда ученых, которые бы «обсуждали назревшие вопросы» развития промышленности и сельского хозяйства «и давали бы свои рекомендации непосредственно Совету Министров».

«Сейчас мы постоянно запаздываем, — рассуждал отец, — проводим совещания, пленумы и только тогда начинаем выяснять истинное положение вещей. Все мы, министры, работники совнархозов загружены повседневностью, не можем головы поднять. В результате, действуем по старинке, по инерции, идем по старой дорожке, как это произошло с химией.

На будущее мы попросим Совет по науке предварительно обсудить в Научных институтах составляемые Госпланом планы, проверить насколько они соответствуют уровню развития науки в мире».

Отец позвонил Лаврентьеву и предложил ему возглавить Совет. Мне кажется, что к тому времени по авторитетности, объективности суждений Лаврентьев в глазах отца сравнялся с Курчатовым. Возможно, этому поспособствовал и инцидент с генетиками. Людей, возражавших ему, отец уважал больше, чем поддакивавших. Хотя все мы грешны, подхалимы тоже нередко находили путь к его сердцу.

Постановлением от 7 февраля 1963 года Правительство образовало при Совете Министров СССР Совет по науке.

По общему согласию Хрущева и Лаврентьева, в Совет предполагалось назначить компетентных, известных ученых, не занимавших особых административных постов, людей от власти, насколько это вообще возможно, независимых.

Состав Совета Лаврентьев подбирал из самых авторитетных академиков, и не просто академиков, а людей активных, бойцов. В него, кроме самого Лаврентьева, вошли Анушаван Агафонович Арзуманян — экономист, академик, основные труды по мировой экономике и экономике социализма; Мстислав Всеволодович Келдыш — президент Академии наук, математик, механик, теоретик космонавтики, основные труды в теории функции комплексного переменного, аэрогидродинамике, теории колебаний, вычислительных процессов, лауреат Ленинской и Государственных премий, трижды Герой Социалистического Труда; Владимир Алексеевич Кириллин — теплотехник, изобретатель и заведующий Отделом науки, вузов и школ ЦК КПСС, академик, основные труды по теплофизике, термодинамическим свойствам твердых веществ при высоких температурах, лауреат Ленинской и Государственных премий; Борис Павлович Константинов — физик, астрофизик, акустик, специалист по разделению изотопов, академик, основные труды по теоретической и прикладной акустике, астрофизике, разделению изотопов и диагностике плазмы, лауреат Ленинской и Государственной премий, Герой Социалистического Труда; Николай Николаевич Семенов — химик, физик, лауреат Нобелевской премии, один из конфидентов отца в развитии химии, академик, основатель химической физики, создал теорию цепных реакций, разработал теорию теплового взрыва газовых смесей, дважды Герой Социалистического Труда; Анатолий Петрович Александров — атомщик, «отец» атомных электростанций, атомных ледоколов и подводных лодок, академик, труды по диэлектрикам, электрическим и механическим свойствам полимеров, атомным реакторам, лауреат Ленинской и Государственных премий, трижды Герой Социалистического Труда; Николай Николаевич Боголюбов — гений-математик, физик, инженер, академик, основатель научной школы по нелинейной механике и теоретической физике, труды по статистической физике, микроскопической теории сверхтекучести и сверхпроводимости, квантовой теории поля, дисперсионным взаимоотношениям, лауреат Ленинской и Государственных премий, дважды Герой Социалистического Труда; Александр Павлович Виноградов — геобиокосмохимик, занимавшийся эволюцией формирования очень глубоких земных недр и эволюцией нашей планеты, академик, основные труды по теории зонного плавления и формирования земных оболочек, химической эволюции Земли, геохимии изотопов, лауреат Ленинских и Государственных премий, дважды Герой Социалистического Труда; Анатолий Алексеевич Дородницын — механик, математик, геофизик, аэродинамик, человек живой мысли и немыслимо хваткий, академик с 1953 года, основные труды по динамической метеорологии, аэродинамике, численным методам решения дифференциальных уравнений, лауреат Ленинской и Государственных премий, Герой Социалистического Труда; Валерий Алексеевич Каргин — полимерщик, знавший о полимерах, если не все, то более кого-либо в мире, академик, основные труды в области механических и термомеханических свойств полимеров, методов модификации структуры полимеров, лауреат Ленинской и Государственных премий, Герой Социалистического Труда; Владимир Александрович Котельников — радист, изобретатель, человек, имеющий исключительный нюх на новое, академик, основные труды по методам радиоприема, теории помехоустойчивости, радиолокации Марса, Венеры, Меркурия, лауреат Ленинской и Государственных премий, дважды Герой Социалистического Труда; Борис Евгеньевич Патон — сварщик, достойный продолжатель дела своего отца Е. О. Патона, президент Украинской Академии наук, академик, основные работы в области физики металлов и электросварки, лауреат Ленинской и Государственной премий, дважды Герой Социалистического Труда; Вадим Александрович Трапезников — автоматчик, кибернетик, один из зачинателей экономической кибернетики в Советском Союзе, академик, основные труды по автоматическому регулированию, электрическим машинам, экономике научно-технического прогресса, лауреат Государственной премии, Герой Социалистического Труда; Александр Иванович Целиков — металлург, разработчик теории проката металлов, ученый и практик в одном лице, академик, основные труды по теории проката металлов и обработки металлов давлением, лауреат Ленинской и Государственных, премий, дважды Герой Социалистического Труда; Александр Николаевич Щукин — один из корифеев радиодела в СССР, ученый и администратор, академик, основные труды по теории распространения радиоволн и метода расчета дальней коротковолновой радиосвязи, лауреат Ленинской и Государственной премий, дважды Герой Социалистического Труда; Гурий Иванович Марчук — ученый секретарь Совета, математик-вычислитель, но главное — правая рука Лаврентьева, будущий Председатель Сибирского отделения, академик, основные труды по вычислительной и прикладной математике, лауреат Ленинской и Государственной премий, Герой Социалистического Труда.

Совет не наделили никакими административными правами, за исключением права прямого доступа к Хрущеву. А это, согласитесь со мной, не так мало и вполне достаточно, чтобы вызвать ревность и даже ненависть бюрократии. Местонахождение Совета определил отец, выделил им две комнаты в Кремле, поблизости от своего кабинета. Отец получал удовлетворение от работы со «своим» Советом, то и дело обращался к нему за справками, посылал на экспертизу бумаги.

После назначения на новую должность Лаврентьев засобирался в Москву. Осенью 1963 — зимой 1964 года об отъезде «деда» судачили в Академгородке в открытую. Называли даже его преемника — Александра Даниловича Александрова, ректора Ленинградского университета, математика, геометра, философа естествознания.

После того как Лаврентьев пообещал ему избрание в академики по квоте Сибири, он в начале 1964 года перебрался в Новосибирск. В академики Александрова в 1964 году избрали, но преемником Лаврентьева ему стать не довелось.

Но все по порядку. В те годы о деятельности Совета я почти ничего не знал. Над нами, ракетчиками, царствовала Военно-Промышленная комиссия Устинова. Расскажу о том немногом, что мне удалось разузнать впоследствии.

За чуть более чем годичный срок своего существования Совет провел в жизнь всего три-четыре идеи, но они повлияли на будущее развитие страны.

Начал Лаврентьев с наведения элементарного порядка в планировании от «достигнутого», что означало: план будущего года устанавливается чуть больше, процентов на три-пять, от выполненного в текущем году. Система создавала массу нелепостей. Так, имея возможность при удачно сложившихся обстоятельствах прирастить за год производство продукции (самолетов или тапочек), скажем, на 30 процентов, «умный» директор растягивал процесс на всю пятилетку, искусственно дозируя рост по пять процентов в год. Такое поведение диктовали правила игры, вернее тогдашней экономической жизни. Увеличь он производство на все 30 процентов за год, израсходуй все ресурсы, и от достигнутого ему на следующий год добавят еще 5 процентов роста. А он, выложившись до конца, их уже не осилит, оставит и завод, и самого себя без премии. Еще и выговор «заработает».

То же самое происходило с добычей минерального сырья. «Рачительный хозяин» никогда не отправит потребителю все полученное им из земли, отложит часть про запас, вдруг в следующем квартале что-то случится, выработка упадет, — вот полулегальный резерв и обеспечит выполнение плана.

С увесистой папкой материалов Лаврентьев пошел к Хрущеву. Первый раз в новом качестве его научного советника. Отец, не перебивая, выслушал Лаврентьева. Обо всех этих ухищрениях он отлично знал, не знал только, как их побороть. Более того, он, в свою очередь, рассказал академику о том, как в тридцатые годы нарком Госконтроля, недавний помощник Сталина, человек сумасшедшего характера Лев Мехлис «вора поймал»: уличил директора одного из украинских заводов в воровстве самолетных моторов и уже завел на него дело. В те годы, попав в такую передрягу, директор выговором не отделался бы, «в лучшем случае» загремел бы в лагерь, а в худшем…

На его счастье Мехлис поделился предварительными результатами расследования с Хрущевым, и тот усомнился: «У нас воруют все, что угодно, но авиационный мотор? Съесть его нельзя, продать нельзя, какой смысл в краже?»

Дело раскрылось просто: производство моторов учитывалось не помесячно, а посуточно. Сверхплановые моторы (их-то Мехлис и обнаружил) директор завода в отчет включать не спешил, использовал свой резерв на случай провала плана.

Отец пообещал Лаврентьеву подумать, в свою очередь попросил подумать и Лаврентьева. Вскоре отец придет к заключению, что выход в еще более глубокой децентрализации экономики.

Совет Лаврентьева, так окрестили его в кремлевских кабинетах, занимался широчайшим спектром проблем. К примеру, Михаил Алексеевич создал и сам возглавил комиссию, занявшуюся спецификой работы машин на Крайнем Севере зимой. Не полагаясь ни на кого, Лаврентьев с Марчуком в самые жгучие морозы проехали полторы тысячи километров по печально знаменитому Колымскому тракту, общались с золотодобытчиками, шоферами, охотниками, местными властями. Они своими глазами увидели, как при экстремально низких температурах лопаются стальные конструкции, металлические детали становятся хрупкими, как стекло, резина крошится, как сухари, пластмасса растрескивается, смазка, ничего не смазывая, превращается в камень. Они подсчитали, что зимой на Севере поломок происходит почти в десять раз больше, чем в Центральной России. Они же отыскали и решение проблемы. По просьбе Лаврентьева, член совета Борис Евгеньевич Патон, человек хваткий и пробивной, разработал методы сварки специальных хладостойких марок стали. Химики занялись производством хладостойкой резины, пластмасс, смазок. Совет подготовил специальное постановление правительства. Дело пошло.

Лаврентьев же, в связи со строительством гигантской сибирской Нижне-Обской ГЭС, переключился на экологию. Газеты расписывали на все лады ее сказочную мощность в 10 миллионов киловатт, безбрежность будущего рукотворного моря размером с Каспий. Заместитель отца Алексей Николаевич Косыгин, один из энтузиастов будущей стройки, своим решением выделил два миллиона рублей на изыскание подходящего для плотины места. Энергетики облюбовали створ в районе Сургута.

У Лаврентьева затопление почти трети Западной Сибири вызывало не восторг, а серьезные опасения. Он поделился ими с отцом, и тот поручил Совету разобраться. Организованная Лаврентьевым комиссия объехала обреченные на затопление районы. В результате строительства плотины под воду уходили сельскохозяйственные угодья, леса. Посетила комиссия и район Березова, места ссылки князя Александра Даниловича Меншикова, сподвижника Петра I. Геологи разведали там богатые месторождения нефти. В случае строительства ГЭС на нефти пришлось бы поставить крест. Гидроэнергетиков нефть не интересовала. Совет по науке признал строительство Нижне-Обской ГЭС экономически нецелесообразным и даже вредным. Вопреки возражениям энергетиков, протестам Косыгина, отец поддержал Лаврентьева. Специальным решением Совета Министров проектирование Нижне-Обской ГЭС остановили.

Я упомянул о крупных проблемах, но Совет и его председатель занимались и делами мелкими, даже личными. К примеру, однажды отец попросил Лаврентьева помочь ему разобраться в коллизии в связи с академиком Петром Леонидовичем Капицей. Отец и сам хорошо знал маститого академика, несколько раз встречался с ним, но тут возникло щекотливое дело. Петр Леонидович собрался за границу, в Англию, Данию еще куда-то и подал соответствующие бумаги. Но получил отказ. Он пожаловался Хрущеву. Отец попал в затруднительное положение. КГБ выступал категорически «против», Министерство среднего машиностроения тоже. От Хрущева требовалось решение по тем временам непростое.

Чтобы объяснить суть происходившего, позволю себе углубиться в историю вопроса. Петр Леонидович Капица, тогда еще молодой, но уже знаменитый ученый, долгое время, с 1921 по 1934 год, работал в Англии. Там он сделал свои главные открытия в области сжижения газов — кислорода и гелия. В 1934 году Капица, как и в предыдущие годы, приехал в Советский Союз почитать студентам лекции, пообщаться с коллегами. Но в Англию уже не вернулся, и не по своей воле. В 1930-е годы Сталин предпринимал шаги для возвращения в страну уехавших в послереволюционное время писателей, художников, композиторов, ученых. Одни, как Алексей Толстой, Прокофьев, Марина Цветаева, вернулись, но многие поостереглись.

К примеру, рассказывали, что уговаривать знаменитого художника Илью Репина Сталин послал его дореволюционного друга, писателя Корнея Чуковского. Вернувшись через пару недель, Чуковский развел руками, — он сделал все, что мог, но старик заупрямился. В 1940 году, в результате советско-финской войны, Териоки, местечко, где жил и работал Репин, отошло к СССР. Репин уже умер. Финны ни его картинами, ни тем более его бумагами не интересовались, все осталось в доме нетронутым. В том числе дневник. В нем на одной из страниц Репин записал: «Приезжал Корней. Говорили о возвращении в Россию. Не советовал». Случалось и такое.

У Капицы же в 1934 году просто отобрали паспорт и предложили продолжить работы в Москве. Оборудование его лаборатории советское правительство выкупило у англичан. Новая жизнь складывалась сложно, Капица заступался за арестованных в самые страшные 1930-е годы вызволил из тюрьмы будущих академиков Льва Ландау и Игоря Тамма, после войны, во время кратковременного участия в атомном проекте фрондировал перед Берией. И регулярно писал Сталину. Сталин ему благосклонно отвечал, но затем, в письме от 25 ноября 1945 года, Капица перегнул палку, нажаловался вождю на Берию, обвинил человека, курирующего всю атомную отрасль в безграмотности, сравнил его с дирижером, который управляет оркестром, ничего не смысля в партитуре. Сталин Берию не уволил, Берия уволил Капицу. Сначала академика отстранили от работ, связанных с кислородной промышленностью, а он ни больше ни меньше возглавлял «кислородный» главк, затем признали его методику сжижения газов вообще несостоятельной. Затем Капицу выгнали из его собственного, «привезенного из Англии», Института физических проблем. И наконец, уволили из университета, где он еще какое-то время читал лекции. Спасибо что не посадили.

Летом 1953 года, после смерти Сталина и, конечно, ареста Берии, Капица попытался вернуть себе Институт, написал письмо Маленкову. Но не тут-то было, Берии уже не стало, однако люди, заправлявшие при нем атомными делами, оставались на своих местах. Отдавать какому-то Капице теперь уже свой институт они не желали. В ответ на запрос Маленкова все атомщики: член Президиума ЦК Первухин, министр Ванников, его заместитель Завенягин, категорически высказались против. Маленков привычно присоединился к мнению «большинства».

Поняв, что с Маленковым у него ничего не сладится, Капица попросился на прием к Хрущеву. Они встретились в середине февраля 1954 года. Я уже говорил, что отец любил общаться с учеными. А тут Капица… Человек-легенда! Однако Петр Леонидович разочаровал отца. В первую очередь, своим внешним, как говорил отец, затрапезным, неакадемическим видом и даже тем, что у него постоянно текло из носа, а носовым платком академик почему-то не пользовался. Но все это мелочи, гении — они люди своеобразные. Отец стал расспрашивать Капицу о его работе, поинтересовался, не вернется ли он теперь, когда не стало Берии, к атомным разработкам? Капица категорически ответил: «Нет».

— Ученые подобны артистам, — пояснял он отцу, — любят, чтобы об их работах говорили, писали, показывали их в кино, а военная тематика секретна. Связаться с ней — означает похоронить себя в стенах института.

Отец Капицу не понял и не мог понять: над страной висит угроза американской атомной атаки, а он ему рассказывает о кино.

Затем Капица пожаловался, что работать ему приходится на даче, Институт у него Берия со Сталиным отобрали. Отец пообещал разобраться. 28 января 1955 года Капица вновь занял кресло директора Института физических проблем.

Теперь Капица стал писать письма отцу, как раньше писал их Сталину. В них он убеждал адресата в важности фундаментальной науки, жаловался на цензуру, задерживающую пересылаемые ему из-за границы иностранные журналы и книги. Отец рассылал его письма членам Президиума ЦК, просил помощников напомнить о них. С цензурой все разрешилось просто, а вот с фундаментальной наукой разбираться приходилось долго и мучительно. Но об этом позже.

Еще раз они встретились весной 1958 года. Капица рассказал отцу, что он работает над концентрацией электромагнитной энергии в луче, чем-то вроде гиперболоида инженера Гарина. Капица предвосхитил идею лазера, но сам лазера не изобрел.

На всякий случай отец решил проконсультироваться с Курчатовым. Последний отца «особенно не обнадежил, пояснил, что работа Капицы не является самой острой с точки зрения государственных интересов».

Потом Капица написал отцу, что он разгадал тайну шаровой молнии, научился создавать искусственные сгустки энергии, внутри которых, по его мнению, происходит термоядерная реакция. Снова просился на прием. Они не встретились. Отец потерял к Капице интерес.

И вот теперь, в очередном письме Капица просил Хрущева вмешаться, разрешить ему выехать за границу. Подобные проблемы тогда возникали на каждом шагу, командировка в капиталистические страны считалась чем-то из ряда вон выходящим. Требовалось «поручиться» за выезжающего — что он вернется, что не наговорит лишнего, не уронит там ничего, чего ронять не следовало. Особо щекотливые выездные дела доходили до отца, и он брал ответственность на себя. Так он «поручился» за балерину Майю Плисецкую, пианиста Святослава Рихтера, но в случае с Капицей он засомневался. Не в том, что Капица не вернется, конечно, вернется, а вот не расхвастается ли там перед «благодарными» слушателями, не раскроет ли ненароком какие-то научные секреты? Ведь он сам говорил отцу, что по складу характера — он артист, а артисты — ой как болтливы.

Вот отец и решил заручиться мнением Лаврентьева. О Капице Лаврентьев высказался в самых превосходных тонах, а по поводу командировки за границу ответил кратко: «Что тут плохого? Нужно отпустить». Однако отец продолжил расспрашивать Лаврентьева, насколько Капица знает наши секретные разработки, даже те, в которых сам не участвует? «Все мы обсуждаем научные проблемы между собой, — Михаил Алексеевич не стал кривить душой. — К тому же, Капица — ученый огромного масштаба, секретов для него не существует».

Капица за границу тогда так и не поехал.

«С сожалением, но пришлось отказать ему, — констатировал уже в отставке отец и тут же добавил: — Впоследствии (в 1966 году. — С. Х.) он побывал за границей, съездил с большим шумом в Англию. Я радуюсь за него и испытываю некоторую ревность, что не я решил этот вопрос. Однако то, чего мы опасались в былые времена, перестало сейчас служить препятствием. Мы стали признанной ядерной державой.

Не было ли в моей осторожности “отрыжки” сталинских времен? Возможно, возможно. Не сразу освобождаешься от моральных наслоений, даже тех, которые сам осуждаешь».

В 1963 году Совет обсуждал, как реформировать образование и чему учить в школах и высших учебных заведениях. Главные споры разгорелись вокруг реформы среднего образования. Министры среднего и высшего образования Всеволод Николаевич Столетов и Вячеслав Петрович Елютин настаивали на переходе от десятилетки к одиннадцатилетке.

— Школа не успевает подготовить всесторонне развитого человека, — убеждал слушателей Столетов.

— Всесторонне развитый человек — есть человек всесторонне недоразвитый, — парировал академик Дородницын. — Каждый человек, если он человек, имеет свой стержень жизни. Здесь он должен знать все досконально, а остальное лишь вспомогательное, обеспечивающее этот стержень. Только так достигается гармония, остальное лишь бесплодные мечтания.

Дородницына, человека жестких принципов, как и Лаврентьева, окружающие побаивались. Вот и сейчас министры не нашлись, что ему возразить.

Паузой воспользовался Лаврентьев, он считал, что школьные программы перегружены преподаванием русского языка.

— Вот мы, ученые, не знаем его в совершенстве, но это не мешает нам общаться, доказывать теоремы и развивать теории, — привел он более чем спорный довод. — Николай Николаевич, вы хорошо знаете русский язык? — не дав присутствующим опомниться, обратился он к академику Семенову.

— Пожалуй, нет, — после легкого раздумья ответил Семенов.

— А как вы обходитесь с бумагами? — продолжал настаивать Лаврентьев.

— Пишу неразборчиво, а секретарша поправляет все, как надо, — недовольно пробурчал Семенов.

Дискуссия явно заходила не туда, и тут слово взял Келдыш.

— Не надо передергивать, — в своей мягкой манере начал он. — Об изучении русского языка следует говорить осмысленно. Всякий культурный человек, а ученый тем более, должен быть высокограмотным человеком. Русский язык — основа нашей культуры и нашего собственного миросозерцания.

Келдыша поддержал академик Кириллин, постепенно к ним присоединились и остальные члены Совета. Лаврентьев и Семенов остались в меньшинстве. Единогласно все высказались за сохранение десятилетки. Идею перехода на одиннадцатилетнее образование похоронили надолго.

Другая «интересная» тема — надбавки к окладам за научные степени, докторские и кандидатские. Многие считали их не только бесполезными, но и вредными, побуждающими к защите диссертаций не ради знаний, а с целью улучшения своего материального положения. Предполагалось лишить ученых «незаслуженных» привилегий. Доброхоты регулярно снабжали отца нелепыми темами диссертаций, благо объявления о защитах, согласно закону, ежедневно публиковались в «Вечерней Москве». Отец нередко использовал эти курьезы в своих выступлениях, но с принятием решения не спешил, хотел посоветоваться с кем-то лучше знающим предмет, чем окружавшие его сотрудники ЦК и журналисты. К тому же, сам не имевший возможности как следует выучиться, он испытывал внутреннее благоговение перед наукой и учеными. Настоящими, конечно, делающими дело, а не болтунами. Он отослал проект решения о надбавках на отзыв Лаврентьеву.

«Большинство ученых не склонны к сколько-нибудь существенной ломке системы присуждения ученых степеней и званий. Ее нужно усовершенствовать, но ни в коем случае не ломать», — возражал Ларентьев в своем ответе. Он считал, что льготы для «остепененных» не так уж обременительны бюджету. Большинство диссертантов — добросовестные ученые, и их труд следует так же материально стимулировать, как он, Хрущев, требует стимулировать труд рабочих и колхозников. Ничего зазорного в этом нет, что же касается «научных пустоцветов», то их меньшинство, надо бороться с ними, а не с диссертациями.

Прочитав записку, отец пригласил Лаврентьева к себе. Подробностей разговора я не знаю, но, вернувшись домой, отец со смехом вспоминал один из аргументов Лаврентьева: «Лишать кандидатов и докторов наук их привилегий — все равно что свинью стричь: визгу много, а толку чуть».

Шутки шутками, но кремлевская встреча с Лаврентьевым изменила настрой отца. Подготовленный проект решения он не подписал.

В октябре 1964 года отца отстранили от власти. Буквально на следующий день ликвидировали Совет. Лаврентьев в Москву переехать так и не успел.

Преемники отца рассматривали Совет по науке как организацию исключительно личностную, связанную с Хрущевым, а значит, подлежащую уничтожению. Собственно, таковой она и была. Отец испытывал внутреннюю потребность в общении с учеными, нуждался в их знаниях, нуждался в дискуссиях с ними, порой непростых и взаимно не очень приятных, нуждался в их советах, независимых суждениях. С их помощью он старался уловить тенденции развития окружающего нас мира, обеспечить стране ускоренное развитие, выход на передовые рубежи в конкуренции с Западом, с Америкой.

В непрекращающейся борьбе с энтропией, с засасывающим все и вся хаосом Совет становился очень важным и действенным инструментом. Преемники Хрущева, провозгласив принцип стабильности, стабильности в интересах государственного и партийного аппарата, сами стали органической частицей нарастающего хаоса, энтропии. Возглавивший правительство Косыгин искренне верил в действенность бюрократической иерархии. При наличии Госплана, Госкомитета по науке и технике, Академии наук, к чему ему еще и собственный Совет по науке? Он представлялся капризом Хрущева, проявлением волюнтаризма, вот его и ликвидировали за ненадобностью.

Сыграла роль и личностная составляющая. Косыгин, заместивший отца в кресле главы правительства, не простил Лаврентьеву его негативной позиции при обсуждении проекта Нижне-Обской ГЭС.

Сохранилось свидетельство академика Гурия Ивановича Марчука о последних днях существования Совета. Председатель Совета Лаврентьев, секретарь Совета Марчук и иже с ними в те годы разрывались между Академгородком, Сибирским отделением Академии наук и Советом по науке, постоянно сновали из Новосибирска в Москву и обратно. Неудобство такой жизни им компенсировалось определенными московскими удобствами: персональной «Волгой» из совминовского гаража по вызову, если кому понадобится — хорошей гостиницей. По воспоминаниям Марчука: «В октябре 1964 года, 14 числа, через 4 часа после проводов представительной французской делегации, меня пригласил М. А. Лаврентьев в кабинет и сказал: “Гурий Иванович, в Москве что-то случилось, мне как члену ЦК надлежит немедленно прибыть на Пленум. Вы поедете со мной, дело может коснуться и нашего Совета по науке”.

Я немедленно собрался, мы направились в аэропорт. К удивлению французов, наших гостей, мы летели в Москву с ними в одном самолете. В Москве Лаврентьев сразу же поехал в Кремль, а я отправился к себе на квартиру. У Лаврентьева с Марчуком в Москве сохранялись их старые квартиры. На следующее утро позвонил в диспетчерскую гаража Совмина с просьбой прислать мне машину, но получил ответ, что с сегодняшнего дня машина меня не обслуживает. О происшедшем я узнал из газет: накануне (14 октября. — С. Х.) Пленум ЦК КПСС отстранил Хрущева от должности Первого секретаря ЦК КПСС, на его место избрали Брежнева. Я поспешил в Кремль. Происходившее в Кремле меня поразило. Большая группа хозяйственных служащих и рабочих ходили по кабинетам Кремля и, если в них висели портреты Хрущева, срывали их граблями и складывали в тележку. Смотреть на это было просто противно. На следующий день А. Н. Косыгин — новый председатель Совета Министров СССР вел заседание Президиума Совмина. На нем приняли в числе первых постановление о ликвидации Совета по науке при Совете Министров СССР. А зря! Дело было недорогое для государства, но нужное. Больше Совет никогда не возникал».

 

Нобель для Королева

9 июня 1957 года некто А. Г. Карпентков, не знаю, фамилия ли это реального человека или за ней скрывался кто-то из «секретных» ракетчиков, поместил в газете «Известия» статью под заголовком «Первый шаг в космос». В ней он писал, что не за горами то время, когда в небо запустят искусственную Луну, это трудно, «вот почему только две страны, наша и США, взялись за решение проблемы», но вполне реально.

Примерно в то же время в журнале «Радио» появилась заметка, сообщающая частоты будущего космического передатчика. После запуска первого советского спутника выяснится, что они абсолютно точно совпали с реальными.

В мире на эти публикации внимания не обратили.

1 июля 1957 года начался Международный геофизический год, условные двенадцать месяцев, в течение которых ученые всего мира намеревались впервые совместно обследовать Землю и ее ближайшие окрестности. Американцы объявили, что по такому случаю с помощью специально разработанной ракеты «Авангард» они запустят искусственный спутник Земли — сателлит. Решение о запуске советского спутника правительство приняло в январе 1956 года, но официально объявлять о нем не стали. В прессе то тут, то там проскальзывали статьи, наподобие приведенных выше, но звучали они глухо и неконкретно.

Так начиналась пока еще не объявленная космическая гонка, страна-победитель получала лавры самой передовой технологической державы, создателю такого чуда гарантировалось престижное место в мировой истории.

Советскую «команду» возглавлял Главный конструктор Сергей Павлович Королев. Он предпринимал все, чтобы обойти американцев, но дела у него поначалу не ладились, его межконтинентальная ракета то взрывалась в полете, а то и вовсе не отрывалась от стартового стола. Обычное дело в начале испытаний. Миновал май 1957 года, наступил июнь, за ним июль, Королев нервничал, если так пойдет и дальше, то американцы, не дай бог, окажутся первыми. Масла в огонь подлила опубликованная 23 июля в советских газетах коротенькая заметка, сообщавшая, что в США успешно провели испытания армейской ракеты средней дальности «Юпитер». У Королева упало сердце: опоздал, следующим пуском они забросят спутник на орбиту. Он сам именно так и планировал: один-два успешных запуска по баллистической траектории — и в космос. То, что американцы предназначали для спутника-сателлита специальную ракету «Авангард», Королев всерьез не принимал. Если у них появился летающий «Юпитер», какой смысл возиться с каким-то «Авангардом». Не дураки же там сидят!

На полигоне в Тюратаме (Байконуре) королевцы работали день и ночь, со дня на день ожидая сообщения о появлении американского спутника на орбите. Но газеты молчали — американцы не торопились. Они и не подозревали, что участвуют в одной из самых престижных гонок ХХ столетия с каким-то никому не ведомым Королевым из подмосковных Подлипок.

Королев соревновался не только с американцами. Дмитрий Федорович Устинов, министр, у которого работал Королев, подстраховался и дал задание другому своему главному конструктору — днепропетровцу Михаилу Кузьмичу Янгелю проработать запуск спутника ракетой средней дальности Р-12, аналогичной «Юпитеру». С Приволжского полигона в Капустином Яру она впервые стартовала 22 июня 1957 года и, в отличие от королевской Р-7, долетела до цели. Несмотря на успех, Янгель Королева особенно не беспокоил. Под запуск спутника Р-12 следовало доработать, добавить еще одну, разгонную ступень, а это требовало времени, и немалого.

И вот наконец к Королеву пришла удача. 21 августа его баллистическая ракета Р-7 долетела до цели на Камчатке, а 7 сентября — вторая. Теперь — спутник! И как можно скорее!

В начале октября в Вашингтоне намечалась конференция, посвященная итогам первых четырех месяцев Международного геофизического года. На 6 октября американцы поставили свой доклад, озаглавленный «Сателлит над планетой». Так совпало, что, согласно графику, королёвский спутник планировалось запустить именно в этот день. В день, когда, по предположению Королева, американцы доложат о своем запуске, происшедшем на день или два раньше. Такого Королев допустить не мог. График ужали, проверочные операции совместили, работали круглосуточно в три смены. Но все равно раньше позднего вечера 4-го на стартовую готовность не выходили. Правда, поздний вечер в Тюратаме — это раннее утро на мысе Канаверал во Флориде, откуда американцы пускали свои ракеты. Так что еще оставалась надежда опередить конкурентов хотя бы на часы или даже на минуты. Королев нервничал. Он не знал, что никто с ним не соревнуется и никакого запуска сателлита в США на начало октября не планировалось.

Королевцы запустили спутник первыми, 4 октября 1957 года в 10 часов 28 минут 34 секунды вечера по московскому времени.

В тот день отец (и я с ним) находился в Киеве. Вечером 4 октября в обширном обеденном зале Мариинского дворца, где остановился отец, отобедав заранее у военных, за чаем собралось украинское руководство во главе с Первым секретарем ЦК Украины Кириченко, также присутствовали секретари ЦК, приехавшие на маневры московские гости, в том числе занимавшийся оборонными вопросами, Секретарь ЦК КПСС Брежнев и первый заместитель министра обороны, командующий сухопутными войсками Малиновский. Разговор за столом шел самый обычный. Говорили об урожае и капиталовложениях, о новых заводах и устаревшем оборудовании. Хозяева стремились «выбить» из центра дополнительные ресурсы, а именитые гости прикидывали — пойти навстречу или отказать. Отец хорошо понимал своих собеседников и в чем-то им сочувствовал. Совсем недавно он находился в их положении, так же, как и они, стремился «выдоить» из Москвы что-либо полезное для республики.

Разговор затянулся. Время приближалось к полуночи, когда в зал вошел помощник и что-то прошептал на ухо отцу. Тот кивнул и со словами: «Я сейчас вернусь» — ушел в соседнюю комнату к телефону. О предполагаемом запуске спутника Земли отец сказал мне еще накануне, и сейчас я весь напрягся: «Как там? Удача или снова авария? Из пяти попыток пуска ракеты только две последние закончились благополучно». Отец отсутствовал недолго. Когда через несколько минут он, широко улыбающийся, появился в дверях, у меня отлегло от сердца.

Отец молча прошел на свое место, сел, но не спешил продолжить разговор. Он не торопясь обвел присутствующих взглядом, лицо его сияло.

— Могу сообщить очень приятную и важную новость, — начал он. — Только что звонил Королев (тут он сделал таинственное лицо). Он — конструктор наших ракет. Имейте в виду, его фамилию не надо упоминать, это секрет. Так вот, Королев доложил, что сегодня вечером, только что, запущен искусственный спутник Земли.

Отец обвел присутствующих торжествующим взглядом. Все вежливо заулыбались.

Забыв о теме предыдущего разговора, отец переключился на ракеты. Он стал рассказывать о коренном изменении соотношения сил в мире с появлением баллистической ракеты. Присутствовавшие слушали внимательно. Но лица их оставались равнодушными, они привыкли внимать отцу, независимо от того, что он говорил. О ракетах киевляне услышали впервые и не очень представляли, что это такое. Но раз Хрущев говорит, что дело важное, значит, так оно и есть.

О спутнике отец отозвался как об очень важном и престижном, но производном от межконтинентальной ракеты, достижении. И подчеркнул, что здесь нам удалось обогнать Америку, на деле продемонстрировать преимущества социализма!

— Американцы на весь мир растрезвонили, что они готовятся запустить спутник Земли. Он всего-то величиной с апельсин, — заводился отец. — Мы молчали, а теперь наш спутник, не малютка, а восемьдесят килограммов, крутится вокруг планеты.

Пока отец рассказывал о ракетах, снова вернулся помощник и сообщил, что сейчас по радио передадут сигналы со спутника. Включили стоявший в углу радиоприемник. Все с любопытством вслушивались в прерывистый писк первого сеанса космической связи. Часы показывали половину второго ночи.

На следующий день, 5 октября, в субботу, на первой странице «Правды» в правом, верхнем углу, появилось заранее заготовленное Сообщение ТАСС: «В течение ряда лет в Советском Союзе ведутся работы по созданию искусственных спутников Земли. Как уже сообщалось в печати, они проводятся в связи с программой Международного геофизического года. 4 октября произведен запуск первого спутника.

В России еще в XIX веке трудами выдающегося ученого К. Э. Циолковского была впервые обоснована возможность космических полетов. В течение Международного геофизического года Советский Союз предполагает запустить еще несколько спутников».

Две газетных колонки, всего пятьдесят строк, столько же, сколько «Правда» отвела на той же странице, но в более престижном месте, информации об отъезде маршала Жукова с визитом в Югославию.

Запуск спутника произвел в мире невиданный фурор, перевернул представление о Советском Союзе. Все зарубежные газеты сообщали о нем на самом читаемом месте под эффектными заголовками, набранными самым крупным шрифтом.

Наша сдержанность имеет логическое объяснение. Мы не сомневались в своих возможностях, в том, что скоро, очень скоро, догоним и перегоним американцев. И спутник еще одно тому подтверждение. Сообщение ТАСС составлено в этом духе, духе сдержанной уверенности в себе, в том, что будущее за нами.

Американцы же и представить не могли, что какие-то русские посягнут на первенство в мире. Спутник породил истерию страха, вмиг разрушилось ощущение безопасности и вседозволенности, Америку больше не прикрывают бескрайние пространства двух океанов, она досягаема для советских ракет так же, как Советский Союз — для американских. А раз так, то Советы запустят свои ракеты, вернее, свою единственную ракету. Никому и дела не было до логики, никто не задавался вопросом, зачем и как СССР атакуют США, никто не вспомнил о многократном атомном превосходстве Америки.

Президент Эйзенхауэр попытался успокоить своих сограждан: «США по-прежнему самая мощная мировая держава, и никто на нее не нападет». Но его голос не услышали, у страха глаза велики. В Белом доме не испугались, но чувствовали себя уязвленными, а потому, как только прошел первый шок, заговорили о технологическом отставании, о необходимости принятия срочных мер. Для начала резко повысили финансирование образования, благодаря чему тысячи американцев за государственный счет закончили университеты. Была создана сеть исследовательских центров, поручили координацию работ специальному ведомству — НАСА. К слову, Интернет, всемирная компьютерная паутина, появилась тоже благодаря спутнику и последовавшей за ним инициативе президента Эйзенхауэра. Научные ракетные и неракетные центры нуждались в общении, шаг за шагом начал налаживаться компьютерный обмен, создавались первые линии связи, писались первые протоколы общения.

Узнав о шумной реакции на Западе, в Москве спохватились, и в воскресенье, 6 октября, «Правду» открыла «шапка» во всю страницу: «Первый в мире искусственный спутник Земли создан в Советском Союзе!». Лучше поздно, чем никогда. Далее следовали отклики — свои и иностранные, обширное интервью с папанинцем, членом-корреспондентом Академии наук, геофизиком Евгением Федоровым, к делу отношения не имеющим и о запуске узнавшим вместе со всеми из газет, сообщение о том, где и как можно увидеть в небе «звездочку» спутника, сколько километров он уже успел налетать в космосе.

12 октября в «Правде» появился «Черный квадрат»: снимок ночного неба над Мельбурном в Австралии, прочерченный еле заметной светлой линией — видимым невооруженным взглядом отражением от пролетавшим над ним ракетоносителем. Чтобы разглядеть миниатюрный спутник, требовался, по крайней мере, бинокль. И так продолжалось изо дня в день в течение почти двух недель.

Королев вмиг обрел мировую славу, правда, анонимную, фамилию его хранили в секрете. В газетах писали о главном конструкторе. Такая секретность в ранние послесталинские времена казалась естественной. При Сталине секретили вообще всё: абсолютные цифры в годовых статистических отчетах, расположение заводов, производивших безобидные детские игрушки, урожаи картошки и свеклы. Туристические карты не засекречивали, на то они и туристические, но так их искажали, что попасть в нужное место оказывалось затруднительным не только шпионам, но и отпускникам. Правда, шпионы снабжались своими, куда более точными картами. Недаром во время войны нашими офицерами особо ценились немецкие карты нашей территории, по ним ориентироваться оказывалось куда легче.

Завеса секретности постепенно спадала, но не до такой степени, чтобы открыто назвать фамилию главного конструктора. Правда, не все удавалось удержать в секрете. Мне как-то попался в руки заграничный журнал с картой, на которой достаточно точно указывались некоторые советские ракетные заводы и все испытательные полигоны. Соответствующие службы, видимо, не зная, как поступить, на журнал тоже (в соответствие с инструкцией) шлепнули печать «Совершенно секретно».

Кстати, такая практика засекречивания сохранялась до самого конца XX века. В начале 1990-х годов я попросил у бывших коллег по челомеевскому бюро для моей книги фотографию к тому времени уже порядком устаревшей межконтинентальной баллистической ракеты УР-100.

— К сожалению, дать не можем, — ответили мне. — Она секретная.

Я настаивал, но тщетно. Согласно инструкции, требовалось специальное разрешение правительства.

— Мы его недавно получили, но только на передачу фотографии ракеты американцам, — обмолвился мой собеседник.

От удивления у меня широко раскрылись глаза. Справедливости ради отмечу, что фотографию УР-100 вскоре рассекретили, а вот Королев оставался анонимом до самой своей смерти.

— Кому нужна такая секретность, если американцы и так все знают? — спросил я председателя КГБ Серова и сослался на упомянутый выше американский журнал.

— Знают, но не все, — ответил мне Иван Александрович. — А в том, что знают, тоже не уверены. К тому же, чтобы узнать всю эту ерунду, затрачиваются разведывательные ресурсы. Если мы рассекретим названия предприятий, их расположение, имена конструкторов, то облегчим им жизнь, позволим сосредоточиться на главном, на том, что секретно по-настоящему.

Что ж, резон в таком ответе имелся, хотя что секретно по-настоящему, каждый понимал по-своему. О том, чтобы поместить в журнале фотографию завалящей ракеты, не шло и речи, а вот опубликовать в академическом журнале статью о поведении «гибкого тонкостенного цилиндра, частично заполненного жидкостью» особого труда не представляло. Хотя поведение этакого цилиндра, иными словами, баллистической ракеты, и представляло реальный интерес для специалистов.

В конце 1957 года в Москву в Президиум Академии наук СССР пришел запрос из Стокгольма из Нобелевского комитета с предложением выдвинуть на Нобелевскую премию главного конструктора, запустившего на орбиту искусственный спутник Земли. Не анонимного, естественно, а с именем, отчеством, фамилией и всеми биографическими данными. Предложение формулировалось в сослагательном наклонении: если советские академики сочтут возможным выдвинуть кандидатуру создателя спутника, то, получив такое обращение, Нобелевский комитет, скорее всего, отнесется к нему положительно. Министр Устинов и президент Академии наук Несмеянов пришли к отцу советоваться.

— Кого же вы предлагаете назвать? — поинтересовался он.

— Королева, естественно, только придется его рассекретить, — считали министр и академик.

— Дело тут не в секретности, и Королев, естественно, заслуживает награды, но что же делать с остальными членами Совета главных конструкторов? — засомневался отец.

— Нобелевские премии не присуждаются большим группам ученых, один-два, максимум три автора, — пояснил Несмеянов.

— Вот видите! — оживился отец. — Они хотят за нас выбирать, кого награждать, а кого нет. Естественно, исходя из собственных политических интересов, как и мы исходим из своих, присуждая Международные Ленинские Премии мира (тогда эта премия называлась Сталинской. — С. Х.).

Мы наградили всех поровну (отец имел в виду главных конструкторов, членов Совета), стоит выделить кого-то одного, как они перессорятся между собой и работа встанет.

Тогда все мало-мальски важные участники спутниковой эпопеи получили высшие государственные награды, им присудили Ленинские премии, никого не обидели. Самые главные «главные конструкторы» — члены Совета главных конструкторов вдобавок к орденам и премиям получили от правительства в подарок еще и по даче, двухэтажному каменному особняку. Их выстроили по единому проекту на Успенском шоссе, близ поселка Жуковка. Вот только Сергей Павлович отказался жить рядом с коллегами «в коммуналке», попросил построить дом поближе к «фирме», по соседству с ВДНХ. Эту улицу потом назвали именем Королева.

Отец предложил поблагодарить Нобелевский комитет за лестное предложение, но разъяснить им, что в запуске спутника принимали участие большие коллективы, весь советский народ, выделить из них одного-двух просто невозможно.

Так, не начавшись, закончилась нобелевская эпопея Королева.

Королев на отца смертельно обиделся. Его можно понять. Но можно понять и отца. Королев, руководитель головной организации, Председатель Совета главных конструкторов своей волей, энергией, гением, если хотите, объединил воедино десятки различных организаций, сотни личностных амбиций, тысячи людей. То, что его называли в газетах Главным Конструктором с большой буквы, так же, как Келдыша — Главным Теоретиком, все принимали как должное, оба — они и есть Главные. Главные, но не единственные.

Великий с большой буквы конструктор Валентин Петрович Глушко и без Нобелевской премии Королеву не раз повторял: «Мои двигатели любую жестянку в космос вынесут. Пусть Сергей (Королев) попробует обойтись без них».

— И без моей системы управления и стабилизации, — возмутился бы Николай Алексеевич Пилюгин.

— Все вы ничего не стоите без моих гироскопов, — вторил бы ему Виктор Иванович Кузнецов.

— Попробуйте обойтись без радиокоррекции и вообще без связи, — задал бы чисто риторический вопрос главный радист Михаил Сергеевич Рязанский.

— Сергей думает, что старт построить проще, чем его ракету, — не выдержал бы обычно не склонный к конфликтам Василий Павлович Бармин.

И так без конца. Трения могли возникнуть и внутри самой королевской фирмы. Замысел ракетного пакета «выносил» не Королев, его предложил ему Михаил Клавдиевич Тихонравов. Королев же организовал работу, воплотил инженерную находку в реальную ракету Р-7. Без Королева Тихонравов не довел бы Р-7 до ума, у него одного она вряд ли бы полетела. Но придумал-то пакет он, а Нобелевскую премию — Королеву только за воплощение в жизнь его, Тихонравова, идеи?

Казалось бы, очевидный ответ, что Королев, и только он достоин Нобеля, при внимательном рассмотрении становился совсем не очевидным. Выходило, что отец в своем ответе Нобелевскому комитету оказался скорее прав, чем не прав.

В отсутствие документов вокруг всей этой истории нагорожено множество домыслов, одни утверждают, что предложение о присуждении Нобелевской премии поступало, но не после первого спутника, а в связи с полетом Юрия Гагарина, другие вообще отвергают саму такую возможность, так как «самая почетная в мире награда присуждается за достижения в фундаментальных исследованиях, а “инженерного” подкомитета, по которому мог бы проходить спутник, в Нобелевском комитете просто не существует» и все это не более чем легенда.

Что ж, все возможно. Вот только премию предлагали не за конструкцию ракеты Р-7 и не за простейший спутник ПС, а за прорыв человечества в космос, это не инженерный успех Королева, а глобальное достижение человечества. Оформить его, при желании, естественно, могли бы по секции «физика». Отметили же вклад британского премьер-министра Уинстона Черчилля в победу над Гитлером Нобелевской премией по литературе. А вот полет Гагарина, при всей его триумфальности с точки зрения науки, — всего лишь демонстрация технологических возможностей советского ракетостроения.

До последнего времени я не придавал особого значения разговорам о Нобеле для Королева и не упомянул о нем в своих предыдущих книгах. Сам я в этих делах не участвовал, и отец мне о них ничего не говорил. Теперь я изменил свое мнение и решил рассказать, что знаю, вернее, что слышал.

«Легенду», а может быть, и не легенду о Нобеле для Королева, рассказал во время посиделок в Кремле, в Военно-Промышленной Комиссии (ВПК), академик-радист Александр Николаевич Щукин, один из заместителей ее председателя (Устинова), Председатель Научно-Технического Совета, и не мне, но в моем присутствии, генеральному конструктору КБ-1 тоже академику-радисту Александру Расплетину. Мы, ОКБ Челомея, тогда вместе с ними разрабатывали спутник радио локационной разведки (УС — управляемый спутник) и противоспутник (ИС — истребитель спутников). ВПК утрясало соответствующее постановление. В одном из перерывов между заседаниями Щукин и вспомнил о Нобелевской премии.

И последнее замечание. Дотошным историкам навряд ли стоит искать в архивах официальное обращение Нобелевского комитета. В таких деликатных делах все сначала согласовывается устно, а к бумаге обращаются только после получения положительного ответа. Хотя кое-какие следы «нобелевской эпопеи» могли сохраниться в дипломатической переписке, отчетах о «частных» разговорах за коктейлем кого-то из наших с кем-то из них.

 

Летите голуби, летите…

28 июля 1957 года открылся Фестиваль демократической молодежи и студентов. Впервые за всю советскую историю Москва принимала не десятки, а сотни и тысячи иностранцев. Впервые москвичи общались с ними без особой опаски. Впервые, потому что, несмотря на принятые чрезвычайные меры, КГБ чисто технически не смог бы проследить за всеми приезжими. Фестиваль, особенно его открытие на недавно отстроенном стадионе в Лужниках, вызвал настоящий взрыв энтузиазма. Начало церемонии несколько раз откладывали, зарубежные гости никак не могли туда добраться. Их везли по запруженному толпой Садовому кольцу в открытых кузовах разноцветных грузовиков — розовых, голубых, светло-зеленых. Необходимого количества автобусов в Москве просто не нашлось. В кузова грузовиков поставили рядами скамейки из свежеоструганных досок, на них расселись иностранные делегаты. Грузовики ползком продвигались по московским улицам, а вокруг волновалась толпа: улыбки, цветы, рукопожатия.

Зрители на трибунах стадиона, отец и другие руководители страны в правительственной ложе терпеливо ожидали прибытия гостей. Церемонию открытия с опозданием более чем на два часа начали уже в сумерках.

С грузовиками при подготовке фестиваля тогда вышла типичная для раннего послесталинского периода незадача. Все они, колхозные и работавшие в промышленности, числились в мобилизационном резерве армии. В любой момент грузовой транспорт могли призвать на военную службу, а потому красили машины в защитный зеленый цвет. Организаторы фестиваля сочли такое цветовое однообразие не очень подходящим, попросили раскрасить грузовики в веселые тона. Не тут-то было. Зеленая краска предписывалась утвержденной правительством директивой Генштаба, и только он мог ее изменить. Написали письмо начальнику Генштаба маршалу Соколовскому. Он вроде бы и не возражал, но задал вопрос: кто и за чей счет после фестиваля перекрасит «транспортные средства» в нормальный зеленый цвет? Фестивальщики ответить не смогли, а без этого маршал своего согласия не давал. Руководители комсомола обратились к Хрущеву, иной управы на военных в стране не было. Вопрос решился одномоментно и не на время фестиваля, а навсегда. Эра зеленых, постоянно готовых к бою, грузовиков закончилась. После 1957 года цвета окраски грузовиков больше не диктовались мобилизационным предписанием.

Сенсацией фестиваля стали гости из Африки и Южной Азии. Сейчас прибытие инопланетян на Землю, наверное, не вызвало бы такого фурора. Большинство из нас никогда не видело людей с иным цветом кожи, иным разрезом глаз, в иных, не похожих на привычные, одеяниях. На них смотрели с восхищенным удивлением и жалостливым сочувствием; еще бы, они — представители народов, угнетенных западными колонизаторами, вчерашние рабы, умиравшие на хлопковых плантациях американского Юга. Особое сочувствие к угнетенным американским рабам привило нам не столько провозглашение всеобщего коммунистического равенства и справедливости, сколько чтение книги «Хижина дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу и, еще больше, «Том Сойер» Марка Твена. Все мальчишки и девчонки знали и любили их героев, как только в детстве любят книжных героев.

Правда, разноцветные гости Москвы не выглядели столь уж угнетенными, держали себя свободно и даже развязно, но москвичи их все равно жалели. Весной следующего года в родильных домах появилось на свет немало черненьких младенцев. Их прозвали «детьми фестиваля».

Вслед за открытием интерес к фестивалю начал постепенно спадать. Выступления артистов оставляли желать лучшего, ни в какое сравнение не шли даже с надоевшими всем декадами национального искусства союзных и автономных республик. Спортивные состязания не дотягивали даже до республиканского уровня. И сами иностранцы на поверку оказались такими же, как и мы. Закрытие фестиваля 11 августа прошло торжественно, но уже безо всяких накладок. Грузовики с гостями продвигались по улицам без задержек.

Кроме черных и иных младенцев в Москве в наследство от фестиваля остались еще и голуби. До того их на улицах столицы не видели. Москва не страдала отсутствием птиц. По газонам и тротуарам сновали шустрые воробьи. В парках и на окраинах, где еще сохранились сады и полисадники, гнездились скворцы. Центр, особенно Кремль, насеяли вороны и галки. Но не голуби…

Накануне фестиваля кто-то из его организаторов, уже успевший побывать в Париже и Риме, предложил развести голубей и в Москве. Ведь голубь, голубка Пикассо — символ мира. Первые голуби на площади перед Моссоветом выглядели такой же диковинкой, как африканские негры или мексиканская румба. За их покоем и неприкосновенностью бдительно следили московские милиционеры.

Еще за пару лет до фестиваля никакая милиция голубей не уберегла бы. Их тут же бы переловили. Для голодного человека голубь — не символ мира, а мясо для супа. Голуби в те несытые годы почитались деликатесом наравне с курами, гусями и утками. Кто же позволит «деликатесу» беспризорно разгуливать по улицам? Конечно, голубей держали для забавы, любители-голубятники наслаждались их полетом, пируэтами, кувырками в воздухе, но содержали их в особых вольерах, под особым присмотром. Чуть недоглядишь, тут же их и утащат. Кое-кто растил голубей на прокорм, для кухни. И у тетушки моей жены в южноукраинском селе, и у нас на государственной даче в Усово суп из голубей, голубиное жаркое считались лакомым блюдом.

В 1957 году жизнь стала посытнее, и голуби на московских площадях символизировали не только миролюбие, но то, что наступали иные времена. Почувствовав себя в безопасности, птицы быстро расплодились и наравне с галками и воронами превратились в городское бедствие.

 

Снова о жилье

31 июля 1957 года полный разворот первых страниц всех центральных газет заняло постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О развитии жилищного строительства», предписывающее в 1956–1960 годах построить 215 миллионов квадратных метров общей площади жилья. Слова «общая площадь» требуют пояснения. Так как большинство населения тогда еще жило в комнатах, в коммуналках, то жилой площадью считались только сами комнаты, а кухня, ванная комната, туалет, коридор в жилую площадь не засчитывались, делились на всех обитателей и назывались «местами общего пользования».

С началом строительства серийных панельных домов коммуналки постепенно сдавали свои позиции, счет пошел на односемейные квартиры, а значит, и вся площадь, общая и жилая, становились единой. Их разделение теряло смысл.

Квартиры тогда строились небольшими, 25–50 квадратных метров, и предоставляли их жильцам строго по нормам, в зависимости от размера семьи. Нормы от года к году, по мере застройки, увеличивались, но и семьи росли, дети вырастали, женились, обзаводились своими детьми. Еще вчера относительно просторная отдельная квартира снова становилась сродни коммунальной. Темпы строительства жилья ускорялись, но проблема оставалась еще далекой от разрешения. В очереди на получение нового жилища приходилось выстаивать долгие годы.

Однако появилась надежда, точнее предоощущение, что старой жизни приходит конец — конец общим кухням, длинным утренним очередям в туалет, скандалам и специфическому коммунальному единению. Еще немного, и все разбредутся по своим норкам, обретут собственные квартиры.

В течение пятилетия, 1956–1960 годов, около тридцати миллионов человек, почти 15 процентов населения страны получили новое отдельное жилье. Воистину началось «переселение народов».

 

Михаил Девятаев

15 августа 1957 года вышел Указ о присвоении звания Героя Советского Союза летчику Михаилу Петровичу Девятаеву. 13 июля 1944 года его самолет сбили немцы, Девятаев попал в плен. К концу войны специалистов в люфтваффе не хватало, и его отправили не в рядовой концлагерь, а на остров Узем в Балтийском море, в расположение секретнейшей военной лаборатории Пенемюнде, где проектировалось и испытывалось немецкое «чудо-оружие» — баллистические и крылатые ракеты. Там, на местном аэродроме, Девятаев с другими военнопленными обслуживал самолеты. 8 февраля 1945 года Михаилу Петровичу несказанно повезло: он, улучив момент, не только угнал, приготовленный к полету Хенкель-111, но и невредимым перелетел линию фронта, добрался до своих. На этом полоса везения закончилась.

Сталин военнопленных не жаловал, даже таких, как Девятаев. После приземления его тут же арестовали, допросили и отправили в лагерь, уже советский, отсиживать срок за измену Родине. После смерти Сталина бывших военнопленных освободили, но по заслугам Девятаеву воздалось только теперь, через двенадцать лет после Победы, и только потому, что историю его побега раскопали газетчики, написали очерк о его фантастической судьбе, а отец очерк прочитал и тут же позвонил Малиновскому. Министр обороны о Девятаеве и не слыхивал, да и газеты он внимательно не читал.

Отец попросил Родиона Яковлевича разузнать о судьбе Девятаева поподробнее и, если все обстоит так, как написано, представить его к геройской награде. Так вчерашний «изменник Родины» стал Героем Советского Союза.

 

«Имени мене…»

11 сентября 1957 года Президиум Верховного Совета СССР принял Указ «Об упорядочении дела присвоения имен государственных и общественных деятелей краям, областям, районам, а также городам и другим населенным пунктам, предприятиям, колхозам и организациям». Столь длинное название со скрупулезным перечислением всего, чему может возникнуть позыв присвоить собственное имя, по мысли отца, перекрывало все возможные лазейки.

Зуд переименований сопровождал и сопровождает перемены во власти во все времена. И не только в России. Оно и понятно, легче поменять вывеску или дорожный указатель, чем сделать что-либо по существу. Перемена названий и снос памятников — один из признаков революции, а не эволюции. Революционеры в первую очередь меняют декор, переименовывают города, сбрасывают старые памятники, на их пьедесталы водружают новые, заменяют старую религию новой или вовсе ее отменяют и приспосабливают старые храмы к своим новым нуждам. Так происходило и во времена утверждения христианства, и в нашем недавнем прошлом, после революции 1917 года, и после контрреволюции 1991 года.

Начиная с первых дней 1918 года в названиях городов, площадей и улиц царские и иные неподходящие имена стали заменять именами революционеров, прогрессивных, в понимании переименователей, мыслителей и просто хороших людей — от Спартака и Марата до Маркса и Бакунина. Дальше — больше, перешли к увековечиванию живых героев революции. Как грибы после дождя, росли города и поселки Ленински, Троцки, Сталински, Калинины, Молотовы и Молотовски, Кировы и Кировски. Отец рассказывал, как в руководстве страны возник ажиотаж, кому удастся отхватить «себе» больше областей, городов, заводов, совхозов или колхозов.

Количество и «качество» наименований на карте страны с 1920-х годов отражало влиятельность политического деятеля, соответствовало его положению во властной иерархии. Дело присвоения имен постепенно обюрократилось: кто-то где-то в соответствии с чем-то определял, чье имя присваивается инвалидной артели, чье — хлебозаводу, чье — колхозу, а чье — областному центру. Когда начался процесс передела власти, вслед за исчезнувшими со сцены политиками «принадлежавшие им» объекты переходили, как бы по наследству, к их более удачливым преемникам. Города, носившие имя Троцкого, Сталин обычно забирал себе. В результате Юзовка в Донбассе, получившая свое имя от построившего там металлургический завод англичанина Хьюза, сначала стала Троцком, а затем превратилась в Сталино.

Когда отец достиг в советской иерархии «достойного наименований» положения, тут же начали появляться совхозы и колхозы его имени. По мере продвижения наверх «именные» объекты становились все значимее. Отцу вся эта вакханалия наименований и переименований, как он нам говорил, удовольствия не доставляла, но изменить ее он тоже не мог. Только иногда исподволь подправлял. Так, после войны, в ответ на предложение назвать построенный киевский мост через Днепр его именем, отец «переподарил» его академику Е. О. Патону, сказав, что его, академика, вклад в строительство несравненно больше — варили конструкции моста по его, Патона, технологии. Так и стоит по сей день в Киеве мост Патона. Назови его именем Хрущева, то пришлось бы мост переименовывать. А вот Центральному киевскому стадиону имя отца дали и собирались его торжественно открыть 22 июня 1941 года, но в тот день стало не до стадиона, грянула война. После войны стадион восстановили и вторично открыли, но назвали его иначе.

В Одессе перед войной появилась Сельскохозяйственная опытная станция имени Т. Д. Лысенко, Глазная клиника имени Владимира Петровича Филатова, на самом деле знаменитого врача, академика. Местную консерваторию назвали именем Людвига Ван Бетховена, а музыкальной школе при ней присвоили имя скрипача-профессора Петра Соломоновича Столярского, по одесским меркам тоже весьма знаменитого. Он преподавал в этой школе с 1923 года, со дня ее основания, выучил много хороших музыкантов, в том числе и Давида Ойстраха. Столярский к этому относился с юмором, и на вопрос, куда он направляется, отвечал: «В школу имени мине». Кое-кому такие ответы показались оскорбительными, времена стояли непростые, на Столярского донесли, каким-то образом о доносе узнал отец. Он за него вступился, и Столярского не тронули. В 1944 году Петр Соломонович умер, имя его начало забываться, а «имени мине» стало популярной одесской хохмой.

Толчком к «национализации», я привожу выражение отца, географических названий послужило удаление в июне 1957 года из состава высшего руководства страны Молотова, Кагановича и других участников, как их называли, «антипартийной группы». Следом, как и полагалось, началась волна переименований. Областному центру Молотову вернули старое название Пермь, а недавно построенному Молотовску дали имя Северодвинск. Вот тогда-то отец и предложил пойти дальше и вообще запретить называть что-либо именем людей живущих. Он считал, что такое следует делать только после смерти, и не сразу, а лет через десять, когда все отстоится, успокоится. Никто отцу не возразил, недовольно ворчал лишь Ворошилов. Его фамилия пестрила на карте: Ворошиловград, Ворошилов-Уссурийский, Ворошиловск, всех я не помню. Но на Ворошилова, с его репутацией, подмоченной союзом с антипартийной группой, внимания не обратили.

Постановление приняли единогласно, и началась кампания «возвращения к исторически сложившимся наименованиям». Не первая и не последняя в нашей истории. Управились быстро. Правда, в Москве остались Хрущевский переулок и платформа Маленковская, но так их назвали не сейчас и в память не о том Хрущеве и не о том Маленкове.

Однако не обошлось без рецидивов. Через пять лет после принятия запретительного решения, в 1962 году, украинские лидеры Подгорный с Щербицким в порыве лизоблюдства попытались назвать именем отца город, построенный на Днепре рядом с Кременчугской ГЭС. Но продержалось имя «Хрущов», так оно пишется по-украински, на географической карте недолго. 29 июля 1962 года по дороге в отпуск в Крым новостройку посетил отец. Я тоже увязался за ним.

Ехали проселком. Впереди Хрущев с Подгорным и руководителями республики, за ними пылил — целый «хвост». День, помню, выдался солнечный, жаркий. Подъехали к утопавшему в зелени городу. Вдруг я поразился: на придорожном указателе надпись по-украински «Мiсто Хрущов».

Машины остановились у здания горкома. Я пробился поближе, по реакции окружающих вижу — отец промолчал. Напрягшиеся было лица местного начальства расплылись в улыбках.

С момента въезда в город меня преследовало чувство неловкости. Неловкости за отца. А он вел себя как будто и не видел надписи на злосчастном дорожном указателе. Осмотрели город, съездили на плотину, провели торжественный митинг открытия новой Кременчугской ГЭС. После митинга в горкоме собралось совещание, решали, какие еще гидростанции строить на Днепре. Строительство Киевской и Каневской ГЭС признали первоочередными, а с Нижне-Днепровской в самом горле реки у моря решили погодить, разобраться. Уж слишком много земли уйдет под воду. Разобравшись, стройку вообще отставили. Через несколько месяцев вышло специальное постановление правительства «О строительстве Днепровского каскада ГЭС», закреплявшее достигнутые в Кременчуге договоренности.

Наконец приехали на пристань, дальше предстояло плыть на пароходе до Днепропетровска. Отчалили. Все собрались в салоне, расположились за длинным столом. Предстоял обед, а вместе с ним и тосты. Первым говорил отец. Он начал с благодарности, ему очень приятно, что город назвали его именем, поблагодарил за честь. Все закивали, наперебой стали говорить о заслугах отца, как много он делает для страны, для народа, как все его любят.

Я ожидал, что отец запротестует, и такое начало меня обескуражило. Но это было только начало.

— Вы что не читаете постановления или не считаете обязательным их выполнение?! — продолжил отец. — Я настоял на запрещении присваивать городам имена руководителей. А тут моя фамилия! В какое положение вы меня ставите? Кто поверит, что вы самовольничаете, а не действуете с моего согласия? Вам что, постановления не указ?

Дальше последовал разнос.

Подгорный неуверенно оправдывался, но отец его не стал слушать, поковырял вилкой в тарелке, извинился перед присутствовавшими и, сославшись на дела, ушел в свою каюту.

8 газетах на следующий день давалась информация о посещении первым секретарем ЦК КПСС Н. С. Хрущевым города Кременчуг и Кременчугской ГЭС.

16 ноября 1962 года «Вестник Верховного Совета СССР» опубликовал Указ о переименовании «мiста Хрущов в «мiсто КремГЭС».

День за днем

9 августа 1957 года в Северодвинске спущена на воду первая в Советском Союзе атомная подводная лодка «Ленинский комсомол».

25 сентября 1957 года, как в мае на встрече в Семеновском пообещал отец, открылся пленум организационного комитета Союза писателей Российской Федерации. Такие союзы под эгидой Общесоюзного писательского объединения давно существовали во всех республиках.

Председателем оргкомитета стал уже знакомый нам писатель-маринист Леонид Соболев. До войны он писал о моряках, о военно-морском флоте, дореволюционном и послереволюционном, и писал неплохо. В послевоенные годы разбирательств с Анной Ахматовой, Михаилом Зощенко, жестких выступлений Андрея Жданова Соболев затаился. Главный его роман «Капитальный ремонт» так и остался недописанным.

То, что на встрече в Семеновском Соболев активно и искренне поддержал антисталинское выступление отца, в значительной степени определило его назначение главой писательского Союза. Обошлось оно Соболеву очень дорого, вызвало массу нареканий и справа, и слева. Правые, так тогда определяли позицию сталинистов, возненавидели Соболева за его солидарность с Хрущевым в разоблачении преступлений недавнего прошлого. Левые, так тогда именовались осторожно фрондирующие будущие «демократы», ополчились на Соболева тоже за его солидарность с Хрущевым, Хрущевым — взвешенным реформатором, а не радикалом-разрушителем, как им бы хотелось.

28 сентября 1957 года к отцу на Ливадийскую дачу в Крыму во второй раз приехала Элеонора Рузвельт, вдова самого популярного в нашей стране американского президента. Она уже побывала здесь в прошлом году. О чем они говорили с отцом, не знаю, я на беседе не присутствовал, но сами встречи свидетельствовали об ускоряющихся переменах в отношениях между двумя странами. Гостья надписала отцу два тома своих воспоминаний. Отец их не прочел, английским он не владел. Их внимательно с карандашом в руке проштудировала мама. Читала она обстоятельно, делала выписки наиболее понравившихся абзацев и фраз. Воспоминания Элеоноры Рузвельт сохранились. Спустя много лет, уже после смерти отца с матерью, прочитал воспоминания Рузвельт и я. Мне они показались не просто интересными, но и весьма поучительными. Сейчас эти книги находятся в Музее современной истории в Москве.

Книг с дарственными автографами знаменитостей, хороших и плохих писателей, в библиотеке отца накопилось великое множество. После отставки, при многократных переездах с места на место интересные книги и книги с автографами интересных людей разошлись по чьим-то рукам, сохранились лишь тома никому не известных авторов никем не читаемых произведений.

24 октября в Москве отец принял своего старого знакомого, украинского канадца, Василия Ивановича Свистуна, Председателя Канадского общества культурных связей.

6 июня 1954 года Свистун, уже тогда возглавлявший сообщество тяготевших к своей прародине украинцев, впервые встретился с отцом. С тех пор завязалась я бы не сказал дружба, теплые контакты отца с украинскими канадцами. Украинцы, в основном выходцы с западных, австро-венгерских и польских земель, обосновались в Канаде с конца XIX века, затем их диаспора пополнилась послевоенными невозвращенцами 1940-х годов.

Как и большинство эмигрантских сообществ, они чтят память о своей покинутой родине, вот только связи с Украиной, затеплившиеся было в военные годы, после войны начисто оборвались.

17 апреля 1954 года канадские украинцы прислали отцу на 60-летие подарок — пейзажик с позолоченными осенью канадскими кленами и теплой надписью. Эта дорогая своей искренностью картина (никто не обязывал канадцев поздравлять Хрущева с днем рождения) и по сей день висит у меня дома.

К 40-летию Октябрьской революции в распложенном по соседству с Кремлем Манеже открыли самый большой в стране выставочный зал.

Предназначенное для проведения парадов, смотров и просто зимних тренировок кавалерии здание Манежа построили в 1817 году по проекту архитектора Осипа Бове. С 1831 года в Манеже начали устраивать выставки, концерты, народные гулянья. После революции и переезда правительства из Петрограда в Москву в нем оборудовали кремлевский гараж.

Отец посчитал такое использование одного из красивейших московских зданий, да еще в центре города, варварством и поручил КГБ совместно с Моссоветом подыскать ему более достойное применение. Тут и вспомнили о дореволюционном прошлом Манежа. Доложили отцу.

И вот теперь новый московский выставочный зал принимал первых посетителей.

6 ноября 1957 года в Ленинграде на Марсовом поле зажгли первый в Советском Союзе вечный огонь в память о жертвах войн и революций.

В начале ноября Ту-114, сверхдальний по тем временам лайнер, совершил свой первый полет. По его приземлении Андрей Николаевич Туполев с аэродрома в Жуковском позвонил Хрущеву, поспешил поделиться с ним радостью, пригласил его заехать полюбоваться на красавец-самолет.

Отец согласился, пообещал заехать.

Другие авиационные конструкторы, услышав о приглашении Туполева, заволновались — хитрый старик уже который раз оттирает их на второй план. А у них тоже есть чем похвалиться. Пришлось министру Дементьеву звонить Хрущеву. Они условились перенести демонстрацию с туполевской площадки в Жуковском в нейтральное Внуково и собрать там всех конструкторов и все их последние разработки.

17 ноября Туполев продемонстрировал «гвоздь программы» — межконтинентальный Ту-114 и модернизированный Ту-104 А. Его постоянный соперник Сергей Ильюшин показал свой пассажирский турбовинтовой Ил-18, тогда его называли «Москва». Олег Антонов привез из Киева пассажирский вариант своего АНа, «Украину». Туда же прилетел и крупнейший в мире вертолет МИ-6 Михаила Леонтьевича Миля. Правда, для пассажирских перевозок он пока не предназначался, летать на нем считалось делом рискованным.

Отец увиденным остался доволен, у нас появился современный Гражданский воздушный флот. А всего два года назад отец, прилетев в Женеву на Ил-14, сгорал от стыда. Наш двухмоторный самолет смотрелся замухрышкой в сравнении с американскими и английскими четырехмоторными лайнерами. Теперь же мы показали, на что способны, не просто догнали, но кое в чем обогнали Запад.

25 ноября 1957 года отец выступил в Кремле на традиционном приеме в честь выпуска военных академий, говорил о новых задачах, новой компактной армии в новый ракетно-ядерный век. Выпускники искренне аплодировали Хрущеву, присутствовавшие на приеме генералы морщились — сокращение Вооруженных сил они не одобряли, к ракетам относились с недоверием.

7 декабря 1957 года отец повел весь Президиум ЦК на первую художественную выставку, открывшуюся в обновленном Манеже. В том году она посвящалась 40-летию Советской страны. Он с удовольствием осматривал картины и скульптуры, внимательно выслушивал пояснения авторов, а заодно полюбовался отреставрированным зданием Манежа. Хозяева и гости расстались удовлетворенные друг другом.

8 тот же день, 7 декабря 1957 года, газеты сообщили о спуске на воду в Ленинграде атомного ледокола «Ленин» немалого по тем временам водоизмещения в 16 тысяч тонн.

18 декабря 1957 года Сессия Верховного Совета СССР вчистую отменила, «сталинский» закон от 21 ноября 1941 года «О взимании налога с холостяков и малосемейных граждан, а также одиноких женщин, не имеющих детей». Налог, по замыслу его автора, должен был стимулировать рождаемость. Но не стимулировал, особо рождаемость так и не возросла.

21 декабря 1957 года отец сделал доклад «О внешней политике» на Сессии Верховного Совета СССР и в тот же вечер уехал в Киев на празднование 40-летия Советской Украины. Там он выступил на юбилейной Сессии Верховного Совета Республики, простояв почти целый морозный день на возведенной на Крещатике трибуне, приветствуя военный парад и праздничную демонстрацию.

27 декабря он вручает Киеву орден Ленина, объявляет об окончании строительства второй очереди газопровода Дашава — Киев. Последнее отцу особенно приятно, ведь это он когда-то «пробивал» строительство первого на Украине газопровода.

В тот же вечер отец возвратился в Москву.

 

От шестой пятилетки к первой семилетке

25 сентября 1957 года в газетах появилось постановление ЦК КПСС и СМ СССР «О разработке перспективного плана развития народного хозяйства на 1959–1965 годы». Привычная всем пятилетка заменялась какой-то непонятной семилеткой. Тем самым окончательно признавалось, что с шестой пятилеткой покончено. «Собрать» пятилетку не на бумаге, а реально не получилось ни у Сабурова с Байбаковым, ни у Первухина, пришедшего на смену Сабурову.

Теперь, когда не стало ни отраслевых министерств, ни сводивших их предложения воедино Госэкономсовета со старым Госпланом, ни лиц, не справившихся с задачей, приходилось все начинать практически с нуля.

Совнархозы сменили, как тогда казалось, ушедшие навсегда в историю министерства, отраслевая экономика преобразовалась в региональную. Теперь ключевая роль отводилась региональным республиканским властям. Они на местах верстали свои планы, имели свое видение будущего, не всегда и не во всем соответствовавшего вчерашним, министерским представлениям о путях развития того или иного региона. Конечно, не в главном, но в очень существенных деталях. План же и состоит на девяносто процентов из этих деталей. Вот и приходилось новому Госплану все верстать заново.

Это так, но при чем тут семилетка? Отказ от привычной пятилетки, уже объявленной партийным съездом, попахивал скандалом. Такого в нашей истории еще не бывало. В тексте опубликованного постановления необходимость замены пятилетки семилеткой объяснялась, как мне тогда показалось, довольно неуклюже — открытием новых нефтяных месторождений в Сибири, необходимостью приоритетного развития не столько металлургии, сколько химии, ускорением экономического развития Зауралья, восточных и дальневосточных регионов, созданием новых промышленных центров. На все это требовалось больше пяти лет, а от шестой пятилетки, после всех задержек и проволочек с ее официальным утверждением, оставалось всего три года.

Срок окончания составления семилетки определили: 1 июля 1958 года, с тем чтобы с 1959 года начать новую жизнь.

Со своими недоумениями я пошел, как обычно, к отцу, но он к опубликованному в газетах ничего существенного не добавил: новые сложные технологии со своим циклом внедрения в пятилетку не вписываются. Начало работ приходится на один плановый период, под него закладываются соответствующие ресурсы, а конец повисает в следующей пятилетке, разработка которой и не начиналась. При такой неопределенности трудно рассчитывать на успех. Семилетка больше соответствует сложившимся в экономике новым реалиям.

Слова отца звучали вроде правильно, но не очень убедительно. Почему семилетка, а не, скажем, восьмилетка? Некоторые проекты вообще ни в семь, ни в восемь лет не укладываются. Допытываться я не стал, понял, что большего не добьюсь.

 

Академик Семенов и химизация всей страны

Я тогда не уловил основного, дело не в пятилетке-семилетке, к концу 1957 года отец пришел к выводу, что в плане шестой пятилетки неправильно выбраны приоритеты, она ориентируется на прошлое, а не заглядывает в будущее. В тот день он не стал в деталях развивать свою мысль, а я пропустил главное мимо ушей. И напрасно. Это — поворотная точка в стратегии развития экономики Советского Союза, поворотная от привычных технологий конца XIX — начала XX веков к новым и даже новейшим, уходящим в своей перспективе в век XXI, поворотная от металлургии к химии, от стали и чугуна — к пластмассам и полимерам.

Испокон веку нас учили, что для страны нет ничего важнее чугуна и стали, они — мерило экономической мощи не только у нас, но и во всем мире. К этому привыкли все, в том числе и плановики, сидевшие в Госплане. До недавнего времени отец не сомневался в истинности этой концепции, она подтверждалась не просто выкладками Госплана, но и докладами ученых и, наконец, историей — канцлер Бисмарк привел Германию к могуществу «железом и кровью». Советский Союз следовал той же дорогой.

За последнее пятилетие мир переменился. Химия, полимеры, пластмассы вытесняли металл из многих производств. Они оказывались легче, крепче, эластичнее. Синтетические волокна повсеместно заменяли хлопок, от производства автопокрышек до рубашек. То, что во время войны презрительно называли «эрзацем», вынужденной заменой «настоящего» продукта, теперь становилось лучше настоящего.

Академик Николай Николаевич Семенов, директор Института химической физики, решил поговорить обо всем этом с отцом. Он считал, что госплановская бюрократия не только слабо представляет, что делается в мире, но и эгоистично следуя своим, ведомственно-отраслевым интересам, дезориентирует руководство страны.

Согласно семейным преданиям академика Семенова, специалиста по ветвящимся взрывным химическим реакциям, заняться весьма далекими от его профиля делами подвигнул его приятель-полимерщик академик Валентин Алексеевич Каргин. Сам он заниматься организационными делами не хотел и не любил, но и молчать научная порядочность ему не позволяла. Каргин убедил Семенова, что полимерная химия выходит на основную магистраль технического процесса, правительство же продолжает дудеть в старую, металлургическую дуду. Семенов «зажегся», решил действовать и немедленно.

До того Семенов встречался с Хрущевым на совещаниях, его приглашали на приемы в Кремль, но лично они знакомы не были. Семенов, конечно, мог снять трубку «кремлевки», набрать номер Хрущева и попросить о приеме. Так обычно поступали Королев, Янгель, Курчатов, Туполев и многие другие его коллеги по Академии. Но с ними отец не просто общался, а дружил, он же — человек малознакомый. Семенов не желал рисковать и за советом обратился к своей старой приятельнице Фурцевой. На XX съезде ее избрали секретарем ЦК, но одновременно она продолжала возглавлять партийную организацию Москвы. Фурцева, человек энергичный, контактный, склонный к новациям, не раз посещала институт Семенова.

О том, что ему очень нужно поговорить с Хрущевым, Семенов сказал Фурцевой в начале 1957 года. Естественно, он объяснил, зачем добивается встречи. Екатерина Алексеевна пообещала составить протекцию. Отца не пришлось уговаривать, о Семенове он был наслышан. Рассказ Фурцевой напомнил отцу о его поездке в сороковых в Кенигсберг-Калининград, немецких «эрзац»-волокнах и тканях, созданных из бурого угля, о том, как он попытался внедрить тогда экзотические технологии на Украине, но они не привились, зачахли. Отец пообещал, что Семенова он примет непременно. Они встретились, скорее всего, ранней весной 1957 года, точной даты я не обнаружил.

Судя по отрывочным воспоминаниям как самого Семенова, так и отца, они «хорошо» поговорили. Отцу академик понравился, к делу он подходил по-государственному. Они быстро нашли общий язык. То, что рассказал Семенов, повергло отца в шок: оказывается, черная металлургия, «королева» индустрии, утрачивала свои позиции и свою привлекательность. «Мы продолжаем вкладывать в нее гигантские средства, смотрим на нее как на мерило нашего развития, нашей цивилизованности, — объяснял Семенов, — а мир тем временем разворачивается в ином, химико-полимерном направлении. Начиная с 1953 года мы приращиваем добычу железной руды в среднем за год на 9 процентов (в абсолютных цифрах — на 6,1 миллиона тонн), а американцы ее сокращают на 3,2 процента (3 миллиона тонн), мы увеличиваем производство чугуна на 7,8 процента в год (на 2 миллиона тонн), а американцы едва на 1,1 процента (0,8 миллиона тонн). То же самое и со сталью — 7,6 процента (3,2 миллиона тонн) прироста у нас и всего 0,2 процента (0,3 миллиона тонн) в США, и с углем — 9,7 процента (30,6 миллионов тонн) у нас и 1,3 процента (5,7 миллионов тонн) у них. Госплан рапортует о темпах роста как о достижении, мы вот-вот догоним США, а оказывается, мы никого не догоняем, они попросту сменили приоритеты, движутся в ином направлении.

В последние годы темпы роста выпуска пластмасс и полимеров опережают прирост производства стали в 7–8 раз. В пяти крупных капиталистических странах — США, Англии, Франции, Германии, Японии — производство синтетических материалов с 1940 по 1956 год увеличилось в 9 раз, у нас оно топчется около нуля. Мир переходит на синтетику и в текстильном производстве, там рост вообще фантастический — в 10 раз. В прошлом, 1956 году, американцы произвели искусственного волокна 709 тысяч тонн, японцы — 411, немцы — 243, — Семенов приводил эти «убийственные» цифры, не заглядывая в лежавший перед ним блокнот, — англичане — 229, даже итальянцы — 152 тысячи тонн. Мы же еле-еле наскребли 129 тысяч тонн вискозы и других не очень современных искусственных волокон. И это, когда весь мир перешел на нейлон и движется дальше.

Семенов разволновался не на шутку, вытащил из кармана сигареты, он курил пролетарский «Прибой», повертел головой, пепельницы не обнаружил и начал нерешительно засовывать пачку в карман пиджака. Отец нажал кнопку звонка и попросил вошедшего секретаря принести пепельницу. Тот взглянул на отца с удивлением, неприятие им табачного дыма в ЦК хорошо знали, исключения он не делал даже для самых именитых иностранных гостей. Через минуту на длинном столе для заседаний появилась тяжелая хрустальная пепельница. Семенов с наслаждением закурил, дым защекотал у отца в носу, но он не поморщился. Сегодня Семенову позволено все.

Затянувшись, Семенов попросил разрешения на минуту выйти, исчез в приемной и тут же вернулся с легким элегантным полушубком (мы теперь называем его дубленкой) в руках. Подумав, что это подарок, отец попытался отказаться, но Семенов не дал ему произнести ни слова.

— Пощупайте, Никита Сергеевич, — начал он от дверей и сунул отцу под руку распахнутую полу, покрытую шелковистым мехом.

Отец пощупал, мех приятно щекотал пальцы.

— Ни к чему все это, — произнес отец, но гость и тут не позволил ему продолжить.

— Что это за мех, Никита Сергеевич? — с торжествующей ноткой в голосе спросил Семенов.

— Не знаю, — смутился отец, — не овца, но и не лисица. Не знаю.

— И никогда не догадаетесь, — продолжал торжествовать Семенов. — Мех синтетический.

Семенов хотел поразить Хрущева возможностями химии, но он сразил его наповал. Отец буквально набросился на полушубок, мял его, трогал, гладил. Мех казался и мягче, и теплее настоящего. Теперь уже отец был готов попросить полушубок в подарок, но сдержался, а Семенов и не собирался его дарить. В нем, недавно купленном в заграничной командировке, он попросту пришел в Кремль. О полушубке он вспомнил в процессе разговора и тут же использовал его как аргумент в пользу химии полимеров. Аргумент оказался весомым, убеждал получше всяческих цифр.

Вскоре отец сам подобным же образом будет склонять своих посетителей в сторону химизации. Кто-то из химиков-волоконщиков, скорее всего Каргин, подарит ему зимнюю шапку-пирожок из искусственного меха. Отец и раньше носил такую же, но из настоящего. Новая, из синтетического каракуля, станет его любимой игрушкой. Отец, как и Семенов, начнет интриговать посетителей, предлагая угадать, что это за мех. Естественный ответ «каракуль» неизменно вызывал восторг. Насладившись, отец приступал к рассказу о чудесах, приносимых людям химией.

Теперь отец носил шапку исключительно из «химического каракуля». Другие члены Президиума ЦК немедленно переняли его моду, сменили каракулевые шапки на искусственные. После отставки отца они вернулись к шапкам из шкуры настоящего барашка.

Визитом к отцу Семенов остался доволен, он не просто добился результата, а одержал полную победу. Отец попросил Семенова в разумный период времени, но не затягивая, подготовить аргументированную записку в Президиум ЦК.

Записку Семенов представил где-то к началу лета. Кроме него самого и Каргина в ее составлении участвовали еще полдюжины академиков-химиков вместе с их исследовательскими институтами.

Отцу записка понравилась своей государственностью и обстоятельностью. Он разослал ее членам Президиума ЦК и предложил обсудить проблемы химии на одном из следующих заседаний Президиума. Докладывал Семенов, потом начались вопросы, много и самых разных. Всех взяло за живое. Шутка ли, предлагалось развернуть всю махину советской экономики в новом направлении.

Семенов на вопросы отвечал исчерпывающе, не терялся и не мямлил, всем своим видом демонстрировал, что предметом владеет и в выводах своих уверен. Постепенно его уверенность растопила лед сомнений, закончилось заседание благожелательно, решили поручить Госплану учесть предложения Семенова в новом-старом плане шестой пятилетки.

Отдел химии в Госплане не занимал ведущих позиций, и отец беспокоился, что записку Семенова там забюрократят, напишут массу замечаний, выхолостят суть и настоящего прорыва не получится. В Госплане исторически заправляли металлурги, им эта химия — кость в горле. Текстильщики подпоют металлургам, они привыкли к хлопку, льну, шерсти, новомодная синтетика им в обузу. Отец искал, кому поручить новое дело, ему требовался человек неординарный, свежий, инициативный, широко мыслящий, к тому же не повязанный по рукам и ногам госплановской рутиной. Эдакий сказочный добрый молодец.

В мае 1957 года, после совнархозной реформы, в Госплан на правах министров-заместителей председателя пришли многие отраслевики. Отец попросил заняться запиской Семенова «нейтрального шахтера», вчерашнего министра угольной промышленности Александра Федоровича Засядько. Он, сохранив свой министерский титул, теперь заведовал «угольным» отделом, но для отца официальная должность не имела первостепенного значения.

Засядько импонировал отцу своей хваткой, чутьем на новое, исполнительностью при полном отсутствии бюрократического чванства. Он вызвал Засядько в ЦК, они проговорили несколько часов. Отец хотел, чтобы Засядько понял: речь идет не об очередном мероприятии, а не исключено — о смене приоритетов в развитии промышленности, и сопротивление предстоит выдержать отчаянное. Он пообещал Засядько свою полную поддержку.

«В работе у Хрущева была напористость, — вспоминал один из его заместителей Владимир Николаевич Новиков. — Он не входил в подробности дела, выдвигал и контролировал наиболее крупные народно-хозяйственные вопросы, в основном те, которые шли как новые. Своих заместителей он не дергал, но всяческих особых заданий давал им много».

Задание, выданное Засядько, входило в разряд «особых». Александр Федорович обещал не подвести, только спросил разрешения, если уж очень подопрет, ссылаться на Хрущева. Отец согласился, но только если уж «очень подопрет». Засядько закивал головой: «Только в самом крайнем случае», но отец знал, что заручившись его согласием, он будет использовать его имя как таран.

«И пусть использует, — подумал отец, — лишь бы на пользу дела».

К июлю 1957 года Засядько исполнил поручение. Усадив Семенова вместе с его командой и своими производственниками-экономистами, преобразовал академически-абстрактные предложения о химизации страны в параграфы плановых заданий с перечислением — где, что и когда следует построить, какие новые технологии внедрить, какие исследования развернуть и, главное: сколько миллиардов рублей потратить и откуда их взять.

К Хрущеву Засядько пошел один, Семенов считал, что свою миссию он исполнил. А скорее всего, Засядько его и не звал. Выслушав краткие пояснения, отец взял в руки увесистый документ, вместе с приложениями он тянул почти на килограмм, и попросил его оставить. Он его внимательно прочитает, а потом они вместе с Засядько наметят следующий шаг.

Запиской отец остался доволен, теперь требовалось сбалансировать план, согласовать его не только в Госплане, но и с главами республик и совнархозов. Отец понимал, что увязка пойдет туго, как говорится «с кровью». Засядько предлагал отнять у черной металлургии часть капиталовложений, запланированных на эту, так и не сверстанную пятилетку, уменьшить почти на пять миллиардов рублей ассигнования, предназначенные хлопкоробам, овцеводам и шелководам. Александр Федорович предупредил, что шум поднимется на всю страну, ведь эти суммы «ограбляемые» считают своими. Они тоже не с неба упали, а «выбиты» ими с трудом, подкреплены «неопровержимыми» расчетами и «непробиваемыми», подписанными им, Хрущевым, постановлениями. Они тоже пекутся не о себе, а об интересах страны. Вот здесь-то ему и придется «козырять» именем Хрущева, без его прямой поддержки ничего не получится. Отец все это знал, еще раз подтвердил разрешение использовать его имя и подписал записку, теперь уже Засядько — Семенова, к рассылке.

Вот как вспоминает об этом тяжелом согласовании Нуритдин Акрамович Мухитдинов, в то время Первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана: «Занесли мне красный пакет. В нем лежал материал, подготовленный Засядько “О серьезном отставании и неотложных мерах по ускоренному развитию химической промышленности”. В записке поднимались вопросы исключительно общегосударственного значения.

Был приложен расчет по годам и объемам. В разделе, где речь шла об источниках денежных и материальных ресурсов, Засядько предлагал сократить на 2 миллиарда рублей затраты на расширение поливных земель под хлопок, предусмотренные постановлением ЦК КПСС и СМ СССР от 6 августа 1956 года, плюс к этому, из выделенных недавно сумм на повышение закупочных цен на хлопок, шелк, каракуль забрать еще 1–1,5 миллиарда рублей. Я позвонил Засядько в Москву, похвалив его за инициативу в разработке предложений по развитию химии, упрекнул за покушение на орошение и хлопководство, назвал его предложения в этой части вредными, наносящими прямой ущерб государству и народу».

— Откуда же взять деньги? — спросил Засядько.

— Для того ты и сидишь в Москве, чтобы думать и находить. Разве не можешь поискать реальные и разумные источники? Посмотри, куда уходят из бюджета миллиарды, — отпарировал Мухитдинов.

— Ты член Президиума ЦК. Вы обсудите там все. Как решите, так и будет, — Засядько не шел на обострение.

— Ты, наверное, уже настроил всех? — забеспокоился Мухитдинов.

— Не скрою, многие со мной согласны, — подтвердил его опасения Засядько.

— Александр Федорович, скажу тебе пока по-дружески, эту (финансовую) часть твоих предложений я квалифицирую как дело антигосударственное, — член Президиума ЦК перешел на язык угроз.

— Что ты мне шьешь? — Засядько никогда легко в угол не загонялся, а тут у него за спиной стоял Хрущев. — Скажу тебе доверительно, я только исполнял поручение, сам понимаешь чье.

— Ты приводишь интересные примеры по производству искусственных волокон. А знаешь ли, как мы отстаем по натуральным волокнам, по хлопку? — Мухитдинов все понял, сбавил тон, но сдаваться не собирался.

— Это не моя специальность, — ушел от ответа Засядько. Он все прекрасно знал, но знал и то, что денег никто без боя не отдаст. Пока все шло так, как он и предполагал.

— А зачем лезешь не в свою сферу? Не только вредно, но и опасно противопоставлять эти направления. Ты знаешь, что в США хлопка-сырца на душу населения производят 17,2 килограмма, а у нас всего 7,5, хлопчатобумажных тканей, соответственно 36,1 метра и 21,3 метра. На производство одной тонны хлопка-сырца американцы тратят 4–5 часов живого человеческого труда, а у нас 30–35 часов. В каких условиях живут наши хлопкоробы, я уже и не говорю. Как у тебя рука поднимается отнимать у людей последнее, — кипятился Мухитдинов.

Засядько молчал, иной реакции он не ожидал, главное — на какой ноте закончится разговор.

— В целом записку твою поддерживаю, а по хлопку и орошению буду возражать категорически, — шел на мировую Мухитдинов.

— Ну, давай подумаем вместе, — охотно согласился Засядько. Он добился своего, начинался торг. В конце концов они сторговались. Так же торговался Засядько с металлургами и со всеми остальными. К сожалению, живых свидетелей тех баталий уже нет.

10 октября 1957 года страсти выплеснулись на заседании Президиума ЦК, обсуждавшего вопрос «Об основных направлениях в разработке пяти-семилетнего плана развития народного хозяйства СССР». От Госплана докладывал его Председатель Кузьмин, интересы химиков представляли начальник Отдела химии, министр СССР Сергей Михайлович Тихомиров и академик Николай Николаевич Семенов. Засядько Кузьмин не пригласил — «мавр сделал свое дело». На присутствии Засядько в противовес официальному главе химического направления Тихомирову отец тоже не настаивал, он действительно дело сделал.

Из присутствовавших на заседании членов Президиума кроме Хрущева выступили Микоян, Булганин, Беляев, Мжаванадзе, Игнатов, Мазуров, Фурцева, Кириленко. Малин законспектировал только то, что говорил отец: «Развить химическое производство, увеличить выпуск искусственного волокна, кожи. Затраты отнесли за счет тех производств, которые замещаются химией. В Госплане спланировали безграмотно. Надо развивать производство труб, увеличивать добычу нефти и газа, при относительном сокращении угледобычи. Взять имеющиеся заводы и перепрофилировать их на производство продуктов химии, искусственного волокна и тканей, но не увлекаться, не нарушать баланс.

В семилетке необходимо ликвидировать недостатки в планировании производства товаров широкого потребления. Наказать тех, кто сдерживает производство детской одежды и обуви».

Остальные выступавшие, видимо, отцу не противоречили, в противном случае и их мнение нашло бы отражение в протокольных записях.

— Одобрить в целом предложения, — в позитивном тоне заключил обсуждение отец, — Госплану разработать наметки семилетки.

В решении Президиума ЦК записали: «Одобрить предложения Н. С. Хрущева об ускорении развития отраслей производства, связанных непосредственно с народным потреблением, с тем чтобы за этот семилетний период решить в полной мере задачу удовлетворения потребностей населения в товарах широкого потребления, особенно в одежде и обуви.

Для решения этой задачи в пяти-семилетнем плане сделать особый упор на развитие химической промышленности, производство пластмасс-полимеров, искусственного волокна и искусственной кожи.

Поручить комиссии в составе тт. Хрущева, Кириченко, Фурцевой, Козлова, Кириленко, Кузьмина, Тихомирова, Кучеренко, Несмеянова, Семенова, Топчиева, Мустафаева, Нуриева, Строкина, Рудакова и Гришманова разработать мероприятия по развитию химической промышленности в целом, особенно производство пластических масс, искусственного волокна для тканей, искусственной кожи для обуви, синтетических смол и каучука, полупроводников и сырья для них. Свои предложения внести в ЦК КПСС».

Часть упомянутых в постановлении фамилий читателю неизвестны и требуют пояснений: Кучеренко Владимир Алексеевич — председатель Государственного комитета СМ СССР по делам строительства, Топчиев Александр Васильевич химик, академик-секретарь Академии Наук СССР, Мустафаев Имам Дашдемир оглы — Первый секретарь ЦК КП Азербайджана, Нуриев Зия Нуриевич — Первый секретарь Башкирского обкома КПСС, Строкин Николай Иванович — заместитель председателя Госплана СССР, министр СССР, Рудаков Александр Петрович — заведующий отделом Тяжелой промышленности ЦК КПСС, Гришманов Иван Александрович — заведующий отделом Строительства ЦК КПСС. «Химические» баталии на этом не закончились. Столкновения продолжались, оппоненты Хрущева-Семенова-Засядько и не собирались складывать оружие.

«В конце концов, — вспоминает Мухитдинов, — создали большую комиссию Президиума ЦК (куда включили и меня) для всестороннего изучения и подготовки конкретных предложений для обсуждения на Пленуме ЦК».

7 мая 1958 года, после доклада Хрущева и недолгого обсуждения Пленум ЦК принял постановление «Об ускорении развития химической промышленности и ускоренного производства синтетических материалов и изделий из них для удовлетворения потребностей населения и нужд народного хозяйства». В нем отмечалось, что новейшие химические технологии позволяют получать изделия, превосходящие все то, что, используя натуральное сырье, мы имели ранее, и предписывалось к концу 1965 года увеличить по сравнению с 1957 годом производство синтетических волокон в 4,6 раза, синтетических масс в 8 раз, синтетического каучука в 3,4 раза, столь полюбившегося отцу синтетического каракуля в 14 раз, обуви на микропорке в 40 раз и так далее, и тому подобное.

«При этом полностью учли нашу позицию: материально-техническое обеспечение орошаемого земледелия и хлопководства не уменьшалось ни на рубль, — Мухитдинов с удовлетворением подводит итог своим спорам с Засядько. — Наоборот, в преамбуле и тексте самого постановления четко оговорили необходимость сочетания производства искусственных и натуральных волокон».

Началось повсеместное строительство химических заводов и комбинатов, до 1965 года построили 257 новых предприятий. Новомодные мужские рубашки и женские платья из нейлона вскоре потеснили лен и хлопок.

Однако шла химизация далеко не гладко. Металлурги из отделов Госплана не собирались мириться с поражением. С помощью хитроумных бюрократических уловок они шаг за шагом возвращали утерянные было позиции, через постановления отщипывали потихоньку у химиков отобранные у них ресурсы. Конечно, они не могли повернуть события вспять, на стороне химиков стоял сам Хрущев, но движение вперед замедляли, и замедляли существенно. Поступали они так не из зловредности, а из самых лучших, патриотических побуждений, но преломляемых через призму бюрократических интересов своего департамента. Так проявлял себя закон роста энтропии. Система, как могла, сопротивлялась упорядочиванию. Только давление сверху, постоянная «подкачка энергии» (отец приказал ежемесячно докладывать, куда «сажают» заводы, какое оборудование монтируется) позволяли удерживать энтропию в разумно допустимых границах.

8 1963 году Хрущев, вместе с академиком Семеновым, протолкнет еще одно постановление, как бы закрепляющее необратимость начатых изменений. И они, несмотря ни на что, стали необратимыми.

С выходом «химических» постановлений установилась личная связь между отцом и академиком Семеновым. Ему теперь, в случае необходимости, не требовалось прибегать к услугам посредников вроде Фурцевой. Семенов, как и Лаврентьев, мог просто набрать номер кремлевского телефона отца. Правда, этой привилегией он не злоупотреблял.

Отец тоже не забыл Семенова. Он нуждался в нестандартно мыслящих людях. Осенью 1961 года при очередных выборах ЦК на ХХП съезде КПСС предложил избрать его кандидатом в члены ЦК. Семенов в ЦК не просто числился, он работал, как мог способствовал «химизации» экономики. Молва приписывает Семенову дополнение к известному ленинскому лозунгу: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны». Николай Николаевич его осовременил, теперь он звучал: «Электрификация и химизация», без химии, как и без света, у страны нет будущего.

В 1963 году Семенов вошел в руководящее бюро, созданного отцом при Председателе Правительства «лаврентьевского» Совета по науке. Как часто отец встречался с Семеновым, я не знаю. Наверняка по мере необходимости, без помпы, а потому и в памяти они не сохранились, как не сохраняются дела обыденные. Очень хорошо, когда такие встречи и обсуждения становятся обыденными. Вслед за отставкой отца вскоре отодвинут от государственных дел и Семенова. Брежнев в нем не нуждался, так же, как Косыгин не нуждался в Лаврентьеве. На очередном, послехрущевском XXIII съезде, Семенова в ЦК не изберут.

Уже в отставке, огородничая, отец, как множество других пенсионеров и непенсионеров, по весне «доставал» дефицитную тогда полиэтиленовую пленку для теплиц. Но, в отличие от всех иных пенсионеров, отец радовался не только и не столько приобретению, но самому существованию такой пленки. Каждый раз начинал вспоминать, рассказывал о технологии производства полиэтилена то ли высокого, то ли низкого давления. Сейчас я уже позабыл, который из них идет на выработку пленки, но точно помню, что высокого давления лучше, чем низкого.

Общение с Семеновым, другими химиками-учеными и производственниками не прошло даром. Отец теперь разбирался в химических делах почти профессионально, не хуже, чем в сельском хозяйстве и строительстве, держал в голове множество фактов и цифр, не говоря уже о терминологии. В отставке ему они уже не могли пригодиться, оставалось радоваться, что его (вместе с академиком Семеновым) начинания дали ощутимые результаты.

 

Опять засуха

6 ноября 1957 года отец на торжественном заседании в Большом театре сделал доклад по случаю 40-летия Октябрьской революции. Доклад даже более чем обычно строился в мажорных тонах, на показе достижений. Оно и понятно — круглый юбилей, к тому же в зале расположились, занимая почти половину мест в партере, приехавшие на торжество иностранные делегации, в том числе весьма именитые. И тем не менее, не желавший врать отец не обошел проблемы с урожаем. Засуха снова обрушилась на Казахстан, на Пред— и Зауралье, Поволжье. В этом году страну выручали Украина и Северный Кавказ. Если 1956-м на Казахской и Сибирской целине заготовили 3 миллиарда 340 миллионов пудов зерна (около 53 миллионов тонн), то сейчас удалось наскрести менее трети от прошлогоднего, всего 1 миллиард 21 миллион пудов (16,3 миллиона тонн). Отец оправдывался, доказывал, что и эта цифра много больше доцелинного времени. По моему мнению, старался он зря. Противников целины никакие цифры не убеждали, они продолжали стоять на своем, требовали возрождать исконно российские деревни, вкладывать средства в никогда не родившие и не способные родить глины, суглинки, пески и супеси.

На самом деле, целина оказалась спасительной не только благодаря прибавке трех десятков миллионов дополнительной пахотной земли (на фоне общей пахотной площади в 193,2 миллиона гектаров, она не казалась столь уж значительной), но главным образом благодаря своему географическому положению. Все наши сельскохозяйственные районы, как традиционные: Поволжье, Северный Кавказ, отчасти Украина, так и новые — Казахстан с Южной Сибирью находятся в зоне рискованного земледелия, где все зависит от Бога, от погоды: прольются весенние дожди — и получается год с хлебом, в другой год ударит ранняя сушь, задует суховей — и год пропал. Зона рискованного земледелия — это чисто научное, климатическое определение. Отец шел на освоение целины с открытыми глазами, не раз повторял: «Ничего не поделаешь, мы имеем, что имеем. Надо приспосабливаться».

В «хорошем» 1954 году на целине собрали 9,3 центнера зерна с гектара (в среднем по стране — 7,7 центнера), в провальном 1955 году целинная «урожайность» упала до 2,8 центнера с гектара, а средняя при этом даже возросла (до 8,4 центнера) за счет хорошей погоды на Украине, в Поволжье и на Северном Кавказе. В отличном 1956-м целина дала 11,4 центнера с гектара и тем самым подняла среднюю цифру до 9,9 центнеров. В 1957-м урожайность на целине оказалась всего 4,3 центнера с гектара, но средняя, благодаря Украине и Северному Кавказу, сохранилась на уровне 8,4 центнера.

В отличие от старых, имперских времен, когда засуха в Поволжье или Северном Кавказе означала неотвратимый голод, целина вывела на поле нового игрока — производителей зерна в районах с погодной раскладкой, не совпадающей с европейской. Теперь неурожай в западных областях, как правило, балансировался хорошим урожаем на востоке и наоборот. Изобилия не получалось, но голод стране больше не грозил. Несмотря на засуху 1957 года, потребление зерна в 1958 году не сократилось, оно даже увеличилось на 6,2 миллиона тонн, в основном за счет роста животноводства. Правда, прирост потребления произошел за счет сокращения государственных резервов на те же 6 миллионов тонн, с 9,5 миллионов до 3,7 миллионов тонн. Они опустились до опасного уровня 1955 года. Ничего удивительного: что в одном месте прибавится, то в другом — убудет.

То, что скотину начали кормить полноценной пищей, а не одними помоями, чуть сдобренными сеном с сенажом, давало результат: «В октябре 1956 года поголовье скота превысило дореформенный 1953 год — на 7,4 миллионов голов».

В ноябре 1957 года отец еще не имел итоговых цифр, вот он и оперировал прошлогодней статистикой, но в целом не ошибался: в 1957 году поголовье скота, по сравнению с 1956 годом, еще выросло на 2,7 миллиона голов, с 63,6 миллионов до 67,3 миллиона, производство мяса увеличилось с 6,6 миллионов тонн до 7,4, молока — с 49,1 миллиона тонн до 54,7, яиц — с 19,5 миллиардов штук до 22,3 и так далее.

Отец твердо веровал, что своего добьется: и США мы обгоним, и наши люди заживут лучше американцев. Надо только постараться.

 

Государство — это кто?…

Завершился 1957 год традиционно итоговым Пленумом ЦК КПСС. На нем возник не предусмотренный регламентом вопрос о государстве. «Проклятый» вопрос строительства коммунизма. Согласно теории, по мере продвижения вперед государственные структуры обречены на отмирание, они должны заместиться неким аморфным самоуправлением масс. Как это реализовать на практике, «основоположники» не объяснили. Сразу после 1917 года, следуя букве теории, государство попытались упразднить, но ничего не получилось, возник хаос, а тут еще разгорелась Гражданская война. Ликвидацию государства отложили до лучших времен, до окончания строительства социализма.

Теперь идеологи напомнили отцу, что следует ответить на вопрос, как на деле начнет «отмирать» государство. Пока дальше общих разговоров дело не заходило, почему-то считалось, что по мере «отмирания» его функции сами собой перейдут к общественным организациям. Чем общественная бюрократия лучше государственной, никто объяснить и не пытался, в эту трясину ступишь и не выберешься.

На Пленуме шла речь о пенсиях, о других аспектах социального обеспечения, и тут недавно выдвинутый «на профсоюзы» Виктор Васильевич Гришин выступил с предложением передать все социально— государственные функции его ведомству, ведь «Профсоюзы — школа коммунизма». Министр социального обеспечения Нонна Александровна Муравьева активно возражала Гришину — ни министру, ни ее министерству «отмирать» не хотелось. Ее поддержали секретари обкомов, в первую очередь Ленинградского. Отец отмолчался, только в заключительном слове отметил: «Вопрос, стоящий на Пленуме, заслуживает большого внимания. Думаю, что выражу общее мнение, если скажу, что сейчас мы, видимо, не подготовлены, не можем принять исчерпывающего решения… Надо наметить общую линию, чтобы не связывать себе руки решением конкретных вопросов».

Теория отмирания государства не числилась среди приоритетных, но отмахнуться от заветов основоположников отец тоже не мог.

 

Кириченко, маршал Гречко и соломенная шляпа

К концу 1957 года на московском Олимпе утвердились новые политические фигуры. 17 декабря Пленум ЦК избрал секретарем ЦК и полноправным членом Президиума узбека Нуриддина Мухитдинова. Одновременно с ним секретарями ЦК КПСС стали уже избранные ранее в Президиум украинец Алексей Кириченко и горьковский секретарь обкома Николай Игнатов. 19 декабря еще одного нового члена Президиума ЦК, 49-летнего Фрола Козлова, назначили Председателем правительства Российской Федерации. По тем временам пост не ахти какой, но удобный, как трамплин для прыжка в высшую власть. Козлов — человек неулыбчивый, жесткий, даже жестокий, властный, четкий. Отец ему доверял, на него рассчитывал, но они не подружились, хотя и ходили в гости друг к другу довольно часто.

Почти одновременно, 26 декабря, из Москвы в Казахстан отбыл на поправку дел после нынешнего неурожая секретарь ЦК КПСС Николай Беляев. Там его избрали Первым секретарем республиканского ЦК, но для придания большего веса из секретариата московского ЦК не исключили, правда только формально. Теперь на Старой площади заниматься сельским хозяйством поручили Игнатову.

Об Игнатове я уже писал. Добавлю лишь, что его самомнение о собственных способностях и возможностях никак не совпадало с мнением окружающих, но он этим не интересовался. Человек напористый, хитрый, склонный к интриге, Игнатов не сомневался в своем предназначении, на первое место пока не замахивался, но видел себя «серым кардиналом», реальным вершителем дел в стране. Но это пока лишь в мечтах. В кабинете второго, после отца, секретаря ЦК КПСС обосновался Кириченко.

Так, после бурных июньских событий и тихого устранения Жукова, завершилось формирование нового состава власти. Прошли не просто пересадки: аморфное «коллективное» руководство, признававшее лидерство отца и одновременно на него постоянно покушавшееся, сменилось привычной российской властной пирамидой. На ее вершине располагался Хрущев, чуть ниже разместились «ближние бояре», а далее, по убывающей — остальные структуры и облеченные властью лица.

На первенствующее положение отца на этом этапе никто не покушался, борьба в московской иерархии развернулась за второе место. Второе, которое позволяло рассчитывать со временем и при некоторой удаче выйти в первые. Соревновались трое: Кириченко, Игнатов и чуть отставший от них Козлов. Кириченко с самого начала получил «фору».

Формально такого понятия, как второй секретарь ЦК КПСС в 1957 году и последующие годы не существовало, но на деле среди всех равных секретарей выбирался один, кому поручалось в отсутствие Хрущева председательствовать на заседаниях Президиума, на постоянной основе вести Секретариаты ЦК и заниматься всей «черновой» оргработой. В его руках сосредотачивалась каждодневная связь с обкомами, совнархозами, государственными комитетами и даже вооруженными силами — другими словами, реальные рычаги власти. Изо всех так или иначе оказавшихся на московском политическом Олимпе, отец знал Кириченко лучше других, дольше других, доверял ему больше, чем остальным.

Отец знал, что Кириченко человек расторопный, энергичный и в меру преданный. Познакомились они на Украине еще до войны, когда в 1938–1939 годах сильно разреженные Сталиным партийные кадры стали восполняться быстро растущей молодой порослью. Тогда на обкомовский уровень выплыл директор металлургического техникума Брежнев, тогда же появился во власти и Кириченко. Во время войны Кириченко стал, как и отец, членом Военного совета фронта, но не первым, а ступенью пониже. Брежнев в армейско-партийной иерархии оказался еще ниже, его назначили заместителем начальника Политического управления фронта, на две ступени ниже Кириченко. Звезд с неба Кириченко не хватал, но и командующим командовать не мешал, занимался своим делом политвоспитания. Отца уже тогда раздражало его фанфаронство, стремление нарядиться в генеральский мундир со всеми регалиями: золотыми погонами и пуговицами на серо-голубой парадной шинели, папахой, лампасами на брюках. Во время одного из посещений армии, куда Кириченко перевели из фронтового штаба Первым членом Военного совета, отец наткнулся на Алексея Илларионовича, «разряженного (по его словам) как петух».

— Ну что вы выставляете себя генералом? — выговаривал он Кириченко. Военные вас все равно за такового не почитают. Какой вы генерал? Держитесь скромнее.

Кириченко не возражал, но привычек своих не изменил. Только, заслышав о приезде отца, быстро переодевался в одежонку попроще.

Отец даже на фронте положенной ему военной формы стеснялся, считал присвоенное ему генеральское звание уступкой обстоятельствам. Он, как правило, одевался летом в защитного цвета комбинезон без погон, а зимой в такой же полушубок, тоже без погон. Это не означает, что он вообще игнорировал форму, когда следовало и куда следовало он являлся одетым по армейскому уставу.

В деловой обстановке с Кириченко мне сталкиваться не пришлось. Какие дела между студентом, а потом рядовым инженером КБ и Секретарем ЦК? Судачили, что он груб, заносчив и не всегда распорядителен. В домашней обстановке Кириченко запомнился мне шумливым, жадноватым, но бесхитростным украинским дядькой.

Кириченко, как и отец, увлекался охотой. Они охотились вместе с другими товарищами отца по службе, одни составляли компанию в охотку, другие — в угождение. Среди охотников без кавычек кроме Кириченко назову маршалов Гречко и Чуйкова.

С Гречко отец познакомился еще в 1941-м, во время отступления. Чуйков пришел к ним на Сталинградский фронт позднее, осенью 1942 года, из Китая, где он служил советником у Чан Кайши. Самые тяжелые месяцы обороны города Чуйков с отцом просидели в одном подземном командном пункте на берегу Волги, «в норе», как называл его отец. В ней, на последнем, оставшемся за нами пятачке, бок о бок размещалось и командование Сталинградским фронтом, и командование «Чуйковской» 62-й армией.

Теперь, в 1957 году, Гречко командовал Сухопутными войсками, а Чуйков — Киевским военным округом. Как часто они встречались с отцом по делам, не знаю, а вот на охоту в выходные, а особенно во время отпуска сопровождали его регулярно.

Чуйков запомнился мне своей нелюдимостью, в компании он больше молчал. Гречко же — полная ему противоположность. Любой, даже серьезный разговор, он разбавлял остротой, заразительно смеялся, любил пошутить над другими, не отказывался посмеяться и над собой. Такие характеры редко встречаются среди генералов, а уж тем более — маршалов.

Именитые охотники после удачной или неудачной охоты, как и все охотники, любили похвастаться, а порой и обменяться ружьями. Одна разница — у именитых их было поболее и подороже, чем у обычного стрелка: тут и отечественные «тулки-ижевки», и заграничные-трофейные, разукрашенные насечкой немецкие «Зауэры», бельгийские «Маузеры», английские «Голанд-Голанд». У некоторых иногда попадались почти недостижимые, даже для именитых, ружья британской фирмы «Джеймс Перде с сыновьями» (James Purday and Sons). Понимающим эта марка говорит сама за себя. У отца таких ружей имелось целых два — предмет молчаливой зависти его товарищей-охотников.

Отец с удовольствием участвовал в ритуальных демонстрациях ружей и не чурался их обмена. Он любил ружья, но еще больше ему нравилось наблюдать за эмоциями охотников, следить, как загорались глаза при виде особо замечательного ружья.

Чуйков меняться не любил. Он молча отодвигал свои ружья в сторону: чужого ему не надо, но своего он не уступит. Гречко, напротив, немедленно устраивал базар, хватал ружья, выискивал в них дефекты, чаще мнимые, хаял их как мог и тут же нахваливал свой товар, балагурил. Процесс торга доставлял ему истинное удовольствие. Отец ему охотно подыгрывал, уличал в мелком жульничестве и тоже смеялся от души.

Кириченко всеми силами старался поддержать компанию, но при этом норовил, под смешок, выменять ружьишко с выгодой. Эту его черту все отлично знали. Гречко потешался над Кириченко как мог. Они недавно породнились, сын Кириченко Юра женился на одной из дочерей Гречко. Кириченко шуткам над собой не противился, ему лишь бы остаться с прибытком. Помню, как он «выменял» у отца его Перде, отдав за него завалящее немецкое ружьишко. Получив желаемое, еще не веря своему счастью, он схватил ружье и тут же унес его к себе в комнату. Откровенное «надувательство» расстроило всех участников «представления», Кириченко сыграл против правил.

— Ну что же вы так, Никита Сергеевич? — Воспользовавшись отсутствием Кириченко, без привычного смехачества проговорил Гречко. — У вас же «ружье», а у него…

Маршал искренне стремился разоблачить обман и «восстановить справедливость».

— Да бросьте вы, Андрей Антонович, — улыбнулся в ответ отец, — конечно, товар негодящий, но вы заметили, как у него глаза горели? Уж очень ему хотелось заполучить Перде. Пусть радуется. У меня еще одно такое ружье есть.

Гречко всем своим видом продемонстрировал несогласие с отцом, но хозяин — барин…

Вспоминается еще одно происшествие с участием тех же лиц. Гречко тогда командовал советскими оккупационными войсками в ГДР (до октября 1957 года) и в отпуск приезжал с карманами, набитыми всякими занятными заграничными безделушками: брелоками, зажигалками и другой подобной мелочью. Всякая заграничная вещица в те годы была в диковинку, страну окружала плотная завеса экономической блокады, с нами не торговали — никто и ничем. Конечно, если ты находишься на самом верху, найдется возможность что-либо как-либо купить для себя. Но при Хрущеве такое и в голову не приходило, а если бы и пришло кому-нибудь, то узнай отец о нарушении писаных и неписаных моральных законов-принципов, виноватому головы не сносить, в переносном, конечно, смысле. «Изобилие» спецмагазинов и спецбаз наступит при Брежневе.

Помню, как однажды на отдыхе в Крыму Гречко целый день изводил своего свата секретаря ЦК Кириченко невиданной в те годы газовой зажигалкой. Они оба пришли в гости к отцу. Андрей Антонович чиркал ею под носом у Кириченко, тут же гасил, прятал в карман. Кириченко ходил за ним как привязанный, попытался даже «по-родственному» выхватить зажигалку из рук Гречко. Но не тут-то было, двухметровый Гречко задирал руку под потолок: «Ну-ка отними!» — и при этом безудержно хохотал. К концу дня, выжав из зажигалки все возможное удовольствие, выжегши почти весь газ, он наконец смилостивился, вручил «сокровище» Алексею Илларионовичу. Оба разошлись довольные друг другом.

Где-то через неделю оба, Кириченко и Гречко, снова пожаловали к отцу. На сей раз Гречко заявился в потрясающе дырчатой летней шляпе из соломки.

— По случаю достал, — с порога заинтриговал он Кириченко.

Тот «завелся» с пол-оборота. Повторилась история с зажигалкой: Кириченко отнимал шляпу у Гречко, тот убегал, прятал, закидывал шляпу повыше на дерево. Всё, естественно, со смехом, с прибауточками, но смех смехом, а заполучить шляпу Кириченко хотелось донельзя. Под занавес Гречко со словами: «Дарю, носи на здоровье», торжественно вручил шляпу Алексею Илларионовичу. Тот расцвел в довольной улыбке и тут же заглянул внутрь, отыскивая этикетку с фирменной маркой. Гречко заговорщески подмигнул отцу. Кириченко глухим голосом прочитал: «Одесская шляпочная фабрика имени…» кого — не помню. Его лицо налилось обидой, он еле сдержался. Гречко же пришел в неописуемый восторг, шутка его удалась на славу. Отец смеялся до слез. Кириченко тоже вымучено заулыбался.

Зачем я все это написал, не знаю сам. Мелкие, порой досадные слабости и страстишки присущи каждому. Но что было, то было. Что же касается Кириченко, то он не оправдал ожиданий отца. В делах оказался человеком столь же мелочным, за считанные годы настроил против себя и москвичей, и руководителей регионов.

 

1958 год

 

Тракторы и комбайны в руки крестьян

На традиционном правительственном новогоднем приеме в Георгиевском зале Кремля отец провозгласил тост в честь победителей во Второй мировой войне и впервые в советской послевоенной истории особо обозначил вклад тогдашнего главнокомандующего союзными силами на Западе, а ныне американского президента, генерала Дуайта Эйзенхауэра. Присутствовавшие на приеме дипломаты не оставили этот его шаг без внимания, как и заявление о том, что победителей, случись война, не будет.

7 января Советское правительство объявило об увольнении из армии трехсот тысяч военнослужащих, в дополнение к уже проведенному в 1955–1956 годах сокращению Вооруженных сил на 1 миллион 840 тысяч человек. На большее военные не соглашались, а отец пока не настаивал — в этом году 300 тысяч, а там посмотрим.

Одновременно выводили 55-тысячный армейский контингент из Германии и Венгрии. Содержание за границей войск обходилось в копеечку, приходилось платить и за землю, и за воду, и за пищу, и все по весьма высоким ценам. Так что общая экономия получалась существенной.

Высвободившиеся ресурсы направлялись в сельское хозяйство и строительство жилья. Но все это — капля в море. Чтобы добиться поставленных целей, достичь эффективности народного хозяйства не ниже американской, требовалось заставить систему работать, работать эффективнее, как только можно и где только можно. И в этом году сельское хозяйство оставалось приоритетом отца. В феврале он предпринял очередную попытку сделать труд крестьян производительнее. 25–26 февраля 1958 года в Москве прошел Пленум ЦК КПСС, посвященный дальнейшему развитию колхозного строя и реорганизации машинно-тракторных станций (МТС).

Поясню, почему это так важно. По прошествии лет обсуждавшийся на Пленуме вопрос, казалось бы, вообще не заслуживает упоминания: были МТС — не стало МТС, не велика забота. Неверно. Изменение отношения к МТС знаменует смену приоритетов в истории не только российского крестьянства, но и страны в целом.

Все началось вскоре после революции, когда в 1921 году Ленин, убедившись в неэффективности военного коммунизма и пагубности рекомендаций марксистской теории об отмирании государства, ликвидации денежного обращения и прочего, прочего, прочего объявил о «переходе «всерьез и надолго» к новой экономической политике — нэпу. Другими словами, к возврату к более понятным и привычным денежно-рыночным отношениям, конечно, под присмотром государства и там, где они не вступали в противоречие с государственными интересами и провозглашенной индустриализацией. Кое-кто сейчас посетует на сохранявшуюся неполную свободу рыночных отношений, несоответствие нэпа догме Адама Смита, но свободные от всякого вмешательства сверху отношения производителей и потребителей, продавцов и покупателей такая же надуманная химера, как и рекомендованный марксистами-идеалистами прямой плановый продуктообмен. Истина — где-то посередине. За поиск этой золотой середины и взялся Ленин. По крайней мере, мне так представляется.

8 промышленности, в городах особых проблем не возникло, поменяли законы, и жизнь преобразилась буквально на глазах: голод военного коммунизма, реквизиций и продразверсток ушел в прошлое. Полки как бы ниоткуда возникших магазинов заполнились тоже взявшимися ниоткуда товарами, конкурировавшими и теснившими государственную торговлю. Отец, тогда руководитель районного звена в Донбассе, старался подвигнуть подчиненные ему магазины на соперничество с частником-лавочником, но без особого результата. Лавочник оказывался и ловчее и динамичнее. В общем, дело в городах налаживалось.

А вот с крестьянством все обстояло сложнее. Чтобы сделать сельское хозяйство эффективным, требовалось не просто позволить им возделывать поля без помех, но работать не по старинке, не сохой и косой, а трактором и комбайном. Но откуда рядовому крестьянину взять деньги на трактор, и где он разыщет сам трактор? В России их начнут производить только в середине 19З0-х. Заказать в Америке? Мало кто из крестьян вообще слышал о существовании Америки. Согласно плану Ленина, заботу о механизации, об осовременивании крестьянского труда брало на себя государство. Закупили первые машины. Теперь предстояло решить, как ими распорядиться. Продать крестьянам? На всех не хватит, да мало кто сможет купить. Решили создать государственные машинно-тракторные станции (назывались они в разное время по-разному), которые за плату обязывались обрабатывать индивидуальные крестьянские наделы. Одновременно решалась проблема обучения трактористов и ремонтников. Неграмотных в своей массе крестьян новая техника пугала, а в МТС создавались зародыши технологической цивилизации. Так и поступили. Ленин тогда назвал цифру: 100 тысяч тракторов преобразуют российскую деревню под стать американским фермам. Что произойдет дальше, сохранятся МТС на селе или нет, он не загадывал. Сохранились. Ленин умер 22 января 1924 года, и Сталин, воспользовавшись идеями Троцкого, распорядился страной по-своему: во второй половине 1920-х годов прикрыл нэп. Затем, уже без Троцкого, провел коллективизацию, вернул деревню в архаическое общинное, почти дореформенное (1861 года) состояние.

В сталинской аграрной стратегии МТС отводилась иная роль, из проводников новых технологий они превратились в опричников, «око государево», надзирающее за крестьянством, сначала единоличным, а затем колхозным. Без МТС колхозам и шага не ступить, без машины не вспашешь, не посеешь, не пожнешь. Иметь собственную технику колхозам возбранялось. МТС за свою работу взимали с колхозов часть урожая в оплату, по установленным правительством по своему разумению расценкам.

Таким образом, крестьянин по существу обкладывался двойным налогом: определяемыми государством обязательными поставками доли урожая и оплатой услуг МТС по ценам, определяемым государством. Вырваться из этого заколдованного круга без доброй воли все того же государства крестьянину не представлялось возможным.

С годами система МТС разрасталась, бюрократизировалась. Машин в их распоряжении становилось все больше, а эффективность использования техники снижалась. Энтропия, как это свойственно самоусложняющейся бюрократической структуре, неуклонно возрастала. Каким образом это происходило на деле? Очень просто. Как и всякое государственное «сидевшее на бюджете» предприятие, МТС всеми силами выбивали фонды на закупку машин — чем больше выбьешь, тем престижнее. Возникал замкнутый круг: МТС «осваивали» все больше средств, заказывали все больше техники, промышленные министерства по их заказам производили все больше машин и механизмов, техника частично использовалась по назначению, остальное ржавело на складах и по истечении записанного в регламент срока, списывалось в утиль. Затем выбивались новые фонды, «закупались» новые машины. И так без конца.

Отец, выросший в колхозно-эмтээсной системе, поначалу относился к ней как к естественной. Изнутри многое до поры до времени кажется естественным. В 1956 году в отчетном докладе XX съезду партии он говорил о возрастающей роли МТС, о том, как с их помощью, переходить к комплексной механизации сельского хозяйства. Говорил о деталях, не осмысляя пока сути отношений между колхозами и МТС.

Задумался он уже после съезда. Подтолкнул его к тому, по свидетельству помощника отца по сельскохозяйственным делам Андрея Степановича Шевченко, академик, экономист Алексей Матвеевич Румянцев, в те годы редактировавший главный партийный теоретический журнал «Коммунист». Еще до съезда, зимой 1956 года, он прислал Хрущеву записку с «крамольным» предложением оставить на селе одного хозяина — колхоз, а МТС упразднить. Тем самым, по его мнению, устранится двоевластие, дела пойдут лучше, ведь недаром говорят, что у семи мамок дитя без глаза. Отец, со слов Шевченко, внимательно прочитал записку, но ничего не предпринял и даже ничего не сказал. Ему требовалось все как следует обдумать, созреть. Созревал отец более года. Шевченко решил, что «крамола», заброшенная Румянцевым, и вовсе позабыта. Он ошибался. Отец ничего не забыл, он думал, вчитывался в затребованные справки, снова раздумывал и запрашивал новые документы и статистические отчеты. Оказалось, что в сравнении с имевшими в своем распоряжении технику совхозами колхозная продукция: зерно, сахарная свекла, хлопок, виноград, чай — получаются в два, а то и в два с половиной раза дороже. Отец поначалу предположил, что колхозы на этом зарабатывают. Они, пусть и формально, не государственные, а кооперативные предприятия. Отец попросил представить ему развернутую информацию о структуре колхозных доходов. Оказалось, что колхозы ничего не зарабатывают, а только теряют. Причина — нерациональное использование техники.

К осени 1957 года отец дозрел. 28 ноября он вынес вопрос об МТС на заседание Президиума ЦК. Пока речь шла не о ликвидации, а о переводе МТС на хозрасчет, чтобы жили они не на бюджетные средства, а на то, что заработают. Отца беспокоила неопределенность собственного предложения, ведь «доходы» МТС определяются ценой предоставленных ими услуг. А цены эти диктуются, пусть и не произвольно, но сверху. Положение же колхозов остается бесправным — ни техники у них нет, ни альтернативной МТС. Какую бы с них плату не запросили, придется платить. Отец заикнулся было: «Может быть, кое-где МТС ликвидировать, превратить их в государственные ремонтные мастерские?» Его вопрос повис без ответа, уж очень он звучал непривычно. Как можно обойтись без МТС? Отец не настаивал. Решили создать комиссию для подготовки «перевода МТС на хозрасчет».

Комиссия начала работать, а тем временем отца продолжали одолевать сомнения, хозрасчет все меньше и меньше представлялся ему рациональным выходом из положения. И он решил, не дожидаясь выводов комиссии, сформулировать свои предложения.

«Если проанализировать вопрос получения продуктов от колхоза за работу МТС, то выявится неприглядная картина. Получаем зерно, по меньшей мере, в два раза дороже совхозного… Удорожание происходит за счет нерационального использования техники… — рассуждал отец. — Когда и земля, и техника будут находиться в руках одного хозяина, тогда машины будут производительнее использоваться. Этим мы еще больше развяжем инициативу колхозников». Впервые он обнародовал свою позицию 26 декабря 1957 года в Киеве на праздновании 40-летия установления Советской власти на Украине.

Слова отца прозвучали вызывающе, он покусился на главную догму марксистской теории, посчитал возможным передать технику из структур государственной формы собственности во второсортную, кооперативно-колхозную. Теперь эти изыски кажутся смешными, но тогда ликвидация МТС отдавала ревизионизмом. И не в одном ревизионизме дело. Новация с МТС затрагивала судьбы множества людей и, что еще важнее, устоявшихся бюрократических структур. В стране насчитывалось без малого 8 тысяч МТС с 1 миллионом 700 тысячами тракторов, не говоря уже о других машинах, в них работало около двух миллионов человек. Все они получали, пусть небольшую, но гарантированную зарплату, а в колхозах их ожидал трудодень, натуральная оплата и все прочие «прелести».

Даже самые близкие к отцу люди старались его переубедить.

«Я говорю, — вспоминает Шевченко, — Никита Сергеевич, нельзя МТС ликвидировать сразу во всех местах. Там, где колхозы еще бедные, следует оставить, иначе потеряем кадры трактористов, потеряем технический контроль. Он говорит: “Это частный вопрос”. Мы знаем, что МТС — это государственная собственность, а колхоз — кооперативная, — говорю я тогда, — впереди идет государственная, за ней кооперативная. Вы разрушаете государственную, укрепляя кооперативную, а это противоречит тому-то и тому-то! Он молчит. (По всей вероятности, разговор происходил в Киеве, после процитированного выше выступления отца.)

Приехали в Москву. Он приглашает одного главного редактора и одного академика и говорит: “Вот мне Шевченко подбросил «ежика», что я разрушаю государственное, укрепляю кооперативное. Вы мне помогите выйти из этого положения…”»

Апелляции к теории на отца не действовали, на него больше влияли аргументы прагматично-рациональные, чем абстрактные «цитатные». Когда же он убеждался в целесообразности задуманного, то цитаты подбирались так, чтобы служить делу, а не дело слепо следовало за книжными догмами.

Свои записки, речи, предложения, как я уже упоминал, отец писал сам, а «псаломщики» — ученые-теоретики уже после подыскивали в обоснование необходимые цитаты. Для них труды классиков марксизма-ленинизма были сродни Библии для церковных реформаторов: если как следует в них порыться, всегда отыщется подходящая цитатка.

И в случае с МТС, «один главный редактор и один академик (Шевченко по чему-то не захотел раскрыть их имен, но, скорее всего, один из них — академик Румянцев. — С. Х.) посидели два дня — приходят. Никита Сергеевич, ничего страшного нет, говорят, собственность не будет ни государственной, ни кооперативной, а будет одна общенародная…»

Итак, Хрущев решился, произнес очередную речь на очередном Пленуме ЦК, члены ЦК в очередной раз дружно поддержали инициативу, создали авторитетную комиссию для выработки детального плана реформы МТС и представили проект на всенародное обсуждение. После обсуждения и голосования на сессии Верховного Совета СССР, предстояло придать нововведениям статус закона. Отец теперь не предпринимал никаких серьезных решений, не посоветовавшись с народом. Разумеется, против никто открыто не высказывался, до этого тогдашняя демократия еще не доросла, но поправки, дополнения сыпались как из рога изобилия. Многие из них нашли свое место в окончательном тексте проекта закона. Так что «всенародное обсуждение» перед голосованием стало первым, пусть и не широким, шагом в направлении демократии.

31 марта 1958 года Верховный Совет СССР единогласно проголосовал за новый закон. МТС уходили в историю. Но оставалась одна существенная закавыка: как распорядиться с той частью урожая, которую раньше колхозы выплачивали МТС?

Сначала отец подумывал, не оставить ли ее колхозам, но Министерство финансов и заготовители возразили: нельзя, возникнут проблемы со снабжением городов. Они предлагали попросту увеличить обязательные государственные поставки, фактически конфисковать высвобождавшуюся часть урожая. Таким образом, реформа МТС становилась бессмысленной: колхозники не выигрывали, а проигрывали, им предстояло бы выкупать за счет своих «доходов» технику и одновременно продолжать выплачивать аренду.

Отец с финансистами не согласился и вместо этого предложил шагнуть дальше. Заседавший 16–17 июня 1958 года очередной Пленум ЦК, по настоянию отца, вообще отказался от обязательных государственных сельскохозяйственных поставок. С 1 июля 1958 года государству предписывалось закупать у крестьян их продукцию, правда, по установленным самим же государством ценам. То, что останется, колхозам позволялось продавать кому угодно, а на деле тому же государству, но уже по договорным ценам.

Слово «закупать» прозвучало тогда непривычно-подозрительно, просто нэп какой-то, но Хрущеву перечить не решились, и члены ЦК дружно проголосовали «за». Одновременно с переходом к закупкам простили крестьянам недоимки. Жизнь начиналась с чистого листа. Без груза старых долгов колхозы смогут наконец-то стать процветающими.

Отец продолжал раздумывать над взаимоотношениями государства с крестьянами-колхозниками и после принятия закона. Приведу несколько цитат из его выступлений.

«Могут сказать, мы идем к коммунизму и в то же время развертываем товарные отношения, не противоречит ли это одно другому? Нет, не противоречит.

Устанавливаемые в настоящее время цены должны быть одновременно и стабильными и подвижными, — рассуждал он. — Они будут стабильными в том смысле, что при нормальной, средней урожайности цены не должны меняться. Но бывают резкие отклонения в ту или другую сторону, бывают исключительно благоприятные и исключительно неблагоприятные для урожая годы. Если этого не учитывать, то тогда в благоприятный год колхоз получит больший доход при тех же затратах, которые он имеет при среднем урожае. Это для государства накладно. С другой стороны, при засухе собирается низкий урожай и, следовательно, он не оправдывает издержек. Колхоз может серьезно пострадать, если государство не окажет ему помощь в виде повышения закупочных цен, или прямой ссуды семян, или даже обеспечения продовольствием. Необходимы не только стабильность, но и подвижность цен на сельскохозяйственные продукты».

«Сейчас мы покупаем зерно во всех колхозах, — отец развивает ту же тему в другом выступлении. — Видимо, скоро настанет время, когда государство начнет покупать хлеб в тех колхозах, которые продадут его по более низкой цене. Те колхозы, которые будут выращивать дорогой хлеб, окажутся перед серьезными трудностями в сбыте зерна. Государство дорогой хлеб не купит, вряд ли на него найдется спрос на рынке. Отсюда задача снижения себестоимости продукции встает как одна из наиболее важных».

«На смену налогу приходит свободная продажа и покупка продуктов по ценам, отражающим уровень производства и производительности труда», — говорил отец в выступлении на Пленуме ЦК 15 декабря 1958 года и пошел дальше, заявив, что принцип свободной продажи продуктов постепенно распространится на все отрасли хозяйства.

Слово «конкуренция» не произнесено, но оно читается между строк. В этих заявлениях при желании можно разглядеть намек на рыночное колебание цен, определяемое спросом и предложением. Все зависит, как смотреть и что пытаться рассмотреть. Важно, что такая мысль возникла, она логически вытекала из всех предыдущих поисков отцом той ниточки, дернув за которую, он сможет развязать весь узел противоречий советской экономики. И теперь ему казалось, что эту ниточку он нащупал.

По сути, отец попытался изменить структуру взаимоотношений в советском обществе, вместо продвижения к предписанному теорией прямому продуктообмену без всякого участия денег — бартеру, он разворачивался к рынку, когда покупатель стремится купить товар подешевле, а продавец продать его повыгоднее. Робкий, но все-таки шаг. На переход к закупкам сельскохозяйственной продукции отец возлагал большие надежды. По существу, он провозгласил то, что через двадцать лет, в 1978 году, повторит Дэн Сяопин, но не просто повторит, а проведет этот принцип в жизнь, сделает его стержнем реформирования китайской экономики.

Отцу же, к сожалению, преодолеть инерцию системы не удалось. Замена обязательных поставок продажей сельскохозяйственных продуктов дала некоторую передышку крестьянам, но совсем небольшую и недолгую. Платили теперь за не сдаваемый, а продаваемый государству хлеб по-прежнему мало, столько, сколько Министерство финансов считало возможным заплатить. А финансисты — люди скупые. Других же покупателей, как и предсказывал отец, на «рынке» не находилось. Оставалось одно — сокращать издержки, повышать эффективность производства, как и советовал колхозам отец.

Но и тут получалось не все ладно. Согласно новому закону, колхозникам предстояло выкупить у МТС технику по сниженным ценам в течении двух-трех, но не более пяти лет. При этом слабые колхозы могли машины и не покупать, их продолжали бы обслуживать МТС. Однако денег в бюджете, как водится, не хватало и финансисты решили, что хорошо бы все свернуть за год, причем обязать «покупателей» расплатиться не в рассрочку, а за все разом и сполна.

Как удалось уговорить отца, ума не приложу, ведь, выступая в марте 1958 года на сессии Верховного Совета СССР, он приводил цифры, доказывающие, что такое просто невозможно, «неделимые фонды колхозов в 1958 году составляли примерно 25 миллиардов рублей, а стоимость передаваемых им машин, с учетом износа, оценивалась в 18–20 миллиардов рублей».

Сам сказал, и вот на тебе. Так и хочется найти спасательную лазейку, объяснить, что бюрократы действовали за его спиной, обманывали. Может быть, и обманывали, но первое лицо несет ответственность за все и за всех независимо ни от чего. Да и не знал он, увлекся, сам призывал не раз следовать примеру «маяков», досрочно забиравших технику и расплачивающихся за нее, конечно, добровольно. Но он, в свою очередь, знал и цену «добровольности», если Москва и ЦК к чему-либо призвали, то уж обкомы и райкомы выколотят это «добровольно» с не меньшим усердием, чем раньше НКВД выколачивало из «врагов народа чистосердечные признания». Негативные последствия не заставили себя долго ждать. Если в конце 1957 года насчитывалось 7 903 МТС, то к концу 1958 года их осталось 346, а в 1960 году — всего 29. На покупку машин колхозы потратили 18 миллиардов рублей.

В результате инвестиционный потенциал колхозов сошел к нулю. На новые преобразования: строительство, улучшение агротехники — средств практически не осталось.

В дополнение ко всему, не знаю уж каким образом, вопреки требованиям отца «изменить практику неимоверного завышения цен на сельскохозяйственные машины, горючее и другие изделия для колхозов», им повысили цены на запасные части к передаваемой технике, горючее, а потом и на новые машины. Причем цены выросли не на 5 — 10 процентов, а в два и более раз.

Тогда же, основываясь на предположении, что после передачи техники колхозам, «эффективные новые собственники» распорядятся ей куда рациональнее, чем МТС, обойдутся меньшим количеством машин, решили сократить производство сельхозтехники. Сказано — сделано. Планы производства урезали. Запорожский комбайновый завод «Коммунар» вообще перепрофилировали на производство автомашин, горбатых «Запорожцев», скопированных с итальянских малолитражек «Фиат-600».

Как это часто случается, реалии жизни оказались далеки от ожиданий. В колхозах механизаторы не стали работать лучше, зарплата у них не только не возросла, но даже упала, в результате кое-кто вообще ушел в город. Потребность в технике не понизилась, а, начиная с 1960 года, повысилась, пришлось принимать меры по увеличению производства сельхозмашин. Следом устранили и финансовые «перекосы», в 1961 году колхозам списали остававшиеся долги за переданную технику, снизили цены на сельскохозяйственные машины, запасные части к ним, горючее и смазочные материалы. Жизнь постепенно вошла в свое русло.

Большинство специалистов, отдавая должное прогрессивности задумок Хрущева, оценивают эту его реформу как неудачную.

Но можно взглянуть на реформу МТС под иным углом. Отец всерьез задумывается о необходимости изменения самой системы, впервые в обиход вводились понятия пусть еще дорыночной, но конкуренции. В этом смысле реформа МТС — очередной после совнархозов логический шаг в направлении децентрализации сверхцентрализованной экономики.

 

Перестановки во власти

На той же, мартовской 1958 года сессии Верховного Совета СССР Булганина освободили от обязанностей главы правительства. На его пост назначили Хрущева.

Судьбу Булганина предопределил провал попытки разделаться с Хрущевым в июне 1957 года. Однако с принятием окончательного решения отец тянул. Он не считал своего теперь уже бывшего друга ни опасным противником, ни серьезным соперником, полагал, что в «антипартийную» заварушку его втянули Маленков с Молотовым, но и от предателя рядом с собой отца с души воротило. С другой стороны, отец полагал, что массовые одномоментные отставки в высшем руководстве на окружающий мир произведут неблагоприятное впечатление. Поэтому, разделавшись с ядром заговора, отправив подальше от Москвы Молотова, Маленкова, Кагановича и «примкнувшего к ним Шепилова», он не спешил решать судьбу остальных заговорщиков.

Ворошилов с Булганиным, несмотря ни на что, надеялись, что все обойдется. Первый уповал на свое прошлое: герой Гражданской войны, «первый», пусть и весьма неудачливый, советский маршал. Булганин рассчитывал на многолетнюю дружбу с отцом. Оставались еще Первухин с Сабуровым, тоже давние знакомые отца, но никак не друзья. Особых иллюзий они не питали, но и особенно за свое будущее не опасались. Если уж с Молотовым и Маленковым обошлись не по-сталински, не только оставили в живых, но и предоставили работу, то и им подыщут что-нибудь по специальности. Неприятно, конечно, но ничего не поделаешь.

Но недавнее «антипартийное» прошлое Булганина — это только наиболее видимая часть проблемы. Отца тяготила безынициативность Булганина, его почти нескрываемое равнодушие, если не сказать, отвращение к работе. Он отсиживал в своем кабинете положенные часы, но по-настоящему оживлялся, только покидая Кремль.

Приятное общество, красивые женщины, актрисы (одно время он настойчиво ухаживал за Галиной Вишневской), застолье влекли его куда больше, чем отчеты о выполнении и невыполнении планов, проекты постановлений правительства о новостройках или предложения разного рода визитеров, ученых-изобретателей, проталкивающих свои, якобы сулившие стране неисчислимые блага открытия.

Отца такое отношение Булганина к делам просто бесило: тот оказался даже хуже Маленкова. Еще прошлой осенью отец твердо решил, что Булганина следует заменить, но сделают они это аккуратно-конституционно весной 1958 года, когда после очередных выборов в Верховный Совет СССР старое правительство подаст в отставку. С Булганиным отец определился, а вот кого поставить на его место? Требовался грамотный, инициативный управленец, проводник его планов. В этом смысле наилучшей кандидатурой отцу представлялся Алексей Николаевич Косыгин, организованный, исполнительный, инициативный, человек-компьютер, человек-система. Правда, бюрократ до мозга костей, но с этим приходилось мириться.

В ноябре 1957 года на празднование 40-летия Октябрьской революции в Москву съехались руководители всех дружественных государств. Китайскую делегацию возглавил Председатель КНР Мао Цзэдун. После завершения торжеств решили провести совещания представителей коммунистических и рабочих партий, благо все они уже и так собрались вместе. В перерыве одного из заседаний отец рассказал Мао о зреющих изменениях в советском руководстве. Дружбу нашу тогда еще ничто не омрачало, и он считал своим долгом держать стратегического союзника и партнера в курсе советской политической кухни. Как наиболее вероятного преемника Булганина отец назвал фамилию Косыгина. Мао попросил представить ему Косыгина. Отец отыскал Алексея Николаевича в фойе, и они, уже втроем, продолжили разговор с Мао Цзэдуном. Вскоре прозвенел звонок, и все потянулись в зал заседаний. Косыгин отошел, отец с Мао снова остались вдвоем. В качестве ответной любезности Мао Цзэдун показал отцу пальцем на пробивавшемуся к своему месту низкорослого китайца.

— У этого малыша большое будущее, — произнес Мао, — запомните его, он еще себя покажет.

Речь шла о Дэн Сяопине.

Отец поблагодарил собеседника за откровенность. Больше они к кадровым делам не возвращались. На совещании возникли шероховатости, все оставшееся время ушло на взаимные притирки.

К марту 1958 года, к моменту открытия первой сессии Верховного Совета СССР нового созыва, ничего не переменилось, отец по-прежнему держал курс на Косыгина. Но когда пришла пора решать, на заседании Президиума ЦК «молодые»: Кириченко, Игнатов, Козлов, Брежнев, Аристов, упредив отца, в унисон твердили:

«Только вы, и никто иной».

— Мне лучше оставаться секретарем ЦК, — возражал отец.

К тому у него имелись веские основания. Во-первых, после смерти Сталина они приняли специальное решение, не рекомендовавшее совмещение высших государственных постов. Во-вторых, ему хватало власти Первого секретаря ЦК. Ведь именно в ЦК принимались все судьбоносные и не судьбоносные решения, только оформлявшиеся совместными постановлениями ЦК КПСС и Совета Министров СССР. Эта «совместность» никого не вводила в заблуждение, Совет Министров вносил свои предложения в ЦК, а не наоборот. Утверждались же они тоже решением Президиума ЦК, а не Постановлением Президиума Совета Министров. Иерархия установилась четкая: глава правительства исполнял решения Президиума ЦК, на заседаниях которого председательствовал Хрущев. Никакой реальной необходимости занимать еще один пост, чтобы проводить в жизнь собственные решения, у него не было. Однако подавляющее большинство участников заседания с отцом не соглашались.

Выступления ничем не отличались одно от другого, все на разные лады повторяли мысль Кириченко, что, назначая отца главой правительства, они «зафиксируют фактически сложившееся положение». Разве что Брежнев выразился поцветистее, высокопарнее: «Приход товарища Хрущева на пост Председателя Совета Министров неизмеримо повысит авторитет самого Совета Министров. И во внешнюю политику Никита Сергеевич вносит свою гениальность». Однозначно «за» Хрущева высказался и Косыгин, а что творилось у него на душе, знал он один.

Только Микоян, как всегда, вначале осторожно засомневался: «…Я был другого мнения, чтобы товарищ Хрущев оставался Первым секретарем ЦК, а председателем правительства поставить другого, — и тут же присоединившись к большинству, неразборчиво, с сильным армянским акцентом, забормотал: — Пойти на выдвижение на пост Председателя Совета Министров товарища Хрущева, оставив его Первым секретарем ЦК. Минусов меньше, а плюсов будет больше».

— До последнего момента сомневался, — поддержал Микояна Ворошилов. — Но товарищи говорят убедительно. Авторитет партии поднят на громадную высоту. Товарищ Хрущев много этому отдал сил. Спасибо ему.

Почувствовав, что начал запутываться, Ворошилов дальше продолжать не стал.

— Я бы согласился с мнением товарища Хрущева. По Совету Министров большая загрузка, — неожиданным диссонансом прозвучали слова кандидата в члены Президиума, секретаря Грузинского ЦК Мжаванадзе, но на них никто и внимания не обратил.

Все дружно и напористо убеждали отца, что совмещение секретарского и председательского постов пойдет на пользу делу, позволит решать вопросы быстрее, эффективнее, без лишних споров, без лишней волокиты.

Насколько они были искренни, не берусь судить. Однако очевидно, иметь над собой в дополнение к отцу еще и Косыгина улыбалось далеко не всем. Но более всего они старались потрафить отцу.

— Не должны упрощать. Компартии будут упрекать. Мы советовали им перестраиваться. Солидная часть партии неодобрительно отнесется. К тому же возраст, не следует жадничать, надо растить людей, — не очень уверенно отбивался отец.

Но члены Президиума ЦК просто навалились на него. В конце концов отец позволил себя уговорить.

По моему мнению, решающим фактом тут стало не единодушие соратников, а все более активное вовлечение нашей страны в международные дела, в отношения с Западом, с Соединенными Штатами Америки, Великобританией, Францией и отчасти с Германией.

Если во внутренних делах отец чувствовал себя хозяином, то в отношениях с этими странами он, глава партии, не занимавший никаких значительных государственных постов, постоянно ощущал свою ущербность. Ни в Белом доме в Вашингтоне, ни на Даунинг-стрит, 10 в Лондоне, ни в Елисейском дворце в Париже не желали иметь формальных отношений со Старой площадью в Москве. В протокольных департаментах этих стран Первый секретарь ЦК КПСС вообще не значился в списке руководителей страны, ему не направляли официальных посланий, не поздравляли с праздниками, не приглашали нанести визит. Для них Хрущева просто не существовало. Формально, конечно. Западные лидеры отлично разбирались во властных структурах в СССР, при любой возможности стремились встретиться и поговорить с отцом, а возможно, и договориться, но все это в частном, приватном порядке, на худой конец — как с членом Президиума Верховного Совета СССР. Только этот декоративно-почетный титул связывал отца с властными государственными структурами.

Когда в мире случались кризисы, то нашу позицию вырабатывал отец, он составлял послания американскому президенту, главам других правительств, правил дипломатические ноты, но подписывал послания Председатель Совета Министров СССР или министр иностранных дел. В мире говорили о мирных инициативах Маленкова или успехах дипломатии Булганина, к примеру, в разрешении Суэцкого кризиса 1956 года. Тогда объединенные силы Англии, Франции и Израиля попытались отвоевать недавно национализированный Египтом Суэцкий канал, и только выдвинутая отцом, но подписанная Булганиным угроза Москвы применить все имеющиеся у нас средства, в том числе и ракетно-ядерные, заставила нападающую сторону в 24 часа прекратить боевые действия, а потом и вовсе ретироваться.

На совещание четырех держав в Женеву в 1955 году и во время государственного визита в Великобританию лидеры западных стран вели переговоры, в основном, с отцом, а итоговые документы, согласно протоколу, подписывал Председатель Совета Министров Булганин. И в соседней Финляндии, где отец по-человечески сдружился с ее президентом Кекконеном, заключительное коммюнике подписал все тот же Булганин. Таким образом, в историю вошли договоренности Булганина — Кекконена, а не Хрущева — Кекконена. Отец никогда открыто не обсуждал своих «протокольных унижений», но даже я видел, насколько это его задевает.

Так или иначе, но отец согласился, правда, с оговоркой, что спустя некоторое время следует вернуться к вопросу о главе правительства.

Вернулись 13 октября 1964 года, когда те же самые люди взахлеб упрекали отца за совмещение постов в ЦК и Совмине.

— Но вы же сами так настаивали, — напомнил он, но его никто не услышал.

Но до 1964 года еще предстояло прожить долгие шесть лет. Пока же сессия Верховного Совета, по предложению Ворошилова, единогласно утвердила Хрущева главой Советского правительства. Булганина переместили на пост председателя Государственного банка СССР и оставили членом Президиума ЦК. Ненадолго. В начале сентября 1958 года его выведут из Президиума ЦК, снимут с Госбанка и отправят с глаз долой на Ставрополье, председателем совнархоза. В 1960 году, благо Булганину уже перевалило за пенсионные шестьдесят лет, он, уйдя на «заслуженный отдых», вернется в Москву, получит двухкомнатную квартиру на Фрунзенской набережной, где и проживет немалый остаток жизни.

В преддверии своего последнего, 1964 года отец вспомнит о давнем друге, пригласит Булганина на встречу Нового года в Кремль. За банкетным столом они прослезятся, чокнутся бокалами с шампанским, о чем-то пошепчутся и разойдутся. Теперь уже навсегда.

Пенсионера союзного значения Николая Александровича Булганина в феврале 1975 года, без каких-либо государственных почестей, похоронят на Новодевичьем кладбище в Москве.

Перестановки во власти не ограничились одним Хрущевым. Энергичный, куда менее забюрократизированный, Козлов без особого труда оттер Косыгина, сделал свой первый шаг к восхождению к вершинам власти. 31 марта 1958 года решением все той же, 1-й сессии Верховного Совета СССР нового созыва, что поставила отца во главе правительства, Фрол Романович Козлов стал первым заместителем Председателя Совета Министров СССР. Косыгин, в ранге просто заместителя главы правительства, отошел на второй план. Почему? Не знаю.

С Косыгиным у отца установились ровные, я бы сказал, теплые отношения. Если такое вообще возможно сказать в адрес Косыгина, тщательно высчитывавшего каждый шаг, выверяющего расчетами любую эмоцию. И в работе Косыгин верил в магическую силу вычерченных им структур-квадратиков иерархической управленческой вертикали. Косыгин не поддерживал отцовской «самодеятельности» с совнархозами. Она нарушала «стройность» государственной иерархии, претила ему «вседозволенностью», передачей властных полномочий на места, ограничением центральной власти.

И тем не менее, в июне 1957 года Косыгин не поддержал Маленкова с Молотовым, хотя в душе и соглашался с их оценкой совнархозной реформы. К тому имелись личные причины. Он не просто боялся возврата к старому, но это старое отожествлялось для него с личностью Маленкова, истребившего в 1949 году всех его друзей-ленинградцев. Тогда расправились с Вознесенским, Кузнецовым и только его почему-то не тронули.

Косыгин никогда не рисковал, но тут, несмотря ни на что, поставил на Хрущева. И выиграл. В октябре 1964 года он сменит Хрущева на посту главы правительства. Отец сочтет его кандидатуру достойной.

Вместо Козлова председателем правительства РСФСР стал сорокалетний Дмитрий Степанович Полянский. Отец с ним познакомился в Крыму, где Полянский с 1949 года «сидел» в обкоме. Отцу он понравился своей деловой хваткой, и он больше не выпускал Полянского из вида. Предложив Полянского на «Россию», отец положил начало омоложению верховных кадров. Он считал недопустимым, что руководство страны сосредоточено в руках пятидесятилетних «стариков». Пора уступать дорогу молодым энергичным людям, жадным до нового и до самой жизни. Полянский, по мнению отца, как раз из таких. В октябре 1964 года Дмитрий Степанович подготовит настолько пропитанный ядом доклад против уже фактически потерявшего власть отца, что даже Брежнев с Сусловым не сочтут возможным выпустить его на трибуну.

Почти одновременно с потерей Булганиным поста главы правительства покинули Москву еще два «антипартийца» — Первухин с Сабуровым. Первый в марте 1958 года отправился послом в ГДР, где и прослужил до 1963 года. Он активно общался по службе с отцом, принимал его в Берлине во время государственных визитов. Оба они делали вид, что прошлое забыто. В 1963 году отец предложил Первухину работу в Москве во вновь созданном, самом главном Всесоюзном совнархозе. Имел ли он на Первухина какие-то виды (отец высоко отзывался о профессионализме Первухина), не знаю. После отставки отца Первухин так и засох на уровне начальника отдела, сначала в Совнархозе, а после его ликвидации — в Госплане.

Сабурову повезло меньше. Отец не простил ему провала с пятилеткой. В мае 1958 года Сабурова отправили в Сызрань. Там он и руководил то одним, то другим заводом до 1967 года, до пенсии.

Ворошилова не тронули. Он оставался Председателем Президиума Верховного Совета до 1960 года, так же лебезил перед отцом, как он когда-то лебезил перед Сталиным, с готовностью и радостью всей семьей навещал отца на даче. Если его приглашали, конечно. Отец относился к Ворошилову снисходительно-покровительственно, но считал его бездельником, что, скорее всего, соответствовало действительности. Ворошилов умер уже при Брежневе. Похоронили его почти по высшему разряду, на Красной площади, в Кремлевской стене.

 

Ферма или подворье?

13 февраля 1958 года все центральные московские, а затем и региональные газеты опубликовали решение ЦК компартии Украины «Об ошибке при закупке коров у колхозников в Запорожской области». Речь шла даже не обо всей области, а о двух ее районах: Приморском и Мелитопольском. Что же такого там случилось, что шум подняли на всю страну?

Все началось два года назад, летом 1956 года. Возвращаясь после отпуска из Крыма, отец остановился в своей родной Калиновке, благо от шоссе Симферополь — Москва она находилась рукой подать. Отец, как и в предыдущие годы, пообщался с колхозниками, зашел в пару хат к своим старым приятелям, поговорил с председателем в правлении, а потом выступил на центральной площади. Говорил он, как обычно в таких непротокольных случаях, без бумажки, без заготовленного текста и даже без плана. Он рассуждал, делился со слушателями своими мыслями. Его слова привели слушателей в замешательство. Отец предложил передать коров из личных хозяйств колхозников в колхозные фермы. Крупные, механизированные, они обеспечат коровам лучшую жизнь, удои поднимутся, а колхозники избавятся от непроизводительного труда по обслуживанию одной-двух буренок, у них отпадет необходимость в ручной дойке. Доить коров на фермах станут по-современному, «елочкой».

Так называлась еще одна позаимствованная в США технология. Там уже много лет не доили коров вручную, а надевали им на соски специальные наконечники, соединенные трубочками с приемной молочной цистерной. Хитроумно сконструированная вакуумная система то, разрежая воздух, то увеличивая давление, массировала вымя получше рук опытной доярки и одновременно отсасывала по стерильным трубочкам молоко в стерильный же бак. «Елочкой» систему прозвали за геометрию стойла, куда загоняли коров на дойку. Коров ставили под острым углом головой к центральному стволу молокопровода, вот и получалась «елочка». Система оказалась простой, удобной, высвобождалась сразу целая армия доярок, да и разбавлять молоко водой становилось труднее. Раньше плеснешь в неполный подойник из ковшика — и выполнил план по удою, а тут в переплетение трубок и не подлезешь.

Прочитав о механической дойке, отец стал ее горячим сторонником, пропагандировал «елочку» в своих выступлениях, газеты отводили «елочке» целые развороты. И теперь, выступая перед односельчанами, он не преминул вновь помянуть «елочку».

Слушатели знали «елочку», ее недавно установили на местной ферме. Система работала, но крестьянам казалось, что доились коровы не совсем так, как вручную. Дома буренку, если заартачится, и по вымени погладишь, и похлопаешь, и за соски потянешь нежно. А с машины, что взять? Выдаивает не до конца, приходится добирать вручную. Однако отцу они не перечили, коров в «елочку» загоняли исправно. А затем и доярки, и коровы привыкли, — «елочка» прижилась. Казалось, так доили всегда.

Закончив рассказ о преимуществах «елочки», отец вернулся к исходной мысли, разъяснил, что, передав коров на общественную ферму, молоко, масло, сметану, творог крестьяне смогут купить в колхозном магазине, притом затратят на продукты меньше, чем выходит сегодня.

Собственно, отец и тут ничего нового не открывал. В той же Америке фермы давно специализировались: одни на зерне, другие на мясе, третьи на молоке. В первой половине XX века хозяйство стало товарным, времени на собственный огород у фермера не оставалось, свой товар продавали, а чужой покупали. Цифры производительности труда, себестоимости, товарной эффективности, их отец мог повторить без запинки, свидетельствовали о несомненных экономических преимуществах крупных специализированных хозяйств.

К сожалению, неоспоримые в Америке истины на российском подворье выглядели иначе. Крестьяне цепко держались за свои приусадебные участки, за домашний скот. Кто его знает, что там власти надумают, за что заплатят, за что и не заплатят, а личное подворье не подведет.

Рассуждения отца представлялись оторванными от реалий крестьянской жизни не только для калиновцев. По мнению экономистов-аграриев, без своего подворья колхозники просто не выжили бы. Согласно справке Центрального статистического управления, которые отец регулярно читал, в 1958 году доходы крестьянской семьи от личного хозяйства составляли 42,0 процента, в колхозе они зарабатывали чуть меньше: 41,3 процента, то есть делились практически поровну. Если их сложить, получится 83,3 процента. Остающиеся 16,7 процента автор отнес на счет доходов «от государственных и кооперативных организаций», не расшифровав, что же это такое. В нашем случае это не так уж важно.

Статистика предыдущих и последующих практически такая же. В валовой продукции животноводства доля личных хозяйств никогда не опускалась ниже 45–50 процентов, а по яйцу — ниже 75 процентов.

Все это отец знал и, тем не менее, попытался с наскока, одними благими пожеланиями сразу в корне изменить структуру сельскохозяйственного производства и взаимоотношений в деревне. Разумного объяснения я найти не могу. Противники отца сошлются на его дилетантство. Это освобождает их от необходимости думать и копаться в поисках истины. Я не могу с ними согласиться, не потому что я сын, а просто отец никогда дилетантом не был, сельское хозяйство знал на уровне хорошего специалиста-практика, да и теорией владел не хуже кандидата сельскохозяйственных наук. Другое дело, что порой он ошибался, в спорах иной раз занимал, как мы теперь понимаем, неверную позицию. Но это теперь, а тогда он считал, что придерживается одного из многообещающих направлений сельскохозяйственной науки.

Концентрируя свое внимание на ошибках отца, особенно на поддержке им Лысенко, критики не замечают множества других, положительных, примеров. Если сложить плюсы и минусы, то в результате получится плюс, подтверждаемый цифрами. До того, как оспорить мои слова, посоветую открыть соответствующие статистические ежегодники. И предмет спора отпадет сам собой. Так что обвинение в дилетантизме не подходит и ничего не разъясняет.

Попробуем разобраться. Сама идея перехода от мелких, личных хозяйств к крупным товарным возражения не вызывает. Другое дело: как переходить? Как мог отец без должных оснований посчитать российскую деревню похожей на цивилизованную американскую, когда она и в XXI веке еще топчется в своем, отгороженном от остального сельскохозяйственного мира подворье? К сожалению, он слишком доверился экономической целесообразности, полагался на логику, тогда как речь шла о психологии выживания в противостоянии крестьянского подворья давлению государства, основанной на опыте, и последних, сталинских лет, и предшествующих столетий. В дополнение ко всему, к сожалению для отца, для крестьян, для государства в целом, претворение в жизнь разумного в своей основе проекта покатилось по накатанной российской бюрократической колее. Совет Хрущева, растиражированный газетами по всей стране, местные начальники восприняли как директиву и постарались немедленно провести в жизнь, отчитаться о выполнении и перевыполнении. В целом, в 1956 году ничего хорошего из благого начинания отца не получилось, но и ничего страшного не произошло.

Беда наступила после нового призыва отца весной 1957 года, поставившего задачу догнать и перегнать США в кратчайшие сроки по производству мяса, молока и масла на душу населения. С молоком и маслом особых коллизий не возникло. Если молока мало, надо постараться раздоить корову или завести еще одну телочку. А вот мясо получают из уже зарезанных быков, свиней или баранов. Вторично с их костей мяса не срезать. Увеличение заготовок мяса лимитируется естественными ограничениями прироста поголовья, я уже писал об этом. Дело это и трудоемкое, и долгое, а местным руководителям хотелось, и как можно скорее, желательно досрочно, отрапортовать о выполнении и перевыполнении заданий. И Москва их к тому побуждала. Отсюда желание отыскать то, что на чиновничьем языке называется скрытыми резервами, а по-простому соблазн пустить под нож сегодня все, что попадется под руку и отчитаться перед начальством победной реляцией. А завтра? Завтра — не сегодня, там видно будет.

В результате коров, как и рекомендовал отец, с крестьянских подворий начали перегонять в колхозные стойла. Не добровольно, конечно, кто же их добровольно отдаст? Но оформляли передачу как добровольную. Затем обобществленных коров сдавали прямиком на мясокомбинат и тем самым избавляли себя от лишних забот об их пропитании и одновременно догоняли США по производству мяса. Первым такая схема пришла в голову украинцам.

Моя жена Валентина Николаевна, в 1957 году десятилетняя девочка, со своей младшей сестрой Любой, как обычно, проводили каникулы у тетки в селе Бело-церковка, расположенном в благодатном южном украинском крае, о котором шла речь выше в упомянутом постановлении.

В Белоцерковке жили зажиточно, в каждом дворе корова, а то и две. Молока надаивали вдоволь, излишки сдавали на свой же колхозный молокозавод. На личном подворье коровы давали 3 500 — 4 000 литров молока в год, при жирности 3–5 процентов (в колхозе — 1 200 — 1 500 литров, 1,5 — 2-процентное).

Кстати, для меня так и осталось загадкой, как отец, выступая в Калиновке, мог поменять местами показатели надоев в личных хозяйствах с колхозными. Обманывать он своих слушателей не собирался, да и как обманешь, если это их коровы в хлеву и их коровы на ферме. Не понимаю. Мистика какая-то!

Всегда очень ценились коровы, дающие жирное молоко. За теленком от такой коровы соседи заранее выстраивались в очередь. Так постепенно единоличное стадо становилось элитным.

Колхозное стадо тоже улучшали, покупали хороших производителей. Жирность молока росла, но угнаться за показателями единоличных коров не могла.

В тот, 1957 год, Валя приехала в Белоцерковку к самому началу «борьбы за заготовку мяса». Она запомнила, как приказали всем поголовно отдать коров на ферму и получить за них деньги по сдаточной цене, такой, какую платили на мясокомбинатах. Других прейскурантов просто не существовало. Непокорным пригрозили всяческими неприятностями, и люди подчинились. Коровы же оказались менее «сознательными», уходить со двора отказывались, приходилось их выталкивать силой, в том числе и корову Валиной тетки Пани. Вытолкали, коров согнали на ферму, а оттуда прямиком отправили на скотобойню. Поначалу забрали не всех коров, оставили по одной на десять дворов. Молоко сразу стало дефицитным и счастливчики-хозяева с соседями делились неохотно. Потом и последних коров забрали. В сельском магазинчике молоко продавали, а вернее отпускали строго по регламенту, сначала местной верхушке: учителям, врачам, заведующему клубом и еще кому-то, они своих коров не держали и раньше молоко покупали, а потом уже всем остальным, кому повезет. Везло немногим, почти никому не везло, практически все колхозное молоко свозили на молокозавод. В тот год Валя с Любой остались без молока.

В верха полетели жалобы. Жаловались и в Запорожье, и в Киев, и в Москву. Одно из писем дошло до отца. Он возмутился, позвонил недавно избранному Первым секретарем ЦК Украинской компартии Николаю Викторовичу Подгорному и выговорил ему. Выговорил за излишне ретивое исполнение его собственного призыва. Как следствие этого разговора и появилось Постановление, которым я начал рассказ. В нем заклеймили «секретарей Приморского и Мелитопольского райкомов партии, которые дали указание проводить массовую закупку коров, не засчитывали отказникам трудодни и применяли другие меры, принуждающие продавать коров». В Постановлении разъясняли, что «дело это исключительно добровольное. Покупка коров у колхозников и передача их на колхозные фермы (о забое коров вообще не упоминалось) может производиться лишь в виде опыта в отдельных передовых колхозах, где колхозники сами пришли к такому убеждению и уже в настоящее время созданы хорошие условия для содержания колхозного стада, где за счет общественного животноводства одновременно с выполнением государственных планов заготовок можно полностью удовлетворить потребности всех колхозников в молоке и молочных продуктах».

25 апреля 1958 года отец снова выступал на Курщине, теперь по случаю вручения области ордена Ленина. В парадной речи он счел уместным упомянуть и о кампании по передаче коров на колхозные фермы. Повторив, что «продажа коров колхозу в условиях Калиновки оказалась весьма выгодной и государству, и колхозникам», он предостерег слушателей: «…в большинстве колхозов для этого не созрели условия, и было бы неразумно такое мероприятие проводить повсюду».

Не знаю, приходило ли такое сравнение в голову отцу, по мне все это напомнило сталинское письмо «Головокружение от успехов», написанное в тридцатые годы на пике коллективизации. В нем автор осудил «перегибы» на местах. Люди вздохнули чуть свободнее, но выдохнуть не успели. Вскоре все вернулось на круги своя. Сходство усиливалось публикацией в «Правде» 27 августа, через полгода после осуждения «секретарей Приморского и Мелитопольского райкомов партии», статьи под заголовком «Победа нового. Добрый совет». В ней автор, ссылаясь все на выступление отца в Калиновке летом 1956 года, а не весной 1958-го в Курске, настойчиво советовал крестьянам отдать своих коров, конечно, добровольно, ведь «у колхозников они неухоженные, а в колхозе сытые, довольные и молока дают больше».

Тети-Паниной корове повезло, по каким-то нам неизвестным причинам ее не зарезали, оставили на колхозной ферме. Наверное, надои молока у нее были больше и жирнее. После выхода Постановления всех оставшихся коров вернули прежним хозяевам. Но в каком виде? Корова тети Пани запомнилась Вале исхудавшей, изголодавшейся и практически без молока. Помаялась тетя Паня с коровой, попыталась ее снова раздоить, но неудачно, и продала. Теперь уже не колхозу, а просто на колхозном рынке. Семья просуществовала без молока год, а потом тетя Паня купила козочку. Благо коз не трогали, они в соревновании с США не участвовали. На следующее лето козочка выросла в козу, доилась, бодалась, нещадно объедала огород, как собственный, так и соседские. Заборов между подворьями на селе тогда не городили. Молока, конечно, коза давала меньше коровы, не тот калибр, но себе хватало, а вот на молокозавод оно из крестьянских хозяйств больше не поступало.

 

«Культ личности»

Никто тогда не усомнился ни в правоте отца, ни в своевременности его «коровьей» инициативы, наоборот, она «получила всеобщую поддержку». Газеты 1958 года пока еще в открытую не славословили отца, но в ближнем кругу соратников вовсю звучал столь привычный в России хор сладкоголосых восхвалителей-подхалимов. Отец все больше становился объектом того, что он сам недавно применительно к Сталину осудил как культ личности. После отставки отца Брежнев и иже с ним обвинят Хрущева в возведении собственного «культа личности» и тут же начнут выстраивать свой.

Я не знаю, кто придумал термин «культ личности». Применительно к политику и политике «культ личности» — термин неудачный, не объясняющий, откуда и как возникла сталинская деспотия. Культ верховного правителя, вернее, его восхваление — ее следствие, а отнюдь не причина. Другое дело культ певца, балерины, поэта. Можно говорить о культе личности оперного баса Федора Шаляпина, лирических теноров Сергея Лемешева, Ивана Козловского, кумиров эстрады Аллы Пугачевой или Майкла Джексона. Тут и неистовое восхищение талантом, и купленные на последние рубли шикарные букеты цветов, и стояние под окнами. Это — настоящий культ личности, культ таланта, возведенного толпой на пьедестал.

Славословие в адрес правителя, им самим или его окружением инициированное, отрепетированное, преследующее абсолютно конкретные «земные» цели вряд ли правомочно называть «культом». Какой это «культ», если на многолюдных митингах и демонстрациях призывы, звучащие из мощных динамиков, сопровождаются громом не спонтанных, а заранее записанных на пленку аплодисментов. Стоящим на площади людям остается только сопроводить их своими, никем не услышанными хлопками в ладоши и выкриками. Во время торжественных заседаний специально рассаженные в зале натренированные хлопальщики и кричальщики побуждают присутствующих к аплодисментам, вставанию и другим выражениям восторга. Когда надо и сколько надо.

Могут возразить, что и театральные кумиры пользуются подобными приемами, а политические лидеры и сами по себе привлекают к себе толпы людей, жаждущих хоть глазком взглянуть на президента или премьера. Все это так, но «некультовому» певцу или актеру никакие заранее оплаченные «хлопальщики» не помогут, отхлопают они свое, и дело с концом. Президенты, собирающие толпы на пути следования своих кортежей — скорее объект любопытства, а не восторга.

Естественно, попадаются и среди политиков объекты, вызывающие культовое поклонение толпы. Кадры кинохроники запечатлели толпы немцев и итальянцев на площадях Берлина и Рима, заходившихся в иступленной любви к Адольфу Гитлеру или Бенито Муссолини. Их невозможно заподозрить в неискренности. В определенной степени к таким же лидерам относится и Сталин. В определенной степени потому, что, в отличие от Муссолини и Гитлера, Сталин не рисковал, особенно в последние годы, появляться перед большими скоплениями «не проверенных заранее» людей, перед толпой. По своей природе человек трусливый, он толпы боялся. И тем не менее, в народном поклонении Сталину отказать нельзя.

Все они, и Гитлер, и Муссолини, и Сталин — талантливые актеры, тщательно репетировавшие свою роль, свое появление на «публике». Они выверяли каждое слово, каждый жест, каждую паузу, заботясь о том, как «зрители» воспримут их, подчинятся их актерскому таланту. Полюбопытствуйте, сколько времени тратил Сталин, многократно правя перед публикацией в «Правде» свои самые ординарные тосты на банкетах. Можно насчитать до десятка вариантов.

Я уже не говорю о серьезных выступлениях, тут составлялись полновесные сценарии явления вождя народу. Политические лидеры такого типа своими повадками и приемами не отличаются от кумиров сцены. Не отличаются и, одновременно, очень даже отличаются. В отличие от обычных актеров, актеры-властители не полагаются на переменчивую симпатию толпы, они тщательно следят за своими зрителями, «выпалывают» из их рядов не только недовольных, но и не проявляющих надлежащего энтузиазма. Их «культ личности» зиждется не только на поклонении, но и на страхе, который со временем преобразуется в еще более истовое рабское преклонение. Только по достижении гармонии «винтика и мастера с отверткой в руке», раба с хозяином, когда рабство более не тяжелая ноша, а хозяин олицетворяет собой «божество», можно говорить о «культе личности» политика.

Говорить же о культе личности политика, превозносимого его собственным «ближним» окружением, восхваляемого его собственной печатью и одновременно героя сочиняемых народом анекдотов, — несерьезно. Анекдот, не влекущий за собой неотвратимого и жестокого наказания, делает культ такой личности невозможным. Анекдот без наказания — это первый шаг к освобождению, если хотите, к демократии. А демократия и культ личности несовместимы, как несовместимы гений и злодейство.

Так что в Советском Союзе XX съезд партии на самом деле покончил с культом личности. С культом-то покончили, но режим оставался по своей сути старым: авторитарно-монархическим с присущим ему ритуальным восхвалением и власти, и властителя.

 

Между царизмом и марксизмом

Подобострастное отношение к правителю в российском авторитаризме выстраивалось веками. Царь, император, самодержец величал себя Божьим помазанником, говоря современным языком, поддерживал культ собственной личности до тех пор, пока Россия не разуверилась в его «непогрешимости». Тут и грянула революция, положила конец и «божественности», и «непогрешимости». Отторгнув конкретных носителей тогдашней абсолютной власти, династию Романовых, революция не изменила ни саму абсолютную власть, ни восприятие ее россиянами. Сидевший в Московском Кремле человек подсознательно ощущал себя царем, помазанником, теперь уже не Божьим, а народным. Так же воспринимался он и большинством своих подданных, скинувших никчемного Николашку и усадивших на его трон настоящего, пролетарского царя Владимира Ленина. И похоронили его «по-царски», даже более того, «по-фараонски». Сталин пошел дальше, он сознательно равнялся то на царя Ивана Грозного, то на Петра Великого. На вопрос своей престарелой матери: «Кто же ты теперь, Иосиф?» Сталин без колебаний ответил: «Царь». И отец унаследовал этот «титул». Односельчане его тоже величали «царем». Но сам он себя, если и ощущал царем, то царем-освободителем, царем-реформатором.

Тут естественен вопрос: «Какой царь? Какая монархия? И отец, и Сталин, и Ленин, при всех их различиях — революционеры, исповедовавшие марксистскую теорию, по ее лекалам кроившие будущее страны. Разве правомочно выстраивать в один ряд марксизм и монархию?» Так-то оно так и одновременно не так.

Теория, пусть самая правильная, самая марксистская или самая демократическая, не способна в одночасье изменить образ мышления, менталитет народа. Не марксистская идеология преобразовала Россию, она сама смутировала, адаптировалась к российскому самосознанию, своими корнями нисходящему к еще византийским имперским традициям обожествления цезаря-кесаря-царя. Восточная деспотия Сталина, либеральный авторитаризм реформатора-Хрущева, ленивая бездеятельность брежневского застоя, если поскрести их, то обнаружится, что они опираются все на тот же, казалось бы, давно разрушенный византийско-российский монархический фундамент, а не на теоретические заветы марксизма-ленинизма.

И это не только российский феномен. Народный Китай перетолковал марксистскую теорию на своей, конфуциано-китайско-имперский манер. Северокорейский «марксизм», они и назвали его по-своему «чучхе», отражение чисто корейского самосознания, одинаково далекого, как от «истинного» марксизма, так и от его российской интерпретации. У кубинцев сквозь марксистские лозунги проглядывают черты привычной им центральноамериканской диктатуры.

Испокон веков в Византии, а потом в России, слово государя оставалось несоизмеримо весомей любого закона. Оно и понятно, — законы издавались, изменялись, отзывались, применялись, или не применялись по воле государя. И правители, и подданные привыкли: «закон, что дышло, куда повернешь, туда и вышло». Народ полагается на «добрую волю» правителя, а не на писанный неизвестно кем и когда закон.

— Все законы в России плохи, — сожалел в XIX веке Салтыков-Щедрин. — Одно хорошо, внимания на них никто не обращает.

Так было, и так, к сожалению, осталось. Воля государя, как бы мы его ни именовали, главенствовала и главенствует в России над любым писаным законом, в том числе и воля, требующая уважения этого самого закона, Конституции. Пока есть на то воля государева, будут уважать, но только пока она есть. В этом основное отличие от демократии, где Конституция, Закон — всему голова, и даже самые благие намерения государя, если они нарушают закон, пусть и устаревший, априори преступны. Сначала измени закон, не единолично, а проведя его через парламент, а уже потом твори добро.

Россия уже давно не монархия византийского образца, в стране формально главенствует Конституция, президента выбирают всеобщим голосованием, парламент принимает законы, за их исполнением следят суды всех уровней, включая Конституционный, не говоря уже о телевидении и прессе. О каком всевластии Государя можно вести речь? Действительно, все атрибуты демократии на лицо, но именно атрибуты. Пока в парламенте главенствует партия власти, партия государя, полностью от него зависящая, вместе с ним возникающая на политической сцене и вместе с ним сходящая с нее, следует говорить лишь об имитации демократии, имитации демократических процедур, тогда как истинная власть остается в руках государя. Вспомните, как, начиная с самой первой конституции, каждый новый российский властитель считал обязательным принятие собственной. Не государь жил по конституции, а конституция приспосабливалась к норову государя. Только от государя зависело и зависит, пожелает ли он править бессменно или ограничит себя какими-то рамками. Только от государя зависит, «получит ли» он большинство голосов на выборах или позволит победить оппоненту. Другими словами, только от его, государевой, воли зависит будущее страны, подчинится ли он по доброй воле главенству Закона, только от него одного зависит, пойдет страна к демократии или повернет вспять к монархии.

Консервативное по своей сути большинство народа охотнее поддержит возврат к привычному, старому, чем перемены к новому. Народное самосознание меняется, но меняется медленно, в течение десятилетий, и не само по себе, а вслед за изменением структуры власти, под ее целеустремленным давлением.

Россия в этом не уникальна. На заре американской демократии будущее Соединенных Штатов тоже зависело от воли единственного человека. Америка предложила генералу Джорджу Вашингтону королевскую корону, однако он нашел в себе силы от нее отказаться и тем самым выбрал судьбу свой страны. Как мы теперь знаем, завидную судьбу. Этот выбор, дав свободу народной инициативе во всех сферах — политической, экономической, технической, предопределил мировое лидерство США. Если бы Джордж Вашингтон тогда не пошел наперекор традиции, в мире появилось бы еще одно захудалое королевство. И не более того.

Так что и будущее России всецело зависит от воли государя. Сохраняющаяся в своей первозданности единоличная власть, как ее ни назови, предопределяет атмосферу сладкоголосого восхваления первого лица. Благоденствие «свиты», ближнего круга, зависит только от благорасположения «государя». Каждое его слово сопровождается искренним или не очень искренним одобрением. В результате «государь» остается наедине с собой — сам себе прокурор, сам себе судья, сам себе «сдержка и противовес», что противоречит природе вообще и человеческой природе в частности. Человек сам не способен ни раскритиковать, ни отвергнуть рожденные им самим в долгих раздумьях и сомнениях новации. Противоестественно в ответ на «единодушное» одобрение соратников, воскликнуть: «Очнитесь! Меня, кажется, занесло не туда».

Дело еще более усугубляется и тем, что в условиях единовластия любые разногласия неизбежно переводят критика из соратников в оппоненты, а затем и в его противники. Дальнейшее зависит от личных качеств «государя»: один ограничится увольнением от должности, другому и тюремной камеры покажется недостаточно. Противоядие — демократическое разделение властей, когда «государь» уже и не государь, а временный управитель, чье пребывание на Олимпе ограничено, а сам он окружен равными ему и от него на деле, а не на бумаге независимыми структурами: парламентом, судом, прессой. Оппозиция внимательно отслеживает каждый шаг правящего «государя», замечает и раздувает каждую ошибку, каждую оплошность, что не позволяет государственной системе пойти вразнос. Мудрый правитель учтет предупреждения, вовремя подправит свою политику, а неразумного упрямца попросту не переизберут в предусмотренный законом срок, сменят на оппонента, и он тут же сам превратится в оппонента новой власти. И так без конца…

 

Кто не гений?

(Отступление девятое)

8 февраля 1958 года в Кремле собрали интеллигенцию, и в отличие от мая прошлого года, не только «творческую». Наравне с драматургами, актерам, писателями, поэтами и композиторами, в Георгиевский зал пригласили ученых, конструкторов, инженеров-изобретателей. Сидели за длинными столами, выпивали, закусывали, выступали: Михаил Шолохов, Александр Твардовский, Константин Скрябин, Константин Юон, Сергей Королев, Дмитрий Шостакович, Игорь Курчатов, Михаил Царёв и многие другие. От руководства страны, кроме отца, получили слово Булганин, Микоян, Ворошилов, Суслов.

Все прошло чинно. Технари цену себе знали. С правительством ладили. Занимались общим делом на благо страны. Физик-ядерщик академик Лев Андреевич Арцимович как-то пошутил: «Научные исследования — это удовлетворение собственного любопытства за государственный счет». В результате прирастали мощью и благосостоянием и государство, и граждане, а ученые получали заслуженные награды и продолжали удовлетворять свое любопытство. На выступления Курчатова с Королевым присутствовавшие внимания не обратили. Мало кто знал, чем занимаются этот бородач и приземистый крепыш. Да и говорили они обтекаемо. В силу секретности ни Курчатов, ни Королев о своих занятиях не упомянули, ограничились набором расхожих выражений.

Справедливости ради отмечу, что выступления представителей творческой интеллигенции, как и выступление Хрущева, тоже не привлекли особого внимания. Разве что в перерыве между тостами кто-то дежурно прошелся по поводу «украинизмов» в речи отца да посмеялся над его приверженностью к кукурузе и панельным пятиэтажкам. Но это в порядке вещей.

Обижаться на «творческих» интеллигентов бессмысленно, в отличие от технарей они — индивидуалисты, сосредоточенные на самих себе. Они не сомневаются в собственной гениальности и очень избирательно соотносятся с внешним миром. Они живут собой, в своем замкнутом, только им интересном мире, в истовой борьбе с «завистливыми и бездарными» собратьями, с «ничего не смыслящими в творчестве» руководителями их собственных союзов, с тупыми чинушами в государственных кабинетах и одновременно стремящимися оккупировать какой-либо кабинет. Исчезнет ощущение собственной исключительности — и пропадает весь кураж.

Я не говорю о людях действительно талантливых. В силу своего таланта они держатся в стороне от стаи, по современному — тусовки, на борьбу у них времени не остается. К слову, с властью эти люди обычно не конфликтуют, занимаются своим делом, предоставляя властям заниматься своим. Но среди «творческих» интеллигентов их меньшинство, и отношение к ним среди собратьев далеко «не однозначное». Одни считают их соглашателями-коллаборационистами, другие сомневаются, действительно ли они авторы собственных произведений. И все вместе их искренне не любят.

Неудивительно, что все усилия отца в наведении мостов с творческой интеллигенцией были обречены на неудачу.

Расходились из Кремля каждый при своем мнении: о самих себе, о начальстве, о коллегах.

День за днем

3 января 1958 года отец уходит в короткий отпуск, отправляется в Польшу «поохотиться» и побеседовать в дружеской обстановке с Гомулкой и Циранкевичем. Такая «охота», совместные прогулки или «отдых» на пляже — весьма успешная составляющая новой личной дипломатии отца, столь отличной от застегнутой на все пуговицы практики общения Молотова. В те годы подобное общение, позднее его окрестят «без галстуков», приживалось не без труда. В Министерстве иностранных дел ворчали: как можно вести переговоры с иностранцами без протокола, тем более на пляже? Отец в ответ только посмеивался, он знал, что делает.

По возвращении из Польши отец провел в Минске совещание с работниками сельского хозяйства Белоруссии. Говорили о посевной, о мелиорации, об осушении болот, о новых сортах картофеля.

Тем временем в Москве гостила американская кинозвезда Элизабет Тэйлор. В Дом кино, он тогда занимал помещение нынешнего ресторана «Яр», поглазеть на знаменитость стремилась вся Москва. Те, кому билетика не досталось, толпились у дверей, охраняемых милиционерами. Однако газеты об Элизабет Тэйлор писали скупо, в те годы это считалось «нескромным».

9 января 1958 года в «Известия» опубликовали обширную статью Дмитрия Шостаковича «Ближе к народу. Размышление о творчестве».

11 февраля 1958 года вышел указ Президиума Верховного Совета СССР, отменявший награждение военнослужащих орденами и медалями за выслугу лет. После десяти лет службы автоматически выдавали медаль «За боевые заслуги», за пятнадцать лет — орден «Красной Звезды», за двадцать — «Красного знамени» и, наконец, за двадцать пять лет — высшую награду — «Орден Ленина». Ветераны войны ворчали: «Мы боевые награды заслужили, а тут их раздают, кому попало». Слухи эти докатились и до отца, и он распорядился: «Отменить». Отменили, справедливость восстановили, но поднялся ропот среди кадровых военных. Они требовали вознаграждения за свою честную и нелегкую жизнь. Паллиатив нашелся: за выслугу лет стали награждать специальным орденом «За заслуги». Тем же указом отменили автоматическое награждение колхозников за собранные пуды урожая. Отчитался за стопудовый (16 центнеров с гектара) урожай ржи или пшеницы — и получай Звезду Героя, и далее по нисходящей. Так установил после войны лично Сталин, ему казалось, что соотнося заранее установленные цифры урожая с наградами, он стимулирует труд. На самом деле стимулировались приписки или сосредоточение всех ресурсов на одном поле в ущерб остальным. Награды раздавались исправно, а средняя урожайность топталась на месте. Теперь старую практику признали порочной, решили награждать только самых достойных и по представлению коллективов. Количество «героев» на время сократилось, но ненадолго. Вскоре первые страницы газет вновь запестрели указами с длинными списками героических доярок, свекловодом, комбайнеров. Наверное, самых достойных.

В марте и я получил свой диплом инженера-электромеханика, кстати, с отличием, и восьмого числа, в Международный женский день, его тогда еще не сделали выходным, вышел на работу в ОКБ-52 Владимира Николаевича Челомея.

11 марта 1958 года в Москве в Большом театре состоялась премьера балета Арама Хачатуряна «Спартак».

17 марта 1958 года отец встретился с американцами, приехавшими в СССР понаблюдать за процедурой выборов в Верховный Совет. Отец пообещал, что американцам посодействуют, они смогут убедиться, что выборы у нас соответствуют общепринятым в мире процедурам. И они увидели все, что захотели: избиратели дружно проголосовали, бюллетени оперативно подсчитали, выборы прошли без нарушений.

18 марта 1958 года газета «Известия» сообщила о сокращении смертности в СССР, в первую очередь детской. Если в 1913 году, до революции, на 1 000 новорожденных приходилось 273 смерти, то в 1940 году — уже 184, а в 1957 году — 45 смертей.

24 марта 1958 года отец — в Большом театре. В тот день давали балет Алексея Мачавариани «Отелло» в постановке Тбилисского театра оперы и балета.

1 апреля 1958 года газеты опубликовали Постановление ЦК КПСС, правительства и профсоюзов, вводившее в действие прошлогоднее решение о переходе на семичасовой, а в особо тяжелых цехах на шестичасовой рабочий день. Пока только в металлургии, химии и некоторых других отраслях промышленности. Через полгода, 4 ноября, новым Постановлением к ним присоединят и всех, кто занят на вредном производстве.

Постановление также предписывало уменьшать разрыв между высоко— и низкооплачиваемыми работниками, повышая тарифы последним. Согласно марксистской теории, следовало всех, по возможности, в оплате уравнять, в коммунизме все должны жить одинаково зажиточно и одинаково счастливо. Одновременно декларировался переход от повременной оплаты к сдельщине, с повышением ее доли до 75 процентов. Тут возникало противоречие: сдельщина, стимулирующая труд, предопределяла большую оплату за лучший результат и тем самым противоречила коммунистической догме. Сердцем отец исповедовал идею всеобщего равенства. Однако в реальной жизни люди за лучшую работу требовали более высокую оплату. И отец в своих выступлениях тоже ратовал за усиление материальной заинтересованности. Объединить принцип всеобщего равенства с эффективным трудом не получалось.

В тот же день, 1 апреля 1958 года, Президиум ЦК отменил Постановление и письмо ЦК ВКП(б) от 2 апреля 1951 года об «ошибках» Хрущева в области сельского хозяйства, осуждавшее идею агрогородов, строительство которых, как считал Сталин, отвлекло бы крестьян от их основной обязанности — работы на полях и снабжения страны продуктами питания.

Отец тогда покаялся, признал свои «ошибки». При жизни Сталина агрогорода больше не поминали, и считалось, что отец еще легко отделался. После его кончины отец практически не касался «больной» темы, но старое Постановление продолжало саднить его сердце. Теперь с ним покончили. Правда, не навсегда. И по сей день находятся недобросовестные люди, пытающиеся приписать отцу чужие, сталинские, антикрестьянские идеи. Делается это умышленно, и объясняться с ними бесполезно. Бог им судья.

 

Ван Клиберн

18 марта 1958 года открылся Первый Международный конкурс музыкантов имени Чайковского. Еще пять лет назад такая возможность никому и в голову не приходила. Да никто бы к нам и не поехал. Теперь «их» пригласили — «они» приехали, и ничего не случилось. Вернее случилось: на конкурсе лучшим исполнителем Первого концерта Чайковского стал молодой вихрастый 23-летний техасец Харви Ван Клиберн. Он выделился сразу, с первого подхода к роялю.

11 апреля в третьем туре Ван Клиберн играл первым. Переполненный Большой зал консерватории устроил бурную овацию, длившуюся несколько минут. Зал скандировал: «Первая премия, первая премия». В нарушение правил, жюри конкурса, все его члены, стоя аплодировали исполнителю. В Министерстве культуры забеспокоились. «Вокруг выступления Вана Клиберна создается ажиотаж, неверное настроение среди некоторой части музыкальной общественности о якобы возможной необъективности оценки его творчества», — докладывал в ЦК заместитель министра С. В.Кафтанов. В ЦК возникла идея разделить первую премию между Ван Клиберном и его советским конкурентом, тоже отличным пианистом Львом Власенко. В свою очередь, Кафтанов осторожно предупредил, что ничего, кроме вреда и позора, эта затея не принесет, авторитет Московского конкурса будет похоронен навсегда.

12 апреля 1958 года о назревающем скандале доложили секретарю ЦК Фурцевой. Недавно, 24 января, Московская партийная конференция благословила ее на полный переход в ЦК, и там она теперь, несколько потеснив Суслова, занималась культурой. Екатерине Алексеевне предстояло решить, станет ли Ван Клиберн единственным победителем конкурса или разделит победу с Власенко. Идеологи, в том числе и Суслов, считали победу американца своим идеологическим, поражением. Они даже попытались прощупать почву, неофициально побеседовали с советскими членами жюри — пианистом Эмилем Гилельсом и композитором Дмитрием Кабалевским, но наткнулись на решительный отказ. Кабалевский, вслед за Кафтановым, заявил, что такое решение — смертный приговор конкурсу, и он без письменного указания ЦК за него голосовать отказывается.

Суслов побежал к Хрущеву, но Фурцева его опередила, ей не хотелось брать на себя ответственность за окончательное решение, и она тоже пошла советоваться. Когда Суслов вошел в кабинет, отец читал справку Кафтанова, Фурцева расположилась рядом. Суслов присел напротив нее по другую сторону стола. Фурцеву он не любил, к тому же ее переход в ЦК рассматривал как подкоп под собственные позиции. Закончив чтение, отец вопросительно посмотрел на Суслова.

— Жюри настаивает на Клиберне, но… — начал Михаил Андреевич.

— Кафтанов прав, если мы попытаемся нажать на жюри, произойдет катастрофа, его иностранные члены просто развернутся и уедут из Москвы, — перебила его Фурцева.

— Он же американец! — не сдавался Суслов.

— Но школа игры у него наша, российская, Клиберн учился в США у профессора Левиной, а она, в свою очередь, выходец из школы Сафонова, — вновь вмешалась Фурцева. Она хорошо подготовилась к разговору.

Суслов попытался продолжить, но отец уже принял решение.

— Раз жюри настаивает, то не надо нам вмешиваться. Они профессионалы. А то, что победил американец, даже хорошо, покажем миру нашу непредвзятость, — подвел итог отец и улыбнулся.

Суслов подавленно молчал.

— У вас все? — сухо осведомился отец. Посетители откланялись. На следующий день, 13 апреля, огласили результаты. Победил Ван Клиберн.

В США, особенно в Техасе, это известие вызвало восторг, но еще большее впечатление оно произвело в Москве. Ван Клиберн в одночасье стал кумиром всей Москвы.

Вечером 14 апреля призеры давали заключительный концерт в Большом зале консерватории. Клиберн играл отлично, отец слушал, умиротворенно склонив голову на бок, почти упираясь подбородком в руки, лежавшие на барьере ложи. У меня сохранились фотографии: Клиберн у рояля и слушающий его, затаив дыхание, отец. Рядом с ним сидит королева Бельгии Елизавета, та самая, с которой так неудачно переписывался Ворошилов. Она специально приехала на конкурс.

На самое последнее из нескончаемых бисирований Клиберн сыграл «Подмосковные вечера». Зал, сдержанный зал Московской консерватории, ревел. Наконец, все успокоились, потянулись к выходу, а отец пошел за кулисы знакомиться с «американским чудом». «Чудом» оказался тощий, улыбчивый, почти на две головы выше отца юноша. Отец обнял Клиберна и, улыбаясь, задрал голову. Сверху, в ответ, улыбался Клиберн.

— Дрожжами вас там, что ли, кормят в Техасе? — пошутил отец.

Клиберн не понял перевода, при чем тут «дрожжи»? Улыбка его стала недоуменной. Пришлось объяснить.

Через четыре года, в 1962 году, Клиберн вновь приехал в Москву, теперь уже почетным гостем Конкурса имени Чайковского. Москва ждала его с замиранием. После завершения конкурса Ван Клиберн почти два месяца концертировал в разных городах и в середине июня вернулся в Москву.

В субботу, 16 июня, Клиберн вновь играл в Большом зале консерватории. Отец, как и в 1958 году, снова был на его концерте. После концерта он пригласил пианиста на дачу в Горки-9, где они провели вместе целое воскресенье, гуляли над Москвой-рекой, потом прокатились на катере, пообедали. Но это совсем другая история.

В 1999 году я выступал с лекцией в Техасе, в Далласе, за ней последовал благотворительный обед, собирали деньги на городской музей-мемориал президента Джона Кеннеди. На обеде мне довелось после 37-летнего перерыва повстречаться с Клиберном, погрузневшим и постаревшим, но с такой же обаятельной улыбкой. Мы обнялись, я назвал его правильно — Клайберном, он в притворном ужасе замахал руками: «Нет, нет, я — Клиберн, для русских я всегда Клиберн». Он подошел к роялю и заиграл «Подмосковные вечера».

Потом устроители обеда рассказали мне, что пианист недавно похоронил мать, которую очень любил, живет отшельником, никого не принимает, никуда не выезжает. На обед его выманили только фамилией «Хрущев».

 

«Комсомольский призыв»

15 апреля 1958 года открылся XXIII съезд комсомола. Съезд как съезд, ничего особенно примечательного. Разве что в своем протокольном выступлении-напутствии молодежи отец снова вернулся к взаимоотношениям общества и государства.

«Мы говорим, что при коммунизме государство отомрет. Какие же органы сохранятся? Общественные! Будут ли они называться комсомолом, профсоюзами или как-то по-другому, но это будут общественные организации, через которые общество будет регулировать свои отношения. Надо сейчас расчищать пути к этому, приучать людей»…

Сказанное не удовлетворило в первую очередь самого отца: заменить-то они заменят, но как? И в чем разница? Последние месяцы он все чаще возвращался к этой, затронутой Гришиным на прошлогоднем Пленуме ЦК, проблеме. Если государство по мере приближения к коммунизму должно отмирать, то кто же тогда озаботится выполнением производственных планов? И кто вообще составит эти планы? Кто проследит за порядком в стране? Кто займется уборкой улиц, наконец? И как быть с преступниками? Основоположники говорят, с ростом сознательности преступность пойдет на убыль… Но пока она не исчезнет, кто-то обязан ловить жуликов?

Человека, склонного к прикладной деятельности, отца не удовлетворяли философские сентенции: по мере продвижения вперед все образуется само собой, «незримая рука» коммунистической сознательности все поставит на место. Отец пытался себе представить будущее без государства, но у него не очень получалось. Конечно, можно заменить названия, но суть-то останется прежней. Так он ничего и не придумал.

Летом 1958 года отец пригласил на дачу Пономарева. Борис Николаевич, тертый калач, крайне осторожный, юлил, уходил от прямого ответа, сыпал цитатами из Маркса и Ленина и запутал отца вконец. Получалось, что процесс отмирания государства, постепенный и поначалу незаметный, уже начался. Профсоюзы уже берут на себя какие-то государственные функции, заботятся об отдыхе граждан, совместно с комсомолом занимаются воспитанием детей и многим другим. По сути дела, он повторил аргументы Гришина, прозвучавшие на декабрьском (1957 года) Пленуме ЦК, но в наукообразном виде.

Пономарев отца не то что убедил, но за неимением лучшего… Отец вскоре попытается осуществить его слова на практике, начнет перекладывать часть функций государства на плечи общественности. Но об этом чуть позже.

На Пленуме произошло еще одно, казалось бы, неприметное событие. Ставшего уже староватым для комсомола, сорокалетнего Первого секретаря ЦК ВЛКСМ Александра Николаевича Шелепина сменил тридцатичетырехлетний Владимир Ефимович Семичастный.

Шелепин ушел в ЦК КПСС заведовать отделом партийных и всех иных руководящих кадров. Это одна из самых важных и престижных должностей в высшей иерархии тогдашней власти. Традиционно заведующим кадрового отдела ЦК становился человек, пользующийся полным доверием «Первого». Оно и понятно: министры, секретари обкомов, командующие военными округами, армиями, флотами и не только они, подбирались, просеивались через сито его аппарата. Заведующий отделом во многом определял будущий расклад во власти.

Шелепина нельзя назвать человеком отца, скорее наоборот. Он рос и воспитывался в рядах сталинской бюрократии. Но иных тогда просто не существовало, а у Шелепина, считал отец, имелось одно неоспоримое преимущество: молодость. Поработает в ЦК, «оботрется», а там придет время испытать его и на практических делах, обкатать в обкоме или республике. А дальше?… Дальше видно будет. В общем, отец рассчитывал на Шелепина. Зря рассчитывал. Как показало будущее, Шелепин оказался одновременно бюрократом без живого управленческого чутья и твердолобым сталинистом. Недаром его прозвали «железным Шуриком».

С Шелепина начался «комсомольский призыв» во власть, омоложение-обновление партийного и государственного аппарата. Шелепину же представилась уникальная возможность расставить своих людей на важнейшие государственные посты.

 

Всемирная выставка

Весной 1958 года многочисленные делегации и, еще не очень многочисленные, советские туристы потянулись в Бельгию, в Брюссель, на открывшуюся там 17 апреля Всемирную выставку «Человек и прогресс». Туристы, как подобает туристам, ехали, чтобы поглазеть на заграничные диковины. Делегатам же от госкомитетов и совнархозов вменялось все разглядеть, разузнать обо всех полезных для нас новинках, составить подробные отчеты. Некоторые из них, самые интересные, ложились отцу на стол. По прочтении он вызывал кое-кого из «экскурсантов» в Кремль порасспросить о заинтересовавших его деталях. Все это напоминало вояжи в Европу времен Петра I. И тогда царь посылал своих ближних бояр и дьяков набираться ума-разума в Голландию, а сам с гусиным пером в руках читал их реляции о тамошних чудесах и стремился прививать их на древо нашей российской жизни.

Побывали в Брюсселе и журналисты, и писатели, в том числе Корнейчук с Василевской. Они взахлеб рассказывали отцу об увиденных чудесах, о павильонах, о толпах, не только праздношатающихся, но и деловых людей, заключавших на выставке сделки. Отцу очень хотелось самому хоть одним глазком взглянуть на выставленные в Бельгии новинки, но в те времена такое абсолютно исключалось. Не то чтобы его в Бельгию не пустили бы. Пустили бы, и с удовольствием. Он сам не мог решиться поехать туда без приглашения, по-простому. Ни наше, ни западное общественное сознание до такого еще не доросло.

В процессе этих встреч как-то сама собой родилась мысль, что неплохо бы и нам устроить в Москве Всемирную выставку. Кажется, Аджубей подсказал, что сейчас как раз принимают заявки на 1967 год. Отец заинтересовался. Всемирная выставка представлялась ему как нечто подобное нашей Сельскохозяйственной выставке, только пограндиознее. Затея казалась стоящей и полезной. Можно обменяться опытом не во всесоюзном, а уже в мировом масштабе. Вскоре он от имени Советского правительства подписал заявку, и через положенное время, после прохождения процедуры многоступенчатых конкурсов, в начале 1960 года пришел положительный ответ. 10 июля Президиум ЦК принял окончательное решение, и после утряски всех бюрократических деталей 28 октября 1960 года газеты опубликовали Постановление Правительства «О проведении в Москве с 20 мая по 20 ноября 1967 года очередной Всемирной выставки». Разместить ее предполагалось на юго-западе, в районе новостроек.

Генеральным комиссаром выставки назначили Николая Павловича Дудорова. Напомню, что с января 1956-го по январь 1960 года Дудоров, профессиональный строитель, в прошлом заместитель председателя Моссовета, возглавлял Министерство внутренних дел. Подведомственные ему заключенные лагерей работали на многочисленных стройках, и Дудоров в МВД был на своем месте. Однако после XX съезда лагеря опустели, особо грандиозные стройки, такие, как туннель под Татарским проливом с материка на Сахалин, закрывались одна за другой, а менее трудоемкие переходили в подчинение обычным, не лагерным, строительным министерствам.

В начале 1960 года МВД СССР вообще упразднили. Решили, что охраной общественного порядка удобнее заниматься на республиканском уровне, и возглавлять такое министерство следует милиционеру, а если и не милиционеру, то никак не строителю. Так Дудоров попал в устроители Всемирной выставки.

На проектирование, составление сметы, привязку участка ушло полтора года. Смета получилась впечатляющей. Требовалось благоустроить отведенный под выставку участок земли, проложить новые дороги и даже линию метро, возвести гостиницы, рестораны, павильоны должны построить страны-участницы. По самым скромным подсчетам подготовка к Всемирной Выставке обходилась не меньше миллиарда рублей. Летом 1962 года Дудоров пошел к отцу советоваться.

Проговорили они долго. Отец внимательно рассматривал чертежи, планы размещения павильонов. Все ему чрезвычайно нравилось. Однако когда Дудоров доложил о предполагаемых затратах, отец помрачнел. Он по опыту знал, если строитель говорит о миллиарде, то на самом деле получится три, если не все пять. Отец обескураженно посмотрел на Дудорова. Дудоров сердцем чувствовал, что не даст он столько денег на какую-то выставку, которой и жить-то всего полгода. Средства страны вкладывались в сельское хозяйство, в строительство жилья, в химизацию, в развитие Сибири. На пять миллиардов можно построить не один завод.

Отец принялся рассуждать.

— Москва — не Брюссель, а Советский Союз — не Бельгия. Они получают прибыль от выставки не на входных билетах, а на торговле и всевозможных развлечениях. У нас ничего подобного нет и не предвидится. К тому же, куда мы денем всех этих туристов? Не в студенческие же общежития их расселять? Люди не того калибра и не тех запросов. Придется строить гостиницы для иностранных туристов. А что с ними делать после выставки? На туристов из капиталистических стран пока рассчитывать не приходится, своих командировочных за государственный счет в такие гостиницы селить накладно.

Дудоров слушал отца молча, изредка кивал головой.

— Вот и получается, что окажемся мы со Всемирной выставкой в одном убытке, — заключил отец. — Как ни жаль, как ни неприятно, но придется отказываться. Пишите письмо устроителям, придумайте какую-то причину повесомее.

— Но, Никита Сергеевич, — попытался возразить Дудоров, — придется заплатить неустойку, и уже мы кое-что потратили…

— Нет, нет, пока нас еще не засосало глубоко, надо отказываться. Потом хуже будет. Жаль, но пишите отказ, — подвел итог разговору отец.

Дудоров отправил соответствующее письмо. В Международном выставочном комитете удивились, такого еще в их истории не случалось. Замена Москве нашлась быстро. Всемирную выставку 1967 года принимала, кажется, Канада.

 

Поль Робсон и Сайрус Итон

Летом 1958 года в Москву приехал великий американский певец Поль Робсон. Иностранные визитеры еще только открывали для себя Россию, «страну для них совсем чужую», вот и Робсон, один из немногих почитателей нашей страны в США, решил посмотреть, каков же Советский Союз на самом деле. 29 августа отец пригласил его на Ливадийскую дачу, где он проводил свой отпуск. Они посидели под тентом на пляже, а потом вместе отправились в пионерский лагерь «Артек». Там произошло настоящее братание. Огромный черный человек для отдыхавших детишек олицетворял угнетенную Африку. Они окружили плотным кольцом Робсона и отца. Певцу пожимали руку, стремились его потрогать. На отца внимания почти не обращали. Потом дети пели Робсону, а Робсон — детям.

В тот год Поль Робсон стал кумиром не только артековцев, но и всей страны и как певец, и как человек. До конца своей жизни, он умер в 1976 году, Робсон тепло относился к нашей стране. У нас образ его постепенно тускнел, а к концу XX века отношение к Полю Робсону стало сначала пренебрежительным, а потом и откровенно враждебным. Помнившая Робсона интеллигенция невзлюбили его именно за то, что он любил Россию и их в том числе. Таковы парадоксы российского самосознания.

Вслед за Робсоном в Москву приехал еще один североамериканец: худощавый лощеный металлургический магнат, один из руководителей Кливлендской группы, миллиардер-диссидент Сайрус Итон. Искренне обеспокоенный будущим мира, он объединил под своими знаменами борьбы против ядерной войны ее противников — ученых, таких как Альберт Эйнштейн, Фредерик Жолио-Кюри, Бертран Рассел и многих других. Впоследствии это движение по месту первого собрания 7 — 11 июля 1957 года двадцати двух ученых из десяти стран в переоборудованной церкви деревни Пагоуш на Восточном побережье Канады, где у Итонов было имение, назовут Пагоушским. В 1995 году Пагоушское движение стало лауреатом Нобелевской премии мира «За большие достижения, направленные на снижение роли ядерного оружия в мировой политике и за многолетние усилия по запрещению этого оружия».

1 сентября 1958 года Итон встретился с отцом в Кремле. Они сразу нашли общий язык. Отцу, как и Итону, претила война, разрушение.

В Вашингтоне Итона не привечали, но и отмахнуться от него не могли. Его просто старались не замечать. Как-то раз, я уже не помню в связи с чем, президент Эйзенхауэр в сердцах публично посоветовал не обращать на активность Итона внимания — он-де не пользуется в США никаким влиянием. Итона слова президента не на шутку задели. Об этой истории он рассказывал в моем присутствии отцу в 1959 году в Вашингтоне, где они снова встретились во время визита советской делегации в США.

— Представляете, господин Хрущев, Эйзенхауэр на весь свет объявил, что я — ничто, — обычно невозмутимый Итон на сей раз выглядел взволнованным. — Такого я спустить не мог, решил его как следует проучить. Тут подвернулся удобный случай. Президент представил Конгрессу на утверждение нового главу Энергетического ведомства, не последнего лица в администрации, он заправляет всеми атомными делами. Вот я и решил провалить его утверждение. Разослал сенаторам и конгрессменам, избранным от штатов, где располагаются мои заводы, просьбу голосовать против. Что тут началось! Ослушаться меня они не смели, но и ссориться с президентом боялись. Накануне голосования убежали из Вашингтона, попрятались по щелям, как тараканы. Думали, все обойдется. Я же зафрахтовал и разослал за ними по их штатам специальные самолеты и предупредил: кто не приедет или проголосует «за», пусть пеняет на себя. Прилетели в Вашингтон как миленькие, проголосовали как надо, президентскую кандидатуру провалили с треском. На следующий день я послал Эйзенхауэру телеграмму.

Итон не сказал, что он в ней написал.

— Белый дом мне не ответил, — закончил рассказ довольный собой и тем, как он утер нос президенту, Итон.

Меня рассказ Итона привел в восторг, такого от капиталиста я не ожидал. Отец же дипломатично перевел разговор на борьбу за мир. Обсуждать с Итоном его распри с Эйзенхауэром он не хотел, ведь он тут, в США, гость президента.

Осенью следующего, 1960 года, после скандала с американским самолетом-шпионом У-2, сбитым в районе Свердловска (Екатеринбурга), беспардонного вранья Госдепартамента, их отказа извиниться, отец демонстративно отправился в Нью-Йорк на заседание Генеральной ассамблеи ООН уже не гостем американского президента, а его врагом. Но не допустить отца на свою территорию возможности не имел даже президент США.

Что и говорить, встречали отца в нью-йоркской гавани без красных ковровых дорожек, без официальных американских представителей. На причале толпились агрессивно настроенные журналисты, а среди них невозмутимо возвышался, как всегда подтянутый, Сайрус Итон. Он прилетел специально, чтобы встретить Хрущева.

День за днем

2 — 10 апреля 1958 года отец с официальным визитом в Венгрии. Прошло около полутора лет после подавления восстания в Будапеште, но, вопреки опасениям, встретили их дружески, отец постоянно норовил «пойти в народ», смешаться с толпой, пожимал руки, улыбался, шутил.

25 апреля он уже в Курске, объехал поля, вручил области орден Ленина и вечером улетел с аналогичной миссией в Киев.

30 апреля 1958 года отец на ВДНХ осматривает экспозицию мелиоративной техники. В те годы началось осушение болот, в первую очередь белорусских и полесских. Считалось, что на торфяниках особенно хорошо растет картошка и вообще овощи. Примерно в те же годы американцы осушили болота в штате Флорида, приспособили их под выращивание помидоров. Прошли годы, и тенденции поменялись, оказалось, что болота отнюдь не бесполезны, и через полвека американское государство выкупило у фермеров флоридские помидорные плантации, возвратило их в исходное состояние. Теперь в тех местах учрежден биосферный заповедник.

12 мая 1958 года отец выступает в Кремле на совещании по автоматизации промышленности, а я с подмосковного аэродрома Чкаловский улетаю в свою первую в жизни длительную командировку на ракетный полигон в Капустин Яр под Сталинградом.

30 мая 1958 года в первый коммерческий рейс отправилась «Ракета», спроектированное Ростиславом Алексеевым в Горьком единственное в мире судно на подводных крыльях. Вскоре они появятся не только на наших реках и озерах, но и в Греции на Средиземном море и даже в Америке. Горьковское КБ удержит мировое первенство до 1990-х годов.

31 мая отец улетает в Софию на съезд Болгарской Коммунистической партии. В Москву он вернется только 9 июня.

10 июня утром отец разбирается с накопившимися за время его отсутствия делами, затем принимает делегацию общественных деятелей Великобритании, а вечером отправляется в Большой театр на спектакль парижской Гранд-Опера. Они привезли в Москву неизвестные нам современные одноактные балеты: «Наутеос» и «Сюиту в белом» Жака Леле и «Идиллию» Франсуа Серрета.

29 июня торжественно открыли шоссе Москва — Ленинград — Хельсинки, третью, после Минского и Симферопольского, современную автомобильную магистраль.

30 июня 1958 года на заседании Президиума ЦК отец предлагает запретить чиновникам разъезжать по стране в служебных салон-вагонах (о спецсамолетах тогда еще и не мечтали, использовать их «только в особых случаях), а в обычных поездках покупать билеты, как и все остальные граждане.

4 июля, в День независимости Соединенных штатов, посол Лоуэллин Томпсон выступил по московскому телевидению. Американцы считали это выступление своей пропагандистской победой, а отец — своей, на основе взаимности администрация США теперь обязана была предоставить эфир нашему послу.

На приеме в посольстве США отец в тот вечер отсутствовал, накануне вместе с президентом Чехословакии Антонином Новотным отправился в Ленинград. Там они посетили крейсер «Киров», а во второй половине дня, 4 июля отец выступил на Кировском заводе, призвал бороться с пьянством, советовал переходить с водки и бормотухи на сухие вина, благо производили их вдоволь, весь Крым, юг Украины, Молдавию засадили виноградом. Газеты, как водится, подхватили и растиражировали инициативу отца, но народ к его увещеваниям оказался глух. Культура «винопития» в России не прививалась.

6 июля отец возвратился в Москву, а 8-го утром улетел в Берлин, там его ожидали на съезде СЕПГ.

18 июля на Президиуме ЦК зашел вопрос о гимне, в последнее время из-за упоминания в тексте имени Сталина гимн исполняли «без слов», но бесконечно так продолжаться не могло. Отец поинтересовался: «Нельзя ли взять за основу нового гимна песню Исаака Дунаевского “Широка страна моя родная”»? Секретариату ЦК поручили организовать обсуждение, отобрать лучшее, опубликовать слова и ноты в «Правде».

В октябре-декабре 1958 года поручение выполнили, опубликовали, но дальше дело не шло. Слова сочиняли лучшие поэты, в том числе и Твардовский, музыку писали практически все значимые композиторы, включая Шостаковича, но гимна не получилось. Вопрос отложили на неопределенное время.

29 июля в Москве на Триумфальной площади (в те годы — площадь Маяковского) открыли памятник великому поэту XX столетия Владимиру Маяковскому, почти сразу ставший центром притяжения разбуженной оттепелью мятущейся молодежи, талантливых молодых поэтов — новых властителей дум новой эпохи.

Поэтические чтения у памятника Маяковскому доставят немало головной боли московским властям. Они попытаются «принять меры», но разогнать читающих и слушающих стихи без санкции отца не решатся. Памятник Маяковскому вскоре станет символом духовного освобождения. К сожалению, ненадолго. После 1964 года несанкционированные выступления на площади Маяковского запретят.

В августе в Тихий океан отправилось исследовательское судно Академии наук СССР «Витязь». Корабль небольшой и невзрачный, но первый. Вскоре в Советском Союзе построят целую научно-исследовательскую флотилию, по значимости вторую после США.

 

Жилищные кооперативы

26 июня 1958 года отец, прихватив с собой Козлова с Полянским, без предупреждения заезжает на постоянную Строительную выставку, что на Фрунзенской набережной. Визит внеплановый, и на выставке не оказалось никакого другого начальства, кроме директора. Он и давал пояснения, показывал макеты малогабаритных квартир, последние модификации деталей панельно-сборных домов. Ничего принципиально нового для себя отец среди экспонатов не обнаружил. Панельное домостроение стало рутиной, такой же, как сборка автомобилей на конвейере. Технология производства стен, лестничных пролетов, перегородок устоялась, а как сделать дома привлекательными для глаза и жизнь в них удобнее — забота архитекторов и дизайнеров.

Отец задержался у диаграммы роста объемов вводимой в эксплуатацию жилой площади, количества предоставляемых людям новых квартир. Картина впечатляющая, кривая резко уходила вверх. Слушая рассказ директора выставки, отец удовлетворенно кивал и тут же, обращаясь, главным образом, к своим спутникам, заметил, что всего этого недостаточно. При таких темпах, даже при существующих нормах, перспектива разрешения жилищной проблемы растворяется в далеком будущем, уходит за 1980 год. И это без учета ежегодного прироста населения, а оно и сейчас не маленькое, три с лишним миллиона в год, а в будущем еще увеличится. Нового прорыва в технологии сборки домов, считал отец, ожидать не приходится, конструкторы достигли своего потолка, собирают из деталей дома, как в детском конструкторе. Единственный выход — ввод в действие новых домостроительных комбинатов, другими словами — привлечение новых капиталовложений и, естественно, экономия на всем, сосредоточение всех ресурсов на главном направлении.

Тут отец вспомнил о кооперативах. Собственно, вспомнил он о них еще год назад, по его инициативе 26 мая 1957 года Президиум ЦК поручил Правительству представить предложения о возрождении забытой практики жилищно-кооперативного строительства. Первые кооперативы появились в нашей стране в 1924 году. Имевшие средства граждане получали возможность обзавестись жильем за собственный, а не государственный счет. Кооперативы просуществовали, и весьма успешно, до 1937 года, когда Сталин посчитал их анахронизмом, ненужным наростом на теле социализма. Он провозгласил тогда полную победу социализма в Советской стране, победу общенародной формы собственности. Кооперативы формально не запретили, перестали выделять на их строительство лимиты, материалы, а на самих кооператоров смотрели как на потенциальных жуликов. Откуда у советского человека могут взяться такие деньги? В результате в 1947–1952 годах в общем мизерном объеме жилищного строительства кооперативное составляло чуть больше процента, один-два дома в год на всю страну.

Люди со связями в кооперативы и не стремились, они их использовали для получения вне очереди и в порядке исключения государственного жилья. В свою московскую бытность, в 1950–1952 годах, отец не раз подписывал такие прошения, то известному кинорежиссеру, то прославленному конструктору, то знаменитому артисту. Почти все они, по его мнению, могли поднапрячься и построить квартиру на свои. И вот теперь, ради дополнительных квадратных метров жилья, экономя на всем, на высоте потолков, размерах кухонь и туалетов, отец подбирал по крохам все доступные ему резервы. Он не считал, что кооперативы дадут существенный прирост в строительстве нового жилья, особых средств у населения не имелось, но уменьшат конкуренцию за жилье людей сравнительно имущих с совсем неимущими. А это тоже чего-то стоит.

23 декабря 1957 года проект Постановления о возрождении жилищно-строительных кооперативов лег отцу на стол, а уже 30 декабря, под самый Новый год, он поставил его на обсуждение Президиума. В своем выступлении он предложил добавить к квартирным еще и дачные кооперативы.

20 марта 1958 года Совет Министров СССР принял Постановление «О жилищно-строительной и дачно-строительной кооперации». Принял, но почему-то не опубликовал. Его текст разослали заинтересованным ведомствам, совсем не заинтересованным взваливать на свои плечи дополнительную, кооперативную, обузу.

В тот день, 26 июня, на выставке, отец попросил Козлова проследить, чтобы Постановление о кооперативах стало известно всем. 4 июля 1958 года краткую информацию неброским шрифтом опубликовала «Правда» на второй странице, в левом верхнем углу. Сейчас значение этого Постановления трудно оценить, а тогда разрешение практически любому сообществу граждан, но не менее чем из десяти человек, строить для себя жилые дома или дачные поселки, впоследствии переходившие в их собственность, правда, без права перепродажи (она сохранялась за кооперативом) прозвучало диссонансом, отдавало нэпом. Идеологи поморщились, но промолчали.

Кооперативное движение, изначально рассчитанное на узкий круг участников, быстро набрало обороты. Квартиры на собранные по крохам сбережения строили не только и не столько знаменитости — они по-прежнему предпочитали использовать связи, — в них вкладывали все свои накопления люди попроще. Тем более что Постановление разрешало недостающие до нужной суммы средства отработать на стройке своего дома. Тем самым, в какой-то малой мере, разрешалась проблема рабочих рук, их на стройках всегда не хватало, а небогатые люди получали дополнительный шанс обрести жилье. Кооперативы вскоре стали ощутимой составляющей в строительстве жилья, а в больших городах — Москве, Ленинграде, Киеве, Минске, Тбилиси — даже доминирующей. Они оттягивали на себя все больше дефицитных цемента, кранов, бульдозеров, квалифицированных рабочих. В результате на строительство кооперативов наложили ограничения, что противоречило первоначальной задумке отца и экономической логике максимального привлечения средств со стороны, инвестиций.

В строительстве дачных кооперативов государство никак не участвовало, выделяло через предприятие двенадцать соток и предоставляло «счастливчика» самому себе.

Местные власти берегли хорошую землю для колхозов и совхозов. На дачников смотрели как на обузу, выделяли им участки на самых что ни на есть бросовых землях: оврагах, болотах, заросших подлеском пустошах. Поступали они так не без задней мысли, самим культивировать неудобины недоставало ни сил, ни желания, а дачники, как муравьи, натащат земли, засыплют топи, ямы, буераки, все приведут в порядок, и на вчерашних пустырях зацветут сады.

В зависимости от достатка на участках возводили кирпичные или деревянные дома, домишки, сарайчики. Государство внимательно следило, чтобы размеры строений не превышали установленных когда-то и кем-то размеров ни по высоте, ни по площади да скупо отпускало через редкие строительные магазины необходимые материалы: цемент, шифер, доски, брус, гвозди, краску. Все по лимиту и качеством пониже, то, что не годилось для «настоящих» строек. Счастливчики отоваривались в магазинах, а кому не повезло, тащили, что могли и откуда удавалось, или покупали «левый товар» — украденный другими дефицит. Милиция лениво преследовала нарушителей закона, но всерьез обрушивалась лишь на тех, кто превышал негласно установленные пределы узаконенного воровства: брать только себе и понемногу. Тех, кто разворачивался всерьез, ловили и наказывали тоже всерьез.

Несмотря на все проблемы, дачный бум быстро создал дефицит земли, особенно вблизи крупных городов. Пришлось сократить размер участка вдвое, с двенадцати до шести соток, а затем и эти сотки начали нарезать за сто и более километров от Москвы и областных центров, в местах отдаленных не только от железных и шоссейных дорог, но и от поселков местного значения. Но дачники преодолевали все преграды. За право обрести садовый участок, все равно где и все равно какой, выстаивали в очереди годами.

Несмотря на все трудности и шероховатости кооперативный план помог миллионам получить жилье, зажить по-человечески. Кооперативы, строительные и дачные, оказались не подспорьем, а стали в значительной степени символом происходивших в стране перемен.

 

Всемирный конгресс архитекторов

В июле 1958 года в Москве собрался 5-й Всемирный конгресс Международного союза архитекторов. Руководители Союза попросили отца о встрече. Он с готовностью согласился. Архитекторы воспринимали отца как «своего», он определял градостроительную стратегию на одной шестой части земного шара. Пусть не всегда так, как им хотелось, но определял, и теперь представилась возможность откровенного разговора о перспективах жилищного и иного строительства. Отца, в свою очередь, интересовало, что думают приехавшие «оттуда» архитекторы, как они воспринимают индустриальную революцию в строительстве, насколько их мнения расходятся или совпадают с нашими или, точнее сказать, его мнением.

25 июля 1958 года кремлевский кабинет Хрущева заполнился гостями. Не считая своих, пришли двадцать человек, представлявшие девятнадцать стран. Каждой делегации позволили отобрать одного представителя, только для Франции сделали исключение. В дополнение к Полю Ваго, Генеральному секретарю Союза, добавили еще одного, рядового члена делегации.

«Я думаю, что самая приятная для человека работа, самая созидательная, самая благородная и интересная, — это работа архитекторов и строителей. Они делают жилье для человека, создают удобства, которые служат поколениям. После потребностей человека в пище и одежде, третья его нужда, и самая острая, — жилье» — этими словами отец открыл встречу и тут же предложил перейти к дискуссии.

Разговор получился занимательным. Отец напирал на экономическую целесообразность, окупаемость, конкурентоспособность, недопущение «коммерчески убыточных» сооружений. «Квартиры, дом, — это же не картинки, которые на стену вешают, в них живут, — говорил он. — Надо прежде всего думать о человеке, которому жить в доме, о его удобствах. Надо стремиться к выгоде, к наиболее экономичным решениям. Вас к тому побуждает конкуренция, и нашим архитекторам надо у вас поучиться. У нас люди живут в подвалах. Если снизить высоту потолков с трех с половиной метров до двух с половиной, мы чуть потеряем в удобствах, но в год построим на 10 процентов жилья больше, обеспечим людей квартирами, скажем, не за десять, а за девять лет».

— Проблемы архитектуры во всем мире схожи, — отвечал отцу голландец А. Ж. Ван Ден Брок, — в области жилья мы строим индивидуальные дома в один-два этажа, четырехэтажные квартирные дома и башни этажей в двенадцать. Но одновременно следует создавать силуэт городу, тут приходится жертвовать экономикой, убытки финансируют муниципальные власти.

— Я считаю, в капиталистическом государстве коммерчески убыточные сооружения исключены, — не согласился с голландцем отец. — Если, к примеру, подарить нашему архитектору Леониду Михайловичу Полякову спроектированную им на Садовом кольце у трех вокзалов гостиницу «Ленинградская» и заставить его жить на доходы от нее, то он умрет голодной смертью.

— За идеи надо платить, — не согласился Ван Ден Брок.

Но отец платить за голые идеи отказывался, считал целесообразным лишь тот проект, который окупается, сулит выгоду. Иначе собственник, в нашем случае государство, прогорит, окажется банкротом.

Ван Ден Брок стоял на своем. И это естественно. Отец принадлежал к тем, кто из своего, пусть и государственного, кармана оплачивает расходы, а Ван Ден Брок к тем, кому за проект платят, и чем больше, тем лучше.

В заключение поговорили немного о силуэте Москвы. Отец посетовал на проблемы радиально-кольцевой структуры Москвы, для транспорта очень неудобной.

— Другое дело Одесса, там квадрат. Проект этого города разработал француз Ришелье, ему там и памятник поставлен. Хороший город, — подвел итог отец.

Гости выразили сомнение по поводу строительства гостиницы («Россия». — С. Х.) рядом с Кремлем и поинтересовались судьбой Дворца Советов.

Отец пояснил, что гостиницу построят на существующем фундаменте сталинской высотки, она с Кремлем сочеталась бы еще меньше. Но не пропадать же фундаменту.

— Где предполагалось строить Дворец Советов, в фундамент закопали, наверное, миллионов триста, — продолжал он сетовать, — теперь там будет бассейн («Москва». — С. Х.), дорогое удовольствие, но другого выхода пока не придумали. Так фундамент сохранится, и в будущем на нем, возможно, построят силуэтное здание.

Пришла пора прощаться, гости вечером уезжали в Ленинград.

 

Без излишеств и украшательства

Не знаю, разговор ли с архитекторами или какие иные причины побудили отца в том году вновь, уже в который раз, вернуться к проблеме «излишеств» в строительстве, принять еще более строгие меры. Все увещевания, приказы строить только дешевое, народное жилье и ничего кроме жилья, не действовали. Местные власти старались незаметно урвать в свою пользу что только возможно: там возводили новое здание обкома или райкома, тут строили не панельный, а кирпичный дом для себя и для своих.

Разъезжая по стране, отец, завидев «нелегальные» постройки, уговаривал, выговаривал, устраивал разносы, а в следующий раз в уже ином регионе все повторялось. Хозяева старались проложить маршруты посещений так, чтобы самовольные новостройки, не попались отцу на глаза, но он неожиданно приказывал свернуть в сторону и выезжал как раз туда, «куда не следовало». Все объяснялось просто: местные жители писали в ЦК всё и обо всем, в том числе и о начальственном строительстве «под себя». Перед отъездом в регион отцу давали подборку писем с мест, так что он точно знал, куда его не повезут и куда ему следует ехать.

Наконец терпение у него лопнуло. 5 октября 1958 года вышло Постановление ЦК КПСС и СМ СССР «Об упорядочивании расходов денежных средств и материальных ресурсов на строительство административных, спортивных и других общественных зданий и сооружений». В нем подробно перечислялись «прегрешения» властей, возводящих административные и другие дорогостоящие сооружения, а также факты превышения размеров кабинетов, закупки для них дорогостоящей мебели, ковров, телевизоров и прочего. Постановление предупреждало: замеченных в подобном расточительстве ждет серьезное наказание.

Далее предписывалось «исключить из перечня сооружений, разрешенных к строительству, объекты, без которых пока можно обойтись: административные здания, дворцы спорта, дворцы культуры, театры, цирки, клубы, стадионы, плавательные бассейны, выставочные павильоны, ведомственные дачи и другие здания не первоочередной необходимости, а высвободившиеся средства направить на строительство жилых домов, школ, больниц и детских учреждений».

Отец сам проверил полноту перечня, знал, чуть недоглядишь, и твоим недоглядом тут же воспользуются, а когда поймаешь, то «наивно» пояснят, что конкретно этот объект в запретительном списке не упомянут.

Об элитных домах для начальства после выхода Постановления больше и не заикались, положишь партбилет на стол, и это еще не самое страшное наказание. А партбилет тогда стоил дорого. Вновь назначаемых в Москву, даже самых высоких, руководителей, пристраивали за выездом старых жильцов в «сталинские» цековские дома постройки 1930-х годов. Начальников рангом помельче селили в панельные пятиэтажки. Подобная «демократичность» популярности отцу в их среде не прибавляла.

Недостроенные здания обкомов и райкомов переоборудовали под школы, больницы, детские сады. Пока голод на жилье не удовлетворится, строительство объектов культуры и других нежилых сооружений могли вести только с разрешения советов министров союзных республик. Отец понимал, что он перегибает палку, но знал, что любой строжайший запрет все равно попытаются обойти. И обходили.

Совет Министров РСФСР сам себе выдал разрешение на строительство на набережной Москвы реки, напротив гостиницы «Украина» здания «под себя». Проектировал его старый «знакомый» отца Дмитрий Николаевич Чечулин, в 1945–1950 годах главный архитектор Москвы, автор «сталинской» высотки на Котельнической набережной.

Стоило фундаменту показаться из-под земли, как по дороге с дачи на работу отец заметил неизвестную ему новостройку и попросил шофера завернуть туда на минутку. По приезде в Кремль он вызвал Полянского и учинил ему грандиозный разнос.

— Вы что, не понимаете, с Москвы вся страна берет пример, — выговаривал главе Российского правительства отец. — За вами потянутся и другие, начнут возводить свои дворцы в областях, и пошло-поехало.

Стройку заморозили. В «Белый дом» Российское правительство въехало только в 1981 году. Такая же участь постигла и строительство нового цирка на Ленинских горах. Его ухитрились разрешить Постановлением Союзного Правительства, подписанного самим отцом, в последний момент внесли еще один пунктик в надежде, что он не заметит. Он и не заметил. В ту часть Москвы отец заезжал не часто, и возможно, цирк бы благополучно достроили, но тут «Правда» опубликовала на первой странице заметку и фотографию новостройки. Развернув утром газету, отец рассвирепел и тут же позвонил в обком. На свой гневный вопрос: «Кто позволил?», получил ответ: «Вы, Никита Сергеевич» — и рассердился еще больше. Строительство остановили в тот же день.

Вернувшаяся из сталинской ссылки Наталья Сац (отец ее хорошо знал и уважал) долго и безуспешно уговаривала его сделать исключение для детской оперы. Не сделал. «Коготок увяз, всей птичке пропасть», — повторял он.

До самой отставки отца простояли недостроенными коробки заложенных до войны театральных зданий, тех, где теперь размещается театр Сергея Образцова и МХАТ имени Горького.

Уже в конце своей карьеры он устроил скандал украинцам за строительство в Киеве республиканского Дворца съездов.

Прав или не прав был отец в своем усердии? Сколько людей — столько мнений. Люди обеспеченные, с квартирами и дачами, в один голос твердили, что Хрущев не прав, и очень. Бесквартирные отца поддерживали, но только до тех пор, пока сами не получали квартиры.

Наверное, в чем-то отец перебирал. Без театров, стадионов, выставок и бассейнов жизнь становится ущербной, неполной. Но вспоминая начавшуюся после него вакханалию административного, элитного и иного строительства, на долгие десятилетия оставившую миллионы людей без жилья, думаю, что в тех обстоятельствах он поступал правильно.

 

Всеобщая газификация

30 августа 1958 года вышло Постановление ЦК КПСС и СМ СССР «О дальнейшем развитии газовой промышленности Советского Союза». Напомню, что в первые послевоенные годы добывалось всего около 5 миллиардов кубометров газа в год.

А геологи находили все новые и новые газовые месторождения: в Средней Азии, в Куйбышевской области, поговаривали и о Сибири. Появилась возможность газификации не только столиц, но и всей страны. Постановление предписывало: увеличить за 15 лет, к 1974 году, добычу газа в пятнадцать раз, довести ее до 320 миллиардов кубометров в год, построить газопроводы из Газли в Средней Азии, в Центральную Россию, из Ставрополя (Куйбышевское месторождение), на запад, в Москву и прилегающие к ней районы и на восток, к Уралу. Карпатским газом обеспечить не только Украину, но и Белоруссию.

Конечно, тогдашние объемы добычи газа не сравнить с нынешними. В 1957 году добыли чуть больше 20 миллиардов кубометров газа, и весь он сжигался на кухнях, газификация промышленности началась позднее, после освоения сибирских месторождений. В 1990 году добыча газа составила 850 миллиардов кубометров.

Но началось все с Постановления 1958 года.

 

Власть народу?!

9 июля 1958 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР приняли Постановление о производственных совещаниях на предприятиях. Вслед за ним Президиум Верховного Совета СССР 15 июля утвердил «Положение о правах фабричного, заводского местного комитета профсоюза» — пробный шаг к передаче власти в руки общественности. Следуя теории, предполагали в будущем передать управление предприятий триумвирату: технические решения вместе с директором станет принимать выборное Производственное совещание, а остальную ответственность директор разделит с профсоюзом. Примерно об этом говорил Гришин в декабре 1957 года на Пленуме ЦК, а затем отец — на съезде комсомола. Получилось не очень, формально решения принимали совместно, но их осуществлением фактически занимался единолично директор, с него же спрашивали и по государственной, и по партийной линии. А раз спрашивали с него, то и вся реальная власть оставалась в его руках. А Производственное совещание так и осталось только совещанием, пусть и с большой буквы.

Однако какую-то пользу нововведения принесли. Члены совещания, хотя и не решали, но знали, что на их предприятии делается и что собираются предпринять.

Абсолютно бесправные в недавнем прошлом профсоюзы получили возможность хоть как-то контролировать администрацию. До забастовок дело не доходило, они по-прежнему считались явлением чисто политическим, антисоветским и, следовательно, незаконным. Но и без забастовок, при известной настойчивости, находилась управа на зарвавшегося директора. Пусть маленький, но все же шажок к демократии.

 

Школа и жизнь

В июле отец разослал членам Президиума ЦК записку «Об укреплении связи школы с жизнью», получив одобрение, передал ее на всенародное обсуждение. О том, что в советской школе учеников учат не так, выпускников готовят к чему угодно, но только не к ожидающим их за порогом школы реалиям жизни, заговорили сразу после смерти Сталина.

Советская школа, пройдя в тридцатые годы череду бесконечных новаций и реформаций, после войны, с подачи Сталина, отказалась от политехнизации и взяла за пример классическую дореволюционную гимназию. Попытались реанимировать даже преподавание латыни. Но в гимназии раньше принимали учеников с большим отбором и только из определенных сословий. Выпускники гимназий шли прямиком в университеты учиться на адвокатов, врачей, филологов и прочим гуманитарным профессиям.

К поступлению в инженерные учебные заведения, до революции их называли высшими техническими, готовили реальные училища. Туда попадали дети из семей попроще, но тоже далеко не все. Остальные же ограничивались в лучшем случае, как и мой отец, церковно-приходской школой, а в худшем — оставались неграмотными.

Теперь вся страна училась в «гимназиях», а не поступившие в вуз выпускники оказывались не у дел. Конечно, оставались еще ПТУ и ФЗУ (производственно-технические и фабрично-заводские училища), там юношей и девушек обучали рабочим профессиям, но ПТУ и ФЗУ считались заведениями второразрядными, предназначенными исключительно для неудачников. С реальными училищами ПТУ не имели ничего общего. В инженеры их выпускники выбивались редко, шли прямиком к станку.

Отца завалили тревожными письмами, записками, докладами. Писали учителя, писали академики. Все послания заканчивались одним: надо что-то предпринять. И он решил действовать. В 1957 году в пятидесяти школах в разных регионах Советского Союза, в порядке эксперимента, без потерь для «гимназических» дисциплин, начали прививать детям трудовые в жизни навыки. Чтобы не перегружать и так уже перегруженных школьников, сроки обучения продлили, где на год, а где и на два.

Теперь, согласно опубликованному в газетах проекту реформы, если не вдаваться в детали, предполагалось «советскую гимназию» преобразовать в нечто схожее с американской средней школой, сделать обучение не просто прикладным, а конкретно прикладным. Отец предлагал отказаться от обязательной десятилетки, ограничиться семи-восьмилетним образованием, а в оставшиеся два-три года обучения совместить с трудом: в городах — на заводах, в деревнях — на полях и фермах, что должно помочь выпускнику выбрать будущую специальность. А не поступившая в вуз молодежь, освоив рабоче-крестьянские профессии, тоже окажется при деле.

Предложения отца звучали логично, но для большинства как школьников, так и их родителей, — неприемлемо. Никто не хотел вместо университета идти вкалывать на завод. Проведенные на производственной практике год, а то и два считали безвозвратно потерянными. Посылать своих отпрысков работать на заводы или стройки московский бомонд категорически отказывался, аргументируя свою позицию тем, что за два «потерянных» года даже прилежные ученики всё перезабудут, а юноши, достигнув призывного возраста, загремят в армию.

В глубинке реформу встретили без неприятия. В сельских школах ни «гимназический» стиль не прививали, ни «летнюю практику» на колхозных полях и собственных подворьях не отменяли. Армия «сельских детей» тоже не страшила, в армию в России всегда набирали из крестьян — и при Петре Первом, и при Николае Втором, и при Сталине, и при Хрущеве.

Всенародное обсуждение продолжалось более года, газеты публиковали замечания, предложения, поправки, часть из них принималась, какие-то отвергались, но саму реформу никто под сомнение не ставил. Но это официально. В московских кулуарах школьную реформу единодушно почли за блажь и на чем свет стоит честили отца. Благо теперь за это не сажали.

В декабре 1958 года Верховный Совет СССР принял закон «О реформе образования». Но Россия — не Америка, законы тут умеют обходить все. «Общество» реформу заволынило. Школа «не реформировалась», а чуть-чуть перекрасилась на бумаге. Выпускники столичных школ отсиживались по разным конторам, набирали необходимый «рабочий» стаж и собирали справки, позволявшие уклониться от призыва на военную службу, а набрав и насобирав, правдами и неправдами проскальзывали в высшие учебные заведения. После отставки отца все вернулось на круги своя.

 

Рак, Спартак и Пастернак

(Отступление десятое)

О Пастернаке я тогда мало что слышал, вернее, не знал ничего, что не делает мне, естественно, чести, но и особенно не огорчает. По своему складу я человек к поэзии равнодушный. Как и все, я почитал Пушкина с Лермонтовым, любил Есенина, учил в школе Маяковского, знал Симонова, Маршака и Твардовского, а о Пастернаке помню только, как передавали из уст в уста, что впервые за много лет выходит книжка его стихов в «Библиотеке поэта» и надо ее обязательно купить. Но купить — еще не значило прочитать.

В 1958 году меня занимали дела от поэзии далекие и, на мой взгляд, более важные. То лето и осень я провел на ракетном полигоне в Капустином Яру, неподалеку от тогда еще Сталинграда. Для меня невозможно сравнить огненную феерию старта ракеты со стихом, даже самым лучшим.

Трагическая история Бориса Пастернака и происходившее вокруг него описано многократно и многокрасочно. Еще бы! Главные ее участники, с самого начала до самого конца, писатели, а кому же писать, если не им, особенно о себе, да еще когда так хочется оправдаться, а оправдываться есть в чем.

Добавить к уже написанному о «Докторе Живаго» мне почти нечего, с мая по конец декабря 1958 года в Москву я приезжал раз или два и на совсем короткое время. О копошении вокруг «Доктора Живаго» я что-то слышал, но урывками, и никакого значения услышанному не придавал. Но не писать я тоже не могу. История и для отца, и для всех нас вышла уж очень неприглядная. Я не хочу оправдывать отца, хотя многое прозвучит именно оправданием.

Дальнейшее изложение фактов базируется почти исключительно на чужих свидетельствах и чужих мнениях.

Что знал отец, а чего не знал? По большому счету это не так уж важно. Первое лицо в государстве, независимо ни от чего, отвечает за все.

Итак, по порядку. Как известно, Борис Леонидович Пастернак закончил «Доктора Живаго» в 1955 году. Над рукописью он работал более десяти лет и, судя по воспоминаниям знакомых, она ему надоела. 10 мая он пожаловался Чуковскому: «Роман выходит банальный, плохой — да, да, — но надо же кончить… Кончу роман и примусь за книгу стихов, свой однотомник». Чуковский отметил, что «…роман довел его до изнеможения… Долго Пастернак сохранял юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок, присыпанный пеплом».

Скорее всего, Пастернак играл, желая таким образом подвести собеседника к разговору о романе. Не исключено, что он на самом деле устал. Ни Чуковский, ни сам Пастернак тогда и не подозревали, что этот роман принесет автору мировую славу.

Пока же Пастернак отнес один экземпляр рукописи в «Новый мир» Симонову, так как в еще 1946 году, только приступив к «Доктору», он заключил договор с журналом и получил аванс, другой отправил в издательство «Художественная литература». Близко знавшая Симонова актриса Татьяна Окуневская свидетельствует, что Симонов Пастернака откровенно не любил. Пастернак платил ему той же монетой. Он ревновал Симонова к его оглушительной, шедшей от сердца народного, славе. Все повторяли наизусть симоновское «Жди меня», а «гениальные» строки Пастернака знала, и то нетвердо, кучка эстетов. Вот он и «выделял неприязнью» Симонова из всех прочих советских поэтов.

Неудивительно, что Симонов рукопись отверг. Конечно, по оценкам того времени «Доктор Живаго» казался непроходным, но не боялся Симонов непроходных произведений, напечатал же он в 1956 году «Не хлебом единым» Дудинцева. Он же протолкнул в 1968 году абсолютно непроходной роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Нравившиеся ему произведения Симонов пробивал, несмотря на все выставлявшиеся цензурой препоны.

Пожелай Симонов, и у Пастернака все могло бы сложиться по-иному. Он мог поставить роман в очередной номер своего «Нового мира» и дальше действовать по обстоятельствам. Он мог попытаться «решить вопрос» в отделах ЦК — там его знали и к нему прислушивались. Он мог, наконец, попроситься на прием к Хрущеву, и тот бы его, безусловно, принял. Он мог, сопроводив своим письмом и своими оценками литературных достоинств, передать рукопись романа помощнику отца Владимиру Лебедеву. Так смогли напечатать «Ивана Денисовича» Александра Солженицына.

Симонов просто не захотел публиковать в своем журнале Бориса Пастернака, вернул рукопись «Доктора Живаго» автору и больше о ней не вспоминал. «Худлит» тоже молчал. Дела там продвигались куда медленнее, чем в журналах. И абсолютно «проходные» авторы, не то что «сомнительный» Пастернак, порой выстаивали в очереди годами.

Как-то много позже, уже после отставки отца, я принес ему изданный за границей томик «Доктора Живаго». Отец читал его долго, с натугой, до конца не дочитал.

Книга ему показалась скучноватой, язык чересчур вычурным, но особой крамолы он в романе не нашел.

— Жаль, что я не прочитал книгу тогда, — сказал мне отец, — не за что ее запрещать. Напрасно такую бучу подняли.

«Нельзя полицейскими методами выносить приговоры творческим людям, — записал он в воспоминаниях. — Что особенного произошло бы, если бы “Доктора Живаго” опубликовали тогда же? Да ничего, я уверен! Мне возразят: “Поздно ты спохватился”. Да, поздно, но лучше, поздно, чем никогда. Не надо было мне поддерживать в таких вопросах Суслова. Пусть признание автора зависит от читателя. А получилось по-другому: автор трудился, его признали во всем мире, а в СССР административными мерами запрещают…»

Поэт Константин Ваншенкин тоже прочитал роман Пастернака уже задним числом, по его мнению, «опубликуй “Новый мир” роман тогда, большинство подписчиков не дочитали бы его до конца. Помимо прекрасных стихов, подаренных автором своему герою, глубоко запали, запомнились не сюжетные линии, а картины Москвы, уральского имения, остановившегося на перегоне поезда, звуки дальней стрельбы, ощущение смутной, нарастающей тревоги».

Конечно, что ни человек, то и мнение, но, повторяю, обратись тогда Симонов к отцу…

Не дожидаясь ответа издателей, Пастернак читал отрывки из «Доктора Живаго» друзьям и знакомым. Так поступали и поступают все писатели. Одним роман нравился, другим не очень. «Я люблю некоторые его стихотворения, но не люблю иных его переводов, и не люблю его романа “Доктор Живаго”, — записал в дневнике Корней Чуковский. Роман показался ему «посторонним, сбивчивым, далеким от бытия, и слишком многое не вызывало во мне никакого участия».

А Константин Федин называл роман гениальным. В своих дневниках Корней Иванович Чуковский приводит его слова о «Докторе Живаго»: «Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и, в тоже время, насквозь книжный — автобиография писателя Пастернака». «Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками — очень тонко и проницательно — я залюбовался им, сколько в нем душевного жара», — вспоминает Корней Иванович.

В мае 1956 года по московскому радио прошла передача о скором издании «Доктора Живаго», правда на итальянском языке. Без санкции властей ничего подобного в те годы не происходило. Несколькими днями ранее на одном из чтений романа в Переделкино оказался итальянский коммунист и сотрудник радиовещания Министерства культуры СССР Серджио Д'Анджело. По совместительству он подвизался в качестве литературного агента тоже коммуниста и коммунистического издателя из Милана Джованни Фельтринелли. Гости наперебой хвалили автора, кто искренне, а кто потому, что так принято. В конце концов, по свидетельству жены Пастернака Зинаиды Николаевны, «все перепились и начали клясться друг другу в любви», и вот тут-то Серджио заполучил рукопись.

Тем временем «дело» доктора Живаго кочевало по инстанциям. В «Худлите» его ни принять, ни отвергнуть не отважились, решили «посоветоваться» со своим литературным начальством. Те перекинули вопрос ступенью выше, оттуда — еще выше, и наконец он оказался в Отделе культуры ЦК.

В «крамольности» романа не сомневались ни ортодоксы-идеологи из ЦК, ни мыслящие в ними в унисон писатели-сталинисты. Из ЦК запросили мнение Союза писателей. Пространный ответ, в котором был охаян «Доктор Живаго», подписал председатель СП Константин Федин, друг и соратник Пастернака по литературному объединению времен революции «Серапионовы братья». «Советской власти не убудет от злобных нападок Пастернака, — говорится в письме. — Главное, что роман слаб художественно. За границей за него ухватились для разжигания холодной войны».

Что двигало Фединым, ещё недавно отзывавшимся о романе с восторгом? Зависть? А возможно, они к тому времени рассорились. Скорее всего, Федин струсил и написал то, что, как он считал, от него ожидали.

Поведи Федин себя честнее, прояви настойчивость, все могло повернуться иначе для всех: Пастернака, отца, Советской власти и России.

Отец о романе тогда вообще ничего не знал. Рассказать ему о нем оказалось некому, «Новый мир» рукопись автору вернул, Симонов там уже не работал, переселился в Ташкент. У нового главного редактора «Нового мира» Александра Твардовского хватало своих забот, он заканчивал и никак не мог закончить поэму «За далью даль», да и Пастернак к нему не обращался. Сам Твардовский, судя по тому, что я читал, Пастернака недолюбливал.

После получения заключения Союза писателей «вопрос Пастернака» докладывался секретарям ЦК Шепилову, Суслову, Поспелову, Фурцевой и почему-то занимавшемуся оборонными делами Брежневу. Первым на «Доктора Живого» отреагировал Шепилов. Основываясь на заключении Федина и мнении иных писателей, 31 августа 1956 года он направляет в Президиум ЦК записку, в которой пишет, что «роман Б. Пастернака — злобный пасквиль на СССР. Отдел ЦК КПСС по связям с зарубежными компартиями (его курировал Шепилов) принимает меры, чтобы предотвратить издание этой антисоветской книги за рубежом».

К записке приложена справка Отдела культуры о романе. В ней подтверждалось, что «роман изобилует злобными выпадами против революции как идеи, и против революционера как человека… Все активные деятели революции — люди духовно надломленные, не вполне нормальные, жалкие авантюристы… Роман Б. Пастернака является злостной клеветой на нашу революцию и на всю нашу жизнь. Это не только идейно порочное, но и антисоветское произведение, которое, безусловно, не может быть допущено к печати».

Не знаю, прочитал ли Шепилов «Доктора Живаго», но именно это его заключение сформировало отношение верхов к роману. С него начинается отсчет всех бед, обрушившихся на голову Пастернака. Формулировки Шепилова, став стереотипом, будут кочевать из справки в справку.

Сейчас принято изображать Пастернака смельчаком, эдаким героем-подпольщиком. Но Борис Леонидович и раньше с верхами не конфликтовал, наравне с остальными писал восхваляющие Сталина стихи. Насколько он писал их искренне, не мне судить. А чего стоит его знаменитый телефонный разговор со Сталиным! И теперь Пастернак старался держаться от властей подальше, хотя Хрущева, в отличие от Сталина, поругивал. Время наступило другое, за это уже не сажали. Передав рукопись Фельтринелли, он надеялся, что все утрясется, издадут роман у нас, собираются же напечатать в Москве его стихи. А следом и итальянцы подоспеют.

Возможно, так бы оно и случилось, если бы после доклада о Сталине на XX съезде не произошли октябрьские волнения в Польше, если бы не началось восстание в Венгрии. Бурные события конца 1956 года прервали естественно-спокойное развитие событий, при котором «Доктора Живаго» могли бы опубликовать после некоторых притирок. Теперь же везде искали крамолу. Худшего времени для Бориса Пастернака и Юрия Живаго и придумать трудно.

Начиная с декабря 1956 года, и без того жесткий, «шепиловский» тон становится еще жестче. К примеру, 1 декабря 1956 года в записке Отдела культуры ЦК КПСС «О некоторых вопросах современной литературы и фактах неправильных настроений среди части писателей» подтверждается, что «Доктор Живаго», по их мнению, «проникнут ненавистью к советскому строю», а его автор, не дав прочесть рукопись итальянским друзьям-коммунистам, «переправил ее в итальянское издательство».

Власти теперь всеми силами старались предотвратить выход «Доктора Живаго» в Италии. Но тщетно. На письма издательства «Художественная литература» Фельтринелли не реагировал, как не отреагировали на просьбу самого Пастернака вернуть рукопись. Игнорировал он и увещевания членов ЦК Итальянской компартии.

Сейчас принято считать, что Пастернак хитрил, отзывать свой роман не хотел, а в договоре, заключенном с итальянским издателем еще в июне 1956 года, предусмотрительно записал, чтобы, «действительными считались только письма, написанные на французском языке».

Свои же протесты он писал по-русски. Вот и не сработало. Думаю, «Доктора Живаго» издали бы с его разрешения, или без его согласия, или даже вопреки его воле. Формальной управы на Фельтринелли не имелось, так как СССР в конвенции по охране авторских прав не участвовал. Возможно, что чисто по-человечески Борису Леонидовичу не раз хотелось прекратить всю эту нервотрепку, вернуться в май 1956-го, когда он мог в свое удовольствие читать роман, обсуждать его под коньячок с друзьями и, надеясь на лучшее, ожидать ответа из «Худлита».

Итак, в августе 1956 года записку Шепилова без рассмотрения приняли к сведению и забыли о ней. Судя по документам, на Президиуме ЦК вопрос о Пастернаке более не обсуждался.

Все варилось в Отделе культуры ЦК, и дело «Доктора Живаго» не поднималось выше уровня Шепилова с Сусловым.

Гром грянул 15 ноября 1957 года, когда в Италии наконец-то издали роман. Только тут о «скандале» доложили Хрущеву, сопроводив доклад избранными отрывками и фразами из романа и бранными комментариями к ним. Прочитать роман отцу и в голову не пришло, его занимали дела поважнее, чем какой-то «антисоветский» роман.

«Докладывал мне о нем Суслов, шефствовавший над нашей агитацией и пропагандой. (К тому времени Шепилова, примкнувшего в июне 1957 года к «антипартийной группе Молотова — Маленкова», исключили из Президиума ЦК, и Суслов восстановил свое всевластие в идеологической сфере. — С. Х.) Без Суслова в таких вопросах не могло обойтись, — много лет спустя написал отец. — Он сообщил, что данное произведение плохое, не выдержано в советском духе. В деталях его аргументы не помню, а выдумывать не хочу».

Публикация на Западе сделала «Доктора Живаго» знаменитым. У нас это издание вряд ли кто читал, даже коллеги-писатели. Тогда из-за границы литературу еще не возили. К тому же, на итальянском не очень-то и почитаешь. А вот говорили о Пастернаке все, в том числе и те, кто еще вчера и не подозревал о его существовании. Он, по собственной воле или вопреки ей, оказался первым, кто передал не разрешенную цензурой рукопись за рубеж. Раньше о таком не помышляли. Кому охота самому себе подписывать приговор? Теперь же времена изменились, но никто не понимал насколько. После смерти Сталина прошло всего четыре года. Союз писателей — друзья и недруги Пастернака — затаив дыхание ждали, что же произойдет? Арестуют? Сошлют? Или обойдется?

Поначалу, казалось бы, обошлось. На доклад Суслова о романе отец не отреагировал никак, а сам «принимать меры» Михаил Андреевич не решился. Дело спустили на тормозах, 29 ноября заведующий Отделом культуры ЦК Поликарпов даже «посчитал целесообразным организовать встречу иностранных корреспондентов с Пастернаком, но при этом дать ему понять, чтобы при беседах с иностранцами он придерживался той позиции, которую излагал в своих последних письмах, адресованных Фельтринелли». Непосредственный начальник Поликарпова — секретарь ЦК Поспелов с ним согласился. Другими словами, Пастернаку не возбранялось общение с представителями иностранной прессы, его только просили соблюсти достигнутую с ЦК договоренность. Деликатную миссию посредника между Пастернаком и западной прессой поручили Рюрикову, бывшему заместителю заведующего Отделом культуры ЦК, а теперь члену редколлегии издававшегося в Праге международного журнала «Проблемы мира и социализма». 8 января 1958 года Рюриков отрапортовал, что «беседа Б. Пастернака с иностранными корреспондентами проведена», и, судя по всему, проведена «успешно», Борис Леонидович повел себя как надо и говорил, что следовало говорить.

На том «дело Пастернака» заглохло. До осени 1958 года его имя в официальных документах Отдела культуры ЦК почти не упоминается, хотя за этот период «Доктора Живаго» издали в Англии и начали готовить к печати во Франции. Отдел культуры ЦК смирился с тем, что роман ушел на Запад, и в феврале 1958 года даже посчитал «целесообразным прекратить попытки предотвратить издание во Франции книги Б. Пастернака “Доктор Живаго”, так как они не воспрепятствуют изданию книги, а лишь используются издательством и реакционной печатью в целях рекламы». Г. В. Дьяконов, заведующий Секретариатом Отдела культуры ЦК, 22 мая 1958 года написал на документе: «Всякие акции по предотвращению издания книги Пастернака во Франции прекращены».

Формально дело прикрыли, но скандал вокруг Пастернака не только не утих, но все больше разрастался. Судачили не только писатели, но и вообще «вся Москва». Одни произносили фамилию Пастернака с придыханием, другие — с завистью, третьи — недоброжелательно. О чем и как написана книга, по-прежнему мало кого не интересовало.

О происходившем в Москве мы в Капустином Яру и не подозревали. У нас — свои проблемы, дела тем летом не заладились, подряд три ракеты «не пошли», военные приостановили испытания, отправили всех домой, в Реутово, разбираться.

В июле я вернулся в Москву. В памяти об истории с Пастернаком почти ничего не удержалось, голова моя была занята другим. Припоминается только, как однажды в жаркий летний день, вернувшись из Лужников с футбольного матча, Аджубей рассказал свежий анекдот: «В Москве сейчас три напасти: рак, Спартак и Пастернак». Отец на эти слова никак не отреагировал, анекдотов он не любил, сам не рассказывал и слушал их без удовольствия. Ни за «Спартак», ни за «Торпедо», ни за Ботвинника, ни за Смыслова он тоже не болел.

Околоспортивные страсти отец считал пустым времяпрепровождением, обворовыванием самого себя. Увлечения футболом или хоккеем он не понимал, но и не противодействовал, только изредка подтрунивал над «болельщиками», тратившими драгоценные часы на переживания, кто кому зафутболит в ворота кожаный мяч или резиновую шайбу, когда вокруг, даже если не считать работы, столько возможностей: театр, книги, природа.

В молодости в Донбассе отец поигрывал во входивший тогда в моду футбол и в традиционные городки. В зрелом возрасте он мог выйти на волейбольную площадку или поиграть в бадминтон, но делал это не в охотку, а за компанию, в силу обстоятельств. К спорту он относился как к физкультурному упражнению, которое врач прописал.

Я тоже остался равнодушным к стадионным баталиям, в шестом классе год «поболел» за киевское «Динамо», мы тогда жили в Киеве и вся школа за него «болела».

Единственным в нашей семье «болельщиком» оказался Алексей Иванович, да и он не столько «болел», сколько ходил на стадион, где в привилегированном секторе трибун регулярно собирался «комсомольский актив» — «стальная когорта» недавно перешедшего в большое ЦК, железного Шурика: кроме самого Шелепина, В. Е. Семичастный, Н. Н. Месяцев — оба из комсомольского ЦК, Г. Т. Григорян, последовавший за Шелепиным в ЦК КПСС, генеральный директор ТАСС Д. П. Горюнов и конечно сам Аджубей — преемник Горюнова на посту главного редактора «Комсомолки». За игрой они следили не очень внимательно, вершили свои комсомольские дела, обменивались новостями, травили анекдоты.

И Аджубей с Семичастным, а уж несомненно Шелепин, могли бы, если захотели, прочитать «Доктора Живаго» и рассказать о книге отцу. В отличие от меня, они были наслышаны и о романе. Могли, но не захотели. Я их особенно не виню, летом 1958 года «Доктор Живаго» их интересы не затрагивал. Романом занимался Отдел культуры ЦК, Союз писателей, а вклад «комсомольцев» ограничился анекдотом.

Дела у нас в конструкторском бюро начали выправляться, мы разобрались в причинах аварий, и в начале августа 1958 года я вновь уехал на полигон. Предстояли не просто очередные испытания, на 8 — 10 сентября в Капустином Яру назначили демонстрацию ракетной и авиационной техники высокому начальству, включая самое высокое, во главе с Хрущевым. Всем нам хотелось показать себя с лучшей стороны, превзойти конкурентов. Подготовка к «показу», так назвали это мероприятие, поглотила меня целиком.

Демонстрация прошла удачно, наша крылатая ракета П-5 понравилась всем, что и неудивительно, мы тогда на десятилетия обогнали американцев. Только в 1970-е годы их «Томагавку» удастся повторить то, чего мы добились в 1958 году. После смотра продолжилась рутинная работа: пуски, разбор полетов, протоколы, замечания и новые пуски. К зиме, казалось бы, все наладилось, и тут ракета в который уже раз раскапризничалась. Мы нервничали, писательские проблемы занимали нас не больше, чем Союз писателей — наши. В Москву я вернулся только под самый Новый год, не только пропустив разразившийся вокруг Пастернака скандал, но и вообще напрочь забыв о его существовании.

Тем временем драма «Доктора Живаго» вступила в новую фазу. После выхода английского издания заговорили о присуждении Пастернаку Нобелевской премии по литературе. Слухи о «Нобеле» не только побудили власти к действиям, но и возбудили собратьев-писателей. В ЦК, КГБ и другие инстанции посыпались доносы, анонимные и подписанные весьма значимыми фамилиями. Их авторы требовали призвать Пастернака к ответу, принять меры, обуздать, — мало того что он безнаказанно публикуется за границей, а тут еще «Нобель»!

Далеко не все доносы ложились на стол отцу, но он читал ежедневные сводки «органов» о настроениях в стране, в том числе в среде писателей. В том, что писатели, стараясь привлечь власти на свою сторону, поносят друг друга, нет ничего нового. Еще в XIX веке Фаддей Булгарин, русский журналист и писатель, строчил доносы Третьему отделению на Александра Пушкина. За истекший век ничего не изменилось. Отец не рассказывал о тех, кто именно и как «стучал» на Пастернака, скорее всего, он не знал их имен, но в контексте сталинских репрессий порой вспоминал, как в его бытность на Украине киевские литераторы так же провоцировали какие-то разговоры, а потом «доносили на своих собеседников-писателей».

Ни шатко ни валко протянулось до осени. До последнего Отдел культуры ЦК и Союз писателей надеялись, что все как-нибудь обойдется. Даже накануне вынесения решения Нобелевским комитетом они полагали, не имея к тому никаких серьезных оснований, что премию, если и дадут, то не одному Пастернаку, а на пару с Шолоховым. Правда, готовились и к «худшему»: в случае присуждения премии одному Пастернаку предлагалось побудить его от нее отказаться мирно, без скандала. Поручили уладить это дело соседям поэта по Переделкино, писателям Константину Федину и Всеволоду Иванову.

Надежды не оправдались. Нобелевский комитет проголосовал, и 23 октября 1958 года Борис Пастернак стал Нобелевским лауреатом.

В тот день в Кремле заседал Президиум ЦК КПСС, обсуждали тезисы доклада на ХХI съезде КПСС «Контрольные цифры развития народного хозяйства СССР на 1959–1965 годы». По всей видимости, после этого вопроса, интересовавшего присутствовавших куда больше Пастернака, Суслов проинформировал членов Президиума ЦК о Нобелевской премии за «Доктора Живаго». Судя по косвенным свидетельствам, Михаил Андреевич предлагал постараться склонить Пастернака к отказу от премии, а если не получится, то только тогда принимать более решительные меры: опубликовать в «Правде» фельетон, побудить писателей обсудить «личное дело» Пастернака, в крайнем случае — исключить его из Союза писателей. Особого интереса слова Суслова не вызвали, никто его не поддержал, но никто и не возразил. На фоне увязки будущей пятилетки этот вопрос обсуждения не заслуживал. К тому же, отец устал, последние дни он выверял с Госпланом все до последней цифры, так, чтобы семилетка получилась без натяжек. После повисшей паузы Михаил Андреевич зачитал набросанный впопыхах проект решения. Брать на себя формальную ответственность он не хотел. Проголосовали дружно и, доверив Суслову самому заниматься деталями, пошли дальше по повестке дня. В литературе о Пастернаке приводится текст предложенного Сусловым постановления, признававшего роман «Доктор Живаго» клеветническим, а присуждение ему Нобелевской премии «враждебным к нашей стране актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны».

Тем временем Переделкино гудело, вокруг дачи Пастернака сгрудились иномарки с ненашими номерами, за ними толпились любопытные, как писатели, так и неписатели. Пастернак сиял, как сияют все новоиспеченные лауреаты, однако на вопросы отвечал осторожно: «Я очень рад полученному известию и ожидаю, что мою радость разделят власть и общественность, нечасто член советского общества удостаивается столь высокой чести». Поколебавшись, Борис Леонидович добавил: «Не исключаю и того, что меня ждут неприятности».

Неприятности начались уже на следующий день. На дачу к Пастернаку «по-соседски» заглянул Константин Федин и озвучил как бы от своего имени спущенное ему из аппарата Суслова предложение. Пастернак разволновался, сказал, что посоветуется с другим своим соседом и старым приятелем Всеволодом Ивановым. Только тогда он примет решение. Напомню, что Всеволод Иванов, наравне с Фединым, был задействован «в операции». Договорились встретиться ближе к вечеру. В ЦК не сомневались в успехе — Федин с Ивановым не подведут. Однако подвели. В установленное время Пастернак не пришел. Доложили Суслову. Он распорядился действовать.

26 октября в «Правде» появилась статья Дмитрия Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка». Заславского все хорошо знали, он не писал, а излагал спущенные ему сверху, тезисы.

Так дело «Доктора Живаго» из ординарного перешло в категорию экстраординарного. Содержание романа уже окончательно перестало кого-либо интересовать. Решение о присуждении премии автору расценивалось как мотивированное идеологически, а не литературно.

К сожалению, таковы были в то время правила поведения по обе стороны железного занавеса. Мы давали свои Международные Ленинские премии настроенным в нашу пользу общественным деятелям и писателям из стана наших противников, они свои, Нобелевские, тем, кого они у нас считали «не совсем нашими». Пастернак оказался жертвой, «зернышком», если воспользоваться образом Александра Солженицына, между жерновами Востока и Запада. Формулировка Постановления Нобелевского комитета, поясняющая, что премия присуждена не за одного «Доктора Живаго», а и за лирические стихи прошлых лет никого не переубеждала ни у нас, ни у них. Пастернака-лирика знали профессионалы. Автор же «Доктора Живаго» оказался на слуху у всех, читавших роман и не читавших.

Особенно неистовствовали сами писатели. Всякая премия, полученная кем-то другим, возбуждает, а уж Нобелевская!.. И дело не в одной Нобелевской премии. Собратья-писатели не любили Пастернака не только из-за его таланта и его манеры писать, но и за его неуживчивый характер, становившийся с возрастом и вовсе нетерпимым. Пастернак позволял себе, по их мнению, непозволительное. «Он пренебрежительно упоминал Антокольского, Тихонова, Асеева, находил ”невинное” удовольствие в сознательном перевирании фамилии поэта-фронтовика Михаила Луконина, называл его то Лутохиным, то Лукошкиным. Поэта Алексея Суркова обозвал “советским чертом, который родился с барабаном на пупке”», и так далее, и тому подобное.

Естественно, значительная часть писателей тоже не испытывала к Пастернаку теплых чувств, и теперь они почувствовали, что настало их время.

27 октября 1958 года собрали расширенное заседание Президиума Правления Союза писателей СССР, совместно с оргкомитетом еще только формировавшегося Союза писателей России и руководством Московской писательской организации. Пригласили и Пастернака, но он прийти отказался.

О писательских разбирательствах я прочитал практически все. Заслуживающими наибольшего доверия мне показались воспоминания поэта Ваншенкина и литературоведа Лазаря Лазарева. В силу обстоятельств они в тех событиях не участвовали, наблюдали происходившее со стороны.

«Почти всю вторую половину октября пятьдесят восьмого года я провел за городом, — пишет Ваншенкин, — вернулся, помню, вечером, и только вошел, как раздался телефонный звонок. Говорил Константин Воронков, секретарь по оргвопросам Союза писателей СССР.

— Константин Яковлевич, завтра в десять утра срочное заседание Правления. — И после короткой паузы: — По поводу Пастернака. (Он сделал ударение на последнем слоге.)

Вестибюль старинного здания так называемого “большого Союза” гудел от голосов, как всегда бывает перед пленумами или съездами. Писателей собрали сюда буквально по тревоге. Съехались и слетелись из разных концов… Говорили обо всем, кроме главного.

На заседании, кроме членов Президиума (тогда это так называлось) Правления Союза писателей, присутствовал заведующий Отделом культуры ЦК КПСС Дмитрий Поликарпов.

Началось обсуждение. Нужно сказать, что в последние годы Пастернак опять стал печататься — в “Знамени”, в альманахах “День поэзии”, “Литературная Москва”. А до этого был большой перерыв. В 1946 году, после известных документов по поводу журналов “Звезда” и “Ленинград”, зацепили и Пастернака.

Итак, обсуждение. Мне было странно, что его называют декадентом. Для меня этот термин всегда связан с невероятно далекой, дореволюционной порой. Звучали такие слова, как “провокация”, “возня”, “клевета”, “ненависть”.

Самое же удивительное — но тогда почти никому это удивительным не казалось, — что большинство присутствующих не читали роман… Некоторые вообще не могли уяснить смысл происходившего. Один седовласый аксакал воскликнул: “Слушаю, слушаю и никак не могу понять — при чем здесь Швеция?!” Но ведь выступали, осуждали… Объявили короткий перерыв, снова заседание однообразно продолжилось. Вдруг я увидел, что Твардовский поднялся и стал боком протискиваться к выходу. Через минуту-другую следом двинулся поэт Николай Рыленков. Проходя мимо, он легонько потянул меня за руку. Я тоже стал пробираться к дверям. В вестибюле было пустынно и прохладно. Мы закурили, кого-то поджидая. Тут появился из зала Сергей Смирнов. Они явно условились заранее…

Твардовский был мрачен, раздражен. Я сказал, что незнаком с Пастернаком, а Твардовский ответил веско: “Не много потеряли”. Твардовский еще сказал: Мы не против самой Нобелевской премии. Если бы ее получил Самуил Яковлевич Маршак, мы бы не возражали…

Минут через двадцать мы вернулись на заседание. Оно тянулось чуть не весь день. Я, понятно, слышал не все выступления. Но двое из тех, кого я услышал, были против исключения. Твардовский напоминал, что есть мудрая русская пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать. А Николай Грибачев, тоже поэт, без обиняков заявил, что исключение Пастернака повредит нам в международном плане…»

Напомню, что Грибачев на сто процентов «партийный» писатель, и если он так говорит, то никаких определенных указаний сверху не поступало.

«Дверь из зала отворилась, и появился главный редактор “Знамени” Вадим Кожевников. Засунув руки в брючные карманы, он с независимым видом сделал круг по вестибюлю и остановился против нас, вернее, против Твардовского.

— Что же ты, Саша, — сказал он своим высоким, как бы дурашливым голосом, — роман-то этот хотел напечатать?

Твардовский ответил почти брезгливо: “Это было до меня, но и прежняя редколлегия не хотела. Ты знаешь”.

— Хотел, хотел.

— А вот ты, коли на то пошло, стихи его напечатал.

— Стихи? — переспросил тот. — Ерунда, пейзажики.

И вдруг из зала вышел Поликарпов. Вид у него был хмурый, озабоченный. Он повернул было направо, вглубь здания, но, увидев нас, подошел и решительно попросил пройти с ним вместе — на несколько минут.

Он пошел впереди нас по узкому коридору, прямо в кабинет, который все еще называли “фадеевским”. Мы вошли, и он тут же, не приглашая садиться, спросил у Твардовского:

— Так нужно исключать или нет?

— Я уже сказал, — ответил Твардовский.

— Вы? — к Сергею Сергеевичу.

— Я того же мнения.

— Вы? — к Рыленкову.

— Дмитрий Алексеевич, он такой лирик! — завосхищался тот…

Я тоже сказал, что против исключения. Твардовский много времени спустя объяснил мне как-то, что Поликарпов приехал в Союз контролировать исключение. Однако, как человек опытный, в какой-то момент засомневался в целесообразности этого акта. Сам он, разумеется, не мог хотя бы приостановить события и отправился звонить Суслову, пославшему его, а по дороге для большей уверенности поинтересовался мнением еще нескольких писателей. Суслова на месте не оказалось, и Поликарпов вернулся в зал, где дело шло к концу».

На этом заседании «отщепенец Пастернак» (так сказано в постановлении) был исключен из членов Союза писателей, а знаменитая в те времена писательница Галина Николаева пошла еще дальше, заявив, что «этот человек не должен жить на советской земле».

Подобного поворота событий, спущенные из ЦК инструкции не предусматривали, и Поликарпов на слова Николаевой особого внимания не обратил, не понял, что скандал вокруг Пастернака начинает выходить из-под контроля.

Отец тем временем занимался своими делами. 24 декабря долго беседовал с американским обозревателем Уолтером Липманном, затем разговаривал о будущей пятилетке с руководителем Украины Подгорным и главой Свердловской области Кириленко.

25 октября в Москву приехала делегация Польши во главе с Владиславом Гомулкой. Начались непростые переговоры, тоже связанные с будущей пятилеткой и увязкой с ней экономических отношений двух стран. На деловые переговоры наслаивались неизбежные в таких случаях протокольные мероприятия: обед у них, обед у нас в Кремле, посещение Большого театра. И самое главное, отец готовился к назначенному на 12 ноября Пленуму ЦК, ему там предстояло докладывать о будущей семилетке, утверждать тезисы к XXI съезду партии. Так что дел невпроворот. Сам он о Пастернаке не вспоминал, в выступлениях отца о нем нет ни слова. А выступал он неоднократно. Говорил о социалистическом лагере, о молодежи, о выращивании свеклы, но только не о Пастернаке. Возможно, Липманн задал ему вопрос о новом Нобелевском лауреате, но записи их беседы я не нашел. Возможно, что и Липманн о Пастернаке не спрашивал, не желая портить серьезный разговор о серьезных международных делах.

Суслов, человек осторожный, впрямую в «деле Пастернака» пока не светился, все варилось на уровне Отдела культуры ЦК. После заседания в правлении Союза писателей «план Суслова» сработал. Как ни жалко было Пастернаку Нобелевской премии, а кто бы о ней не пожалел, он предпочел с властями не связываться, как он не связывался с ними ранее. 29 октября Борис Леонидович отправил в Стокгольм телеграмму: «Ввиду того значения, которое приобрела присужденная мне награда в обществе, я вынужден от нее отказаться. Не примите в обиду мой добровольный отказ». Пастернак выполнил предъявленные к нему требования и рассчитывал, что теперь его оставят в покое. Наверное, так бы и получилось, если бы его «дело» замыкалось напрямую на отца. По мнению же Отдела культуры ЦК, требовалось заручиться осуждением Пастернака не только руководством Союза писателей, но и всеми писателями.

Общее собрание писателей назначили на 31 октября 1958 года. Дубовый зал ЦДЛ всех вместить не мог — большой зал еще только проектировали, — и решили арендовать зал Дома кино, благо он тогда размещался рядом, на противоположной стороне улицы Воровского, сейчас Поварской.

Напомню, что в конце октября я сидел на полигоне, газеты доходили до нас с опозданием на пару дней. Во время подготовки ракеты к старту свободное время — понятие умозрительное, мы дневали и ночевали в ангаре, часто спали тут же, на сваленном в углу брезенте, укрывавшем ракету от посторонних глаз во время ее транспортировки от железнодорожной платформы до боевой площадки. Газеты и журналы хранились в офицерской «кают-компании», так называли на нашей площадке кабинет политпросветработы. Офицерам свежую прессу вменялось читать обязательно, а мы, штатские, проглядывали газеты нерегулярно. В начале ноября кто-то обратил мое внимание на короткую заметку на третьей странице «Правды» за 29 октября 1958 года. В ней, за подписью академика Курчатова и еще пары академиков, сообщалось о присуждении Нобелевской премии за открытие в 1934 году и последующее толкование «эффекта Черенкова» трем нашим ученым: самому Павлу Алексеевичу Черенкову, Игорю Евгеньевичу Тамму и Илье Михайловичу Франку. Поясню, что «эффект Черенкова» — это свечение «чистых» жидкостей под воздействием гамма-излучения, позволившее разработать методы регистрации элементарных частиц, в том числе антипротонов. Демонстративно скромное место, отведенное сообщению, подчеркивало, что Нобель для нас не такая уж и награда, у нас имеются свои, куда более значительные Ленинские премии. Не знаю, как сами лауреаты, но мы в Капустином Яру это мнение разделяли. В том же номере газеты, в сопровождении соответствующих комментариев, сообщалось и о присуждении Нобелевской премии Б. Л. Пастернаку. Тогда я на эту заметку не обратил внимания, ее напечатали на последней странице мелким шрифтом. Обнаружил ее я уже много позже, когда, работая над этой книгой, перелистывал старые подшивки «Правды».

Тем временем в Москве готовились к завершению «дела Пастернака», писателям рассылались повестки с припиской внизу, что «явка обязательна». Впрочем, об обязательности явки писали всегда. Писатели, которые действительно не захотели идти, не пришли, их по-серьезному не принуждали, разве что самым значительным из них звонил уже упоминавшийся оргсекретарь Союза писателей Воронков, выслушивал объяснения, и дело с концом.

Заведующий Отделом культуры ЦК Поликарпов скандала не планировал, он исходил из предположения, что послушное большинство, как всегда, последует указаниям свыше, и без специального нажима сверху «рвать Пастернака на части» не захотят, он же такого нажима не предусматривал, а потому писатели дежурно отсидят положенное время, дежурно проголосуют за подготовленную в недрах его отдела резолюцию и мирно разойдутся.

Еще не отвыкший от «сталинской» дисциплины, Поликарпов не учел ни того, что времена изменились, ни того, что слишком многие из приглашенных жаждали посчитаться с Пастернаком, одни — из давней лично-литературной неприязни, другие — из зависти, пусть к несостоявшемуся, но Нобелевскому лауреату, третьи — чтобы выслужиться. Как водится, выступавших намечали заранее. От желающих «бросить камень в Пастернака» отбоя не было.

Поликарпов бы справился с рвавшимися в бой «своими», но все карты спутали ретивые «комсомольцы». В тот же «роковой» день, 29 октября 1958 года, на юбилейном пленуме молодежной организации, посвященном 40-летию комсомола, ее первый секретарь Семичастный неожиданно для всех обрушился с резкой бранью на Пастернака, сравнил его со свиньей и заявил, что «Пастернак — это внутренний эмигрант, и пусть бы он действительно стал эмигрантом. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий бы ему не чинили…» Доклад Семичастного на следующий день напечатала «Правда», и его слова прозвучали директивой к действию.

Зачем и почему Семичастный потребовал высылки Пастернака за границу, когда скандал пошел на спад и уже после отказа последнего от премии, судить не берусь. О лишении Пастернака гражданства в руководстве страны не заикался даже Суслов. О выступлении Николаевой с таким же требованием Семичастный вряд ли знал, да и не указ она ему. Скорее всего, эта идея в его, комсомольских кругах, как говорится, витала в воздухе, вот он ее, не мудрствуя лукаво, и озвучил.

Впоследствии, в 1989 году, в интервью журналу «Огонек» Семичастный оправдывался, что это не его слова, а их ему продиктовал Хрущев. Вызвал к себе в кабинет и продиктовал. И Семичастный, и его старший товарищ Шелепин, продуманно избрали такой способ защиты: «Моя хата с краю, и я ничего не знаю». Спрашивайте с Хрущева, с Брежнева, а мы лишь исполнители. Валить все на мертвых — тактика не новая, но она часто срабатывает. Сработала она и на этот раз. Версия Семичастного пошла гулять по свету, и никто не попытался ее проверить. Конечно, узнать о чем говорили Хрущев с Семичастным, невозможно, а вот говорили ли они вообще — проверить можно. Опубликован «Журнал учета лиц, принятых Председателем Совета Министров СССР тов. Хрущевым Н. С.», в который секретари скрупулезно заносили всех переступавших порог кабинета отца: его заместителей, его помощников, иностранных гостей и всех прочих. С 20 октября в журнале зафиксированы: вице-президент Египта Амер, американский журналист Липманн с женой, Кириленко с Подгорным, министр финансов Арсений Зверев, наш посол в Китае Павел Юдин, посол Камбоджи у нас Нхиек Тьюлонг и многие другие, а вот Семичастного там нет.

Не встречался отец с Семичастным, а значит, и не говорил ему ничего о Пастернаке, он тогда о нем вообще не думал. А если бы думал, то сказал бы все, что хотел, сам. Возможностей высказаться у него имелось предостаточно, отец выступал на уже упомянутом юбилейном Пленуме ЦК Комсомола, говорил о чем угодно, но только не о Пастернаке. Мы знаем, когда Хрущева что-либо интересовало, он не затруднялся отступить от лежавшего перед ним текста.

По моему мнению, а я знал Владимира Ефимовича достаточно хорошо, он сказал, что думал, его мысли не диссонировали с антипастернаковскими настроениями в его комсомольском кругу, а в детали сусловско-поликарповской политики он не вникал. Семичастный и позже отличался «решительностью» и в суждениях, и в действиях. В 1967 году, к примеру, по поводу относительно безобидного кинофильма Андрея Кончаловского про Асю Клячину он заявил, что «такое кино мог сделать только агент ЦРУ».

Призыв Семичастного на Пленуме ЦК ВЛКСМ вслед за Первым секретарем подхватили и другие выступавшие. На Поликарпова они впечатления не произвели, за свою жизнь он наслушался и не такого. Он действовал в рамках полученных от Суслова указаний: «Одобрить исключение Пастернака из Союза писателей, желательно единогласно, и тем ограничиться». Поликарпов, как водится, заранее заготовил Постановление будущего собрания писателей и даже отослал его текст в «Литературную газету». Собрание могло затянуться, а газете выходить на следующий день утром.

Однако писатели-недоброжелатели Пастернака восприняли слова Семичастного как сигнал к началу открытой травли образца 1930-х годов. Они жаждали крови.

Итак, 31 октября 1958 года московские писатели собрались на улице Воровского. Стенограмма этого заседания, насколько мне известно, опубликована дважды, в 9-м номере журнала «Горизонт» за 1988 год, а затем в книге «С разных точек зрения. “Доктор Живаго” Бориса Пастернака» (М., Советский писатель, 1990).

Дорого бы дали многие наши литераторы за то, чтобы эта стенограмма исчезла, растворилась, сгорела. Что бы тогда можно было о себе порассказать… Но стенограмма не сгорела. Цитировать я ее не хочу, не моя это задача. Меня же по-прежнему интересует, как выглядело происходившее со стороны, впечатления людей причастных, но не участвовавших, а потому и не нуждавшихся в оправдании.

На Ваншенкина, после происшедшего на заседании Президиума, собрание особого впечатления не произвело. «Через три дня состоялось общее собрание писателей города Москвы на ту же тему, — пишет Ваншенкин. — Председательствовал С. С. Смирнов, руководивший тогда московской писательской организацией. Он вел собрание спокойно, внимательно, порой увлеченно.

Народу пришло — уйма. Те, что присутствовали на предыдущем заседании, были уже сыты этим, болтались по фойе. Дело, по сути, было сделано».

А вот как описывает это, «большое», собрание литературный критик Лазарь Лазарев: «Я не был членом Союза писателей и попал на собрание по долгу службы в “Литературной газете”. Меня вызвал заместитель главного редактора Валерий Алексеевич Косолапов, практически он вел тогда газету, Всеволод Кочетов то ли болел, то ли был в творческом отпуске, и велел мне поехать на собрание. “Скорее всего, — сказал он, — мы ничего, кроме официальной информации, которая будет изготовлена в Союзе писателей и, может быть, даже пойдет через ТАСС, давать не будем”. Но он хотел, чтобы я внимательно выслушал все выступления и рассказал потом ему, как все было».

Лазарев честно выполнил указание, слушал и все записывал: «Тон задал в пространной вступительной речи председательствовавший на собрании Сергей Сергеевич Смирнов. Главным, многократно повторенным словом в речи Смирнова было «предательство», в обличительном раже он даже пустил в ход кровавую формулу «враг народа», после XX съезда как будто бы изъятую из политического лексикона. А дальше пошло-поехало.

Самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его, он доносил на филолога Вячеслава Иванова (это тот самый Вячеслав Иванов, которому в самом начале поручили уговорить Пастернака отказаться от премии. — С. Х.) призывал: “Этот лжеакадемик должен быть развеян”».

Как и у Ваншенкина, у Лазарева «сложилось впечатление, что большая часть выступающих “Доктора Живаго” не читали, поэт и драматург Софронов так прямо и сказал, но это не играло никакой роли, ничего не значило — достаточно было того, что роман напечатан за рубежом и получил Нобелевскую премию».

«Но страшнее выступающих был зал — улюлюкающий, истерически-агрессивный, — делится своими ощущениями Лазарев. — Ремарки в стенограмме: шум, смех, реплики — совершенно не передают накала ненависти, жажды расправы, желания растоптать, уничтожить. О собраниях тридцать седьмого года у меня прежде было умозрительное, книжное представление — это было от меня далеко, почувствовать себя внутри того мира я не мог. Здесь я, словно это было со мной, проникся всем ужасом происходившего тогда.

Видимо, на фоне этого шабаша (как иначе это назвать?!) выступление Слуцкого (я о нем скажу ниже) не произвело на меня того впечатления, какое возникло у тех, кто не был на этом собрании. Оно, как и выступление поэта Леонида Мартынова, было осуждающим. Рассказывали, что Евгений Евтушенко (в перерыве) публично вручил ему (Слуцкому), этому приспособленцу, этому иуде, две пятнашки — “тридцать сребреников”».

Добавлю от себя, что последствий для Евтушенко, если он, конечно, так поступил, его театральный жест не имел никаких.

Сейчас, задним числом, многим стыдно, участники тех событий оправдываясь, как и Семичастный, перекладывают ответственность со своих на чьи-либо плечи. Писатели клянутся: у них просто не оставалось иного выхода, на них давили, угрожали из ЦК. Тут начинаются нюансы, ЦК требовало осудить Пастернака, а вот как и в каких выражениях, зависело от самих выступавших. На кого-то, естественно, давили, но не с самого верху, не из ЦК и даже не из райкома партии, тут старались функционеры Союза писателей. С одними получалось, с другими — нет. Так, поэт-фронтовик уже упомянутый майор Борис Слуцкий заявил, что полученная Пастернаком премия — это «премия против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле!» Потом он оправдывал свои слова страхом быть исключенным из партии.

Между двумя этими заявлениями пролегло несколько десятилетий. Где он искренен, а где хитрит? Смею допустить, что он в обоих случаях говорил, что думал, просто времена изменились.

А вот совсем другая история. Тоже поэт, 26-летний Евгений Евтушенко, поклонник таланта Пастернака, в тот же день и в тех же условиях повел себя иначе. Когда секретарь парткома Организации московских писателей Виктор Сытин предложил ему выступить с осуждающей речью от имени молодежи, он, не раздумывая, отказался. Сытин потащил Евтушенко к секретарю Московского комитета комсомола Мосину. Тот выслушал обе стороны и подвел итог: «Товарищ Евтушенко изложил свою точку зрения. Вопрос закрыт».

Получается, Евтушенко не захотел выступить на собрании и не выступал. «От имени молодежи» осудил Пастернака кто-то еще. Слуцкий с Мартыновым приняли иное решение. Такой разнобой мог произойти только при отсутствии четкой команды из ЦК КПСС. Если бы сверху спустили жесткое указание, то товарищ Мосин не посмел бы самостоятельно «закрыть вопрос». Повторю, после телеграммы Пастернака в Стокгольм верха успокоились, а низы организовывали «проработку» по своему собственному разумению. Писатели в какой-то мере действовали и говорили, соизмеряясь со своей позицией. И позиции эти порой отличались диаметрально.

Приведу еще один характерный пример. Партбюро Литературного института жалуется в ЦК на Союз писателей, что те «не дали возможности студенческой делегации выступить 27 октября на заседании президиума правления Союза писателей, где исключали Пастернака, и огласить текст письма осуждавшего его предательские действия». Одновременно они исключили из института, «по требованию общественности», Беллу Ахмадулину, Юнну Мориц и еще нескольких человек, кто «поддерживал связь с Пастернаком, разделял его взгляды».

Правда, для исключенных история закончилась благополучно, по решению Секретариата Союза писателей СССР их восстановили. Партбюро снова нажаловалось Фурцевой, которая поручила «разобраться и дать предложения». Разобрались и рекомендовали партбюро Литературного института и секретарям Союза писателей к студентам не придираться, «улучшить работу и взаимодействие института и союза».

Начинаешь докапываться, как все происходило на самом деле, и получается, что далеко не все выстраивались по ранжиру.

Однако вернусь к собранию Московских писателей. «Прения» только разгорались, на собрании выступило четырнадцать человек, еще тринадцать ожидали своей очереди, но Поликарпов со Смирновым посчитали, что пора закругляться. Смирнов зачитал полученный из ЦК проект решения и предложил его проголосовать. Но не тут-то было! Текст залу показался недостаточно сильным.

«Наиболее показательным было то, что происходило в конце, во время принятия резолюции, — продолжает делиться своими впечатлениями Лазарев. — В стенограмме эта процедура занимает не так много места, тогда же казалось, что этому не будет конца. Кто-то из дам (больше всего вопили почему-то именно они), кажется, Раиса Азарх, потребовала, чтобы в резолюцию было внесено обращение к Советскому правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства».

Критик Лазарев в «Записках пожилого человека» отмечает сам факт, а поэт Ваншенкин воспроизводит этот эпизод в деталях и очень показательных. Вот что он запомнил: «Известная поэтесса, возможно, Раиса Азарх, старенькая, но еще вполне бодрая, востроносенькая, с белыми кудельками, вносила поправку из зала. Смирнов не слышал, переспрашивал.

Она повышала голос: “Там говорится, пускай он будет изгнанником. Но слово «изгнанник» звучит слишком жалостливо, сочувственно. Нужно жестче: пусть он будет изгоем…”».

Оба автора сомневаются, была ли это Азарх. Дмитрий Быков пишет, что высылки Пастернака потребовала не Азарх, а Вера Инбер, тоже поэтесса. Не важно, кто проявил инициативу, важно, что такое требование прозвучало и его поддержало большинство. Смирнов растерялся.

«Этот пункт не был запланирован заранее (я возвращаюсь к тексту Лазарева) Смирнов пытался отстоять первоначальный проект, говоря, что там достаточно ясно выражено отношение к содеянному Пастернаком. Зал, однако, настаивал на своем, ревел, требовал голосования. Несколько раз Смирнов, повернувшись спиной к залу, консультировался с дирижером всего этого действа заведующим Отделом культуры ЦК Поликарповым. Тот, видимо, говорил ему, что не надо этого вносить — из каких соображений, не знаю, может быть, проект резолюции уже одобрили на более высоком уровне. Смирнов опять и опять пытался уговорить зал не настаивать на поправке о высылке, зал же требовал, добивался, вопил. И снова Смирнов вел переговоры с Поликарповым. Продолжалось это бесконечно долго. В конце концов вопящие добились своего, поправку проголосовали и приняли.

— Кто за? Кто против? Кто воздержался? — задавал рутинные вопросы председательствовавший.

За «за» взметнулся лес рук, «против» — осталось без ответа, воздержавшихся тоже не оказалось.

— Принято единогласно, — с облегчением констатировал Смирнов. — Собрание окончено. Прошу расходиться».

Ваншенкину запомнилось, что когда Смирнов произнес «единогласно», «какая-то пожилая женщина закричала из зала: “Неправильно! Не единогласно. Я голосовала против…”

Сергей Сергеевич сначала сделал вид, что не слышит, но она приблизилась к сцене, и он вынужденно спустился к ней. Она горячо ему что-то втолковывала. Он нагибался к ней, оправдывался.

— Кто это? — спрашивали кругом.

— Аллилуева.

— Писательница?

— Да, реабилитированная. Из той семьи…»

Это была Анна Сергеевна Аллилуева, сестра Надежды Сергеевны. Свояченица Сталина. После тюрьмы, Анна Сергеевна опубликовала книжку воспоминаний, и ее приняли в Союз писателей. Не знаю, учел ли Смирнов ее голос «против» или в протоколе собрания так и осталось «единогласно».

Собрание закончилось, на улице вечерело, и Лазарев поспешил в редакцию. Косолапова больше всего интересовала резолюция.

«Как я понял, проект резолюции уже был в газете, — пишет Лазарев, — его набрали, он стоял в номере, и Косолапову надо было решить, в каком виде резолюцию печатать — ведь высокое начальство было против поправки, может быть, не следует ее воспроизводить, не успели, мол, номер уже был подписан, печатался. То ли размышляя вслух, то ли советуясь со мной, он произнес: “Как же поступить?” Мне вдруг пришло в голову: “Позвоните Фурцевой, она же руководит культурой”. Что он и сделал. Разговор был короткий. Положив трубку, Валерий Алексеевич сказал: “Надо давать с поправкой. «Голоса» уже передали”».

Парадоксально, но факт, если бы не «голоса», то…

С другой стороны, резолюция писательского собрания особого веса не имела, высылать Пастернака за границу никто и не собирался.

Еще пару слов о позиции наиболее известных участников тех событий. Александр Трифонович Твардовский, великий поэт и гражданин, в своих рабочих тетрадях обошел расправу с Пастернаком молчанием.

Его верный соратник Владимир Лакшин в написанных позднее «попутных» добавочках к собственному дневнику отметит, что Александр Трифонович в последствие сокрушался: «Меня Поликарпов обманул», — говорил он не однажды, однако Лакшин «так и не понял, в чем заключался “обман” Поликарпова».

Скорее всего, ни в чем, просто Твардовскому, как и Слуцкому, хотелось отвести вину от себя. И детям председателя собрания Сергея Сергеевича Смирнова — кинодраматургу Андрею и журналисту Константину тоже очень хотелось, чтобы злосчастная стенограмма заседания Московской писательской организации вообще куда-нибудь пропала. И мне бы хотелось, чтобы отец оказался ни при чем. Очень хотелось бы. Но, к сожалению, историю не перепишешь. А может быть — к счастью, ибо на ней учатся, правда, только те, кто способен к этому.

Прошли десятилетия, казалось, страна покончила с прошлым, переменились названия не только улиц, новое название и у самой страны. К власти пришли новые люди, те, кто, как они говорят, десятилетиями самоутверждался в борьбе с прошлым. И вдруг все вернулось на круги своя. Наверное, не все помнят собрание представителей «либеральной творческой интеллигенции» 1993 года в Бетховенском зале Большого театра. Говорили о политике. Выступавшие истово выкрикивали: «Канделябрами их, канделябрами»… Кого канделябрами? Своих же собратьев-интеллигентов, но мысливших иначе, несогласных с «генеральной линией». Они, вчерашние «вольнодумцы», с гордостью, причислявшие себя к «совести нации», едва попав в фавор к власти, забыли о своих зрителях, слушателях, читателях и почитателях и в один миг из гонимых превратились в гонителей.

Неужели мы ничему не научились? Получается, князь тьмы Воланд прав: времена меняются, а люди остаются все теми же. Но это так, к слову.

Вернемся к событиям осени 1958 года. Узнав о требованиях собратьев-писателей, Пастернак не на шутку перепугался, уезжать из страны он не хотел. На следующий день после собрания, 1 ноября, в письме Хрущеву он написал: «Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры».

Пастернак ищет у Хрущева защиты. А «комсомольцы» с писателями продолжают требовать, и с каждым днем все более агрессивно, выдворения Пастернака. Борис Леонидович в отчаянии, ответа на его обращение все нет, ему кажется, что все потеряно, Хрущев — тоже заодно с ними, с Семичастным, с ненавистными ему писателями.

На самом деле письмо просто еще не дошло до адресата. Отправленное в пятницу, 1 ноября, оно сначала попало в канцелярию, оттуда, не ранее 3-го, его переслали на 5-й этаж помощникам отца. В этот день отец вместе с главой польской делегации Гомулкой уехал в Ленинград. Там они продолжали переговоры, выступали на заводах, затем на митинге на Дворцовой площади. В столь плотном графике докладывались только сверхсрочные и сверхважные документы. Письмо Пастернака к таковым не относили. Оно, скорее всего, вообще оставалось в Москве.

Время идет, Пастернак мечется. Не зная, что еще предпринять, он пишет второе, уже открытое письмо в «Правду». Тем временем отец возвращается в Москву. В папке с почтой находит письмо Пастернака и звонит Суслову. Собственно, это первое личное вмешательство Хрущева в «дело Пастернака». Официальная кампания немедленно затихает, а вот неофициальная…

У Пастернака, как мы уже видели, оказалось достаточно врагов среди его собратьев по профессии и утихомириваться они не желали. Пастернак, по его собственным словам, «напрасно ожидал проявления великодушия и снисхождения… и переступил порог этого с самоубийственным настроением и гневом».

Правда, у поэта достаточно и поклонников, восторженных почитателей его таланта. Но пока дело не «прояснилось», издательства не торопятся с новыми публикациями, а это бьет и по карману, и по себялюбию. Проходит месяц, за ним другой, настроение меняется. Если в 1957 году Пастернак написал «Смягчается времен суровость», то на переломе 1958-го и 1959 года звучит безысходное:

Я пропал, как зверь в загоне, Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне на волю хода нет… ‹…› Что ж посмел я намаракать, Пастернак я и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой земли моей. Все тесней кольцо облавы, И другому я виной — Нет руки со мною правой — Друга сердца нет со мной. Я б хотел с петлей у горла, В час, когда так смерть близка, Чтобы слезы мне утерла Правая моя рука…

По одной версии, Пастернак «по неосторожности» подарил копию этого стихотворения с автографом английскому журналисту Энтони Брауну, по другой — не подарил, а попросил его передать своей почитательнице во Франции Жаклин де Пруайяр. В новом варианте он заменил две последние, обращенные к его давней подруге Ивинской, очень личные строфы о «руке, которая утерла бы поэту слезы», которыми завершалось стихотворение, четверостишьем, имевшим иное, политическое, звучание:

Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора — Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.

Браун письмо взял, но вместо того чтобы отдать стихотворение адресату, распорядился полученной копией по-своему.

Версий много, но результат один — стихотворение ушло из рук автора. 11 февраля 1959 года его под «политическим», и я бы сказал, провокационным заголовком «Нобелевская премия», опубликовала консервативная лондонская газета «Дейли мейл». Совсем было сошедший на нет скандал в начале 1959 года разгорелся с новой силой, на сей раз уже с участием отца. В одном из своих выступлений он даже назвал Пастернака «паршивой овцой», заведшейся в советском здоровом стаде. 27 февраля 1959 года на Президиуме ЦК Суслов докладывал «О Пастернаке Б. Л.» Председательствовал отец. Кроме Суслова выступили Микоян, Хрущев, Фурцева, Шелепин и специально приглашенный на заседание Генеральный прокурор СССР Руденко. Ему поручили сделать Пастернаку «предупреждение от прокурора…», постращать его, чтобы прекратил «враждебную работу».

Руденко не спешил, вызвал к себе Пастернака только 14 марта, тот повинился в неосторожности и «осудил эти свои действия».

В отчете о беседе Руденко отметил, что «на допросе Пастернак вел себя трусливо. Мне кажется, что он сделает необходимые выводы…»

Ничего удивительного и ничего предосудительного в таком поведении я не нахожу. Пастернак — поэт, а не борец с режимом, к тому же человек по натуре ранимый.

На этом дело Пастернака окончательно закрыли.

Летом 1960 года поэт Борис Леонидович Пастернак умер от рака легких. 1 июля его похоронили на кладбище подмосковного писательского поселка Переделкино.

Хоронила его вся фрондирующая литературная Москва. Его «Доктор Живаго» стал политическим символом эпохи, наряду с «секретным докладом» Хрущева и «Архипелагом ГУЛАГ» Александра Солженицына.

 

Саратовский комбайн

Когда в середине XIX века американцы изобрели комбайн, моторов к нему еще не придумали, и его тащили по полю восьмеркой лошадей. Затем лошадей сменил трактор-фордзон. Такие комбайны попали и в Россию. Комбайн и трактор скопировали и наладили собственное производство.

В XX веке там же, в Америке, начали выпускать самоходные комбайны, они и удобнее, и производительнее. Приступили к работе над самоходным комбайном и у нас, но когда доложили Сталину, он отнесся к американской новации неодобрительно. Ставить мотор и на трактор, и на комбайн он посчитал расточительностью. Весной трактор тащит за собой плуг, пашет, осенью на уборке тот же трактор буксирует комбайн. Один мотор работает круглый год, не простаивает. Может быть, в тридцатые годы такая экономия и имела смысл. Теперь же времена изменились, моторы производились в избытке, но старый запрет продолжал действовать. На полях трактор, волочивший за собой комбайн, разворачивался с трудом и выглядел анахронизмом. К тому же тракторы постоянно требовались для работ то на ферме, то на стройке, а выпрячь их в уборочную страду из комбайна и думать не смей.

В стране в то время насчитывалось около ста тысяч прицепных комбайнов. Если их все переоборудовать в самоходные, выгода получалась огромной. Идея носилась в воздухе. Ее подхватили саратовские комбайностроители, приладили на прицепной комбайн мотор и трансмиссию от трактора, соединили их шкивами с комбайновой косилкой-молотилкой, и самоделка заработала. Саратовский «самоходный комбайн», не один, а пара десятков, проработали всю уборку и показали себя много лучше прицепных. В день убирали зерно с большей площади и горючего расходовали меньше. Ведь теперь мотор тянул не трактор с комбайном, а один комбайн.

В сентябре или октябре на совещании у Хрущева, докладывая о ходе уборки, саратовцы рассказали о своем нововведении. Отцу саратовская самоделка понравилась. На вопрос, можно ли их опыт распространить на всю страну, секретарь обкома Алексей Иванович Шибаев ответил, что все у них сделано профессионально, выпущены чертежи, проведены испытания. У отца не было никаких оснований ему не верить, да и Шибаев не врал, на уровне самоделки они все сделали добротно.

16 октября 1958 года газеты опубликовали информацию об инициативе саратовцев. Секретарь ЦК Николай Григорьевич Игнатов, он в те дни замещал отца, который после короткого отпуска на юге, инспектировал поля в Краснодарском крае, провел специальное совещание, посвященное переделке всех ста тысяч наличных прицепных комбайнов С-6 в самоходные, и поручил, присутствовавшему там заведующему Сельскохозяйственным отделом Бюро ЦК по РСФСР Мыларщикову договориться с Госпланом об организации работ. Тот позвонил Владимиру Николаевичу Новикову, председателю Госплана Российской Федерации. Что произошло дальше, я произвожу по воспоминаниям Новикова.

По профессии вооруженец-пушкарь, Новиков невоенные отрасли промышленности не жаловал, а уж сельскохозяйственное машиностроение вообще за машиностроение не считал. А тут какие-то, пусть и поддержанные Хрущевым, периферийные рационализаторы. Переделка ста тысяч комбайнов — не шутка, требовалось подключать заводы, выпускать серийно пригодные чертежи, проводить новые испытания. А главное, с таким трудом сверстанные годовые планы летели в тартарары. Новиков встал на дыбы и «отбрил» Мыларщикова. Мыларщиков пригрозил Новикову, что нажалуется Хрущеву. Новиков поостыл, и они договорились: к весне 1959 года переделать пару тысяч комбайнов в самоходные, летом их испытать, посмотреть, что получится.

Задание на переделку комбайна Новиков спустил не Саратовскому, а Ростовскому заводу. Он знал, что делал. Ростовчане не имели ни малейшего желания реализовывать навязанную им сверху «чужую» разработку. В то время они спроектировали и запускали в производство свой собственный самоходный комбайн. Они работали без охоты, из-под палки. Узнав, что дела у ростовчан обстоят не ахти как, Мыларщиков потребовал подключить к эксперименту другие заводы, чтобы посмотреть, у кого лучше получится.

Работы завершились в два с небольшим месяца, и уже концу декабря 1958 года экспериментальные образцы комбайнов, переделанных из прицепных в самоходные, привезли в Москву на ВДНХ. Мыларщиков хотел показать их Никите Сергеевичу. Новиков, в свою очередь, приказал доставить туда же опытные образцы других самоходных комбайнов.

24 декабря Хрущев вместе с Игнатовым, Мыларщиковым, Новиковым, министрами и всеми остальными заинтересованными лицами осмотрел четырнадцать вариантов переделки прицепных комбайнов в самоходные, а также самоходные комбайны Ростовского и Таганрогского заводов. Отцу понравились самоходные комбайны, но и с прицепными тоже требовалось что-то делать. Договорились дождаться результатов испытаний. От комбайнов перешли к осмотру расположенной по соседству экспозиции колесных тракторов Минского, Липецкого, Харьковского и Владимирского заводов. Вокруг них тоже велись нешуточные баталии. Сейчас уже мало кто помнит сталинскую концепцию гусеничных тракторов: считалось, что только они подходят нашему бездорожью. Но гусеничный трактор недолговечен, прогон гусеницы между ремонтами составлял около сотни километров, и гусеничные машины требовали много больше дефицитного горючего, чем колесные.

После войны в Америке появились высокопроходимые, не вязнувшие даже в весенней пахоте, колеса. Отец узнал о новинке и попросил разработать наш колесный трактор. «Гусеничники» встали на дыбы. Отец обратился за поддержкой к Сталину. Тот согласился с его аргументами, и Минскому тракторному заводу разрешили спроектировать колесный трактор. Результат превзошел все ожидания, трактор не только проходил, но и пахал, разве что не по болоту, расход горючего сократился почти вдвое. Тогда отец и поверил в колесные трактора.

Борьба между «гусеничниками» и «колесниками» продолжалась еще несколько лет, на сторону «колесников» переходили все новые силы, и последние победили. Осмотр экспозиции колесных тракторов — один из эпизодов этой эпопеи.

Попутно отец осмотрел и другие новые сельскохозяйственные машины: ходовой агрегат со сменными навесными приспособлениями, свеклоуборочный комбайн.

Сравнительные испытания комбайнов начались весной 1959 года на опытной площадке Ростовского завода. Ростовчане доказывали и показывали, что разработка Саратовского завода по всем статьям уступает подготовленному к запуску в производство их собственному самоходному комбайну. Саратовцы спорили до хрипоты. Представители других заводов, получивших задание на переделку комбайнов, держали нейтралитет, это дело им навязали.

Победили ростовчане, все подписали акт о нецелесообразности переделок прицепных комбайнов. Саратовцы приписали особое мнение, но его проигнорировали.

Акт отправили по инстанции в Госплан России Новикову. Тот, отослав копию Мыларщикову, попросился на прием к Хрущеву. Прочитав акт испытаний, отец расстроился, однако, настаивать на своем не стал, аргументы «независимой» ростовской комиссии звучали убедительно. Саратовская инициатива так и осталась не реализованной. Вскоре ростовчане, а вслед за ними и другие заводы, начали выпускать самоходные комбайны, а старые прицепные один за другим сдавали в утиль.

День за днем

31 июля 1958 года отец улетел в Пекин. На встрече с Мао Цзэдуном рассчитывал сгладить шероховатости, возникшие, как он считал, из-за бюрократии с обеих сторон, а на самом деле отражавшие его коренное расхождение с Мао в отношении к Сталину, сталинизму, точнее — к тирании и тиранам.

В Пекине он провел полтора дня, без протокола беседовал с Мао у плавательного бассейна. Внутренне отец начинал ощущать, что с Мао все не очень ладно, но расстались они внешне союзниками. В результате встречи Китай получил лицензию на производство реактивного бомбардировщика Ту-16, пару ракетных зенитных комплексов С-75. Через год они собьют над Пекином, на 20 километровой высоте, американский разведчик РБ-57Д, а еще через полгода такая же ракета собьет над Уралом еще один высотный разведчик У-2, пилотируемый Гарри Пауэрсом. Передавалось китайцам и другое вооружение.

По пути домой, отец выговорил министру обороны маршалу Малиновскому за то, что военные политорганы слишком увлекаются «изучением» военных трудов Мао Цзэду-на, издали его книги массовым тиражом, обязывают офицеров их конспектировать, как будто это Мао выиграл Вторую мировую войну, а не мы.

5 августа, по возвращении в Москву, отец встречается с лидером американских демократов Эдлаем Стивенсоном. Тогда у нас считалось, что он, а не Кеннеди станет в 1960 году кандидатом на президентских выборах. Со Стивенсоном приехал Роберт Такер, тот самый, которому отец посодействовал в женитьбе на русской.

8 августа отец отбывает в Куйбышев, там 9 августа торжественно пускают Куйбышескую ГЭС. Отец выступает на митинге, осматривает станцию и проводит совещание энергетиков. И о нем я уже писал.

В Москву он возвращается на теплоходе, это первая поездка отца по Волге.

На следующий день после прибытия в Москву, 13 августа, он на машине уезжает в Смоленск, в тот же день вручает области орден Ленина, объезжает поля. Отец недоволен. 15 августа 1958 года, информируя своих коллег о поездке, он жалуется, что «болтают много, а дела не видно» и предлагает Секретариату ЦК и Бюро ЦК по РСФСР «подумать, провести серию совещаний к будущему сельскохозяйственному году». В Смоленск к его приезду «нагнали много милиционеров», отец тут же дает поручение: «Пересмотреть штаты милиции, сократить», а заодно перешерстить и охрану КГБ, навести порядок с почетными караулами, которыми местные начальники встречают теперь не только глав иностранных государств, что предусмотрено дипломатическим протоколом, но кого заблагорассудится.

Удручающее впечатление произвела на отца и смоленская гостиница. Немедленно следует поручение о «строительстве гостиниц в областных центрах».

Слова отца возымели действие, штат охраны сократили, почетный караул больше не выставляли, машина его двигалась по улицам в общем потоке, послушно останавливаясь на красный свет светофора.

А вот хороших гостиниц в областных центрах так и не построили. То есть построить построили, но ненамного лучше старых.

В 1958 году на экраны выходит знаменитый новый-старый фильм, вторая серия «Ивана Грозного» Сергея Эйзенштейна, запрещенная Сталиным после войны. Сталину тогда не понравилось, что Иван недостаточно грозный, «какой-то безвольный Гамлет», а его опричники выглядят «последними паршивцами, дегенератами, вроде американского Ку-клукс-клана».

— Не фильм, а какой-то кошмар! Омерзительнейшая штука! — заявил Сталин Эйзенштейну после просмотра в Кремле и приказал переделать фильм.

Но режиссер выполнить приказ не успел, не пережив потрясения, меньше чем через год в ночь с 10 на 11 февраля 1948 года скончался от инфаркта.

Еще до выхода на большой экран «Ивана Грозного» показали на даче. Отец посмотрел фильм, но после просмотра ничего не сказал. Вскоре вторую серию «Ивана Грозного» увидели все. Особого резонанса у обычных зрителей, в том числе у меня, она не вызвала.

В феврале 1958 года крестьяне начали выходить из «крепостной зависимости», им возвращали паспорта, отобранные Постановлением ЦИК от 27 декабря 1932 года. Тогда крестьяне бежали от коллективизации куда глаза глядят, село обезлюдело, и Сталин «решил вопрос» в своей манере, закрепостил их. По сталинскому приказу, крестьянину позволялось покидать свою деревню только с разрешения сельсовета, который выдавал ему соответствующую бумажку-справку. Собственно, он не придумал ничего нового, точно так же Иван Грозный боролся с «текучестью» землепашцев, упраздняя «Юрьев день», в который им испокон веку позволялось переходить от одних хозяев к другим, от одного землевладельца к другому.

Теперь крестьяне повторно после 1861 года получали волю, право на паспорт, право на гражданство. Правда, как и в 1861 году, не обошлось без оговорок. В Постановлении о «паспортизации крестьян» записали, что паспорта эти временные и дают их только «отходникам», выезжающим в другие области, к примеру, на уборку на целину, в город на работу, на учебу или еще по какой надобности. Только закрепившись там, появлялась возможность обменять «крестьянский» паспорт на более надежный городской. Процесс паспортизации завершится 28 августа 1974 года, когда выйдет закон, предоставляющий право на паспорт всем и навсегда — но август 1974 года начинался в феврале 1958-го.

29 сентября к отцу снова приезжает Элеонора Рузвельт. У них сложились теплые, если не сказать дружеские, отношения.

6 октября у отца гостит еще один американец, президент Национальной ассоциации кинопромышленников США Эрик Джонстон. Он заинтересован в «проталкивании» американских фильмов на советский экран. Отец не возражает, но на условиях взаимности: в ответ в США должно появиться советское кино. Джонстон мнется, такое решение вне его компетенции, тут завязаны и интересы кинопроката, и надо еще получить разрешение Госдепартамента.

Тем не менее, они расстаются довольные друг другом. В следующем году Джонстон навестит отца во время его визита в США, подарит ему пару миниатюрных беленьких собачек, неизвестной у нас тогда мексиканской породы чихуа-хуа, которые проживут у моей сестры Рады много лет. Я слышал от собаководов, что от них ведут свою родословную российские чихуа-хуа.

В октябре, возвращаясь на машине из отпуска, отец по пути осматривал поля, инспектировал уборку урожая, проводил в областных центрах совещания. 14 октября он — в Ставропольском крае, 15-го — в Краснодарском. От туда 16-го переезжает в Ростовскую область. 18-го — уже в Курске, по пути заскакивает в свою родную Калиновку. 19 октября отец в Москве. 31 октября он проводит совещание свекловодов. 12 ноября докладывает Пленуму ЦК о плане семилетки 1959–1965 годов и в тот же день принимает знаменитого английского физика Джона Кокрофта, лауреата Нобелевской премии, создателя первого английского ускорителя протонов, во время войны руководителя разработки английских радаров. С 1946 года Кокрофт директор Центра по атомной энергии в Харуэлле. Там они познакомились во время поездки отца в Великобританию в 1956 году.

14 ноября отец выступает на приеме в Кремле в честь выпуска военных академий.

15 ноября газеты сообщают об окончании работы Пленума ЦК. На своем последнем заседании члены ЦК, как обычно, решали организационные вопросы, освободили товарища Н. И. Беляева от обязанностей секретаря ЦК КПСС в связи с «необходимостью сосредоточиться на проблемах Казахстана». На самом деле Игнатов добился своего, выжил конкурента-сельскохозяйственника со Старой площади. Позиции его усилились, что не устраивало ни Козлова, ни Кириченко, ни Микояна.

4 декабря 1958 года на Балтийском заводе, где раньше строили крейсера, спущен на воду крупнейший в стране танкер «Пекин» водоизмещением 40 тысяч тонн.

7 декабря отец на открытии I съезда писателей Российской Федерации.

18 декабря принимает делегацию муниципалитета Парижа.

20 декабря присутствует на открытии памятника Феликсу Дзержинскому на Лубянской площади.

 

Кириченко, Микоян, Игнатов и перемены в КГБ

Конец года, казалось, не предвещал неожиданностей, и тут гром среди ясного неба: по радио объявили, что 8 декабря 1958 года генерал армии Серов освобожден от должности председателя в КГБ в связи с переходом на другую работу. Серова сняли! За что? Почему? Серов — был человеком близким отцу. Я тогда сидел на полигоне и не мог прибежать к отцу с вопросами. Через пару дней, тоже из сообщения по радио мы узнали, что председателем КГБ назначили Шелепина, недавнего комсомольца, с апреля этого года заведующего Отделом партийных органов в ЦК. Я удивился ещё больше: органы ловят шпионов, засылают к врагам разведчиков, там нужны люди особой квалификации, а Шелепин, в моем понимании, для подобных дел не подходил. Я его знал относительно хорошо. Они дружили с Аджубеем и моей сестрой Радой. Меня Шелепин не впечатлил, но и не оттолкнул, человек как человек. Только очень прилипчивый. «Железным», как его прозвали, он мне отнюдь не показался. Перед Аджубеем он лебезил, а вскоре после знакомства начал названивать и мне, поздравлял с днем рождения. Его звонки заставляли меня как-то поеживаться: с чего это он мне звонит? С другой стороны, они мне отчасти льстили, я, мальчишка-инженер, а он — член ЦК. Из людей такого ранга мне до того никто не звонил, тем более с поздравлениями. Однако дальше этих звонков наши отношения не пошли. Я дружил со своими сверстниками, коллегами по работе. Шелепин в нашу компанию явно не вписывался.

Естественно, что, возвратившись в Москву, я сразу бросился к отцу с вопросами. Несмотря на табу, наложенное на обсуждение скользких кадровых тем, тут я не выдержал, речь шла не просто о Председателе КГБ Серове, а о Иване Александровиче, Светланином отце, нашем хорошем знакомом. Отец от разговора не уклонился, не шуганул меня привычным в таких случаях: «не приставай», но и на вопросы отвечал без охоты, односложно. Он объяснил, что они в Президиуме ЦК решили усилить партийный контроль над КГБ, омолодить кадры, убрать скомпрометировавших себя «стариков сталинского призыва», замешанных в нарушениях закона. Он не употребил слово — в преступлениях.

Серова они без обиды, так сказал отец, и без понижения статуса перевели в Генеральный штаб, назначили начальником Главного разведывательного управления (ГРУ).

— Он ведь военный, артиллерист, — как бы оправдываясь, произнес отец, — в НКВД попал случайно, в Генштабе ему самое место.

Шелепин же очень подходящая фигура, человек молодой, комсомолец, успел уже поработать в ЦК. А что касается шпионов, то в КГБ хватает профессионалов, они ими как занимались, так и будут заниматься.

— Председатель за ними по дворам не бегает, — пошутил отец, — его дело проводить политику партии.

Объяснения я принял, но в глубине души сомнения остались. Я их списал на свое недопонимание и успокоился.

В начале 1959 года из Киева приехал Виктор Петрович Гонтарь, муж моей сестры Юли-старшей. (Так ее называли, чтобы отличать от Юлии-младшей, дочери погибшего на войне моего брата Леонида.) Директор тамошней оперы, неисправимый сплетник, знавший все обо всех и рассказывающий всем обо всех. При этом он, в силу своей незлобивости, благорасположенности тоже ко всем, сохранял со всеми наилучшие отношения.

Остановился он не у нас в резиденции на Ленинских горах, а у Ирины Сергеевны, сестры отца. К нам забегал на минутку, и только когда отца дома не было. Однако и за эту минутку он успевал порассказать столько…

Почему Виктор Петрович перестал останавливаться у нас, хотя раньше дневал и ночевал в резиденции, — это отдельная история. Весьма терпимый к человеческим слабостям, отец с трудом переносил своего зятя. Виктор Петрович изводил его нескончаемыми разглагольствованиями на все мыслимые темы, от мировой политики до погоды и сплетен. Кто, когда, с кем, у него в Киевской опере, в Большом театре, и вообще в Киеве с Москвой. Мы знали, что отец не переносит подобной болтовни, знал это и Виктор Петрович, но удержаться не мог. Так продолжалось многие годы, еще с довоенных времен. Отец мирился, пропускал слова зятя мимо ушей, изредка, из вежливости, кивал. Признаюсь, в отличие от отца мне рассказы Виктора Петровича казались очень интересными, и слушал я их, развесив уши.

И вдруг Гонтарь перестал появляться в доме. Вскоре все прояснилось. Во время очередной прогулки отец без улыбки предупредил меня, чтобы я в присутствии Гонтаря не болтал лишнего, особенно о своей работе, о ракетах. Есть подозрение, что он общается с иностранными разведчиками. У меня даже дух перехватило: Виктор Петрович — шпион. С того дня я стал его сторониться. Конечно, Гонтарь никогда не был шпионом, но он обожал иностранцев, с удовольствием принимал от них сувениры и болтал, болтал без удержу. Естественно, такой «источник информации» представлял интерес и для журналистов, и для дипломатов, и для разведчиков. Последние обычно хорошо известны контрразведке, но их до поры до времени не трогают. Почему?

«Мы их знаем, а, следовательно, контролируем, — объяснил мне как-то Серов, — следим, с кем они общаются, от кого получают информацию, и какую информацию. Арестуй мы их, пришлют новых, нам неизвестных, и начинай все сначала».

Так что уличить Виктора Петровича в нежелательных контактах для КГБ труда не представляло. Вопрос только — зачем? Скорее всего, Серов никаких своих целей не преследовал — по долгу службы показал отцу досье «приятелей» Виктора Петровича. С другой стороны, Серов Виктора Петровича недолюбливал. Тот без конца ему звонил, за кого-то хлопотал, что-то выпрашивал, даже требовал, вмешивался в дела, как считал Серов, далеко выходящие за рамки деятельности не только директора Киевской оперы, но и хрущевского зятя.

Одно из «столкновений» у них произошло из-за Майи Плисецкой. Ее, лучшую балерину Большого театра, упорно не выпускали за границу, кто-то из собратьев-артистов «настучал», да так «настучал», что дело дошло до Серова, и все попытки заступиться за нее не помогали. Даже министр культуры Михайлов оказался бессилен.

Естественно, Виктор Петрович знал все о перипетиях Майи Михайловны. Однажды она со слезами на глазах попросила его помочь, и он с готовностью откликнулся. Виктор Петрович не сомневался, уж ему-то «Иван» не откажет. Они уговорились встретиться в Министерстве культуры, оттуда, из пустующего кабинета, можно по кремлевскому телефону дозвониться до кого угодно.

Отец всегда сам снимал трубку «кремлевки» и бывал очень недоволен, если на его звонок отвечал секретарь. Все поневоле следовали его примеру.

Пустой кабинет с нужным телефоном Виктор Петрович и Майя Михайловна отыскали быстро. Приятель Виктора Петровича, заместитель министра Владимир Тимофеевич Степанов, где-то совещался. Секретарь отлично знала Гонтаря, тот не раз, дожидаясь ее «хозяина», коротал время в кабинете Степанова, названивая по его вертушке. Виктор Петрович набрал номер Серова и, не дождавшись ответа, передал трубку Плисецкой. Однако разговора не получилось, Серов не только отказал, но, разозлившись, приказал выяснить, по чьей «кремлевке» звонила ему балерина. Инструкция строго запрещает допускать к аппарату спецсвязи посторонних. Однако все прояснилось без всякого расследования. Расстроенная Плисецкая ушла, а Виктор Петрович снова набрал Серова, сказал ему, что это он, вместе с Майей Михайловной, звонил ему из кабинета Степанова и выговорил Ивану Александровичу за его неправильное, с точки зрения Гонтаря, поведение. Что ответил Серов, что между ними произошло, не знаю, но на следующий день у Степанова «кремлевку» отключили, неслыханный позор для заместителя министра.

Я пересказал историю со слов Виктора Петровича. Майя Михайловна в своей книге «Я, Майя Плисецкая» несколько иначе описывает это происшествие.

Неудача с Гонтарем Плисецкую не обескуражила, она продолжала борьбу и в конце концов достучалась до отца. Ее письмо обсуждали на Президиуме ЦК, КГБ стояло на своем, и вслед за ним кое-кто из членов высшего руководства страной засомневался, стоит ли рисковать? Отец считал иначе, разразился тирадой о необходимости доверять людям и демонстративно «поручился» за Плисецкую. Так она стала «выездной». 18 марта 1959 года великая балерина Майя Плисецкая впервые в составе труппы Большого театра выехала за границу на гастроли в Нью-Йорк.

Когда Шелепин занял кабинет Председателя КГБ, отец попросил его проверить, на самом ли деле Гонтарь связан с иностранной разведкой. «Проверка была произведена самая тщательная, — так в 1991 году Шелепин рассказывал корреспонденту газеты «Труд». — В результате было доказано, что зять его невиновен. Когда я рассказал Хрущеву об этом, он сердечно поблагодарил».

Итак, возвращаюсь к интриге вокруг замены председателя КГБ. В январский, 1959 года, приезд все разговоры Виктора Петровича крутились вокруг «Ивана», так он по-панибратски продолжал звать Серова, хотя, как вы понимаете, в последнее время они друг друга крепко не любили. Виктор Петрович под «страшным секретом» рассказал, что в свое время, когда «Иван» работал заместителем Жукова в Германии, он столько «нахапал», даже присвоил бельгийскую корону. Теперь Ивана выведут на чистую воду. Виктор Петрович торжествовал. На меня его рассказ особого впечатления не произвел. Об этой короне он давно прожужжал всем уши.

Что у Серова дома находится какая-то корона, знали многие, он никогда этого не скрывал. Даже показал ее Виктору Петровичу, не сейчас, а когда они еще не рассорились.

Корону Бельгийского короля немцы конфисковали в начале войны, и она осела в сокровищнице то ли Геринга, то ли еще у кого-то из немецких бонз. После победы, когда в советской зоне оккупации Германии Жуков с Серовым полновластно распоряжались всем и вся, она стала «трофеем» Ивана Александровича.

Тогда из Германии без утайки, открыто все тащили всё, что под руку попадет: генералы — вагонами, полковники — машинами, а кто чином пониже — чемоданами и рюкзаками. Все всё знали, и все молчали, такую практику негласно санкционировал сам Сталин.

Московские генеральские квартиры и дачи обставлялись немецкой резной мебелью, выложенные немецким паркетом полы устилались немецкими коврами, на стенах красовались немецкие картины. Как правило, генералы не представляли истинной цены своих благоприобретений, они просто приказывали адъютантам прихватить понравившуюся им «вот эту штучку». Потом генералы отбирали из всего этого лично для себя, а остальное доставалось адъютантам с интендантами.

Припугнуть вывезенным из Германии трофейным добром Сталин решил лишь однажды, в 1948 году, когда «задвигал» подальше ставшего неудобным Жукова. Маршалу «шили» уголовное дело. По приказу Сталина у Жукова обыскали квартиру и дачу, нашли чемодан часов, отрезы бархата, картины, ковры, гобелены. На допросах близких к Жукову генералов речь шла и о чьей-то короне. Считалось, она принадлежала немецким кайзерам. Жуков от всего открещивался, но его оправдания, что он ничего не знал о хранившихся у него дома ценностях, звучали анекдотично. Попугав маршала в свое удовольствие, Сталин решил уголовного дела не затевать, отослал его служить на Урал.

Теперь тот же сценарий разыграли в отношении Серова. Серов не устраивал в Президиуме ЦК многих, в первую очередь Кириченко, Микояна и Козлова. Они попросту боялись Серова. Он все знал о них, о каждом их шаге, а их самих и в грош не ставил. «Неуправляемость» председателя КГБ представлялась им нешуточно опасной, и они жаждали избавиться от Серова любой ценой. Державшийся особняком Игнатов, если верить Микояну, действовал иначе, он старался «приручить» Серова, склонить его на свою сторону.

В то время Кириченко, Игнатов, Козлов почти в открытую боролись за второе по значимости кресло в советской иерархии. Оно могло, в зависимости от обстоятельств, именоваться «Вторым Секретарем ЦК КПСС» или «Первым Заместителем Председателя Совета Министров СССР». Микоян не светился, держался за кулисами. Впоследствии он объяснял свое участие в кампании против Серова тем, что последний был замешан в сталинских преступлениях и вообще нечистоплотностью в делах. С другой стороны, Серов мог знать о самом Микояне, о его прошлом нечто такое, что побуждало Анастаса Ивановича попытаться убрать Ивана Александровича подальше, лишить его доверия отца и контактов с ним.

Полагаю, кто-то из этой четверки придумал и запустил комбинацию, но предварительный сговор между ними я исключаю. Остальные присоединились. Против Серова задействовали Шверника, председателя КПК, «совесть» партии, человека, по словам Микояна, «честного, но, правда, немного наивного. Он об интригах ничего не знал.(Анастас Иванович не уточняет, о чьих и каких интригах). Шверник предоставил ему (Хрущеву) документы, что Серов награбил в Германии имущества чуть ли не на два миллиона марок, точно не помню. Потом я узнал, что их раскопала Шатуновская», — пишет Микоян в воспоминаниях.

Ранее Анастас Иванович не раз упоминал о своих тесных отношениях с Шатуновской. И Ольга Григорьевна могла ему первому все рассказать о своих находках, пришла посоветоваться с ним до того, как идти к своему непосредственному начальнику — Швернику. С другой стороны, Микоян отлично знал, что на «трофейный» крючок можно «подсечь» любого генерала или маршала. И о короне он, несомненно, был наслышан. Так что, возможно, это он «посоветовал» Шатуновской заняться Серовым, указал, что и где «искать».

В воспоминаниях Микоян сетует, что убрать Серова «было очень трудно, Хрущев упрямился. — “Нельзя, говорит, устраивать шум, многие генералы в этом грешны”. — “Хорошо, не устраивай шум, — говорю я ему. — Но хотя бы надо снять его с этой работы!” Но Хрущев не уступал».

Не помогла и бельгийская корона. А уж на нее, казалось, отец не мог не клюнуть. Ведь этой весной он сидел рядом с Бельгийской королевой на заключительном концерте победителей конкурса Чайковского, слушал Вана Клиберна, потом принимал ее в Кремле. В свою очередь, королева регулярно приглашала к себе во дворец советских музыкантов, после выступлений долго с ними беседовала, а затем направляла благодарственные письма Ворошилову. Отец очень ценил эти контакты, связи с Западом тогда только налаживались.

Естественно, королеве очень хотелось заполучить назад свою корону, она ее разыскивала повсюду, не зная, что корона лежит у Серова на даче.

Но отец на корону не клюнул, просто приказал Серову ее вернуть законной владелице. В архивных документах и серьезных публикациях о Серове я вообще не нашел упоминаний о короне Бельгийского короля. Но это не означает, что она была или ее не было. Я описал историю, как ее очень хорошо запомнил сам.

«Кириченко помог убрать Серова, — рассказывает Микоян о развитии интриги. — Но и Игнатов, поддерживая Серова против меня, сыграл свою роль. Кириченко, хоть и не очень одаренный, но порядочный человек, однажды (на заседании Президиума ЦК. — С. Х.) при Игнатове выразил удивление, что тот часто общается с Серовым, хотя по работе у них точек соприкосновения практически нет. Председатель КГБ выходил прямо на Хрущева. Серов же часто в рабочее время приезжает к Игнатову в кабинет. “Конечно, это не криминал, — заметил Кириченко. — Просто непонятно, несколько раз искал Серова по телефону и находил его у тебя”. (У Игнатова. — С. Х.) Игнатов отбивался: “Ничего подобного не было, с Серовым он не общается”. В тот раз все прошло без последствий, хотя само такое яростное отрицание такого очевидного факта обычно выглядит хуже самого факта».

Лобовая атака не сработала, но Микояну удалось зародить у отца сомнения. Интриганство Игнатова знали все, и, действительно, «точек соприкосновения с Серовым у него не было».

Микоян умело направил мысли отца в нужном ему направлении. Сидя на вершине авторитарной пирамиды власти, невозможно не думать о вероятности заговора. Приходится все время держаться настороже. А когда к «подозрительным» контактам Серова с Игнатовым добавилась еще и бельгийская корона, то дело о необходимости оздоровления, очищения «органов» не могло не выгореть. И оно и «выгорело». Правда, не сразу.

Первый раз вопрос о Серове на Президиуме ЦК, в присутствии самого Серова, поставили 20 ноября 1958 года. Из записок Малина мало что понятно, но говорили о перемещении Серова в ГРУ и перебирали кандидатуры на место Председателя КГБ. Отец назвал генералов Лунева и Ивашутина, но не настаивал. И тут вдруг Серов назвал Шелепина, сказал, что в нынешней ситуации больше подошел бы политработник.

Расстались, так ничего и не решив. На следующем заседании, 24 ноября, отец снова заговорил о Серове, он засомневался, правильно ли они поступают, ведь он «ведет себя преданно». Его поддержал Аристов, который перечислил положительные стороны Серова. Игнатов тоже подчеркнул преданность Серова. Фурцева, она в то время тесно контактировала с Игнатовым, напомнила о твердой позиции Серова в деле реабилитации жертв открытых сталинских политических процессов. В комиссии, созданной 13 апреля 1956 года под председательством Молотова, он, несмотря на давление со стороны Молотова, твердо проводил линию Хрущева.

— Прямой человек, дело знает, выдержанный, хорошо показал себя в июньские дни (во время столкновения с молотовцами. — С. Х.), — твердо встал на защиту Серова Полянский.

— Серова только враги ругают, — откликнулся Поспелов.

В результате, приняли резолюцию: «Оставить». Микоян с Кириченко на этом заседании присутствовали, но, судя по записям, сидели тихо, не высказывались. Однако и не смирились.

«Кириченко не успокоился, — пишет Микоян, оставляя себя за скобками, — и через некоторое время вернулся к этому вопросу: “Как же ты говоришь, что не общаешься с Серовым?” — спрашивает он Игнатова (в присутствии Хрущева). — Я его сегодня искал, ответили, что он в ЦК. Стали искать в Отделе административных органов — не нашли. В конечном счете, оказалось, он опять сидит у тебя в кабинете”. — “Не было его у меня”, — отпирался Игнатов. Тогда Кириченко назвал фамилию человека, который по его поручению искал Серова и обнаружил его выходившим из кабинета Игнатова. Хрущев искоса посмотрел на Игнатова, промолчал. Но все стало ясно».

После этого происшествия мнения переменились, все настроились против Серова, вновь заговорили о его замене. На заседании Президиума ЦК 3 декабря 1958 года Кириченко, расписывая, как он искал Серова, в подтверждение своих слов сослался, что «при этом деле был Малиновский».

Припертый к стене Игнатов заюлил, начал оправдываться, что он «ничего не скрывал», но слова его звучали крайне неубедительно, Игнатов это и сам понял и в отчаянии сдал Серова.

— Удивляет товарищ Игнатов, — тут же воспользовался его замешательством Козлов. — Если ошибся — скажи, но такое поведение… Нечестное поведение. Сделать вывод надо…

— О Серове: надо заменить, — твердо, почти безапелляционно припечатал Козлов.

Отец молчал, и его молчание означало, что аргументы возымели действие.

— Надо решать теперь вопрос о Серове, — твердо поддержал Козлова обычно нерешительный Микоян.

— Товарищ Серов вел себя в отношении товарища Хрущева во всех трех случаях хорошо, — пытался было встать на его защиту Аристов, но его никто не поддержал.

— Все понял. Вопрос исчерпан, — подавленно откликнулся Игнатов.

В тот день решения не приняли, но и отец больше Серова не отстаивал. 10 декабря 1958 года его отправили служить начальником ГРУ. Но и там недоброжелатели о нем не забывали. После ареста в 1962 году американского шпиона, полковника военной разведки Олега Пеньковского, Козлов буквально вынудил отца разжаловать Серова из генерала армии в генерал-майоры и отправить дослуживать до пенсии в далекий Туркестан. (Подробно об этом можно прочитать в моей книге «Рождение сверхдержавы».)

Замена Серова на Шелепина подтвердила: отца мастером интриги никак не назовешь. Он принципиально отвергал всякого рода «личные канцелярии», параллельные центры власти и другие столь любимые Сталиным «макиавелливские» выкрутасы. И сейчас он посчитал, что Шелепин, комсомольцы, с незапятнанной репутацией, не развращенные вседозволенностью и всемогуществом «сталинских органов», придя в КГБ, изменят сущность организации, будут руководствоваться не личными, а общими интересами, интересами страны. Отставляя Серова, отец считал, что приобретает новое качество и «выигрывает партию».

Он ошибся. Пожертвовав Серовым, он не приобрел, а потерял качество, взамен профессионала-служаки получил Шелепина и его команду — закоренелых бюрократов-сталинистов, «младотурок», как назвал их цековский «либерал» Федор Бурлацкий. «Шелепин с Семичастным наводнили КГБ лихими и беспардонными комсомольцами из ЦК ВЛКСМ», — вторит ему цековский долгожитель А. М. Александров-Агентов.

И тем не менее, за десятилетие, с 1954 по 1964 год, КГБ сильно изменился, его численность сократилась на 110 тысяч человек, оставшихся сотрудников тщательно пересортировали, кого-то отправили в отставку, а еще 46 тысяч человек просто уволили. На их места пришли выпускники высших учебных заведений, бывшие комсомольские работники, инженеры с производства. К 1963 году на 90 процентов штата составляли новые, никак не связанные с кровавым прошлым, люди.

Особенно «досталось» подразделениям, приглядывавшим за собственными гражданами. «После создания КГБ при СМ СССР в марте 1954 года… в контрразведке работало 25 375 сотрудников, а стало всего 14 263, — 25 июня 1967 года жаловался в своей записке Андропов Брежневу. — На 3 300 имеющихся в стране районов, отделы КГБ остались только в 734», в местах, представлявших интерес для иностранных разведок. Юрий Владимирович только что перешел в кресло председателя КГБ и теперь приступал к восстановлению утраченных при Хрущеве структур. Брежнев инициативу Андропова поддержал, в том же году образовали дополнительно две тысячи райотделов КГБ с соответствующей численностью.

Другое дело, насколько изменения связаны с приходом в органы Шелепина? Все началось еще при Серове — и сокращения, и замены. Из 46 тысяч упомянутых выше новых назначений 23 тысячи произошли до Шелепина. И сокращения начались задолго до его появления на Лубянке. КГБ реформировал не Шелепин с Серовым, а Хрущев. Это он в феврале 1960 года он приказал упразднить 4-е Управление КГБ, официально занимавшееся «антисоветчиками», а на деле шпионившее за писателями, художниками и другими «сомнительными» элементами. В 1967 году Брежнев это Управление воссоздаст, но уже под номером пять.

Как всегда, все зависело от первого лица. Пока отец находился у власти, и при Серове все развивалось бы в том же направлении, но более профессионально, чем при Шелепине.

Теперь же на место генерала Серова, то ли на самом деле заигрывавшего с Игнатовым, то ли павшего жертвой разыгранной Микояном интриги, пришел политик, который, как и Сталин, видел в «органах» инструмент достижения собственной власти.

 

Уголовный кодекс

Так уж совпало, практически одновременно с переменами в КГБ, 22 декабря 1958 года, Сессия Верховного Совета СССР утвердила новые «Основы уголовного законодательства Союза СССР». Взамен действовавших с 31 октября 1924 года и основательно «отредактированных» Сталиным в 1930-е годы за два последних года подготовили новые «Основы». Советское законодательство становилось более цивилизованным, «чрезмерную суровость наказаний», продиктованную сталинским тезисом «ужесточения классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму» заменяли общепринятыми в мире нормами, дали больше свободы союзным республикам в деле поддержания законности на их территории.

Приведу только некоторые, по тому времени «революционные» изменения законодательства. Запрещалось использовать столь удобное для обвинения понятие «врага народа, врага трудящихся». Для осуждения теперь требовались более веские, а главное — конкретно доказуемые обвинения. Уходило в прошлое наказание за «намерение». Еще недавно «тройки» автоматом штамповали «25 лет лагерей» за «попытку к намерению совершения террористического акта». Даже не за намерение, а за попытку к нему! Повысили возраст наступления уголовной ответственности с 14 до 16 лет, отменили «поражение в политических правах», запретили высылку из страны как меру наказания, провозгласили гласность судебного разбирательства и независимость судей. Предлагалось допустить адвокатов к делу еще на стадии предварительного расследования, содержание подследственных в тюрьме ограничить конкретными сроками и даже освобождать из-под стражи на время следствия до суда арестованных, не представлявших опасности для общества.

Что тут началось! Генеральный прокурор, председатель КГБ, министр внутренних дел встали на дыбы. Не забывайте, что «адвокат» большинству людей представлялся личностью подозрительной, а его занятие весьма непристойным. Он защищал «заведомых» преступников, арестованных и изобличенных следователем. Порядочный человек помогать преступникам не станет. Теперь же этим «не заслуживающим доверия личностям» позволят копаться в сведениях, с таким трудом добытых нашими героями-чекистами. О какой тайне следствия можно после этого говорить?!

Освобождение из-под стражи арестованных до суда, по мнению правоохранительных структур, вообще ни в какие ворота не лезло, они считали, что тем самым в законодательство протаскивалось недоверие к «органам». Как будто «там» не знают, кого арестовывают. Как и в случае с адвокатурой, большинство населения разделяло их точку зрения. Ни разоблачения чудовищных политических преступлений, ни появившиеся на экранах кинофильмы, намекавшие на возможность следственных ошибок, не смогли поколебать вколоченной с детства веры в непогрешимость «органов». Веру вообще поколебать крайне трудно, доводам разума она не подвластна.

Не все удалось провести в жизнь, многое из Кодекса осталось на бумаге, но первый шаг сделали. Первый шаг из сталинского «средневековья» в цивилизованный мир.

 

Пленум ЦК или производственное совещание?

15 декабря 1958 года собрался ставший традиционным, подводящий итоги года Пленум ЦК. Даже не Пленум, а собрание специалистов, потому что приглашенных на его заседания в Кремль оказалось много больше, чем самих членов ЦК. Количество участников лимитировалось только размерами зала. Нововведение нравилось далеко не всем, а в центральном аппарате не нравилось никому. Чиновники ворчали: Хрущев превращает заседание высшего органа власти в стране в «профсоюзное» собрание, на Пленуме выступают не его, облеченные доверием партии, члены, а «кто ни попадя, люди с улицы»: академики, директора заводов и совхозов, а то и простые колхозники. В принципе, они ничего не имели против передовиков производства, селекционеров и ученых, но каждый должен знать свое место. Одно дело межрайонное производственное совещание, а другое — Пленум ЦК! Отец же считал, что присутствие специалистов на Пленуме позволяет лучше разобраться в сути дела. Он знал в лицо почти всех приглашенных, быстро «переводил» выступления по бумажке в живой разговор, обращался к ним по имени-отчеству, вспоминал о прошлых успехах или провалах, выспрашивал, что произошло с их последней встречи. Отец доходил даже до совершенно «недопустимого»: голосовали по резолюции все присутствовавшие. На ропот он внимания не обращал, а возможно, и не знал о недовольстве в недрах ЦК. После отстранения отца от власти манеру собирать «расширенные» Пленумы ЦК ему поставят в укор, объявят волюнтаризмом. Пока же он руководил страной на свой лад.

Весь этот год отец колесил по стране. В январе — провел совещание в Белоруссии, в апреле — в Курске и в Киеве, в августе — в Смоленске, в октябре — в Ставрополье, Краснодаре и Ростове. Отец набирал в поездках информацию, рассылал по их итогам подробные «записки». Москвичи-аппаратчики смотрели на его «самодеятельность» несколько свысока, считали, что получаемые ими по бюрократическим каналам отчеты с мест дают куда лучшее представление о состоянии дел, чем «общение с народом».

Однако кое-кого в высшем руководстве частые отлучки отца очень даже устраивали. Так, Козлов, недавно ставший первым заместителем председателя союзного правительства, пошутил в узком совминовском кругу: «Пусть ездит, мы же, пока его нет, страной поуправляем». Козлову вторил Игнатов, он тоже рассчитывал «порулить» страной в отсутствие отца. Даже несмотря на то, что в формальной партийной иерархии он стоял на ступеньку ниже Кириченко. Как он считал — пока.

Собственно, здесь столкнулись два подхода, две управленческие философии: центростремительная, втискивающая жизнь в бюрократические параграфы уложений и центробежно-прагматичная, приспосабливающая уложения к меняющимся реалиям жизни. Эти два подхода постоянно конфликтуют между собой, но ни один из них самостоятельно не может привести к успеху. В период реформ, когда обстановка меняется еженедельно, если не ежечасно, более эффективен второй подход. Если обществу удается достичь баланса интересов, то частая смена правил игры становится контрпродуктивной, тут требуется не переписывать законы, а строго их придерживаться. Наступает затишье, период «стабильности». И так до следующей реформы.

В эпоху перемен отец олицетворял собой реформаторство, а его аппарат тяготел к стабильности. Они постоянно вступали в противоречия, нередко доходило до схватки, но они дополняли друг друга, вместе продвигали общество по пути реформ.

Два эти принципа друг без друга продуктивно существовать не могут. Так устроен окружающий нас мир, таков фундаментальный закон живой природы. Виды, прыгнувшие в своей мутации слишком далеко вперед или в сторону, погибают, как погибают и те, что в процессе эволюции застыли в своем развитии.

Природа выработала такую стратегию миллионами лет эволюции. То же самое мы наблюдаем и в обществе. Безоглядное «реформаторство» ведет страну к катастрофе, как это случилось в конце 80-х годов XX столетия при Горбачеве. Абсолютизация власти бюрократических схем — вспомним правление Александра III, Николая II, Брежневскую «стабильность», — ведет к застою, к гибели общества от удушья, подготавливает неизбежный взрыв, революцию или контрреволюцию.

В конце 1958 года оба начала пока еще действовали совместно, не очень согласованно, но достаточно результативно.

 

Первое пятилетие Хрущева

Этой осенью отец подводил итог личной пятилетки реформ 1953–1958 годов. Результаты обнадеживали, страна постепенно разворачивалась к лучшей, пусть пока не изобильной, но уже не голодной жизни. Промышленность прирастала ежегодно на 8 — 10 процентов. Как бы мы критически не относились к советской статистике (я бы сказал, к любой статистике), но и самые заядлые пессимисты подтверждали весьма заметный рост экономики. Даже в донесениях ЦРУ президенту США Эйзенхауэру аналитики прогнозировали, что если в будущем СССР продолжит политику реформ, то к концу XX века советская экономика втрое превзойдет американскую, и уже им придется догонять Советский Союз. Сейчас об этом документе предпочитают не вспоминать ни в США, ни в постсоветской России.

Можно бесконечно рассуждать о соответствии цифр в статистических отчетах действительности.

Например, по мнению Белкина, совпадающему с постсоветскими выводами НИИ Госкомитета Российской Федерации, рост промышленной продукции СССР за 1960–1980 годы тогда завысили в два раза. (См. «Вестник статистики», 1992, № 4.) А вот другое мнение: начальник российских статистиков Б. Кириченко в ельцинские времена писал о шестикратном завышении темпов роста. У еще более лихих критиков советской системы оно выходило даже тринадцатикратным. («Вестник статистики», 1992, № 4 и «Экономика и математические методы», 1990, № 5.) Последние цифры, без сомнения, политически мотивированы, тогда стало модно ругать все советское. Но это все схоластические рассуждения, а в природе, в том числе и человеческой, имеется единственный неоспоримый критерий качества жизни — это сама жизнь. Об улучшении жизни свидетельствует прирост населения и увеличение продолжительности жизни. При среднем приросте населения СССР за 1950–1965 годы в 3,3 миллиона человек, в 1958 году зафиксирован скачок до 3,9 миллиона.

Продолжительность жизни увеличилась до 69 лет, по сравнению с 47 годами в 1938 году и 67 годами в 1956 году.

Правда, шестая пятилетка так и не сложилась, на нее пришлось махнуть рукой, заменить семилеткой. Но отец не особенно огорчался, за прошедшие годы многое переоценено, возникли новые приоритеты, в первую очередь — химия. Так что нет худа без добра.

Переход к совнархозам заметно оживил экономику, но и породил новые проблемы. Не успели демонтировать ведомственные барьеры, как на их руинах начали возводиться барьеры региональные. Совнархоз норовил отгородиться стеной от соседей, брать, что только можно, а свое, если удастся, попридержать. Отец называл такое поведение антипартийным. Он уповал на Госплан, его дело следить за соблюдением общего — государственных интересов.

1958 год на селе закончился неплохо. За 1953–1958 годы посевные площади, включая целину, возросли на 17 процентов, валовый урожай зерна увеличился на 69 процентов. В 1958 году собрали более восьми с половиной миллиардов пудов зерна (134,7 миллиона тонн). Именно эту цифру назвал осенью 1952 года на XIX съезде Маленков, утверждая, что таким образом зерновая проблема решена. Но тогда речь шла о «биологическом», гипотетическом урожае (я уже писал об этой методике подсчета колосков на одной делянке в метр на метр и затем пересчете результата на миллионы гектаров.) Сейчас же засчитывалось зерно, заложенное в элеваторы. Отец очень гордился тем, что ему удалось перевести урожай из «биологического» в «амбарное исчисление». В результате заготовки в среднем выросли на 84 процента. В 1958 году они достигли 3 миллиардов 495 миллионов пудов (56,6 миллионов тонн) и наконец-то превысили годовой расход зерна в 50 миллионов тонн на все нужды: выпечку хлеба, корм скоту, подкормку союзников, производство спирта.

В 1958 году в госрезерв заложили 11,2 миллиона тонн зерна, почти в 2,5 раза больше, чем в прошлом году.

58 процентов прироста заготовок зерна обеспечила целина. За истекшие четыре года она полностью себя окупила и начала давать прибыль. Итог получился с плюсом в 18 миллиардов рублей.

Целинным хлебом отец гордился особо, той особой гордостью расчетливого дельца, рискнувшего своими капиталами и выигравшего. Свои расчеты отец сначала привел в докладе Пленуму, а затем рассказывал о целинном триумфе всем желавшим слушать: гостям за воскресным обеденным столом, нам, детям, во время очередной прогулки на даче. Отцу так хотелось, чтобы все разделили его радость. И мы искренне радовались.

В последующие годы я слышал и обратное: эмоциональные, без конкретных цифр, рассуждения об убыточности, провале целины. Не берусь судить, но думаю, окажись целина убыточной, она давно бы не кормила нынешнюю, рыночную, капиталистическую Россию, а капиталистический Казахстан не торговал бы пшеницей по всему миру.

В докладе на Пленуме отец отметил и рост урожайности, правда, небольшой, 11,1 центнера зерна с гектара (7,8 центнера — в 1953 году). Однако без удобрений урожайность целиком определялась погодой, скакала год от года на полтора-два центнера.

В 1958 году отец заговорил о смене ориентиров, заявил на Пленуме, что «борьба» за целину теперь уже наше прошлое, экстенсивное сельское хозяйство тоже уходит в историю, надо поднимать культуру производства, интенсифицировать его, «в течение ближайших двух-трех лет… ввести правильные севообороты с необходимым количеством черных паров, имеющих важное значение в засушливой зоне… Пора подумать про удобрения под зерновые… заиметь больше скота. Будет больше скота, будет больше навоза, будет выше урожайность».

Сегодня такой способ ведения сельского хозяйства мы называем экологически чистым. С каждым годом он обретает все больше сторонников. В 1958 году подобных слов не слыхивали, химические, нормальные по нашим понятиям, удобрения считались дефицитом, вот корова и выручала. Отец шутил, что корова не только молочница, но и навозница, навоз позволит продержаться ближайшие годы, пока страна не разбогатеет и не понастроит заводов химических удобрений, азотных, фосфорных и всяких других. Отец в них разбирался не хуже профессионала-агронома, объяснял мне, чем нитрофоска предпочтительнее нитрата аммония (я до сих пор не понял, а может, и названия перепутал). Однако пока приходилось обходиться и без нитрофоски, и без нитрата аммония. Пока…

Далее отец перешел к животноводству. Шестилетний план увеличения надоя молока выполнили за три года, в 1958 году молока в среднем по стране надоили на 58 процентов больше, чем в 1953 году, а по колхозам и совхозам в 2,3 раза больше. Заготовки молока увеличились более чем два раза, мяса — на 62 процента, яиц — на 76 процентов, шерсти — на 60 процентов. Колхозы с совхозами и тут впереди. Они сдали государству 84 процента мяса, 89 процентов молока, 57 процентов яиц и 90 процентов шерсти. Оно и понятно, от участия в госпоставках частников постепенно освобождали, свою продукцию они реализовывали на рынках сами, по свободным ценам. В отчетность госпоставок «рыночные» продукты не включались, они, как бы выпадали из общей статистики, тогда как, по мнению некоторых аграриев на их долю приходилась львиная доля реального производства овощей, мяса, молока, яиц. Трудно сказать, чьи цифры ближе к истине.

Затем отец привычно сравнил наши достижения с тем, что происходило в США. Американские показатели оставались для него эталоном, по которому он настраивал советское сельское хозяйство. За пять лет мы увеличивали производство мяса на 6,2 процента в год, а они всего на 1,3 процента, по яйцу мы росли на 7,9 процента в год, а они практически стояли на месте.

Возможно, им больше и не требовалось, они уже свои потребности удовлетворили, но на такие мелочи тогда никто внимания не обращал, все пребывали в победной эйфории. Казалось, стоит чуть поднажать и США останутся позади. Так-то оно так, но и не совсем так, отец отдавал себе отчет, что работаем мы неэффективно, наши затраты на производство одной тонны зерна в 7,3 раза выше, чем в США, а по расходу кормов на привес одного килограмма мяса коров и свиней мы их «обгоняем», соответственно, в 14,2 и в 16,3 раза. «Без интенсификации труда нечего и мечтать сравняться с Америкой», — заключает он.

Отец полагал, что американские технологии, такие, как уже упоминавшаяся, доильная «елочка», позволят совершить прорыв. Он уповал на закупку машин, рецептур кормов, технологий их производства. До сего времени мы копировали, попадавшие в наши руки образцы, но «американских» или «немецких» результатов добиться не удавалось. Только в начале 1960-х годов, когда от «копирования» рецептуры перешли к закупке лицензий, удалось сократить отставание от Запада в эффективности животноводства с пятнадцати до двух-трех раз. Но догнать их, я уже не говорю обогнать, так и не получилось.

В докладе отец, уже в который раз, возвращается к судьбе личных хозяйств и личного скота. В страду, посевную и уборочную, колхозники и совхозники разрываются между своим личным подворьем и общественным, колхозным полем. К тому же продолжают откармливать свой скот магазинным хлебом.

«Вместо того чтобы кормить людей, мы кормим свиней! — восклицает отец. — Можно, конечно, поднять цены на хлеб, так чтобы сделать его скармливание животным невыгодным, но поднимать цены политически неверно, это затронет интересы трудящихся. Однако нельзя и оставаться равнодушным». Отец задавал себе этот вопрос и в 1954 году, и в 1955-м, и в 1956-м, но так и не смог отыскать ответа.

Крестьяне не чувствовали, что колхозное поле их прокормит, а молоко с мясом выгоднее покупать в магазине. А именно на это рассчитывал отец, когда призывал сосредоточиться на профильном для данного хозяйства производстве, сделать его максимально выгодным, в том числе и крестьянам, труд которых оплачивался бы так, чтобы им не приходилось бы заботиться о пропитании с собственного подворья. Крестьяне не то чтобы с ним не соглашались, но не видели подтверждения его слов в реалиях собственной жизни. Раз так, то все слова, даже самые благие, уходили на ветер. Требовалось или претворение слов в реальность, или «принимать меры». Иначе «хлебная проблема» не разрешится никогда. Принимать меры отец не «созрел». Он надеялся, что все постепенно образуется. Определенные основания к тому у него имелись. Жизнь крестьян за последние пять лет заметно улучшилась, в колхозах стали платить за трудодни.

Денежные доходы крестьян, в сравнении с 1953 годом, возросли в 2,8 раза, они потребляли теперь за год в два раза больше мяса, в 4,4 раза больше сахара, в 3 раза больше рыбы, в 2,5 раза покупали больше одежды и обуви, в 10 раз больше книг и мотоциклов.

Все это правда, но правда недостаточная, чтобы крестьянин поверил, ведь рост в процентах отсчитывался практически с нуля. В 1953 году за трудодень платили доли старой копейки, а чаще ограничивались проставлением «палочек» в ведомости выхода на работу. Люди жили впроголодь, книги покупали разве что учитель, да фельдшер, а мотоцикл считался недостижимой роскошью. Отец говорил об этом в сентябре 1953 года и сейчас не забыл. Не забыл, но рост в «разы» для него как бальзам на душу, и так хотелось верить, что «еще немного, еще чуть-чуть…» Пока же действительно получалось «чуть-чуть». Внушительный прирост производства зерна, молока, мяса, масла тут же и потреблялся растущим населением. Росла покупательная способность населения, и чем больше производилось, тем сильнее ощущался «голод на всё» и на селе, и в городах.

В 1958 году достигла своего пика кампания преобразования колхозов в совхозы. Началась она давно и имела под собой как идеологическую, так и чисто практическую подоплеку. В полном соответствии с марксистской теорией кооперативная собственность повышалась в разряде до общегосударственной. Сейчас эта казуистика звучит странновато, а тогда даже я, ракетчик, такому «прогрессивному процессу» искренне радовался.

Колхозники «осовхозниванию» не противились, но не из идеологических, а из абсолютно прагматических соображений. «Совхозникам» платили зарплату независимо от успехов или провалов самого совхоза, а доходы колхозников напрямую зависели от эффективности их собственного труда, от трезвости и других личных качеств председателя и от погоды. По трудодням распределяли только то, что оставалось после обязательных поставок государству, возвращения банковских ссуд и долгов. Доходы колхозников еле дотягивали до половины того, что получали «совхозники».

Когда «идеологически правильное преобразование видов собственности» стало массовым, финансисты забили тревогу: денег на всех не хватит. Процесс «осовхозивания» начали подтормаживать и вскоре совсем остановили. Теоретики разъяснили, что, хотя «совхозы и высшая форма социалистического сельского хозяйства, но имеются положительные стороны и в колхозной организации хозяйства». В результате те, кто не успел «преобразоваться», так и остались в колхозах.

В 1953–1954 годах приоритет отдавался производству зерна. Теперь, когда в городах очереди за хлебом рассосались, в магазинах появилось молоко и другие продукты, на первый план вышла овощная проблема. Привозить издалека помидоры, огурцы и другие деликатесные дары природы тогда не умели. Автомобильные и железнодорожные вагоны-рефрижераторы только проектировались, а в раскаленных летним солнцем кузовах грузовиков овощи быстро превращались в несъедобное месиво. Выход отцу виделся один: создание вокруг городов собственного овощеводства. Этим он занимался после войны в Киеве, а затем в начале пятидесятых в Москве. В 1958 году выращиванию овощей придали общегосударственное значение, однако в обществе продолжала доминировать установка голодных сталинских десятилетий, овощи, кроме картошки, считались деликатесом, обузой для основного производства. Колхозам и совхозам, в том числе пригородным, по-прежнему спускалась разнарядка на сдачу зерна: ржи, ячменя, овса. Теперь ставилась задача создания условий для нормального потребления, производства необходимых не только для выживания продуктов, а всего того, что требуется для достойного существования человека.

С этой целью отец предложил освободить от поставок зерна малорентабельные и совсем нерентабельные в этом смысле хозяйства Нечерноземья. Им предоставили свободу выбора. Теперь они сами решали, что возделывать. По логике нормального хозяйствования, как считал отец, колхозники используют земли под что-либо более доходное. А что может быть доходнее овощей, если город под боком? Не занялись. Забросили земли, забыли о них, и они заросли бурьяном. Еще вчера аккуратно расчерченные на квадраты поля, в полном согласии с законом природы о нарастании энтропии, превращались в кочковатые заросли кустарника и неудобья.

Пришлось вмешиваться, выпустили правительственное постановление, предписывавшее создавать вблизи больших городов специализированные совхозы по выращиванию овощей и картофеля. В постановлении разъяснялось, что дело это очень выгодное, потребитель под боком, деньги в совхозные и колхозные бюджеты рекой потекут, и на Западе все так делают. Дело чуть оживилось, на городских лотках появились овощи, но по-настоящему проблема не разрешилась. Победить энтропию не удалось, она только чуть-чуть отступила в ожидании, когда эффект от вмешательства извне сойдет на нет.

А вот еще один пример торжества энтропии. На Пленуме, в заключительном слове, отец сетовал, что в регионах к кукурузе относятся как к капризу, навязанной сверху обязаловке. Ее не возделывают, а только формально отчитываются.

«В текущем году в нашей стране посеяно 19,7 миллионов гектаров кукурузы… На так называемый зеленый корм использовали 5,7 миллиона гектаров посевов кукурузы, или 29 процентов. Что такое этот «зеленый корм?» Это погибшая кукуруза. Ее посеяли, не обработали, кукуруза заросла лебедой и чертополохом. Неудобно сказать, что посевы погубили, вот и отчитываются, что она пошла на скармливание из-под копыт, то есть скот съел ее на корню до образования початков, по существу на сено пустили еще 5,9 миллиона гектаров, или 30 процентов посевов кукурузы. Если убирать кукурузу до образования початков, то вы получите много воды и мало питательных веществ. Это бесхозяйственное отношение, если не сказать больше», — возмущался отец. Слушатели охотно соглашались, что так поступать нехорошо, но поступали по-своему.

Отец надеялся, что общество, освободившееся от сталинской деспотии, изменится. И оно действительно изменилось, только не так, как он ожидал. Местные начальники, те, кого отец видел своими союзниками, осознали, что они в безопасности, никто их больше не расстреляет и не посадит, и приспособились. На призывы они обращали все меньше внимания, хотя на пленумах и совещаниях исправно аплодировали, регулярно отчитывались в выполнении заданий и планов. Отец взывал к здравому смыслу, к сознательности. Не срабатывало. Справляться с ними становилось все труднее. Отвергнув «страх», державший до того времени их в узде, отец должен был отыскать иной способ обуздания энтропии. Совнархозная реформа дала некоторые положительные сдвиги, но для продвижения вперед, развития успеха требовалось нечто большее. Что — отец пока не знал и сам.

В 1958 году на декабрьском Пленуме отец продолжает поиск, он вновь, но уже более настойчиво говорит о конкуренции, пригрозил, что те, кто не научатся работать с прибылью, в недалеком будущем просто не выживут. Как он на практике собирался внедрять в централизованную экономику подобные взаимоотношения и что делать с теми, кто не научится, отец пока ответить не мог. Однако важно уже то, что такие мысли появились, и отец их обнародовал. Выступлением на декабрьском (1958 года) Пленуме ЦК КПСС, отец как бы подвел итог преобразованиям в экономике, сельском хозяйстве, промышленности, первому и, как ему тогда представлялось, основному этапу реформ. Конечно, еще многое требовалось доделать и переделать, особенно в сфере законодательства. Реформы вообще никогда не заканчиваются, общество изменяется, непрерывно приспосабливаясь к новым условиям существования. Иначе оно обрекает себя на погибель.