1962 год
Выступление в Минске
В этот раз Новогодний прием организовали в огромном банкетном зале Кремлевского Дворца съездов, гостей туда пригласили больше обычного, благо помещение позволяло. Но само празднество прошло непривычно вяло, отец плохо себя чувствовал, сопливился, с тостами не выступал и ушел почти сразу после полуночи. Вслед за ним «рассосались» и остальные.
Из-за болезни он отложил намеченную на самое начало января поездку в Белоруссию. В Минск он выбрался только 10-го. Там он сходил на приуроченную к его приезду выставку разнообразной техники республиканского производства, провел совещание в узком кругу в ЦК, затем выступил на многолюдном собрании сельхозактива Северо-Запада.
Выставкой отец остался доволен, особенно ему понравились 27-тонные карьерные самосвалы и 12,5-тонные полуприцепы для перевозки зерна, а вот все остальное…
«Назову некоторые цифры, — начал он свое выступление, — Белоруссия по плану 1961 года обязалась произвести 3,3 миллиона тонн зерна, а получила всего 2,2 миллиона тонн. Производство льна вместо запланированных 179 тысяч тонн составило 86,7 тысяч тонн. Обещали собрать 14,7 миллионов тонн картофеля, а фактически вышло 10,8 миллионов тонн. Нет продвижения и в животноводстве. Правда, если сравнить с 1953 годом, то есть определенный рост. Но мы живем, товарищи, не в 1953 году. Сейчас 1962 год. В стране выросло население, вырос спрос на продукты…» и так далее. Отец говорил о Белоруссии, но похоже, не лучше обстояли дела и во многих других регионах.
Той зимой, кроме Белоруссии, отец больше никуда не поехал, отказался от ставшего уже привычным и ему, и местному начальству предпосевного инспекционного объезда страны. Его визит в Минск скорее относился к «недоимкам» 1961 года, чем «обязательствам» 1962-го. Прошлый год отца многому научил. Он провел почти четыре месяца в разъездах на машине, в поезде, в самолете, собирал совещания, рассказывал о новых технологиях, увещевал, ругал, стращал, смертельно устал, а толку — чуть. Конечно, секретарей обкомов он подраскачал, энтропию немного подразогнал, но перелома не произошло. Отец окончательно пришел к убеждению: реформы 1953 года выработались, исчерпали себя так же, как и целина. Без решительных перемен ни Америку не догонишь, ни людей не накормишь. В общем, новый год начинался с того, чем закончился предыдущий.
План преобразований у отца еще не выстроился. Ему нравились предложения Худенко, но довериться ему отец пока не решался — рано, пусть попробует, поэкспериментирует, а там посмотрим. Пока же отец решил собрать Пленум, послушать людей знающих, поспорить, сообща подумать, попытаться нащупать ту точку опоры, которая позволит развернуть экономику, в том числе сельское хозяйство в правильном направлении. Вот только бы знать, какое направление правильное. Отец интуитивно понимал, что требуется выделить один-два параметра, манипулируя которыми государство сможет управлять всей экономикой. Опыт последних лет еще раз подтвердил: из центра, из Москвы, за всем не уследить, бить, если позволено употребить такое слово, следует кулаком, а не растопыренной пятерней. Только что такое в нашем случае этот кулак?
Как наполнить закрома?
В докладе открывшемуся 5 марта 1962 года в Кремле привычно многолюдному, со множеством приглашенных, Пленуму ЦК отец подводит итоги 1961 года, но больше говорит о будущем.
Сиюминутный резерв, позволяющий увеличить заготовки сельскохозяйственной продукции, он видит в чистых парах, в незасеянных полях, отдыхающих от прошлогоднего урожая. Согласно теории, их следовало занять люцерной, ее корни набирают азот из воздуха и так восстанавливают плодородие, но на деле пары зарастали бурьяном. Отец подсчитал: под парами и травами ежегодно «простаивает» 52 миллиона гектаров, на 20 миллионов гектаров больше, чем распахали на целине. Дальше он подробно цитирует академиков Прянишникова и Тулайкова, ссылается на опыт Запада, где «урожаи подняты до высоты 28 центнеров с гектара без участия травополья». Отец предлагал сохранить травяной севооборот, с обязательной люцерной и клевером только в засушливых и иных проблемных районах на 5 — 10 миллионах гектаров, где без чистых и прочих паров не обойтись, а остальные 40 миллионов использовать для приращения урожая, распахать, засеять кукурузой, бобовыми, сахарной свеклой. Начать необходимо без раскачки. Уже в этом, 1962 году, «освоить» первые 22 миллиона гектаров. Семена он найдет. При урожайности в 10 центнеров с гектара получалась прибавка к урожаю в 50 миллионов тонн, столько, сколько зерна заготавливается в среднем по стране за год. В результате удастся не только удовлетворить возрастающие потребности все увеличивающегося населения страны, пополнить оскудевшие государственные резервы, но и наконец-то разрешить «неразрешимую» проблему кормов для животноводства. Однако за расставание с травопольем придется заплатить. В новых условиях приличные урожаи могли обеспечить только минеральные удобрения, а их в 1962 году, произвели всего 22 миллиона тонн, не более 300–400 килограммов на гектар пашни, в несколько раз меньше, чем в США, не говоря уже о Европе. Отец сказал, что они в Президиуме ЦК уже договорились собрать специальный Пленум и принять план быстрейшего увеличения производства удобрений.
Возможно, и следовало повременить с отказом от травополья, дождаться пока выстроят новые химические заводы, а уж тогда… Такая последовательность формально логична, но ни один реформатор не следовал формальной логике. А тот, кто следовал, никогда не становился реформатором. Не следовал, да и не мог следовать ей и отец. Времени на ожидание у него не оставалось, дополнительное зерно, хлеб, корма требовались немедленно.
С весны 1962 года началось повсеместно наступление на травополье. Сопровождалось оно бесконечными сражениями, и с той и с другой стороны выступали ученые с громкими именами, я уже называл Наливайко с Бараевым. Как всегда в России, не обошлось и без перегибов. В одних регионах ретивые местные начальники распахивали любую заросшую травой пустошь. В других — активные сторонники традиционно-травопольного землепользования откровенно саботировали указания центра, ожидая, когда в Москве пошумят и успокоятся.
Отец одергивал слишком ретивых, подталкивал ретроградов, в общем, с головой погрузился в новую кампанию, обещавшую, как ему казалось, скорый успех.
Отказ от травополья — лишь эпизод в реформировании сельского хозяйства. Прав ли был отец или его оппоненты-традиционалисты, не берусь судить, я не специалист. Среди критиков отца тоже преобладают не агрономы-специалисты, а люди далекие от земли. Кто только не высказывался в пользу травяного севооборота, у всех, от поэтов до дипломатов, на этот счет имеется свое суждение. Я же могу только повторить: отец, приняв сторону одной из школ, как и прежде, отталкивался от опыта европейских и американских фермеров, давно покончивших с черным переделом. Он считал: что хорошо для Германии и Америки, принесет успех и Советскому Союзу. Вот только с удобрениями не следует затягивать.
Производственное управление взамен райкома партии
Но настоящей сенсацией мартовского (1962 года) Пленума ЦК стала не шумная антитравопольная кампания, а начало преобразования властных структур на селе, передача полномочий от райкомов партии, руководящих, по словам отца, «всем и вообще», профессионалам-менеджерам, межрайонным производственным колхозно-совхозные управлениям. К производственным управлениям отходили не только планирование производства и контроль исполнения, но и подбор кадров, пропаганда передового опыта, другими словами — вся реальная власть. Заработную плату работников управлений отец предлагает сделать скользящей, поставить в зависимость от успешности их работы, от реальных урожаев, привесов мяса и удоев молока. И подчинить их, минуя обкомы, напрямую республиканскому руководству, создать там специальную структуру во главе с секретарем местного ЦК, а ежедневные заботы возложить на одного из заместителей главы союзной или автономной республики. В будущем, считал отец, с райкомами можно будет вообще распрощаться, административное деление страны перекроить под новые производственные управления. Размещать их отец предложил не в райцентрах (они же «межрайонные»), а в селениях, не занятых существующими властными структурами. Он не скрывал своих опасений: «Секретари райкомов — люди хваткие, попытаются превратить эти органы в бюрократическую надстройку, вернее, пристройку к райкому». Он предостерегал от «двоевластия в управлении сельским хозяйством», в межрайонном управлении секретарю райкома партии отводилась подчиненная роль. Он лишался права командовать, теперь его удел — помогать главе управления, менеджеру, и заниматься агитационно-массовой работой.
Производственное управление, если проводить аналогию с промышленностью, становилось своего рода сельским совнархозом. Они займутся «не поборами, выметая подчистую из крестьянских амбаров выращенный урожай, а организуют производство продуктов сельского хозяйства на основе заказов, контрактации. Тогда и производитель, и государство будут заранее знать, каким количеством продуктов и в каком ассортименте они распорядятся на год или на годы вперед», — объяснял суть своего плана отец.
— Управления не должны, — продолжает он, — определять, сколько и каких культур сеять, кого рекомендовать председателем колхоза.
Тут приходит на ум записка Худенко. Напомню читателям ее суть: колхоз или совхоз распоряжается своей землей, а государству отдает неизменную на годы вперед долю своей прибыли, другими словами, налог-оброк. Мысли отца работают в том же направлении.
Пленум привычно аплодировал отцу и также привычно проголосовал «за», но, как много позже писал неплохой журналист Анатолий Стреляный: «Бюрократия не простила этого Хрущеву и выдавала вполне невинные опыты чуть ли не за покушение на устои».
Но это и было покушением на устои! Сельским райкомам предлагалось уступить власть Управлениям. А еще пять лет тому назад совнархозы начали оттеснять обкомы от управления промышленностью. Профессионалы-менеджеры постепенно заменяли партийных руководителей. Из категории вождей они переходили в категорию помощников. Смириться с этим секретари обкомов и райкомов не могли и не хотели.
Собственно, на этом мартовском Пленуме ЦК и обозначилась трещина между отцом-реформатором и стремившейся к «стабильности» партийной бюрократией. Отец призывал к обновлению страны, они же мечтали о возврате к патриархальному партийному единовластию.
Сейчас очевидно, что первый блин вышел у отца комом, многое из провозглашенного им так и оставалось на бумаге, многое еще предстояло домыслить. Обкомы и райкомы не собирались сдавать позиции. А реальная власть, и не только на местах, сосредотачивалась в их руках. Пленум ЦК тоже контролировали секретари обкомов. В решительный момент они определят и судьбу страны, и судьбу Хрущева.
Отец все это осознавал, но считал, что делают они одно дело, что они — единомышленники и интересы страны для них превыше всего остального, даже личной власти. К столкновению с собственной бюрократией он оказался не готов. В марте 1962 года ткнул палкой в «осиное гнездо», внес в ряды бюрократии раздражение и, что важнее, настороженность.
День за днем
С начала 1962 года Советский Союз — член Интервидения, международного соглашения об обмене телевизионными программами, пока в ограниченных рамках: мы принимаем политически нейтральные передачи от «них», и сами отсылаем «им» то, что «они» сочтут идеологически приемлемым.
В январе 1962 года вышел в свет роман Юрия Бондарева «Тишина». Произведение об эпохе сталинизма, куда более острое, чем запомнившаяся всем повесть Дудинцева «Не хлебом единым». Но времена всего за шесть лет переменились почти до неузнаваемости: то, что тогда считалось крамолой, сейчас встречалось всеобщим одобрением.
В январе 1962 года объявили о снижении цен на часы.
Снижение заранее поднятых на запредельную высоту цен — гениальное сталинское изобретение. Однажды установленные высокие цены людьми не воспринимаются как бедствие, а вот их ежегодное снижение, пусть и на малую толику, — благодеяние властителя. Неслучайно снижением цен, а не делом врачей, нарастающим антисемитизмом и угрозой новой волны всеобщих репрессий запомнился большинству современников сталинский период 1947–1953 годов.
Отец совершенно напрасно пренебрегал этим эффектным пропагандистским приемом, считал, что дело говорит само за себя, магазины наполняются товарами, рассасываются очереди, люди переезжают в новые квартиры. Все это очень быстро забывалось, запоминалось, что цены чаще росли, чем падали. Так уж устроена реальная экономика, деньги со временем дешевеют, цены подрастают, а за ними подтягивается и заработная плата. Такой процесс наука называет инфляцией.
В исторической памяти отложилась «хрущевская» инфляция реальных цен и, в противовес ей, «сталинское» снижение пусть и первоначально взятых с потолка, но отчетливо прописанных в ценниках цен.
Цены на часы снизили не из пропагандистских соображений, а по требованию экономики. Их в стране производилось много, очень много, слишком много. Из предмета относительной, бедняцкой роскоши, они превратились просто в прибор, показывающий время. Цены же еще держались на старом уровне, вот их и понизили. Общественного значения эта акция не имела, большинство населения цены на часы интересовали мало.
14 января вступил в строй нефтепровод «Дружба». Труба большого диаметра пересекла Карпаты и достигла Братиславы. Отсюда она разветвлялась, одна нитка шла в Германию и Польшу, другая — в Венгрию.
19 января 1962 года в Москве впервые исполняется Четвертая симфония Дмитрия Дмитриевича Шостаковича.
10 февраля 1962 года в Берлине обменяли пилота американского шпионского самолета У-2 Гарри Пауэрса на арестованного в Нью-Йорке полковника советской разведки Рудольфа Абеля (Вильяма Фишера).
В феврале 1962 года отец отдыхает на мысе Пицунда в Абхазии, если можно назвать отдыхом целую серию совещаний по ключевым вопросам, определившим нашу стратегию на будущее в ракетных делах, космосе, давшим «добро» лунной программе. Я тогда работал у наиболее успешного и плодовитого, по моему мнению, нашего ракетчика Владимира Николаевича Челомея и там тоже поприсутствовал. Происходившее на совещании я подробно описал в своей книге «Рождение сверхдержавы».
Отдохнув и отсовещавшись, отец в конце февраля возвращается в Москву, по дороге завернув на пару дней в Курск, в Калиновку.
5 марта 1962 года на экраны выходит кинофильм Михаила Рома «Девять дней одного года» о физиках и лириках, о подвиге — и всё вместе о по-настоящему хорошем человеке. В отличие от «сталинского» «правильного» человека без пятнышек и недостатков, теперешний «хороший» человек — просто человек, и ничто человеческое ему не чуждо.
16 марта 1962 года отец подписал Постановление ЦК и Совета Министров о строительстве Биологического центра на Оке. Его замыслили еще в середине1950-х. Сначала академик Несмеянов, президент Академии наук, хотел разместить вновь создаваемые биологические академические институты на Ленинском проспекте в Москве, но городские власти воспротивились, Москва и так перенаселена научными заведениями. Отец поддержал москвичей. И тут возникло на горизонте Пущино. Но в 1957 году Несмеянову «перебежал» дорогу Лаврентьев, перехватил у него финансирование, оттянул средства на строительство «своего», Сибирского отделения Академии наук.
Тем временем Несмеянова сменил Келдыш, и еще какое-то время ушло на вникание нового президента-математика, в общем-то, в далекую от него проблему. Вник, дело закрутилось, и теперь Пущино получило официальное свидетельство о своем рождении.
21 марта 1962 года газеты оповестили об еще одном экономическом эксперименте. В Сумской области образовали межколхозный кооператив для строительства крупных «промышленных» птицефабрик. Оснащались они американским и немецким оборудованием, лицензионной технологией и рецептурой кормов. Дело оказалось дороговатое, и сумчане решили скинуться, объединить ресурсы нескольких колхозов. Сумская инициатива отца порадовала, он взял их, наравне с Худенко и другими экспериментаторами, на заметку.
Вечером 25 марта отец в Кремлевском дворце съездов на концерте оркестра Венской филармонии.
30 марта 1962 года отец заехал в КБ Николая Яковлевича Козлова «Прокатдеталь». Козлов еще месяц назад звонил ему, похвастался, что усовершенствовал свой метод изготовления железобетонных ребристых плит, теперь с экспериментального вибростана выходят сверхбольшие плиты. Кроме того, ему удалось сделать силовые ребра панелей много тоньше, и при этом они не осыпаются, не смазываются, держат углы, как стальные. В результате расход бетона значительно сократился, вес плит уменьшился, а значит, из тех же материалов можно произвести больше деталей домов и работать с ними теперь станет значительно удобнее и быстрее. Для строителей — огромное достижение, вот отец и решил посмотреть своими глазами на новое «козловское чудо».
От Козлова отец отправился на ВДНХ. Там для него и для других профессионалов развернули выставку строительной техники, а по соседству расставили последние модели грузовых автомобилей, автобусов, новый легковой «Москвич». Осмотрел отец и новый одноквартирный типовой дом для села или для агрогорода, кому какое название больше нравится.
26 марта отец сидит в президиуме 3-го Всесоюзного съезда композиторов, а 31 марта выступает там с никому не запомнившейся речью. Музыку он любил, но речь свою читал по писаному, тонкости творчества композиторов не входили в сферу его интересов. 31 марта отец в Кремле на приеме в честь композиторов, разговаривает, шутит, потом произносит тост. На приеме Шостакович приглашает отца вместе сходить 2 апреля на посвященный съезду итоговый концерт. Отец приглашение с готовностью принимает.
1 апреля отец присутствует на открытии 2-го Международного конкурса музыкантов имени П. И. Чайковского.
6 апреля 1962 года Лысенко покидает пост президента Всесоюзной сельскохозяйственной Академии. На сей раз его не освобождают, а он сам уходит. Его позиции укрепились настолько, что нет необходимости занимать официальный пост, все и так схвачено.
7 апреля 1962 года по телевидению показывают первый «Голубой огонек», «западническую» музыкально-развлекательную программу, ставшую одной из самых популярных на последующие сорок лет.
13 апреля 1962 года советское правительство по финансовым соображениям отказалось от проведения в Москве Всемирной выставки 1967 года.
21 апреля отец едет на московский завод «Калибр» посмотреть, как запускают в работу новый и первый в мире вибропрокатный стан непрерывного изготовления стеновых панелей. По заключению специалистов, изобретение Козлова много лучше аналогичного стана французской фирмы.
29 апреля 1962 года отец вместе с Косыгиным посещает комбинат химического волокна в подмосковном Клину. «Это буквально выставка из истории текстильного производства, начиная с 1930-х годов, когда построили комбинат, и до наших дней, — возмущается отец по возвращении в Москву. — Там стоят шесть старых станков, которые можно заменить одним современным. Каждый капиталист так поступает, периодически проводит перевооружение производства. Это дает огромную экономию. Но наш Госплан не только не способствует, а противодействует остановке предприятий на модернизацию. Заставляет их “гнать план” по старинке. В Госплан люди устраиваются по знакомству, в тепленькое столичное местечко с хорошей зарплатой, сидят там десятилетия, буквально с рождения. Что от них ожидать? Следует усилить партийный и государственный контроль», — делает неожиданный вывод отец.
7 мая отец в Большом зале Консерватории на заключительном концерте победителей и призеров 2-го Международного конкурса имени Чайковского. В зале находится Ван Клиберн, победивший в предыдущем конкурсе. На сей раз первое место присуждают советскому пианисту Владимиру Ашкенази. В марте 1963 года, во время гастролей в Лондоне, он влюбится в англичанку и решит не возвращаться в Советский Союз. Так нам рассказывал отец. На самом деле в 1961 году Ашкенази женился на студентке Московской консерватории, гражданке Исландии Торун Тригвассон, чьи родители жили в Лондоне. Вскоре у молодоженов родился ребенок. В Лондон они поехали всей семьей. Там жена уговорила Ашкенази задержаться в Англии на неопределенный срок. В апреле Ашкенази попросил советского посла продлить его семье визу. Посольство запросило Москву. Любой невозвращенец, с «легкой» руки Сталина, становился предателем и, естественно, шпионом, со всеми вытекающими из этого последствиями. Такая же судьба ожидала и Ашкенази, но отец в зародыше погасил разгоравшийся скандал, распорядился выдать «молодому человеку» заграничный паспорт с бессрочной визой, пусть поживет за границей, а надумает вернуться домой — милости просим. Решение отца вызвало настоящий шок, но ослушаться его не посмели.
8 мая отец на приеме в честь участников конкурса шутит, чокается шампанским, раздает автографы, приглашает Вана Клиберна в выходной заехать к нему на дачу в Горки-9.
8 воскресенье, 27 мая, солнечно и тепло. Отец показывал гостю сад, свои посевы. Клиберн застенчиво улыбался. Покончив с сельским хозяйством, отправились кататься на катере по Москве-реке. Затем отец учит Клиберна стрелять на стенде из ружья по «тарелочкам». У Клиберна не получается, и они оба заразительно смеются. День заканчивается домашним обедом на террасе резиденции: окрошка, отварной судак, клюквенный морс и квас. Гость заинтересовался окрошкой, попробовал и стал расспрашивать, как ее готовят. Отец ударился в пояснения, заминка произошла в первый же момент. Американец никак не мог понять, как делают квас. Пришлось углубиться в подробности. Что себе вообразил Клиберн, остается загадкой, но тарелку с экзотическим блюдом он вежливо отодвинул, и весь обед старательно отводил взгляд от стоявшего посередине стола кувшина с квасом. После обеда настроение гостя выправилось. Прощались они с отцом тепло, по-дружески. Отец шутливо осведомился: не хочет ли гость на дорожку стакан кваса?
Клиберн выкинул вперед руки, как бы отталкиваясь. — Квас — никогда, — произнес он. Оба расхохотались.
9 мая, в День Победы, на экраны выходит фильм Андрея Тарковского «Иваново детство», о войне, какой она видится ребенку, фильм пронзительный и сердечный. С него и начался Андрей Тарковский.
День Победы тогда считался праздничным, но рабочим днем, и отец в сопровождении других членов Президиума ЦК едет на Рижский вокзал, на выставку железнодорожной техники. Паровозы еще не ушли, но уходили в прошлое, и мало кто вспоминал не столь уж давние стычки отца с Кагановичем на паровозо-тепловозную тему. На выставке заспорили, что эффективнее: тепловозы или электровозы. Отец не вмешивался, оба направления прогрессивны, пусть разбираются специалисты.
А вот за деревянные шпалы он железнодорожников изругал, весь мир уже три десятилетия пользуется шпалами из бетона, они долговечнее и дешевле. Мы же денег не считаем, строим дороги, как царь строил. Министр путей сообщения Борис Павлович Бещев пообещал исправиться. Бещев обещал легко. Он сидел в министерском кресле с 1948 года и к указаниям сверху относился философски. Но отец и его дожал. На бетонные шпалы железнодорожники со скрипом, но все-таки перешли.
26 мая 1962 года отец едет в Моссовет послушать архитекторов о планах застройки Москвы: первоочередном, до 1965 года и генеральном, уходящем в 1980-е годы. На макетах представлены: будущие Новый Арбат, Волхонка, Нагатино, проекты эстакад, школ, детских садов, комбинатов бытового обслуживания, магазинов. Снова заходит речь об этажности жилого строительства. Мнений много, но все, и отец в том числе, снова сходятся в одном — по крайней мере, для Москвы время безлифтовых пятиэтажек заканчивается. Следует готовиться к высокоэтажному строительству, просчитать, что выгоднее: девяти— или двенадцатиэтажные дома. Квартиры тоже начнут делать комфортнее, хорошо бы оборудовать их встроенной мебелью, а со временем отказаться от вызывающих столько нареканий совмещенных санузлов.
28 мая отец вместе с послом Карло Альберто Странео открывает в Сокольниках итальянскую выставку, обходит стенды, надолго останавливается у металлообрабатывающих станков и машин для выделки текстиля. Деловые отношения с Италией развиваются хорошо, в 1961 году товарооборот достиг 250 миллионов долларов. Это большие деньги, особенно если вспомнить, что еще пять лет тому назад торговля застыла на нуле.
30 мая отец с мамой идут на концерт американца Бенни Гудмана. Джаз не их музыка, но любопытство берет верх, вся Москва говорит об американской знаменитости. После концерта отец пожимает руку Гудману, благодарит за чудесное исполнение. Его мнения о джазе не переменилось, но политика есть политика.
4 июля на приеме в Американском посольстве в честь Дня независимости США, куда отец нагрянул нежданно-негаданно, не предупредив ни американцев, ни собственный протокол, он вновь пересекся с Бенни Гудманом. После того, как отец, столь же стремительно, как появился, покинет прием, Гудман расскажет американским журналистам, что они говорили о Моцарте, не о джазе.
В тот год вслед за Бенни Гудманом в СССР приехала американская балетная труппа, созданная и прославленная Джорджем Баланчиным-Баланчивадзе, бывшим солистом Мариинского театра, сыном композитора Мелитона Баланчивадзе, заложившего основы грузинской классической музыки. Баланчин — уехал из России в 1924 году, сначала работал в Париже, затем в Нью-Йорке. В Советский Союз на гастроли приехал впервые.
Заря микроэлектроники
В начале мая отец проводит несколько дней в Ленинграде. 3 мая совещается в обкоме, представляет нового областного секретаря на место Спиридонова, перешедшего на работу в Верховный Совет. Изменения не ахти какие: в «первые» выдвинули «второго» — Владимира Сергеевича Толстикова.
Утром 4 мая отец на Балтийском заводе, там спускали огромный, по масштабам того времени, танкер «Улан-Батор» водоизмещением в 40 тысяч тонн, шестой из серии танкеров типа «София». Отец доволен, на судоверфи вместо бесполезных крейсеров строят торговые суда, вскоре сдадут еще один танкер, «Бухарест», за ним последуют лесовоз «Умбалес», рефрижератор «Чуркин». Затем отец едет на металлопрокатный завод, крупнейший и современнейший в стране производитель стальных заготовок для самых разнообразных производств.
Во второй половине дня отец в КБ-2 Комитета радиоэлектроники Валерия Дмитриевича Калмыкова. Это секретная организация, занимавшаяся разработкой систем управления для самолетных крылатых ракет и другой военной электроникой. В КБ его, кроме Калмыкова, ожидали председатель Военно-промышленной комиссии Устинов, главком Военно-Морского флота адмирал Горшков и Александр Иванович Шокин, председатель образованного год назад Государственного комитета по электронной технике. Задача последнего — разрабатывать и внедрять в производство то, что сегодня мы называем чипами и микрочипами. О них и пойдет дальше речь.
К посещению отцом КБ-2 в какой-то степени оказался причастен и я. Работал я в КБ Челомея, в отделе систем управления крылатыми и баллистическими ракетами, спутниками и космическими станциями — в общем, всего того, что летает и управляется волчками-гироскопами и хитроумной электроникой. Мы уже несколько лет делали крылатые ракеты для вооружения подводных лодок и надводных кораблей. Неугомонному Челомею этого казалось мало, и он решил покуситься на вотчину Артема Ивановича Микояна, крылатые ракеты, запускавшиеся с самолетов. Микояну это, естественно, не нравилось, а вот Андрей Николаевич Туполев (именно с его бомбардировщиков стартовали все крылатые ракеты) пообещал Челомею порисовать, прикинуть размещение его крылаток на Ту-95 и Ту-16. Не знаю, серьезно ли он заинтересовался нашими разработками или хотел таким образом приструнить Микояна, до того времени монополиста в этой области. Андрей Николаевич всегда был себе на уме.
Госкомитет по авиационной технике отнесся к затее Челомея прохладно, но открыто не возразил, написал письмо Калмыкову с просьбой ознакомить нас с наработками в области систем управления для авиационного ракетного вооружения.
Так я зимой 1962 года в составе представительной делегации нашего ОКБ-52, во главе с заместителем Челомея Михаилом Ильичем Лифшицем, попал в КБ-2. Принимали нас радушно — как-никак потенциальные заказчики, показали всё без утайки. На прощание завели в лабораторию, где занимались сверхминиатюрными транзисторными блоками памяти для какой-то вычислительной машины и, что меня особенно поразило, сверхминиатюрными же, размером с папиросную и даже спичечную коробку, усилителями и иными модулями систем управления ракет. Собирали их тут же. Сначала лаборанты сдирали с заводских транзисторов-пуговок корпуса. Нам объяснили, что серийные полупроводники непомерно велики для этих целей. Затем «голые» транзисторы упаковывали в кубики, называвшиеся микросборками. Для нашей противокорабельной ракеты П-6 электронику делали тоже ленинградцы. В НИИ-49 ее нутро набивали пышущими жаром малонадежными сундуками со «сверхминиатюрными пальчиковыми» радиолампами. «Пальчиковая» сверхминиатюрность в сравнении с увиденным мною в КБ-2 ни в какие ворота не лезла. Я страшно расстроился, под боком такое делается, а мы живем в прошлом веке.
Заведовал микрочудесами человек со странной фамилией Старос. Я уже немного слышал о нем. В середине 1950-х отец вскользь упомянул, что он то ли получил письмо, то ли встречался с замечательным инженером, чехом по фамилии Старос, работавшим над вычислительной машиной для управления самолетами.
— Чех, а фамилия Старос, — удивился я.
— Он грек, но живет в Чехословакии, — замялся отец, он явно не говорил всей правды. — Недавно бежал туда из Канады, а теперь переехал в Советский Союз. Только никому о нем не говори, он приехал к нам нелегально.
Собственно, отец мне ничего не рассказал. Фамилию Старос я запомнил из-за ее непривычного для моего уха звучания. Только через много-много лет я узнал, что Филипп Старос вовсе не Старос и не Филипп, и он не из Канады. Старос оказался Альфредом Сарантом, американским коммунистом, инженером, работавшим на циклотроне Корнельского университета и сотрудником советской разведки.
Когда в июне 1950 года в США начались аресты, взяли его друга Юлиуса Розенберга, тоже нашего разведчика, Сарант решил, пока не поздно, бежать. И очень вовремя. В ФБР уже кое-что о нем знали, но с арестом не спешили, выясняли его связи. И довыяснялись. 4 августа 1950 года Сарант с семьей на автомобиле умотал в Мексику. Контрразведка на короткое время потеряла его из виду. В Мексике он осторожничал и вместо советского посольства пошел к полякам. Они, убедившись, что Сарант наш человек, оперативно переправили его с семьей в Гватемалу, оттуда — на пароходе в Марокко, а дальше — из Касабланки в Испанию, из Испании — в Варшаву. Из Варшавы Саранта, уже без семьи, доставили в Москву. Там он встретился со своим давним другом Джоэлем Барром, тоже электронщиком, коммунистом и советским агентом, работавшим в лаборатории связи армии США, а затем на фирме Сперри Гироскоп, выполнявшей заказы американского министерства обороны.
Барр, как и Сарант, обоснованно опасался ареста и предусмотрительно, когда в 1947 году ему не возобновили допуск к секретным работам и уволили из Сперри, уехал в Европу. К моменту начала шпионского скандала он жил в Париже. Пока в ФБР разбирались, кого из взятых на заметку коммунистов арестовывать немедленно, а с кем погодить, Барр собрал вещички, взял свою скрипку (он увлекался музыкой) и, предупредив резидента советской разведки, сел на поезд Париж — Цюрих. Его пока никто не искал, и границу он пересек без проблем. В Цюрихе Барра уже ждали. Он получил чешскую визу, купил железнодорожный билет в Вену, а из Вены переехал в Чехословакию. 22 июня 1950 года Барру в Праге выдали новые документы на имя родившегося в Южной Африке Йозефа Берга, еврея, выходца из России.
Последнее — соответствовало действительности. Отец нашего героя, Беня Барр (наверное, он носил более сложную фамилию, но бесхитростные американские иммиграционные чиновники записывали вновь прибывших, как им слышалось, благо никто не протестовал), в 1905 году сбежал из России в Америку от еврейских погромов. И вот теперь круг замкнулся. Его сын Джоэль вернулся в Советский Союз.
В Москве с Бергом и Старосом поговорили и отправили, с глаз долой, на жительство в Чехословакию. Для разведки они больше интереса не представляли, а их инженерные познания к находящемуся на площади Дзержинского ведомству отношения не имели. По просьбе Москвы чешские контрразведчики устроили американских друзей на работу по специальности. Они занялись вычислителями для самолетов и системами наведения ракет противовоздушной обороны, но дело еле теплилось, собственной авиационной промышленности страна не имела, ракетной — тем более, а заказы из Советского Союза приходили редко. Другими словами, Старос и Берг работали в мусорную корзинку. Человек амбициозный и энергичный, Старос написал письмо Хрущеву, описал, как с помощью их приборов можно увеличить точность попадания ракет, пожаловался на никчемность прозябания в Праге, попросился на работу в СССР, где они с Бергом принесут больше пользы. Отец поручил председателю Комитета по авиационной технике Дементьеву разобраться, действительно ли «чехам» удалось добиться столь впечатляющих результатов, как написал ему Старос. Дементьев слетал в Прагу, все внимательно осмотрел и подтвердил: Старос ничего не преувеличил. Староса с Бергом перевезли в Советский Союз и, после краткой остановки в Москве, переправили в Ленинград подальше от любопытных глаз американских разведчиков, не ровен час, один из них на улице столкнется с кем-либо из посольства, — ФБР разослало их фотографии во все дипломатические представительства.
Так в январе 1956 года Старос и Берг начали работать в КБ-2. (На самом деле организация поначалу называлась иначе, но я не хочу вдаваться в малозначительные детали.) Особо секретных работ им не поручали, все-таки американцы, хоть и наши. Лаборатории Староса (он там сразу стал главным) позволили заняться тем, что он сам посчитает нужным. Вот он и приступил к разработке того, что позднее стало называться микроэлектроникой. Этот термин впервые в мире ввел в обиход Филипп Георгиевич Старос. В 1958 году появились первые транзисторные микросборки (название тоже придумал Старос), а через год заработала первая бортовая микровычислительная машина УМ-1 для туполевских бомбардировщиков. О достигнутых результатах Старос регулярно докладывал на коллегии сначала Авиапрома, а затем Радиопрома, куда перевели КБ-2 после реорганизации министерств, но этим все и ограничивалось. «Нашим» не очень хотелось запускать «чужую» разработку в серию. Староса и Берга умело притормаживали и, по возможности, обворовывали. Идеи Староса и Берга пробивали себе дорогу, но под «отечественными» фамилиями.
По возвращении из Ленинграда в Москву, как только мы с отцом остались вдвоем, дело-то секретное, я рассказал ему о чудесах, увиденных в лаборатории Староса. Берг мне не запомнился.
— Микросборки Староса, — уговаривал я отца, — революция в электронике, равнозначная переходу от электронных ламп к транзисторам. Мы сейчас отстаем от США на пять-семь лет, а Старос дает шанс не просто сравняться с американцами, но и обойти их.
Отца я убедил. Собираясь в Ленинград, он решил заехать в КБ-2, послушать Староса. Не могу сказать, что упоминание отцом Староса обрадовало начальство. У них имелись свои планы, что показать главе правительства, на что его сориентировать, о чем попросить. А тут нежданно-негаданно вклинился Старос. Но отец настроился на Староса. Из двух часов, отведенных на посещение всего КБ-2, в лаборатории микроэлектроники он провел больше часа, выслушал подробный доклад о перспективах внедрения микросборок не только в ракетную и иную военную технику, но и в народное хозяйство, внимательно разглядывал УМ-2, новую модель авиационного вычислителя и его народнохозяйственную версию УМ-НХ.
Тогда же Старос подарил отцу миниатюрный микроприемничек. Его, наподобие слухового аппарата, можно засунуть прямо в ухо и слушать, правда, всего одну, ближайшую, радиостанцию. Чудо Староса не только ограничивалось приемом одной станции, но и постоянно похрипывало и потрескивало. Но это только начало! Отец оценил подарок по достоинству, нацепил его на ухо и не снимал, пока не покинул лабораторию, тем самым демонстрируя министрам Шокину и Калмыковым и секретарю Ленинградского обкома Толстикову полную поддержку Староса. Отец привез приемничек в Москву, с гордостью позволял гостям его примерить, но на прогулках слушал свой, более привычный и более габаритный японский транзистор. Приемничек Староса в серо-голубой картонной коробке с эмблемой КБ-2 на крышке сохранился у меня по сей день.
Но дело, конечно, не в приемничке и не в вычислительной машине с претенциозным названием «УМ», под которую отец распорядился подыскать хороший завод-производитель. Отец быстро ухватил идеи Староса, речь шла о новом направлении в развитии техники. Для его реализации требовалась соответствующая материальная база. Старос говорил о необходимости организации специального центра микроэлектроники, в котором бы под одной крышей сочетались исследования, конструкторские разработки и производство. Отец его поддержал и попросил Староса вместе с Калмыковым, Шокиным, строителями и теми, кто еще им понадобится, подготовить все необходимые материалы.
Через три месяца, в начале осени 1962 года, Хрущев подписал Постановление ЦК и Правительства о строительстве Центра микроэлектроники на северо-западе от Москвы, возле деревни Крюково. Ей предстояло преобразоваться в город-спутник Зеленоград. Города-спутники, разгружавшие столицу от перенаселения, — еще одна поддерживаемая отцом свежая идея. Каждому из них подбирали соответствующую специализацию. Зеленограду предстояло стать советской «силиконовой долиной».
Постановление предопределяло строительство целого комплекса, от сугубо теоретического Института физических проблем, через цепочку НИИ материалов, микроэлектроники и так далее до конструкторского бюро, опытного производства и даже серийного завода. При центре запланировали и учебное заведение — МИЭТ (Московский институт электронной техники). Центру микроэлектроники придавались филиалы в пяти крупных городах: в Киеве, Минске, Риге и еще где-то. Староса, прочили на должность руководителя Центра, а Берга — в главные инженеры. Подчинили все это хозяйство Государственному комитету по электронной технике, Шокину.
В самом комитете предпочли бы иметь во главе Центра кого-либо из «своих», но соваться с таким предложением к отцу никто не решился. Отец же справедливо считал, что возглавить новое дело должен автор всего замысла, ученый, а не чиновник-бюрократ, пусть и более искушенный в премудростях советских коридоров власти. На заседании Президиума ЦК 5 ноября 1962 года он, говоря о будущем Центре микроэлектроники, особо подчеркнул, что «надо сломить бурелом и расчистить дорогу новому, только тогда мы займем ведущие позиции в этом вопросе. Пока же есть “среднее звено”, которое ставит палки в колеса». Чтобы меньше ставили палки в колеса, отец предложил Старосу, как и другим, в кого он верил: Королеву, Челомею, Пустовойту, Янгелю, Семенову, Лукьяненко, Туполеву, Лаврентьеву, всех не перечислишь, если возникнет надобность, звонить напрямую. Он обязательно найдет время встретиться. Право «звонка» в обход бюрократической иерархии держало в узде чиновников и позволяло «хорошим людям» творить чудеса. Не сам звонок, а одна возможность звонка делала бюрократов очень осмотрительными, облегчала разрешение в обычных условиях неразрешимых проблем. Ну а если проблемы на самом деле становились неразрешимыми, то тогда — звонок, следом встреча с Хрущевым один на один, совещание в Совете Министров и какое-то, не обязательно положительное, решение.
В тех редких случаях, когда отец ошибался в выборе кандидата, как произошло с Лысенко, «прямая» схема оборачивалась крошащей все напропалую дубиной. Но я уже достаточно писал о Лысенко. Слава богу, что он оказался исключением в общем списке.
Я не назвал никого из «атомных» конструкторов — ни Харитона, ни Забабахина. Я не только ничего не знал о деталях их взаимоотношений с отцом, но тогда даже не слышал их фамилий. Уж очень они оказались засекреченными. Из ядерщиков у нас появлялся Курчатов и еще Анатолий Петрович Александров. Оба не в связи с бомбами: Курчатов рассказывал о проектах извлечения энергии с помощью термоядерной энергии, а Александров говорил об атомных котлах для кораблей и электростанций. Наверняка они обсуждали с отцом и бомбы, но не при мне.
Но вернемся к нашей истории. Уже в процессе подготовки постановления правительства об организации центра между Шокиным и Старосом начались трения. Шокин имел свое представление о будущем Зеленограда, Старос — свое, и проталкивал его без особой оглядки на Шокина, ведь у него за спиной Хрущев. Целеустремленностью в науке, несговорчивостью и неуживчивостью Старос напоминал мне Челомея: так же уперт, если считал нужным, лез на рожон, обещал, казалось, несбыточное, но обещания выполнял, от чиновников требовал невмешательства в свои дела и одновременно полного обеспечения работ. Таких людей не любят, терпят через силу и, при первой возможности, выживают.
Чиновники невзлюбили Староса с Бергом за их небрежение бюрократическими процедурами, за обращения через их голову на самый верх. Сослуживцы-ученые видели в Старосе и Берге удачливых конкурентов, прибиравших к своим рукам «их» ресурсы. Ко всему прочему, они еще и иностранцы. В общем, обстановка сложилась неприятная. Когда подошло время делить портфели, Шокин предложил на пост директора Зеленоградского центра не Староса, а Федора Лукина, в то время он возглавлял Московкое КБ-1, организацию, занимавшуюся разработкой систем противоракетной, противокосмической, противовоздушной обороны, космической разведкой, системами управления для самолетных крылатых ракет. Лукин руководил этим научным монстром, а исследованиями-разработками у него занимались академики Александр Расплетин и Григорий Кисунько, тогда еще не академик, Анатолий Савин и множество других ученых.
Аргументы Шокин подобрал убедительные: Лукин возьмет на себя организацию, а Старос с Бергом сосредоточатся на делах творческих. Их талант надо поберечь. Отец согласился. В феврале 1963 года Лукина назначили директором Зеленоградского центра, Старос стал его заместителем по науке, а Берг решил не покидать Ленинград, продолжая формально числиться в КБ-2, он одновременно проводил исследования в новом Научном центре, выполнял роль связующего звена между двумя организациями. В отличие от Староса, Берг за должностями не гнался.
Старос обиделся и пошел объясняться к Шохину. Тот встретил его приветливо, успокоил: в его полном распоряжении 20 тысяч ученых, инженеров, техников, экспериментаторов — таково штатное расписание будущего Центра. Чего ему еще надо? Что, разве он жаждет заниматься стройкой, выбиванием фондов, рытьем котлованов, своевременной доставкой бетона? Старос заниматься этим не желал и смирился. Лукин относился к Старосу, как он раньше относился к Кисунько или Расплетину, он, директор, создает условия для работы, обеспечивает их, в пределах выделенных лимитов, оборудованием, контролирует выполнение планов. Но со Старосом так не получилось. Он, игнорируя субординацию, требовал от Лукина полного себе подчинения и немедленного удовлетворения всего и вся. Ведь от этого зависит будущее микроэлектроники. Естественно, то и дело возникали проблемы, и не с одним Лукиным, но и с начальством из Госкомитета. Старос апеллировал в ЦК. Заведующий Оборонным отделом Иван Дмитриевич Сербин скрупулезно отслеживал линию отца, который при всех пообещал Старосу поддержку, к тому же он не любил и ревновал Устинова и с наслаждением ставил «на место» его министров. Но и Сербин не всегда и не во всем мог и хотел помогать Старосу. К тому же, Госкомитет часто оказывался не так уж и неправ. К примеру, его обязали начать производство электронных микрокалькуляторов, скопировав их с западных образцов. Чиновники, естественно, переадресовали задание в Зеленоград. Дело тут не в их зловредности, на Госкомитет эти калькуляторы тоже свалились как снег на голову. Старос пришел в ярость, копировать старье он не желал, протестовал, ссылался на Хрущева, а ему объясняли, что микрокалькуляторы тоже поручение Хрущева. Старос нажаловался отцу, скандал как-то утрясли, но его отношения с непосредственным начальством, Шокиным и Лукиным, становились все напряженней. А каждодневные дела приходилось решать с ними, к Хрущеву с каждым чихом не набегаешься.
Так в непрекращающейся нервотрепке и интригах строился, прирастал институтами Зеленоградский центр. Бюрократическая возня вокруг него мало отличалась от интриг, сопровождавших бурный рост других подобных организаций — королёвского КБ в Подлипках, или янгелевского — в Днепропетровске, или Сибирского научного центра на Оби. Увлеченный делом творец неизбежно кому-то наступает на мозоль. У нового дела всегда найдутся недоброжелатели, и, что хуже, порой влиятельные.
Прошло полтора года. Последний раз Старос звонил Хрущеву в первых числах октября 1964 года. Отца на месте не оказалось, секретарь ответил, что он в отпуске в Пицунде. Тогда Старос с Бергом написали обстоятельное письмо. О чем? Сейчас это абсолютно неважно. Передали его в секретариат Председателя Совета Министров, но прочитал его уже не отец, а Косыгин, к тому времени ставший новым главой советского правительства. Косыгин не терпел обращений через головы непосредственных начальников, считал таких «жалобщиков» склочниками, мешающими работать и ему, и его аппарату. Просмотрев письмо Староса, Косыгин отчеркнул его Леониду Васильевичу Смирнову, своему заместителю по военно-промышленным вопросам и одному из недоброжелателей Староса. Тот перепихнул его Шокину. Шокин вызвал Староса и от души его отчитал.
Через короткое время с неудобным Старосом окончательно разделались, из Зеленограда его попросту уволили. Разобиженный Старос переехал во Владивосток, в Дальневосточном академическом научном центре начал разрабатывать казавшуюся тогда почти фантастической проблему искусственного интеллекта, получил обнадеживающие результаты, но и там не ужился, вконец испортил отношения с академическим начальством. Продолжая доказывать свою значимость, он попытался выбраться в академию. Естественно, безуспешно, в Академии наук, как и в любой другой бюрократической организации, не любят бунтарей. После очередного, третьего по счету, неизбрания в членкоры Академии наук СССР и связанных с этим треволнений, Старос в марте 1979 года умер.
Умеющий уживаться Берг продолжал жить и работать в Ленинграде. В отличие от Староса, он ни на что не претендовал, ни с кем не боролся, совершенствовал изобретенную им «камерную» технологию производства микрочипов, а в нерабочее время перестраивал квартиру, сломал перегородки между комнатами, соорудил шикарную ванну-бассейн сконструировал, располагавшее к раздумьям комфортабельное кресло-унитаз. Умер он тоже мирно — в 1998 году, в возрасте восьмидесяти двух лет.
От цен единого уровня к Новочеркасской трагедии
В мае 1962 года торжественно отметили 40-летие детской пионерской организации, советского аналога западных скаутов, а 1 июня 1962 года отца пригласили на приуроченное к торжественной дате открытие нового шикарного Дома пионеров в Москве на Ленинских горах. Праздник удался на славу. Выступали танцоры, певцы, спортсмены, все пионерского возраста, ну а взрослые говорили речи. Выступил и отец. Очень коротко. В это же время в далеком Новочеркасске забастовали рабочие электровозостроительного завода. Отец о происходящем еще ничего не знал. Собственно, в тот момент там еще и не произошло ничего такого, о чем следовало докладывать главе правительства.
Так что же случилось в Новочеркасске 1 июня?
Начну с предыстории. Напомню, что летом 1960 года Пленум ЦК постановил разработать и внедрить в практику «цены единого уровня», то есть такие, когда произведенная продукция оплачивается потребителем напрямую, а не за счет перекрестной системы доплат, дотаций и других финансовых ухищрений.
При Сталине индустриализация проводилась за счет ограбления крестьян, принуждаемых работать за трудодни-палочки, когда на приемных пунктах за килограмм зерна платили меньше, чем стоила одна лишь его доставка. С другой стороны, промышленные товары, от тракторов до трусов, продавались втридорога. Установленная государством система цен, так называемые «ножницы» «выстригали» из труда крестьян сверхприбыли, которые и вкладывались туда, куда Сталин в то время считал их нужным вложить. Неповиновение, один лишь намек на неповиновение, карался жестоко, чтобы другим неповадно было. Так крестьяне и работали из-под палки, но рабский труд непроизводителен, хлеба, не говоря уже о чем-либо ином, в стране хронически не хватало.
Отец считал, что без материальной заинтересованности производителя в своем труде воз советской экономики с места не сдвинуть. Только прозрачная система цен позволяла установить такие отношения между продавцом и покупателем, которые базируются на заинтересованности производителя в результатах своего труда, заинтересованности сделать производство эффективным и менее затратным, а значит, и более прибыльным. Одновременно покупателю предоставляется возможность выбрать товар по своему вкусу, и оплата товара сполна должна стимулировать производителя.
В 1953 году отец отменил наиболее одиозные налоги и одновременно увеличил закупочные цены. Все с той же целью, ибо эффективен только мотивированный труд. Отец называл эти естественные взаимоотношения производителя и потребителя — материальным стимулированием. В народе выражались проще: «как потопаешь, так и полопаешь». Выражения разные, но суть неизменна.
Собственно, к восстановлению мотивации труда на селе (в промышленности дела обстояли получше) и направлял отец в последние годы все свои усилия: снижал налоги, повышал закупочные цены, пытался установить фиксированный, на несколько лет вперед, оброк со ста гектаров пашни. За труд следует платить столько, чтобы человеку хотелось работать и удавалось заработать. «Какой дурак, извините меня за грубость, — повторял отец из совещания в совещание, — станет увеличивать производство мяса, если чем больше он его производит, тем больше хозяйство — совхоз или колхоз — терпит убыток».
Однако сделать отношения производителя-крестьянина и потребителя-горожанина естественными, когда потребитель платит производителю цену, способную всерьез заинтересовать его, никак не получалось. Все упиралось в крайне низкие розничные, магазинные цены на продукты питания. Их еще называли политическими или социально-ориентированными.
Государство увеличивало закупочные цены, оставляя розничные неизменно низкими. Отец понимал, если товар: зерно, мясо, молоко закупаются по более высокой цене, то и продаваться они должны не задешево, но поделать ничего не мог. Повысь он цену на хлеб… Вот и приходилось вводить до крайности раздражавшие людей запреты.
Но государственный карман — из него доплачивалась разница между растущими закупочными и неизменными розничными ценами на хлеб, на мясо, на молоко — не бездонный. Собственно, в стратегии цен мало что изменилось. Если при Сталине грабили крестьян в интересах металлургов и машиностроителей, то теперь пытались отдать долги за счет ограбления кого-то еще и в другом месте, например, завышая цены на одежду или мебель. Деньги из ниоткуда не берутся. Что в одном месте прибавится, то в другом — убудет. Получался тришкин кафтан. Страна погружалась в экономический сюрреализм, ведущий ее к банкротству. Вырваться из него, сделать труд крестьян мотивированным, прибыльным, этот «капиталистический» термин отец употреблял все чаще, можно только нарушив догму «неповышения цен при социализме». Эту очевидную истину провозглашали и собранные Засядько в Госэкономсовете ученые-экономисты. Их выводы подтверждались реалиями жизни, сельскохозяйственное производство последние два года отказывалось расти, хоть плачь.
В марте на Пленуме ЦК отец говорил, что из продуктов питания у нас нет перебоев только с хлебом. Мясо и молоко можно купить далеко не всегда и не везде. Всё, как и прежде, упиралось в недостаток кормов, кукуруза приживалась плохо, она требовала труда, а без соответствующей оплаты, без заинтересованности никто не хотел заниматься тщательной обработкой полей, рыхлением, прополкой. Вот она и хирела, едва проклюнувшись из земли.
С зерном, пшеницей, рожью, ячменем, овсом дело обстояло лучше, но зерна едва хватало на обеспечение людей, скармливать его коровам и свиньям рука не поднималась. Чтобы избавиться от извечно российского страха перед недородом, голодом, нужно, считал отец, увеличить сбор зерна втрое. И правильно считал. Но как?
На Пленуме отец признал, так как возврат к старому, к принуждению невозможен и неэффективен, остается только одно: открытое, не дотационное сбалансирование закупочных и розничных цен. Иначе страна очень скоро вылетит в «черную дыру» бюджетных доплат и переплат.
Сейчас такое решение называют «непопулярным», тогда оно отдавало «самоубийством», хорошо если только политическим. Но отец все же решился. Иначе пришлось бы отказаться от реформирования не только сельского хозяйства, но всей экономики.
Сразу после Пленума, в марте, отец распорядился готовить соответствующие документы. 17 мая 1962 года Совет Министров принимает решение повысить закупочные (сдаточные) цены на крупный рогатый скот, свиней, птицу, масло животное и сливки, и весьма существенно, по некоторым категориям чуть ли не вдвое. Одновременно увеличивали розничные цены на мясо и мясопродукты на тридцать процентов, а на масло животное — на двадцать пять процентов.
1 июня 1962 года газеты опубликовали оба Постановления: «О повышении закупочных цен» и «О повышении розничных цен». На первое никто внимания не обратил, рядовых горожан, стоящих в очереди к прилавку магазина, оно не касалось, а вот второе вызвало бурю негодования. Винили, естественно, отца, и тут же поминали «благодетеля» Сталина — при нем цены шли не вверх, а вниз.
Отец решил выступить по телевидению с разъяснениями. Его помощник по международным делам, осторожный и дипломатичный Олег Трояновский попытался было отговорить отца, посоветовал поберечь репутацию, поручить неприятную миссию Микояну или Косыгину.
— Я первое лицо в государстве, и негоже мне прятаться за чьи-то спины. Я отвечаю за все и к людям обязан обратиться только я, — резко возразил отец.
Трояновский промолчал, но остался при своем мнении.
Доводы отца понимания в народе не встретили. Люди глухо роптали. Когда вечером 1 июня я попытался пересказать отцу, о чем судачат в Москве, он только грустно отмахнулся: «Я все знаю. Да и не могло быть иначе». Вот только он мне не сказал, что на юге России, в Новочеркасске и еще кое-где, где конкретно я, за давностью лет, уже не припомню, дело в тот день не ограничилось роптанием. В ранних публикациях я упоминал в этой связи Муром и Темиртау. После проверки выяснилось, что меня подвела память, беспорядки там происходили, но в другое время и по другому поводу.
В большинстве мест все закончилось миром. В Новочеркасске же ситуация сложилась иначе. Там на электровозном заводе в феврале повысили нормы выработки, что привело к падению зарплаты рабочих. У некоторых — до тридцати процентов, а тут 1 июня навалилось еще и повышение цен. Совпадение оказалось трагическим. Люди возмутились не на шутку. Утром 1 июня рабочие литейного цеха, по началу человек двадцать-двадцать пять, забастовали, потребовали директора. Директор завода Борис Курочкин повел себя в высшей степени по-хамски. В ответ на жалобу, что теперь рабочим мяса купить не на что, он нагло бросил: «Нет денег на мясо, покупайте пирожки с ливером». Возбужденные его словами люди двинулись к заводоуправлению. По пути к ним присоединились рабочие других цехов. Количество бастующих быстро выросло до трех тысяч человек. Появились плакаты: «Мяса, масла, повысьте зарплату!». Рядом водрузили большой портрет Ленина. Толпа запрудила заводскую площадь, перегородила железнодорожные пути, остановила поезд… Перепуганное городское и областное начальство вместо того чтобы попытаться самим уладить дело, обратилось за помощью к военным.
2 июня отец вернулся домой хмурый. На мой вопрос: «Что случилось?» — ответил: «В Новочеркасске рабочие устроили бузу, дошло дело до стрельбы». «Буза» в терминологии отца означала отказ рабочих от работы. Он не раз вспоминал, как сам перед революцией «бузил» на заводе Боссе в Донбассе. Буза, при умелом обращении с людьми, не сулила серьезных неприятностей. В том, как все обернулось в Новочеркасске, отец винил не рабочих, а местное партийное начальство, потерявшее, как он говорил, всякую связь с народом.
Теперь же, когда пламя разгорелось, пришлось вмешаться центру. Отец сказал, что на место вылетели Андрей Павлович Кириленко и Александр Николаевич Шелепин, но с поручением они не справились, струсили. Побоялись даже выйти к людям, отсиживаются в обкоме, в Ростове. Следом отец отправил другой десант: Фрола Романовича Козлова, Анастаса Ивановича Микояна и партийного пропагандиста Леонида Федоровича Ильичева. Особую надежду отец возлагал на Микояна, на его умение договариваться, как шутил отец, даже с чертом. Договориться не удалось, конфликт «разрешили» с применением военной силы, погибли люди. Наиболее активных демонстрантов арестовали, как докладывал, выехавший на место, первый заместитель председателя КГБ генерал-полковник Петр Иванович Ивашутин, «за попытку вооруженного мятежа и хулиганские действия, приведшие к серьезным разрушениям в городе». В подтверждение своих слов он прислал отцу толстый альбом фотографий: здания с выбитыми окнами, комнаты с переломанной мебелью, толпы людей на улицах…
Отец принес фотографии домой, сунул их мне: «Если хочешь, посмотри, что там творится». Отвечать на вопросы не стал, только отмахнулся: «Не приставай».
О том, что случилось в те дни, я узнал из разрозненных обмолвок причастных к трагедии лиц. Постепенно, как из мозаики, складывалась некая картина, естественно, далеко не полная. Председатель КГБ Владимир Семичастный в моем присутствии рассказывал, что зачинщиков беспорядков судили, наиболее злостных расстреляли. От его слов повеяло могильным холодом 1930-х годов.
Потом сын Микояна Серго объяснил мне, почему Анастасу Ивановичу не удалась его миссия. По его словам, Козлов полностью отстранил Микояна от дел. Жесткий Козлов рвался применить силу, напрочь отвергал предложения Микояна вступить с толпой митингующих в переговоры. Козлов без обиняков напомнил Микояну, что тот уже напереговаривался до крови в 1956 году в Венгрии, допереговаривается и здесь. Беспорядки следует пресечь в зародыше, пока они не расползлись за пределы города, пока их еще можно пресечь и, по возможности, избежав худшего.
В исторической ретроспективе прав оказался Козлов, переговоры ни к чему бы не привели. Стихийный протест не дает такой возможности, а в Новочеркасске властям противостояла неорганизованная, возбужденная толпа. Разговаривать было не с кем, толпу никто не вел. А какие переговоры со стихией?! Так и получилось, пока москвичи совещались, спорили, не могли договориться, что предпринять, время безвозвратно ушло, обстановка раскалилась докрасна, и все окончилось кровопролитием, которого, действуй они изначально решительно, по Козлову, можно было бы избежать. Так что за пролитие крови основную ответственность несет, как это ни парадоксально, умиротворитель Микоян.
Когда все закончилось, Козлов не только потребовал строго наказать участников демонстрации, но распорядился депортировать в Сибирь тех, кого не за что было арестовывать. Микоян возражал, пригрозил, что пожалуется Хрущеву. В ответ Козлов запретил соединять Микояна с Москвой и одновременно приказал подогнать к Новочеркасску вагоны, в которые предстояло погрузить депортируемых. Только после скандала, устроенного Микояном, ему позволили дозвониться до отца. Отец возмутился самоуправством Козлова, депортация не состоялась. С тех пор Козлов и Микоян еще более возненавидели друг друга. Вот, собственно, и все, что мне удалось узнать по горячим следам.
Долгое время я не подвергал сомнению версию о намерении Козлова сослать все население Новочеркасска. Вернее, просто о ней не задумывался. А потом задумался, и «вагонная» история стала казаться мне подозрительной. Мы знаем о ней со слов Микояна, и рассказал он ее уже после инсульта Козлова, когда последний чисто физически не мог ничего возразить.
Козлов подобными полномочиями не обладал и не мог обладать. Да и никто бы без согласия отца и формального решения Президиума ЦК и слушать его не стал. Подогнал вагоны! Депортировать целый город! Куда депортировать? Где этих людей размещать? В 1962 году такое самоуправство наверняка стоило бы Козлову карьеры, да и слухи о нем разошлись бы по Москве широкими кругами. Однако дыма без огня не бывает, что произошло тогда на самом деле, я расскажу чуть ниже.
Более или менее достоверная картина происходившего в те дни в Новочеркасске раскрылась лишь в конце 1980-х годов, когда по решению I съезда народных депутатов СССР военная прокуратура провела подробное расследование. Конечно, и эти результаты не до конца объективны. Военные пытались обелить себя, свалить вину за кровопролитие на КГБ, но факты были собраны исчерпывающие.
Материалы дела свидетельствуют о следующем. Партийное начальство во главе с первым секретарем Ростовского обкома Басовым приехало в Новочеркасск только во второй половине дня 1 июня, когда митинг уже набрал силу. Это тот самый Басов, который в 1961 году произвел слабое впечатление на отца. Он его тогда охарактеризовал «фразером», собрался заменить, но не успел. Басов вышел на балкон заводоуправления. Толпа притихла. Люди ждали, что он заговорит о наболевшем, о тарифах, о заводских проблемах. Басов же, не найдя нужных слов, стал зачитывать опубликованное в газетах «Обращение ЦК КПСС и Совета Министров СССР о повышении цен». Толпа враждебно загудела, кто-то бросил в Басова бутылкой. Обкомовцы ретировались в здание и приказали милиции очистить площадь. Но милиции, даже при поддержке вызванных к тому времени внутренних войск, выполнить приказ не удалось. Более того, балконом завладели забастовщики, сорвали висевший на фасаде дома портрет Хрущева, виновника, по их мнению, всех несчастий в стране, и под одобрительные выкрики толпы сбросили его вниз. Кто-то снизу выкрикнул: «Долой правительство Хрущева! На мясо его! Давай сюда Маленкова и Шепилова!» Уже потому «хороших», что их изгнал ставший «плохим» Хрущев, что типично для стихийного протеста.
Затем забастовщики попытались выступать сами, воспользовались оставшимся от Басова мегафоном. Но он не действовал. Находившиеся на балконе люди, рассерженные неудачей, выбили ближайшие окна, залезли внутрь, чуть пограбили, но вглубь здания не пошли, пыл их быстро охладел. Митинг тем временем переместился к соседнему переходу над железной дорогой, теперь его, а не балкон заводоуправления, использовали как трибуну. Кто-то забирался наверх, что-то кричал, галдящая сама по себе толпа его не слушала и не слышала.
Все еще остававшийся в помещении заводоуправления Басов обратился за помощью к армии. Министр обороны маршал Малиновский телефонограммой, ссылаясь на распоряжение Хрущева, приказал командующему округом генералу армии Иссе Плиеву поднять по тревоге воинские подразделения и сосредоточить их в районе Новочеркасска. Однако Плиева в штабе не оказалось, он уехал в войска и вообще еще ничего не знал о происходящем. Его разыскивали, но не разыскали, пока он не вернулся в свой кабинет в Ростове, а Басов все сидел, забаррикадировавшись в заводоуправлении. Митингующие, не зная, что дальше предпринять, столпились на железнодорожных путях. Только в четыре часа дня начальник штаба округа доложил Плиеву о поступившей команде. Генерал решил не спешить, сначала самому разобраться в обстановке и, не отдав никаких распоряжений, уехал в Новочеркасск.
Тем временем в Ростов приехали «москвичи»: член Президиума ЦК, заместитель отца по Бюро ЦК по РСФСР Андрей Павлович Кириленко и секретарь ЦК Александр Николаевич Шелепин в сопровождении двух заместителей председателя КГБ Ивашутина и Захарова.
Как позже свидетельствовал перед работниками прокуратуры Шелепин, Хрущев, напутствуя его и Кириленко, приказал действовать только мирными средствами.
Когда в 5 часов вечера генерал Плиев прибыл на место, он получил от Кириленко, взявшего в свои руки власть, распоряжение вызволить Басова, заблокированного в здании заводоуправления. Инструктируя подчиненных, Плиев особо подчеркнул: «Во время операции силу и оружие не применять». Более того, солдатам вообще не выдали патронов к автоматам. Разведывательно-десантная рота 18-й дивизии черным ходом вывела областное начальство из здания заводоуправления и доставила к Кириленко. Надо сказать, что военные входили в здание открыто, хотя толпа и была настроена нервозно. Люди перевернули два грузовика, хватали офицеров за рукава, спрашивали: «Вы за кого?» Но вслед за военными в здание бастующие не пошли.
К этому времени к площади подошли вызванные Кириленко танки. Митинговавшие встретили их куда более враждебно, чем десантников, в гусеницу головной машины пытались засунуть металлические прутья, разбили фары и перископ, а в довершение всего накрыли танк брезентом. Заметив танки, заместитель Плиева генерал Шапошников приказал немедленно их с площади убрать. Он не знал, что они здесь по распоряжению Кириленко.
Спустя десятилетия после событий в прессе сообщалось о генерале, отказавшемся, вопреки приказу, ввести танки в город. В материалах следствия о подобных действиях не говорится ничего. На самом деле, когда, еще до приезда Кириленко в Новочеркасск и до приказа Малиновского, Басов позвонил командиру 18-й танковой дивизии полковнику Шаргородскому и попросил навести на заводе порядок, тот ответил отказом. Обкому он не подчиняется. Так же отреагировали на звонок Басова и в штабе округа. Без приказа командующего округом Плиева они решили ничего не предпринимать. Генерал Плиев одобрил действия, вернее, бездействие своих офицеров. Войска вмешались, только получив распоряжение министра обороны маршала Малиновского. Случаев неисполнения приказов по команде не наблюдалось. Но нет дыма без огня. Генерал-лейтенанта танковых войск Матвея Кузьмича Шапошникова, в 1962 году первого заместителя Плиева, в 1966 году отправили в отставку из-за постоянных разногласий с командующим. В 1967 году, при Брежневе, его судили «за изготовление и хранение анонимного письма-воззвания антисоветского содержания». К написанию письма его подтолкнули «репрессии и издевательства со стороны Плиева». Так генерал свидетельствовал на собственном судебном процессе в октябре 1967 года. О суде над ним, как и о процессе над участниками волнений в Новочеркасске, в прессе, естественно, не сообщалось. Вот людская молва и свела 1962 и 1967 годы воедино.
В семь вечера в штаб военного округа позвонил из Москвы Малиновский и лично распорядился: «Передайте Плиеву. Дивизию поднять. Танки не выводить. Навести порядок. Доложить». Ближе к вечеру из Москвы прилетели Козлов с Микояном и взяли командование в свои руки. Новоприбывшие разместились в расположении танковой дивизии. Настроен Козлов был решительно. На первом же совещании он заявил: «Надо применять оружие, а тысячу человек посадить в железнодорожные теплушки и вывезти из города». Об этом разговоре, наверное, и вспоминал Микоян. Тысячу человек, но не все население города, и как далеко их везти Козлов тоже не уточнил, но люди склонны к преувеличениям. Имели ли Козлов с Микояном соответствующие полномочия от Хрущева, комиссия не выяснила, но отметила, что за заявлением Козлова никаких действий не последовало.
С наступлением темноты бастующие разошлись по домам.
Утром 2 июня рабочие вновь собрались на площади перед заводоуправлением. Решали, что делать дальше. Наконец построились колонной и двинулись по мосту через реку Тузлов к зданию горкома партии. Колонна получилась внушительная, над толпой колыхались красные флаги, портреты Ленина, Маркса, Энгельса. На мосту через реку Тузлов демонстрантов встретили посланные Козловым танки и шеренга курсантов Ростовского военного училища. Все без оружия. Люди не полезли на рожон, переправились через реку вброд. Их никто не задерживал. К 10.30 утра колонна вышла на площадь Ленина, к зданию, где находились Новочеркасский горком и горисполком. К бастующим никто не вышел, местные руководители в панике разбежались. Вход в здание преграждала шеренга народных дружинников и солдат. Рассерженные люди легко смели оцепление, взломали двери и растеклись по этажам. На балконе появились первые ораторы из демонстрантов. Они уже прослышали, что из Москвы прилетели Микоян и Козлов, и стали требовать, я бы сказал, просить Микояна выступить, разъяснить действия властей и покарать местных самодуров-начальников. Вскоре тема Микояна стала навязчивой, к ней возвращался каждый второй выступавший, толпа скандировала: «Микояна, Микояна…». Но Микоян на балконе так и не появился.
Настроение толпы постепенно накалялось, кто-то призвал идти к милиции освобождать демонстрантов, задержанных накануне. У помещения милиции и КГБ (оба ведомства размещались в одном здании в соседних комнатах) собралось человек триста. Несколько человек попытались перебраться через кирпичный забор во внутренний двор. В ответ раздались выстрелы солдат 505-го полка внутренних войск. Стреляли вверх, над головами, по забору, но не по людям. Демонстранты прекратили попытки проникнуть во двор, спрыгнули с забора назад на улицу. Однако выстрелы не испугали атакующих. Они выломали выходившие на улицу двери, проникли внутрь отделения милиции, но арестованных там не нашли. Их ночью увезли из города. В углу дежурной комнаты обнаружили кучку солдат. Стали их бить. У рядового Репкина отняли автомат. Кроме автомата, иного оружия, ни до, ни после, в руках у демонстрантов не было. Другой рядовой, Азизов закричал: «Наших бьют!» — и стал стрелять в воздух. К нему присоединились его товарищи, толпа рванулась к ближайшей двери. Она вела во двор, где сгрудились солдаты, перепуганные предыдущим нападением. Они открыли огонь. Подоспевший на выстрелы командир полка Петр Малютин с трудом прекратил стрельбу. Результат — пятеро убитых, еще двое умерли от ран позже. Раненых не считали.
Пока толпа штурмовала отделение милиции в Новочеркасске, Микоян и Козлов переместились из Ростова в военный городок танковой дивизии. Там уже находились и Кириленко с Шелепиным.
Тем временем митингующие у горкома, убедившись, что Микоян к ним не идет, решили послать к нему делегацию. Вызвались девять добровольцев, среди них две или три девушки, остальные мужчины, один изрядно пьяный. Так запомнилось свидетелю, которого отыскали уже в конце 1980-х.
Инициативу переговоров с ходоками взял на себя Козлов. Микоян сидел тут же, но не проронил ни слова. Разговора не получилось. «Представители» по сути никого не представляли и власти над толпой никакой не имели. Они требовали, чтобы «не прижимали рабочий класс», один из них повторял: «Мы — рабочий класс, нас много», ударяя при этом кулаком о кулак и матерясь через слово. Другой пожаловался, что «у нас хорошо живется лишь Гагарину Юрке да буфетчице Нюрке». В общем, говорили каждый свое и выговорились от души.
Когда посланцы «выдохлись», Козлов попрощался с ними словами: «Идите к людям, успокойте их, призовите прекратить беспорядки».
Еще до окончания переговоров Козлов, поняв, что его собеседники никого не представляют, кроме самих себя, отослал Кириленко с Шелепиным в Новочеркасск с приказом начальнику гарнизона генералу Олешко: «Очистить здание горкома от ворвавшихся туда погромщиков. В случае необходимости произвести предупредительную стрельбу в воздух». К 12 часам к площади Ленина подошли танки и бронетранспортеры 18-й дивизии, курсанты Школы артиллерийских мастеров, другие воинские части. Они охватили митингующих на площади полукольцом. Здание горкома очистили без труда. Там и было-то всего человек тридцать-сорок, которые и не думали сопротивляться. Генерал Олешко вышел на балкон и через мегафон потребовал разойтись, иначе войска применят оружие. «Пугают, стрелять не будут», — раздалось в ответ из толпы.
— Военнослужащие, выйти из толпы, отойти к стене, — приказал Олешко и чуть позже: — Залпом, вверх, огонь!
Застрекотали автоматы, но толпа не двинулась с места.
— Не бойтесь, стреляют холостыми! — раздался чей-то голос.
По толпе пробежал смешок. И тут солдаты произвели второй залп. Как утверждают военные следователи, без команды. Охнув, толпа качнулась и стала рассыпаться. Давя друг друга, люди заметались по площади, бросились на соседние улицы. И тут солдаты прекратили огонь. Площадь бугрилась телами лежащих людей. Убитых оказалось немного, стреляли не прицельно.
Кто стрелял по толпе, осталось невыясненным. Одни свидетели утверждают, что стреляли солдаты, которые «постепенно опускали автоматы вниз». Сами военнослужащие клянутся, что стреляли только в воздух. Другие «очевидцы» свидетельствуют, что стреляли с крыш какие-то штатские, в том числе и из пулеметов. В подтверждение своих слов приводят факты ранения на улицах, удаленных от площади Ленина. Стреляя с земли, туда попасть невозможно, а с крыши легче легкого. Однако виновных прокуроры не нашли. Кто отдавал приказ на открытие огня на поражение, и отдавал ли вообще, тоже осталось неизвестным. Документов того времени, связанных с кровопролитием на площади Ленина, следствие не обнаружило. Установили, однако, что Хрущев разрешения стрелять не давал. Вот что написано в документе: «Материалы следствия позволяют сделать вывод о том, что принятое на месте членами Президиума ЦК КПСС решение применить оружие с Хрущевым предварительно не согласовывалось. Вначале, как уже отмечалось, тот был противником крайних мер. Потом, по мере обострения обстановки, стал требовать наведения порядка любыми средствами, вплоть до применения оружия. Последнее, впрочем, с оговоркой: в случае захвата госучреждений». Мне, конечно, утешительно, что отец в кровопролитии непосредственно не замешан, но это слабое утешение. Пролилась кровь, и человек, стоящий во главе страны, ответственен за все независимо от того, какую позицию он занимал. Сам отец никогда не снимал с себя ответственности.
Так что же на самом деле произошло 2 августа 1962 года на площади Ленина в Новочеркасске? Раз нет документов, то и предполагать можно все, что угодно. Я позволю высказать мое собственное, основанное на логике и психологии, объяснение происшедшего. Я не допускаю, что офицеры могли отдать приказ об открытии огня на поражение без четкого, я считаю, письменного, так принято во всех армиях мира, предписания свыше. Люди они дисциплинированные, понимающие, что за пролитую в мирное время кровь придется отвечать. Следствие же установило: приказа применить оружие не отдавали: ни Москва, ни Микоян с Козловым, ни генерал Плиев. Версия о таинственных «в штатском», стрелявших с крыш прилегающих к площади зданий, еще менее убедительна. Сотрудники КГБ — тоже офицеры, и они тоже без приказа стрелять не начнут. А приказ Семичастному могли дать Хрущев или его заместители, Козлов с Микояном. И копия такого приказа сохранилась бы. Никто из них, кроме Семичастного, до допроса в кабинете военного следователя не дожил. Имей хоть малейшее основание свалить все на покойников, особенно на отца, Семичастный бы это сделал. Он же промолчал, понимая, что подобные обвинения следователь потребует обосновать документально. Стрельба с крыш не укладывается ни в какую логику, кроме стремления военных переложить вину с себя на другое ведомство.
Итак, все факты и свидетели говорят одно: приказа стрелять не было. И агенты КГБ, наверное, на крышах не отсиживались. Нечего им там было делать. Скорее всего, они сновали в толпе, фотографировали, фиксировали имена участников беспорядков.
Дело, по-видимому, обстояло так: разгоряченная, уверенная, что патроны у солдат холостые, толпа все более агрессивно напирала на цепочку солдат. В них летели камни и палки. Возможно, самые «смелые» хватались за стволы автоматов, тянули на себя. Вот тут у кого-то нервы не выдержали и этот «кто-то» полоснул из автомата перед собой в никуда. Соседи по цепочке, взвинченные до крайности, услышав выстрелы, тоже нажали на спусковые крючки. Теперь уже начали стрелять все. К счастью, командиры, не растерялись, быстро навели порядок, иначе людей положили бы сотни, а то и тысячи, ведь стреляли в упор.
В 1962 году дело замяли, командование, как армейское, так и КГБ, на жестком расследовании, наверное, не настаивало. Дашь ход делу и в два счета сам окажешься виноватым. Верха тоже удовлетворились полученными разъяснениями. Вот и спустили все на тормозах.
Повторю, это всего лишь моя реконструкция событий.
Активная фаза новочеркасских волнений завершилась стрельбой на площади Ленина. Поняв, что власти не шутят, большинство митингующих разошлись по домам, однако часть молодежи продолжала до самого вечера толпиться у зданий горкома и милиции. Прошел слух, что Микоян все-таки выступит, толпа притихла, кое-кто полез на расставленные по площади танки. Им хотелось получше разглядеть «вождя». Никто не препятствовал. Танки стояли с задраенными люками, милиция взирала на происходившее с тротуаров из-под деревьев. На сей раз ожидания оправдались, на площади зазвучал голос Микояна. Почему выступал Микоян, а не Козлов? По старшинству говорить с народом следовало ему. Наверное, потому, что в народе Микояна знали лучше Козлова, и толпа требовала Микояна. К тому же противостояние Микояна с Козловым достигло апогея, вот Козлов и предоставил ему возможность объясниться с народом и тем самым принять основную долю ответственности на себя.
Как рассказывал следователю один из участников событий И. В. Белин, инженер отдела технического контроля завода: «забравшись на танк, он Микояна не увидел, выступление передавали по радио. Репродукторы установили неудачно, и они заглушали друг друга. К тому же толпа, “аккомпанируя” речи Микояна, ругала военных и требовала снижения цен. Ничего не поняв из сказанного Микояном, Белин начал просить военных дозвониться до штаба, пусть повторят трансляцию, а еще лучше, если Микоян сам приедет сюда и все внятно объяснит народу». Микоян не приехал, а Белина за его инициативу потом допрашивали в прокуратуре, благодаря чему до нас и дошло его свидетельство.
Я думаю, Белин не прав, он не разобрал, что говорил Микоян не из-за плохих репродукторов и шума толпы, а попросту потому, неподготовленному, нетренированному человеку вообще трудно понять речь Микояна из-за его невнятной дикции и сильного армянского акцента; да еще если Анастас Иванович волновался…
На следующий день, 3 июня, в 15 часов по радио выступил Козлов. Его речь стала «переломным моментом в настроении людей», — отметил генерал Ивашутин в рапорте Хрущеву. Козлов успокоил горожан, власти не планируют массовых репрессий, беспорядки затеяли «хулиганы», с ними и будут разбираться, остальные могут спать спокойно. Не обошел он и главного, повышения цен, твердо заявил, что правительство своего решения не изменит. Собственно, этим выступлением Козлов подвел черту под беспорядками в Новочеркасске.
Всего по данным следствия во время Новочеркасских событий 1–2 июня 1962 года погибло двадцать пять человек. Свыше пятидесяти получили огнестрельные ранения. Более двадцати — ушибы и травмы. Девять из восьмидесяти шести пострадавших в столкновениях военнослужащих госпитализировали.
После новочеркасской трагедии работа над ценами единого уровня застопорилась. На приведение их в соответствие с реалиями экономики отец больше не «покушался». В магазинах за продукты продолжали платить столько, сколько было привычно для покупателя, а не столько, сколько они стоили на самом деле.
Кредит доверия
Могли ли власти обойтись в Новочеркасске без кровопролития?
Если бы не упустили момент в первый день, безусловно, да. Ведь удалось же в других районах относительно мирно разрядить обстановку. Если бы не дурак директор, не дурак и трус секретарь обкома, если бы в первый день они нашли нужные слова, толпа не разъярилась бы, не начала все крушить на своем пути, рабочие помитинговали бы и разошлись. Тем более, если бы им пообещали пересмотреть в их пользу столь по-глупому и не ко времени увеличенные нормы выработки. Если бы… Если бы. Ах, эти если бы… Все мы крепки задним умом.
На следующий день, когда неорганизованная толпа уверовала и отчасти убедилась в безнаказанности своих действий, в том, что власть оружия не применит, остановить ее уже могла только сила. Только она могла охладить горячие головы. С толпой, где нет главарей-организаторов, вести переговоры бессмысленно, просто не с кем, да никто бы из «своих» на стихию бы воздействовать и не мог, противостоять стихии практически невозможно.
Случаи, подобные новочеркасскому, в истории нередки. К примеру, в 1992 году в США в Лос-Анджелесе в ответ, на показанное по телевидению грубое обращение полиции с чернокожим водителем, толпа заполонила на улицы, почему-то обрушила свой гнев против ни в чем не замешанных лавочников-корейцев, разгромила и сожгла целые кварталы. Порядок навели только вовремя вошедшие в город и применившие силу национальные гвардейцы. Здесь ключевое слово — «вовремя». Запоздай они на пару дней, прояви нерешительность, и за порядок пришлось бы заплатить десятками, а то и сотнями жизней.
Так случилось в 1989 году в Китае на площади Тяньаньмынь. Пока власти несколько дней колебались, решали, что делать с захватившими площадь студентами, молодежью, требовавшими безграничной свободы во всем и немедленно, они потеряли контроль над ситуацией, а толпа лишилась страха и разума. Масла в огонь подлил и не ко времени появившийся в Пекине «непротивленец злу насилием» Горбачев. Митинговавшие считали, что в его присутствии власти силу не применят.
Правительство Китая оказалось перед драматическим выбором: или, бездействуя, поставить под удар будущее страны, ее единство, реформы, всё, или… Китайцы предпочли действовать в интересах большинства. Но время ушло, никакие увещевания на толпу, уверовавшую, что они «не посмеют», не действовали. На площадь пришли танки, пролилась кровь, погибли сотни людей. Весь мир содрогнулся и зашелся в протесте. К общему хору присоединил свой голос и тогдашний советский лидер Михаил Горбачев.
Что же получилось на деле?
Китайцы, проявив государственное мышление и твердость, удержали страну, уберегли народ от подступавшего хаоса. Уберегли, по китайским меркам — малой кровью, сотни погибших охладили горячие головы, и тем самым сохранили жизнь тысячам, если не больше. Горбачев за «непротивление злу насилием» расплатился доверенной ему страной, спасовав перед сотнями протестующих, принес в жертву многие десятки тысяч погибших во всевозможных конфликтах, разгоревшихся из-за его неспособности действовать решительно, вовремя применить силу.
Конечно, у каждого свое понятие о гуманизме…
— Другого выхода у нас не было, — на заседании Президиума ЦК подвел итог событиям в Новочеркасске отец.
Другого выхода действительно не было, но пролитой крови отцу не простили. Конечно, каждый народ в каждый исторический период сам выбирает свою судьбу и сам ответственен за свою судьбу. Здоровая нация, здоровый человек предпочтет «кровопускание» гибели, больная же выберет ничегонеделание, пусть даже ведущее к гибели.
Новочеркасская трагедия крайне негативно сказалась на реформаторском будущем отца, продемонстрировала, что люди, народ потеряли веру и больше ни на какие жертвы даже ради самого светлого будущего не пойдут. Но дело не только в Новочеркасске.
Отказав в 1955 году адмиралам в сотне миллиардов рублей на строительство престижного и одновременно абсолютно бесполезного для страны (геополитически и стратегически) океанского надводного флота, а затем летчикам, уже не в одной сотне миллиардов рублей на столь же бесполезную и еще более обременительную для бюджета армаду стратегических бомбардировщиков, сократив вооруженные силы сначала на 600 000 человек, потом на 1 200 000, потом еще раз на 1 200 000, снизив донельзя военные расходы (только в мае 1962 года оборонный бюджет сверхплана «усох» на 2,4 миллиарда рублей) и предупредив, что это не предел, Хрущев лишил себя благорасположения еще недавно дружески настроенных к нему военных от маршалов до майоров.
Запретив горожанам содержать откармливаемую на магазинном хлебе скотину, а теперь еще и подняв цены на мясо и масло, отец потерял и их симпатии. Крестьяне не жаловали отца за постоянно висевшую над ними угрозу сокращения приусадебных участков и «добровольного» обобществления их коров-кормилиц.
Без всеобщей поддержки производить серьезные изменения в стране не по силам никому. А отец эту поддержку ощущал все меньше. Благоприятный для реформирования период неотвратимо заканчивался.
Ежедневная круговерть
Сейчас трудно представить, какой насыщенной жизнью жил отец эти годы. Просматривая старые газеты, читая короткие официальные сообщения о встречах, переговорах, визитах, я вновь окунулся в почти совсем забытую политическую круговерть тех дней. Перечислю для примера только международные встречи, и только за первую половину 1962 года.
В конце января, по возвращении из Белоруссии, отец принимал экономическую делегацию Бирманского Союза; в феврале — представителя Бразилии Ассумпсао де Араужо, начальника штаба ВВС Индонезии генерала Умара Дани, министра торговли Гвинеи Н'Фамара Кейта; два дня провел в переговорах с немецким руководителем Вальтером Ульбрихтом. В марте у отца: министр обороны и просвещения Сирии Рашид Бармада, посол Японии Х. Ямада, представители компартии Дании; в апреле — секретарь ЦК ПОРП Зенон Клишко, румынский посол Н. Гуинэ, американский издатель Г. Коулс, председатель Всеяпонской ассоциации рыбопромышленников Т. Такасаки, кубинцы Османи Сьенфуэнгос и Хоакина Ордоки; встречается он и с королевой Бельгии Елизаветой. В мае отец беседует с послом Кубы Фауре Чомона Медиавилья, министром земледелия и лесоводства Японии Итиро Коно, индонезийской правительственной делегацией, помощником президента США Пьером Сэлинджером, на него отец потратил целый день.
С 14 по 20 мая отец с официальным визитом в Болгарии. Зарубежные корреспонденты отмечают его усталый вид. В Болгарии отец приходит к выводу, что уберечь революционную Кубу от американского вторжения может только что-то экстраординарное, и это — установка на ее территории ракет с ядерными боеголовками, способными поразить цели на территории Соединенных Штатов. Но это отдельная история, и я вернусь к ней позже.
21 мая в Москву приезжает президент африканской республики Мали Модибо Кейта. Он считается прогрессивным политиком, и отцу хотелось склонить Кейта на нашу сторону. Они беседуют наедине, потом совещаются в составе делегаций, а 23 мая отец приглашает Кейта в Большой театр на одноактные балеты «Паганини» Сергея Рахманинова, «Шопениана» на музыку Шопена в обработке Александра Глазунова, «Ночной город» Белы Бартока. Не знаю, понравились ли африканскому гостю постановки, но отец наслаждался: он хорошо знал эти спектакли и видел их уже не в первый раз. 29 и 30 мая 1962 года отец продолжает переговоры с Модибо Кейта, выступает на приемах и митингах в его честь.
2 июня 1962 года отец выступает на митинге советско-кубинской молодежи в Кремле. Кубинцы очень нуждаются в советской поддержке.
С 5 по 15 июня 1962 года отец принимает Мамаду Диа, главу правительства Сенегала. Снова выступает, ведет переговоры, налаживает отношения.
В июне он принимает военную делегацию из Лаоса, председателя Госсовета ГДР Вальтера Ульбрихта, делегацию Национального собрания Чехословакии, вице-президента Дагомеи Суру-Миган Апити, первого секретаря ПОРП Владислава Гомулку, президента Чехословакии Антонина Новотного, председателя правительства Монголии Юмжагийна Цеденбала, министра внешней торговли Италии Л. Прети, посла Бразилии В. Т. Лейтао да Кумью, президента итальянского концерна «Фиат» В. Валлетту, президента Международного Олимпийского комитета Э. Брендеджа, делегацию Польского Сейма, руководителей компартии Италии.
18 — 25 июня 1962 года отец отправляется с государственным визитом в Румынию. Журналисты в своих репортажах снова подчеркивают: Хрущев бледен, лицо у него уставшее. Отец разъезжает по стране, выступает, выступает, выступает. Выступает на протокольных мероприятиях в Бухаресте и на непротокольных: на митинге на заводе «Красная Гривица», на митинге трудящихся промышленного комплекса Онешти — Борзешти, на митинге металлургов Хунедоары, перед горняками долины Жиу, на митинге в Бухаресте. Как тут не устать?
С 28 июня по 5 июля 1962 года отец занят с новым визитером, канцлером Австрийской республики А. Горбахом. Отношения с нейтральной Австрией для нас чрезвычайно важны.
5 июля 1962 года отец выступает перед выпускниками военных академий в Кремле. 10 июля 1962 года держит речь на Всемирном конгрессе за всеобщее разоружение и мир. 16 июля 1962 года отец в Петрозаводске, в Карелии. 18 июля — в Мурманске, оттуда он переезжает в Североморск, главную базу Северного флота, присутствует на учениях с применением новейшего ракетного оружия, вручает золотую звезду Героя Советского Союза капитану второго ранга Льву Михайловичу Жильцову, командиру атомной подводной лодки «Ленинский комсомол», только что вернувшейся из-подо льдов Северного полюса. Члены команды получают ордена и медали.
Из Мурманска, на крейсере «Адмирал Ушаков», отец отправляется в Архангельск, наблюдает по пути за «атаками» подводных лодок, охотой на них противолодочных кораблей и новыми ракетными стрельбами. В Архангельске он задерживается недолго, переезжает на завод подводных лодок в Северодвинск. Там академик Александров рассказывает о подводном флоте будущего, атомном подводном флоте. В Москву отец возвращается 24 июля.
Кроме всего вышеперечисленного, в июле отец встречается с делегацией Скупщины (парламента) Югославии, с министром вооруженных сил Кубы Раулем Кастро, главой югославской экономической делегации М. Тодоровичем, американским каноником Л. Джоном Коллинзом, с американскими журналистами, послом Италии К. Странео, послом США Лоуллином Томпсоном, приглашает его провести воскресенье у себя на даче, вторично беседует с руководителем Монголии Цеденбалом, принимает посла Марокко Башир Бен Аббеса и посла Сирии Рафика Аша.
Вы не устали от перечисления? Я устал. Отец же не просто встречался с иностранными посетителями для бессодержательной протокольной беседы, он занимался делом, а значит, каждая встреча стоила ему изрядных сил. И так по нарастающей изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год как заведенный. По мере улучшения отношений с окружающим миром, укрепления наших позиций, очередь желавших поговорить с Хрущевым неуклонно увеличивалась. И я перечислил только официальные встречи с иностранцами, упомянутые в газетах. Основная же нагрузка падала на своих: встречи с министрами, председателями совнархозов, учеными, конструкторами, писателями. Чтение и внимательное рассмотрение бесконечных проектов постановлений, записок, писем и иных важных государственных бумаг.
Счет из Ашхабада
26 сентября отец отправился в Среднюю Азию, решил, как он сказал мне, познакомиться поподробнее. Там, по его представлению, он по существу не бывал, ездил по случаю в Ташкент, Алма-Ату, Голодную степь и еще кое-какие места и местечки. За менее чем десяток лет он успел объехать в Средней Азии столько, сколько за всю историю не удосужился до него ни один советский, я уже не говорю царский сановник. Но отцу этого казалось недостаточным, он считал, что еще не вник в местную специфику, не разобрался во всех деталях. Такой уж у него был характер.
Начал отец с Туркмении. 26 сентября вечером он прилетел в столицу республики Ашхабад. На следующий день провел совещание в местном ЦК и затем отправился в глубинку. 28 сентября он в Мары. Посещает совхозы на поливных землях, орошаемые водами Кара-Кумского канала. Его строительство начали еще перед войной, потом надолго заморозили и вот только недавно закончили третью очередь. «Аму-Дарья потечет в Каспий», — с восторгом сообщали газеты. И никто почему-то не задумался, что если она потечет в Каспий, то перестанет течь в Арал. Журналистам такое невежество простительно, а вот ученым и Госплану — нет. Тем более все так просто: что в одном месте прибудет, то в другом месте убавится. Эта нехитрая истина справедлива везде: и в экономике, и в водопользовании.
К сожалению, даже большие ученые в то время не сомневались в «неисчерпаемости» природы. Предупреждений редких инакомыслящих экологов не слышали, не слушали и слушать не желали, никто, в том числе и отец. Он видел, что вода оросила до того бесплодную землю, гордился, что на ней теперь растет хлопок, закладывают сады и виноградники, а откуда эта вода берется, сколько ее и надолго ли хватит, в голову как-то не приходило. Ни Лаврентьев, ни Капица, ни другие его ученые друзья и корреспонденты ему об этом не подсказали. И задумывались ли о том они сами?
29 сентября отец в промышленном Небит-Даге, осматривает нефтяные вышки и химические предприятия. 1 октября он в Ашхабаде делится своими впечатлениями с местным активом, по свежим следам диктует записку в Президиум ЦК.
В Ашхабаде произошла трагикомическая история. Недавнее, 1961 года, Постановление ЦК строго запрещало местным руководителям подносить начальству и друг другу ценные подарки, устраивать за государственный счет банкеты. Нарушителям грозили всяческими карами, вплоть до исключения!.. Однако восточное гостеприимство немыслимо без подношений и пышных застолий.
Каждый выкручивался, как мог. Казахи и узбеки, с ними отец общался чаще других, переломили себя, приспосабливались к новым веяниям, и всякий раз дарили отцу традиционный халат. Их у него скопилось множество. И еще сухофрукты: кишмиш с курагой и жареные в золе орешки. А больше — ни-ни.
Однажды в Ташкенте чабаны подарили отцу барашка, вручили прямо в президиуме совещания. Отец попозировал фотографам с барашком на руках, сейчас эти кадры кинохроники очень популярны, а после заседания вернул его чабанам со словами: «Пусть он у вас пасется, тут ему привольнее, но помните, это мой барашек».
В Ашхабаде местные руководители впервые на своей земле столкнулись с отцом, и хотя они, конечно, читали постановление о подарках, через обычаи перешагнуть не смогли, преподнесли ему ахалтекинского жеребца и ковер местной работы с портретом Н. С. Хрущева. Отец за подарки поблагодарил и попросил оформить их в соответствии с законом: жеребца отправить на подмосковный конный завод, а ковер передать в какой-нибудь музей (он сейчас хранится в Историческом музее в Москве).
Туркмены не очень поняли, что означает «предусмотренное законом оформление»? Каким законом? Никакого такого закона тогда не существовало, как не существует и по сей день. Решили не рисковать, скакуна отправили на конный завод, благо адрес его известен, а ковер — в ЦК, пусть они сами с музеем разбираются. Счет за подарки оформили и тоже послали в Москву. Они не сомневались, до отца он не дойдет, его формально оплатит бухгалтерия ЦК, а потому приплюсовали туда и некоторые другие свои траты.
В начале января 1963 года заведующий Общим отделом Владимир Никифорович Малин положил на стол отцу полученный из Ашхабада счет. Как с ним поступить, он не знал. В бюджете ЦК соответствующих статей расходов не предусмотрено. Отец рассердился. 9 января 1963 года, на ближайшем заседании Президиума ЦК он рассказал о полученном из Туркмении послании. «Они (туркмены. — С. Х.) пишут в счете, что подарили мне тужурку, и тут же цену указывают. Я тужурку в глаза не видел, — с возмущением говорил отец. — Затем в счете стоит ковер с портретом Хрущева и его цена, конь и расходы на его транспортировку. Расходы на питание тоже указаны отдельной строкой, и в таких количествах, что за год не съешь и еще на сотню рублей медикаментов! Я же там и не думал болеть и никаких таблеток не принимал.
Обед с парламентской делегацией Индии тоже включили в мой счет, хотя я с индусами не обедал. Они их без меня угощали.
Все подписано Балыш Овезовым (секретарем ЦК Туркмении. — С. Х.), оформлено чин по чину. Такая скрупулезность мне нравится, но если вас на обед пригласят, везите еду с собой, дешевле обойдется. А то и вам потом, как мне, придется отрабатывать за несъеденное и невыпитое. Я теперь, куда приеду, предупрежу, что обедаю один и за отдельный счет».
Тут отец вспомнил, как представитель Ставки на Сталинградском фронте генерал Василевский жаловался ему в 1943 году, что местное интендантство списало на его счет несколько ящиков водки и коньяка, а он и не пьет вовсе. «А уже после войны Михаил Сергеевич Гречуха, глава украинского Верховного Совета, после поездки в Черновцы обнаружил в своей бухгалтерии счет за “выпитые им” три бочки пива, — продолжал отец. — Вот только он страдал язвой желудка, и не то что пива, но воду мог пить не всякую».
Шутки шутками, но отец испытывал удовлетворение, после выхода постановления даже в Средней Азии руководители остерегаются раздавать подарки за ничей, то есть за государственный счет.
1 октября 1962 года отец летит из Ашхабада в Душанбе, столицу Таджикистана, встречается там с химиками и энергетиками. Последние рассказывают ему о перспективах Пянджского каскада гидроэлектростанций. Зажатая в горной долине река Пяндж — идеальна для этих целей. Гидроэлектростанции не только дадут дешевую энергию, позволят организовать поблизости производство алюминия, развить химию, но их плотины накопят запасы воды для орошения всего Средне-Азиатского региона. Отец их поддерживает, отправляет соответствующую записку в Президиум ЦК.
В полдень 3 октября отец уже в Узбекистане, в Ташкенте, проводит вторую половину дня в Институте хлопководства. На следующее утро он осматривает оросительные системы в Голодной степи. Выращиваемый на вновь освоенных землях хлопок, столь необходимый текстильной и пороховой промышленности, позволит наконец отказаться от его импорта из Египта.
5 октября отец возвращается в Ташкент, днем выступает на совещании руководящих работников Узбекистана, Киргизии, Азербайджана и Армении, а вечером диктует записку в Президиум ЦК о будущем «освоении природных богатств республик Средней Азии».
6 октября он переезжает в город Алмалык, нарождающийся в Средней Азии центр цветной металлургии, оттуда назад в Ташкент на выставку сельхозтехники, производимой на местных заводах и для местных нужд.
После посещения выставки отец едет на авиазавод, который в начале войны был эвакуирован сюда из Воронежа. Теперь тут производили не только сельскохозяйственные бипланы Ан-2, но и антоновские военные транспортники.
Эта гонка со временем, бесконечные переезды, встречи, беседы, каждая из которых требовала от него принятия решения, если не сейчас, так в недалеком будущем, вконец изматывали отца. На все это накладывались бесконечные звонки из Москвы, там тоже шага не хотели ступить без его одобрения.
10 октября 1962 года, переполненный впечатлениями, отец возвращается в Москву, Средняя Азия не идет у него из головы. Он диктует записку за запиской: 15, 16 и 17 октября. Вообще, 1962 год урожайный на записки, отец направил в Президиум ЦК девять развернутых многостраничных посланий. В них он говорил о вещах принципиальных и о мелочах, замеченных во время объезда «владений своих». Позволю себе использовать этот не совсем политически корректный образ.
В записках он пишет о необходимости разворачивания нефтедобычи в море (тогда о буровых платформах только начинали говорить), о преимуществах электрического бура перед турбобуром, снова о птицефабриках, о новой машине для уборки фасоли, он недавно вычитал о ней в американском журнале, о доильных установках «карусель» взамен «елочки» и многих других «мелочах», в каждом конкретном случае очень важных «мелочах».
Беспокоят отца и вновь созданные сельхозуправления, как бы они не скатились на «райкомовские» рельсы понукания: «Следует умерить пыл администраторов, работающих в производственных управлениях, в обкомах и облисполкомах, не допускать, чтобы специалистами командовали. Надо с уважением относиться и поддерживать то, что открыто наукой и апробировано практикой. Необходимо при решении практических задач проявлять терпение, не допускать административного зуда. Надо прежде самим учиться, а не подменять научные учреждения и поучать других. Если мы будем поучать, командовать агротехникой с Луны, тогда нам не нужны ученые, достаточно администраторов. Но такой, с позволения сказать, “метод” руководства высмеян еще до нашего рождения знаменитым русским писателем Салтыковым-Щедриным».
И тут же отец возвращается к «проблеме» чистых паров, его недавнюю поддержку позиции Наливайко в споре с Бараевым особо ретивые начальники восприняли как руководство к действию и начали их искоренение. Отец начальников одергивает, рекомендует не изводить чистые пары, где они полезны — пусть останутся, а чтобы начальников не занесло в противоположном направлении, добавляет: «но этого не следует узаконивать». Другими словами, в каждом хозяйстве надо решать проблему в зависимости от местных условий.
В другом месте отец предлагает не возить молоко в города, а перерабатывать его в колхозах. По тем временам — идеологическая крамола. Экономисты-традиционалисты не считали правильным укреплять «отживающую свой век» кооперативную форму собственности крестьянина-колхозника, так как будущее за собственностью общенародной, государственной. Но отца в первую очередь интересовала не идеология, а эффективность.
Отец предлагает поменять стратегию снабжения овощами больших городов. Поставлять, не как сейчас, из пригородных хозяйств, они не везде хорошо растут, а везти оттуда, где собирают высокие урожаи. Сейчас у нас появляются такие возможности, есть транспорт, начинают производить холодильники на колесах.
В одной из записок отец предлагает наладить выпуск счетных машин для совхозов и колхозов. Они им потребуются, чтобы сводить баланс и главное, считать прибыль. «Прибыль» — слово еще несколько лет тому назад о почти неприличное, мелькает все чаще.
Делится он и своим личным печальным опытом применения модных, только входящих в практику, еще не очень освоенных гербицидов. Их тогда считали панацеей от всех бед. Отец в то лето увлекся горохом, по мнению ученых, дающим, после кукурузы, лучший силос. Засеял им лужок на даче в Горках-9. На беду горох зарос сорняками. Отец решил побороть их новомодным симазином. И поборол… вместе с горохом. На поле не осталось ни сорняков, ни посевов. Одни пожухлые желтые стебли. В расстройстве отец позвонил своему помощнику Шевченко. Приехав на дачу, Андрей Степанович посочувствовал отцу и объяснил, что все правильно. Симазин создан американцами для защиты кукурузы и других злаков, и только их, остальные растения, в том числе и горох, для него «сорняки», их гербицид уничтожает без остатка. Ожегшись на симазине, отец предупреждал всех остальных: «Проявите осторожность, первым делом прочитайте инструкцию».
Тут же он задается вопросом: «Что же дало повышение закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию, насколько выросли доходы и как используются эти средства?»
И уж совсем неожиданное: «Партийным и советским работникам надо проявлять сдержанность, не декларировать, не давать указаний, по какому рецепту лечить ту или иную болезнь, как это делают некоторые писатели, вступившие в спор с учеными-медиками, с медицинской наукой, — предостерегает отец. — Кроме вреда это ничего не принесет. «Речь идет о дискуссии в Литературной газете “О лечении рака”». Писатели выступили в поддержку знахарей, обещавших сотворить чудо. Традиционная медицина возмутилась, завязалась полемика медиков с литераторами.
Но главное, что занимало отца в тот год, — как дальше реформировать экономику. Иначе народное хозяйство с мертвой точки не сдвинуть.
В отпуске с Захир Шахом
В конце июля отец берет меня с собой и отправляется на машине в отпуск, в Крым. Первая остановка в Туле, затем в Орле. Там он съезжает с шоссе, осматривает посевы на полях и следует в Курск. Здесь отца интересует город Железногорск, где только что заработал железорудный разрез, началась эксплуатация Курской магнитной аномалии. Затем еще одна остановка в его родной Калиновке. Из Калиновки путь лежит в Кременчуг, там уже собрались энергетики и украинское начальство на открытие Кременчугской ГЭС.
В Кременчуге отец пересел на пароход и в сопровождении украинских руководителей спускается по Днепру вниз в Днепропетровск. Там он совещается с металлургами, заезжает на ракетный завод к Михаилу Кузьмичу Янгелю, осматривает его межконтинентальную ракету Р-16. В Днепропетровске отца дожидается открытый ЗИЛ. Весь следующий день, 31 июля, он проводит на полях Херсонской области, затем на стройке Северо-Крымского канала.
Только 1 августа мы наконец добираемся до крымской государственной резиденции на берегу Черного моря в Ливадии.
В Крыму отцу предстояло провести часть отпуска вместе с королем Афганистана Мухамедом Захир Шахом. Отец его давно «обхаживал». И не просто так. Нейтрально-дружественный Афганистан сулил Советскому Союзу немалую экономию: не придется тратиться на укрепление среднеазиатских границ, на строительство авиационных и ракетных баз, на содержание дислоцированных в тех местах войск. Эти средства можно использовать с большей пользой там же, в Средней Азии, на ирригацию, хлопок и рис. Монархия или не монархия в Афганистане, и что за монархия — отца особенно не беспокоило.
В 1955 году, когда они с Булганиным впервые посетили Кабул, отец приглашал короля приехать отдохнуть в Союз, нахваливал крымские пляжи, а особенно охоту в Крымских горах (король слыл заядлым охотником). Захир Шах слушал отца, улыбался, но лето проводил на своей вилле в Италии. К Советскому Союзу он относился настороженно, экономическую помощь принимал неохотно, даже на предложение построить бесплатно в Кабуле хлебозавод ответил отказом.
После повторного визита отца зимой 1960 года король чуть оттаял, принял в дар хлебозавод, а вот теперь согласился приехать в Крым поохотиться. Да не один, а с наследником, принцем Мирваиз Шахом.
6 августа отец встречал короля на пороге своей резиденции. Все четыре дня, отведенные на «охоту», они почти не расставались. Отец ублажал короля, как мог, ездил с ним в горы над Ялтой, правда, там стреляли не столько по оленям, сколько на стенде по тарелочкам, но настроение от этого не ухудшалось. Отец возил короля осматривать достопримечательности Крымского побережья, затем они катались на катерах, но основное время проводили сидя на пляже под тентом, беседовали.
Пока главы беседовали, мы, молодежь, развлекались на свой лад. Я тогда увлекся водными лыжами. Каждый приход катера к даче, мне вызывать его не полагалось, использовал, чтобы прокатиться хоть разок. По случаю визита короля катер торчал у соседнего пирса целый день, и я уговорил принца встать на лыжи. Кататься он не умел, но с разрешения короля — он же наследник, согласился попробовать. Мы с Мирваизом часа полтора барахтались в воде, принц то не мог вырваться из воды, то вставал на лыжи, но через минуту падал. Обычная история, знакомая каждому новичку, осваивавшему воднолыжное развлечение.
Король на берегу тем временем отвечал отцу невпопад, напрягаясь, внимательно следил в бинокль за нашими кувырканиями в море. Наконец он не выдержал, дипломатично пояснил отцу, что ему хочется вблизи посмотреть, как его сыну удается обуздать водные лыжи, и они направились ко второму катеру, пришвартованному у пирса. Во время поездок отца с королем вдоль побережья его использовала охрана. Наконец Мирваизу удалось продержаться целый круг, и король знаками показал: «Хватит». Принц попытался протестовать, лыжи ему понравились, но воля монарха — закон. Отец с Захир Шахом вернулись к своим шезлонгам, снова стали что-то обсуждать.
10 августа король уехал «догуливать отпуск» в Италии.
11 августа на орбиту запустили космонавта Андриана Николаева, а на следующий день Павла Поповича. Отец разговаривал с ними по космическому радиотелефону, а 18 числа улетел в Москву на встречу: сначала объятия во Внуково, затем митинг на Красной площади, тосты на приеме в Кремле. 22 августа он, по возвращении в Ливадию, принимает делегацию бизнесменов из Японии. Утром 28 августа к отцу приезжает Вальтер Ульбрихт поторговаться о цене на советские рыболовецкие суда, строящиеся на верфях Восточной Германии. Советский Союз заказал однотипные суда в Восточной и Западной Германии, и цену на них согласовал одинаковую. Оказалось, однако, что себестоимость производства на Востоке выше, чем на Западе, вот друг Вальтер и пытался уговорить отца, в порядке социалистической солидарности, накинуть им цену. Отец не согласился, напомнил Вальтеру, что тот настаивал на возведении стены в Берлине, чтобы остановить отток квалифицированных рабочих и инженеров и тогда. Теперь же он как бы расписывается в собственном банкротстве, признаёт, что в соревновании с Западом они проигрывают. Стоило ли тогда весь огород городить? Переплачивать восточным немцам ради солидарности отец отказался, на прощание они с Вальтером дружески обнялись, но улыбка у Ульбрихта получилась кислее кислой.
Вечером того же дня отец принимает Генерального секретаря ООН У Тана.
30 августа 1962 года к отцу в Ливадию приезжают кубинцы Эрнесто Че Гевара и Эмилио Наварро, они утрясают последние детали установки советских ракет на Кубе.
Распрощавшись с гостями, отец и сам засобирался из Крыма в Абхазию, в резиденцию на мысе Пицунда. Поехал он на машине, по пути останавливался на полях, расспрашивал крестьян об урожае, уборка уже шла вовсю. Из Керчи отец перебрался паромом на Таманский полуостров. Проехаль по полям Кубани, естественно, с остановками, и 4 сентября прибыл в Пицунду.
7 сентября отец принимает американского поэта Роберта Фроста, они проводят вместе почти целый день, гуляют, беседуют, купаются в уже прохладном море, обедают. 11 сентября у отца гостит посол ФРГ Кролль, а 12 сентября — министр из Саудовской Аравии Ахмед Шукейри. «Отпуск» заканчивается, отец улетает в Москву, где 17 сентября намечена встреча с вице-канцлером Австрии Бруно Питтерманом.
Либерман, Хрущев, Засядько
10 сентября 1962 года отец отправляет в Президиум ЦК записку «О перестройке партийного руководства промышленностью и сельским хозяйством». В ней он снова пишет о необходимости «профессионализма» в управлении экономикой, обсуждает проявившиеся с марта нынешнего года плюсы и минусы производственных сельскохозяйственных управлений, впервые упоминает о целесообразности ввести специализацию на уровне обкомов. Тем самым он подводит предварительный итог развернувшейся с начала года дискуссии о том, как дальше жить, как работать.
К тому времени в стране образовались как бы две продвигающиеся навстречу друг к другу группы реформаторов. Сверху отец настойчиво пытался перекроить власть по лекалам эффективной экономики, но он еще не представлял себе отчетливо, как это реализовать на деле. Снизу подпирали нетрадиционные молодые экономисты, рассуждавшие о норме прибыли, ценах единого уровня и других не очень марксистских премудростях. Чтобы новые идеи обрели силу, им требовалась поддержка сверху. Отец же нуждался в подпитке свежими идеями, я бы сказал, в подсказке. Местом, где верха пересеклись с низами, стал Государственный научно-экономический совет при Совете Министров СССР. Я уже кратко писал о нем, теперь пришла пора поговорить подробнее. Отец с самого начала вхождения во власть пытался создать на базе совета некую структуру, обеспечивающую поступление свежих, плодотворных идей наверх, но без особого успеха. По-настоящему Госэкономсовет заработал только после того, как весной 1960 года отец предложил Засядько стать его председателем.
Я уже упоминал на страницах этой книги об Александре Федоровиче Засядько — положительном герое в истории нашей страны, сделавшем немало, но способном на большее, фигуре, по большому счету, трагической. Засядько, наверное, единственный искренний единомышленник отца в высшем руководстве страны, так же, как и он, считавший, что экономика страны нуждается в серьезных «усовершенствованиях». Рискуя повториться, напомню: Засядько познакомился с Хрущевым до войны, но близко они пересеклись в 1947 году, когда Засядько, в ранге союзного министра, дневал и ночевал в Донбассе, восстанавливая взорванные немцами и залитые водой шахты.
И в сталинские времена Засядько отличался несмотря ни на что независимостью суждений, и этим он импонировал отцу.
При Засядько Госэкономсовет обрел свое лицо, стал претендовать на роль ведущего в выработке стратегии научно-технического развития страны. Что, естественно, сразу вызвало ревность Госплана. С тех пор председатель Госплана Владимир Новиков и Засядько не переносили друг друга на дух, скрытая и открытая борьба двух ведомств не стихала ни на минуту.
Совершенно неудивительно, что отец привлек Засядько и его совет к поиску ответа на вопрос, как сделать советскую экономику более эффективной. Засядько собрал у себя в начале 1962 года совещание, как шутили его участники «ста ведущих экономистов», и призвал их помочь Госэкономсовету «в совершенствовании планирования и ценообразования», — вспоминает один из этой сотни, завотделом экономики Института электронных управляющих машин (ИНЭУМ) и мой добрый знакомый Виктор Данилович Белкин.
Познакомились мы в июле 1968 года, когда меня, в наказание за помощь отцу в работе над воспоминаниями и в качестве предупреждения ему, по приказу Брежнева с Андроповым убрали из ОКБ Челомея, занимавшегося ракетами, и пересадили в ИНЭУМ, где разрабатывали компьютерную информационную систему для КГБ. Считалось, что таким образом я окажусь под должным присмотром.
Основатель института, ученый-энциклопедист Исаак Семенович Брук интересовался всем и сумел «наследить» в самых различных областях знаний: в энергетике, в компьютерах и даже в экономике, вернее, в приложении математики к решению ее проблем. Экономиста-ценовика Белкина в ИНЭУМ в конце 1950-х пригласил тоже Брук.
Мы с Белкиным несколько лет просидели бок о бок в «витрине» магазина «Рыба», что на Ленинском проспекте, дом 18. Оттуда, с оттяпанного у магазина «аквариума», и начался ИНЭУМ Брука. Там он спаял свою первую и вторую в Союзе, после МСМ академика Лебедева, электронную вычислительную машину. Там Белкин на этой ЭВМ, компьютером ее тогда еще не называли, начал экспериментировать с увязкой межотраслевых балансов по американской методике Нобелевского лауреата Василия Леонтьева. По результатам этих расчетов Брук с Белкиным направили наверх «революционное» предложение: верстать планы, отталкиваясь не от ресурсов и возможностей производителей, а исходя из запросов потребителей. По нынешним временам вещь тривиальная, а по тем — крамольная. Запиской Брука — Белкина заинтересовались в Госэкономсовете. Так экономический диссидент Белкин попал в реформаторскую сотню Засядько.
Меня перевели в ИНЭУМ в пору увядания, Брука из директоров уже «ушли», экономика никого ни в институте, ни выше всерьез не интересовала. Белкин сидел на чемоданах и вскоре перешел в академический Институт экономики.
В начале же 1962 года все горели энтузиазмом, дым стоял коромыслом, каждый предлагал свой проект усовершенствования социализма. Предложения, порой весьма спорные, ложились на стол Засядько, а он время от времени пересказывал их отцу. Экономическая мысль тех лет вращалась вокруг магического единого параметра оценки эффективности работы предприятий и отраслей, параметра, с помощью которого, как волшебной палочкой, станет возможным управлять экономикой. Один параметр, а не сто и не тысяча, как сейчас, позволит расчистить госплановские завалы и наслоения, сделает экономику прозрачной. Требовалось определить этот единственно правильный параметр: самоокупаемость, прибыль, себестоимость, качество продукции? Вокруг этого и кипели «страсти».
Отец внимательно, но пока несколько отстраненно следил за дебатами. Он и верил, и не верил, но очень хотел поверить в магию единого показателя, сам постоянно придумывал что-то подобное, вроде оценки работы колхозов и совхозов продукцией в пересчете на сто гектаров пашни. Но единого показателя у него пока так и не получилось. Пашня-то, она везде разная. Отец понадеялся, что засядьковские молодцы-экономисты, они, в отличие от него, люди ученые, отыщут этот «могучий» параметр-рычаг, с помощью которого он перевернет мир.
Первым выкрикнул: «Эврика!» не москвич, а харьковский профессор-экономист Евсей Григорьевич Либерман. Правда, тоже не новичок в московских кругах.
Биографию Либермана я знаю слабо. В Академию его, несмотря на славу, не избрали, а следовательно, в академические и иные справочники он не включен. Если верить писателю Василию Катаняну, Евсей Григорьевич был женат на Сильве Горовиц, сестре знаменитого американского пианиста. Горовиц, бывший советский гражданин, остался за границей во время гастролей в 1925 году, а сестра его, они гастролировали вместе, за братом не последовала, вернулась к мужу Либерману и дочери в Харьков. После смерти Сталина Горовиц приезжал в Москву, концертировал, встречался и с Либерманами, но это совсем другая история.
В 1950-х кандидат экономических наук Либерман публиковался в «Коммунисте», главном научном журнале ЦК КПСС, в одной из статей написал о порочности планирования от достигнутого.
Сейчас мало кто помнит, из-за чего тогда ломались копья. Я уже писал об этом, но напомню, о чем шла речь. «Планирование от достигнутого» означало, что задание на следующий год устанавливалось на пару процентов больше предыдущего. В результате директор не только не становился заинтересованным в усовершенствованиях производства, дававших серьезную прибавку в выпуске продукции, но делал все для сокрытия своих возможностей. Ведь что получалось: перевыполнишь план в этом году, скажем, на тридцать процентов, тебе на следующий год «от достигнутого» запишут тридцать плюс привычные два. А ты уже все свои ресурсы исчерпал. Другое дело, если иметь «заначку», всех своих возможностей не показывать, год от года добавлять по паре-тройке процентов от достигнутого. «Умный» директор, растягивая свой тридцатипроцентный резерв на пятилетку, а то и более, обеспечивал годовыми премиями и коллектив, и себя, а если повезет, еще и ордена получал. Вот только государству и потребителю от такого планирования одни убытки.
Либерман предложил ввести «нормативы длительного действия», то есть заранее обговоренные и неизменные на несколько лет условия взаимоотношений заказчика и производителя. По тем временам мысль неординарная, в «Коммунисте» статью напечатали только по протекции главного редактора-либерала экономиста Алексея Матвеевича Румянцева, тоже харьковчанина, в 1949–1950 годах заведовавшего кафедрой в Харьковском политехническом институте, где теперь преподавал Либерман.
В 1956 году статья Либермана прошла незамеченной, в том числе и Хрущевым. И это несмотря на то, что «Коммунист» отец прочитывал внимательно.
Узнав о дебатах в Экономсовете, Либерман написал новую статью. И послал ее в «Известия» Аджубею, что по его разумению означало — Хрущеву. Либерман предложил оценивать работу коллектива, а следовательно, и исчислять получаемую премию по рентабельности и прибыли, поделенных на стоимость основных фондов. Другими словами, в числителе показатель того, что наработано и заработано, в знаменателе стоимость оборудования, зданий и всего прочего. Чем эффективнее используются эти основные фонды, тем больше числитель при неизменном знаменателе, а значит, тем выше заработная плата и все остальные блага. В формуле Либермана начисто отсутствовал «вал», один из краеугольных камней, от которого отталкивался Госплан в своих расчетах. Поясню, что же такое «вал». Планы предприятий и отчеты об их выполнении в те годы оценивались в зависимости от «валового выпуска продукции», включавшего в себя то, все, что произвели они сами сейчас, и все, что получили от поставщиков: агрегаты, детали, материалы. В свое время об их изготовлении уже отчитались те, кто их произвел. Таким образом «вал» автоматически учитывал в отчетах, дважды, трижды, четырежды, давно сделанное и давно оплаченное. Планы надувались до небес, выполнялись и перевыполнялись, а сколько на самом деле произведено, оставалось только гадать. Все об этом знали, все с «валом» боролись, но планировать по-другому не умели.
Магическая либермановская формула: прибыль, деленная на основные фонды, исключала не только вал, но и планирование от достигнутого. Такое планирование становилось невыгодным, в новых условиях премии исчислялись не по выполнению плана, а в зависимости от прибыли, чем больше, тем лучше. Предприятия теряли интерес к занижению планов, и отпадала необходимость навязывать их сверху, они сами спланируют себе все по максимуму, разумному максимуму.
Статья Либермана легла на стол Аджубею в числе других потенциально интересных материалов с мест и показалась ему очень подходящей моменту, к тому же Алексей Иванович любил «жареные» публикации, позволявшие «вставить перо» своим более осторожным, идеологически выдержанным собратьям-газетчикам, в первую очередь «Правде». «Жарил» их Аджубей тоже не вслепую, а только как бы мимоходом, посоветовавшись дома с тестем. Вот и на этот раз он отложил Либермана до воскресенья, чтобы предварительно прочитать его статью вслух на даче.
Отца заинтересовала простота предложений Либермана. Как раньше никто до такого не додумался? Простота одновременно настораживала: не таится ли в ней не распознанный им подвох? Отец не поспешил поднимать Либермана на щит, решил организовать дискуссию в прессе. Пусть экономисты поспорят, а он их статьи внимательно почитает. Чтобы «академики» не заклевали Либермана, опубликовать его статью (в порядке обсуждения), по его мнению, следовало не в «Известиях», а в самой главной газете, в «Правде». Там, в отличие от «Известий», острым материалом не увлекались и с бухты-барахты ничего не печатали. Испокон века приглашение к дискуссии в «Правде» означало, что верха ее темой заинтересованы и по ее результатам собираются принять решение.
Отец поблагодарил Аджубея, сказал, что он и сам не представляет, какое доброе дело сделал, и… попросил переслать статью Либермана Сатюкову. Отец ему сам позвонит. Алексей Иванович расстроился донельзя, получилось — он «вставил перо» сам себе. Поражений он не переносил, а уступка «забойной» статьи главному конкуренту — это не просто поражение, а унижение. Даже спустя десятилетия Либерман для Алексея Ивановича оставался как кость в горле. В первом издании воспоминаний он о нем пишет без подробностей, как бы мимоходом, а из переизданной и вышедшей под названием «Крушение иллюзий» книги (М., Интербук, 1991) пассаж о Либермане Аджубей вообще исключил.
Статью Либермана «Правда» опубликовала 9 сентября 1962 года. 9 сентября — дата не случайная, 10 сентября отец разослал записку о новом этапе реформы управления экономикой. Редакция предварила статью Либермана многозначительной, для тех, кто понимал язык бюрократии, ремаркой, что в ней «подняты принципиальные и важные вопросы», то есть, что ее прочитали наверху, и пригласили всех желающих высказаться. В газету посыпались отклики, но писали в основном практики с мест, работники совнархозов, преподаватели университетов и институтов, научные сотрудники, экономисты заводов и сельхозуправлений. Они спорили, какими правами наделять директоров предприятий. Какой из критериев эффективности работы принять за основной: прибыль, себестоимость, качество или еще что? Большинство высказывалось за прибыль.
А вот из весомых ученых Либермана поддержал только экономист-аграрий, академик Василий Сергеевич Немчинов, председатель Научного совета при АН СССР по комплексной проблеме «Научные основы планирования и организации общественного производства», зачинатель в нашей стране применения математики в экономике. Отец его хорошо знал и уважал. Другие крупные экономисты хранили неблагожелательное молчание. Разделать Либермана «под орех» они не решались, прекрасно знали, с чьей подачи «Правда» открыла необычную дискуссию. Поддержать его, поставить во главу угла прибыль вместо вала означало перечеркнуть все написанное ими самими в предыдущие десятилетия.
Собственно, этим роль Либермана и исчерпалась. Он, как говорится, в нужное время оказался в нужном месте. Его письмо вовремя попалось на глаза отцу, запустило давно зревшую в его мыслях дискуссию, и дальше события развивались без Либермана. Но главное — начать. Либерман по праву считается родоначальником второго этапа хрущевского реформирования экономики.
Дискуссия в «Правде» завершилась 19 октября. Ее итог подвел обозреватель, никому дотоле неизвестный инженер В. Черняховский. Он от имени редакции высказался в пользу Либермана и его последователей.
Другие газеты: «Известия», «Советская Россия», «Экономическая газета» и даже «Литературка» продолжали спорить. Аджубей не мог себе простить, что «упустил» Либермана. Дернула же его «нелегкая» бежать советоваться с тестем. Направь он письмо Либермана «в номер» своей властью — и «Известия», а не «Правда» хороводили бы обсуждением привлекшей такое внимание темы. Алексей Иванович пытался найти замену Либерману — экономиста, который бы смог поднять в его газете не менее актуальную тему. В результате в «Известиях» начал публиковаться молодой и пока неизвестный экономист Игорь Бирман, как и Белкин, работавший у Брука в ИНЭУМ. Его первая статья о математике в экономике вызвала широкий отклик, но на «Либермана» Бирман явно не потянул. «Своего Либермана» Аджубей так и не нашел, вместо этого 29 октября 1962 года в «Известиях» в статье «Цена и прибыль» Бирман, в соавторстве с Белкиным, предложили усовершенствовать Либермана, ограничив отчисления (взимание налога) с каждого рубля основных фондов (зданий, оборудования), а оставшиеся средства оставлять в распоряжении директора.
«Цены должны отражать не только сиюминутные затраты, но и капитальные вложения, — развивали свою мысль авторы, — тогда сразу станет видна целесообразность замены металла пластмассой, целесообразность развития химии и сдерживания металлургии. В современных же ценах, где капитальные затраты не учитываются, создается абсурдная иллюзия, что металл, металлургия выгоднее химии.
Если в энергетике исчислять цены в расчете на производство одной калории, то сразу проявится реальная выгода, где-то это будет тепловая электростанция, где-то — гидро.
Если принять предложения, разработанные комиссией Госэкономсовета, то исчезнут “нерентабельные” отрасли, рентабельность станет реальной, а не эфемерной, как в нынешней системе цен».
Оба они, и Бирман, и Белкин, активно сотрудничали с Госэкономсоветом и популяризовали в «Известиях» собственные идеи и наработки своих единомышленников.
Их статью отец выделил из множества прочитанных им публикаций, распорядился Госплану и Госэкономсовету вместе взяться за сведение цен и реальных затрат на производство продукта воедино, напомнил о поручении Пленума привести цены к единому уровню, прошло уже более двух лет, а воз и ныне там. В ноябре, выступая на Пленуме ЦК, отец высказал свое отношение к прибыли как показателю качества работы предприятия: «Некоторые экономисты не учитывают, что прибыль, применительно к социалистической системе хозяйства, имеет две стороны. Наша промышленность в целом выпускает продукцию не ради прибыли, а потому что она необходима обществу. Другое дело предприятие. Для него прибыль приобретает важное значение как экономический показатель его деятельности».
Яснее не скажешь. Но Госплан с реализацией указаний главы правительства не спешил. Позволю себе напомнить читателю, что председатель Госплана Новиков, мягко говоря, не любил Засядько. Их отношения окончательно испортились годом раньше, когда Госэкономсовет вторгся в епархию Госплана со своими «авантюристическими» коррекциями, разработанного «новиковцами» двадцатилетнего плана-прогноза развития экономики. Теперь Засядько снова перебежал Новикову дорожку, втягивал Госплан в очередную «авантюру», инициированную «безответственными» экономистами, никому неизвестными Либерманами-Белкиными-Бирманами. Новиков как мог тормозил дело, пытался пригасить засядьковские инициативы и при любой возможности жаловался на него отцу. Засядько, в свою очередь, жаловался на Новикова.
Силы оказались неравными, за спиной Новикова стоял не только Устинов и весь его военно-промышленный комплекс, но и Косыгин, все — сторонники жестко-централизованной экономики. Засядько же мог рассчитывать только на Хрущева, что тоже немало, но только пока отец ему безоговорочно доверял. Тем временем противники Засядько прилагали все усилия к компрометации его в глазах отца. Они наушничали отцу и по принципиальным вопросам, и по мелочи. К примеру, Александр Федорович не оглядывался на чины, постоянно резал правду-матку в глаза, как отцу, так и его заместителям. В ответ Новиков и другие обвиняли его в… подхалимстве перед отцом. Отцу надоело постоянно мирить Засядько с Новиковым, и в июле 1962 года он заменил Новикова своим старым приятелем Вениамином Эммануиловичем Дымшицем. После войны Дымшиц восстанавливал украинскую металлургию, потом, в 1957 году, возглавил строительство домен и мартенов в Бхилаи, в Индии, и с блеском обошел конкурентов, западных немцев, запустил свое производство первым. Отец очень рассчитывал, что Вениамин Эммануилович разрядит обстановку, ведь они с Засядько старые приятели, проработали на Украине бок о бок не один год. Но надежды не оправдались. Дымщиц хорошо ориентировался в хитросплетениях московской бюрократии и ради «либерманов» не собирался ссориться ни к кланом Устинова, ни с косыгинцами, тем более что к последнему вдруг присоединился и Микоян. Почему, я и по сей день не очень понимаю, к совнархозам Микоян относился терпимо. Скорее всего, Анастас Иванович опасался, как бы Засядько вслед за Козловым не возвысился, не стал бы еще одним первым заместителем Хрущева в правительстве, оттеснив тем самым их с Косыгиным на вторые роли. Нельзя сбрасывать со счетов и его дальнее родство с Косыгиным.
В результате все заместители отца ополчились на Засядько. В чем только его не обвиняли. Всего сейчас не упомнишь. Мне запомнились разошедшиеся кругами по Москве слухи о том, как Микоян накляузничал в Президиум ЦК, что на одном из рабочих совещаний Засядько сравнил колхозы с исправительными колониями, а колхозников с заключенными. Отец спустил жалобу Микояна на тормозах, на заседании Президиума ЦК, где разбиралось «дело Засядько», посетовал, что Александр Федорович, конечно, виноват, но, положа руку на сердце, и мы должны признать, что в чем-то он прав. Атака на Засядько провалилась, но его недруги и не думали успокаиваться.
Отец рассказывал, как осенью 1962 года Косыгин жаловался на Засядько. Последний принимал у себя в кабинете какого-то важного английского лорда. Слово за слово, и выяснилось, что английский лорд, как и Засядько, не дурак выпить. Засядько предложил попробовать армянский коньяк. Его, по слухам, предпочитал всем другим коньякам английский премьер-министр Уинстон Черчилль. Лорд с готовностью согласился. Начали пробовать и так напробовались, что вошедший в кабинет Засядько с очередной бутылкой официант в испуге застыл у двери. Заместитель главы советского правительства, зажав нос главы английской делегации пальцами, водил того по кабинету, ласково приговаривая: «Ах ты, лордишка». Лордишка не протестовал, покорно следовал за Засядько, так как был еще пьянее.
О происшествии охрана доложила Косыгину. Косыгин пересказал все отцу и сухо и бесстрастно попросил указаний, как поступить, — не просто нарушен этикет, но может разгореться международный скандал.
— Это лорд вам пожаловался? — спросил отец.
— Нет, лорд молчит, служба доложила, — ответил Косыгин.
— Ну ладно, я с Засядько сам поговорю, — поставил точку отец. Не знаю, о чем он говорил с Александром Федоровичем, но пить последний не перестал. Ни в рабочее, ни в свободное время.
О склонности Засядько к алкоголю знали все. Он не просто любил выпить, но мог и запить. За эти запои его не раз отстраняли от должности и при Сталине, и при Хрущеве. В начале 1950-х Засядько отправили на лечение, но оно не очень помогло. Перед назначением на пост председателя Экономсовета он дал отцу слово не пить и слово свое, надо сказать, держал. Держал до последнего времени. И вот теперь сорвался. Постоянные склоки с Госпланом, враждебность коллег по Совету Министров, их непрекращающиеся доносы Хрущеву выбили Засядько из колеи. В общем, его противники добились своего, в таком виде оставлять Засядько на столь высоких постах не было никакой возможности. Косыгину удалось убедить отца не просто уволить Засядько, но и в процессе «большой» реорганизации правительственных структур вообще ликвидировать Госэкономсовет, вернее, влить его в Госплан. Председателем нового «большого» Госплана 24 ноября 1962 года назначили человека со стороны, Петра Фадеевича Ломако, до этого всю жизнь работавшего в цветной металлургии. Начав в 1930-е годы с заведующего сектором в Ленинградском «Гипроалюминии», он в 1950 году становится министром цветной металлургии, затем в 1957–1961 годы — председателем крупнейшего Красноярского совнархоза. С 1961 года Ломако заместитель председателя (Хрущева. — С. Х.) в Бюро ЦК по РСФСР. В общем, человек по всем статьям подходящий, вот только, в отличие от Засядько, без новаторской жилки.
В результате операции по «нейтрализации» Засядько без портфеля остался не только сам Засядько, но и его оппоненты Новиков с Дымшицем.
И Новиков, и Дымшиц восприняли перемены судьбы спокойно, они давно привыкли к переменам, тем более что никакой трагедии не произошло, Новиков в ранге министра ушел председателем в СЭВ, а Дымшиц, став главой вновь созданного Совета народного хозяйства СССР, Всесоюзного совнархоза, по сути, пошел на повышение.
А вот с Засядько стряслась беда. Человек впечатлительный, он, получив известие о ликвидации Госэкономсовета, запил по-черному и не просыхал до марта 1963 года. Его пытались лечить, но все оказалось бесполезным, на сей раз желание выйти из запоя у Засядько отсутствовало. В таких обстоятельствах медицина бессильна. Заключение консилиума доложили отцу. Александра Федоровича отправили на пенсию. 5 сентября 1963 года Засядько умер. Отец лишился своего наиболее активного и, наверное, единственного, если говорить о децентрализации экономики, единомышленника.
С уходом Засядько наработка экономических новаций хотя и не остановилась совсем, но замедлилась. Ломако проявил себя управленцем косыгинского склада и немедленно принялся за «наведение порядка» в доставшемся ему в наследство от Засядько хозяйстве. «Неудобных» экономистов там больше не привечали, одного за другим переадресовывали по принадлежности, они же ученые, в Госкомитет по координации научно-исследовательских работ СССР. Его председатель Константин Николаевич Руднев, вчерашний министр оборонной промышленности, человек Устинова, к экономике относился прохладно. Экономистов он не преследовал, но и их делами не интересовался. Теперь они «замыкались» не на председателя комитета и даже не на его заместителя, экономистов спустили на уровень начальника отдела, естественно, не имевшего доступа к Хрущеву. Там, в отделе они и варились «в собственном соку», периодически собирались, спорили, ссорились, мирились, время от времени посылали предложения на самый верх. До отца они доходили не всегда, но их статьи регулярно появлялись в «Известиях», в «Экономической газете», реже в «Правде». Отец их внимательно прочитывал, так что с уходом Засядько его связь с «либерманами» не прервалась, а вот обратная связь увязла в бюрократическом болоте.
Из сказанного выше может создаться впечатление, что реформаторские предложения отец черпал из единственного, засядьковского канала. Это так и не совсем так. Засядько и его экономисты — важное, но далеко не единственное звено в формировании политики новых реформ, углублении децентрализации экономики. Отец не ограничивал себя рамками теоретических рассуждений о прибыли, самоокупаемости и тому подобных премудростях, он экспериментировал, проверял на практике, чего стоят те или иные предложения.
Напомню о целиноградском экономисте Худенко. Уже второй год отец внимательно следил за его деятельностью. К концу 1962 года обозначились первые результаты. Худенко в предоставленных в его полное распоряжение экспериментальных совхозах свел отношения с государством к очень простой схеме: они отчитывались конечным продуктом, сдавали на элеватор оговоренное на несколько лет вперед неизменное количество зерна, и всё. Другими словами, государству они платили налог натурой, а оставшуюся прибыль употребляли на зарплату, развитие хозяйства и иные нужды. Все просто и прозрачно, и очень похоже на идеи Либермана и Белкина.
В совхозные дела государство пообещало не вмешиваться и не вмешивалось, свои внутренние проблемы они решали сами. Худенко сократил совхозную администрацию до минимума, из начальства оставил директора, экономиста и в помощь им еще пару человек. Всю власть передал в работавшие на полях звенья. Они решали, как и когда сеять, сколько и каких машин для того им требуется. Но самое главное, Худенко позволил им самим составлять штатное расписание, самим выбирать: делить им фонд зарплаты между множеством работающих с прохладцей или заплатить как следует тем, кто трудится с полной отдачей, а от лодырей избавиться.
Уже в первый год эксперимента в совхозе «Илийском», одном из трех, отданных Худенко на откуп, сбор зерна увеличился в 2,3 раза, а число работавших в полеводстве сократилось с 863 до 85 человек. И это несмотря на неблагоприятную погоду. Производительность труда выросла по сравнению с соседними совхозами в 6 раз, прибыль на одного работающего — в 7 раз, а заработок увеличился в 3–4 раза. Соответственно в 4 раза снизилась себестоимость зерна. Если в среднем по Казахстану один центнер зерна обходился в 6 рублей 38 копеек, то Худенко тратил на центнер за 1 рубль 66 копеек. Прибыль на один центнер зерна в среднем на вновь распаханных в 1954 годах землях составила 206 рублей, что позволило уже за первые четыре года окупить все расходы на освоение целины. Но эта прибыль, которой отец так гордился, не шла ни в какое сравнение с прибылью в худенковских совхозах. Она, в пересчете на центнер пшеницы, подскочила в восемь раз, до 1 тысячи 577 рублей, а зарплата его работников увеличилась с 88 рублей в месяц до 360 рублей. Столько в те годы получал директор среднего по размерам завода.
«Чудеса, да и только», — восхитился отец, когда его помощник Шевченко доложил ему об итогах второго года в отпущенных на «свободу» совхозах.
Достижения Худенко напомнили отцу о его давней затее с Мосавтотрансом. В середине 1950-х, несмотря на противодействие Молотова и молотовцев, ему удалось объединить крошечные ведомственные автобазы в общемосковское транспортное предприятие. Предоставив последнему невиданные доселе права: после отчисления в бюджет 40 процентов прибыли остальное расходовать на себя. И там произошло «чудо», если раньше транспорта, особенно грузового, не хватало, продукция, в том числе и товары в магазины, и панели на стройки никогда не доставлялись вовремя, то теперь дела с транспортом в Москве сами собой наладились.
Мосавтотранс, оглушительный успех Худенко на целине! Теоретические писания Либермана и иже с ним обосновывали неслучайность успеха экспериментаторов, а примеры Мосавтотранса и Худенко подтверждали целесообразность предложений экономистов-реформаторов. Но отец не спешил с принятием решения, два результата — конечно хорошо, но недостаточно. Он решил продолжить эксперимент, пусть по-новому поработает не пара-тройка, а несколько десятков предприятий и в различных отраслях промышленности, а там посмотрим.
Осмотрительность давалась ему нелегко, ведь если совнархозы, реализовав данное им в 1957 году право распоряжаться своими ресурсами, увеличили прирост национального дохода страны с 7,0 процентов в 1957 году до 12,4 процентов в 1958-м, то какой рывок может получиться, если предоставить волю директорам?
Однако воля волей, но и власть директора нельзя делать бесконтрольной, беспокоился отец. Одно дело умница Худенко, а другое — директор на Новочеркасском электровозостроительном заводе. Какая из-за его неразумных распоряжений по нормам выработки заварилась буча! Отец придумал директоров предприятий «подкрепить» созданием советов рабочих, в чем-то схожими с югославскими. Им будет подотчетна администрация предприятия вместе с бухгалтерией и финансовым отделом. Советы получат право сначала заслушивать, а затем и выбирать начальников цехов и даже директоров. Примерно так отец рассуждал на Президиуме ЦК 5 ноября 1962 года.
Но и всевластие советов на предприятиях не давало ответа на все вопросы, отец продолжает раздумывать, прикидывает так и эдак и на Пленуме ЦК 19 ноября 1962 года разъясняет: «Такие комитеты (советы рабочих) должны участвовать в обсуждении планов, контроле за их выполнением, в нормировании труда (явный отзвук Новочеркасских событий), в расстановке кадров. Директора при этом будут отчитываться о работе своих предприятий, советоваться с комитетами по важнейшим вопросам производства. Однако директор должен принимать решения самостоятельно и полностью отвечать перед государством.
Производственный комитет — орган совещательный. Главный смысл здесь — вовлечь, втянуть в управление предприятиями широкий круг работающих. Такие общественные органы должны быть выборными». В общем, есть о чем еще подумать.
Однако если реформа предприятий дело будущего (экспериментировать отец предполагал еще года два-три), то дальнейшая «профессионализация» регионального управления (по всей вертикали власти) и разделение по специализации на промышленные и сельскохозяйственные — вопрос дня сегодняшнего.
Впервые я услышал о разделении обкомов на сельские и промышленные на пляже в Крыму, в Ливадии, в августе 1962 года. Отец только что проводил короля Афганистана, и у него выдалась пара деньков до отлета в Москву на встречу космонавтов. На пляже собрались Брежнев, Подгорный и, кажется, Полянский. Они заехали по-соседски, «на огонек», как говаривал отец. Расположились в плетеных креслах у самой воды. Вели неспешный разговор о видах на урожай и других делах. Потом пошли купаться. Отец никогда не скрывал, что пловец он никудышный, соорудил себе сам по собственному проекту надувной круг из красной резины, наподобие старинных велосипедных камер. С ним он не расставался. Разговор об обкомах начался еще в воде, пока все четверо плескались неподалеку от берега, и, выйдя на берег, отец продолжил свою мысль: «Нельзя, чтобы партийная власть руководила хозяйством без знания предмета. Порой такой руководитель не знает дела, а изображает из себя специалиста, дает указания, и притом конкретные. А конкретные указания без знаний добра не принесут. Поэтому надо разделить партийные организации по производственному принципу, а не географическому, как у нас сейчас устроено. Тогда легче подобрать специалистов. Скажут, что раньше мы имели административное деление без учета производственного принципа. Но раньше — было раньше, пока советская власть не победила, теперь все решает подъем экономики, подъем жизненного уровня».
Разумеется, я сейчас не смог бы дословно воспроизвести слова отца, произнесенные на пляже, пока он обтирался полотенцем, и процитировал воспоминания, надиктованные им уже в отставке. Суть от этого не изменилась.
Как только отец замолчал, вся троица в один голос бурно, с энтузиазмом его поддержала.
«Прекрасная идея, надо ее немедленно реализовать», — запомнились мне слова Полянского.
Не менее воодушевленно высказался Подгорный.
Мне план отца почему-то пришелся не по душе. К единым обкомам, олицетворяющим единую и всеобъемлющую власть, все давно привыкли, а тут… Я вообще по складу характера консерватор, к новациям отношусь настороженно. Естественно, тогда, на пляже я промолчал. По давно заведенному правилу в разговоры «старших» мы, младшее поколение, не вмешивались. Не задал я отцу вопросов и после ухода гостей. Реформа обкомов тогда меня, ракетчика, не затрагивала, и я о ней мгновенно забыл.
Я, естественно, тогда не знал, что 26 июля, накануне его отъезда в отпуск, предложение отца уже обсуждалось на Президиуме ЦК. Заседание вылилось в дискуссию, я бы не сказал бурную, но длительную, высказались все, и не по одному разу. Мнения разделились. Козлов, Подгорный, Полянский, Шелепин и Кириленко безоговорочно поддержали отца, Микоян с Вороновым считали, что спешить не стоит, следует еще раз как следует обдумать, ведь обкомы — это становой хребет власти. В заключение все дружно проголосовали «за».
20 августа 1962 года, в дни, когда отец, прервав отпуск, прилетал на недельку в Москву встретить космонавтов, реформу управления еще раз, теперь уже кратко, обговорили на Президиуме ЦК. И решили «в конце октября — начале декабря созвать Пленум ЦК.
10 сентября 1962 года, отец отправил в Президиум ЦК записку, уже упомянутую в начале главы.
«После заседания Президиума я много думал над совершенствованием структуры партийного и советского аппарата, — писал в ней отец, — старался найти пути для резкого подъема уровня партийного руководства экономикой страны.
В промышленности созданы совнархозы, мы решительно приблизили хозяйственное руководство к производству и добились более эффективной работы нашей промышленности.
В сельском хозяйстве найдена такая организационная форма в виде территориальных производственных управлений.
Партийное же руководство носит компанейский характер. Когда ЦК, как в 1953 году, заостряет внимание на вопросах сельского хозяйства, все партийное руководство: областное, краевое, республиканское сосредотачивается на нем и упускает из вида промышленность. Потом, в 1957 году мы переключились на промышленность, и все ослабили внимание к сельскому хозяйству. Последние два года мы сосредоточились на производстве зерна и, конечно, обкомы, крайкомы партии меньше стали заниматься промышленностью».
Выход отец видел в «профилировании» областного и иного регионального руководства. Два обкома, сельский и промышленный, — вот, по мысли отца, выход из положения на сегодня. При этом он подчеркивал: «Мы делим не территорию области на промышленную и сельскохозяйственную, разделяем руководство производством на единой территории».
Далее отец подробно рассказывает, как ему представляются эти два профессионализированных обкома и какая получится выгода.
Отец предложил не спешить с принятием решения, разослать его записку в регионы, устроить открытое обсуждение, а уж потом собирать Пленум ЦК. В результате почти трехмесячного всеобщего обсуждения, в ЦК получили сотни замечаний и предложений.
«Поступила записка т. Хрущева по вопросу перестройки партийных органов по производственному принципу, — записал в своем личном дневнике Петр Ефимович Шелест, второй секретарь ЦК Украинской компартии. — Делаем схему, штаты в целом по республике и в центре. Много трудностей и неясностей, трудно сказать, во что все это может вылиться, есть положительное, но много отрицательного».
Как в душе отреагировали на записку другие местные начальники, следов не сохранилось, официально все ее единодушно поддержали.
19 ноября 1962 года отец доложил Пленуму ЦК свои радикально-неоднозначные предложения реформирования как самой партии, так и ее властных взаимоотношений с управляемой ею уже сорок пять лет страной. «Необходимо положить в основу построения партийных органов сверху донизу производственный принцип, — убеждал он членов Пленума ЦК, — и тем самым обеспечить более конкретное руководство промышленностью, строительством и сельским хозяйством. В настоящее время производственный принцип построения партийных организаций у нас выдержан только в первичных организациях…Производственное направление главное. В производственные управления предлагается включить партийный комитет вместо прежнего райкома партии. Численность работников партийных комитетов по сравнению с нынешними райкомами должна быть значительна сокращена…Подчеркиваю, промышленно-производственные управления, а не районные, то есть построенные не по территориальному, а производственному принципу».
Дальше отец углубляется в детали: что и как конкретно реорганизовывать в правительстве, какие госкомитеты упразднить, какие — напротив, учредить. Исходя из опыта последних лет, он предлагает пойти навстречу предложениям с мест, межрайонные сельскохозяйственные производственные управления разукрупнить, существующее 961 управление преобразовать в примерно полторы тысячи, а совнархозы, напротив, укрупнить. В России из действующих шестидесяти семи совнархозов образовать двадцать два — двадцать четыре, на Украине из четырнадцати — семь. А Среднюю Азию отдать под крыло единого, межреспубликанского совнархоза.
Секретари обкомов легко разгадали замысел отца: пока каждая область имела свой совнархоз, его председатель стоял ниже секретаря обкома. Теперь же, с учетом разделения обкомов по производственному принципу, их роль низводилась даже не до заместителя председателя совнархоза. Однако, не то что протестовать, открыто выразить тень сомнения никто не решился.
Далее отец «прошелся» по всей вертикали планирования и управления. Начал с Госплана, припомнил ему, что изготавливаемые во все большем количестве грузовики часто стоят, так как нет покрышек. «Говорят — средств нет! Да если так, то уменьшите средства на металл, меньше сделайте грузовиков, но снабдите их шинами. Перекиньте средства с металла на химию. Сделать это, говорят, невозможно, в Госплане каждый следит за своей строчкой, год от года увеличивает на несколько процентов задание “своей” отрасли и спокоен. Наука родила новые открытия, появились материалы выгоднее прежних, но такому человеку до этого дела нет», — возмущается отец. Он считает, что систему надо заставить работать, а если не получится, пустить на слом и заменить новой. Зал встретил его слова молчанием. «Если капиталист будет сидеть на бронзе и свинце, не заменит их вовремя синтетикой, то он утонет в буквальном и переносном смысле слова. Выплывет, победит его конкурент. Бронза со свинцом — частные примеры, вопрос стоит шире».
Все последние годы отец старался понять, почему капиталисты постоянно оказываются впереди, первыми изобретают новые машины, первыми внедряют новые технологии, а мы год за годом «воруем» у них на выставках образцы, копируем. Пока копируем, осваиваем производство, капиталисты придумывают что-то новое и снова оказываются впереди, а мы снова копируем. Так продолжается уже пятое десятилетие. Замкнутый круг получается. Разорвать его возможно, если организовать конкуренцию между социалистическими предприятиями. Только отсутствием конкуренции мы отличаемся от капиталистов, все остальное — машины, станки, технологии у нас одинаковые, почти одинаковые. Но как организовать конкуренцию между предприятиями, принадлежащими одному владельцу — государству, продающими свою продукцию по единым, спущенным сверху ценам?
Ответа отец пока не находит, но продолжает его искать. Конкуренция мотивируется борьбой капиталиста за прибыль. У нас же директору важен «вал», выполнение плана, а там и трава не расти. Все тот же пресловутый «вал». «Валовая продукция не отражает действительное положение дел в хозяйстве, предприятиям становится невыгодным выпускать дешевые или сложные изделия. Ненормальное положение сложилось и с установлением цен… — отец повторяет на Пленуме аргументы Либермана и Белкина. — В связи с этим возникает вопрос о прибыли как показателе качества продукции.
Конкуренция, прибыль и одновременно строительство коммунизма — общества всеобщей гармонии, без денег, без материальной заинтересованности, вообще без какой-либо мотивации к труду, кроме «естественной» к тому потребности? Как это все увязать? «Мы идем к коммунизму и в то же время развертываем товарные отношения. Не противоречит ли это одно другому? Нет, не противоречит», — эти слова отец произнес еще в 1958 году.
Тогда, произнеся крамолу, отец этим и ограничился, теперь, в сочетании с замышляемыми им экспериментами на предприятиях, становится все яснее, что он собирается довести дело до логического завершения.
Еще больше власти регионам и ставка на молодых
Однако до этого еще предстояло дожить, пока же отец занимается сиюминутной реорганизацией власти, предлагает передать под юрисдикцию совнархозов и республиканских правительств ежегодное планирование и реализацию ими же сверстанных планов. Увязку планов поручили еще раз реорганизованному и поглотившему Госэкономсовет Госплану. Следить на общесоюзном уровне за выполнением планов обязали Совет Народного Хозяйства СССР — по сути, всесоюзный совнархоз. К нему переходили из Совета Министров многие властные функции, в первую очередь оперативные.
В ЦК тоже перемены, и там организуют бюро и комиссии по направлениям: сельскому хозяйству, промышленности и транспорту, организационно-партийным вопросам, социалистических стран, идеологии, отдельно по химии. Во главе встанут вновь избранные секретари ЦК, почти все из молодых: Василий Иванович Поляков, Александр Петрович Рудаков, Юрий Владимирович Андропов, Петр Нилович Демичев, Леонид Федорович Ильичев, Виталий Николаевич Титов. Кажется, никого не забыл. После «обкатки» испытательного срока тех, кто его выдержит, отец рассчитывал продвигать выше, на смену «старикам».
На Пленуме создали и наделенный обширными полномочиями партийно-государственный гибрид — Комитет партийно-государственного контроля ЦК КПСС и СМ СССР. Возглавил его в ранге секретаря ЦК и одновременно заместителя главы правительства сорокачетырехлетний Александр Николаевич Шелепин. Отец на него возлагал особые надежды и наделил его особыми полномочиями. Шелепин контролировал всех и вся: обкомы, совнархозы, производственные управления, директоров, он становится «недремлющим оком государевым», чем-то вроде Генерального прокурора Сената Павла Ивановича Ягужинского при Петре Великом. От его докладов зависели все, перед ним заискивали. Отец Шелепину полностью доверял. Сам же Шелепин очень скоро уверился, что достоин большего, положение «ока государева» его больше не устраивало. Он метил в «государи», но на пути у него стоял не только сам отец, но и жесткий, цепкий Козлов, который числился в полуофициальных преемниках и не спускал с Шелепина глаз. Еще один представитель «молодежи», сорокапятилетний Дмитрий Степанович Полянский, повторяя путь Козлова во власть, переместился из председателей Совета Министров РСФСР в заместители главы Союзного правительства. Перед ним, как и перед Шелепиным, открывалась перспектива быстрого продвижения, и он также примеривался к большему.
Мосты сожжены
По сути дела на Пленуме ЦК в 1962 году отец, если не сжег, то поджег мосты, связывавшие его с прошлым. Он все меньше полагался на партийных секретарей. Председатели совнархозов даже начали «покрикивать» на них. Теперь же решение Пленума о разделении обкомов превращало секретарей, еще вчера всевластных хозяев в своих вотчинах, в исполнителей воли, «приводные ремни» председателей совнархозов. Кому такое придется по душе? Как крепостники-помещики ненавидели реформатора Александра II и его реформы, так и нынешние «хозяева жизни» возненавидели отца. В октябре 1964 года именно это решение поставят Хрущеву в упрек, и первым — его протеже «профессионал» Полянский.
Для царя-реформатора его политика обернулась бомбой террориста, а для России — отказом от каких-либо реформ, когда само слово Конституция для новых императоров Александра III и Николая II звучало хуже площадной брани. Последовал тридцатилетний застой, приведший к полной дискредитации власти, возбудивший всеобщее недовольство, завершившийся революцией. А ведь все могло сложиться иначе. Если бы преемники пошли по пути, намеченному царем-освободителем, вся история России…
Но «короля играет свита», а свита считала, что Александр II заходит слишком далеко, своими реформами не спасает, а губит Россию. Напротив, «максималистам-либералам» он представлялся ретроградом, цепляющимся за обломки обветшавшего прошлого. В результате к концу своего царствования Александр II оказался в изоляции, фактически в одиночестве, не понятый и не поддерживаемый ни теми, ни другими. Печальная, но вполне предсказуемая участь.
Отец зависел от секретарей обкомов в не меньшей мере, а то и в большей степени, чем Александр II от своего окружения. Царь, в отличие от избираемого секретаря ЦК, пусть и Первого, почитался «помазанником Божьим». В июне 1957 года секретари обкомов поддержали отца в его столкновении с Молотовым, Маленковым и иже с ними, поддержали, потому что знали, чем им грозит возврат в прошлое, и рассчитывали на будущее. Совнархозовская регионализация, казалось бы, передавала власть в стране в их руки. Но отец обманул ожидания.
На ноябрьском Пленуме ЦК секретари обкомов, а именно они доминировали в ЦК, проголосовали «за», но для отца эта победа оказалась «пирровой». А тут еще он стал обращать на них все меньше внимания, не только перестал звонить, советоваться, но отзывался о секретарях обкомов пренебрежительно. Пусть только на заседаниях Президиума ЦК, но они-то узнавали о словах отца буквально на следующий день. В результате партийные секретари отвернулись от отца, они оказались в разных лагерях.
Уже после отставки отец с горечью вспомнит, как ему советовал умудренный аппаратным опытом Каганович: не жалеть времени, встречаться каждую неделю с двумя-тремя секретарями обкомов, а он не послушался, пренебрег советом…
Я считаю, что никакие звонки отцу не помогли бы. Его политика реформирования противоречила устремлениям региональных партийных секретарей. Изменить реформам отец не мог, тогда терялся весь смысл его жизни, а без отказа от реформ о восстановлении взаимопонимания с обкомами не приходилось и думать.
Придя к власти в 1964 году, Брежнев и Косыгин первым делом ликвидируют совнархозы, восстановят министерства, поставят крест на реформах и заживут душа в душу с секретарями обкомов и с министерскими чиновниками. Закончится у них все так же, как и у Александра III с Николаем II, — революцией, если быть терминологически точным — контрреволюцией. У истории своя логика, и обмануть ее еще не удалось никому.
Бремя сверхдержавы
Подготовка к Пленуму нарушилась международным кризисом, точнее взорвалась одним из самых суровых испытаний за годы холодной войны. Мы его называли Карибским, американцы — Кубинским.
Карибский кризис — пример того, какие неожиданные извивы порой претерпевает мировая история. Я подробно расписал все, что знал о кризисе в «Рождении сверхдержавы», здесь же позволю себе высказать лишь общие соображения о самом кризисе и сопутствовавших ему обстоятельствах.
Что россияне знали о Кубе, когда 27-летний Фидель Кастро с горсткой сторонников в июле 1953 года штурмовал полицейские казармы и тем самым возвестил о начале своей революции? Ничего. Почти ничего. Мои познания о будущем «Острове Свободы» исчерпывались «Островом сокровищ» Роберта Луиса Стивенсона, одноногим и одноглазым пиратом Билли Бонсом, охотящимся в далеких теплых морях за сокровищами какого-то капитана Кидда, и его попугаем, периодически орущим: «Пиастры!».
Куба настолько не интересовала Советский Союз, что при наличии «полномасштабных» дипломатических отношений и посольства в Гаване его здание последнее десятилетие стояло пустым, без посла, без штата и даже без дворника. На дверях посольства висел отнюдь не символический замок. Наверное, в КГБ не теряли Кубу из вида, но верха не запрашивали информацию о происходившем на острове. Возможно, кубинские коммунисты делились своими соображениями с инструкторами Международного отдела ЦК, но те не делали большой разницы между Кастро и правившим на острове диктатором Батистой, оба они — ставленники капитала и американские слуги.
Когда в январе 1959 года Кастро и его повстанцы захватили Гавану, мнение о них не изменилось: «Наймиты американского капитала и, наверное, агенты ЦРУ».
На мой взгляд, отношения Кубы и США очень напоминали отношения Польши и России. Маленькая, гордая и самолюбивая нация, попираемая нависающим над ней могучим соседом, не беспокоящимся, как его действия воспринимаются копошащейся у его границ «мелкотой». У уязвленного соседа, будь то Куба или Польша, доминирует стремление доказать невозможное: свое с ним «равенство». Этот комплекс со временем становится доминирующим в национальном самосознании.
Здесь очень многое зависит от поведения сверхдержавы, от мудрости ее руководства. После того как осенью 1959 года президент США Эйзенхауэр отказался ради приехавшего в Вашингтон Фиделя прервать партию в гольф и перепоручил переговоры с ним вице-президенту Ричарду Никсону, чем уязвил Кастро в самое сердце, между Гаваной и Вашингтоном пробежала черная кошка. Куба стала все заметнее отворачиваться от США, искать поддержку на стороне. В геополитических реалиях холодной войны никто никогда не отказывал в помощи тому, кто хотел насолить твоему врагу. Этого нехитрого правила придерживались обе стороны: и Советский Союз, и США. Поэтому мы, Советский Союз, тут же предложили кубинцам свое оружие, оставшиеся от войны, танки Т-44 и еще кое-что.
Дальше — больше. Куба из случайно встретившегося на мировом перекрестке попутчика постепенно превращалась в приятеля. Еще не друга, но уже и не чужака. Кастро стал идолом советской молодежи — молодой, бородатый, бросивший вызов мировому злу. Однако серьезные политики сомневались, судьба Кубы висит на волоске, американцы не потерпят своеволия, прихлопнут Фиделя как муху. Я очень переживал за Кастро и кубинцев и как-то спросил отца: «Почему бы нам не пригласить кубинцев в Варшавский пакт, тогда американцы поостерегутся напасть на них».
— Куба далеко, — как бы раздумывая, начал отец, — коммуникации слабые, их контролирует американский флот. Если США атакуют остров, мы не сможем их защитить своими танками, как, скажем, Чехословакию или Венгрию. Сразу придется пускать в ход ядерное оружие, а это приведет к страшным разрушениям для нашей собственной страны. Рисковать судьбой советских людей ради Кастро, который, мы даже не знаем, как поведет себя в таких условиях, неразумно и даже преступно.
Я очень расстроился. Мы отдавали Кастро его и его бородатых героев на растерзание американцам. Однако умом я понимал: отец прав, логика геополитики на его стороне.
Так продолжалось до 17 апреля 1961 года, когда американцы высадили на Кубе бригаду кубинцев-антикастровцев. Им предписывалось захватить ближайший аэродром, объявить себя правительством «свободной» Кубы и призвать на помощь регулярные войска США. Однако случилась осечка, нападавшие завязли в болоте, народ, на которой они без каких-либо на то оснований рассчитывали, выступил против них, вторжение провалилось.
И вот тогда Кастро сделал шаг, в корне изменивший всю геополитическую ситуацию. Он заявил, что не просто поддерживает Советский Союз, а считает себя членом мировой социалистической семьи, нашим союзником наравне с Польшей и Болгарией. Отец попал в затруднительное положение. Страна, претендующая на звание мирового лидера, сверхдержавы, обязана защищать и защитить своих союзников, друзей, клиентов, где бы они ни находились, чего бы это ей ни стоило. Таково простое геополитическое правило, ему неукоснительно следовали президенты США, не мог его игнорировать и Хрущев.
После апреля 1961 года Куба для Советского Союза становилась аналогом Западного Берлина для США. Если отвлечься от симпатий и эмоций — абсолютно бесполезный экономически и стратегически, клочок земли внутри полностью контролируемой противником территории. Удержать его без риска ядерного столкновения невозможно, так же, как невозможно уступить. Союзники, друзья, клиенты тут же утратят к тебе всякое доверие. Сдав одного, ты при случае сдашь и остальных. А потерявшая «лицо» сверхдержава больше не сверхдержава. Потому-то американские президенты без колебаний подтверждали директиву — в случае атаки Берлина Советской Армией без промедления нанести ядерный удар по ее тылам.
Столь ли необходимо государству «лицо»? Может ли оно существовать без «лица»? Может, «безликих» стран в мире множество. Однако эти страны без претензий на великодержавность. Россия же, еще со времен побед над Наполеоном, иначе чем великодержавной страной себя не мыслила.
В начале XX века мировыми лидерами считались Британская империя с Французской Республикой, а набиравшая мощь Германия оспаривала у них этот титул. Все закончилось мировой войной, так и не выявившей окончательного победителя. Спор продолжился и привел ко Второй мировой войне с теми же участниками, вот только наряду с Германией о своих амбициях заявила еще и Япония. Естественен дилетантский вопрос: «А где же Россия — Советский Союз и Соединенные Штаты?» Ведь именно они оказались истинными победителями. После войны — да, а вот перед войной на сверхдержавность они не претендовали. США — вследствие своей традиционной политики изоляционизма, а Сталину хватало своих внутренних противников, от Троцкого до Тухачевского.
В результате Второй мировой войны расклад сил резко поменялся, из борьбы выпали не только побежденные Германия с Японией, но и ослабевшие победители Великобритания и Франция. В мире осталось два лидера — США и СССР, и теперь они делили этот мир. Борьба шла не столько между коммунизмом или капитализмом, как мы привыкли считать, сколько между двумя геополитическими соперниками. Раньше такое соперничество не обходилось без определявших победителя войн. Но ядерное оружие, настолько разрушительное, что любая победа обернулась бы поражением, сделало войну бессмысленной. Никто и никогда не начинал войну, заранее зная, что он потеряет больше, чем приобретет. На смену войнам пришли кризисы, а сама война стала называться холодной, войной без войны. Очень удачное, на мой взгляд, определение.
Две державы претендовали на мировое лидерство, вот только экономика США тогда раза в три превосходила экономику СССР. Американцы отказывали нам в признании равенства на мировой арене. Как в таких случаях поступают мальчишки на школьном дворе или лоси на лесной опушке в период осеннего гона. Соперники демонстрируют серьезность претензий на лидерство, готовность сразиться, но ограничиваются демонстрацией силы и предпочитают разойтись миром. Правда, миром получается не всегда, единственная ошибка может стоить жизни кому-то одному, а то и обоим. Соперничество в холодной войне мало чем отличалось от баталий, происходящих в школьных коридорах и на лесных полянах. Только в отличие от лосей, сверхдержавы рисковали не ветвистыми рогами, а судьбами человечества.
США проводили собственную и в своих интересах политику: не признавали существования просоветской Германской Демократической Республики, с помощью морских пехотинцев устанавливали свой порядок в Ливане и Ираке и в Юго-Восточной Азии. Советский Союз в ответ на силовые акции США немедленно и демонстративно задействовал свою военную машину. В обеих странах газеты заполнялись статьями с агрессивной риторикой, американцы призывали на службу резервистов, Советский Союз начинал военные маневры у самых границ и на территории своих союзников. Иногда американцы отступали, как это случилось в 1958 году в Ираке, иногда стороны находили иной компромисс. Но СССР не удавалось добиться главного: признания Соединенными Штатами своего равенства.
Политика кризисов развивалась по нарастающей, раз от раза противостояние становилось все опасней. Конечно, можно не рисковать и отступить в сторону. Собственно, так и поступают проигравшие в схватке, уходят в тень, зализывают раны и предвкушают реванш или, потеряв лицо, навсегда растворяются в небытии. Найдется немало людей, считающих, что жизнь в небытии и спокойнее, и привольнее. О вкусах не спорят.
Геополитика остается геополитикой при любой идеологии и при Александре I — императоре, и при Никите Хрущеве — секретаре ЦК КПСС. Отец, как и российские императоры, не сомневался: Российская, Советская сверхдержава своих союзников не сдает! Вот только защитить Кубу от американцев в середине XX века — задача потруднее, чем освобождение болгар от турок в последней четверти XIX. Болгария располагалась под боком, за Дунаем, а до Кубы — 11 тысяч километров. И все морем-океаном.
По мере того как рассеивались последние сомнения в решимости американцев устранить Кастро «хирургическим» путем, отец все сильнее мучился раздумьями, как нам уберечь кубинцев от гибели и самим не споткнуться, не погибнуть в ядерном столкновении сверхдержав.
— Если американцы решатся на атаку Кубы, то на наши протесты в Совете Безопасности ООН они и внимания не обратят, — разъяснял мне отец. — Помочь кубинцам войсками мы тоже не в состоянии, американцы перережут коммуникации, а те наши соединения, которые мы сможем заранее доставить на остров, пропадут вместе с Фиделем. Без подвоза снарядов, горючего и всего прочего им долго не продержаться. Надо сделать что-то такое, что привело бы американцев в шок, показало бы: сунетесь на Кубу — пожалеете.
Так, в мае 1962 года возник план установки ядерных ракет (стратегических и тактических) на Кубе, как сигнал Белому дому, что мы готовы защищать эту страну от них не менее решительно, чем они — Западный Берлин от нас. Собственно, никакого иного выбора у отца и не было.
В Президиуме ЦК его поддержали, 27 мая 1962 года все дружно проголосовали «за». В советском руководстве понимали, поджать хвост, сдаться — означает не только потерю Кубы, но всех позиций в мире, завоеванных за прошедшие годы. Засомневался только Микоян, риск ему представлялся излишним, а если без риска позиции не отстоять, то бог с ними, с позициями. Однако настаивать на своем Анастас Иванович традиционно не захотел, оставшись в одиночестве, расписался «за».
Операция «Анадырь» — установка на Кубе баллистических ракет средней дальности Р-12 и Р-14, размещение сопутствующего им 50-тысячного контингента сухопутных сил, усиленного тактическими ядерными ракетными установками — началась в июле 1962 года и прошла чрезвычайно успешно. Три месяца, до середины октября, ЦРУ, несмотря на все старания, не удавалось ничего разнюхать. Да и в октябре, когда баллистические ракеты уже практически обрели боеготовность, американский самолет-разведчик У-2 раскрыл секрет лишь из-за разгильдяйства какого-то лейтенанта, не замаскировавшего установщик и заправщик ракет.
В понедельник 22 октября 1962 года с обращения президента Кеннеди к американскому народу начался Карибский кризис — самый опасный международный кризис XX века.
Смертельно опасная кульминация в длительном противостоянии сверхдержав могла произойти где угодно, по какому угодно поводу: вокруг Берлина, на Ближнем Востоке или в Юго-Восточном регионе, но не могла не произойти. То же, что это произошло в девяноста милях от американской Флориды, — географическая случайность и гримаса судьбы, а то, что мы все едва не сгорели в ядерной перестрелке — результат смертельного испуга, паники американцев. Ни отец, ни остальные члены советского руководства такого и представить себе не могли. Они рассуждали исходя из собственного, европейского исторического опыта и проистекающей из него логики: американцы превосходят нас в ядерном потенциале примерно в девять раз, а по носителям и того больше. У них от полутора до двух с половиной тысяч стратегических бомбардировщиков. И 154 (по другим источника — 163) межконтинентальные ракеты, около двухсот ракет средней дальности в Европе на базах в Англии, Италии и Турции против пары десятков янгелевских Р-16 и шести королёвских Р-7. Конечно, и три десятка ракет могли разрушить три десятка городов, но прибавка к ним еще сорока стартов, двадцати четырех — Р-12 и шестнадцати — Р-14 (столько собирались установить на Кубе) не могла изменить баланса сил. Поэтому, считал отец, ничего страшного не произойдет; узнав о ракетах, американцы пошумят, побузят, обидно все-таки, что Куба стала теперь неприступной, а Кастро «в угол» не поставишь. Пройдет пара месяцев, и обе стороны вернутся к по-настоящему важным делам: запрещению ядерных испытаний, Европейскому урегулированию, решению проблем в Азиатско-Тихоокеанском регионе, всему остальному.
Так рассуждал отец. Так рассуждал бы на месте отца и любой другой европейский политик. Политики, как все остальные люди, опираются на исторический опыт своих, а не чужих стран. Россия на протяжении веков жила в соседстве с врагами на своих границах. Печенегов сменили монголы, монголов — литовцы, поляки и шведы. С юга грозили татары с турками. Потом появились немцы, англичане, французы с Наполеном и без него. И снова немцы, сначала кайзер, затем Гитлер. После Второй мировой войны место немцев заняли американцы. Они разместили свои военные базы вдоль наших границ, чем доставляли советскому руководству и советскому Генштабу массу хлопот, их боялись и старались по возможности нейтрализовать, но никто не паниковал: враги на границах — часть каждодневного бытия. Таковы реалии жизни. Они, безусловно, представляют опасность, и следует делать все, чтобы противник на нас не напал. Это и есть главное предназначение внешней политики и главная забота политиков. Народ же, привыкший, что враг всегда «у ворот», особого беспокойства не высказывал, люди жили своими, сегодняшними проблемами.
Свое видение окружающего мира отец проецировал на американцев, нацию с совершенно иной историей, иным менталитетом, нацию, отгороженную от серьезных врагов барьером Атлантического и Тихого океанов. Американцы впадали в панику от одних слухов о появлении во время Второй мировой войны немецких подводных лодок неподалеку от восточного побережья США и всерьез опасались высадки японцев с воздушных шаров на западном. Они придерживались ничего не имеющей с реальной политикой догмы: если у кого-то есть оружие, способное поразить их, то этот некто его обязательно применит, нажмет кнопку, независимо от политической, стратегической и иной целесообразности.
В отсутствии всякой логики присутствует своя логика, порой недоступная окружающим. Следуя этой своей логике, американцы до смерти перепугались запуска советского спутника в октябре 1957 года. Они на полном серьезе верили, что вслед за запуском спутника русские стрельнут по ним своей пока единственной ракетой. Зачем? Почему? Специфическая логика не только не требовала ответа на эти вопросы, но и не предусматривала самих вопросов. Вот и теперь, услышав от своего президента, что враг у ворот, советские ракеты стоят на Кубе, американцы пришли в страшное волнение, как мыши потащили в отрытые под домами щели и убежища припасы: воду, домашний скарб. Нация зашлась в пароксизме страха. А тут еще пресса поддавала жару, рисовала красочные картинки «конца света», одну ужаснее другой. Карибский кризис — это на сто процентов психологический кризис, кризис американского самосознания, пораженного открытием, что теперь они стали уязвимы, как и все остальное население земного шара, что и на их головы могут посыпаться бомбы, как они сыпались на головы лондонцев и ленинградцев, что и они могут погибнуть. Психологический кризис иррационален по своей природе. Американцы любой ценой, даже ценой своего собственного существования, стремились избавиться от советских ракет на Кубе, но никто не заикался о межконтинентальных ракетах, базировавшихся на советской территории. Подлетное время ракет с кубинских и советских пусковых установок различалось всего минут на двадцать. Рассуждая логически, они представляли для американцев одинаковую опасность, независимо от места размещения — в районе Сан-Кристобаля или Твери. Но все дело в том, что паника и логика понятия несовместимые. Как невозможно логическими доводами остановить несущуюся на вас толпу, так и в Карибском кризисе логические доводы не работали.
К такому развитию событий, а именно к нелегким переговорам под давлением обезумевшей нации оказались не готовыми ни Белый дом, ни Кремль. Миру повезло, что оба лидера, и Кеннеди, и Хрущев показали себя людьми ответственными. И, я скажу, мудрыми, они не позволили стихии увлечь себя, закрутить в водовороте эмоций, откуда имелся только один выход — на тот свет. Они проявили стойкость и трезвость мышления, поторговавшись, сошлись на компромиссе, достигли соглашения. Карибский кризис разрешился к взаимному удовлетворению: США обязались никогда не покушаться на Кубу, а Хрущев, после того как они исполнили свое предназначение, забрал ракеты домой в Россию. Обе стороны могли считать себя победителями, но на самом деле выиграл весь мир, все мы. Мы остались живы.
Чем отличается Карибский кризис от всех предшествовавших ему кризисов? Почему он превратился в главное событие холодной войны? Да все потому же. Потому что, я позволю себе повториться, это американский кризис, в котором граждане США впервые ощутили себя не зрителями, а участниками событий. Берлинские и все иные кризисы происходили где-то там, в неосязаемом далеке. Даже если ядерная война вспыхнула бы в Европе, русские и немцы поубивали бы друг друга, заодно уничтожили бы французов с англичанами, чужие жизни по заокеанским понятиям невелика потеря, американцы, как и раньше, наблюдали бы за драчкой со стороны, в крайнем случае поучаствовали бы в ней своими экспедиционными силами. Теперь же впервые в истории они оказались в эпицентре кризиса. Есть от чего сойти с ума, и они сошли с ума. Именно американцы с перепуга довели Карибский кризис до высшей стадии кипения, подвели его к грани ядерной войны, и именно для них он стал главным событием века.
Одновременно Карибский кризис — последний в противостоянии двух сверхдержав и только потому, что стороны поняли: они на самом деле стали столь могущественны, что способны уничтожить и самих себя, и все человечество. В процессе разрешения Карибского кризиса, несмотря на то что Советский Союз вывел ракеты с острова, страна наконец-то добилась признания Америкой равенства в мире, пусть пока только в разрушительной мощи. И добился этого не Хрущев, на него работала вся американская пресса. Телевидение, газеты так запугали американцев, что после Карибского кризиса они уже не воспринимали никаких доводов об американском военном превосходстве. Им повсюду, вопреки логике, мерещились советские ракеты. Хотя, конечно, логика логике — рознь. Согласно арифметической логике, ей обычно следуют генералы, США превосходили СССР по количеству ядерных зарядов до самого конца 1960-х годов, следовательно, выходили из гипотетической войны победителями. Слава богу, в те годы политики руководствовались иными критериями, рассчитанную Комитетом Начальников Штабов плату за «победу» тридцатью-сорока миллионами жизней своих сограждан американский президент Кеннеди, так же, как и его предшественник Эйзенхауэр, считал неприемлемой. Того же мнения придерживался и отец. В результате стороны «сбалансировались». Генералы не соглашались, но их мнение тогда во внимание не приняли.
Итак, кризис завершился и, как случается с любым знаковым историческим событием, со временем начал обрастать мифами. Историческая мифологизация так же естественна, как и сама история. Она отражает состояние здоровья нации. Величие Америки, сила духа американской нации в том, что любое важное для них событие автоматически обретает мировое звучание. Мировое лидерство Америки зиждется на способности превратить свои ценности в мировые, неважно, в политике ли, в искусстве, не навязать, а именно превратить. И естественно, что в наиболее драматичном эпизоде холодной войны — Карибском кризисе американская нация не могла и не хотела уступить лавры победы или даже разделить их с кем-либо. Чтобы добиться необходимого результата, крайне важно «правильно» подобрать факты, соответствующим образом расставить акценты. У американцев получилось. Их интерпретация Карибского кризиса стала общепринятой.
Мифологизация Карибского кризиса особенно активно начинается с 1968 года, когда Роберт Кеннеди вступил в гонку за Белый дом и ему потребовался имидж жесткого и бескомпромиссного политика. Помощник президента Джона Кеннеди и один из руководителей избирательного штаба кандидата в президенты Роберта Кеннеди Теодор Сорренсен рассказывал, как он лепил этот имидж. Началось с книги воспоминаний Роберта «13 дней» о бессонных октябрьских ночах в Белом доме. Роберт Кеннеди, видимо, описал происходившее там слишком правдиво, а для избирательной кампании требовался совсем иной Кеннеди. Сорренсен счел мемуары Кеннеди наивно-мягкими, недостойными кандидата в президенты.
За «такого» американцы не проголосуют. В отредактированной им версии «воспоминаний» переговоры, торг и договоренность двух мировых лидеров, Никиты Хрущева и Джона Кеннеди, подменялись «ультиматумом». Выдвинутым кем? Естественно, Робертом Кеннеди. Достигнутый компромисс заменен «поражением и трусливым отступлением СССР под давлением американского превосходства» и так далее. В современной американской исторической литературе эти, и не только эти, несуразности нашли свое отражение, но уже после того, как в сознании нации сложился стереотип. Да и мало кто читает все эти ученые книжки.
Каковы же основные контуры американского мифа о Карибском кризисе? Недалекий советский лидер Хрущев, посчитав на переговорах в Вене американского президента Джона Кеннеди слабаком, которым можно манипулировать, решил изменить в свою пользу баланс ядерных сил. Поэтому-то он и установил свои ракеты на Кубе. Но не на того нарвался, президент Кеннеди пригрозил ему «железным американским кулаком», Хрущев струсил, капитулировал, убрал свои ракеты с острова, и за это его сняли с работы, уволили в отставку. Беспроигрышный, многократно апробированный голливудский сценарий о супермене, который поначалу во всем уступает многократно превосходящему его отрицательному персонажу, а затем вдруг преображается… Ну а дальше все понятно. Если нет — сходите в ближайший кинотеатр.
Я очень далек от обвинений американских историков в искажении фактов и хронологии. Они соответствуют происходившему во всех деталях, разве что кое-где наведен легкий макияж, подправлены мотивы постановки ракет на острове, а мотивы каждый волен толковать по-своему.
Так в чем же мифотворцы наводят тень на плетень?
После встречи в Вене в 1961 году отец отметил, что новый американский президент по сравнению с Эйзенхауэром не столь опытен, не всегда ориентируется в хитросплетениях мировой политики. Оно и естественно, Кеннеди только заступил на президентство. Ничего большего отец в свои слова не вкладывал. Другое дело, что изощренные в лести московские «царедворцы» наперебой доказывали, что Кеннеди и в подметки не годится Хрущеву, наш лидер и умнее, и краше американского. Американцы чуть подретушировали в своих интересах славословие советских чиновников, и получилась нужная им завязка Карибского кризиса. Подходящая для мифотворчества, но абсолютно неприемлемая в том, что называется реалистичной политикой. Ни один реалистичный политик в мире не может даже предположить возможность заставить американского президента, неважно, как его зовут, Кеннеди, Эйзенхауэр, Трумэн или Клинтон, плясать под свою дудку. Тут дело не в личности, просто он президент сверхдержавы, и этим все сказано. Реалисту-отцу такое, естественно, и в голову не приходило. Другое дело, что мы имели такое же международное право разместить свои ракеты на Кубе, как американцы свои — в Турции, Италии и Англии.
Другой блок вопросов касается мотивов. Хрущев, как и его коллеги по Президиуму ЦК, утверждали, что цель посылки ракет на Кубу — предотвращение американского вторжения, защита Кастро. Историки-мифотворцы утверждают, что на самом деле советские лидеры попытались таким образом изменить в свою пользу ядерный мировой баланс. Отец, естественно, знал, сколько у американцев стратегических бомбардировщиков и ракет и сколько у нас. Так что о достижении арифметического паритета пока речи не могло вестись.
Подмена мотива постановки ракет на Кубе с защиты острова от агрессии с континента на гипотетический ядерный баланс — важнейший компонент мифотворчества. Без него вся конструкция разваливается. Ведь, если Хрущев забрал свои ракеты с Кубы в ответ на обязательство США оставить Кастро в покое, то он пусть и не победил, но своего добился. Другое дело, если речь идет о ракетном «паритете», тут Советы «проигрывали» вчистую. Вот такая нехитрая механика.
Не стану больше дискутировать о деталях. Подробно историю кризиса я изложил в «Рождении сверхдержавы».
Не пытаюсь оспорить и право американцев на миф. Это невозможно, ибо миф, как я уже писал, отражение духовного состояния нации. Здоровое самоощущение требует безусловной победы над недругами уже потому, что здоровая нация, в ее собственном понимании, несет в мир правду и справедливость. В этом лейтмотив всех американских фильмов, а он тоже отражение здорового духа здоровой нации. Таков закон общественной природы.
В период расцвета Россия, так же, как и Америка, не позволяла себе усомниться в собственном предназначении. Вспомним хотя бы 1812 год, Бородино. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром?…» Я, школьник, учил это стихотворение наизусть и вслед за корнетом Михаилом Лермонтовым не мог понять, в чем заключается победа в Бородинском сражении? Российские потери там больше французских, русские войска отступили в Москву, потом и вовсе сдали ее Наполеону. Наполеон обосновался в Кремле. Да, в итоге войну мы выиграли, Наполеон позорно бежал, русские казаки в 1814 году прогарцевали по Елисейским полям в Париже. Но при чем тут Бородино? Только с возрастом я осознал: Бородинская битва — единственное крупное сражение в русском походе Наполеона. До того мы проиграли Аустерлиц и множество других битв. Не могли же мы проиграть и тут, к тому же на собственной территории! Здоровый дух нации требовал победы. Так возник в российской истории миф о победе в 1812 году при Бородино. Так же возник и американский миф о победе в 1962 году в Карибском кризисе, главном событии американской версии истории холодной войны.
Советской же «мифической» версии Карибского кризиса не возникло по двум причинам. В 1964 году Брежнев запретил упоминать о Хрущеве, и положительно, и отрицательно, его исключили из российской истории вместе с самой историей. Как можно говорить о Карибском кризисе без Хрущева? И о кризисе тоже «забыли». Это первое. Второе: начавшееся с 1970-х ослабление российского национального духа в первую очередь проявилось в поведении лидеров дряхлеющей сверхдержавы, они теперь не требовали, они просили. Началось все с Брежнева. Знакомые дипломаты мне рассказывали, как на встрече во Владивостоке Леонид Ильич спросил президента США Джеральда Форда, считает ли тот СССР равным США? Форд кратко и без раздумий ответил: «Нет». Говорят, Брежнев страшно расстроился. Хрущеву бы и в голову не пришло задавать такой вопрос ни Эйзенхауэру, ни Кеннеди, так же, как не стали бы спрашивать Петр Великий шведского короля Карла Двенадцатого или Александр Первый — Наполеона. Силу признают реальной силой, только ощутив ее на себе или представив, каковы эти ощущения. Наверное, со встречи с Фордом и началось скольжение Советского Союза от сверхдержавности к ординарности.
О Карибском кризисе в Советском Союзе вспомнили лишь во времена Горбачева, и не мы сами, а по инициативе американцев. С середины 1970-х годов в США уже выписали основные контуры Карибского кризиса и приступили к детализации, выяснению всех его перипетий, буквально по минутам. Но как сделать это без участия россиян и кубинцев? На конференцию в США командировали к кризису абсолютно непричастных цековских пропагандистов-международников: Георгия Шахназарова, Федора Бурлацкого и историка-латиноамериканиста Серго Микояна, летавшего с отцом в ноябре 1962 года на несколько дней на Кубу. Они легко адаптировались к американской мифологии, и с их легкой руки она сегодня стала доминирующей и в России.
Военные и кое-кто из дипломатов, но особенно ветераны-участники операции «Анадырь», пытаются растолковать российскому обществу, что мы не проигравшая сторона. Бесполезно. Их никто не слушает и не желает слушать. Нации на определенном этапе своего развития испытывают мазохистское «наслаждение» от собственных унижений, реальных или, как в случае Карибского кризиса, мнимых.
Правда остается невостребованной. И останется невостребованной, если самосознание нации не переменится. Что же касается американского мифа, то его опровергать бесполезно, а главное, не нужно, в здоровом теле — здоровый дух. Дай-то бог и российской нации выздороветь.
«Остров литературных сокровищ»
В тот, 1962 год, а возможно и несколько ранее, сейчас уже точной даты не припомнить, я открыл для себя «Остров литературных сокровищ», узнал, что в издательстве «Иностранной литературы», 1963 году его переименуют в «Прогресс», печатают не только продающиеся в магазинах книги, но и такие, которые не купить нигде. В одинаково желтовато-беловатых бумажных обложках, с номером на каждом экземпляре, они рассылались «читателям» по специальным спискам. Началась такая практика давно, еще при Сталине, сохранилась она и при Хрущеве. Получал спецкниги, естественно, и отец, но раньше не привозил их домой, держал в своем кабинете в ЦК. Теперь он почему-то начал оставлять номерные книги на обеденном столе в столовой для семейного ознакомления. Я, сгорая от любопытства, старался первым завладеть ими. Правда, особой конкуренции я не испытывал, Аджубей получал в «Известиях» свой экземпляр, а сестры к книгам оставались равнодушными.
«Списочная» литература публиковалась обильно, но по большей части книги казались мне скучными — экономические и военные трактаты, справочники. Но кое-что я запомнил. Поразила меня книга одного из югославских руководителей, к тому времени уже бывшего, Милована Джиласа «Встречи со Сталиным». Такого Сталина, как его описывал Джилас, даже не отрицательного, но неприятно недальновидного, я и в 1962 году воспринимал через силу. Но самым интересным оказался двухтомник «Истории компартии Советского Союза» профессора Лондонской школы экономики Леонарда Шапиро. Мы все еще жили прошлым, измышленным Сталиным в «Кратком курсе истории ВКП(б)». Конечно, существовали и другие издания, возможно менее лживые, но учили и помнили мы «Краткий курс». Шапиро рассказывал о Плеханове и Ленине, о меньшевиках и большевиках, о Троцком и Сталине, о столкновениях идей и амбиций, не только победах, но и поражениях. История наша оказалась захватывающе интересной. Я перечитал книгу несколько раз и попросил у отца разрешения оставить ее себе. Он разрешил. Потом книга пропала, кто-то из моих друзей ее «зачитал».
Изданные еще в 1954 году мемуары Черчилля поразили меня не содержанием, а тяжеловесностью томов и нечитабельностью языка. По крайней мере, в переводе на русский. Я и половины не осилил. Бросил. Через четыре десятилетия снова попытался и снова бросил. За что только ему дали Нобелевскую премию по литературе?
Прочитал я тогда и «номерной» роман Эрнста Хемингуэя «По ком звонит колокол?» Его собирались напечатать у нас открыто, но стеной встали испанские коммунисты во главе с Долорес Ибаррури. Что-то им у автора не нравилось. Издатели схитрили, выпустили книгу «секретно» в надежде, что Хрущев ее прочитает и даст добро. Но отец отложил ее в сторону. Мне роман не то что не понравился, но впечатление произвел несравненно меньшее, чем «Старик и море» или «В снегах Килиманджаро». Не понял я, из-за чего вокруг него ломаются политические копья? Что в нем запретного? Наверное, ничего, потому что роман в скором времени издали и без вмешательства отца.
Хрущевская конституция
Реформа власти в стране не ограничилась введением производственных управлений вместо райкомов, разделением обкомов. Отец плотно занялся составлением новой Конституции. Она продолжала линию утвержденного XXII съездом партии Устава партии. В новой Конституции отец хотел законодательно закрепить введенные партийным Уставом новшества: ограничить сроки пребывания на высших должностях в правительстве, сделать выборы по-настоящему выборными, Советы Народных депутатов наделить не виртуальной, а реальной властью. Отец отдавал себе отчет, что здесь он наткнется на сопротивление еще большее, чем при обсуждении Устава, но иного пути продвижения для страны и себя он не видел.
Основные положения новой Конституции отец начал прикидывать еще в 1961 году. В середине января 1962 года он сформировал из ученых-правоведов рабочую группу, которой предстояло писать текст Конституции. Во главе группы отец поставил только что избранного секретарем ЦК Леонида Ильичева. Теперь в своей работе он, минуя Суслова, замыкался прямо на отца.
24 апреля 1962 года отец выступает на сессии Верховного Совета с докладом об основных принципах построения общенародного государства, идущего на смену диктатуре пролетариата, классовой борьбе и иным атрибутам уходившей в прошлое сталинской власти. 25 апреля 1962 года сессия своим решением учредила Конституционную комиссию. Возглавил ее отец, а сводную редакционную, самую главную подкомиссию отдали все тому же Ильичеву. Суслову поручили подкомиссию по вопросам науки, культуры, народного образования и здравоохранения, то есть поставили его под Ильичева.
Какой отец видел новую Конституцию? Об этом он говорил в выступлении перед членами комиссии 15 июня 1962 года. Я остановлюсь только на самых, на мой взгляд, значительных положениях. Самое главное — она должна исключать возможность возникновение новой тирании, диктатуры типа сталинской. Основным гарантом этого отец считал законодательное закрепление сменности высшего руководства страны, ограничение пребывания на руководящих постах двумя пятилетними сроками. Как и аналогичная запись в Уставе партии, эта инициатива вызывала недовольство. Но отец на него особого внимания не обращал, раз прошло на съезде, пройдет и тут. Важнейшее место в новой Конституции отводилось распределению властных полномочий. Программа партии провозгласила переход от диктатуры пролетариата к общенародному, а значит, демократическому государству. Следовательно, и власти предстояло перетечь от Центрального Комитета партии, его Президиума, к общенародно избранным советам, а в отдаленной перспективе — к общественным форумам.
Для того чтобы новая власть стала истинно народной властью, а не ее видимостью, как сейчас, следовало избирать ее общенародно. Безальтернативность выборов — краеугольный камень сталинской тирании. Отец покусился на этот установившийся порядок и предложил вносить в бюллетень для голосования фамилию не одного уже отобранного где-то кем-то кандидата, а нескольких. Пусть избиратели сами решают, кто им подходит, а кто нет.
Об альтернативных выборах отец к тому времени заговаривал не раз, приводил в пример писательницу Ванду Львовну Василевскую. После войны благоволивший к ней Сталин, решил избрать Василевскую в Верховный Совет СССР, и раз она жила в Киеве, естественно, где-то на Украине. Сказано — сделано. Василевская стала депутатом Верховного Совета, поблагодарила за доверие своих избирателей и о своем депутатстве забыла. Депутаты тогда власти имели мало, скорее совсем не имели, но они ездили в свои округа, принимали посетителей, выслушивали их жалобы, отвечали на письма, в меру возможностей и своей совестливости старались помочь людям в решении их житейских проблем. Ванда Львовна в свой избирательный округ не ездила, жителей не принимала, на письма не отвечала. Жалобы на нее сыпались и в Киев, и в Москву. Тем временем срок ее депутатства истекал, предстояли перевыборы. Не выдвигать Василевскую в депутаты нельзя, Сталин уже свой выбор сделал, а выдвинешь в том же округе вторично — неприятностей не оберешься. Не избрать единственного кандидата тогда технически было невозможно, но даже 5 процентов «против» считалось недопустимой недоработкой местных властей.
«Вот и приходилось перекидывать Василевскую на каждых выборах из избирательного округа, где ее знали, в округ, где ее еще не узнали, желательно подальше от предыдущего. На кой ляд нам такие депутаты?» — возмущался отец.
Однако изменение порядка выборов оказалось совсем не простым.
«Если кандидат на выборах не единственный, кто выдвинет альтернативного? — задал “крамольный” вопрос на совещании в ЦК один из участников дискуссии Д. И. Денисов. — Тогда партия должна отказаться от руководства выборами. Сейчас кандидатов выдвигает обком партии. Он ведь не может двух кандидатов предложить на одно место?»
Вопрос показался настолько бессмысленным и настолько опасным, что тогда, не углубляясь в детали, записали: «Предложение неприемлемо, поскольку не отвечает интересам делового обсуждения кандидатов в депутаты, представляющих единый блок коммунистов и беспартийных».
И сам отец на сакраментальный вопрос «Кто?» ответить пока не мог. Он предложил: пусть помимо партии выдвигают кандидатов на выборах общественные организации. Крамола, конечно, но в жизни отца не первая и не последняя. Однако и в этом случае не очень получалось. Стоило отцу озвучить свою идею, как посыпались вопросы: как общественные организации смогут себе такое позволить без одобрения партии? Не значит ли, что они пойдут против партии?
— Не против, а вместе, — не очень уверенно возражал им отец.
Как долго они продержатся вместе, ведь кандидатов выдвигают альтернативных, то есть борющихся между собой, отец не уточнял. Он понимал, что альтернативность подорвет единовластие партии, но ведь государство-то у нас станет общенародным.
Будущая Конституция продолжала линию передачи властных полномочий от центра на места, в республиканские и иные советы, которые переименовались из «Советов депутатов трудящихся» в «Советы народных депутатов». Разница сегодня неощутимая, а тогда — принципиальная. Тем самым законодательно отменялась диктатура, все граждане уравнивались в правах. Советы, что очень важно, при каждых выборах предполагалось обновлять на треть, и никакой, даже самый заслуженный депутат не мог претендовать на избрание на четвертый срок. В заключение своего выступления перед членами Конституционной комиссии отец предположил процедуру ее принятия: отшлифованный проект Конституции вынести на всенародное обсуждение, а утверждать ее не на сессии Верховного Совета, как предлагали комиссары, а на всенародном голосовании (референдуме).
Подрывая всей своей сутью партийное единовластие, тем не менее, новая Конституция обозначала Коммунистическую партию руководящей и направляющей силой в советском обществе и государстве. Но это — декларативно. Не партия, а ее Центральный Комитет, обкомы и райкомы контролировали власть. С введением альтернативных выборов они эту власть фактически утрачивали.
Ведь теперь в государственные органы становилось возможным избрать кого угодно. Партийные чиновники это понимали и, не рискуя вступать в прямую конфронтацию с отцом, работу над Конституцией, как могли, затягивали. А могли они многое.
День за днем
6 июня 1962 года в Москве прошло совещание руководителей стран-членов СЭВ. Председательствовал Хрущев. Обсуждали текущие проблемы: поставки, их оплату и предоплату. Отец настаивал на главном: мы должны переходить от симбиоза национальных экономик к единому экономическому организму. Это пойдет на пользу всем, снимет множество проблем, возникающих из-за несогласованности планирования, недоучета взаимных потребностей.
Партнеры не возражали, все высказались «за», но на встречах один на один с Хрущевым руководители дружеских стран пеклись не об общем интересе, а стремились урвать у СССР что удастся. Ульбрихт и Новотный просили увеличить поставки дешевой советской нефти, Гомулка хлопотал о зерне. И то и другое — товары дефицитные. Сибирскую нефть еще не добывали, и с зерном в 1962 году, как и раньше, вырисовывались проблемы. Насколько большие — покажет только осень. И тем не менее отец пообещал попросить Госплан еще раз пересчитать наши возможности. Чем можем — поможем.
12 июня 1962 года отец подписывает Постановление ЦК и Совета Министров СССР «О мерах по усилению научных исследований в ряде областей биологии». Представленное министром высшего и среднего образования Елютиным, президентом Академии наук Келдышем, заведующим Отделом науки ЦК Кириллиным, оно направлено, как написано в сопроводительной записке, «на усиление научных исследований и подготовки кадров в области биохимии, биофизики, вирусологии, цитологии, некоторых разделах генетики, микробиологии и физиологии».
По сути дела — это легализация формальной генетики, с которой последние тридцать лет так успешно боролся академик Лысенко. Ему казалось, что генетику навсегда удалось загнать в подполье, и вот теперь она вновь выбирается на свет божий.
«Исследования нуклеиновых кислот представляют собой наиболее бурно развивающуюся область современной химии и биофизики», — констатируется в записке, а в самом Постановлении предписывается: «Должны быть широко развернуты исследования молекулярных основ жизненных явлений, клетки и клеточных структур… Особое значение имеет изучение структуры белка и нуклеиновых кислот, биосинтеза белков, биологической функции нуклеиновых кислот, фотосинтеза, фотохимических основ наследственности»… и так далее.
Представляя Постановление, Отдел науки ЦК приложил справку с фамилиями ученых, которые могли бы заняться этими исследованиями. Открывается она фамилией академика Шмальгаузена Ивана Ивановича, 1884 года рождения, который до разгромной лысенковской сессии Академии сельскохозяйственных наук 14 августа 1948 года работал директором Института эволюционной морфологии, а после тех событий был разжалован в старшие научные сотрудники Зоологического института. Далее следуют еще одиннадцать ученых-генетиков с мировым именем, после той печально знаменитой сессии низвергнутых в никуда. Теперь они получали возможность вернуться к своим исследованиям.
Лысенко потерпел поражение, но он верил в себя и в свою правоту и тут же начал готовить контрнаступление. Через некоторое время отец подпишет другое Постановление, теперь уже в его пользу.
В июне 1962 года вышел на экраны сатирический киножурнал «Фитиль» Сергея Михалкова. Сейчас не понять, почему я упомянул это, в общем-то, малозначимое событие. В том-то и дело, что тогда оно прозвучало очень знаково, в объявленном Сталиным обществе без противоречий и конфликтов вдруг обнаружились недостатки, и о них теперь стало можно говорить. Недостатки, естественно, отбирались для «Фитиля» пустяшные, но не в этом суть. Сам факт дозволенности их обсуждения — шаг к гласности.
Тогда же, в июне 1962 года газеты сообщили, что ставропольский газ пришел в Грузию. Началась газификация Тбилиси, а за ним и всего Закавказья. Сейчас трудно представить, как люди ухитрялись жить без газа?
11 июля 1962 года отец едет в подмосковную Немчиновку, осматривает в Горках Ленинских экспериментальную базу НИИ сельского хозяйства.
12 июля 1962 года ЦК КПСС и Правительство приняли Постановление о «шефской» помощи горожан селу, отправке на сельскохозяйственные работы военнослужащих, школьников, студентов, рабочих, инженеров, ученых. Отец скептически относился к «шефству», считал, что государству и обществу оно обходится накладно. Еще в 1956 году он говорил на заседании Президиума ЦК, что это не помощь, а иллюзия помощи, по сути разбазаривание ресурсов. Никто не считает, сколько на этом теряют заводы и фабрики и что приобретают колхозы. Если свести баланс, то окажемся в убытке, и немалом. Нужно не горожан посылать в поле, они там не столько наработают, сколько натопчут, а дать селу технику, машины, простимулировать их, и тогда им никакие «шефы» не понадобятся.
Однако не получилось, и не по злому умыслу. Во всем мире на уборку урожая фермеры нанимают сезонных рабочих, поденщиков. В американской Калифорнии — это мексиканцы, а в Айове — безработные. У нас безработных не было, вот и выискивали, где придется, «свободные» рабочие руки. Тогда договорились временно, до лучших времен, пока не механизируют сельское хозяйство, разрешить посылку горожан в колхозы, особенно на целину. Однако «лучшие времена» так и не наступили.
14 июля 1962 года отец вместе с Микояном в цирке на Цветном бульваре на представлении Гуандунской цирковой труппы из Китая. Отец пошел туда отчасти из политических соображений, отношения с Китаем ухудшались, и посещением он демонстрировал соседям доброе расположение. Но и без всякой политики китайские циркачи ему очень понравились.
16 июля 1962 года в прессе сообщили, что крестьяне колхоза «Заря коммунизма», расположенного на 59-м километре Каширского шоссе, переехали из своих домов в благоустроенные, с центральным отоплением, водопроводом, канализацией и даже газом, трех— и пятиэтажные здания. Они экономичнее одноэтажек, и в них новоселы заживут как горожане. Отец недавно осматривал «типовой поселок будущего» в подмосковном Усово, затем инспектировал типовой крестьянский дом на строительной выставке, а вот теперь еще один вариант застройки села в «Заре коммунизма».
Отец экспериментировал, прикидывал, какой из проектов окажется наиболее подходящим. Опыт «Зари коммунизма» признали неудачным. Колхозники с неохотой шли в многоэтажки, не хотели отрываться от своего подворья: сараев, огородов и палисадников. В конце концов, договорились: в селах целесообразнее строить двухэтажные коттеджи на две семьи, каждой — полдома на обоих этажах, При доме сохранялись хозяйственные постройки.
8 августа 1962 года вышло новое Постановление «О дальнейшем развитии кооперативного строительства». «Только совместно кооперативные и государственные жилищные программы позволят разрешить в обозримом будущем “жилищный вопрос”», — декларировалось в Постановлении и затем детально расписывалось как.
На следующий день, 9 августа 1962 года, Пленум Верховного суда с беспокойством отметил рост взятничества в стране. Еще один знак, как ни странно это звучит, ухода от тирании, чиновники больше не опасались за свою жизнь, не боялись, что за взятку их отправят на лесоповал. Взятки брали еще далеко не все, и с большой опаской, но уже начинали брать. Верховному суду предстояло выработать противоядие от этого побочного эффекта демократизации советского общества.
25 августа 1962 года «Известия» сообщили, что в Москве, на Ленинском проспекте, в доме № 72 открылась первая автоматическая прачечная. По примеру американцев, там установили четыре десятка стиральных машин, приходишь, загружаешь грязное белье, опускаешь жетон, и через час все аккуратно выстирано.
Поначалу в прачечную установилась очередь, не столько постирать, сколько поглядеть. Затем очередь рассосалась, а вскоре прачечную-автомат закрыли. Американский опыт на российской земле не привился. Москвичи предпочитали стирать сами или привычно сдавать белье приемщице в обычной прачечной и получать его уже отглаженным, пусть и стоила такая услуга дороже. Да и стиральные машины в «американской» прачечной не успевали ремонтировать, посетители их безжалостно корежили, кто по незнанию, а больше для забавы. По той же причине не прижился у нас и прокат автомобилей. Возвращали их в таком состоянии, что хоть сразу в утиль отправляй. Постепенно их все туда и отправили, а автопрокатные конторы позакрывали.
17 сентября 1962 года нефтепровод «Дружба» дотянули до Венгрии. А вот совсем другая новость. 21 сентября 1962 года в Москву приехал знаменитый американский, но по происхождению русский композитор Игорь Стравинский, автор «Петрушки», «Жар-птицы» и еще многих выдающихся произведений. Из России он эмигрировал еще в 1914 году и теперь захотел посмотреть, как идут дела у большевиков. Встречали его тепло, но без особой помпы, о Стравинском у нас большинство и не слышало. 11 октября отец принимает Стравинского в своем кремлевском кабинете. Вместе с композитором приходят его жена, американский дирижер Роберт Крафт и секретарь правления Союза композиторов Тихон Хренников.
25 сентября 1962 года советских трудящихся ожидало пренеприятнейшее известие. Президиум Верховного Совета СССР принял Указ, замораживавший (до особого распоряжения) исполнение закона от 7 мая 1960 года об отмене взимания налогов с граждан. Самые малоимущие, те, кто освободился от налогов до сентября 1962 года, оказывались в выигрыше, остальные считали, что правительство попросту их надуло, и глухо ворчали.
Напомню, отец тогда посчитал, что при стабильном росте экономики бюджет легко обойдется без налогов. Не получилось. Новое строительство, в том числе жилищное, требовало все больше средств, сельское хозяйство тоже оказалось много прожорливее, чем рассчитывали. Стоило перестать грабить крестьян, начать возвращать «долги», как выяснилось, что расплатиться сполна ох как трудно! Пришлось выбирать: сократить инвестиции, попридержать экономику или временно, до лучших времен, поступиться своим словом. Отец выбрал второе, понадеялся, что люди его поймут, ведь экономика работает на всех. Он ошибся. Люди не прощают тех, кто отнимает обещанное. Грядущее освобождение от налогов все уже вписали в свой доход, и вот на тебе! Решение о приостановлении отмены налогов очень чувствительно ударило по популярности Хрущева.
12 октября отец приглашает своих коллег в Кремлевский театр на спектакль Витебского драматического театра «Лявониха».
13 октября он осматривает новые станции Калужского радиуса метро.
15 октября встречается с Президентом Финляндии Кекконеном, они долго разговаривают. Переговоры продолжаются и следующие два дня. Собеседники друг другом довольны. Вечером отец вместе с гостем в театре Станиславского и Немировича-Данченко на балете Адана «Корсар», а 16 октября они вместе слушают «Евгения Онегина» в Большом.
18 октября 1962 года отец в Кремлевском дворце съездов, там торжественно отмечали 150-летие Отечественной войны 1812 года.
24 октября отец долго беседует с президентом американской компании «Вестингауз электрик» Вильямом Ноксом. Говорили не столько о торговле, сколько о Карибском кризисе, опасности столкновения сверхдержав, о необходимости уживаться друг с другом, о мирном сосуществовании.
6 ноября 1962 года, в канун Октябрьских праздников, открылось движение на Московской кольцевой автодороге. Отец выступил на митинге, затем с удовольствием прокатился от Ленинградского шоссе до Минского.
22 ноября 1962 года, до того совершенно невыездной, знаменитый детский писатель Корней Чуковский впервые после 1903 года летит в Лондон. Там, в Тринити колледже ему присуждают почетную степень доктора литературы.
9 декабря 1962 года посол Швеции в Москве вручил Нобелевскую премию Льву Давидовичу Ландау, физику-теоретику, по отзывам коллег — гениальному ученому. Поехать в Стокгольм Ландау не смог, уже который год после нелепой автомобильной катастрофы он оставался практически неподвижен. Зимой в гололед они с приятелем, на его «Волге», торопились на лекцию в Дубну и столкнулись с грузовиком. Врачи ничего хорошего не обещали. Нобелевская премия подвела итог жизни Ландау.
«Югославская модель»
18 декабря отец уезжает в Киев. Как и в прошлом году, в Москве с середины декабря гостил Президент Югославии Иосип Броз Тито. Отношения с ним у отца складывались непросто, их взгляды на мировую политику особенно не расходились, но Тито продолжал претендовать на большее, чем просто союзничество с Москвой. Он требовал признать себя ровней, лидером неприсоединившихся стран, проводивших свою политику. Другими словами, он вел себя по отношению к Москве примерно так же, как отец выстраивал свою американскую политику. Отсюда постоянно возникали шероховатости, порой дело доходило до резкостей. Затем все снова успокаивалось. Отец относился к Тито с уважением, считал его личностью, с его мнением считался и беседовал с ним не по необходимости, а с удовольствием. Вот только времени в Москве для обстоятельного разговора не находилось. Отец свозил Тито на охоту в Завидово. Тито понимал толк в этом деле. После охоты, когда завечерело, они заговорили о политике и вскоре перешли к экономике. Отец выспрашивал гостя об особенностях взаимоотношений югославских производителей с государством. Тито объяснял, что их директора предприятий несравненно свободнее советских, сами решают, что производить, что, где и за сколько продавать, причем не только внутри страны, но и за границу. Не оставили они в стороне и рабочие советы. В рассказе Тито звучала не просто гордость, но и проскальзывала нотка снисходительности. Получалось, что эти советы не только очень эффективный экономический механизм, но и новое слово в теории. И сказали его они, югославы, он, Тито. Отец заинтересовался рассказом Тито и предложил гостю вместе прокатиться в Киев. Там они еще поохотятся вдвоем и наговорятся без помех. Тито легко согласился. В Киеве он бывал не раз, город ему нравился, да и Хрущеву, как он понимал, эта поездка доставит удовольствие.
В Киеве они провели вместе два дня, не в самом городе, а в «лесной избушке» — загородной государственной резиденции «Залесье». Там, перед камином, продолжился разговор о правах директоров, о рабочих советах, об особенностях управления экономикой в Советском Союзе и Югославии. Тито на все лады расхваливал «югославскую» модель. Отец его внимательно слушал, кивал, но сути новизны и эффективности югославского изобретения до конца не ухватывал. Договорились, что в следующем году он приедет в отпуск в Югославию, погостит у Тито на острове Бриони, попутешествует по стране, посмотрит своими глазами, пощупает своими руками.
Проводив Тито домой 20 декабря, отец занялся делами. Сначала побеседовал в узком кругу с украинскими руководителями, а затем 24 декабря провел в Украинском ЦК широкое совещание о реорганизации управленческой структуры, разделении обкомов, о том, чего и как он рассчитывает добиться.
25 декабря отец с Подгорным посетили в Киевский Институт сверхтвердых материалов, там свершилось чудо: украинские ученые синтезировали алмазы. Их отцу действительно показали: махонькие песчинки, невзрачные на вид, но по-алмазному крепкие. Для украшений они не годились, но хороши для сверхпрочного неизнашивающегося инструмента. Увиденным отец остался очень доволен.
29 декабря в Киев к отцу приезжают его друзья-поляки Веслав Гомулка и Юзеф Циранкевич.
Пока отец гостил в Киеве, Фрол Романович Козлов улетел в Среднюю Азию.
28 декабря 1962 года в Ташкенте он представил первым секретарям ЦК союзных среднеазиатских республик тридцатичетырехлетнего Владимира Григорьевича Ломоносова, вчерашнего второго секретаря Калининского райкома Москвы, а теперь их нового начальника, председателя только что созданного Среднеазиатского Бюро ЦК КПСС. Ломоносову вменялось в обязанности координировать работу республик, а значит, и республиканских ЦК. За восточным сладкоголосием, которым среднеазиатские руководители встретили посланца центра, скрывается жесткое неприятие. Республиканские первые секретари привыкли сами распоряжаться в своих вотчинах-республиках и не желали иметь над собой кого-либо еще, кроме далекого московского «хозяина». А тут прислали мальчишку, секретаря райкома, к тому же не первого, а второго! У них таких десятки на побегушках.
Отец давно присматривался к Ломоносову, он ему нравился своей организованностью, распорядительностью, умением схватывать новые идеи. Отец прочил ему большое будущее и решил обкатать его на конкретных делах в глубинке. Так же, как он отправил столь же «юного» Семичастного на обкатку в Азербайджан вторым секретарем в ЦК. Но Семичастный попал в Азербайджан «вторым», а Ломоносова отец поставил в Ташкенте выше «первых». Ломоносов с местными начальниками не сработался и с ними не справился. В 1964 году, сразу после отставки отца, Средазбюро ликвидируют, среднеазиатские секретари ЦК вернут себе былые права, а Ломоносова отзовут в Москву, назначат в ЦК инспектором Отдела партийной работы, где он и «зачахнет».
Кому как живется?
20 декабря 1962 года отец запросил результаты статистического обследования бюджетов советских семей. Среди всего остального, его интересовало, как июньское повышение цен на мясо и молоко отразилось на жизни людей.
За 1961–1962 год денежные доходы у рабочих промышленности увеличились на 2–6 процентов и составили 1 600 — 1 700 рублей в год (133–141 рублей в месяц). У рабочих совхозов они выросли на 10 процентов, но получалось всего 1 300 рублей за год (110 рублей в месяц). Самый большой рост в процентах у колхозников — на 13 процентов обеспечил годовой доход в 700 рублей (51 рубль в месяц). Другими словами, сталинское ограбление села времен индустриализации пока компенсировать не удалось, и вряд ли скоро удастся. В село предстояло еще вкладывать и вкладывать.
«В результате повышения цен в семьях горожан потребление продуктов животноводства снизилось на 5 процентов, одновременно поступление мяса в магазины увеличилось тоже на 5 процентов, запасы его выросли на 56 процентов, запасы масла — на 80 процентов, — свидетельствует статистика. — Расходы на покупку непродовольственных товаров у горожан не изменились, а у сельчан с ростом доходов тоже возросли. От повышения розничных и закупочных цен на мясо и масло выиграли, в первую очередь, колхозники, их доходы от торговли на колхозных рынках увеличились на 17 процентов».
При этом на приусадебных участках колхозники и совхозники производят 44 процента мяса, 45 процентов молока, 76 процентов яиц, 82 процента шерсти, заготавливаемых в стране.
Отец по-прежнему не сомневается, что приусадебное хозяйство свой век отжило, будущее за крупными механизированными комплексами. Но это произойдет, когда общественное хозяйство начнет сполна удовлетворять все потребности колхозников. Тогда у них пропадет интерес к своим грядкам. Нельзя забегать вперед! «Мы будем строго наказывать тех, кто проявляет ретивость в ликвидации этих участков», — предостерегает он от поспешности и своих подчиненных, и самого себя.
Проблемы, проблемы, проблемы
1962 год уходил буднично, особенно не радовал, но и не расстроил. Рост экономики составил 5,7 процента, на 1 процент меньше, чем в предыдущем, но в общем неплохо. Зато производительность труда выросла на 5,5 процента по сравнению с 4,4 процента в 1961 году.
С начала семилетки (1959–1962 годы) прирост продукции составил 45 процентов при плане в 39 процентов, сооружено 3 700 крупных промышленных предприятий, в городах построено около 9 миллионов квартир общей площадью 325 миллионов квадратных метров и еще 2 миллиона 40 тысяч домов в сельской местности; 50 миллионов человек (25 процентов населения страны) улучшили жилищные условия.
Вот новости из области энергетики. 30 ноября плотина Днепродзержинской ГЭС перекрыла Днепр, а 10 декабря заработал третий агрегат Назаровской тепловой электростанции под Красноярском. Подготавливалось строительство сверхмощных гидроэлектростанций на реке Вахш в Средней Азии.
Существенную отдачу давало Постановление 1958 года о развитии химической промышленности. 10 октября 1962 года Новокуйбышевский завод начал выпускать синтетический спирт из газа, экономя тем самым пищевые продукты — зерно и картофель. 23 октября получили первую продукцию на Омском заводе синтетического каучука. 15 декабря вступает в строй Рязанский нефтеперерабатывающий завод.
9 октября на Салаватовском нефтехимическом комбинате синтезировали первый полиэтилен. Отец возлагал особые надежды на это производство — пленка заменит стекло в теплицах, из полиэтиленовой массы можно штамповать уйму бытовых вещей: ведра, тазы, ванночки, водопроводные и канализационные трубы, все это тогда делали из стали и чугуна. В Курске начали производить лавсан, лавсановую пряжу, лавсановую ткань, шить из нее модную одежду. Появились первые образцы стеклопластиков, за границей из него клеили массу конструктивных деталей, которые до того штамповали из металла, в том числе крылья автомобилей, детали речных судов.
Однако отец считает, что этого мало. Химизация промышленности в нашей стране отстает и от потребностей, и от Запада. «Мы купили химические заводы в Германии, Италии, Японии, во Франции, и сейчас эти заводы вступают в строй. Еще недавно мы производили три тысячи тонн полиэтилена в год, а теперь вышли на 60 тысяч тонн. Но эти цифры радуют только ораторов, которые ни черта не понимают в экономике. Мы — как крестьянин, который имел копейку, потом заимеет пятак и радуется. А нам нужен рубль, — говорит он на заседании Президиума ЦК 5 ноября 1962 года. — Пока мы выходили на производство 60 тысяч тонн полиэтилена в год, американцы увеличили свое производство с 500 тысяч тонн до 800! Сколько стоит тонна полиэтилена и сколько тратится на производство тонны стали?! Мы оказались в плену старых схем, капитализм нас обогнал, они шагают вперед, зарабатывают, а мы по старинке планируем капиталовложения в металлургию, вместо того чтобы направить их на производство пластмасс.
Мы перевыполняем планы по производству стали и недовыполняем по текстилю. Мы недозагружаем текстильную промышленность. Текстиль — это одновременно удовлетворение запросов людей и накопления. Такой перекос в политике ведет к истощению экономики. Догоняя Америку, нельзя забывать о сегодняшних нуждах людей, иначе это как забота о загробной жизни.
Куда надо вкладывать средства? Туда, где выгоднее. Так поступают капиталисты. Для социализма — те же законы! Только у них это называется прибылью, а у нас — рентабельностью. Вывод — экономикой надо управлять иначе, планы разрабатывать на местах, а в центре иметь маленький, квалифицированный Госплан, который “сшивал” бы все воедино».
Из заседания в заседание Президиума ЦК, на ноябрьском Пленуме отец твердит о недостаточной унификации и типизации, об отсутствии единой технической политики. Был у нас один трактор ДТ-54, а теперь стало три: ДТ-54 Волгоградский, ДТ-54 Харьковский, ДТ-54 Алтайский, и у каждого свои мелкие отличия, и каждому нужны свои уникальные запчасти.
«Капиталисты и тут нас опередили, — сетует отец, — у них специализация, поток, штамповка, кооперирование. Капиталисты создают “Общий рынок” в Европе. В Италии фирма “Оливетти” производит универсальную канцелярскую утварь для всей страны. Это капиталисты делают, а мы работаем по старинке, каждый для себя. Как раньше крестьянин ободья колесные гнул, так и мы трактор делаем».
В выступлениях отец касается и ничем не оправданной затяжки с внедрением разработанной в Советском Союзе технологии непрерывной разливки стали, проблемы замены мартенов на конверторы, производства на Кировском заводе в Ленинграде 220-сильного трактора для целины и сетует на совнархозное местничество.
Когда главный «контролер» страны Шелепин доложил Президиуме ЦК, что «у нас на складах залежалось швейных изделий на три миллиарда рублей, никто их не покупает, фасоны устарели, а обувные фабрики отчитываются по весу, чем ботинок тяжелее, тем им выгоднее», — отец попросту взорвался: «Вы говорите о ботинках, а я вам назову тысячу еще предметов. В старое доброе время частник, и сейчас так поступают капиталисты, объявлял весной распродажу остатков зимних товаров, продавал со скидкой, иначе омертвляется капитал. А наши бюрократы этим не интересуются, кончился сезон, валенки — на склад, пусть их там моль бьет».
Снова, в который раз, он заводит речь о взаимоотношениях центра с периферией, бюрократов с директорами предприятий. Но при всех проблемах, постоянной необходимости все проталкивать, всех подталкивать, промышленность, тем не менее, работала удовлетворительно, а после новой реформы, надеялся отец, заработает еще эффективнее.
А вот сельское хозяйство вызывало серьезные опасения. В Сибири и Казахстане — засуха. «Алтайский край при плане 267 миллионов пудов (3,6 миллиона тонн) дал только 76 миллионов (1,2 миллиона тонн), Омская область вместо запланированных 101 миллионов пудов (1,6 миллиона тонн) — 40 миллионов (640 тысяч тонн). В Целинном крае летом пшеница стояла стеной, ожидали получить 15–16 центнеров с гектара (при средней урожайности около 11 центнеров), но ударила сорокаградусная жара, и весь колос высох. Казахстан продал государству всего 500 миллионов пудов (8 миллионов тонн), половину от того, на что рассчитывали. Сибирские районы тоже недодали 450 миллионов пудов», — сокрушается отец в разговоре с туркменскими дехканами 28 сентября 1962 года, а затем повторяет свои слова на заседании Президиума ЦК 5 ноября 1962 года.
Засуха охватила и районы юга Украины, те, где традиционно возделываются озимая пшеница и кукуруза на зерно. Украинцы сдали всего 650 миллионов пудов (10,4 миллиона тонн) зерна против запланированного миллиарда (16 миллионов тонн). В центре России, Белоруссии и Прибалтике, наоборот, посевы и урожай вымокли от дождей. Выручили Северный Кавказ, Поволжье, Оренбургская область. Там собрали сказочный урожай, что позволило РСФСР в целом получить зерна много больше, чем в 1961 году.
Суммарно 1962 год оказался лучше предыдущего, но не настолько, как хотелось. В 1962 году собрали 140,2 миллиона тонн зерна (в 1961 году — 130,8), продали государству 56,6 миллионов тонн — по сравнению с 52,1 миллиона в предыдущем году, и средняя урожайность с гектара, несмотря на засуху, тоже чуть повысилась: 10,9 центнера против 10,7.
Однако подскочило и потребление зерна, другими словами, продажа хлеба населению. Тут сработало июньское повышение цен на мясо. Поднялись цены на мясо на рынках, и сразу появился дополнительный стимул откармливания коров и свиней все теми же дешевыми буханками. Ситуация складывалась критическая, если не принять немедленные меры, то свиньи опустошат и без того мизерные государственные резервы зерна.
В ведомстве Шелепина разыскали давнее, но никем не отмененное Постановление Правительства от 26 ноября 1947 года, ограничивавшее продажу «хлебобулочных изделий в одни руки двумя с половиной килограммами». Госконтроль разослал по стране циркуляр, предписывавший строго придерживаться «установленных законом» ограничений. Во всех булочных и сельмагах появились предупредительные плакатики, контролеры на местах «строго» следили за продавцами. Теперь, чтобы прокормить корову, в магазин придется приходить не раз и не два, и не набегаешься, да и примелькаешься, «шелепинцы» сразу возьмут нарушителя на заметку. Так рассчитывал Шелепин, но он строил свои планы на бумаге, оторванно от реалий жизни.
Норм продажи хлеба придерживались, в основном, в Москве и других крупных городах, где контролеров побольше, да и скотину почти никто не держал. В целом же по стране обойти постановление труда не представляло. Договориться с продавщицей хлеба в городках и поселках, где все знают друг друга, легче легкого. За небольшую взятку, а чаще просто из сочувствия она отвалит столько буханок, сколько требуется.
Инициатива Шелепина не столько сократила продажу хлеба, сколько вызвала у всех раздражение. Сам факт введения ограничений, тогда как недавний съезд партии пообещал скорое процветание, а Хрущев заявил, что уже нынешнее поколение людей «будет жить при коммунизме», ничем другим, как грубейшей политической ошибкой назвать нельзя. ЦК завалили гневными письмами.
Убедившись, что предложенная им мера не сработала, Шелепин не отступился, от природы человек жестокий, он, подтверждая свое прозвище «железного Шурика», предложил ввести драконовские меры, обложить горожан, содержащих скот, разорительным налогом, как при Сталине. Отец отверг инициативу Шелепина, его стратегия неизменна: кризис разрешится только через изобилие, увеличение производства, в том числе и зерна. Чтобы избавиться от зерновых проблем, подсчитал отец, необходимо утроить заготовки зерна. Как? Поднять урожайность на существующих площадях, собирать с гектара не десять центнеров, а по примеру Европы — двадцать-тридцать. Отец удовлетворился бы двадцатью, но без удобрений и это сплошная маниловщина, а они завтра не появятся, пока изыщутся в бюджете средства, пока построят заводы, наладят технологию, пройдет три-четыре года.
Об удобрениях, строительстве заводов для их производства отец буквально теми же словами говорил еще в начале года, на мартовском Пленуме ЦК, но в 1962 году дополнительных средств «под удобрения» не нашлось. Госплан с Минфином встали стеной, бюджет сверстан и уже трещит по всем швам.
Пока же, не от хорошей жизни, оставался единственный выход из положения — распашка «отдыхавшей» под травами земли.
В 1962 году из простаивавших 52 миллионов гектаров земельных угодий уже распахали 15 миллионов. Отец предлагает в следующем году задействовать еще 20 миллионов. При средней урожайности в 10 центнеров с гектара прибавка составит 20 миллионов тонн зерна. «Прежде чем назвать эти цифры, я много думал, рассчитывал и пришел к убеждению, что они посильны», — пишет отец в Президиум ЦК 10 ноября 1962 года.
Тем временем спор Бараева с Наливайко разгорелся с новой силой. Наливайко не устает повторять: пары и травы — анахронизм. Бараев возражает ему: «На целине особые условия, травы предохраняют почву от эрозии, тут необходима осторожность». На стороне Наливайко — пример американских фермеров, он, собственно, предлагает следовать их рецептам. Бараевым руководит крестьянская осторожность и накопленный за годы жизни в казахской степи опыт.
В сложившихся условиях предложения Наливайко оказываются привлекательнее, сулят передышку, столь необходимую, пока подоспеют удобрения, и Хрущев переходит на его позиции, правда, с оговоркой: «Часть трав следует сохранить, люцерна и клевер колхозам и совхозам нужны».
На ноябрьском Пленуме ЦК он выговаривает казахам за пренебрежение особенностями целинного земледелия, за игнорирование голоса передовой науки и практики, за то, что «запустили земли». Но эти его слова местные руководители пропускают мимо ушей, сказаны они мимоходом, с них спросят не за люцерну с клевером, а за нераспаханные гектары.
Поставив на Наливайко, отец рискует: в случае весенней засухи и сильного ветра может случиться черная буря, уносящая с полей и семена, и почву, и надежды хоть на какой-либо урожай. Но такое случается в природе крайне редко. Отец надеется, что до перехода к интенсивному способу земледелия несчастья не произойдет. А там появится возможность часть площадей использовать как ветрозащитные полосы, в США они продемонстрировали свою эффективность. Надеется… Пока же травы пускают под плуг.
Если в зерновом секторе сельскохозяйственного производства перелома добиться не удалось, то в животноводстве отец с удовлетворением отмечает некоторое улучшение. Вслед за майским решением о повышении закупочных цен на мясо, молоко и масло поголовье скота поползло вверх, за истекший год увеличилось с 90,7 миллионов голов до 95,4 миллионов, закупки мяса возросли с 8,7 миллионов тонн до 9,5 миллионов, молока с 62,6 миллионов тонн до 63,9 миллионов. Отец позволяет себе похвалиться: в 1953 году, когда он пришел к власти, заготавливали мяса всего 5,8 миллионов тонн, а молока только 36,5 миллионов тонн. Так что прогресс налицо, хотя для радости оснований мало, планы год от года не выполняются, намечали за три года семилетки рост продукции сельского хозяйства на 25 процентов, а получили 6,2 процента. Причина отцу ясна — хроническое недофинансирование. В сельском хозяйстве основных фондов в расчете на одного работающего в 2,8 раза меньше, чем в промышленности, а энерговооруженность в 2,4 раза ниже. Водоснабжение ферм механизировано только на 33 процента, на механическое доение (сколько отец с ним бился!) переведено всего 10 процентов поголовья коров. В полеводстве уборка кукурузы механизирована на 33 процента, ее не скашивают комбайнами, а рубят топорами. Картофелекопалки собирают 24 процента урожая, остальное по старинке копают лопатами. Электричества в сельском хозяйстве расходуется всего 3 процента от общей выработки.
Не дало ожидаемого эффекта и преобразование колхозов в совхозы. Предсказания экономистов-аграриев, что с переходом от кооперативной к общественной собственности в сельском хозяйстве заработают эффективнее, так и остались на бумаге. На деле колхозно-совхозная затея принесла одни убытки. Оно и понятно, в совхозы преобразовывались беднейшие, бросовые колхозы и новоявленные совхозники работать лучше не стали, но теперь их труд оплачивали не палочками-трудоднями, с окончательным расчетом тем, что останется после сбора урожая и выполнения обязательств перед государством, а гарантированной ежемесячной зарплатой. В результате преобразований деревенские жители немного выиграли, а государство и общество в целом — проиграли.
Отец с сожалением констатировал, что «предварительный заезд» в соревновании с США оказался неудачным. Следует перегруппироваться, навести порядок в собственном хозяйстве, иначе на успех рассчитывать не приходится. Мы же теряем время, год за годом, а «год — срок большой. Это 365 дней, одна двадцатая времени, отпущенного Программой партии на построение коммунизма в нашей стране», — говорил отец на заседании Президиума ЦК.
Выход один — увеличить инвестиции, дать крестьянам больше машин, навалиться на производство удобрений и главное — реформировать производственные отношения. Вот только как? Он все больше склоняется, что по Худенко и Либерману.
Заканчивая 1962 год, отец в ближайшей перспективе очень надеялся на урожай 1963 года, природа всегда перемежает сушь с дождем, урожайные годы с неурожайными. После стольких лет засухи должно же, в конце концов, повезти. Хороший урожай требовался отцу позарез, без него задуманная реформа страны забуксует, придется не о будущем думать, а сиюминутные прорехи латать.
Хрущев, Суслов, Ильичев и скандал в Манеже
(Отступление двенадцатое и последнее)
Теперь я перейду к описанию далеко не самого значительного, но изрядно нашумевшего события 1962 года, того, что впоследствии назовут «Скандалом в Манеже». Неудивительно, как и в случае с Пастернаком, все участники событий — люди амбициозные, пишущие, естественно, свое и о себе.
Посещение отцом новой экспозиции художественной выставки 1 декабря 1962 года внешне событие рутинное. Он ходил на выставки регулярно, вместе с ним таскались и другие члены Президиума ЦК. Не спеша осматривал залы, останавливался у одних полотен, бросал взгляд мельком на другие, на прощание расписывался в книге отзывов и благодарил устроителей за доставленное удовольствие. В марте отец уже побывал в Манеже, теперь экспозицию поменяли и ждали его со дня на день.
В 1962 году литераторы и художники, как и в предыдущие годы, продолжали бороться между собой за место под солнцем, причем молодые «либералы-модернисты» набирали очки. Василий Аксенов и Анатолий Гладилин, Белла Ахмадулина и Евгений Евтушенко теснили стариков. Их книги раскупались мгновенно, тогда как тома «маститых» писателей пылились на магазинных полках. «Маститые» сдавать позиции не собирались ни в искусстве, ни во власти над искусством. Каждый из противоборствующих станов, как всегда, тащил отца на свою сторону.
Все чаще печатали произведения запрещенных в тридцатые и сороковые годы «неправильных» писателей от Зощенко до Бабеля. Вернули читателям и Анну Ахматову. «Непроходные» книжки с трудом, но пробивалась.
И наконец, мемуары тех, кому и о том, что вспоминать еще недавно не рекомендовалось, за которые могли и срок дать. И здесь первопроходцем стал неугомонный Илья Эренбург. Во второй половине 1960 года «Новый мир» печатает первую книгу его воспоминаний «Люди. Годы. Жизнь», в апреле-июне 1962 года там же публикуют вторую порцию мемуаров. В них писатель вспоминал о людях, о существовании которых, казалось, забыли навсегда. Страницы о Николае Бухарине, расстрелянном Сталиным и все еще не реабилитированном политике и друге юности Эренбурга, как и упоминание еще об одной сталинской жертве Антонове-Овсеенко цензура вымарала, потребовала убрать неканоническое описание поведения членов сталинского Политбюро на даче у Максима Горького, но очень многое осталось. Одни этому радовались, другие негодовали на автора и на тех, кто ему «потворствует».
7 июля 1962 года отец приехал в мастерскую корифея-скульптора академика Николая Васильевича Томского и «зарубил», казалось, бесспорный проект памятника Ленину. Зарубил, несмотря на позицию Союза архитекторов и поддержку Суслова. Поручил объявить конкурс, привлечь молодежь, пусть посоревнуются со стариками.
Тем же летом, вопреки всем — идеологам из ЦК, цензуре, «маститым» писателям, отец поддержал «либерала», поэта и редактора «Нового мира» Александра Твардовского, просившего разрешения опубликовать повесть никому не известного провинциала по фамилии Солженицын на более чем острую лагерную тему.
Все началось 3 июля 1962 года, когда Твардовский передал рукопись помощнику отца Владимиру Семеновичу Лебедеву. В число многих его обязанностей входил и надзор за литературой. Лебедев пообещал Твардовскому улучить момент, доложить Хрущеву. В положительной реакции он не сомневался, нужно только все правильно рассчитать. Помощники, по возможности, избегают докладывать «провальные» вещи. Каждая неудача — это удар по их репутации.
Подходящий момент выдался только в сентябре, когда отец отправился в Пицунду, догуливать отпуск, прерванный полетом космонавтов Николаева и Поповича. В ту осень отец отдыхал только с мамой, я и сестры оставались в Москве. Так что я рассказываю о происходившем в Пицунде с чужих слов. Наиболее достоверное свидетельство — дневники самого Твардовского. Он пишет, как было дело, по горячим следам, без последующих наслоений и политических оценок. Заранее прошу читателей простить меня за обильное цитирование уже опубликованного, но, возможно, не всеми прочитанного.
8 один из вечеров на вопрос: «Ну, что там у вас еще?» — Лебедев ответил, что Твардовский принес ему повесть автора, прошедшего сталинские лагеря, и просит совета. Лебедев пояснил, что Александр Трифонович в превосходной степени характеризует литературные достоинства произведения, но тема уж очень сложная, необходима политическая оценка.
— Ну что ж, давайте почитаем, — благодушно отозвался отец.
Лебедев начал читать вслух. Отец любил такие слушания, они позволяли расслабиться, дать отдых натруженным глазам. Если повествование оказывалось нудным, он позволял себе и вздремнуть. На этот раз отец слушал со все возрастающим вниманием. Возможно, он впервые ощутил, как же все происходило в те страшные годы на самом деле. Именно ощутил. Одно дело читать справки о сталинских жертвах, в них цифры, фамилии погибших звучат абстрактно, конкретные судьбы не проглядываются. Что такое цифры? Подставишь нолик — станет в десять раз больше. Чего больше? Пудов урожая? Или людей, закопанных вповалку во рвах? И совсем другое — прочувствовать изнутри, через страдания героя литературного произведения, если оно, конечно, талантливое. Это все равно что прочитать «Нашествие Наполеона» Тарле или «Войну и мир» Льва Толстого.
«Иван Денисович» высветил весь ужас лагерной нечеловеческой жизни, нечеловеческой судьбы. Владимир Семенович рассказывал мне потом, что у отца не возникло ни малейших сомнений — печатать повесть необходимо, нужно рассказать правду о лагерях.
«16 сентября 1962 года, Москва, — записал Александр Трифонович в дневнике. — Счастье, что эту новую тетрадь я начинаю с факта, знаменательного не только для моей каждодневной жизни и не только имеющего, как мне кажется, значение в ней поворотного момента, но обещающего серьезные последствия в общем ходе литературных, следовательно, и не литературных дел: Солженицын («Один день») одобрен Н[икитой] С[ергеевичем].
Вчера (отец вернулся из отпуска в Москву 14 сентября, вместе с ним прилетел и Лебедев. — С. Х.) после телефонного разговора с Лебедевым, который был ясен прислушивающейся к нему М. И. (жена Твардовского Мария Илларионовна. — С. Х.), я даже кинулся обнять ее и поцеловать и заплакал от радости, хотя, может быть, от последнего мог бы удержаться, — но мне и эта способность расплакаться в трезвом виде в данном случае была приятна самому.
В ближайшие дни я должен быть на месте — Н[икита] С[ергееевич] пригласит меня — завтра или в какой-нибудь другой день, словом, Лебедев просил меня не отлучаться, даже в См[олен]ск, — все это я, конечно, понял как обеспечение моей “формы” (то есть трезвого состояния. — С. Х.) на случай вызова, но бог с вами!
“Он вам сам все расскажет, он под свежим впечатлением…” Но понемногу Лебедев мне уже все рассказал, предупредив, что это только между нами. Н[икита] С[ергеевич] “прочел”, ему читал Лебедев — это даже трогательно, что старик любит, чтобы ему читали вслух, — настолько он отвык быть один на один с чем бы то ни было. Но так или иначе — прочел. Прочел и, по всему, был не на шутку взволнован. “Первую половину мы читали в часы отдыха, а потом уж он отодвинул с утра все бумаги: давай, читай до конца. Потом пригласил Микояна и Ворошилова. Начал им вычитывать отдельные места, напр[имер], про ковры…”
Видимо, так было, что он спросил Лебедева, в чем, собственно, дело — это хорошо, но чего Твард[овский] хочет. Лебедев ему — так и так, ведь “Дали” Твардовского, если б не ваше, Никита Сергеевич, вмешательство, не увидели бы света в окончательном виде. Не может этого быть, говорит тот. Как же, Н[икита] С[ергеевич], не может, когда вы сами тогда звонили Суслову по этому случаю. — А, помню, помню…
Я уже держу в уме слова телеграммы, которую пошлю ему (Солженицыну. — С. Х.) после встречи с Н[икитой] С[ергеевичем]: “Поздравляю победой выезжай Москву”. И сам переживаю эти слова так, как будто они обращены ко мне самому. Счастье».
После ХХII съезда партии, выноса тела Сталина из Мавзолея отец настроился решительно, но тем не менее, давать в одиночку окончательное заключение не хотел. Отношение к повести Солженицына надлежало высказать коллективному руководству.
Возвращаюсь к дневнику Твардовского, к записи от 21 сентября 1962 г.
«Вчерашний звонок Поликарпова. (Поликарпов Дмитрий Алексеевич, в 1955–1962 годах заведующий Отделом пропаганды ЦК КПСС. — С. Х.).
— Изготовь двадцать (не более и не менее) экземпляров этого твоего “Ивана, как его, Парфеныча?”
— Денисовича.
— Ну, Денисовича. Не более и не менее.
— А ты в курсе насчет…
— В курсе. Позвонил Лебедеву: я, мол, не для проверки, но так как помню ваши слова, что не набирать до поры…»
Лебедев подтвердил указание Поликарпова. Рукопись срочно размножили и отослали Поликарпову. В ЦК пришлепнули на первую страницу красную печать, запрещающую делать копии, выносить, передавать и обязывающую вернуть материал по истечении надобности в Общий отдел ЦК.
Пока рукопись размножали, возили с места на место, рассылали адресатам, отец улетел в Ашхабад.
Между тем идеологическая интрига разворачивалась не только вокруг «Ивана Денисовича». Летом, уже ставший именитым, тридцатилетний поэт Евгений Евтушенко сочинил стихотворение, от одного названия которого — «Наследники Сталина» у пропагандистов в ЦК мороз пробирал по коже. Публикация его представлялась столь же немыслимой, как и повести Солженицына, и Евтушенко тоже решил обратиться за помощью к Хрущеву. Евтушенко с ни силой, ни весом Твардовского не обладал, но телефон Лебедева у него имелся. Владимир Семенович предложил Евтушенко передать ему текст стихотворения. О реакции он сообщит. Поэт запечатал стихотворение в конверт, отнес ЦК и сдал в окошко. Через некоторое время Лебедев пригласил Евтушенко к себе, сделал какие-то незначительные замечания и пообещал при случае показать «Наследников» Хрущеву. Евтушенко дожидаться «случая» не стал и улетел на Кубу, там по его сценарию снимался фильм «Куба — любовь моя». Лебедев свое слово сдержал, на Пицунде прочитал Хрущеву не одного «Ивана Денисовича», но и «Наследников Сталина».
Отец возвратился в Москву только 10 октября. Пока он путешествовал по Средней Азии, китайские войска пересекли в Гималаях границу с Индией, которую они и границей не считали. Разгоралась нешуточная война между нашим «братом» по социалистическому лагерю и дружественной нам Индией. Отец всеми силами старался погасить конфликт и в то же время не испортить отношений ни с одной из конфликтующих сторон. После приезда отца Президиум ЦК собирался два дня подряд, 11 и 12 октября. 12 октября отец, сверх программы, включил в повестку дня вопрос о «Иване Денисовиче» и «Наследниках Сталина».
Повесть Солженицына к тому времени осилили еще далеко не все. Члены Президиума не предполагали, что отец спросит их мнение сразу после возвращения, как будто нет дел поважнее. Решение по ней отложили до следующего раза, а вот «Наследников Сталина» отец предложил прочитать вслух тут же, на заседании. По окончании чтения в зале повисла тишина. Поданная в таком виде тема Сталина большинству присутствовавших не пришлась по вкусу, кое-кому даже показалось, что речь идет о них самих, но возразить никто не решился, одобрять стихотворение первым тоже никому не хотелось.
— Ну как? — прервал отец тягостное молчание.
Никто не откликнулся, и он заговорил сам. По его мнению, автор «выступает с принципиальных позиций, говорит о культе личности». Отец предложил товарищам стихотворение опубликовать. Товарищи согласились и проголосовали «за».
«Наследники Сталина» уже вовсю ходили по рукам. До отъезда на Кубу Евтушенко раздавал машинописные копии стихотворения всем желающим. Неудивительно, что одна из них оказалась в руках Аджубея, случайно или он ее получил от самого Евгения Александровича, сейчас сказать не берусь. Естественно, Алексей Иванович, газетчик до мозга костей, загорелся опубликовать стихотворение первым у себя в «Известиях». Однако сделать это он мог только с благословения Хрущева, не к Суслову же идти. Отец находился в отъезде. Пришлось ждать. Мы все ждали отца. 14 октября, первое за последние недели воскресенье, когда мы смогли собраться на даче в Горках-9, вместе погулять, наговориться, отобедать.
Утро 14 октября выдалось холодным, по-настоящему осенним, даже предзимним. По окончании завтрака отец, как обычно, сидел за уже очищенным от посуды огромным, человек на двадцать, застеленным белой скатертью обеденным столом, перелистывал «утреннюю порцию» бумаг. Всерьез отец погружался в чтение только после обеда, сейчас же он выбирал самые срочные, неотложные документы.
За высокими, во всю стену окнами неспешно сыпался первый снежок. День начинался серенький. В столовой его серость усугублялась темными, зашитыми под потолок, дубовыми «сталинскими» панелями. До нас дачу занимал Молотов, он до мелочей старался выдерживать стиль «хозяина». Когда мы переехали на дачу, на противоположной окнам глухой стене в нишах висели четыре черно-белых «официальных» фотопортрета: Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Отец распорядился Сталина убрать. О прошлом напоминала ниша с торчащим в ее центре металлическим крюком. В остальном отец ничего менять не стал — дача государственная, он здесь не первый и не последний постоялец.
В самом конце 1990-х годов по телевизору показывали российского президента Бориса Ельцина в домашней обстановке. Теперь он обитал в Горках-9. Съемка шла в соседствующей со столовой парадной гостиной, комнате со светлой мебелью в стиле ампир, обставленной еще в тысяча девятьсот тридцатые годы по вкусу Полины Семеновны, жены Молотова. Мне показалось, что Ельцин сидит все в том же, «молотовском» кресле, в котором до него сиживал и сам Вячеслав Михайлович, и отец, и глава горбачевского правительства Николай Иванович Рыжков. Меняются правительства и политических эпохи, а мебель на «объектах» остается все той же. Но я отвлекся. Вернемся в столовую.
Я сидел за столом с противоположной стороны от отца, дожидался, когда он разберется с почтой и мы все отправимся на традиционную прогулку. Алексей Иванович вертелся поблизости, то отходил к двери, ведущей в гостиную, то возвращался к столу. В руках он держал свернутый вчетверо листок бумаги. Он явно выжидал, когда отец оторвется от чтения.
Закончив перекладывать разноцветные бумажные папочки, отец упрятал их в объемистую кожаную коричневую папку, застегнул ее на кнопку тоже кожаного «язычка» и вопросительно взглянул на Аджубея: «Что там у вас?»
Алексей Иванович метнул на меня быстрый взгляд, он явно хотел остаться с отцом наедине. Я его отлично понял, но не двинулся с места. Аджубей, чуть помешкав, начал разглагольствовать, какой замечательный поэт Евтушенко, он написал политически актуальное стихотворение о Сталине и сталинистах, но требуется благословение отца. Знал ли он об уже состоявшемся решении Президиума ЦК? Скорее всего, не знал, заседали всего пару дней назад, и вопрос о Евтушенко не выделялся из множества других. А если бы и знал, то оно бы только подстегнуло Алексея Ивановича, ведь публикацию разрешили, но пока безадресно.
— Читайте, — прервал зятя отец. Он уже понял, что за листочек у него в руках, а вот пойдет ли речь об уже известных ему «Наследниках Сталина» или это что-то новенькое, он, естественно, не знал.
Алексей Иванович декламировал профессионально, он когда-то закончил актерскую студию и во время войны даже снимался в фильмах «Беспокойное хозяйство» и «Близнецы», правда, в ролях эпизодических. Стихотворение звучало пафосно. Мне запомнились слова:
«Написано под Маяковского», — мелькнуло у меня в голове.
продолжал Аджубей. Мне представилось, что больше других Сталин хотел бы запомнить именно отца, и еще, что за подобные слова Сталин в свое время упек другого поэта, Осипа Мандельштама в лагерь. Я совсем недавно впервые прочитал его, все еще подпольное, стихотворение о «Вожде». И этого бы упек!
Отец поднял и вновь опустил глаза, он слушал, но одновременно одним глазом поглядывал в раскрытую «Правду». За просмотром бумаг обычно следовал просмотр газет. Отец всегда начинал с «Правды». Алексей Иванович вклинился в этот промежуток, и отец, не отвлекаясь, механически перелистывал газету. Вдруг он остановился, что-то его заинтересовало. Я последовал за взглядом отца; надо же такому случиться, в левом верхнем углу газеты высвечивало название другого стихотворения, тоже Евтушенко, и тоже актуального — «Кубинская мать». В те годы Сатюков еженедельно, по воскресеньям, в одном и том же, левом верхнем углу четвертой страницы помещал хорошие, по его мнению, и одновременно политически актуальные стихи. Стихотворение «Кубинская мать» Евтушенко написал на Кубе и передал текст в Москву с оказией. Стихотворение тут же пошло в набор.
Алексей Иванович, на мгновенье оторвавшись от текста, поднял голову. Отец больше не подглядывал в «Правду», он слушал внимательно, как будто в первый раз. Я и предположить не мог, что стихотворение отцу уже известно. Ничего удивительного, хорошие стихи, сколько их ни читай, даже очень знакомые, воздействуют на слушателя раз от раза сильнее.
продолжил декламировать Алексей Иванович.
Закончив, Аджубей перевел дух и вопросительно посмотрел на отца. Отец молчал, но молчал одобрительно, стихотворение ему явно нравилось.
— Очень своевременное стихотворение, — начал Алексей Иванович, — мы бы хотели его опубликовать в «Известиях», если конечно…
Алексею Ивановичу очень хотелось «вставить перо» «Правде», взять реванш за статью Либермана.
— Но опубликуем мы его в «Правде», — в тон ему продолжил отец и, заметив обиженное выражение лица Аджубея, закончил: — Вы уж не расстраивайтесь.
Алексей Иванович очень расстроился, снова он «вставил перо» сам себе. Вслух же сказал, что обижаться и не думает, «Правда» — орган ЦК, стихотворение Евтушенко, напечатанное на ее страницах, обретет истинно политическое звучание.
— Ну вот и хорошо, — примирительно пробурчал, вставая со стула, отец. Он прошел в соседнюю гостиную, я о ней только что упомянул, там на столике у двери стояла стандартная батарея телефонов, и набрал номер своей приемной.
— Передайте, пожалуйста, Сатюкову, чтобы он позвонил мне на дачу, — попросил он дежурного секретаря.
Сатюков отзвонил буквально через минуту.
— Алексей Иванович передаст вам стихотворение Евтушенко. Его надо напечатать в «Правде», и поскорее, — после краткого обмена приветствиями распорядился отец.
О решении Президиума ЦК он не упомянул. Сатюков пообещал поместить стихотворение в следующий воскресный номер «Правды».
— Теперь пошли гулять, — положив трубку, позвал нас отец.
Все гурьбой отправились на прогулку, сначала по дорожкам парка, а затем на берег Москвы-реки, один только Алексей Иванович остался дома, он диктовал Сатюкову текст стихотворения.
Через неделю, в воскресенье, 21 октября, «Правда» опубликовали «Наследников Сталина». Поверх «Наследников» осторожный Сатюков поместил стихотворение таджикского поэта Мирсанда Миршакара в переводе Михаила Державина «Программа нашей партии ясна». Тем самым как бы «сбалансировал» его, а снизу «подкрепил» «Винтиком» Ярослава Смелякова, начинающегося строфой «Угрюмый вождь, вчерашний гений…» Стихотворения, да еще в «Правде», произвели ожидаемое отцом впечатление, политическое, конечно. Одни — ободрились, другие — затаились. На время.
Твардовский к концу октября совершенно измаялся. Он дожидался аудиенции с середины сентября, а после возвращения отца из Средней Азии буквально не отходил от телефона. Телефон молчал.
«Главное за этот период, кроме дважды возникавших “вспышек” (запоев. — С. Х.), — ожидание, ожидание, ожидание, — записывает 19 октября 1962 года Александр Трифонович в дневнике. — Последние дни оно усилено еще и тем, что уже не только Н[икита] С[ергеевич], но и Президиум принял решение об опубликовании “Ивана Денисовича”. Вопрос об этом обсуждался в ряду с примерами “сопротивления аппарата решениям ХХII съезда” (“нельзя делать вид, что ничего не случилось”) в связи с некоторыми письмами (Евтушенко. — С. Х.) и случаями вроде “прохождения” “Синей тетради” покойного (Эммануила Казакевича. Он в том году скончался от рака. Об истории с его повестью “Синяя тетрадь” я уже писал, а что за письма Евтушенко, не знаю. — С. Х.)
И совсем новое: вопрос о “Теркине на том свете”. Будто бы даже произнесены (Хрущевым. — С. Х.) такие слова: “Мы тогда критиковали Тв[ардовско]го, в том числе и я, а надо было печатать”. С понедельника (15 октября. — С. Х.), когда я (еще несвежий после запоя) был у Лебедева, только это занимает меня всего. С сегодняшнего утра (сегодня или завтра ОН примет меня) особо напряженное ожидание. Пожалуй, трудно представить в моей жизни более напряженное сближение таких мощных воздействий на нервы двух сторон — подавленности сознанием своей “слабости” и сознания такого значительного успеха, победы в полном смысле, требующей, однако, сил и выдержки».
Между тем события в мире развивались своим чередом, конфликт в Гималаях не то что утих, но потерял остроту. В субботу, 20 октября, отец встретился с Твардовским, скорее всего в ЦК. В журнале посещений его Кремлевского кабинета приход Твардовского не зафиксирован, в нем вообще в тот день не сделано никаких записей. Позволю себе повториться, здесь это мне представляется уместным, что отец любил Твардовского как поэта. Его стихи своей крестьянской напевностью будили воспоминания детства, уводил далеко-далеко, на Курщину, в родную Калиновку. Восхищал отца и «Теркин» — истинно народная баллада о солдате-стратотерпце и солдате-победителе. А вот с Твардовским-редактором отношения складывались, как я тоже писал, неровно, то отец всецело поддерживал его, то с подачи Суслова, Шепилова и иже с ними, обрушивал на «Новый мир» и его редактора громы и молнии идеологических обвинений.
На сей раз встреча прошла на дружеской ноте. «Меня встретили с такой благосклонностью, как никогда раньше. Я понял, что произошла какая-то общая подвижка льдов», — рассказывал Твардовский по возвращении из ЦК своим единомышленникам.
21 октября Александр Трифонович подробно описал в дневнике, что происходило накануне: «Вчера наконец состоялась встреча с Н[икитой] С[ергеевичем], которая последние 1–1 1/2 м[еся]ца составляла главную мою заботу, напряжение, а в последние дни просто-таки мучительное нетерпение. Лишь накануне мне пришла простая догадка о том, что Н[икита] С[ергеевич] знать не знает о том, что я знаю о его намерении встретиться со мной. Поэтому-то никакими обязательствами обещания, назначенности дня — как если бы я сам просил о приеме или он уведомил меня о своем желании видеть меня, — ничего этого у него не могло быть. И я не мог даже посетовать на него, — так уж все это сложилось. В четверг мне Лебедев сказал, что “либо завтра, либо послезавтра (т. е. в пятницу, 19 октября, либо в субботу, 20 октября. — С. Х.)”. Пятница прошла — ни звука. Утром вчера Лебедев посоветовал: “Позвоните”.
— Поехать на вертушку?
— Зачем, по городскому.
— Соединят ли?
— Я там договорился с т. Серегиным. (Серегин — офицер КГБ, один из дежурных в приемной Хрущева. — С. Х.).
Звоню:
— Товарищ Серегин?
— Да, товарищ Серегин, — отвечает тов. Серегин.
— Нельзя ли просить…
— Нет, по этому телефону он не может. Я доложу и позвоню вам. Не менее чем через час: “Приезжайте к нам”.
Хрущев встал навстречу, приветливо поздоровался, несколько слов насчет здоровья, возраста, Роберта Фроста. К чему? (Отец встречался с Фростом в Пицунде 7 сентября 1962 г. — С. Х.)
— Не знаю, первый поэт Америки — не показался он мне. Может, он был когда-то таковым.
— Ну так вот, насчет “Ивана Денисовича” (это в устах Хрущева было и имя героя, и как бы имя автора). Я начал читать, признаюсь, с некоторым предубеждением и прочел не сразу, поначалу как-то не особенно забирало. Правда, я вообще лишен возможности читать запоем. А потом пошло и пошло. Вторую половину мы уж вместе с Микояном читали. Да, материал необычный, но, я скажу, и стиль, и язык необычный — не вдруг пошло. Что ж, я считаю, вещь сильная, очень. И она не вызывает, несмотря на такой материал, чувства тяжелого, хотя там много горечи. Я считаю, эта вещь жизнеутверждающая (это слово было в моем (Твардовского. — С. Х.) рукописном предисловии, а в отпечатанном (20 экземпляров. — С. Х.) уже не было — меня уговорил и Дементьев (заместитель Твардовского в “Новом мире”. — С. Х.), и другие опустить это слово, хотя я, право же, не считал его вынужденным, но, верно, оно и банальное, и в сочетании с “материалом” звучит несколько фальшиво.
— Вещь жизнеутверждающая, — повторил Хрущев. — И написана, я считаю, с партийных позиций. Надо сказать, не все и не сразу так приняли вещь. Я тут дал ее почитать членам Президиума.
— Ну как? — спрашиваю, когда мы собрались снова. Как же, если мы говорили на XXII съезде то, чему люди должны были поверить, — поверили, как же мы им самим не будем давать говорить то же самое, хотя по-своему, другими словами? Подумайте.
На следующем Президиуме мнения сошлись на том, что вещь нужно публиковать», — Твардовский слово в слово записал, что ему говорил Хрущев.
Теперь давайте освежим хронологию. Поликарпов потребовал от Твардовского двадцать экземпляров «Ивана Денисовича» 20 сентября. В тот день прошло заседание Президиума ЦК, на котором отец, по всей видимости, рассказал о прочитанной им повести и посоветовал коллегам с ней ознакомиться. В записках Малина нет упоминаний об обсуждении «Ивана Денисовича» на Президиуме ЦК, оно и не удивительно, большинство его членов повесть еще в глаза не видели. До 26 сентября, дня отъезда отца в Среднюю Азию, Президиум ЦК, видимо, не собирался, по крайней мере, записи на сей счет отсутствуют. Следующее заседание с участием Хрущева — только 12 октября, тогда речь зашла о Евтушенко и Солженицыне. Согласно записям Твардовского, решение о публикации «Ивана Денисовича» отложили. Приняли его 14 октября, в воскресенье, на внеурочном заседании, посвященном индо-китайскому конфликту. С одной стороны сомнительно, не до «Ивана Денисовича» было в тот день, с другой — весьма возможно. Отец под впечатлением прослушанных утром стихов Евтушенко мог вспомнить о повести и попросить членов Президиума дать добро на ее публикацию. Все — «за». «Правда, некоторые говорили, что напечатать можно, но желательно было бы смягчить обрисовку лагерной администрации, чтобы не очернять работников НКВД», — вспоминает Твардовский беседу с Хрущевым. На что отец возразил: «…что же, думаете, что там не было этого. Было, и люди такие подбирались, и весь порядок к тому вел. Это — не дом отдыха». Другими словами «за» «товарищи» голосовали вынужденно, с отцом спорить не хотели, а в душе…
Дальше разговор зашел на более общую тему Сталина и сталинизма. Вот как Твардовский пересказал, что говорил ему отец: «У нас работает специальная комиссия, уже есть вот таких три тома, где все документально и подробно изложено про этот период. Этого публиковать сейчас нельзя, но пусть все будет сохранено для тех, кто придет нам на смену. Пусть знают, как все было. Мы вообще не судьи сами себе, особенно люди, стоящие у власти. Только после нас люди будут судить о нас: какое наследие мы получили, как себя вели (при Сталине и после него), как преодолевали последствия того периода.
Мне многие пишут, что аппарат у нас сталинский, все сталинисты по инерции, что надо бы этот аппарат перешерстить. Да, в аппарате у нас сталинисты, — отвечает он (Хрущев. — С. Х.) сам себе, — и мы все сталинисты, и те, что пишут, — сталинисты, может быть, в наибольшей степени. Потому разгоном всех и вся вопрос не решается. Мы все оттуда вышли и несем на себе груз прошлого. Дело в преодолении навыков, навыков самого мышления, в уяснении себе сути (исторической), а не в том, чтобы разогнать (или пересажать)».
Твардовский дожидался, пока Хрущев закончит свою тираду, чтобы перейти к теме, волновавшей его не меньше разрешения опубликовать «Ивана Денисовича», к теме цензуры. Наконец такая возможность ему представилась.
— Я обратился к вам, Никита Сергеевич, с этой рукописью потому, что, говоря откровенно, мой редакторский опыт с непреложностью говорил мне, что если я не обращусь к вам, эту талантливую вещь зарежут, — произнес Твардовский заранее продуманную фразу.
— Зарежут, — с готовностью подтвердил Хрущев. Тут Твардовский напомнил Хрущеву, что заключительные главы его поэмы.
«За далью — даль» тоже запрещали.
«— Кто это мог, как это могло случиться? — Хрущев повторил те свои слова, которые я (Твардовский. — С. Х.) уже слышал от Лебедева».
Напомню читателям, о чем шла речь. Законченную в 1953 году поэму «За далью — даль» долго держали в цензуре, подозревали автора в сочувствии кулакам, так как родители Твардовского подверглись раскулачиванию и были отправлены в ссылку. Понадобилось вмешательство отца, чтобы весной 1960 года поэму наконец-то напечатали, и не где-нибудь, а в «Правде», и не когда-либо, а на Первомай, 29 апреля и 1 мая. В 1961 году, тоже при прямой поддержке отца, Твардовский получил за нее Ленинскую премию. Так что «удивленные» возгласы, как отца, так и Лебедева можно считать чисто риторическими. Они все отлично помнили. Однако «забывчивость» Хрущева позволила Твардовскому впрямую заговорить о цензуре.
И снова цитирую записи из дневника Твардовского: «”Современник”» Некрасова и правительство Николая I и Александра II — два разных, враждебных друг другу лагеря. Это там цензура — дело естественное и само собой разумеющееся. А например, «Новый мир» и советское правительство — один лагерь. Я, редактор, назначен ЦК. Зачем же надо мной поставлен еще редактор-цензор, которого, по его некомпетентности, ЦК заведомо никогда бы не назначил редактором журнала, а он вправе изъять любую статью, потребовать таких-то купюр и т. п. Это редактор над редактором.
И главное, хотя функции этих органов (цензуры-Главлита) ограничены обеспечением соблюдения государственной и военной тайны, они решительно вмешиваются в область собственно литературную (“почему такой грустный пейзаж” и т. п.) и часто берут на себя как бы осуществление литературной политики партии, опираясь, например, на постановление ЦК о “Звезде” и “Ленинграде” (в частности в отношении Зощенко), которое, в сущности, уже изжито, снято самим ЦК, который давно уже не только разрешил издавать Зощенко и Ахматову, но всем духом и стилем руководства литературой отошел от диктата этого постановления.
Хрущев, как бы размышляя вслух, произнес в ответ: “Это надо обдумать. Может быть, вы правы. В самом деле, год назад отменили цензуру на сообщения из Москвы иностранных корреспондентов, и что вы думаете? Стали меньше лгать и клеветать”».
Друг и заместитель Твардовского по журналу Владимир Лакшин развивает дневниковую запись: «Хрущев согласился со мной, — рассказывал Александр Трифонович (своим соратникам по «Новому миру». — С. Х.), — что то или иное мнение руководящего лица о произведениях искусства зависит часто от причин случайных, даже от дурного пищеварения».
Твардовский убеждал Хрущева, что литература лучше поможет советской власти, если ей дадут возможность свободнее критиковать темные стороны жизни.
«Советская власть не такая мимозно-хрустальная, чтобы рассыпаться от критики, — говорил Александр Трифонович, — знайте, Никита Сергеевич, — все лучшее в нашей литературе поддержит вас в борьбе с культом личности».
«— Вот мне прислал письмо и свои запрещенные к печати стихи, этого, как его? — Хрущев на секунду забыл фамилию, но тут же вспомнил и продолжал: — Евтушенко, — пишет Твардовский в дневнике. — Я (Хрущев. — С. Х.) прочел: ничего там нет против советской власти или против партии.
И опять Хрущев начал вспоминать о прошлом».
Вернусь к записям Лакшина.
«Еще одна просьба, личная, — сказал Твардовский, когда беседа подходила к концу. Никита Сергеевич весь сразу сник, потух, видно, решил, что попросит квартиру или дачу. Все оживление его погасло. — Нельзя ли отложить мою поездку в Америку? Я хочу закончить поэму, так сказать, на своем приусадебном участке поработать.
Твардовский пояснил, что он со своей поэмой, “как баба на сносях”…»
Речь шла о «Теркине на том свете», его история тоже уходила в далекий 1954 год. Идеологи выискивали в ней, и находили, множество аллегорий, намеков и, вообще, они не понимали, при чем тут «тот свет». Что, Твардовскому «этого света» не хватает? Хрущева тоже втянули в возню вокруг «Теркина на том свете». С тех пор прошло уже почти восемь лет, отец не забыл той истории, но детали не очень уж помнились.
И снова из дневника Твардовского.
— А-а… Конечно, помню, — отозвался Хрущев на просьбу Твардовского.
— Она тогда страдала рядом несовершенств, — дипломатично продолжил Александр Трифонович.
— Нет, она и тогда была очень талантлива… — перебил его отец. — Только отдельные места…
Отец никак не мог припомнить, что же ставилось в вину автору.
— Ах, боже мой, там и места этого давно нет, — пришел ему на помощь Твардовский. — Однако я прямо скажу, что моя доработка вещи не идет по линии сглаживания ее остроты, наоборот, она будет острее.
«— Конечно, конечно, — поощрительно откликнулся Хрущев. — Нет, вам сейчас ехать не нужно. У нас сейчас с ними (с американцами. — С. Х.) отношения вот такие (показал жестом бодание. — С. Х.), потом это пройдет.
На просьбу отложить мою поездку в Америку до весны Никита Сергеевич отозвался так, точно ему это даже понравилось».
20 октября отец еще не знал, что американцы уже сфотографировали наши ракеты на Кубе и кризис разразится в ближайший понедельник, но не сомневался, что после того как они о них узнают, по его задумке, в ноябре, и от него самого, Твардовскому в США придется ох как не сладко.
— Спасибо, — Твардовский благодарит Хрущева за согласие на непоездку в Америку. — И еще одна, последняя просьба. Когда я поставлю точку, разрешите показать вам «Теркина на том свете».
— Буду рад прочесть, — вежливо отозвался Хрущев. И на прощание добавил: — Будьте только здоровы, а все остальное — слава и все другое у вас есть и останется навсегда.
«На другой день Александр Трифонович собрал всех в редакции и кратко, во избежание лишних слухов, проинформировал сотрудников. Говорил, что Хрущев произвел на него очень хорошее впечатление нежеланием грубо вмешиваться в литературные дела. “Кажется, он досадует, что у него нет своего Луначарского”», — цитирует Лакшин своего друга и главного редактора.
Карибский кризис прогремел и отгремел.
Ко дню открытия ноябрьского Пленума ЦК вышел одиннадцатый номер «Нового мира» с «Иваном Денисовичем». Твардовский его специально подогнал к «красной» дате. Он и сам, кандидат в члены ЦК, спешил в Кремль, в Свердловский зал, к началу первого заседания, но по пути забежал в редакцию, там его ждал Солженицын. Они накануне уже встречались, но наговориться не успели.
«Утро. Иду на Пленум. Вчера — Солженицын. Часа четыре, — записывает в дневнике Твардовский. — Труден кое в чем до колотья в печени. Но молодец. Однако взвинченно-озабочен, тороплив, рвется бежать, хотя, говорю, вот сейчас, через три минуты подойдет машина.
Первый день Пленума — доклад Никиты Сергеевича. Как всегда, длинновато, необязательно для Пленума ЦК по техническим подробностям и т. п., как всегда, главный интерес не в “тексте”, а в том, когда он отрывается, так сказать, от текста, как то к ленинской записке о “партии, стоящей у власти, защищающей своих мерзавцев”.
После вечернего заседания вышел из зала — ух ты: почти у всех в руках вместе с красной обложкой только что розданного текста доклада Хрущева — синяя “Нового мира”. Подвезли, кажется, 2 000 экземпляров. Спустился вниз, где всякая культторговля — очереди, и не одна, к стопкам “Нового мира”. Это не та покупка, когда высматривают, выбирают, а когда давай, давай — останется ли…
Вечером поделился с Заксом, (еще один заместитель Твардовского в “Новом мире”), а он говорит, что весь день в редакции бог весть что — звонки, паломничество. В городских киосках составляют списки на 11-й номер, а его еще там нет, но сегодня, должно быть, будет.
Нужно же мне, чтобы я, кроме привычных и изнурительных самобичеваний, мог быть немного доволен собой, доведением дела до конца, преодолением всего того, что всем без исключением вокруг меня представлялось просто невероятным».
Не все писатели разделяли восторги Твардовского. «Я встретил Катаева, — записывает 24 ноября 1962 года в дневник Чуковский, — он возмущен повестью “Один день”. К моему изумлению сказал: “Повесть фальшивая, в ней не показан протест”. — “Какой протест?!” — “Протест крестьянина, сидящего в лагере… Как он смел не протестовать, хотя бы под одеялом?” А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как все. Теперь я вижу, как невыгодна черносотенцам антисталинская политика, проводимая Хрущевым».
Я думаю, что Чуковский немного перебрал, Катаев — не черносотенец, он просто завидовал Солженицыну.
Немыслимые ранее подвижки происходили не только в литературе, но и в изобразительном искусстве.
4 апреля 1962 года в Доме кино прошла выставка художников нетрадиционного направления, входившей в моду студии Элигия Белютина.
Элигий (для своих Элий или Элик) Белютин — художник и коллекционер, профессор графики Полиграфического института, руководитель художественной студии в Москве, ценитель классики и одновременно отрицатель ее, наставник молодежи. Его отец, итальянец по имени Микеле, сын известного оперного дирижера Паоло Стефано Беллучи, по зову революции приехал в Москву строить новую жизнь и тут в 1921 году женился на москвичке, наследнице князей Курбатовых и художника Московской конторы Императорских театров Ивана Григорьевича Гринева. Обе семьи, как со стороны итальянского мужа, так и русской жены, — страстные коллекционеры и знатоки живописи. Микеле Беллучи, ставший Михаилом Белютиным, после революции приумножил доставшуюся ему в наследство коллекцию, скупал, где мог, конфискованные во дворцах картины, в том числе кисти Веронезе и Тициана, благо в деньгах он недостатка не испытывал. Его подпитывал итальянский папа, дирижер, подаривший ему по случаю рождения сына Элигия, «на зубок», полотно «Мадонна с младенцем и Иоанном Крестителем» кисти Джованни Батисты. В 1927 году Михаила Белютина расстреляли, но картины почему-то не конфисковали.
Элигий (это имя святого, покровителя ремесленников и художников) воевал в Отечественную войну, несмотря на прострелянное легкое и гангрену левой руки, остался жив и после победы стал художником. Вокруг него собрались «молодые», тоже недавние фронтовики, те, кто рисовал и лепил не так, как предписывали общепринятые тогда каноны.
Газеты о выставке не писали, но у Белютина перебывала вся Москва. Надо сказать, что «неформальные» выставки проходили и ранее. В январе 1960 года Московский Союз художников в своем зале на Кузнецком Мосту организовал показ работ художника, известного портретиста Роберта Фалька, скульптора Эрнста Неизвестного (впоследствии — автор надгробия Н. С. Хрущеву на Новодевичьем кладбище), живописца «сурового стиля» Николая Андронова, а также Николая Пономарева, Мордвинова и многих других художников, не вписывавшихся в рамки официального искусства. Чуть раньше, в 1957 году, в Московском доме художника, а следом в парке Горького отдельно выставлялся «легендарный» Роберт Фальк, входивший в запрещенные в 1930-е годы к упоминанию группировки «Бубновый валет» (1910–1916) и «Мир искусств» (1898–1924). При Сталине он попал в опалу и вот теперь снова выплыл на поверхность. В 1958 году Фальк умер, но оставил после себя множество последователей и главное — почитателей. Не столько своего искусства, оно нравилось далеко не всем, сколько давно забытой «новизны», от которой посетители московских художественных галерей совсем отвыкли.
В декабре 1959 года, тоже в Московском Центральном доме художников состоялась посмертная выставка «крайнего формалиста» Д. П. Штернберга.
В ответ министр культуры Михайлов «просил ЦК КПСС дать необходимые указания, как Московскому Союзу художников, так и оргкомитету Союза художников РСФСР о решительном изменении характера выставочной деятельности Московской организации Союза художников (МОСХ)», как будто сам он такими правами не обладал. Просто не хотел вмешиваться. ЦК никаких «мер» не предпринял.
Фурцева, ставшая министром культуры в мае 1960 года, на модернистов не только не жаловалась, но патронировала их. Естественно, в определенных границах, стараясь не раздражать «академиков».
Такова предыстория, а теперь вернемся в осень 1962 года. В ноябре 1962 года студийцы Белютина устроили еще одну выставку в небольшом выставочном зале в районе Таганской площади в Москве, и тоже с согласия властей. Она вызвала еще больший резонанс, чем весенний показ в Доме кино. В западных газетах появились сообщения московских корреспондентов об успехе советских авангардистов, отходе от жестких канонов соцреализма.
В партийно-идеологическом ареопаге тоже происходили не очень заметные постороннему глазу, но хорошо различимые изнутри подвижки. Председатель образованной в ноябре 1962 года Идеологической комиссии при ЦК КПСС, секретарь ЦК Леонид Федорович Ильичев набирал силы. У Суслова, впервые после 1957 года, когда сошел со сцены Шепилов, появился конкурент. Пока скорее потенциальный, чем реальный, но…
Ильичев — маленький, кругленький, быстрый, как ртутный шарик, цепкий и инициативный, к тому же, в отличие от партийцев сусловского типа, он собирал живопись. На стенах его квартиры висели полотна не только в стиле соцреализма, но и картины, исполненные в куда более свободной манере, вплоть до откровенных абстракций. Такие вольности сусловцы расценивали как отступничество, западничество и даже обуржуазивание. Леонид Федорович все это знал, но не обращал особого внимания. Он вообще часто позволял увлечь себя настроению, даже если его поступки, как правило, безобидные, и противоречили образу, второго по значимости, охранителя идеологических и моральных устоев. Я уже писал, как, однажды, в Индонезии, Леонид Федорович пытался поймать какого-то мотылька. Вы можете себе представить Суслова с сачком, даже не на публике в чужой стране, а за забором собственной дачи?
Во время той же поездки, когда по пути из Бирмы (с 1989 года — Мьянма) в Индонезию наш самолет пересекал экватор, Ильичев придумал и организовал праздник Нептуна. Он нацепил фальшивую бороду из швабры, на голову надел бумажную корону с блестками, на палку водрузил трезубец, и в таком виде предстал перед Хрущевым. В свиту Нептуна Леонид Федорович включил не только, с удовольствием ему подыгрывавших Сатюкова, Аджубея и Харламова, но и самого Андрея Андреевича Громыко. Последний даже нацепил на себя ярко красный спасательный жилет, но чувствовал себя в нем неудобно, натянуто улыбался, как бы извиняясь за такие непотребности. А вот Ильичев всем этим действом наслаждался. Отец тоже охотно включился в игру, подписывал шутовские удостоверения, поднес Нептуну стакан томатного сока и попросил разрешения лететь дальше. Нептун разрешил.
Отец благоволил Ильичеву, ему импонировала его живость, а еще больше — его энергия. Ильичев, царедворец до мозга костей, постоянно держался поблизости от отца. В отличие от Суслова, сидевшего взаперти в своем кабинете, он не гнушался никакой работы, в том числе в редакционной группе, которая, как я уже писал, не только редактировала речи и выступления отца, но и, контактируя с ним, участвовала в выработке политических решений. В течение последнего года Ильичев существенно приблизился к отцу, тогда как Суслов оставался в отдалении. Неудивительно, что Суслов к Ильичеву относился с настороженностью, а теперь уже и со все нарастающей враждебностью, как к реальному и опасному конкуренту. Аджубей утверждал, что еще в 1961 году, сразу после XXII съезда, отец попытался избавиться от Суслова-идеолога, перевести его из секретарей ЦК на формальную должность председателя Президиума Верховного Совета, а Брежнева, тогдашнего председателя, вернуть к активной работе в ЦК. «Хрущев советовался на этот счет с Микояном, Косыгиным, Брежневым. Разговор они вели в воскресный день на даче, не стесняясь моего (Аджубея. — С. Х.) присутствия. Попросили Брежнева поговорить с Сусловым. Брежнев позвонил Суслову прямо с дачи и, вернувшись, сказал, что Суслов впал в истерику, умолял его не трогать».
Я такого никогда не слышал, но я не интересовался идеологическими интригами. Алексей Иванович же, напротив, очень интересовался.
Тем временем Леонид Федорович формировал свою собственную команду. К Ильичеву тяготел Павел Алексеевич Сатюков, главный редактор «Правды». Человек от природы осторожный, он никогда не противоречил Суслову, но в душе предпочитал Ильичева. К тому же Сатюков, как и Леонид Федорович, любил живопись и собирал картины. Примыкал к Ильичеву и Аджубей, главный редактор «Известий», человек способный и, в силу своих родственных связей, независимый. Он при удобном случае любил исподтишка «вставить перо» Суслову и его команде, опубликовать, не спросившись у них, но, естественно, посоветовавшись с отцом, что-нибудь идеологически сомнительное, вроде отрывков из мемуаров Чарли Чаплина или очерка о Мэрилин Монро. Суслов, со своей стороны, от всей души ненавидел Алексея Ивановича. В живописи, искусстве Аджубей понимал мало, скорее ничего не понимал, но, подстраиваясь под Ильичева, тоже начал коллекционировать картины.
В окружение Ильичева перебегали из сусловского лагеря и другие «бойцы идеологического фронта», в том числе заведующий Отделом печати Министерства иностранных дел Харламов, председатель правления АПН Бурков. Поездив по заграницам, походив по тамошним музеям, узнав о существовании западного «нового» искусства, услышав о Кандинском и Шагале, «партийная молодежь» исподволь, негласно начинала покровительствовать и нашим модернистам.
После ноябрьского Пленума ЦК 1962 года еще одним секретарем ЦК стал Юрий Владимирович Андропов, не чистый «идеолог», но в силу своего служебного положения «связного» с социалистическими странами, человек к идеологам близкий. Он, как и Ильичев, ценил живопись, разбирался в ней на уровне дилетанта, не чурался модернизма и даже сам пописывал стихи. В противоположность эмоциональному Ильичеву, Андропов всегда просчитывал свои политические ходы далеко вперед. Поддерживать ниспровергателей традиционного искусства Андропов не спешил. В 1956 году он работал послом в Венгрии, и на его глазах «Кружок Петефи» из безобидного литературного объединения быстро превратился в центр не только идеологического, но и вооруженного противостояния власти. Повторения венгерского опыта в нашей стране Андропов, естественно, не желал, к молодым и самоуверенным провозвестникам модернизма относился с осторожностью: давить их не стоит, но и воли давать им тоже ни в коем случае нельзя. К Суслову он относился без симпатий, насмотрелся на него еще в 1956 году в Венгрии, но и в споры с ним никогда не вступал, даже когда последний слишком уж вмешивался в дела его, «андроповских», стран социалистического лагеря.
К осени 1962 года творческая Москва достаточно четко разделилась на два лагеря. «Модернисты» и в живописи, и в скульптуре, и в литературе, и в музыке кучковались вокруг цековской «молодежи», рассчитывали под их прикрытием прибрать к своим рукам творческие союзы, покончить с отжившим, давно омертвевшим, по их собственному и потому «неоспоримому» мнению, классически-традиционным искусством, заменить «бездарные» произведения «традиционалистов» на свои собственные «гениальные» творения.
Ничего нового тут нет, подобная борьба происходила всегда и везде, и в Древней Греции, и в Европе, от Ренессанса до импрессионизма. Вспомним хотя бы ситуацию в России начала ХХ века: тогда футуристы братья Бурлюки, Бенедикт Лифшиц, молодой Владимир Маяковский, Велимир Хлебников и им подобные — талантливые и бездарные, самоуверенные и нахальные, отслеживая приходящие «оттуда» новации, подражая Пабло Пикассо и Гийому Аполлинеру, бросились ниспровергать тогдашних «традиционалистов», от Ильи Репина до Александра Пушкина.
В 1930-е годы «новые традиционалисты», социалистические реалисты, с помощью товарища Сталина взяли верх. К сожалению, несогласных по-сталински кроваво не просто отлучали от искусства, многих отлучили и от жизни.
Теперь все повторялось заново. Модернисты набирали силу и популярность. Ильичев в «модернизме» не видел никакой угрозы политической власти, ему кое-кто из них просто нравился, Аджубей, человек увлекающийся, просто «догонял» Запад, но не как отец, по производству мяса строительству квартир, а в живописи и музыке. Осторожный Сатюков держался где-то посередине. Цековская «молодежь», следуя моде, поддерживала «модернистов», но никто ни на кого из них не ставил, и ставить среди них было не на кого. Захват власти в искусстве «модернистами» им не сулил никаких политических дивидендов, так же, как они не теряли ничего и от победы «традиционалистов».
«Традиционалисты» не собирались сдавать позиции без боя. Они полагались на пока еще главного идеолога страны Суслова. И тем и другим было что терять. В руках «традиционалистов» находилась вся власть в искусстве, они возглавляли союзы: писательский, музыкальный, художественный, киношный, а это и заказы, и тиражи с гонорарами, и премии. В своей правоте они не сомневались ни на минуту — вся эта «модернистская блажь» не искусство, а эпатаж. Их поведение ничем не отличалось от поведения предшественников — традиционалистов французских, немецких и российских начала ХХ века. С одной лишь разницей — тогда успех, в том числе и материальный, зависел от публики, она могла прийти или не прийти на выставку, купить или не купить картину, скульптуру, книгу. Теперь же, в условиях централизованного государства, практически единственного располагавшего настоящими средствами покупателя и издателя, от него зависело, у кого купить картину, а кому отказать, кого издавать, а кого попридержать. Руководители союзов выступали в роли представителей покупателя-государства, его агентов — литературных, художественных, музыкальных и всех прочих. Они, по сути, вершили все дела: писали заключения, отбирали произведения для выставок, составляли каталоги, определяли тиражи, естественно, не забывая о себе. Государственные чиновники следовали их рекомендациям, подписывали счета в пределах отпущенной на «творческие дела» сметы.
Оппоненты из «молодежи» обвиняли государство в лице Хрущева, Суслова, Ильичева и руководителей союзов в косности, отсутствии вкуса, тупости, настаивали, чтобы их произведения немедленно купили, опубликовали, выставили, показали в театрах и кинозалах.
Представители творческой интеллигенции, неважно «традиционалисты» или «модернисты», не просто отстаивали свое понимание искусства, не просто боролись за власть, они стремились наложить лапу на финансы, деньги, по тем временам весьма немалые.
И «старики», и «молодые» вели себя как пауки в банке. Проще всего разрядить противоречие так: открыть банку, выпустить всех пауков на вольные хлеба и забыть о них. Пусть сами пишут, сами публикуют и дерутся между собой в свое удовольствие. Но «поэт в России — больше, чем поэт», в этом не сомневались ни сами поэты, ни государственные чиновники. Государство опасалось поэтов, поэты побаивались государства, но жить друг без друга не могли ни те ни другие. Государство заталкивало пауков назад в банку, призывало их жить там дружно, по возможности не кусаться, а уж особенно, не кусать «руку дающую». За инакомыслие уже не сажали, но единственный покупатель — государство, естественно, подлаживал поставщиков под свои вкусы. Те же противились, как могли и сколько могли.
И «молодые», и «старики» то и дело апеллировали к отцу, первые шли за поддержкой, вторые призывали защитить моральные устои. Игнорировать борения страстей отец не мог, не имел такого права, — «поэт в России — больше, чем поэт». Поэт-политик или политик-художник, сам того не желая и не замечая, становится в первую очередь политиком, начинает играть на «чужом» поле. Волей-неволей отцу то и дело приходилось отрываться от важных для него экономических и всяких иных дел и вмешиваться в чуждые ему склоки. В предыдущих главах-отступлениях я уже обращался к теме «судейства», описывал и встречи с писателями на природе, и совещания с «творческой интеллигенцией» в ЦК. Проходили они с переменным успехом для обеих сторон. Политика в искусстве не должна строиться на собственных пристрастиях. С другой стороны, все мы люди…
Условия жизни, в которых формировалась личность отца, его вкус, тяготели к «традиционалистам». Его не затронуло новаторство 1920-х и начала 1930-х годов, он помнил желтую кофту Маяковского, футуристов и других ниспровергателей, но в его душе их творчество с искусством не ассоциировалось. Отцу нравились полотна художников-реалистов от Рембрандта до Репина, он любил стихи Некрасова и Твардовского, с удовольствием читал прозу Лескова и Шолохова, слушал музыку Моцарта и украинские народные напевы. Новомодные «штучки» вызывали у него неприятие. Ни джаз, ни абстрактную живопись со скульптурой он не воспринимал и не понимал. «Новаторские изыскания» оставались для него чуждыми извращениями, наравне со всеми иными извращениями человеческой природы.
Такое восприятие искусства — естественно для большинства людей, нам нравится то, к чему мы привыкли с детства, с младых ногтей. Только это для нас «настоящее». Я, теперь тоже человек отнюдь не молодой, тоже не жалую «новомодные» для меня течения в искусстве, не слушаю, попросту игнорирую, ни рэп, ни тяжелый рок, ни даже Битлов. Для меня они не существуют. Меня вполне устраивают Бах и Вивальди, Моцарт и Бетховен, Чайковский и Рахманинов. А в живописи предпочитаю реалиста А. И. Лактионова символисту П. Н. Филонову. В те давние годы я, как и большинство «технарей», чуть фрондировал, пытался убедить себя в необходимости понять и полюбить новомодные течения в искусстве, но не понял и не полюбил. Я почитал Пикассо — коммуниста, но не воспринимал человеческие и иные фигуры, изломанные до неузнаваемости воображением художника. Мне они казались безобразными, такую картину я бы у себя ни за что не повесил. В книжках я вычитал, что согласно медицинским исследованиям, дело тут не во вкусах и пристрастиях, а в психофизиологии, многим из известных художников нетрадиционной ориентации, как-то Гогену или Пикассо, в силу отклонений сознания внешний вид представлялся именно таким, каким они его рисовали. Но тут я забираюсь в дебри, откуда мне не выбраться. «Черный квадрат» Казимира Малевича (мы только что узнали о его существовании) в моем понимании олицетворял собой умышленное издевательство над так называемым художественным вкусом. Невольно припоминается «Сказка о голом короле» Андерсена.
Я очень страдал от своего «невежества», но ничего не мог с собой поделать. Своими вкусами и пристрастиями я мало чем отличался от отца. Но, в отличие от отца, я не политик. Он не мог переключить свой «радиоприемник» на иную волну, отключиться от реалий окружавшего его мира. Одни просили помочь протолкнуть «непроходные» произведения, другие призывали оградить наше искусство от тлетворного инакомыслия, и все спрашивали его мнение, мнение о последнем романе, кинофильме, симфонии. Так уж их приучили, мнение первого лица государства перевешивало все остальные мнения вместе взятые. Так было при императоре, тех же порядков придерживался и Сталин. Теперь им унаследовал Хрущев. Все требовали его суда, и отец судил, не мог не судить, выносил приговоры, но руководствуясь одним, выбранным им самим, критерием политической целесообразности. От всего остального он, по возможности, открещивался. Именно исходя из политических, а не художественных мотивов отец поддержал «Синюю тетрадь» Казакевича, и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, и «Наследников Сталина» Евтушенко. В остальном пусть разбираются сами. Помню, как барственный «царедворец» актер и режиссер Николай Охлопков, когда отец приходил к нему в театр имени Маяковского, допытывался в антрактах, что ему понравилось в спектакле, а что нет. Отец отшучивался, уходя от прямого ответа, отделывался обиходными любезностями.
До поры до времени, пока дело шло о распрях в творческих Союзах и не затрагивало интересы надзиравших над ними партийных органов, интересы самого Суслова и его ближайшего окружения, его тактика, хотя и не без осечек, срабатывала. К 1962 году обстановка переменилась, опасность ощутили не только руководители союзов и иже с ними, но и Суслов со своими единомышленниками. И исходила она от «молодежи», «молодежи» в искусстве и «молодежи» в политике. К отражению «атаки» готовились сообща и со всей тщательностью, «молодые» — противник серьезный. Инициатива и замысел «операции», по всей видимости, принадлежали Суслову и его ближайшему окружению. Конечно, никто Суслова за руку не поймал и не поймает, профессионалы в таких делах следов не оставляют. Но попробуем восстановить логику событий.
Солженицын, Евтушенко, вызвавшая общемосковский ажиотаж выставка абстракционистов-«белютинцев», разговор Хрущева с Твардовским, неминуемая отмена цензуры, а значит и их контроля над всем и вся, не просто положительные, но откровенно хвалебные радиопередачи и статьи о «модернистах» в «Известиях», в «Советской культуре», в журнале «Советский Союз». Все это с явного одобрения цековской «молодежи» и лично Ильичева!
Власть еще не ускользнула, но уже ускользала из их рук, из рук Суслова — политическая и идеологическая, вся иная — из рук руководителей творческих союзов. Чтобы ее удержать, следовало действовать, и немедленно — но осторожно. Прямая апелляция к Хрущеву, Суслов понимал обстановку в ЦК лучше других, ни к чему не приведет. Эти Ильичевы, Сатюковы, Аджубеи тут же всё растолкуют в таком свете, что его реакция может оказаться очень далекой от ожидаемой. Действовать надо так, чтобы ни Хрущев, ни его окружение ни о чем не догадались, действовать руками Хрущева, но так, чтобы он не ощутил, что им манипулируют.
Интригу закручивали вокруг сталинских репрессий и их жертв — темы, постоянно волновавшей и беспокоившей отца. Разоблачая преступления Сталина, освобождая политических заключенных и высвобождая мысль из прокрустова ложа сталинизма, он постоянно опасался, как бы не утратить контроль, как бы оттепель «не превратилась в половодье, которое захлестнет нас, с которым не справиться».
Скорее всего — это изобретение самого Суслова. Не только в силу иезуитской изощренности ума, но вряд ли у кого-либо рангом пониже достало смелости играть в такие игры с Хрущевым.
Весь 1962 год идеологи из ЦК и творческих Союзов методично бомбардировали отца записками, разъяснявшими, что «модернизм» — совсем не так безобиден, как представляется на первый взгляд, как его преподносят потакающие ревизионистам, неопытные, не прошедшие школы настоящей борьбы, молодые идеологические работники, вчерашние мальчишки. На самом деле — это не борьба направлений в искусстве, а тщательно спланированная за рубежом политическая акция против нашего строя, против нашего государства. Не зря западные журналисты и дипломаты так и вьются вокруг «модернистов». В последнем несомненно есть доля правды. Не только Ильичев поддерживал «модернистов», но и ЦРУ имело на них виды, все-таки мир жил в условиях холодной войны. В одной из последних записок разъяснялось, что деятельность «модернистов» мотивирована не искусством, а их ненавистью к советской власти. Их родители, другие близкие пострадали при Сталине, попали в заключение, многие погибли, вот они и перенесли свою боль и обиду с тирана на весь советский строй, на всю советскую страну. Дальше следовал внушительный список по алфавиту: набиравший популярность писатель Василий Аксенов: отец расстрелян, мать провела полжизни в лагерях; отец Евтушенко тоже расстрелян; о Солженицыне и говорить нечего. И так фамилия за фамилией. Получилось и внушительно, и убедительно. Суслов и его единомышленники понимали, одного списка недостаточно, но с чего-то надо начинать.
Отец прочитал донос и отложил его в сторону. Сколько таких и еще похлеще, бумажонок он перечитал за свою жизнь. Бессчетные тома. В каждой семье найдется кто-то, если не отец, то дядя или тетя, племянник или сын, пострадавший от Сталина. Если мы всех их запишем во враги советской власти?… Но и проигнорировать предупреждение он тоже не решался. Как и Андропов, отец помнил — в Венгрии все начиналось с внешне безобидного «кружка Петефи». К тому же не имелось ни малейшего основания не верить авторам докладной. Они тоже пекутся о процветании нашего государства. Возможно, на свой лад, но всех под одну гребенку не причешешь. Докладная, хотя он и отложил ее подальше, на угол стола, отложилась в памяти отца.
На это авторы и рассчитывали. Вслед за этой запиской на отца из различных источников посыпалась бьющая в точку информация о «неправильном» поведении поэтов, писателей, художников. Докладывали о все нарастающей активности западных журналистов, о настоящей вакханалии западных дипломатов и прочих деятелей различного толка вокруг ничем не примечательной, кроме ее нетрадиционности (художественной или политической?), выставки белютинцев на Таганке. Тут, как нельзя кстати, подвернулась открывшаяся осенью в Манеже художественная, не полуподпольная, а вполне респектабельная официальная выставка, посвященная 30-летию МОСХа, организации московских художников. На выставку, с молчаливого одобрения Ильичева и Фурцевой, «пробрались» неформалы. Наравне с другими там развесили работы уже упоминавшегося мною Фалька и еще некоторых других, казалось бы, давно забытых возмутителей художественного спокойствия. Более того, в «Неделе», приложении к «Известиям», как и в самой газете, напечатали несколько позитивных рецензий на выставку. В них авторы тепло отзывались о полотнах «модернистов». Отец эти статьи не прочел, а вот Ильичеву они понравились, о чем он не преминул сообщить по телефону Аджубею. Руководители Союза художников заволновались. МОСХ прислал приглашение отцу, они надеялись продемонстрировать Хрущеву все эти «модернистские безобразия», раскрыть глаза и заполучить его себе в союзники. Он не отреагировал, так как был очень занят: Пленум, перестройка управления, да и Кубинский кризис еще не до конца улажен, в общем, не до картин. Тогда «группа художников», предварительно посоветовавшись с Поликарповым, а тот в свою очередь утряс вопрос с Сусловым, направила в адрес отца возмущенное письмо, и по форме, и по содержанию, — типичный донос в стиле тридцатых годов. Поликарпов слыл докой в таких делах, Сталин «посадил его на творческую интеллигенцию» еще в 1939 году, и он пересидел на своем посту, правда с перерывами, и Жданова, и Шепилова; надеялся пересидеть и Суслова. В ЦК получили письмо в дни заседаний Пленума, когда Твардовский наслаждался оглушительным успехом «Ивана Денисовича».
Авторы письма предупреждали об угрозе «проникновения буржуазной идеологии в наше общество… оживления сил, стремившихся разложить на протяжении ряда лет нашу идеологию изнутри через кино, телевидение, литературу, музыку, живопись, туризм и др.»
«Др.» тут совершенно излишне, они перечислили все, что мыслимо и немыслимо.
«Эти силы перешли сейчас в открытое наступление, совершенно снимают вопрос революционных русских традиций (ну и корявая же фраза. — С. Х.), проповедь формализма сочетают с нигилизмом, огрублением формы и аскетизмом, и все это направлено против красоты и жизненной правды в искусстве.
Глашатаи формализма используют параграф (из Программы КПСС. — С. Х.) о “Свободе почерков” в целях утверждения гегемонии одного почерка, утверждая самоцель формы, говоря, что форма в “высоком” состоянии становится содержанием».
Обвинив устроителей выставки в Манеже в потворстве проникновению буржуазной идеологии и разложении советской морали через экспонирование полотен Фалька, а «Неделю» в благорасположении уже к устроителям, авторы взывали ЦК к защите наших моральных устоев, к отлучению формалистов от советского искусства.
В конце они ссылались на высказывания Ленина и решения партии в поддержку реалистического искусства и патетически «просили сказать, что же устарело в этих решениях. Если же они не устарели, то подобные, направленные против них, выступления в печати, по радио и телевидению необходимо рассматривать как ревизионистские, способствующие проникновению чуждой нам идеологии». Под письмом стояло более сорока подписей.
Как и договорились, письмо попало к Поликарпову, от него к Суслову, а уж он побежал к Хрущеву «советоваться». Михаил Андреевич высказал очень серьезные опасения, не забыл упомянуть о «кружке Петефи» и настоял на обсуждении письма «сорока» на ближайшем, намеченном на 29 ноября Президиуме ЦК, посвященном ничего не имевшему с «проникновением буржуазной идеологии» вопросу «реализации решений Ноябрьского Пленума ЦК КПСС» о реорганизации структуры управления народным хозяйством. Жалобу художников включили дополнительным пунктом в уже сверстанную повестку дня многочасового заседания. Когда подошло время рассмотрения жалобы, отец устал. Доложил Суслов. Хрущев согласился: «Проникновение формализма в живопись недопустимо, а “Известия” и “Неделя” допустили крупные ошибки в освещении этих вопросов», — произнес резкие слова в адрес вызванного на заседание Аджубея и «похвалил т. Суслова». Повторю, что опубликованных в «Неделе» и «Известиях» статей отец не видел, этот раздел он обычно не читал, а небрежно пролистывал. Другие выступавшие, их набралось по опубликованному списку девять человек, вторили Суслову, вернее, теперь уже поддержавшему его Хрущеву. Решили: «с выставками разобраться», а если потребуется, то принять меры пожестче. Запись обсуждения уложилась в очень важные для Суслова тринадцать неполных строк.
После письма, по мнению «заговорщиков», я сомневался, называть их так или нет, и решил назвать, Хрущев «дозрел», оставалось только подтолкнуть его в нужном направлении. Посещение выставки в Манеже могло дать столь нужный им толчок, работы модернистов отцу наверняка не понравятся, а уж остальное — дело техники. Они даже осторожно довели до сведения отца, что дело тут не только в различии художественного видения, модернисты страдают чисто физиологическими отклонениями от нормы, в частности все они, почти поголовно, гомосексуалисты, что могло быть то ли правдой, то ли неполной правдой, то ли измышлением. Это сейчас однополой любовью никого не удивишь, а тогда она не только делала человека изгоем, вспомним хотя бы трагедию композитора Петра Ильича Чайковского, но и влекла за собой уголовное наказание. При Сталине за нее расстреливали, при Хрущеве сажали на десять лет в тюрьму. Информация на отца произвела нужное впечатление, становилось понятно, в чем тут дело, формализм в искусстве — симптом физического нездоровья.
Теперь оставалось завлечь Хрущева на выставку, а он все тянул и тянул. Несклонный к посещению выставок Суслов, обычно его приходилось тащить на аркане на подобные мероприятия, на сей раз настойчиво-вкрадчиво советовал не обижать «москвичей», уделить им вечерок. Отец соглашался: на выставку надо сходить, вот только когда? Все дни расписаны до минуты.
30 ноября 1962 года отец побывал в Большом театре, там гастролировал Киевский оперный театр, давали оперу украинского композитора, основоположника национальной школы по композиции Миколы Лысенко «Тарас Бульба». Товарищ его юности, а ныне заместитель председателя Украинского правительства Иван Семенович Сенин уговорил, да и голоса в Киевской опере отменные. Как обычно, отец пригласил с собой «всех желающих». Кроме гостей-украинцев, Брежнева, Подгорного, Полянского, как и отец, любивших малороссийские напевы, на спектакль пошел и Суслов. Там он вновь попенял отцу: для Киевской оперы время нашлось, а вот московские художники… Отец смутился и ответил, что готов идти в Манеж хоть завтра.
В тот же вечер, 30 ноября 1962 года, в Лужниках, в единственном в Москве крытом хоккейном ледяном стадионе и одновременно самом большом концертном зале, выступали молодые поэты: Евтушенко, Ахмадулина, Рождественский, Вознесенский.
Обычно они читали свои стихи в большом зале Политехнического музея, но он не мог вместить всех желающих. Даже здесь, на стадионе, не хватило мест. Люди сидели на ступеньках, толпились в проходах. Поэтов встречали и провожали валом аплодисментов, громкими выкриками.
В Пушкинском музее, освобожденном от подарков Сталину, в эти дни заканчивались приготовления к открытию выставки французского художника-коммуниста, но отнюдь не «традиционалиста» Фернана Леже. Картины в Москву по приглашению Фурцевой привезла его вдова Надя.
В Манеже готовились к приему отца. Если классикам революционного авангардного искусства, как уже упомянутый мною Фальк и иже с ним в экспозиции выставки предоставили место, иначе какое без них пятидесятилетие МОСХа, то современными «модернистами» в Манеже и не пахло. Заправлявшие в Союзе художников «традиционалисты» их близко не подпускали к престижным выставочным залам. Сейчас же срочно, а вдруг отец действительно придет на следующий день, их работы потребовали привезти и той же ночью расставить, развесить, да так, чтобы они произвели ожидаемое впечатление, вызвали нужную устроителям реакцию, в идеальном случае — скандал.
На следующее утро на стол отцу легли биографические справки на неформалов, вернее очередной донос. Отец проглядел его не вчитываясь, но основное запомнилось: идеологически эти художники не с нами, точнее, они против нас.
В Манеже в тот «знаменательный» день я, естественно, не присутствовал, как обычно сидел на работе, занимался своими каждодневными ракетными делами. Для восстановления внутренней логики событий я использовал опубликованную стенографическую запись всего там происходившего и непосредственные впечатления участников.
О Манеже и последовавших за ним разбирательствах кто только не писал, но все больше информация из «третьих рук». Из всего мною прочитанного и слышанного только рассказы скульптора Эрнста Неизвестного, художника Элигия Белютина, поэта Андрея Вознесенского и кинорежиссера Михаила Ромма относятся к реальным свидетельствам людей, присутствовавших там и изложивших свои впечатления более-менее связно. Но даже тут следует проявить осторожность. Впечатления впечатлениям рознь. Люди творческие обладают богатым воображением, склонностью подменять реалии своими фантазиями, в которые они вскоре начинают и сами верить. Так уж они устроены, иначе они бы ничего путного в искусстве не сотворили.
Так что при попытке реконструкции реальной истории «творческие» свидетельства часто наводят тень на плетень. По «творческим» соображениям я сразу исключил из «очевидцев» Эрнста Неизвестного. С ним я хорошо знаком. Неизвестный — автор черно-белого надгробия на могиле отца, и за время работы над памятником и треволнений вокруг его установки я наслушался скульптора вдоволь. Парадокс Неизвестного заключается в том, что он не рассказывает о событиях, а «сочиняет» их. И эти его сочинения превращаются в реальность сначала для него самого, а затем и для окружающих. Чего стоят его устные, а затем и напечатанные рассказы о создании очень знаменитым московским художником, кем — я теперь забыл, погрудного портрета монгольского маршала Чойбалсана или история приготовления во Владивостоке — главной базе Тихоокеанского флота к визиту того же Чойбалсана. Смешно, захватывающе, однако отделить правду от вымысла абсолютно невозможно. Я ни в малой степени не обвиняю Эрнста во лжи, но и к реальности эти истории отношения не имеют.
К примеру, Эрнст Иосифович убеждает слушателей (и, наверное, убежден сам), что после отставки Хрущева они встречались на даче последнего в Петрово-Дальнем, хорошо поговорили, взаимно извинились, и Никита Сергеевич завещал ему возвести надгробие над своей могилой. Хорошая история. Мне она нравится, вот только ничего такого не происходило, и в Петрово-Дальнее Неизвестный не приезжал, и с Хрущевым не беседовал, и завещания о будущем надгробии не существовало.
В очень интересной книге воспоминаний писателя и врача Юлия Крелина я прочитал, как Неизвестный, рассказывая за столом в ресторане Дома литераторов о нашей с ним первой встрече (я тогда к нему пришел с Серго Микояном поговорить, не возьмется ли он за надгробие отцу), Эрнст вдруг ляпнул: «Столько антисоветчины (как от меня с Серго. — С. Х.) я еще ни от кого не слышал!»
В его устах это, несомненно, похвала, но истине она не соответствует ни на йоту. Во-первых, я ни тогда не придерживался, ни сейчас не придерживаюсь антисоветских взглядов. Я — человек советский, хотя, естественно, не всё и не всегда вызывало мое одобрение. Насколько я знаю, Серго, по крайней мере в то время, воззрениями от меня не отличался. Во-вторых, мы пришли по делу к человеку, которого видели в первый раз в жизни, пусть авангардистскому художнику, но, по слухам, не чуравшегося органов. И вдруг, вместо разговора по существу начинаем честить советскую власть? Глупость! Однако Неизвестному в результате флуктуации собственного подсознания все представилось именно так. Если бы речь шла не обо мне, и я бы не усомнился в его словах.
Другая история. В 1973–1974 годах, пока мы добивались разрешения на установку надгробия отцу, брежневское руководство всласть покуражилось над нами. Наконец все позади, в 1975 году, солнечным сентябрьским днем, привстав на деревянном ящике, Эрнст водрузил бронзовую, под золото, голову отца на отведенное ей место. Я передал Неизвестному обусловленный гонорар. Отметить событие он предложил в «Национале». Мы погрузились в мои «Жигули» и покатили к центру.
Внутренне считая себя не вправе брать деньги за надгробие Хрущеву, Неизвестный якобы приоткрыл в машине ветровик и, вынимая из пачки десятку за десяткой, выпускал их наружу, как бы раздавая «бедным». Рассказ Неизвестного логичен, в меру благороден и мне, в общем-то, приятен. Одна беда — реальности он не соответствует. Воспоминания Эрнста Иосифовича — это скорее художественная литература. Положиться на них я никак не могу.
Рассказы поэта Андрея Андреевича Вознесенского тоже не вызывают у меня полного доверия. Но тут совсем иная история. Андрей Андреевич, по стечению обстоятельств, попал в самый эпицентр политической бури, что, естественно, не могло не сказаться на впечатлительной психике поэта, он больше говорит о собственном ощущении происходившего, чем о фактах.
Перебрав все доступные мне свидетельства, я выбрал в «экскурсоводы» по Манежу и по последовавшими за ним событиями художника Элигия Белютина, руководителя студии, где кучковались и набирались мастерства модернисты всех мастей, и кинорежиссера Михаила Ромма, прекрасного и ироничного рассказчика.
Естественно, я не ограничусь только ими, время от времени буду обращаться и к собственной памяти, так как присутствовал на одном, а возможно и двух разбирательствах, происходивших в Доме приемов на Воробьевых горах, а также к стенограмме высказываний на выставке МОСХа в Манеже 1 декабря 1962 года, к записям выступлений отца и его мемуарам, к воспоминаниям Бориса Жутовского, одного из героев того дня в Манеже, к эпизодическим свидетельствам других участников тех трагикомических событий.
Итак, в Большом театре, 30 ноября 1962 года, отец принял приглашение Суслова посетить художественную выставку в Манеже, но день и час не уточнил, неопределенно произнес: «Хоть завтра». Машина завертелась, Суслов приказал изготовиться к 1 декабря 1962 года.
«Вечером 30 ноября я снял трубку зазвонившего телефона, — рассказывает Белютин, — голос Поликарпова, заведующего Отделом культуры ЦК партии и члена ЦК, был просителен, он говорил об одолжении и взывал к моей любезности.
— Элий Михайлович, я пришлю вам товарищей, они вам помогут, — убеждал телефон.
— Собрать картины за несколько часов нельзя, — отвечал я.
— Хотелось бы, чтобы вы вместе со всеми показали в Манеже ваши работы, — настаивал телефон.
— А какие именно? — спросил я.
— Те же, которые выставлялись на Таганской выставке, — пояснил телефон. И добавил: — Наверное, их будут смотреть руководители партии и правительства.
Снова зазвонил телефон, и голос скульптора Э. Неизвестного, “самого левого среди правых”, как его называли в Москве, человека предельно осторожного (“Да поймите же, у меня ребенок!”), испуганно спросил, что ему делать.
— Это либо провокация, либо признание, — сказал я. — В последнее верить трудно, но отказать невозможно, поэтому, на мой взгляд, имеет смысл взять работы более спокойные.
Еще утром, развернув газету “Правда”, я прочел, что состоялось первое заседание Идеологической комиссии, а через своих учеников узнал, что разговор там шел о нас. И разговор положительный.
Ночью, когда мы развешивали картины, приехала министр культуры Фурцева и, протянув мне руку, сказала: “Какой вы славный, Белютин”. Ведь она еще не знала, как все обернется. Все было впереди».
Напомню, в Идеологической комиссии председательствовал Секретарь ЦК Ильичев. Первое заседание после Пленума ЦК — очень важное, установочное, задающее тон на будущее. И тон этот уловил не только Белютин, проинформировали о происшедшем и Суслова.
1 декабря отцу на выставку идти не хотелось, давило все: усталость, папки бумаг, скопившиеся на столе, необходимость искать нужный тон с взбрыкнувшим Фиделем Кастро, китайцы с их крикливыми обвинениями в ревизионизме и капитулянтстве перед США, сведения из регионов — урожай снова собрали далеко не тот, что ожидали. Какие тут развлечения? Какая выставка? Даже вчерашняя опера не доставила удовольствия.
Но давил и Суслов. Давил с самого утра, вкрадчиво: «Вы же обещали. Художники вас ждут. Неудобно». Отец отнекивался, но ко второй половине дня сдался. Он действительно почувствовал неудобство, он же пообещал.
— Ладно, раз обещали, надо слово держать, — ответил отец Лебедеву, напомнившему, что Суслов ждет решения, — обзвоните всех, у кого есть время и охота, и пригласите на выставку.
Время и охота нашлись у всех членов Президиума ЦК. На выставку кроме отца поехали Суслов, Кириленко, Косыгин, Полянский, Ильичев. Микоян отсутствовал, он еще не вернулся с Кубы, а Брежнев и Козлов гостили на съездах зарубежных компартий, кажется, в Чехословакии и Италии. К старикам присоединилась «молодежь»: Леонид Николаевич Ефремов, на последнем Пленуме избранный кандидатом в члены Президиума ЦК и только что ставшие секретарями ЦК Поляков, Рудаков и Шелепин.
Перед отъездом Суслов зашел к отцу в кабинет и сообщил «новость»: московские художники решили показать работы «модернистов».
— Зачем это? — отец вопросительно взглянул на Суслова. — Что они еще затеяли?
— Вы помните, Никита Сергеевич, письмо художников, которое мы обсуждали недавно, и Отдел культуры докладывал, — заюлил Суслов, — молодые люди, обиженные на Советскую власть, их родителей репрессировали, попали под влияние западной пропаганды, группируются вокруг некоего Белютина, к слову, выходца из Италии. Они отрицают всё и вся. Свою мазню выдают за авангардистское искусство, смущают молодежь. Обстановка складывается крайне неприятная. К тому же, — Суслов замялся, — они, сами знаете… Вам тоже докладывали… Надо вам посмотреть на их «художества» своими глазами и дать партийную оценку.
Отец нахмурился, он собрался на выставку, а ему подсовывают… Однако все уже оповещены. Отец с недовольной миной на лице открыл дверь кабинета и пошел к лифту. Суслов следовал за ним.
У входа в Манеж высокое начальство встречал первый секретарь правления Союза художников Владимир Александрович Серов, человек лично близкий Суслову, рядом выстроились Поликарпов, Сатюков, Аджубей и другие начальники среднего ранга. Чуть поодаль цепочка милиционеров сдерживала небольшую толпу, доступ в Манеж перекрыли еще днем. Отсутствовала министр культуры Фурцева, хотя Манеж относился к ее ведомству. Лебедев ей не звонил, потому что отец ему поручил оповестить цековское начальство, членов Президиума и секретарей ЦК. Суслов с Поликарповым не предупредили ее умышленно. По их раскладу, она входила во враждебный лагерь, вопреки им пробила выставку сомнительного француза Леже. И здесь «беспардонная» Екатерина Алексеевна могла вмешаться некстати, выступить в поддержку модернистов, перетянуть Хрущева на свою сторону. О посещении Манежа ей, конечно, сообщат, но с запозданием, когда все уже пройдут внутрь, пока она вызовет машину…
— Ну что ж, показывайте свое богатство, — покончив с рукопожатиями, обернулся к Серову Хрущев.
Серов повел всех по залам Манежа. В каждом «закутке» высоких гостей ожидали авторы. Отец знал их в лица по предыдущим выставкам, узнавал и их картины, кочевавшие с выставки на выставку. Все шло как обычно.
Ильичев о затее Суслова ничего не знал. О том, что на втором этаже Манежа собрали произведения художников-модернистов, ему сказали только в Манеже. Предпринять что-либо он уже не мог. Даже подойти к отцу перемолвиться парой слов не получалось, вокруг бурлила толпа, художники, один сменяя другого, взахлеб нахваливали свои произведения. В одном из последних закутков оказалось неожиданно пустынно, авторы у картин не стояли и картины казались очень уж непривычными. Здесь представлялись работы художников-авангардистов революционной и ранней постреволюционной поры. Серов подвел Хрущева к картине Роберта Фалька, судя по названию, изображавшей обнаженную женщину. Отец внимательно всматривался в полотно, стараясь понять, что там нарисовано, но так и не понял. По его мнению, картину можно было назвать как угодно, лучше и понятнее она бы от этого не стала. Отец не сдержался и отпустил в адрес автора пару нелестных замечаний. Фальку они уже были безразличны, он умер три года тому назад.
В этот момент в закутке появилась запыхавшаяся Фурцева. Позже она говорила, что опоздала на полчаса, но, скорее всего, поболее, осмотр работ «традиционалистов» занял около часа. Любопытно, что стенографическая запись того, что говорилось в Манеже, тоже начинается с картин Фалька.
Интересно, кто вообще организовал стенографирование в Манеже? При посещении выставок стенографистки отца не сопровождали, записи того, что им казалось интересным, делали участники показа: журналисты и чиновники ведомств, представлявших экспонаты.
Вызвать личную стенографистку Хрущева, кроме него самого, могли только Суслов или Лебедев. Скорее всего, это сделал Михаил Андреевич. Он же указал момент, с которого следовало начинать записывать. Суслову требовался документ, подтверждавший поддержку Хрущевым его позиции. Документ, позволявший ему поставить на место всех этих Ильичевых-Аджубеев. В случае, конечно, если все пойдет, как задумывалось. Если же «операция» сорвется, то стенограмма ляжет на полку в Отделе культуры, и дело с концом. Приведенные дальше высказывания участников обсуждения я привожу по этой, сохранившейся в архиве, стенограмме.
— Это извращение, это ненормально. Я хотел бы спросить, с женой живут авторы этих произведений или нет? — возмущался отец, глядя на полотно Фалька.
Суслов заулыбался, информация о сексуальной извращенности художников-модернистов Хрущеву запомнилась, и, что важнее, этим он объяснял себе их «ненормальную» манеру письма.
— Я, как Председатель Совета Министров, ни копейки не заплачу за этот хлам, а если кто ослушается, того накажем, — произнес отец с угрозой.
Кто еще, кроме государства, государственных музеев мог купить произведения художников? Частные коллекционеры? Но их в Москве раз-два и обчелся. Так что художники полностью зависели от государства, и угроза звучала очень серьезно.
— Между прочим, — продолжал отец, — группа художников написала мне письмо, и я на него бурно отреагировал (на заседании Президиума ЦК. — С. Х.). Говорили, что «Неделя» поместила какие-то репродукции. Я их посмотрел (после заседания. — С. Х.) и не нашел ничего страшного. У меня свое мнение есть, своего горючего достаточно и подбавлять его мне не стоит.
Последние слова Суслов принял на свой счет и улыбаться перестал.
— Я бы сказал тем людям, которые не рисуют, а мажут свои картины, что мы, господа, видимо не доросли до понимания вашего искусства, — отец сделал упор на слове «господа» неслучайно. — Если такие «художники» пожелают уехать к своим идейным собратьям, в тот же день получат паспорта и пусть там хоть на головах ходят. Мы на такое искусство ни копейки государственных средств не дадим.
Дальше отец вспомнил о каких-то модернистских картинах, увиденных им в Америке, и заметил, что не понимает Пикассо, и хоть он и коммунист, но солидарен в этом непонимании с английским консерватором Энтони Иденом.
— Сколько есть еще педерастов, так это же отклонение от нормы. Эти же художники — педерасты в искусстве, — вернулся он к засевшему у него в голове физиологическому объяснению корней модернизма. И примирительно добавил: — Пусть история оценит.
Суслов расстроился, последние слова Хрущева в его сценарий не укладывались. Тем временем отец двинулся дальше. Остановившись у картины П. Никонова «Геологи», долго и пристально в нее вглядывался.
— Что они пьют и что делают, не поймешь, — наконец произнес отец. — Нельзя так, товарищи. Картина должна вдохновлять человека, возвышать его. А это что? Что это за картина? Кто за нее заплатит? Я не буду платить. Пусть пишут и продают, но не за государственный счет.
— Что сейчас плохо, — прозвучал чей-то обиженный голос, — эти вещи невозможно даже критиковать.
В ответ, как записано в стенограмме, раздался свист и шум.
— Правительство не имеет права быть аморфным. Нельзя играть в нейтралитет, — не обращая внимания на шум, продолжал отец. — Товарищ Ильичев, это плохая работа ЦК, плохая работа идеологической комиссии, плохая работа Министерства культуры. Нельзя играть в нейтралитет. Капля дегтя может испортить бочку меда.
Настроение отца резко переменилось, теперь голос его звучал резко, непримиримо. Именно на это и рассчитывал Суслов. Помрачневший Ильичев что-то записывал в блокнот, Фурцева выглядела растерянно. Однако отец быстро успокоился, снова заулыбался и двинулся дальше. Ильичев с Фурцевой приободрились, на лице Суслова проглянуло беспокойство.
Наконец обошли все закутки первого этажа, и отец двинулся к выходу.
— Никита Сергеевич, еще не все, — Суслов буквально схватил отца за рукав. — На втором этаже «эти», я вам о них говорил.
Отец нехотя направился к лестнице.
«Сопровождаемый свитой, Хрущев поднимался на второй этаж. Там, в наскоро переоборудованном под выставку помещении буфета, собрали “модернистов”, — пишет Белютин.
— Будем аплодировать Никите Сергеевичу? — спросил кто-то.
— Обязательно, — сказал я.
Было тихо. Мы стояли группой, тринадцать мужчин и одна женщина. Возраст — от двадцати пяти до тридцати пяти лет. Многие с бородами, длинными волосами, мрачные и молчаливые.
На последнем марше мы стали аплодировать. Хрущев прошел несколько ступенек.
— Ну, где у вас тут грешники и праведники, показывайте! — почти весело произнес Хрущев. — Спасибо за приветствие. Где тут главный, где господин Белютин?
Головы Косыгина, Полянского, Кириленко, Суслова, Шелепина, Ильичева, Аджубея повернулись в мою сторону».
Уже само обращение к Белютину «господин» выстраивало стенку между «нами товарищами» и «ими господами». Несомненно, отец задал свой вопрос под влиянием сусловских справок-объективок, убеждавших и почти убедивших его, что здесь, наверху, речь идет не об искусстве и даже не о физиологических извращениях, а о политике. Напомню, Суслов заранее передал ему список «неблагонадежных» художников, в нем особо отмечались «жаждавшие отмщения» дети репрессированных родителей.
«Я стоял в дальнем углу большой комнаты, которая служила до того буфетной залой, — вспоминает Белютин. — В другом ее конце находился Хрущев, члены правительства, несколько руководителей Союза художников, журналисты. Кругом стояли люди, которых я привык видеть на портретах. Их лица, равнодушные и скучающие, смотрели на меня. Наверное, мои длинные, еще не успевшие войти в моду волосы и мое безразличие к происходившему задевали их.
— Вы помните своего отца? — спросил Хрущев.
— Нет, — кратко ответил я (Белютин. — С. Х.).
— Как можно не помнить своего отца? — спросил Хрущев.
— Он умер, когда мне исполнилось два года, — сказал я.
Я смотрел на беспокойные зрачки Хрущева, в чересчур белые белки. Морщины, которые, появились у него на лбу, ничего хорошего не предвещали. Он злился.
— Кем он был? — спросил Хрущев.
Я подумал: не все ли равно? И ответил:
— Политработником.
Вопросы обижали. При чем здесь отцы? (Напомню, отец Белютина приехал в СССР после революции из Италии помогать советской власти строить новую жизнь. В 1927 году его арестовали и расстреляли. — С. Х.)
— Куда? — коротко спросил Хрущев.
Я вышел вперед и рукой показал на наш зал.
— Спасибо, — снова сказал Хрущев. — Вот они, он махнул рукой за спину, говорят, что у вас там мазня. Я еще не видел, но им верю. (Судя по стенограмме, отец сказал: «Я им верю, потому что уже видел сам такого типа картины на первом этаже». — С. Х.)
Я пожал плечами и открыл дверь нашей Голгофы. Свита Хрущева задержалась в дверях. Надо всеми возвышалась худая зловещая голова Суслова, — продолжает Белютин. — Электрический свет заливал стены, на них — яркие пейзажи, портреты, экспрессивные по цвету и рисунку картины. Поначалу Хрущев довольно спокойно рассматривал нашу экспозицию. Картины чем-то ему, наверное, нравились, и это задержало его. Он явно не мог приступить к чему-то намеченному и начинал злиться. Менялся на глазах, мрачнел, бледнел. Эта эмоциональность была удивительна для руководителя государства.
Абстракции висели только в углах и в другой комнате. Он, может быть, и не обратил бы на них внимания, если бы не услужливая подсказка Серова: «Разве это живопись? Вы только посмотрите, Никита Сергеевич, как намазано!» Суслов начал развивать тему «мазни», «уродов», которых нарочно рисуют художники, то, что не нужно советскому народу. Называл цифры, затраченные Министерством культуры, Третьяковской, другими художественными галереями и музеями на закупку всего этого «возмутительного, так называемого искусства». (Стенографистка высказываний Суслова не записала. Он, видимо, заранее обговорил, что стенографировать надо только отца и ответы на его прямые вопросы.) Сергей Герасимов, один из секретарей Союза художников СССР; Борис Иогансон, президент Академии художеств; Мочальский, руководитель МОСХа, упорно молчали.
Ильичев и Фурцева подавленно молчали. Леонид Федорович, человек многоопытный, понимал, что художники — только повод, атака Суслова направлена против него, и лихорадочно соображал, как ему выкрутиться из щекотливого положения. Фурцева тоже раскусила замысел Суслова и теперь по-женски переживала и за себя, и за художников, и за отца, за то, что он позволил заманить себя в эту западню. Несмотря на свое изгнание из Президиума ЦК, она к Хрущеву относилась сердечно.
«Очевидно, посещение нашей экспозиции вообще было необязательным, но существовал какой-то сценарий», — высказывает догадку Белютин.
Между тем приступили к осмотру. «Начали с портрета девушки А. Россаля», — большего в памяти Белютина не отложилось.
На самом деле значительная часть «обсуждения» происходила именно у этого портрета. Поэтому я на время отставлю Белютина и далее буду следовать беспристрастным записям стенографистки.
— Это наркотическая девушка, загубленная жизнью, — возмущался отец. — Мы вас не понимаем, не поддерживаем и не поддержим. Эти аморальные вещи не светят и не мобилизуют людей. Это наше знамя? С этим мы пойдем в коммунизм?
Он снова предупредил, что за такие полотна платить отказывается и за отсутствием покупателя предложил автору «выехать в свободный мир, там его поймут».
— Вы педерасты или нормальные люди? — прозвучал уже знакомый вопрос. Отец, казалось, искал разумное для себя объяснение увиденному.
От злополучной девушки Россаля толпа перетекла к «Тольке» кисти тогда еще никому не известного Бориса Жутовского. Рядом с картиной переминался с ноги на ногу худой вихрастый паренек.
— Что это такое? — возмутился отец. — Где автор? Дайте его сюда.
Жутовский по виду совсем не художник, и на него никто внимания не обратил. Наконец кто-то представил Жутовского Хрущеву.
— Вот какой красивый! — неожиданно произнес отец. Казалось, он не ожидал, что автор такой живописи может выглядеть нормальным человеком. Отец уставился на Жутовского.
— Если бы портрет, хоть чуть походил на вас, я бы посчитал вас стоящим художником, — миролюбиво начал отец и тут же сменил тон: — Зачем вы так пишете? Для чего? Какой это брат? Вам не стыдно? Штаны с вас спустить надо.
Отвлекаясь, скажу, в 1970-е годы я видел много портретов работы Жутовского, в том числе людей близких: моей сестры Юлии, отца, показывал он мне и свой автопортрет. Хороший человек Жутовский и художник, говорят талантливый, но мое восприятие его портретов мало отличалось от отцовского. Правда, я промолчал и даже похмыкал одобрительно.
Во время всей этой тирады отца Жутовский смущенно молчал.
— Вы нормальный физически человек или вы педераст? — оседлал отец уже ставшую привычной тему.
Умница и придумщик Жутовский потом переиначит «педераст» в «педерас» и многократно обыграет это слово, сделает его настоящим хитом Манежа.
— В живописи вы педераст. Это юродство, а он говорит: брат? — продолжал отец и, как бы недоумевая, обращался к своим спутникам за поддержкой.
— В стране две тысячи шестьсот человек таких типов, большинство нигде не работает, — встрял в разговор главный контролер Шелепин.
Не знаю, действительно ли он так подготовился к посещению выставки, что и цифрами обзавелся? Не думаю. Суслов с ним не дружил и наверняка в свой замысел не посвящал. Скорее всего, Шелепин, желая высветиться, эти две тысячи шестьсот придумал на ходу.
— Вы дайте списки, и мы вам дадим дорогу за границу, — поддержал отец, но обращался он не к Шелепину, а к окончательно растерявшемуся Жутовскому, — мы вас бесплатно довезем. Пройдете школу капитализма, узнаете, что такое жизнь и чего стоит кусок хлеба и, возможно, станете когда-нибудь приносить пользу.
Концовка прозвучала для всех неожиданно, особенно для Суслова. Что он, собирается их туда на стажировку отправлять?
— Товарищ Ильичев, я возмущен работой вашего отдела, так же, как и работой Министерства культуры, — тем временем продолжил отец, и у Суслова отлегло от сердца.
Жутовский во время всей этой экзекуции так и не промолвил ни слова, но, человек неглупый, он о многом догадывался. По его мнению, «всю эту кашу заварила одна команда живописцев, находившаяся у власти, которая решила свести счеты с другой командой, которая подошла к этой власти слишком близко, и, чтобы убивать наверняка, придумала, как воспользоваться обстоятельствами и сделать это руками первого человека в государстве».
Правда, догадывался Жутовский не обо всем, «команда живописцев» играла важную, но служебную роль исполнителей, позволяя главному игроку, Суслову практически не засвечиваться. Но эти политические игры художника Жутовского, по большому счету, не интересовали.
От Жутовского и злополучного портрета его брата Хрущев стремительно направился к большой композиции Грибкова «1917 год».
— Что это такое? — спросил Хрущев.
— 1917 год, — подсказал чей-то голос.
— Что это за безобразие, что за уроды! Где автор?
Люциан Грибков вышел вперед.
— Вы помните своего отца? — начал Хрущев.
Снова вопрос об отце в контексте с 1917 годом, с революцией, алогичный для художника и всех присутствовавших, кроме Суслова.
— Очень плохо, — ответил Грибков.
— Почему?
— Его арестовали в 37-м, а мне было мало лет.
Наступила пауза.
— Ну ладно, это неважно, — обращается Хрущев к автору. — Но как вы могли так представить революцию? Что это за лица? Вы что, рисовать не умеете? Мой внук и то лучше нарисует.
Последнее «доказательство» на Хрущева, по словам Белютина, так подействовало, что он побежал дальше, почти не глядя на картины. Потом вдруг остановился около большой композиции Владимира Шорца.
— А это что такое?
Далее последовал традиционный вопрос об отце — как ни странно, почти ни у кого из студийцев не было отцов, — и требование ответа: уважаете вы его или нет.
Белютин недоумевал напрасно, скорее всего «модернистов» для участия в выставке в Манеже подбирали в том числе по анкетным данным, «подтверждавшим» докладные.
«Хрущев в окружении плотной толпы бросился в обход вдоль стен. Раз за разом раздавались его выкрики: «дерьмо», «говно», «мазня». Он ругался почти у всех картин. К голосу Первого присоединились угодливые всхлипы: «правильно», «безобразие», «всех их за Можай». Причем это говорили, естественно, не члены правительства, а те, кто составлял их окружение — референты, журналисты, особенно рьяно члены правления Союза художников. Хрущев распалялся: «Кто им разрешил так писать?», «Всех на лесоповал, пусть отработают деньги, которые на них затратило государство. Безобразие, что это, осел хвостом писал или что?» В общем, весь набор интеллигентских, с точки зрения Хрущева, порицаний был налицо. Однако настоящего мата не было.
«Все время стоя в стороне от табуна облепивших его людей, я (Белютин. — С. Х.) начинал понимать театральное действие, которое “наш родной Никита Сергеевич” устраивает для своих, в общем, немногочисленных зрителей. Ему явно живопись чем-то нравилась, за исключением нескольких картин, и он никак не мог подвести ее под тот разнос, на который толкал его Суслов. Потом Хрущев сделал третий круг и остановился у картины Л. Мечникова, изображавшей Голгофу.
— Что это такое? — Хрущев опять повысил голос. — Вы что — мужики? Или педерасты проклятые? Как вы можете так писать? Есть у вас совесть? Кто автор?
Леонид Мечников, капитан-лейтенант Военно-морского флота в отставке, был более спокоен, чем рядовые пехотинцы Люциан Грибков и Владимир Шорц. На вопрос об отце Мечников ответил, что его помнит и что тот еще жив.
— И вы его уважаете?
— Естественно, — ответил Мечников.
— Ну а как ваш отец относится к тому, что вы так пишете?
— А ему это нравится, — сказал Леонид.
Хрущев несколько остолбенело посмотрел на красивое лицо морского офицера, а в это время другой Леонид — Рабичев, обращаясь к Хрущеву, сказал:
— Никита Сергеевич, мы все художники — ведь очень разные люди и по-разному видим мир. И мы много работаем в издательствах, а Элий Михайлович нам очень помогает это свое восприятие перевести в картину, и мы ему очень благодарны.
Хрущев спокойно выслушал его слова и, посмотрев несколько секунд в лицо Рабичева, направился дальше. Всем стало очевидно, что перелом какой-то произошел, и Хрущеву теперь будет трудно взвинтить себя до недавней ругани. Здесь вдруг появился еще один наш студиец (уже упоминавшийся. — С. Х.) Борис Жутовский, который явно не раздражал Хрущева, может быть, благодаря тому, что внешне кого-то напоминал, но “коммунист номер один земного шара” слушал его внимательно и не перебивал.
Казалось, та театральная мистерия, которую пробовал разыграть Хрущев, пошла на убыль.
— Ну ладно, — сказал Хрущев, — а теперь рассказывайте, в чем тут дело. Я увидел, как по-разному насторожились Суслов, Шелепин, Аджубей».
Белютину не откажешь в проницательности, ведь он и понятия не имел, что каждый из этой троицы выстраивает свою игру, независимо от остальных и вопреки им.
«Эти художники, работы которых вы видите, — начал я, (Белютин. — С. Х.), решив не называть его (Хрущева. — С. Х.) по имени-отчеству, — много ездят по стране, любят ее и стремятся ее передать не только по зрительным впечатлениям, но и сердцем.
— Где сердце, там и глаза, — сказал Хрущев.
— Поэтому их картины передают не копию природы, а ее преображенный их чувствами и отношением образ, — продолжал я, не реагируя на хрущевскую реплику. — Вот взять, например, эту картину “Спасские Ворота”. Их легко узнать. А цветовое решение усиливает к тому же ощущение величия и мощи.
Хрущев слушал молча, наклонив голову. Он, похоже, успокаивался. Никто нас не прерывал, и чувствовалось, пройдет еще пять-десять минут, и вся история кончится. Но этих минут не случилось. Посередине моего достаточно долгого объяснения сухая шея Суслова наклонилась к Хрущеву, он что-то нашептывал ему в ухо, и тот неожиданно взорвался:
— Да что вы говорите, какой это Кремль! Это издевательство! Где тут зубцы на стенах — почему их не видно? — Тут же ему стало не по себе, и он вежливо добавил: — Очень общо и непонятно. Вот что, Белютин, я вам говорю как Председатель Совета Министров: все это не нужно советскому народу. Понимаете, это я вам говорю!
Ему опять стало не по себе. Лицо его менялось, а маленькие глазки забегали по окружающим лицам.
— Но и вы, Серов, тоже не умеете хорошо писать, — сказал Хрущев, обращаясь к этому художнику-сталинисту, который все время его накручивал. — Вот я помню, мы посетили Дрезденскую галерею. Нам показали картину — вот там так были написаны руки, что даже в лупу мазков не различишь. А вы тоже так не умеете!
Хрущев был против всего сталинского. Он только что летом этого, 1962 года, отверг проекты монументов Ленину, создателей культа в искусстве Николая Васильевича Томского и Евгения Викторовича Вучетича, а год назад здесь же в Манеже заявил: “Я ничего в живописи не понимаю. Разбираться в этом — дело самих художников и специалистов. Сами решайте свои дела”.
Наступившая пауза действовала на всех, а то, что я, не выдержав, после слов “это не нужно советскому народу” повернулся к Хрущеву спиной, еще больше накалило обстановку. Суслов, откровенно заинтересованный в дальнейшем ее обострении, решил снова сыграть на мне.
— Вы не могли бы продолжить объяснения? — его голос был мягок и хрипловат.
— Пожалуйста, — сказал я, глядя в его умные холодные глаза, загоревшиеся, как у прирожденного игрока. — Наша группа считает, что эмоциональная приподнятость цветового решения картины усиливает образ и тем самым создает возможность для более активного воздействия искусства на зрителя.
— Ну а как насчет правдивости изображения? — спросил Суслов.
— А разве исторические картины Сурикова, полные неточностей, образно не правдивы? — возразил я.
Возникала дискуссия, где недостаточные знания ставили Суслова в слишком неудачное положение ученика, и он круто повернулся.
— А что это изображает? — спросил он, указывая на жутковатый пейзаж Вольска Виктора Миронова.
— Вольск, — сказал я, — город цементных заводов, где все затянуто тонкой серой пылью и где люди умеют работать, будто не замечая этого.
Хрущев стоял рядом, переводя взгляд с одного на другого, словно слова теннисные мячи, и он следит за силой ударов.
— Как вы можете говорить о пыли! Да вы были когда-нибудь в Вольске? — почему-то почти закричал Суслов. В голосе его прозвучала неожиданная страстность, и я даже подумал, не был ли он там когда-нибудь первым секретарем городского комитета партии.
— Это не фантазия, а пейзаж с натуры, — сказал я. — Вы можете проверить.
— Да там все в белых халатах работают! Вот какая там чистота! — продолжал кричать Суслов.
На цементном заводе белые халаты… Я вспомнил этот город, серый, с чахлыми деревцами. Пыль, которая видна за много километров.
— Да что это за завод? — добивался конкретности Суслов.
— Тут изображен “Красный пролетарий”, — Миронов вмешался в нашу перепалку.
— Так почему же у него столько труб? У него их только четыре, — не унимался Суслов. Его уже явно наигранное возмущение должно было показать, что “мазня” компрометирует советскую промышленность.
— При чем здесь трубы? Художник, создавая образ города, имел право для усиления впечатления написать несколько лишних труб, — не сдавался я.
— Это вы так думаете, а мы думаем, что он не имел права так писать, — продолжал напирать Суслов.
Хрущев, которому, вероятно, надоел неубедительный диалог Суслова, повернулся, чтобы пройти в соседнюю комнату, где стояли скульптуры Неизвестного. Я поискал Неизвестного глазами и вдруг увидел его, стоящего около Шелепина и еще какого-то незнакомого мне человека. Этот высокий человек что-то поспешно говорил ему, и Неизвестный с побелевшими щеками кивал ему в знак согласия.
Все начали выходить, и я остался один в пустом зале. Один с ощущением того, что, может быть, еще не все потеряно и, если дальше все пойдет так же, как и здесь, мы еще кое-что сможем отыграть. Только бы Неизвестный был благоразумен.
Когда я думал, кого из скульпторов пригласить на нашу Таганскую выставку и в конце концов выбрал Неизвестного, я знал, что вместе с Ильей Глазуновым ему разрешено бывать в пресс-клубе иностранных журналистов. Как говорили в Москве, “хотели бы мы посмотреть на того, кто по собственной инициативе придет в этот клуб (впрочем, никого туда и так не впустят) и куда он выйдет!”
В своей тогдашней мастерской у Сретенских Ворот Неизвестный вел необыкновенно активную «светскую» жизнь. Однажды я его посетил и видел, как на разбросанных, на полу матрасах сидели члены партбюро института имени Курчатова и рассуждали о свободе творчества. Мне не понравился разговор этих людей с безликими лицами.
Тем более странным показалось поведение Неизвестного во время Таганской выставки. При всем своем болезненном тщеславии он старался держаться в тени, отказывался давать интервью, не хотел участвовать в пресс-конференции.
Но Манеж поразил меня еще больше. Находясь все время за плечом Хрущева, Неизвестный буквально испарился, когда тот, обойдя трижды с ругательствами наш зал, поинтересовался его именем. Его не оказалось не только рядом, но даже в зале.
А сорока минутами раньше, отозвав меня в сторону, Неизвестный заявил: “Мне сейчас передали дружеский совет П. Сатюкова и просили тебе сказать, что если Никита будет зол, не вступать с ним ни в какую дискуссию, а только отвечать покороче на вопросы. Тогда все обойдется”».
Павел Алексеевич Сатюков, главный редактор «Правды», собиратель и любитель живописи, держался Ильичева и искренне желал, чтобы все обошлось. Одновременно он, на случай, если не обойдется, демонстрировал лояльность Суслову.
«Теперь, стоя в пустом зале и слыша только шум голосов, я смотрел на хорошую живопись, висевшую на стенах, и думал, сумеет ли и захочет ли по тем или иным соображениям Неизвестный последовать собственному совету, которого я строго придерживался. Для меня было очевидно, что во второй раз подобного опыта я не сделаю и никогда больше не доверю половины дела человеку, которого до этого видел всего два раза. Правда, сам факт приглашения им иностранных корреспондентов на Таганскую выставку говорил о том, кто есть кто, и такого рода человек должен знать, как себя держать. И он действительно знал. Не прошло и десяти минут, как готовый решиться хотя бы частично в нашу пользу визит обернулся крушением всех надежд», — подводит итог своим рассуждениям Белютин.
Белютин обвиняет Неизвестного чуть ли не в умышленной провокации. Думаю, что он преувеличивает. Неизвестный действительно имел какие-то дела с КГБ, потому и позволял себе то, что другим не разрешено. Но в КГБ заправляли сначала Шелепин, а потом Семичастный, люди от Суслова далекие. В 1962 году на сговор с ним за спиной отца они бы никогда не пошли, скорее «продали» бы Суслова отцу. Суслов с ними тоже не контактировал.
Неизвестный имел хорошие отношения с ЦК, время от времени выполнял деликатные поручения людей Андропова, перезванивался он с Лебедевым и Ильичевым, отнюдь не союзниками Суслова. И тут его не в чем заподозрить.
«Тем временем, уверенность в нашей победе или, точнее, полупобеде имела двойное основание, — продолжает Белютин. — Прежде всего, сам факт приезда Хрущева на нашу выставку и то, что, несмотря на все усилия Суслова и сусловских помощников, Хрущев вышел из нашего зала достаточно успокоенный».
Что же происходило в зале работ Неизвестного? Как мы знаем, Белютин туда не пошел. Эрнст Иосифович рассказывал, что отец с порога набросился на него с нецензурной бранью, да такой изощренной, что Неизвестный даже опешил.
Сам матерщинник-виртуоз, Эрнст Иосифович не представляет иного серьезного объяснения между серьезными людьми. И тут он лепит образ отца по своему подобию. В принципе, я ничего не имею против мата, он — часть российской народной культуры. Просто повторяю в который раз, ругаться в общепринятом русском понимании этого слова отец, как ни удивительно, не умел. Отвращение к мату у него привилось с детства, с Донбасса. Среди квалифицированных слесарей-металлистов подобные выражения считались дурным тоном, хотя вокруг матерились все. И потом, работая в подчинении у мастера сквернословия Кагановича и не чуравшегося крепкого словца Сталина, он мата сторонился. Сказывался выработавшийся в юности «иммунитет». Главное его бранное слово «турок», применявшееся в различных интонациях в зависимости от обстановки: от ласкательно-поощрительного до зловеще-угрожающего. Еще запомнилось «бездельник» — выражение высшей степени презрения. Я тоже не матерюсь, отец не научил, а теперь учиться поздно.
В варианте Неизвестного, он, в ответ на оскорбления, такое выдал, «что все толпящиеся за спиной Хрущева, члены и не члены Президиума ЦК, отпрянули. Сам же Хрущев Неизвестного зауважал, ощутил в нем силу, равную своей». Эта версия событий столь же мало соответствует действительности, как и домыслы Белютина о Неизвестном как провокаторе Суслова.
Судя по стенограмме, разговор в зале скульптуры велся и не по Белютину, и не по Неизвестному.
— У меня много добрых слов для вас, но я боюсь, что вы меня сочтете подхалимом. Разрешите показать вам свои работы, — начал Неизвестный, подводя отца к стоявшим в зале скульптурам.
Отец, все еще не остывший от выставленных в предыдущем зале «Спасских ворот», «Панорамы Вольска», многотрубного «Красного пролетария», отреагировал не очень дружелюбно.
— Похвала от таких господ — это не похвала, а оскорбление, — отмахнулся он.
Кстати сказать, это самые грубые слова, зафиксированные стенографисткой за время общения с Неизвестным. Стенограмма — неправленая, а стенографистка, как позднее диктотофон, фиксировала буквально все, до последнего междометия.
Наконец, со второй попытки, Неизвестный подвел Хрущева к своим работам, не ассоциирующимся ни с чем реальным, бронзовым растопыркам. Этикетки поясняли: что одна из них «Разрушенная классика», другая — «Рак», третья — «Атомный взрыв».
— Эти работы олицетворяют конструкцию и пространство, — начал Эрнст Иосифович объяснять необъяснимое.
Конструкция и пространство отца не интересовали, и он спросил, откуда автор берет сверхдефицитную бронзу для своих отливок. Напомню, в те годы бронза считалась стратегическим материалом, ее отпускали исключительно по решению правительства и очень скупо. Использование ее для отлива скульптур считалось роскошью, а в данном случае, по словам отца, «растратой государственных резервов».
Неизвестный смутился, пробормотал, что покупает бронзу в художественном фонде за наличный расчет, на свалках собирает металлолом, поломанные краны, прохудившиеся тазы.
— Надо расследовать, — распорядился Хрущев.
(Как рассказывал мне позднее Эрнст Иосифович, следствие курировал лично Шелепин, но никакого криминала не обнаружили и дело закрыли.)
— Что это выражает? — отец ткнул пальцем в «Разрушенную классику».
— Ничего не выражает, — более неудачного ответа Неизвестный придумать не мог.
— Советую, уезжайте за границу. Возможно, станете там капиталистом, — почти равнодушно, без запала произнес отец.
— Я не хочу уезжать, — растерянно отозвался Неизвестный и тут же перешел к следующей работе, расколотой надвое человеческой голове. — Это атомный взрыв. Я не знаю, как еще показать страшность атомного взрыва.
— Хорошо, что вы это откровенно говорите, — голос Хрущева звучал миролюбиво. — Некоторые ваши замыслы неплохи, даже хороши, но все зависит от выражения замыслов, надо, чтобы их воплощение доходило до сознания простых людей. Весь вопрос, как выразить. С тем, как вы трактуете его (атомный взрыв. — С. Х.) в этом произведении, мы согласиться не можем.
— Когда приглашали на выставку, меня заверили, что «убийства» не будет, состоится откровенный разговор, — как бы полуоправдывался Неизвестный. — Я открыто выставил все и вижу, что вы не ругаетесь… (Тут стенографистка сделала ремарку: веселое оживление.) — Я хотел бы сказать пару слов в защиту моих новых друзей-художников. Я с ними знаком всего десять дней. Они искренни, — продолжил Неизвестный.
Мне не верится, что скульптор Неизвестный не встречался ранее со своими собратьями по творческому цеху, не участвовал в совместных выставках, да и Белютин свидетельствует об обратном, но так записано в стенограмме. Отец в ответ заговорил об искренности и честности, о том, что искренность искренности — рознь, привел в пример рассказ Горького «Челкаш», историю, как честный крестьянин искренне хотел убить бродягу, чтобы, завладев его деньгами, купить коровенку. Затем привел в пример академика Патона, искреннего противника советской власти, прозревшего во время войны и попросившегося в партию.
— Если бы у вас была размолвка со мной, то и никакой трагедии не было бы. У вас размолвка с народом. Вы скажете — народ невежествен. Возможно, вы правы. Я считаю, что у любого человека, образованного и необразованного, чувство красивого пробуждается с пробуждением сознания. Искусство не должно отталкивать и пугать. Одно дело, нарисовав страшное — вызвать гнев, другое — вызвать страх. Страх ведет к капитуляции, в том числе и перед атомом, — изложил Хрущев свое кредо в отношении искусства и закончил тираду вопросом: — Что вы преследуете?
— Ко мне очень хорошо относятся западные коммунисты, крупные художники. Они мне пишут письма, я им отвечаю. Наши товарищи это знают, — невпопад начал отвечать Неизвестный. — Это очень сложный вопрос…
— Коммунистов объединяет общая идея, — перебил Неизвестного отец и продолжил объяснять свое видение прекрасного. — Джаз я терпеть не могу, я люблю мелодичные звуки. И живопись я люблю мелодичную, на которую смотреть приятно. В Киеве, в Мариинском дворце, там сейчас резиденция для высокопоставленных приезжих, висит картина, я не помню фамилии художника (видимо, Николай Петрович Глущенко. — С. Х.) — весна, залитое молоком цветения дерево, ветви спускаются до земли, усеянный цветами луг. Под деревом молодая пара, отец держит ребенка на руках, и ребенок, как бы сливается с этими цветами. Рядом мамаша любуется цветением, мужем, ребенком… — произносимые отцом слова звучали задушевно, чувствовалось, что он видит эту картину, внутренне любуется ей. — Разве можно увлечь уродством? — в его голосе вновь появились металлические нотки. — Кого потянет вторично смотреть на уродство? Почему вы нас считаете испорченными людьми? Мы хотим жить, радоваться. Вот ведь написал Солженицын об ужасных вещах, но с позиций, зовущих к жизни… Вы говорите, что видите в своем произведении море, воздух, но это видите только вы. Этого недостаточно. Надо, чтобы и другие увидели море, а я вижу черта вместо моря. У нас разные понятия. Мы такое направление в искусстве отвергаем. Если бы вы были Председателем Совета Министров, вы бы, наверное, всех своих противников давно в котле сварили, — отец с хитринкой глянул на Неизвестного. За время короткого разговора он успел распознать его жесткость и нетерпимость к инакомыслящим. — Мы вас в котле варить не станем, но и поддерживать не будем.
— Я извиняюсь, что задержал вас… — начал Неизвестный, но отец его перебил, когда тот еще не закончил свою мысль.
— Вы интересный человек, мне видится в вас раздвоенное сознание. (Отец не знал, что сам Неизвестный лейтмотивом своего творчества избрал образ кентавра: дуализм природы и бытия, противостояние живого и неживого, созидания и разрушения, человека — животного. Как отец уловил это, я не понимаю, по сей день.) В вас одновременно сидит и черт, и ангел. И они борются между собой. Я желаю победы ангелу, а если победит черт, мы поможем вам его душить.
— Чтобы жить, нужно душить черта в себе, как раба, — повторил его слова Неизвестный и почему-то добавил: — Я дружу с кибернетикой. Мои основные друзья ученые — Ландау, Капица. Они считают искусство предтечей науки, арки Кремля сложены интуитивно, но оптимальны с позиций сопромата, которого строители тогда не знали.
Отец не поддержал разговор, он уже высказал все, устал, да и время, «ассигнованное», как он сказал, на них, художников, истекало.
— До свидания, желаю, чтобы в вас победил ангел. Это от вас зависит, — произнес он и, протянув на прощание руку, направился к выходу.
Здесь я на время оторвусь от беспристрастной стенограммы и воспроизведу, как этот же эпизод отобразился в памяти свидетеля.
«Запретить! Все запретить! Прекратить это безобразие! Я приказываю! — вдруг издалека раздался истерический крик Хрущева. Его голос был визгливым и удивительно пронзительным. — Так описывает Белютин завершающие сцены драмы в Манеже. — Я подошел к дверям нашего зала. Хрущев уже спускался по лестнице, размахивая руками, весь в красных пятнах. Рядом с ним шли, не скрывая торжества, Суслов и явно обеспокоенный Косыгин. У всех, даже у фотокорреспондентов, на лицах застыло изумление. И вдруг в полутьме комнаты, соединяющей верхние залы, раздался ликующий голос Серова: “Случилось невероятное, понимаете, невероятное: мы выиграли!” Он почти кричал, потный, толстый, в свои пятьдесят лет готовый скакать, прыгать от восторга. Он кричал, обращаясь к скульптору и одному из руководителей официального Союза художников скульптору Екатерине Белашовой.
Эти слова рухнувшие, как потолок на голову, ответили на вопрос, что же успел сделать Неизвестный. Все кончено. Комедия обернулась трагедией».
А вот что зафиксировала стенограмма: После ремарки «При уходе с выставки» — следуют, подводившие итог посещению, слова Хрущева. «Надо предоставить возможность бороться самим художникам и скульпторам. Мы поможем тем, кого считаем к нам близкими, кто сотрудничает в строительстве коммунизма. Других, насколько возможно, будем “душить”».
В первую очередь он обращался к Суслову и Ильичеву.
— Надо, чтобы пресса помогла, — подал голос шедший рядом Серов.
Отец громко, так чтобы слышали Сатюков и Аджубей, заверил его, что пресса поможет.
— Что передать московским художникам? — кто-то выкрикнул из толпы уже на самом выходе.
— Как на всякой выставке, есть тут и хорошее, и плохое, и среднее. Так и передайте! — отозвался отец и после паузы добавил: — Ни на одной выставке все не может быть хорошим. Так не бывает. Кроме того, я же все-таки не художественный критик. Мне следует высказываться осторожно, могу похвалить работу, а критик ее разругает. Возможно, он действительно лучше меня видит.
Выйдя на Манежную площадь, все задержались на пару минут возле машин.
— Надо пройтись по учебным заведениям, почистить грязь. Это не угроза, — говорил отец сгрудившимся вокруг него членам Президиума ЦК. — Мы, правительство и партия, отвечаем за народ, за страну. Из цемента должны делаться дома, на бумаге печататься произведения за коммунизм, а не против. Вся эта мазня наносит только вред. Я уже говорил о художественной лотерее, надо предоставить им лучшие произведения, чтобы выигравший не клял себя всю жизнь за улыбнувшуюся ему «удачу».
Помедлив, отец произнес:
— Надо строгость проявить.
— Надо всех их заставить работать. 2 600 человек бездельников в одной только Москве, — подал голос Шелепин.
Эти 2 600 человек, непонятно каких и откуда взявшихся, явно не давали ему покоя.
— Назовите, кого вы имеете в виду, чем они занимаются, — рассердился на шелепинскую назойливость отец. — Мы им предоставим работу, а не захотят работать, пусть уезжают на Запад и там культуру «обогащают».
Сделав общий поклон, отец пошел к машине, остановился у открытой охранником двери и пробормотал: «Другой раз надо блоху под рубаху запускать. Для бодрости духа. Бороться надо. Без борьбы жизнь скучна». Затем, как бы очнувшись, поднял голову и обвел взглядом публику, успевшую набежать к входу в выставочный зал.
— До свиданья, — Хрущев помахал рукой собравшейся толпе.
— Большое спасибо за посещение, — раздалось в ответ и затем еще один не очень понятный возглас:
— Вы нам протерли очки!
Наверное, кричавший имел в виду «глаза».
Отец рассмеялся, сел в ЗИЛ и укатил в Кремль. Там его ожидали еще не оконченные дела.
На этом заканчивается стенографическая запись высказываний, сделанных во время посещения руководителями партии и правительства художественной выставки, посвященной тридцатилетию МОСХ.
Через десятилетия у многих в памяти совместятся Манеж, суббота 1 декабря 1962 года, и так называемая «Бульдозерная выставка», в воскресенье 15 сентября 1974 года. Тогда двадцать четыре авангардиста-художника в ответ на отказ в предоставлении им государственного выставочного помещения расставили свои картины в Беляево, в то время на одном из московских пустырей. Власти, не придумав ничего лучшего, объявили, что в тот день на площадке ведется подготовка к закладке фундамента будущего дома и попросили художников убраться. Те отказались, и бульдозеры начали «выравнивать» грунт, заодно уничтожили и повредили несколько полотен. Остальные картины пришлось унести. Это безобразие засняли западные корреспонденты. Разразился скандал. Власти притворились, что они ни при чем, все это инициатива строителей, сдали назад и разрешили выставляться неофициальным художникам в Измайловском парке. Первая такая выставка-продажа на поляне прошла 29 сентября 1974 года и затем — регулярно, в зависимости от погоды.
15 сентября 1974 года, мы сидели в мастерской Неизвестного, он в Беляево не поехал. Поздно вечером появился кто-то оттуда, весь перемазанный глиной, взахлеб рассказывал, как на них стеной шли бульдозеры. На самом деле их там было один или два. Эрнст скептически слушал и в заключение вынес вердикт:
— Я же говорил, что все вы дураки.
Однако вернемся к событиям 1 декабря 1962 года.
Белютинцы покинули здание Манежа почти последними. Вечерело. «Огромная площадь была пуста. Лежал раздавленный правительственными машинами снег, — пишет Белютин. — Кругом стояли равнодушные милиционеры. На углу под большими круглыми часами мы остановились. Все молчали.
— До свидания, — сказал Неизвестный.
Кое-кто махнул, глядя в сторону, головой. Я сказал: “Пошли ко мне”. Когда мы, замерзшие, вошли в квартиру, — продолжает Белютин, — попугай, висевший вниз головой в клетке, словно подождав, пока все соберутся, неожиданно произнес: «Ну и жизнь, я вам скажу!»
— Шеф, у меня есть знакомые, может быть, с ними посоветоваться, что нам делать? — спросил Жутовский.
— А что именно? — поинтересовался я.
— Может быть, выступить — заметил он.
— С чем?
— Ну, я не знаю. Они, в ЦК, сами нам подскажут.
— Хорошо, — сказал я.
Жутовский ушел и вернулся удивительно быстро. Он достал из кармана листок с машинописным текстом. Я не помню его точно. Там говорилось о людях, березах, которые мы стремимся передать со всей страстностью, присущей советскому человеку, и все кончалось тем, что мы ищем и будем искать так же активно новые средства выражения своего видения действительности. Текст звучал достаточно гордо и вполне уважительно к нашему делу.
Было ясно, что кто-то наверху хочет вывести студию из-под удара, но вывести так, чтобы наше признание не кануло в вечность, а было просто несколько отодвинуто во времени».
С кем советовался Жутовский? С Лебедевым? С Сатюковым? Точно не с Аджубеем. Он — человек робкого десятка, и тогда сильно перетрусил. Может быть, с самим Ильичевым? Жутовский мог иметь на него выход по линии коллекционирования, помогая ему в покупке картин. Однако это все стало несущественным. Важно, что Суслов победил, в какой-то степени на какое-то время привязал к себе и даже подчинил отца. Одержанной победой Суслов воспользовался незамедлительно: в газеты ушла написанная его людьми информация о посещении Художественной выставки в Манеже. Обычно она укладывалась в три-четыре строки: пришел, осмотрел, поблагодарил. На этот раз в ней подробно излагались данные ими, вернее отцом, (фамилия «Хрущев» там пестрила через строчку), оценки выставленных произведений.
Внешне казалось, баланс полностью соблюдался, назывались, если не все, то большинство представленных в Манеже художников, вперемешку «чистые» и «нечистые», «хорошие и плохие». Затем упоминалось о спорах, вызванных полотнами Александра Дейнеки и Аркадия Пластова, манерой письма Александра Лактионова.
Далее перечислялись формалисты: покойный Р. Фальк, А. Древина, Ю. Васнецов, П. Никонов, А. Пологова, И. Голицын, Г. Захаров (запомним эту фамилию), «малюющих свои холсты хвостом осла», говорилось о негативной оценке их творчества, как собратьями-художниками, так и самим Хрущевым.
Информация о Манеже появилась на следующий день в «Правде». «Известия» отмолчались. Аджубей сколько-то времени тому назад выхлопотал поблажку не упоминать в газете о не слишком важных официально-протокольных мероприятиях, вроде приема послов, иностранных гостей не первого ранга и прочее. Они скучны и только раздражают читателей. Отец согласился, Суслов не возразил. Так, к примеру, «Известия» не сообщили о посещении отцом 30 ноября спектакля Киевской оперы. Осмотр выставки в Манеже Алексей Иванович попытался отнести к той же категории. Но не тут-то было! Не найдя на первой странице газеты нужной информации, Суслов резко выговорил Алексею Ивановичу. В результате «Известия» сообщили о событии, которому судьба уготовила стать «эпохальным», последними, во вторник 4 декабря 1962 года.
Нужно отдать должное Белютину, он уже тогда хорошо понимал политическую подоплеку происшедшего в Манеже. «Но надо было знать этого человека, — пишет Белютин о Суслове, — чтобы питать смешную иллюзию, будто он спокойно будет ждать своего конца. Манеж явился для него шансом, попыткой реванша. Поэтому он мобилизовал не только реакционных художников, но и собственный аппарат, своего рода тайную полицию, даже поступавшая к иностранным корреспондентам информация о событиях в Манеже ими старательно редактировалась. В сусловской версии все превращалось в бунт одиночек, а не проявлением того широкого движения среди художественной интеллигенции, которое поддерживалось партийным аппаратом и рядом самых высоких партийных руководителей и против которых выступил спровоцированный на взрыв Хрущев.
За считанные часы в редакциях рассыпали набор, сбивали клише, на радио и телевидении изымались тексты о нашей экспозиции. Номер журнала “Советский Союз” для Америки, полностью оформленный работами моих учеников, где шла давно подготовленная мною статья, изъяли из типографии и уничтожили».
Хороший тактик Суслов постарался немедля закрепить достигнутый успех. На стол отцу легла новая докладная о том, что неладно не только у художников, не лучше обстоят дела и в литературе, и в кино, и в театре, и в музыке. И туда пробрались люди озлобленные. Отец же чувствовал себя не в своей тарелке. Внутренне он стыдился учиненного в Манеже скандала и одновременно, стремясь оправдаться перед самим собой, убеждал самого себя в собственной правоте. Иначе он, руководитель государства, отвечающий за спокойствие в стране, поступить не имел права. Записка Суслова оказала действие, отец согласился, что останавливаться на Манеже нельзя, следует вразумить и всех остальных. Так начался этот, наверное самый несчастливый, период в жизни отца.
Суслов предложил собрать Пленум по идеологии с установочным докладом самого Хрущева. Отец не возражал, но Пленуму предпочел разговор по душам. Суслов посоветовал «поговорить по душам» с интеллигенцией в ЦК, на худой конец в Кремле, там сами стены будут на них давить. Отцу больше импонировало нейтральное место, вроде подмосковного Семеновского, где они уже дважды откровенно и, как он считал, продуктивно беседовали о наболевшем с писателями и другими творческими деятелями. Но в Семеновском в декабре неуютно, и он остановился на Доме приемов на Ленинских горах. Там имелся кинозал, его можно использовать для совещания. Перед обсуждением, считал отец, следует разрядить напряжение обедом, продемонстрировать, что собрались для дружеского разговора, а не для «накачки». Обед-совещание назначили на 17 декабря 1962 года. Заглавный доклад по настоянию Суслова поручили Ильичеву, как председателю Идеологической комиссии. Ход Михаил Андреевич рассчитал с иезуитской точностью: от доклада Леониду Федоровичу не отвертеться, пусть этот поклонник «модерна» замарается как следует. Отец не возражал. Паутины, которой его опутывал Суслов, он не замечал.
Сам я на том совещании не присутствовал. В печати опубликовали только доклад Ильичева, без выступлений других участников. Сейчас полная стенограмма происходившего в Доме приемов доступна всем желающим, но она длинна и скучна, я предпочту ей саркастические комментарии одного из участников, кинорежиссера Михаила Ромма: «Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными».
Отец рассчитывал, что «нормальные» художники и не художники разделят его неприятие к «извращенному» отображению природы, человека и всей нашей действительности. Вот он и попросил развесить в фойе Дома приемов с одной стороны, картины Юрия Непринцева, Александра Лактионова, Сергея Герасимова, Владимира Серова, а с другой — расставить скульптуры Неизвестного и творения других абстракционистов.
Результат получился обратный, многие из приглашенных становились на сторону абстракционистов-модернистов. Одним, как Илья Эренбург, их работы нравились, другие, в том числе и Михаил Ромм, просто сочувствовали гонимым властями. В России они всегда вызывают сострадание, неважно, нищие, арестанты или нетрадиционные художники.
«Толпится народ, человек триста, а то, может быть, и больше, — пишет Ромм. — Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты. В двери, которая ведет в главную комнату, видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит! Что же это, смягчение, что ли?
Смотрю, тут и абстракционисты. Рядом с Неизвестным мелькают и другие художники, которых я знал и которых ожидало, как казалось, неминуемое наказание. А тут вдруг банкет.
И вот среди этого гула, всевозможных взаимных приветствий и вопросительных всяких взоров появляется руководство, толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Разумеется, тут же выросла фигура Михалкова: откуда ни щелкнет репортер, непременно рядом с Хрущевым Михалков, ну еще тут же Шолохов, Грибачев и какой-то человек с подергивающимся лицом — не знал я, кто это. Спросил. Оказывается — скульптор Вучетич, у него нечто вроде тика.
Ну ладно. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях такой водоворот из людей.
Расселись все. С одного конца раздался такой звоночек, что ли. Встал Хрущев и сказал, что мы пригласили вас поговорить, мол-де, но так, чтобы разговор был позадушевнее, получше, пооткровеннее, решили вот — сначала давайте закусим.
Да, еще Хрущев извинился, что нет вина и водки, и объяснил, что не надо пить, потому что разговор будет, так сказать, вполне откровенный. Понятно…
Ну, примерно час ели и пили. Наконец подали кофе, мороженое. Стали отваливаться. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стульями, повалил народ в анфилады. Перерыв».
После перерыва начался разговор. В кинозале, перед экраном, прикрытым занавесом, разместился президиум: Хрущев, другие члены Президиума ЦК. С коротким докладом выступил Ильичев. Леонид Федорович отлично понимал, что Суслов его подставляет, но не подставиться не мог. Не уходить же ему из-за каких то художников из секретарей ЦК? И вообще из политики? Человек умный и изворотливый, он попытался выкрутиться. Критику свел к перечислению уже «обсуждавшихся» в Манеже работ: «Обнаженная» Фалька, «Толька» Жутовского, «Разрушенная классика» Неизвестного и иже с ними. От себя не добавил практически ничего. Правда, упомянул недавно вышедший в Нью-Йорке сборник стихов «Весенний лист» тогда еще никому неизвестного диссидента-математика А. Есенина-Вольпина, писавшего: «Что тираны их — мать и отец, / И убить их пора бы давно…», и еще: «Ничего не хочу от зверей, / Населяющих злую Москву». Строки, на мой взгляд, не столько поэтические, сколько политические, но автору виднее.
Затем Ильичев рассказал о новом письме Хрущеву от группы деятелей культуры, писавших о свободе выражения мнений, ставшей возможной после XX и XXII съездов партии, и одновременно опасавшихся «появления нового Сталина» и заверил, что такого не случится.
— У нас полная свобода борьбы за коммунизм, — провозгласил в заключение Леонид Федорович.
Хлопали ему дружно, но не очень громко.
Ромм Ильичева не запомнил, поэтому я для комментариев предоставлю слово Белютину, он тоже присутствовал на обеде: «Леонид Ильичев, толстый невысокий человек в сверкающих очках мало напоминал того “растерянного студента”, которому Хрущев в Манеже сделал выговор. Он (Ильичев. — С. Х.), столько сделавший для того, чтобы произошло культурное обновление страны, в котором студия (Белютина. — С. Х.) играла, по всей вероятности, роль символа, теперь, как рядовой партийный паникер, готов был отправить на плаху всех близких, лишь бы сохранить самого себя».
Белютин раскусил замысел Суслова, именно так он задумал представить нового «либерального» идеолога его «пастве». Пусть их от него с души воротит. И воротило. Еще как воротило. В полном соответствии с сусловским сценарием.
После доклада, как водится, начались выступления. Так уж получилось, что воспоминания о происходившем оставили молодые, только пробивавшиеся наверх «левые» писатели и иные деятели искусства или их покровители, вроде Ромма и Белютина. Поэтому рассказы об этом и последовавших за ним совещаниях выглядят очень прямолинейно и однобоко, свидетели представляют их как столкновение «левых» с Хрущевым или Хрущева с «левыми», и оставляют за кадром все остальное. Естественно — «у кого что болит, тот о том и говорит». На самом же деле обсуждению «левых» на этих собраниях отводилось совсем немного времени, на девяносто процентов обсуждение заполнялось выступлениями писателей, художников, режиссеров, уже «сделавших» свою судьбу. Существующие власть и идеология их устраивали, и они устраивали власть. Речь вели о мелочах, кому-то хотелось расширить издательские планы, да не хватало денег, кто-то просил построить консерваторию или Дом творчества.
Собственно, в Доме приемов на Ленинских горах судачили, главным образом, о деньгах. Стороны, в том числе и «левые» формалисты-неформалы, добивались благосклонности государства так же, как в XVIII веке поэт Гаврила Державин стремился обрести благосклонность императрицы Екатерины Великой, ибо в России, и не только в России, благосклонность властей означала милости, достаток, славу. А потому боролись за нее они отчаянно.
Читая «Устные рассказы» Ромма, нельзя забывать и то, что он принадлежал к «своей» группировке, своей стае, видел окружающий мир ее глазами. С другой стороны, именно тем он нам и интересен. Итак, Ромм: «Запомнилось несколько выступлений. И прежде всего, разумеется, выступление Грибачева, потому что оно относилось ко мне. Он назвал меня провокатором, политическим недоумком, клеветником и поклялся своими еврейскими друзьями, что он не антисемит. Ну а заодно разносил Щипачева.
Запомнилось наглое какое-то, отвратительно грязное поведение Вучетича. Запомнилась фигура Ильичева, который все время кивал на каждую реплику Хрущева, потому что все эти выступления перемежались отдельными выступлениями самого Хрущева, его длинными, развернутыми репликами. А реплики Хрущева были крутыми, в особенности когда выступали Эренбург, Евтушенко и Щипачев, которые говорили очень хорошо».
О чем говорил Эренбург, Ромм не запомнил, но запомнил Белютин: «Эренбург говорил не о своих профессиональных делах, а о живописи. Он сказал, что Фальк великий художник. Он сказал, что живопись — великое искусство, сложными путями воздействующее на людей, и что ее нельзя трактовать как раскрашенную фотографию, и что Белютин создал школу, противостоящую антиживописи, и запрещать ее неразумно».
Поэтому и запомнил — Эренбург выступил в защиту его «стаи».
Затем, по словам Белютина, Эренбург сделал реверанс в сторону Хрущева: «Впервые, Никита Сергеевич, весь народ увидел, что в Кремле сидит живой человек, и это колоссально».
А вот каким запомнился отец Ромму: «Фигура Хрущева оказалась совсем новой для меня. Началось с того, что он вел себя как добрый, мягкий хозяин крупного предприятия. Такой, что ли, лесопромышленник или тамада большого стола — вот угощаю вас, кушайте, пейте. Мы тут поговорим по-доброму, по-хорошему.
И так это он мило говорил — круглый, бритый. И движения круглые. Ну, так сказать, все началось благостно. И первые реплики его были благостные. Он рассказывал про то, как он “Ивана Денисовича” выпустил. И во время этой реплики Твардовский сказал: “А ведь Солженицын-то здесь”. Хрущев говорит: “Вот, любопытно познакомиться”. Встал высокий худой человек в потертом дешевеньком костюмчике, с мрачным и совсем невеселым, болезненным лицом. Неловко как-то поклонился, сел. Странное впечатление он произвел».
Солженицын не принадлежал к «стае» Ромма, вообще к какой-либо «стае». Он сам по себе. Типичный «медведь-шатун».
«Так вот, сначала был такой благостный хозяин, — продолжает Ромм, — а потом постепенно как-то взвинчивался, взвинчивался… И обрушился он раньше всего на Эрнста Неизвестного. Трудно было ему необыкновенно. Поразила меня старательность, с которой он говорил, что такое художник, который “стремится к коммунизму”, и художник, который “не помогает коммунизму”… И вот какой Эрнст Неизвестный плохой. Долго он искал, как бы это пообиднее, пояснее объяснить, что такое Эрнст Неизвестный. И наконец нашел, нашел и очень обрадовался этому, говорит: “Ваше искусство похоже вот на что: вот если бы человек забрался в уборную, залез бы внутрь стульчака и оттуда, из стульчака, взирал бы на то, что над ним, ежели на стульчак кто-то сядет. На эту часть тела смотрит изнутри, из стульчака. Вот что такое ваше искусство — ему не хватает доски от стульчака, с круглой прорезью, вот чего не хватает. И вот ваша позиция, товарищ Неизвестный, вы в стульчаке сидите!” Говорит он это под хохот и под одобрения интеллигенции творческой, постарше которая, — художников, скульпторов да писателей».
Отец потом «раскаивался относительно формы критики Неизвестного», но только формы, так как «по существу, — писал он в своих воспоминаниях, — я остаюсь противником абстракционистов. Просто не понимаю их».
Парадоксально, что в творчестве Неизвестного часто встречается образ великана, сидящего в характерной позе и испражняющегося «человеками», один за другим выпадающими из его задницы. Отец, естественно, этих произведений не видел.
Ромму, как и до последнего времени мне, Неизвестный представляется глыбой, о которую разбиваются претензии властей и всех иных его недоброжелателей.
А вот Белютин видит его совсем иначе: «Для более убедительного доказательства того “безобразия”, до которого дошла наша студия, Хрущев потребовал, чтобы прямо к столам вынесли неугодные ему картины и скульптуры Неизвестного.
— Смотрите, вот это называется женщиной. Это же испорченный водопроводный кран! — слова эти, сопровождаемые хохотом, гиканьем присутствовавших, относились к маленьким скульптурам Неизвестного, которые поднимались вверх услужливыми руками.
Не знаю, как можно было такое выдержать, тем более подавать вежливые реплики, улыбаться, извиняться, обещать исправиться, как то делал Неизвестный. Схватив за рукав Хрущева, он не давал ему несколько минут сказать ни слова, отчаянно расхваливая свои работы и вызвав тем самым ответный истерический взрыв».
На этот раз отец, видимо, на самом деле не совладал с собой, наговорил Эрнсту Иосифовичу лишнего. На следующий день он остыл и попросил Лебедева позвонить Неизвестному, сгладить шероховатости.
Неизвестный написал отцу в ответ:
«Дорогой Никита Сергеевич, благодарю Вас за отеческую критику. Она помогла мне. Да, действительно, пора кончать с чисто формальными поисками и перейти к работе над содержательными монументальными произведениями, стараясь их делать так, чтобы они были понятны и любимы народом. Сегодня товарищ Лебедев передал мне Ваши добрые слова, Никита Сергеевич. Я боюсь показаться нескромным, но я преклоняюсь перед Вашей человечностью, и мне много хочется писать Вам самых теплых и нежных слов. Но что мои слова, дело — в делах.С глубоким уважением, Э. Неизвестный
Никита Сергеевич, клянусь Вам и в Вашем лице партии, что буду трудиться не покладая рук, чтобы внести свой посильный вклад в общее дело на благо народа.21 декабря 1962 года».
Прочитав письмо, отец разослал его членам Президиума ЦК. Для себя он счел инцидент исчерпанным. Но Суслов и Шелепин продолжали, каждый по-своему, растравлять инициированный в Манеже скандал. Шелепин занялся расследованием, откуда Неизвестный достает бронзу, а вот Михаила Андреевича больше беспокоил Ильичев. Ему удалось выскользнуть из ловушки в Доме приемов почти без потерь.
Однако вернемся в Дом приемов. После обмена «любезностями» с Неизвестным разгоряченный перебранкой отец взялся за Эренбурга. Он и кто-то еще написали отцу письмо, предлагая установить в искусстве «мирное сосуществование» различных направлений и школ, формалистов с реалистами, Грибачева с Евтушенко, Серова с Белютиным, другими словами, примирить всех пауков в банке.
Об этом письме говорил в своем вступительном слове и Ильичев, но не назвал ни одной фамилии, потому, что, по его мнению, они «одумались» и попросили свое письмо обратно. Отец о письме не забыл и имена основных «подписантов» запомнил.
Идея Эренбурга ему не понравилась, он интуитивно ощущал, что от такого «мирного сосуществования» костей не соберешь, от страны камня на камне не останется.
«Мирное сосуществование возможно, но не в вопросах идеологии, — вспоминает Ромм слова Хрущева.
— Да ведь это была острóта! Никита Сергеевич, это в письме такой, ну, что ли, шутливый способ выражения был. Мирное же письмо было! — отозвался с места Эренбург.
— Нет, товарищ Эренбург, это не острóта. Мирного сосуществование в вопросах идеологии не будет. Не будет, товарищи! И это я предупреждаю всех, кто подписал это письмо, — поставил точку Хрущев».
Время открыть банку и вытрясти оттуда «пауков» пока не пришло, да и сами «пауки» покидать банку не собирались. Какое тут мирное сосуществование?! Белютин мечтал удавить Серова, Серов — Белютина, Евтушенко ненавидел Грибачева, а Грибачев — Евтушенко. И те и другие яростно душили, кого только могли и где только могли. Так и жили.
«С одной стороны, Эренбург, Евтушенко и Щипачев говорили очень хорошо, — подводит свой итог Ромм, а вот Михалков, тот же Шолохов, Грибачев и Вучетич с подергивающейся мордой, удивительно отвратительные личности».
На совещании, согласно официальной стенограмме, выступали еще художники Дейнека и Серов и кинорежиссер Сергей Герасимов. Ромм их не запомнил или счел недостойными своих воспоминаний. А вот помянутые им недобрым словом Михалков, Шолохов и Вучетич в тот день, судя по стенограмме, не выступали, хотя в зале и присутствовали. Просто они Ромму не симпатичны, как и Ромм не симпатичен им. И ничего тут не поделаешь. Но это так, для справки.
После «обеда» в Доме приемов отец посчитал свою миссию выполненной, о чем и заявил Суслову, — пусть дальше он разбирается сам, это входит в служебные обязанности главного идеолога. Как я уже писал, на следующий день, 18 декабря 1962 года, отец вместе с президентом Югославии уехал в Киев. Суслов же, напротив, считал, что все только начинается. Он поручил Ильичеву на следующей неделе собрать в ЦК расширенное заседание Идеологической комиссии и, теперь уже без Хрущева, как следует отчихвостить всех вольнодумцев. Ильичеву не оставалось ничего иного, как взять под козырек.
Заседание назначили на 24 декабря в здании ЦК, на Старой площади. Ромма туда не позвали, а вот Белютина пригласили.
«Первыми выступали поэты. В окнах светился холодный московский день, а поэты били себя в грудь, и каждый по-своему доказывал свою истовую веру и верность партии, что бы она ни делала. Изредка среди этих пустых трафаретных слов поэты и писатели, вроде Аксенова, лягали друг друга. Сидя в самом дальнем углу, я смотрел на силуэты вздрагивающих, припадающих к микрофону, вздымающих вверх руки и думал: откуда столько страха, чем их, молодых, успели запугать, чтобы можно было говорить что-нибудь подобное?
Не могли не запомниться Рождественский и Евтушенко.
Рождественский: “Мое поколение скоро встанет у штурвалов и во главе министерств, мое поколение верно заветам отцов, для нас идеи партии самые родные, мы счастливы, что живем и думаем под ее руководством”.
Евтушенко: “Если кто-нибудь на моем поэтическом вечере скажет что-нибудь антисоветское, я сам своими руками его отведу в органы госбезопасности. Пусть партия знает, что самый близкий и родной человек станет для меня в таком случае врагом”.
И это не был испуг, угроза тюрьмы. Кто-то хлопал, кто-то напряженно молчал. Враг бардов Владимир Фирсов выступил против того, что их (бардов. — С. Х.) вместе с Вознесенским слишком много печатают. Художник Андронов говорил о недопустимости вмешательства в профессиональные дела художников. Через четверть часа выступил Никонов, и все свое выступление обратил против меня, против “белютинцев”, потребовал их наказания и полной изоляции. Я послал записку в президиум с просьбой дать мне слово. Было ясно, что слова мне не дадут. Через полчаса все закончилось. На улице было холодно.
На следующее утро, 25 декабря, я (Белютин. — С. Х.) еще не проснулся, когда раздался звонок и в трубке зазвучал голос заведующего Отделом культуры Поликарпова, который вчера сидел в президиуме совещания рядом с Ильичевым. Он дружески, как будто ничего не произошло, спросил, не мог бы я заехать к нему на Старую площадь сейчас же. Продолжение совещания назначили на шестнадцать часов, и я понял, что все это имеет отношение к моему выступлению».
Разговор с Поликарповым Белютина обнадежил, и в таком настроении он направился на второе заседание Идеологической комиссии.
«…Пройдя сквозь ряды офицеров госбезопасности, я с удивлением увидел, что Неизвестный оживленно разговаривает с секретарем Союза художников Владимиром Серовым, всячески стараясь не замечать меня, — пишет Белютин. — Я услышал, что мне предоставляется слово еще в дверях зала заседаний.
В выступлении я сказал о глубоком сожалении, что то, что делаешь, не получает понимания и что в десяти книгах, которые я написал, я стремился обосновать историческую органичность движения русского искусства к новым дорогам. Но, сказал я, еще рано говорить о полном открытии, надо идти дальше.
И тут голос из президиума прервал меня: “А не расскажете ли вы, как оказались на вашей Таганской выставке корреспонденты?” Спрашивал Сатюков, едва ли не самый умный из сидевших там людей. Через несколько дней Неизвестный придет ко мне и скажет, что он очень переживал этот момент, считая, что я его выдам.
Я ответил: “Думаю, что органы госбезопасности легко установят, что ни я, и никто из моих учеников иностранных корреспондентов не приглашал”. Было нелепо пререкаться — пусть мяч летит обратно.
Вскоре слово взял Ильичев. Гладко играя словами, он стал выговаривать, как добрый учитель школьникам: кто вам сказал, товарищи молодые деятели культуры, что партия отменила решения, принятые при Жданове? Откуда вы взяли, что можете делать, что хотите? Почему вы решили, что партия перестала контролировать вас? И так далее.
Стекла его очков сверкали. Гладко и без бумажки он говорил долго, очень долго. Через несколько дней, когда в газетах появилось его выступление, я был очень удивлен: большая часть из того, что он говорил, там не присутствовала. Только в конце стояло, что три главаря этого “бунта” — Евтушенко, Белютин и Неизвестный — еще создадут достойные своего народа произведения. Если Евтушенко и Неизвестному дали в дальнейшем печататься и лепить, то меня и нашу студию замуровали. И ощущение это не оставляло меня, пока я спускался по лестнице в гардероб, где Неизвестный по-прежнему не замечал меня и не оставлял Серова. Надевая пальто, я услышал обрывок их разговора: “И перевоспитывайте меня, перевоспитывайте — я весь в вашем распоряжении”. Я прошел мимо охраны и вышел в снег».
Этими словами художник Белютин заканчивает свои воспоминания. Теперь я позволю себе обратиться к документам. Стенограмма совещания занимает 85 страниц, она скучна, и подробно ее цитировать не имеет смысла. Все двадцать четыре выступавших вначале единообразно и единодушно заверяли присутствовавших в поддержке линии партии, а затем каждый тянул одеяло на себя. Художник Илья Глазунов беспокоился о сохранности памятников старины, поэт Фирсов возмущался формализмом, «презрением к человеку» в работах Неизвестного, другой поэт — Исаев, цитировал Николая Рериха, композитор Родион Щедрин рассказал о молодом музыкальном даровании Котике Орбеляне, поэт Евтушенко заклеймил позором диссидента Александра Гинзбурга и его «Синтаксис», прошелся по уже известному нам из выступления Ильичева в Доме приемов другому диссиденту Есенину-Вольпину и рассказал о себе, о своих выступлениях в Политехническом музее и у памятника Маяковскому.
Поэтесса Ахмадулина говорила о годах учебы в Литературном институте, где «им совершенно не давали жить». Поэт Котов обрушился на недавно вышедший сборник стихов поэта Вознесенского под претенциозным названием «Треугольная груша», название его, главным образом, и рассердило. Прозаик Аксенов рассказал о Японии, откуда он только что прилетел и понятия не имел, что происходит в Москве. «Напрасны попытки некоторых недобросовестных критиков представить нас как нигилистов и стиляг, — говорил он с пафосом. — Я благодарен партии и Никите Сергеевичу Хрущеву за то, что я могу с ним разговаривать, с ним советоваться. Мы хотим сказать, что у нас чистые руки».
Можно еще долго цитировать говоривших, отыскивая в каждом из выступлений что-то интересное, но я заставлю себя остановиться. Добавлю только, что Белютин ошибся, Ильичев в заключительном слове Жданова не поминал, прошелся чохом по всем получившим слово, но никого особенно не ругал, а о самом Белютине сказал, что его «сегодняшнее выступление заслуживает внимания».
— Позвольте поблагодарить всех и призвать вас сделать необходимые правильные раздумья из всего того, что было на нашем совещании, — этими словами Ильичев подвел итог обсуждению.
В докладной Хрущеву Леонид Федорович написал, что на заседание 24 и 26 декабря пригласили «молодых писателей, художников, композиторов, творческих работников театра и кино, всего 140 человек…Молодые творческие работники, в общем, правильно понимают и разделяют партийную критику… Благоприятное впечатление произвели выступления художника И. Глазунова, поэтов Е. Исаева и В. Котова, литературных критиков Д. Старикова и Ю. Суровцева, писателя В. Чивилихина, композиторов Р. Щедрина и А. Хачатуряна. Осмысленнее выступал Е. А. Евтушенко.
О своем одобрении мероприятий партии говорили писатель В. Аксенов, поэтесса Р. Казакова, поэт Р. Рождественский.
…Скульптор Э. Неизвестный, художники Э. Белютин и Б. Жутовский выступили с самокритическими заявлениями, заверив, что они делом ответят на строгую, но справедливую партийную критику их ошибок. Вместе с тем, художники П. Никонов, и особенно Н. Андронов, продолжают упорствовать в своих заблуждениях, за что и были осуждены И. Глазуновым и Э. Неизвестным.
Поэтесса Б. Ахмадулина, поэт Б. Окуджава стремились представить, что нет никаких идеологических извращений, а идет борьба бездарных людей против талантливых. Высказывались опасения, что… на местах могут учинить “расправу” над инакомыслящими.
Состоявшийся обмен мнениями будет способствовать сплочению творческой молодежи… Л. Ильичев».
Вот, собственно, и все существенное о совещании в ЦК.
Ильичев, как мог, старался смягчить формулировки и тем самым выскользнуть из-под Суслова, но ему становилось все яснее, что Михаил Андреевич одержал верх, по крайней мере пока.
Времена на дворе стояли не сталинские, происходившее на идеологических совещаниях немедленно становилось известным западным корреспондентам, они дружили и привечали «модернистов», и те отвечали им взаимностью. В американских и европейских газетах напечатали заявление Неизвестного об осознании своей ответственности перед обществом, перед властью. Неизвестный мне говорил, что несмотря ни на что Шелепин продолжал выяснять, не ворует ли он бронзу из стратегических резервов. Эрнст Иосифович обратился к Лебедеву, и тот посоветовал Александру Николаевичу «остудить» его людей. Расследование «бронзового» дела приостановили, а сам Шелепин помягчел, через помощника пообещал Неизвестному помощь.
Разговор Неизвестного с Владимиром Серовым в гардеробе ЦК тоже получил продолжение. Эрнсту Иосифовичу предоставили возможность доказать свой профессионализм. И он его продемонстрировал, слепил за две недели, так он мне рассказывал, абсолютно реалистическую фигуру сталевара. Ее, по словам Эрнста Иосифовича, растиражировали во множестве копий, расставили по всему Советскому Союзу, ему же заплатили баснословный гонорар, больше, чем когда-либо какому-либо другому скульптору.
Тем временем отец возвратился из Киева, и вскоре отпраздновали Новый год.
Как мне рассказал в 2005 году Евтушенко, отец через Лебедева пригласил его на Новогодний прием в Кремле. Евгений Александрович, впервые попав в столь «высокое» собрание, впитывал все детали. После первых тостов, когда гости немного расслабились, Хрущев позвал его к столу президиума, чокнулся шампанским, познакомил с другими членами советского руководства.
И это несмотря на то, что 17 декабря в Доме приемов Евтушенко не испугался в самый разгар спора заявить, что ему, в отличие от Хрущева, работы Неизвестного нравятся. А возможно, не «несмотря на это», а именно потому отец проникся к поэту симпатией.
Теперь Хрущев демонстрировал свое желание поставить крест на происшедшем. Покончив с представлениями за столом президиума, отец начал ритуальный обход столов, пожимал руки послам, министрам, академикам и всем им представлял своего спутника — Евтушенко, как будто он не мальчишка-поэт, а президент дружеского государства.
После завершения официальной части, началась часть неофициальная, в том числе тосты. Евгению Александровичу запомнилось, что в одном из них Хрущев вдруг заговорил, что в партию, в расчете на привилегии, рвется столько людей, что он, Хрущев, не знает, что и делать. Тут он сделал паузу и заявил, что знает, как разрешить проблему, — предложил подумать, не принять ли в партию все население СССР. Затем поинтересовался у дуайена дипломатического корпуса, посла Швеции Ральфа Сульмана, когда он подаст заявление в коммунисты? Он столько лет живет в Москве, сжился с нами. Сульман обещал подумать. Расставались отец с Евтушенко почти друзьями.
Казалось, все постепенно успокаивалось. Но только казалось. Михаил Андреевич считал иначе. Он задумал новое «обсуждение», на сей раз киношников. По воле случая мне там довелось поприсутствовать. Точной даты я не помню, но дело происходило зимой, лежал снег, видимо, в феврале 1963 года.
В свободные от мероприятий дни, отец использовал Дом приемов как домашний кинотеатр. Там имелся широкий экран со стереозвуком. Резиденция, где мы жили, размещалась рядом, за забором, в доме 40 по Воробьевскому шоссе. Там тоже имелся кинозал, по традиции для правительственных особняков объединенный с бильярдной. Биллиардного кия отец в руки не брал, а мама с возрастом стала все громче похрапывать, и он переоборудовал бильярдную-кинозал в свою личную спальню. Кино по выходным мы теперь смотрели в Доме приемов, сами или с соседями — жившими в соседних резиденциях другими членами Президиума ЦК.
В одно из воскресений, как обычно, давали два фильма: первый немецкий, гэдээровский, дублированный, а второй наш — «Заставу Ильича» Марлена Хуциева. В зале, кроме нашей семьи, сидели Косыгины, Сусловы и еще кто-то, но из киношников — никого. Просмотры эти носили семейный характер.
В первом фильме показывали, как империалисты НАТО задумали на нас напасть. Бомбардировщики легли курсом на Берлин, но сознательные летчики после предусмотренных сценарием колебаний разворачивали самолеты назад. Провокация провалилась. Свои впечатления от фильмов отец обычно не высказывал, не нравилось — уходил в соседнюю комнату или домой читать бумаги, нравилось — досиживал до конца. На сей раз он досидел до конца, но когда зажегся свет, бросил: «Фильм политически вредный. Подобное кино нам показывали перед войной, а что получилось в действительности?»
Головы повернули в его сторону, но он не стал углубляться в эту тему и попросил продолжить показ.
«Застава Ильича» мне понравилась не то чтобы очень, но понравилась. Фильм — молодежный, ребята стайкой ходят по улицам, танцуют, вечерами собираются у кого-то дома, романтично, при свечах едят картошку в мундире и рассуждают о жизни.
Фильм закончился, но «старшие» не спешили расходиться, они явно ждали еще чего-то. Теперь-то я понимаю, что смотрели «Заставу Ильича» не случайно, даже Суслов с Косыгиным, в то время не жившие на Ленинских горах, в кино приехали.
Тишину разорвал блеющий высокий голос Суслова. Он говорил, что фильм идеологически направлен не туда, показывает не ту молодежь и не так. Естественно, я всего не помню, но меня особенно поразила его придирка к самому названию фильма. Все знают, что это площадь в Москве, от нее отходит шоссе Энтузиастов, герои фильма там жили, там болтались по улицам. Михаил же Андреевич стал разглагольствовать, что «Застава» это по-русски «сторожевой отряд», и получается, что он обороняет нас от «Ильича». Мы все знаем, от какого «Ильича».
«Что за идиот! — я подумал тогда. — Как можно нести такую чушь?»
Но Суслов не унимался, ему не нравилось все: как юноши по вечерам шатаются по улицам, что они едят неочищенную картошку, да еще при свечах.
— Что у нас другой еды или электричества нет? — риторически вопрошал Михаил Андреевич.
Я просто онемел от всего услышанного. Дальше — больше! Михаил Андреевич зацепился за эпизод, когда образ убитого на войне отца главного героя появляется перед его мысленным взором. Молодой человек спрашивает его, как ему жить дальше? «Сам не маленький, ты теперь старше меня», — отвечает отец-призрак и растворяется в полумраке. Подразумевалось: я тогда знал, что делать, пошел на фронт, погиб за Родину, и ты свой путь найдешь, не ошибешься. Так я истолковал слова отца героя фильма. Очень правильный и патриотичный эпизод.
Я рассказал, что запомнил, чуть ниже воспроизведено в деталях, что и как показывали на экране, — еще правильнее и патриотичнее. Суслов же все перевернул с ног на голову: тут и не свойственная нашему искусству мистика, и почему это отец не отвечает на вопрос прямо, а затем исчезает, как тень отца Гамлета? Я уже ничего не понимал и недоуменно смотрел на отца и его коллег.
Противостояние поколений — извечная тема отцов и детей, не сусловское изобретение, но он ею умело воспользовался, представил борьбой идеологий, чуть ли не предвестником антигосударственного мятежа.
Началось все не в кинозале на Ленинских горах, первые, пока осторожные, обвинения прозвучали в Манеже, на совещании в ЦК «дети», как могли, оправдывались, заверяли, что они ничего такого и в мыслях не имели. Но отец там не присутствовал и, хотя в своей докладной Ильичев о проблеме поколений и словом не обмолвился, Михаил Андреевич развернул процесс в нужную сторону. В его интерпретации получалось, что не скульптор Неизвестный соперничал со скульптором Вучетичем за право ставить мемориал на Мамаевом кургане, не художник Андронов спорил с художником Серовым о манере письма, а вся эта «ватага вольнодумцев» покушалась на завоевания революции. Как под этот каток попал Марлен Хуциев? Не знаю и не узнаю. Отец на неприятную для себя тему говорить отказывался, тогда от раздражения, а потом — совестился.
В таких делах опыт Суслов накопил немалый опыт и возможностями обладал обширными. Скорее всего, он действовал по трафарету: разослал заключения «ученых-экспертов» на кинофильм, соответствующие «объективки» на его авторов. Ему удалось убедить отца, что в фильме спрятан политический подтекст, в общем, тот же «Кружок Петефи». Так что Суслов выступал после фильма не спонтанно и реакцию слушателей заранее подготовил.
Но тогда я ничего не понял и очень удивился, когда, выслушав сусловские сентенции, отец предложил пригласить авторов фильма и с ними поговорить.
— Надо, надо, — с готовностью отозвался Михаил Андреевич. Остальные из старшего поколения одобрительно гудели.
«Что тут происходит? — недоумевал про себя я. — Ну ладно Суслов, но как отец может себя так вести?»
Тем временем все стали расходиться. Мы с отцом, помнится, пошли провожать к воротам нашей резиденции Косыгина с женой Клавдией Андреевной, полной крашеной блондинкой, внутренне симпатичной, но на мой взгляд, примитивной женщиной. Пока шли, Косыгин поругивал фильм, Клавдия Андреевна ему поддакивала и чем-то возмущалась. Отец слушал его с благосклонным согласием. Я же чуть не закипел: как они, разумные люди, руководители государства, не понимают столь очевидных вещей?
Проводив Косыгиных, мы повернули к дому, отца еще ожидала вечерняя почта. Мне не терпелось объяснить ему, что они чего-то недопоняли, неправы, так нельзя!
— А мне фильм понравился! — начал я.
Отец не отозвался, и я, торопясь, от ворот до двери всего-то идти минут пять, сказал ему все, что думал.
— Ничего ты не понимаешь, — только и отозвался отец. Он взялся за ручку двери, явно не собираясь продолжать разговор.
Дома отец отправился в столовую, на обеденном столе привычно разложил свои папки, а я обиженно, — сам он ничего не понимает, — ушел в свою комнату.
На следующий вечер, я только что вернулся с работы, отец позвал меня с собой в Дом приемов на встречу с «киношниками». Таким образом он надеялся переубедить меня и одновременно убедиться самому. Возможно, он чувствовал себя не в своей тарелке после вчерашнего. Не знаю.
Когда мы пришли в Дом приемов, в кинозале уже собралось много народу — знакомые, коллеги отца по ЦК и Правительству, но еще больше незнакомых. Я юркнул в полупустой задний ряд, а отец прошел к столу президиума, установленному рядом с экраном. Снова первым говорил Суслов, повторил вчерашние «дурацкие» обвинения. Сегодня для меня они звучали еще фальшивее. Потом встал отец.
— Нелегко мне приходится, — вдруг пожаловался он.
Зал насторожился.
— Даже в семье со мной не соглашаются, — продолжил отец. — Вчера мой сын Сережа целый вечер объяснял мне, что я заблуждаюсь. Верно? — Отец глянул в зал. — Он тут где-то сидит.
Все завертели головами, а я, донельзя смутившись, встал и достаточно громко пискнул: «Все равно фильм хороший». И сел. Зал загудел. (Я совсем забыл об этом эпизоде, но в 1999 году на презентации четырехтомника мемуаров отца в бывшем Институте марксизма-ленинизма Марлен Хуциев напомнил мне, что я единственный, кто пропищал слова в его защиту. И тут я все отчетливо вспомнил, все до деталей.)
— Вот видите? — почему-то радостно воскликнул отец и дальше «понес» (извините, другого слова я не нашел) такую же чушь, повторяя Суслова слово в слово.
Я поразился, обычно отец говорил, не очень заботясь о построении фраз, от себя, а тут как урок заученный повторял. Я и сейчас не могу найти разумного объяснения. Единственное, что приходит в голову: душой, печенкой он не принял произносимые им самим слова, а потому и собственных аргументов у него не находилось, он повторял то, что вычитал в справках. В такой же бездоказательной манере, раздражаясь при возражениях, он защищал Лысенко от «нападок» «вейсманистов-морганистов». И на сей раз отец поверил Суслову, как он поверил Лысенко и как заведенный дудел в дуду Михаила Андреевича.
В книге Станислава Рассадина «Самоубийцы» я вычитал, что неприятности у Хуциева начались, когда, еще до выхода фильма, не очень любимый идеологами писатель Виктор Платонович Некрасов в очерках о зарубежье мельком похвалил эпизод с отцом-призраком за то, что «режиссер не стал вытягивать на экран за седые усы старика-рабочего с его нравоучениями». В контексте того времени «похвала» звучала не просто раздражающе, но провокационно. Безобидные слова героев фильма обретали идеологизированный подтекст, о котором режиссер и не подозревал. Эти «седые усы рабочего» стали сущей находкой для сусловских идеологов. Отсутствовавший в фильме «усатый рабочий» символизировал неблагонамеренность и неблагонадежность авторов фильма и кочевал тогда из справки в справку. Таким он представляется и современным писателям-либералам.
Я решил добраться до первоисточника, не поленился, пошел в нашу университетскую библиотеку, где без труда отыскал на полках переплетенные в тома «новомировские» серо-голубые книжки за 1962 год. В 11 и 12-м номерах Некрасов опубликовал очерки о поездке в Италию и США на литературно-киношные фестивали и симпозиумы. Писал он в основном о западных писателях и кинорежиссерах, сравнивал их с нашими, походя упомянул фильм Хуциева «Застава Ильича». Позволю себе привести без купюр пассаж Некрасова о злополучных «усах»: «Я бесконечно благодарен Хуциеву и Шпаликову, что они не выволокли за седеющие усы на экран всепонимающего, на все имеющего четкий, ясный ответ старого рабочего. Появись он со своими поучительными словами, — и картина погибла бы. Хуциев и Шпаликов пошли по другому пути, более сложному… Комната вдруг превращается в блиндаж, и спят вповалку солдаты, и коптит на столе артиллерийская гильза, и отец с сыном пьют друг за друга. И сын говорит отцу:
— Я хотел бы быть с тобой в той атаке, что тебя убили.
— Нет, — говорит отец, — зачем? Ты должен жить.
— А как? — тогда спрашивает сын.
— Тебе сколько лет? — в свою очередь спрашивает отец.
— Двадцать три.
— А мне двадцать один.
От этих слов мурашки бегут по спине… Отец не дал ответа, он уходит, его ждут товарищи. И они идут, три солдата, три товарища, в плащ-палатках, с автоматами на груди по утренней сегодняшней Москве. Мимо проносится машина, а они идут, идут. Идут, как шли в начале картины три других солдата, солдата революции, по улицам другой Москвы. Москвы семнадцатого года… И шаг их размеренный, гулкий, сменяется другим шагом… Красная площадь. Смена караула. Мавзолей. И надпись: “Ленин”. Все линии (картины. — С. Х.), все узлы, столкновения и сложности сводятся к одному: как дальше? А ответ один: так же, как и сейчас, в неустанных поисках ответа, поисках правильного пути, поисках правды. Пока ты ищешь, пока задаешь вопрос себе, друзьям, отцу, на Красной площади, ты жив. Кончатся вопросы — кончишься и ты. Сытое благополучие, безмятежное и безвопросное существование — это не жизнь».
Не правда ли, большая разница между «докладной» (если таковая была) и очень «партийными» словами Некрасова. Приведи их «доносчик» полностью… Но Суслову и его людям, «валившим» Ильичева, требовался скандал, и они привычно манипулировали цитатами. Так же, как они в свое время поступили с «Доктором Живаго» Пастернака. Но тут появляется существенное отличие, книгу Пастернака отец не читал, а фильм Хуциева посмотрел. Но навязанного ему мнения не изменил. Не знаю почему. Заранее настроившись или будучи настроенным, он его по существу не увидел. Везде ему мерещились «усы», за которые Хуциев со Шпаликовым якобы волокут на экран его седого собрата-рабочего.
Я попытался понять, почему отец верил справке больше, чем собственным глазам? Все дело вновь упирается в доносы. Ох уж эти российские доносы! Некрасов жил в Киеве, по свидетельству современников, пил, почти не просыхая, пил в ресторанах, в гостях, на собственной кухне, и везде после второй рюмки честил всех без разбора: собратьев писателей и их Союз, власти вообще и Хрущева в частности. Среди собутыльников всегда находились профессионалы-информаторы или просто «доброхоты», доносившие «куда надо» о том, что было и о том, чего не было. Из-за этих доносов органы с идеологами и взялись за «Путевые заметки» прославленного автора книги «В окопах Сталинграда», затем вышли на фильм Хуциева и тут-то «усы рабочего» зазвучали совсем по-иному. Такая вот выстраивается логика, однако расследования увели нас слишком далеко от кинозала в Доме приемов, где происходило обсуждение «Заставы Ильича».
Остальные выступавшие, я абсолютно не запомнил кто, все зациклились на «усах», на разные лады перепевали сказанное Сусловым и вслед за ним повторенное отцом. Наконец иссякли даже самые говорливые. Авторам порекомендовали фильм доработать. В 1965 году он вышел на экран, на мой непрофессиональный, зрительский взгляд, таким же, как и раньше. Только название поменяли с «Заставы Ильича» на «Мне двадцать лет». И эпизод с появлением призрака-отца пересняли, теперь перед исчезновением он произносил монолог-поучение.
Пишу я все это, и неудобно становится и за государственных солидных мужей, и за себя, и за все происходившее. Неужели все так было на самом деле? К сожалению, именно так. Анна Ахматова когда-то отметила, что люди счастливы в своем неведении, из какого сора рождаются стихи. Так и в политике — случайное стечение обстоятельств, чей-то донос, плохое настроение или пищеварение могут вызвать цепь событий с очень далеко идущими последствиями. Если бы не насморк Наполеона во время Бородинского сражения, в какой стране мы жили бы? Не знаю, но наверняка в иной. Если бы не маниакальное недоверие Сталина всем и всему, от писем Черчилля до донесений собственной разведки, то война бы повернулась по-другому или вообще не случилась.
Если бы… Если бы… Если бы…
Если бы отец нашел время, имел желание разобраться сам, а не с подачи Суслова, все бы развернулось иначе. Но не развернулось…
Совсем было пригасший после совещания в ЦК скандал разгорался с новой силой. Разговор в кинозале инициировал новое разбирательство 7–8 марта, теперь уже в Кремле. Напомню, что и предыдущую проработку пишущей, рисующей и снимающей братии Суслов тоже предлагал устроить в Кремле, чтобы громче прозвучало на весь мир, но отец тогда воспротивился и свел все к упомянутому обеду-разговору на Воробьевых горах. Михаил Андреевич сделал вывод, в список приглашенных включили более шестисот человек, такое количество участников совещания Дом приемов вместить не мог, и мероприятие перенесли в Свердловский зал в Кремле. Основным докладчиком и на этот раз назначили Ильичева.
Отец привык обсуждать темы ему знакомые, вникал в детали, перебрасывался замечаниями с сидевшими в зале легко узнаваемыми и давно знакомыми учеными, главными конструкторами, директорами заводов и совхозов, секретарями обкомов и райкомов. Будь это конструкторы самолетов и ракет Туполев или Глушко, селекционеры Ремесло или Лукьяненко, первые секретари ЦК компартий союзных республик Ульджабаев или Шелест, он помнил, чего каждый из них добился в прошлом или позапрошлом году, что обещал, что выполнил и чего не выполнил, знал, кому можно верить, а кого стоит поостеречься. Совещания превращались в диалоги, нарушавшие строгий, заранее утвержденный сценарий, но разговор велся по существу, с цифрами и фактами.
Отца, как и в предшествующих случаях, предусмотрительно снабдили списком и краткими характеристиками «нехороших» писателей. Но он их не запомнил. Он держал в памяти кое-какие имена молодых, к примеру, Евтушенко, но все остальные Аксеновы с Вознесенскими никак не корреспондировались со зрительными образами.
В Свердловском зале не оказалось ни одного знакомого лица, за исключением стариков: Твардовского, Эренбурга, Корнейчука и Василевской. Настроение отца испортилось заранее, он не чувствовал себя внутренне готовым к предстоящему разговору. Какой может получиться разговор, если не узнаешь в лицо того, с кем разговариваешь, и с большинством произведений, о которых пойдет речь, знаком только по справкам. Прочитать все отец просто физически не имел времени, как нет его ни у одного, по-настоящему занятого своим, важным делом, человека, неважно, политика, руководителя корпорации или генерала.
Тем временем приглашенные стекались в Кремль. «Последний акт заканчивался в круглом зале бывшего казаковского Сената в Кремле, — пишет Белютин. Двери хлопали. Я опоздал к началу, потому что приглашение получил в последнюю минуту. Здесь тоже проверяли пропуска и сверяли их с паспортами, но только менее театрально и более буднично. Какие-то записки передавались в президиум. Я узнал своего ученика Бориса Жутовского, принесшего нам черновик письма Хрущеву, он сидел в первом ряду. Маленькие глазки Хрущева бегали по рядам и следили за всеми одновременно. У него, безусловно, был талант проводить совещания и собрания».
«Пришел я в Кремль, в Свердловский зал, — вспоминает Ромм, — те же люди, только вдвое больше народу. Зал идет амфитеатром, скамьи. А напротив, на специальном возвышении, места для президиума, трибуна для выступающего. Аккуратный, красивый, холодный зал.
Расселись все. Ясно было, что идет продолжение. Посидели-посидели — вышел Президиум ЦК. Хрущев, за ним остальные. Козлов, аккуратно завитой, седоватый, холодный. И Ильичев. Встали все, ну, поаплодировали друг другу. Сели. Тишина. Настороженная тишина. Ждем.
Встает Хрущев и начинает: “Вот решили мы еще раз встретиться с вами, вы уж простите, на этот раз без накрытых столов, без закусок и питья. Мы было хотели снова собраться на Ленинских горах, но там места мало, больше трехсот человек не помещается. Мы решили на этот раз внимательно поговорить, чтобы побольше народу послушать, так что пришлось собраться здесь. Но в перерывах тут будет буфет — пожалуйста, покушайте”.
Опять начинает как благодушный хозяин. “Погода, — говорит, — сейчас, к сожалению, плохая. Зима, промозгло так, не способствует она сердечности атмосферы. Ну, ничего, поговорим зато серьезнее. Но вот следующую встречу мы намечаем провести в мае или июне, солнышко будет, деревья распустятся, травка — тогда уж мы встретимся по-сердечному, тогда разговор будет веселее. Но сейчас приходится по-зимнему”».
Отец имел в виду, намеченный на май, Пленум ЦК по идеологии, где он собирался сделать основной доклад и окончательно расставить точки над «и».
«Помолчал. — Я снова возвращаюсь к воспоминаниям Ромма. — Потом вдруг, без всякого перехода:
— Добровольные осведомители иностранных агентств, прошу покинуть зал. Молчание. Все переглядываются, ничего не понимают: какие осведомители?
— Я повторяю: добровольные осведомители иностранных агентств, выйдите отсюда.
Молчим.
— Поясняю, — говорит Хрущев. — Прошлый раз после нашей встречи на Ленинских горах, назавтра же зарубежная пресса поместила точнейшие отчеты. Значит, были осведомители, холуи буржуазной прессы! Нам холуев не нужно. Так вот, я в третий раз предупреждаю: добровольные осведомители иностранных агентств, уйдите. Я понимаю: вам неудобно так сразу встать и объявиться, так вы во время перерыва, пока все мы тут в буфет пойдем, вы под видом того, что вам в уборную нужно, так проскользните и смойтесь, чтобы вас тут не было, понятно?»
Согласно стенограмме, зал отреагировал «бурными аплодисментами».
Сталинские времена уходили в прошлое, общение с западными журналистами перестало квалифицироваться как преступление и шпионаж, за которым следовал арест, и писатели, особенно молодые, художники, в первую очередь модернисты, охотно давали интервью. Всем им хотелось известности в мире. «Органы» этим контактам не препятствовали, но скрупулезно их фиксировали. Появлявшиеся в западных изданиях сообщения переводились и попадали на стол отцу с комментариями Суслова. В них и необходимости особой не возникало, корреспонденты западных изданий сами подавали все с идеологизированных позиций; по их мнению, произведения «модернистов-художников» — это политический протест против не просто социалистического реализма, а против социализма вообще, попытка подкопа под государственные устои Советского Союза. Информацию о совещаниях в Доме приемов и в ЦК подавали под тем же соусом — как противостояние критиков и сторонников социалистического строя, а не как столкновение приверженцев различных направлений в искусстве. О большем подарке от своих противников Суслов и мечтать не мог.
В данном случае я на стороне отца, он говорил с ними как с единомышленниками, пытался их понять и надеялся, что они его понимают, не сомневался, что они — одна команда. И на тебе, кто-то тут же побежал на него жаловаться! И кому? Американцам!
«Ильичев произнес трафаретные вступительные слова, мало отличавшиеся от его докладов в Доме приемов и на идеологической комиссии в ЦК в прошлом декабре, — продолжает Ромм. — Следом началось обсуждение. Ну а потом пошло, пошло — то же, что на Ленинских горах, но, пожалуй, хуже. Щипачеву слова не дали. Мальцев попробовал было что-то вякать про партком Союза писателей, на который особенно нападали, но его стали прерывать и просто выгнали, не дали говорить. Эренбург молчал, остальные молчали, а говорили только вот те — грибачевы, софроновы, васильевы и иже с ними. Говорили, благодарили партию и за помощь. Благодарили за то, что в искусстве наконец наводится порядок и что со всеми этими бандитами (иначе их уже не называли абстракционистов и молодых поэтов), со всеми этими бандитами наконец-то расправляются».
Согласно стенограмме, на совещании в Кремле не выступали ни Эренбург, ни Щипачев, ни Грибачев, ни Софронов, ни Васильев. Под этими фамилиями Ромм, по-видимому, подразумевает не конкретных лиц, они олицетворяют противоборствующие группировки, уходящие своими корнями в начало Серебряного века. И тогда они смертельно враждовали между собой. В 1930 годы вражду «утихомирил» Сталин, одних приветил, других сослал, и все сразу приутихли. Сейчас она разгоралась с новой силой. Об истоках этой вражды отец не знал почти ничего. Литературными и иными течениями Серебряного века он, как и большинство населения страны, не интересовался. И вот теперь ему, первому лицу государства, предстояло по наитию выруливать в бурном море чужих страстей и амбиций. Ощущая свою беспомощность, отец все более мрачнел и раздражался. Тем временем совещание катилось по заранее проложенным Сусловым рельсам.
«Где бы мы в Европе ни бывали, всюду находили следы поездок этих молодых людей, которые утюжат весь мир. Утюжат и всюду болтают невесть что и наносят нам вред, — сказал кто-то из этих», — под этими Ромм имеет в виду писателей из противостоящей группировки.
«Молодые люди» действительно не вылезали из зарубежных поездок, их, в отличие от «стариков», охотно приглашали и в Европу, и в Америку, и в Японию, они легко сходились с аудиторией, бойко отвечали на вопросы журналистов, всё больше печатались на Западе, что, естественно, вызывало зависть, как профессиональную, так и просто человеческую. Я уже писал, что на декабрьское совещание в ЦК молодой писатель Аксенов прилетел прямиком из Токио.
Евтушенко в начале 1963 года на короткое время заскочил в Москву по пути из Гаваны в Европу. Там, как он пишет сам: «Наши пути пересеклись с Катаевым в Париже. Я тогда купался в неосторожной славе после выхода во французском еженедельнике “Экспресс” моей “Автобиографии”…К моему восторгу я оказался в Париже знаменитее и богаче Катаева».
Евтушенко заплатили гонорар наличными, Катаев же существовал в Париже на скромные советские «суточные». Любивший пустить пыль в глаза, Евтушенко устроил своему старшему собрату-писателю в Париже настоящий «кутеж», продемонстрировав на деле, кто есть кто теперь. Евтушенко пробыл в Париже три недели. До того он провел месяц в Западной Германии.
«Общей темой было, что нет у нас противопоставления поколений, дружно у нас работают оба поколения и мерзавец тот, кто заявляет, что есть два поколения, — свидетельствует Ромм. — И говорили это всё, главным образом, старцы, и при этом рубали на котлеты более молодых. Вот так шло это заседание.
Шолохов вышел, помолчал, маленький такой, чуть полнеющий, но ладно скроенный, со злым своим, незначительным лицом.
— Я согласен, говорить нечего, я приветствую, — коротко сказал он, повернулся и сел.
Так прошел этот первый день на одной ноте, контрапункта не было. Не было такого, что выступает Грибачев, а ему отвечает Щипачев. Выступает такой-то, а ему отвечает Эренбург. Все в одну трубу.
Запомнил я лицо Козлова. Сидел он, не двигаясь, не мигая. Прозрачные глаза, завитые волосы, холеное лицо и ледяной взгляд, которым он медленно обводил зал, как будто бы все время пережевывал этим взглядом собравшихся. Так холодно глядел. А Хрущев все время кипел, все время вскидывался, и Ильичев ему поддакивал, а остальные сидели неподвижно.
Пришлось в этот первый день выступать и мне. И опять выяснилась на этом выступлении какая-то удивительная сторона Хрущева. От меня ждали покаянного выступления. Поэтому едва я записался, мне тут же дали слово. Я даже не ожидал, — моментально.
Я вышел и с первых слов говорю: “Вероятно, вы ждете, что я буду говорить о себе. Я прежде всего хочу поговорить о кинофильме Хуциева”».
Дальше Ромм подробно пересказывает, уже известную нам историю о призраке отца-солдата и его разговоре с сыном. Пытается объяснить в чем там смысл. Хрущев с Роммом не соглашается.
«Стали мы спорить. Я слово, он — два, я слово — он два, — продолжает Ромм свой рассказ.
— Никита Сергеевич, ну пожалуйста, не перебивайте меня. Мне и так трудно говорить. Дайте я закончу, мне же нужно высказаться! — наконец я ему говорю.
— Что я, не человек, свое мнение не могу высказать? — обижается он.
— Вы — человек, и притом первый секретарь ЦК, у вас будет заключительное слово, вы сколько угодно после меня можете говорить, но сейчас-то мне хочется сказать. Мне и так трудно, — я ему в ответ.
— Ну вот, и перебить не дают, — стал сопеть обиженно».
В заключение своего выступления Ромм описывает, как он отстаивал независимость Союза кинематографистов и Комитета по кинематографии. Энергичная и властная Фурцева, став министром культуры, попыталась подмять под себя, забрать в свое министерство не только кинематографистов, но и все остальные творческие союзы. Суслов ее поддержал. Так ему легче их контролировать. Отец им не «не сочувствовал», но и вопроса «не чувствовал», колебался.
«После меня, — продолжает Ромм, — выступил Чухрай, он хорошо уловил необходимый тон. Начал он с того, как рубал абстракционистов в Югославии, как держался, а закончил так же: что нужно сохранить Союз кинематографистов».
Ромм с Чухраем добились своего, творческие союзы и Комитет по кинематографии выжили. Суслов с Фурцевой уже подготовили все бумаги, оставалось только подписать у Хрущева. После мартовского совещания он их подписывать отказался.
Кроме упомянутых Роммом ораторов, в первый день еще выступили: критик Владимир Ермилов, поэты Сергей Михалков, Александр Прокофьев, Андрей Малышко, Петрусь Бровка, Екатерина Шевелева, Роберт Рождественский, писатель Леонид Соболев, композитор Тихон Хренников, художники Аркадий Пластов и Борис Иогансон, скульптор Эрнст Неизвестный, всего пятнадцать человек.
«Первый день показался не очень страшным, — пишет Ромм. — И вот наступил день второй. Пришли мы в тот же зал, те же люди сели на прежние места. Вошел президиум, вышел добрый, веселый, полный жизненных сил Хрущев, за ним все остальные. Постояли, поаплодировали, сели. Козлов уставился своими ледяными глазами в зал, приготовился жевать его взглядом.
Хрущев начал очень весело: “Ну что же, товарищи, должен сказать вчерашнее предупреждение подействовало. Ничего не просочилось. Вчера были приемы в некоторых посольствах, так просто из осторожности, очевидно, не явился почти никто. Ну-с, давайте продолжать”.
Ну, начали продолжать. Все та же жвачка, родство поколений, спасибо Никите Сергеевичу, искусство питается соками народа, — все остальное так и пошло, шло, шло…»
Стенограмма не подтверждает впечатления Ромма, первый день прошел рутинно, а во второй… Но давайте по порядку.
Первой предоставили слово писательнице Ванде Василевской. Ромму она не нравится, а ее выступление он назвал «элегантным доносом. Ей польские партийные товарищи с возмущением сообщили, что Вознесенский вместе с группой молодых поэтов в Польше давал интервью, и ему задали вопрос, как он относится к старшему поколению? И он-де ответил, что не делит литературу по горизонтали, на поколения, а делит ее по вертикали; для него Пушкин, Лермонтов и Маяковский — современники и относятся к молодому поколению. Но к Пушкину, Лермонтову и Маяковскому, к этим именам, он присовокупил имена Пастернака и Ахмадулиной. Ну, и из-за этого разгорелся грандиозный скандал».
На самом деле польских «партийных товарищей» Ахмадулина с Пастернаком не интересовали, у них своих проблем хватало, и нажаловались они на Вознесенского, а заодно и на Евтушенко с Аксеновым за то, что, не зная обстановки, они вмешиваются во внутренние дела страны. Думаю, что так оно и было, только молодые литераторы «вмешивались» без злого умысла, говорили не о политике, а о себе самих и своих польских друзьях, которые, естественно, не чурались своих, внутрипольских, политических разбирательств.
Теперь о доносе. Выступление Ванды Василевской — донос только в понимании Ромма и его группы, она же занимала принципиальную, в ее понимании, позицию. С тех же позиций она писала свои книжки в Польше, за которые в 1930-е годы Юзеф Пилсудский посадил ее в тюрьму. Уж очень она ему досадила, если он решился на такое в отношении собственной крестницы, дочери ближайшего соратника и друга пана Василевского. Из тюрьмы Ванда бежала, перебралась нелегально в Советский Союз, поселилась в Киеве, вышла замуж за Александра Корнейчука, любимца Сталина, в те годы, наверное, самого популярного драматурга, автора пьес «Гибель эскадры», «В степях Украины» и «Платон Кречет». Их ставили во всех театрах Советского Союза.
В Киеве отец сдружился с Василевской и Корнейчуком. Во время войны они встречались в Сталинграде, в Москве. Корнейчук тогда по поручению Сталина писал пьесу «Фронт» о плохих «устаревших» и хороших «молодых» командующих фронтами. Василевская тоже опубликовала пронзительную повесть «Радуга» о немецких зверствах на оккупированной земле.
Ванда Львовна — женщина-кремень, ростом под два метра, худая, угловатая, носатая, с вечно дымящей папиросой, говорила отрывистым командирским голосом с сильнейшим польским акцентом. Она никогда никому ни на кого не доносила, ни Пилсудскому, ни Сталину, ни Хрущеву. Говорила, что думала и как думала, тоже не оглядываясь на слушателя, кто бы то ни был. Сталин ее просто не успел посадить, она пришла к нам в 1939 году, когда на время репрессии затухли, и жила в Киеве под пусть иллюзорной, но хоть какой-то защитой отца.
Для отца, в отличие от Ромма, выступление Василевской совсем не выглядело доносом, а отражало ее принципиальную позицию, которую он ценил и к которой прислушивался. Зря она болтать не станет.
Что же касается сравнения Беллы Ахмадулиной, тогда еще девчонки, с Пушкиным — то этот чистейшей воды эпатаж. Сам Вознесенский вспоминал, что не только Ванда Львовна поминала его недобрым словом. «Особенно усердствовал против меня поэт Андрей Малышко, под гогот предложивший мне самому свои треугольные груши… околачивать, согласно соленой присказке. Александр Прокофьев обличал мою непартийность: “Я не могу понять Вознесенского и поэтому протестую. Такой безыдейности наша литература не терпела и терпеть не может!” Этими воплями они заводили Хрущева. Тот делал вид, что дремлет», — пишет Вознесенский.
«Заранее объявлено было, что после Василевской выступает скульптор Налбандян, — я снова возвращаюсь к записям Ромма. — Однако едва Мадам — так Ромм неприязненно именует Василевскую, — закончила свою высокоидейную речь, как встал Хрущев и говорит: “Что же, товарищи, тут вот должен выступить Налбандян, но, может быть, мы попросим у него извинения, немножко отложим его слово, а послушаем сейчас товарища Вознесенского, а?”».
Итак, поэта Вознесенского неожиданно пригласили на трибуну объясняться.
«Чем Хрущев отличался от Сталина? Не политически, а эстетически, — описывает Андрей Андреевич свои ощущения. — Сталин — сакральный шоумейкер эры печати и радио. Он не являлся публике. Хрущев же — шоумен эпохи ТВ, визуальной эры. Один башмак в ООН чего стоит! Не ведая сам, он был учеником сюрреалистов, их хеппенингов. Хрущев восхищает меня как стилист. И когда глава державы сделал вид, что вдруг проснулся и странным высоким толстяковским голосом потребовал меня на трибуну, я бодро взял микрофон. Повторяю, он был еще нашей надеждой тогда, и я шел рассказать ему как на духу о положении в литературе, надеясь, что он все поймет».
Однако Хрущев Вознесенского понимать не захотел. По его мнению, поэт явно заслуживал выволочки. О том свидетельствовали и сусловская справка о негожем поведении за границей, и слова весьма авторитетной для отца Ванды Львовны. Но, как отметил сам Вознесенский, Хрущев — не Сталин. Последний бы позвонил поэту накануне вечером домой, вкрадчиво поинтересовался бы, чем его Советская страна не устраивает, посетовал бы, что товарищи жаждут его, Вознесенского, крови, а он, Сталин, колеблется. Могу себе представить выступление Вознесенского после такого собеседования.
Отец же, чуждый иезуитства, не штудировавший, как Сталин, Макиавелли, под влиянием минуты решил «по-отцовски» выговорить «несмышленышу» Вознесенскому. Но сорвался, очень уж подействовали на него слова Василевской. Сорвался и вместо поучений устроил скандал.
«Я даже затрудняюсь как-то рассказать, что тут произошло, — недоумевает Ромм. — Вознесенский сразу почувствовал, что дело будет плохо, и поэтому начал робко, как-то неуверенно».
— Как и мой учитель, Владимир Маяковский, я не член Коммунистической партии… — согласно стенограмме, только эти слова и успел произнести Вознесенский, как отец взорвался.
— Почему вы афишируете?… «Я не член партии!» Вызов бросает! Сотрем всех, кто стоит против Коммунистической партии. Бороться, так бороться! У нас есть порох! — выкрикивал он под аплодисменты и шум в зале.
«Трудно даже как-то и вспомнить весь этот крик, потому что я не ожидал этого взрыва, да и никто не ожидал, — так это произошло внезапно. Мне даже показалось, что это как-то несерьезно, что Хрущев сам себя накачивает, взвинчивает», — пишет Ромм.
Отец обрушился не на поэта Вознесенского, он спорил с Вознесенским-политиком. Сердитое лицо, выброшенная вперед рука, сжатый кулак, — все это приемы революционных ораторов домикрофонной эры. Таким его запечатлели в тот момент кино— и фотохроника. Такой образ Хрущева и стал расхожим. Далеко не лучший и абсолютно не соответствующий истинной сущности отца. Я, как и Ромм, не понимаю причин столь бурно-эмоциональной реакции. Вернее, мы не знаем и не узнаем истинных причин. Но явно дело не в словах, произнесенных самим Вознесенским и даже не в выступление Василевской. Кто-то подготовил отца, настроил его, что речь идет не о поэзии и даже не о болтовне фрондирующей молодежи, а о чем-то более значительном. О чем, остается только гадать, как и о том, кто это все подстроил. Хотя последнее нам доподлинно и неведомо, но угадать автора особого труда не представляет.
Вознесенский растерялся, он явно не ожидал ничего подобного, а Хрущев тем временем продолжал наседать на него.
— Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ? — вопрошал он из президиума.
— Никита Сергеевич, простите меня, — пытался вставить слово поэт.
— Мы никогда не дадим врагам воли, никогда! — перебил его отец и, немного остывая, добавил: — Ишь, какой — «Я не член партии!» Он нам хочет какую-то партию беспартийных создать. Нет, здесь либерализму места нет, господин Вознесенский.
То, что его назвали «господином», Вознесенского окончательно перепугало, вдруг его действительно вышлют за границу, и он пролепетал: «Я здесь хочу жить!»
Теперь я оторвусь от стенограммы и вернусь к воспоминаниям Ромма и самого Вознесенского.
«А если вы здесь хотите жить, так чего ж вы клевещете?! Что это за точка зрения из сортира на советскую власть! — такими запомнились Ромму слова Хрущева.
— Я честный, я за Советскую власть, я не хочу никуда уезжать, — продолжал говорить Вознесенский.
— Слова все это, чепуха, — машет рукой Хрущев.
— Я вам, разрешите, прочту свою поэму “Ленин”, — невпопад отвечает поэт».
Здесь Ромм явно путает. Согласно стенограмме, Вознесенский начал декламировать поэму Маяковского «Владимир Ильич Ленин». Собственную поэму о Ленине он напишет только через полгода.
«Стал читать он поэму “Ленин”. Читает, но не до чтения ему: позади сидит Хрущев, кулаками по столу двигает. Рядом с ним холодный Козлов, Ильичев, который что-то на ухо Хрущеву шепчет, — описывает происходившее Ромм. — Вознесенский что уж он там пробормотал, не знаю, не помню, и Хрущев заканчивает так:
— Вот что я вам посоветую. Знаете, как бывает в армии, когда поступает новобранец негодный, не умеющий, неспособный? Прикрепляют к нему дядьку, в былое время из унтер-офицеров, а сейчас из старослужащих солдат. Так вот, я вам посоветую такого дядьку. Возьмите-ка в дядьки к себе Грибачева. Он верный солдат партии, он вас научит писать стихи, научит уму-разуму. Товарищ Грибачев, возьметесь обучить Вознесенского?
— Возьмусь! — выкрикивает с места Грибачев».
Я уже писал, Николай Грибачев, поэт и главный редактор журнала «Советский Союз» располагался на самом крайнем фланге группировки, противостоявшей группировке, в которую входил Вознесенский. Но угроза отца никогда не реализовалась. Грибачев остался в своем стане, а Вознесенский — в своем.
Зал, по словам Вознесенского, в эти минуты скандировал: «Позор! Долой!».
«Метнувшись взглядом по президиуму, я (Вознесенский. — С. Х.) столкнулся с пустым ледяным взором Козлова. И он, и все остальные члены президиума глядели как бы сквозь меня. И тут, бранясь, Хрущев, видимо, назло залу или машинально назвал вдруг меня “товарищ Вознесенский”. А может быть, за несколько минут чтения поэмы он вынужден был помолчать и понял, что перебрал? Взмокший вождь с досадой нацепил свою маску и процедил: “Работайте”».
Вспотевший Вознесенский покинул трибуну, не оправдавшись и не защитившись. Конечно, отец понял, что перебрал, очень на себя рассердился, но остановиться не смог и в пылу затеянного им же скандала обрушил гнев на голову «сообщника» Вознесенского — Василия Аксенова, тоже фигурировавшего в справке Суслова. Ориентируясь по лежавшей перед ним «рассадке» людей в зале, он представлял, где приблизительно должен сидеть Аксенов, но в лицо его, естественно, не знал. Поэтому, взглянув в подсказанном направлении, он остановил взгляд на чем-то ему знакомом молодом человеке, как потом оказалось графике Илларионе Голицыне, «сидевшем на виду президиума в красной рубашке и недовольно шептавшемся с соседями», — так написал о завязке этого эпизода Белютин.
Голицын мелькал в Манеже, затем в Доме приемов и примелькался, но кто он и откуда, отец так и не понял. Сейчас же непоседливость Голицына его снова взорвала.
— А вы что скалите зубы? Вы, вон там, в последнем ряду, в красной рубашке! Вы что зубы скалите? Подождите, мы еще вас выслушаем, дойдет и до вас очередь! Кто это? — такими запомнились Ромму слова Хрущева.
— Аксенов, — ему кричат.
— Ах, Аксенов? Ладно, послушаем Аксенова, пожалуйте сюда.
— Я? — встает какой-то человек в задних рядах.
— Да нет, рядом.
— Я? — встает другой.
— Вы, вы, вы!
Идет по проходу человек в очках, в красной рубашке под пиджаком, без галстука. Незнакомый никому, худенький такой человек.
Ну, тут всю эту толпу интеллигентов охватило какое-то странное, жестокое возбуждение. Это явление Лев Толстой здорово описал в «Войне и мире», там Ростопчин призывал убить купеческого сына, и толпа, сначала не решалась, а потом, друг друга заражая жестокостью, стала делать дело.
Идет этот человек по проходу, а на него кричат: «Негодяй! Красную рубашку в ЦК надел!», «Пришли в Кремль разодетые, как индюки!» — эти выкрики запомнил Ромм, они же зафиксированы в стенограмме.
«У меня нет другой», — согласно Ромму, пробормотал человек в очках.
— Иди, иди, отвечай за свои дела!
Со всех сторон вскакивают какие-то смирновы, какие-то васильевы, какие-то рожи.
Выходит он.
— Вы — Аксенов? — Хрущев спрашивает.
— Нет, я не Аксенов, — отвечает.
— Как не Аксенов? Кто вы? — Недоумевает Хрущев.
— Я… я — Голицын!
— Что, князь Голицын?
— Да нет, я не князь, я… я — художник Голицын, я… художник-график… я реалист, Никита Сергеевич, хотите, у меня вот тут есть с собой работы, я могу показать…
— Не надо! Ну, говорите, — осекся Хрущев.
— А что говорить? — не понимает тот.
— Как — что? Вы же вышли, так и говорите! — теперь уже удивился Хрущев.
— Я не знаю, что говорить… я… не собирался говорить, — мнется Голицын.
— Но раз вышли, так говорите, — не знает, как выбраться из неудобного положения Хрущев.
Голицын молчит.
— Но вы понимаете, почему вас вызвали?
— Да… нет, я не понимаю… — говорит Голицын.
— Как не понимаете? Подумайте.
— Может быть, потому, что я стихотворению товарища Рождественского аплодировал или Вознесенского?
— Нет.
— Не знаю.
— Подумайте и поймете.
Голицын молчит.
— Ну, говорите.
— Может быть, я стихи почитаю? — спрашивает Голицын.
— Какие стихи? — удивился Хрущев.
— Маяковского, — говорит тот.
И тут в зале раздался истерический смех. Сцена эта делалась уже какой-то сюрреалистической, это что-то невероятное: этот художник-график, который не знает, что говорить, и Хрущев, который «споткнулся», думая, что это Аксенов».
Действительно, представление почти в драмах абсурда Эжена Ионеско, даже абсурдней. Если, конечно, на время забыть, что все происходило в Кремле и всем, особенно, стоявшим на трибуне, было совсем не до шуток.
«Когда Голицын сказал “Маяковского”, Хрущев (судя по воспоминаниям Ромма. — С. Х.) отреагировал: “Не надо, идите”.
Голицын пошел на место и вдруг обернувшись, спросил:
— Работать можно?
— Можно, — отвечает Хрущев. Ушел Голицын.
— Вы извините, товарищ Налбандян, мы отложим ваше выступление. Давайте сюда товарища Аксенова, — говорит Хрущев.
Дело в том, что Голицын-то сидел рядом с Аксеновым, вот из-за чего недоразумение-то произошло. Вышел Василий Аксенов.
— Вам что, не нравится Советская власть? — с места в карьер на него обрушился Хрущев.
— Да нет, я стараюсь писать правду, то, что думаю, — отвечает.
— Ваш отец был репрессирован? — говорит Хрущев.
— Мой отец посмертно реабилитирован, — отвечает Аксенов.
— Это он научил вас ненавидеть Советскую власть и клеветать на нее?
— Я ничего дурного от отца не слышал. Мой отец был членом партии, верным коммунистом».
Я вынужден поправить Ромма. Отец Аксенова выжил и после реабилитации в 1956 году вернулся к нормальной жизни. Вот как сам Василий Павлович воспроизводит свой ответ в полухудожественной-полумемуарной книге «Таинственная страсть»: «Мои родители в 1937 году были приговорены к большим срокам лагерей и ссылки…» Дальше автор высказывает догадку, на мой взгляд совершенно верную, что его отца «вообще-то приговорили к смертной казни без права обжалования, однако спустя три месяца в камере смертников этот приговор заменили на пятнадцать лет лагерей и три года ссылки. В ЦК при подготовке материалов по Аксенову использовали только список казней».
…— Через восемнадцать лет их реабилитировали, и они вернулись. Восстановление нашей семьи мы связываем именно с вашим именем, Никита Сергеевич, — произнеся эти слова, Аксенов повернулся к Хрущеву.
После этих слов отец, согласно стенограмме, заговорил в совершенно ином, примирительном тоне и, наконец, отпустил его с трибуны.
Вообще-то в своей книге Аксенов многое понавыдумывал и не скрывает этого, поэтому он и назвал ее романом, а не мемуарами. Но в этом пассаже, мне кажется, верить ему можно.
«Выступление Налбандяна все откладывалось, — продолжает Ромм. — Вы что, захотели клуба Петефи? Не будет этого! Знаете, как в Венгрии началось? Все началось с Союза писателей. Там организовался клуб Петефи, а потом началось восстание. Так вот, не будет вам клуба Петефи, не допустим», — запомнилась Ромму реплика Хрущева.
В шестидесятые годы тень «клуба Петефи» незримо витала над головами и политиков, и писателей.
Все ожидали, что теперь на трибуну вызовут Евтушенко, но отец промолчал, и после Аксенова совещание постепенно входило в рутинную колею. Выступил секретарь парткома Московского отделения Союза писателей Е. Ю. Мальцев, затем писатель-почвенник В. А. Смирнов и композитор А. Г. Арутюнян.
Затем слово дали писателю Кочетову, в то время одно его имя вызывало гнев у прогрессивных, без кавычек, интеллигентов, особенно молодых, он им отвечал тем же. Ему очень хотелось вновь раскалить обстановку, руками отца уничтожить своих врагов, от Евтушенко до Эренбурга.
— Нашу литературу на Западе никто не знает. Знают имена Евтушенко и Вознесенского, стихов их не знают, знают только, что вокруг них происходит. У них надежда, не сокрушат ли они советскую власть, — согласно стенограмме возмущался Кочетов, краем глаза следя за реакцией отца. Это ему плохо удавалось. Трибуна стояла впереди президиума, а откровенно вертеть головой он не решался.
Затем он пожаловался, что «там» его постоянно одолевают вопросами о Пастернаке. Но отца будто подменили, на слова Кочетова он не отреагировал, не завелся, а по поводу Пастернака бросил реплику:
— Если бы мы издали «Доктора Живаго», то никакой Нобелевской премии он бы не получил.
Кочетов разочарованно пожал плечами, но не сдавался.
— Вот посмотрите, в «Новом мире» напечатана «замечательная штука» под названием «Вологодская свадьба». Когда ее читаешь, просто жуть берет, там одни пьянки, дураки, идиотизм… «Смельчаки» пишут, «смельчаки» печатают, — он, редактор журнала «Октябрь», жаловался на своего давнего неприятеля, редактора «Нового мира» поэта Твардовского.
Хрущев и эти его слова пропустил мимо ушей. Кочетов окончательно расстроился, скомкал конец выступления и покинул трибуну.
После Кочетова выступил скульптор Азгур. О чем он говорил, никто не запомнил.
Дальше Ромм пишет, что «наконец-то, слово представили Налбандяну. Он отложил очередной эскиз и вышел на трибуну. Выступление его было простейшее. Дело в том, что он просто хотел поблагодарить Никиту Сергеевича за то, что с него сняли «оковы». А оковы заключались в том, что он изображал Сталина и поэтому чувствовал себя все время виноватым. А вот сейчас эти оковы наконец сняты, он себя виноватым больше не чувствует. Спасибо.
Ну а в подтверждение того, что он себя виноватым не чувствует и что оковы с него, так сказать сняты, он все время, пока его речь откладывалась, рисовал наброски с президиума, отдельно Хрущева, и выступающих, выступающих. Очевидно, готовил большое новое полотно: встреча интеллигенции с партией и правительством. Но как-то, очевидно, не успел закончить это полотно, так как Хрущев был преждевременно снят».
Налбандян Ромму явно несимпатичен, а мне так очень. Налбандян прекрасный художник-профессионал. У меня на стене висит его миниатюра «Ленин в Разливе», он ее когда-то подарил отцу, а от него она перешла ко мне. И дело тут не в том, кто нарисован, а как. Все в ней на месте и свет, и тени, и сам человеческий образ. Написал Налбандян и портрет отца, наверное, единственный его хороший портрет. Сейчас, насколько я знаю, он хранится в музее Современной истории в Москве.
«После перерыва последовало заключительное слово Хрущева. Начал он, помнится, с того, что стал извиняться, что погорячился, покричал, ну, мол, не обессудьте, дело важное, и погорячиться можно, — это цитата из Ромма. — Потом стал объяснять нам, что такое хорошее искусство, на образных примерах. Вот такое…
— Вот идешь зимой ночью по лесу. Лунная ночь. Снег лежит голубой, сосны, ели в снегу, глядишь — какая ж красота! И думаешь: вот это бы кто-нибудь нарисовал. Так ведь не нарисуют же, а если нарисуют, так не поверят, скажут: так не бывает! А ведь бывает в жизни эта красота. Зачем же ходить в сортир за вдохновением?
Потом перекочевал на тему об антисемитизме и об Эренбурге.
— Здесь товарищ Эренбург?
Но товарищ Эренбург уже ушел. На нем уже верхом проскакал и Ермилов, и другие, и столько его поминали, что старик не выдержал.
— Нет Эренбурга? М-да».
Уход Эренбурга отца расстроил, он его ценил, хотя и спорил с ним, и не раз нападал на него. То, что Эренбург вот так взял и ушел, он расценил как дурной знак.
Здесь я на время расстанусь с Роммом и предоставлю слово Белютину: «Свое заключительное слово, длившееся более двух часов, Хрущев начал, повторяя то, что говорил в перерыве, расхаживая по фойе: “Вот вы говорите, что сейчас плохо, но вот вы выступаете и не соглашаетесь с секретарем ЦК Л. Ильичевым, и вам ничего. А попробовали бы так при Сталине!”
Его речь повторяла объявление войны всяким новым поискам художников, объявляла Лактионова, Вучетича и им подобным фотографов образцами соцреализма (термин, которым за несколько лет до Манежа отец почти перестал пользоваться. — С. Х.). Шишкин, Айвазовский, оптические художники XIX века также ставились в пример экспериментаторам, “модернистам и абстракционистам”, под которыми подразумевались мы».
Хрущев, по-видимому, чувствовал недовольство аудитории. Он всячески старался показать, что и он живой человек, более того, его при Сталине едва не осудили, и вот теперь он самый первый коммунист на земном шаре. Тут Хрущев взглянул на часы, вспомнил, что сегодня 8 Марта, Женский день, скоро в Большом театре открывается торжественное заседание, и им, президиуму, полагается на нем присутствовать».
Отец поздравил присутствовавших в зале женщин с праздником, и все разошлись — одни домой договаривать, доспоривать, другие — в Большой театр.
8 марта 1963 года Суслов, его «наследники Сталина», руководители союзов, как им казалось, окончательно победили, молодые более не смели покуситься на их власть: ни «ильичевцы» на партийную, «ни «белютинцы» с «евтушенками» — на творческую. Об отмене цензуры уже никто и не заикался. Намеченному на лето Пленуму ЦК, по их замыслу, предстояло победу закрепить в обязательной для исполнения резолюции.
Я, как вы помните, не принадлежал ни к одной из «стай», жил в своем инженерно-ракетном измерении, но симпатии наши принадлежали Ромму — Белютину — Евтушенко. Нам они казались правильнее. Не художественно правильнее, а просто правильнее. И поныне мы смотрим в прошлое однобоко, глазами их «стаи». Так уж получилось.
Не следует преувеличивать значение совещания 7–8 марта 1963 года. Для его участников, от Ромма до Кочетова, — это событие знаковое, для отца — одно из рутинных. Уже 12 марта, тоже в Кремле, он заслушивает руководителей территориальных сельскохозяйственных управлений, выступает сам. Затем отправляется с инспекцией по вводимым в строй предприятиям химической промышленности. Ну и, естественно, ежедневные приемы делегаций, встречи с иностранцами, рабочие совещания со своими, интервью.
«Конфуз» в Свердловском зале Кремля отходил в прошлое, забывался и одновременно постоянно напоминал о себе. Отец начинал осознавать, что он с подачи Суслова вляпался. Он еще не понял, что его подставили и кто его подставил, но на настойчивые призывы Михаила Андреевича решительно покончить с крамолой реагировал вяло. Принимать какие-либо «меры» в отношении «молодежи» категорически отказался. Более того, практически сразу после совещания в Кремле Евтушенко собрались отправить в заграничное турне, сначала в Италию, а оттуда, по приглашению Принстонского университета, — в Америку. После «проработки» на самом высоком уровне — неслыханное по меркам того времени решение, более того, поощрительное решение, и готовил его Ильичев. Другое дело, что у него не получилось сделать, как он намеревался. Секретариат правления Союза писателей посчитал эту командировку нецелесообразной, нажаловался Суслову, и Леониду Федоровичу не оставалось ничего иного, как «согласиться».
А вот Аксенов, как ни в чем не бывало, улетел в Аргентину: в Буэнос-Айресе демонстрировался советский кинофильм, снятый по мотивам его повести «Коллеги».
Скандал явно шел на убыль, но совсем не затух. Последний, зафиксированный документально, отзвук мартовского обсуждения в Кремле прозвучал на заседании Президиума ЦК 25 апреля 1963 года. В тот день обсуждали детали соглашения о контроле ядерных испытаний, ответ на послания американского президента Кеннеди и британского премьер-министра Макмиллана, но разговор вдруг перекинулся на кино, потом на вызвавшие в Москве массу толков постановки «Ревизора» в Малом театре и «Марии Стюарт» во МХАТе. Помянули и роман «Лес» Леонида Леонова. Отцу он показался нуднейшим. «Когда я читал, то чтобы не заснуть, весь исщипал себя до синяков и то только первый том осилил, — пожаловался он. — Взял вторую часть, и никак не идет».
Затем отец вспомнил недавно опубликованную в «Известиях» статью Константина Паустовского. В ней писатель сетовал, что на берегу Оки, поблизости от Тарусы, где он жил на даче, начали добывать гравий и карьер никак не вписывается в Приокский ландшафт. Паустовский предлагал брать гравий где-то поодаль, он даже место указал и заметил, что там он всего на 2 копейки дороже. Отец не согласился. «Что такое 2 копейки в миллионах кубометров? — возмущался он в свою очередь. — На сколько меньше квартир народ получит?»
Заговорив об экономии и растранжиривании средств — эта тема отцу не давала покоя, — он от писателя Паустовского и карьера по добыче гравия перекинул мостик вообще к писателям и писательству, посетовал, что «мы сейчас всё печатаем, а не такие мы богатые, чтобы печатать всё, что выдумывают. Надо навести порядок. Союз писателей, Литфонд, — это кормушка, это разврат, это даровые деньги, это безответственность. Принимают человека в Союз писателей, и тут же ему подавай квартиру в Москве. Я за поддержку писателей, но поддержку моральную. Если крестьянин пишет книги, то пусть крестьянский труд не бросает, если он учитель, как Солженицын, то пусть им и остается».
Отец вспомнил украинского писателя Михаила Коцюбинского: «…он до революции много хороших книг написал, но продолжал работать в Статистическом бюро Черниговской губернии. У нас же — это страшное оскорбление для писателя. Даже если он и не пишет ничего, а пьянствует за счет Литфонда. Куда это годится?»
Все согласились, что не годится никуда, но этим и ограничились.
Поговорили о Константине Гамсахурдии, с ним отец встречался еще в 1949 году, помянули песенки Булата Окуджавы и стихи Евтушенко. Зашел разговор, не следует ли создать некий общественно-идеологический совет под председательством Суслова. Но тут вмешался Ильичев, напомнивший, что Идеологическая комиссия в ЦК давно существует. Обсуждение постепенно сошло на нет.
После апрельского заседания отец, неожиданно для Суслова, отказался от док лада на уже объявленном в газетах Пленуме ЦК по вопросам идеологии и предложил выступить Суслову как секретарю ЦК, ответственному за это направление. Михаил Андреевич от доклада неожиданно уклонился, хотя по меркам того времени доложить Пленуму — большая честь, даже для члена Президиума ЦК. Он перепихнул доклад на всё того же Ильичева. Открытие Пленума тоже передвинули с 28 мая на 18 июня. Дело в том, что в конце апреля в Москву прилетел Фидель Кастро, и отцу не хотелось отвлекаться от кубинского гостя на уже ощущавшиеся обузой разбирательства с писателями и художниками. Жизнь постепенно выруливала на «доманежную» колею. Нужно сказать, что бурные, с руганью, выяснения отношений с Хрущевым не столько навредили, сколько прославили «отступников» и в стране, и особенно за рубежом. Конечно, Евтушенко и Вознесенский и без того не страдали от безвестности, но и им дополнительная «реклама» не повредила. А вот Неизвестный, Жутовский или Голицын в один день стали не просто известными, а всемирно знаменитыми. Самые солидные зарубежные газеты и журналы печатали о них статьи, западные дипломаты и журналисты, не торгуясь, скупали их работы. Чем больше их прижимали здесь, тем популярнее они становились там. Воистину, как по закону сохранения материи: что в одном месте убавится, то в другом месте прибудет.
Открывшийся 18 июня 1963 года идеологический Пленум ЦК прошел буднично. Ильичев доложил формально. Формально упомянул прошедшие совещания, сухо оценил их вклад, к разгрому «отбившихся от стаи» отступников не призывал.
Суслов тоже докладывал на Пленуме, но не об идеологии. Он говорил о нарастающей ссоре с китайцами, критиковал Мао Цзэдуна, обвинявшего Хрущева в «обуржуазивании, ревизионизме и примирении с Америкой». Как-то сама собой направленность Пленума поменялась, нацеленная изначально вовнутрь, она развернулась вовне. Объектом критики вместо поэтов и абстракционистов-скульпторов стали китайские «ультрареволюционеры». В результате доклад Суслова превратился в заглавный, оттеснив на задний план не только Ильичева, но и Андропова. Согласно распределению ролей в ЦК, доклад о Китае полагалось произнести Юрию Владимировичу, но Суслов убедил отца, что столь серьезный вопрос должен осветить член Президиума, а не просто секретарь ЦК. Выступавшие в прениях тоже сосредоточились на Китае, «модернистов» или вообще не поминали, или касались их вскользь.
На Пленум, помимо членов ЦК, отец, как обычно, пригласил множество народа, в том числе и Михаила Ромма. Естественно, его в первую очередь интересовало, что скажут о его коллегах и лично о нем, а не о китайцах. В результате акценты оказываются смещенными, но тем не менее, как и прежде, я предпочту живые впечатления Рома сухим строчкам стенограммы.
«Наконец состоялся Пленум. На Пленум пригласили больше двух тысяч гостей. Сделал Суслов доклад по китайскому вопросу, Ильичев — по вопросам культуры. Пошли обыкновенные речи. Я (М. Ромм. — С. Х.), признаться, все это забыл и сейчас не могу вспомнить, что же там говорилось. Так или иначе, прошли эти речи, а я все жду, до меня все не доходят. Наконец, уж на третий день, выступил секретарь ЦК комсомола Сергей Павлов. Начинает Павлов с целины, идет по целине, шагает, ну и дошагал наконец до меня: “Некоторые вот тут предъявляют претензии к нашей молодежи. А чего мы можем требовать от нашей молодежи, если среди наставников этой молодежи числятся такие, с позволения сказать, профессора, как Михаил Ромм, который пропагандирует общечеловеческую мораль и лирическое… ” Что “лирическое”, он не договорил, потому что вдруг его прервал Хрущев: “О шатаниях товарища Ромма нам известно, — сказал Хрущев. — Мы сами разберемся в этом вопросе, — помолчал и добавил: — Но мы надеемся, что этот крупный мастер еще встанет на ноги”.
Ну, я, правда, тоже надеялся, что “встану на ноги”, но во всяком случае понял, что продолжать речь Павлов не будет. Действительно, он нежно улыбнулся, перелистал страничку и пошел дальше шагать по целине. Я сижу в некотором недоумении, так и не понимаю — что это, угроза? Или, наоборот, индульгенция? Хорошо уж, по крайней мере, что речь Павлова прервана».
Не знаю, можно ли происшедшее назвать «индульгенцией», но отец таким, очень понятным для функционеров жестом, дал понять, что довольно болтовни, настоящим делом следует заниматься.
«Дело мое после этого замерло, — пишет Ромм, — из Президиума ЦК его спустили куда-то в МК, из МК в райком, а из райкома партии в партком. Там оно и затухло».
В чем состояло «дело Ромма», я не знаю, а копаться в архивах поленился, никакого это сейчас значения не имеет.
Если «дело Ромма» затухло, то идеологические баталии только затухали. Сусловские идеологи при каждом удобном случае пытались их реанимировать, снова вовлечь в них Хрущева. Следующий «удобный случай» представился во время Международного кинофестиваля, проходившего в Москве с 7 по 21 июля 1963 года. Традиции отдавать главные призы только нашим фильмам тогда уже отошли в прошлое. Жюри присудило первое место ленте «8 1/2» очень знаменитого итальянского кинорежиссера Федерико Феллини. Решение, для киношников естественное и справедливое, у идеологов вызвало бурную реакцию. Аргументация сводилась к ставшей уже привычной формуле: фильм далек от реалистических традиций, заражает буржуазной идеологией здоровое социалистическое общество. Предлагалось: главного приза не давать, фильм к широкому показу не допускать. Легко представить масштаб скандала, что там Манеж…
Суслов уехал в отпуск, и Ильичев остался ответственным на идеологическом «хозяйстве». Оказавшись между молотом Международного жюри и сусловской наковальней, Леонид Федорович бросился к Хрущеву. Отец собрал на заседание Президиума ЦК находившихся в Москве, тех, кто не разъехались по отпускам, «заинтересованных» лиц: Брежнева, Кириченко, Полякова, Рудакова, Пономарева, Ильичева и Андропова из ЦК, плюс председателя Кинокомитета Алексея Владимировича Романова. Ни Брежнева, ни Кириченко, а уж тем более «селькохозяйственника» Полякова с «промышленником» Рудаковым какой-то Феллини и не интересовал, и о его фильме они не слышали. Тем не менее, собравшиеся дружно обругали Романова. Кто-то, в протокольных записях не обозначено кто, назвал его «обывателем», прозвучало предложение «дезавуировать приз», но потом, поразмыслив, решили не рубить сплеча, поручили с Феллини, его фильмом и присужденной ему премией «разобраться» и высказать свое отношение Секретариату ЦК, то есть Хрущеву.
Фильм тем же вечером прислали к нам на дачу. Обычно о показе фильмов на даче широко оповещалась вся семья, на этот раз отец не позвал никого.
Я заехал на дачу случайно. В доме пусто. На вопрос, где отец, мне ответили, что он смотрит фильм, присланный из ЦК, а не из кинопроката, как обычно. Я заглянул в зал. Бросил взгляд на экран и ужаснулся, «Восемь с половиной» я уже успел посмотреть во время конкурсного показа. Нужно сказать, что я, как и сусловцы, полагал, что реакция отца будет крайне негативной. В произведениях такого рода рядовому зрителю достаточно сложно разобраться, залы в кинотеатрах при их демонстрации пустуют. Не скрою, и мне фильм казался вычурным и скучным.
Я проскользнул в зал, тихо сел на диван рядом с отцом, выждал несколько минут и стал нашептывать: какой Феллини гениальный режиссер, какой фурор произвел его фильм в мире, что он символизирует… тут я запнулся. По правде говоря, я понятия не имел, что он символизирует.
— Иди отсюда и не мешай, — прошипел он.
Расстроенный, я ушел. Вскоре сеанс закончился. Отец вышел в парк, и мы отправились на прогулку.
— Как тебе показался фильм? Это знаменитый режиссер… — начал я.
— Я тебе сказал, не приставай, — оборвал меня, теперь уже беззлобно, отец. — Фильму дали главный приз на фестивале. Суслов с Ильичевым против и просили меня посмотреть.
— И что? — заикнулся я.
— Я мало что понял, но международное жюри присудило приз. Я здесь при чем? Они лучше понимают, для этого там и сидят. Обязательно надо мне подсовывать… Я уже позвонил Ильичеву, сказал, чтобы он не вмешивался.
Я вздохнул с облегчением. Разговор перешел на другую тему, и больше к Феллини не возвращался.
Скандала не получилось, ведь в случае вмешательства «сверху» в решение жюри его иностранные члены грозили покинуть Москву. Теперь все вздохнули с облегчением, в том числе и Ильичев. Сам он против Феллини ничего не имел, а теперь еще, с помощью отца, утер нос Суслову, но не более того. Как и предполагал Михаил Андреевич, за Ильичевым на всю оставшуюся жизнь накрепко закрепилась репутация ретрограда.
Через две недели после закрытия кинофестиваля в Москве, 5 августа 1963 года, в Ленинграде открывалась Сессия Европейского сообщества писателей (КОМЕС). Наши писатели — и «те», и «не те», единодушно придавали ей наиважнейшее значение. Туда отправились все знаменитости, от Твардовского до Шолохова. Все, кроме Эренбурга. Искушенный политик, Эренбург понимал, что без него, популярного на Западе советского писателя, к тому же раскритикованного отцом на совещании в Кремле, к тому же еврея, в Ленинграде не обойдутся. Лучше иных он ощущал и начавшуюся в ЦК подвижку на «доманежную» колею.
После встречи в Доме приемов 17 декабря 1962 года, когда только началось завинчивание гаек, первые главы очередной, пятой книги воспоминаний Эренбурга еще кое-как проскочили в январский 1963 года номер «Нового мира», а потом все застопорилось. Цензура встала насмерть.
Продолжение мемуаров появилось лишь в третьем, мартовском, номере «Нового мира», и только как следствие письма, которое Илья Григорьевич направил Хрущеву. На совещании в Кремле 7–8 марта 1963 года вновь склоняли Эренбурга, и снова все встало. Издательство «Советский писатель», включившее в план публикацию воспоминаний, из плана их не исключало, но и не печатало, ожидало прояснения обстановки, а пока одолевало автора замечаниями и откровенными придирками.
Илья Григорьевич решил снова апеллировать к Никите Сергеевичу. Обращаться непосредственно к Хрущеву Эренбург на сей раз воздержался, опытный царедворец сталинской школы, он предпринял обходной маневр, направил письмо одному из секретарей Союза писателей поэту Алексею Суркову с формальным отказом от поездки в Ленинград: он-де стар, стоит на пороге могилы, к тому же не знает теперь, кто он в своей стране: его не печатают, издание собрания сочинений приостановлено и далее в том же роде на нескольких листах. Эренбург не сомневался, что игра его беспроигрышна. И не ошибся. Сурков тут же передал письмо Твардовскому, тот побежал с ним к Лебедеву, Лебедев положил письмо в почту отцу.
Отец ощущал неудобство за все резкости, высказанные им в адрес Эренбурга в последние месяцы, и тоже искал случая, чтобы сгладить возникшие шероховатости. Он не просто принял Эренбурга, а принял его немедленно. Говорили они полтора часа, с 12.05 до 13.30, так записано в журнале посещений. В результате отец не просто извинился за допущенные им резкости, но пожаловался, что его снова ввели в заблуждение, снабдив цитатами, произвольно надерганными из книги мемуаров Эренбурга. Теперь он сам прочитал все от начала до конца и не обнаружил в ней ничего вредного. Что же касается проволочек в «Советском писателе», то он пообещал свое содействие, рассказал, как он прошлой осенью говорил Твардовскому, что «писателям такого масштаба цензура не требуется». Разговор состоялся 3 августа 1963 года, а в начале 1964 года том с воспоминаниями Эренбурга появился на полках книжных магазинов.
Покончив с книжным вопросом, Эренбург начал жаловаться, что из-за усталости и занятости в Ленинград он никак выбраться не может. Отец убеждал, что его присутствие на форуме европейских писателей необходимо из государственных соображений, которые Эренбург понимает лучше других и которым он всегда следовал. Собственно, такой поворот событий Илья Григорьевич и планировал. Однако Хрущев пошел дальше, осведомился, не стоит ли ему самому вместе с Эренбургом съездить в Ленинград, пообщаться с европейскими и нашими писателями и таким образом восстановить нарушенные недавними событиями отношения не с одним Эренбургом, а со стоявшей за ним значительной частью писательского сообщества.
Илья Григорьевич ехать в Ленинград отцу отсоветовал. Договорились, что после завершения собрания в Ленинграде он пригласит писателей к себе, на Пицунду. Отец днями собирался в отпуск.
Уже прощаясь, Эренбург заговорил о реабилитации Федора Федоровича Раскольникова, военачальника и дипломата — еще одной жертвы Сталина. Раскольникова вскоре восстановили в правах. Посмертно.
В Ленинград Эренбург прибыл с опозданием на день, 6 августа 1963 года, в замечательном настроении. Он всем рассказывал, что Хрущев принял его очень хорошо, «милостиво сказал, что он, Эренбург, имеет право печатать все, что захочет, что для него не существует цензоров». Дальше следовал подробный пересказ разговора. В частности, по словам Эренбурга, когда он упомянул о своем неудачном письме Хрущеву о «мирном сосуществовании в искусстве», тот «замахал на него руками: оставьте, это — пустое».
Затем Эренбург похвастался, как вступился за Евтушенко и Вознесенского, Хрущев с ним и тут согласился, попросил Лебедева проследить, чтобы к ним не «придирались».
13 августа 1963 года европейские писатели, вместе с нашими, прилетели к отцу на Пицунду. Не все, конечно, но достаточно представительная делегация во главе с Твардовским. Он преследовал еще и собственный интерес, надеялся, что на Пицунде ему наконец-то удастся решить вопрос публикации своей многострадальной поэмы «Теркин на том свете». Как помним, еще прошлым октябрем он заручился обещанием отца прочитать ее и помочь «пробить» сквозь цензуру. Однако Манеж и последующие события спутали все карты. Теперь же все возвращалось на круги своя. В июне, сразу после Пленума ЦК, Твардовский передал Лебедеву окончательный текст поэмы. Ни сам Твардовский, ни Лебедев секрета из этого не делали, и слух, что «опальную» поэму «будут читать в отпуске», как в прошлом году читали «Ивана Денисовича», быстро распространился по цековским кабинетам.
В конце июля, накануне отъезда Твардовского в Ленинград, его после долгого перерыва пригласил к себе Ильичев, говорил о том о сем и наконец попросил дать и ему почитать «Теркина…» Собственно, ради этого он и зазвал к себе Твардовского, но тот, не желая рисковать, уклонился, сказал, что обещал первому дать ее прочитать Хрущеву.
«Все это событие укладывается в несколько решающих часов и похоже на цепь случайностей, счастливых совпадений, — записал Твардовский в дневнике 18 августа 1963 года. — В самолете (они летели вместе с Лебедевым. — С. Х.) я подбросил мыслишку Владимиру Семеновичу, что читать мог бы и в присутствии коллег — сопровождавших “европейцев” русских писателей».
Встречу в Пицунде подробно описали: сам Твардовский в дневнике и, с его слов, Владимир Лакшин.
Начну с Лакшина.
«Я попросил Александра Трифоновича рассказать, как дело было в Пицунде, и он с удовольствием повторил для меня этот рассказ.
Только прилетели 18 августа 1963 года и расположились в домиках для гостей, прибежал Снастин: “Зовут!” Все отправились в парк, где их встречал Хрущев.
Потом в зале был некий официальный момент — произносились приветственные речи. Обращаясь к зарубежным писателям, Хрущев говорил не очень любезно. Подоплека этого та, что на другой даче, за его забором, отдыхал Морис Торез. К нему еще накануне приехал из Ленинграда Андре Стиль, бывший на Сессии европейских писателей наблюдателем, и высказался тенденциозно, что-де КОМЕС коммунистов-писателей в Ленинграде не пригласил, а буржуазных литераторов тут принимают со всей сердечностью. Со слов Стиля, Торез выразил свое недовольство Хрущеву. И Никите Сергеевичу пришлось объясняться.
Так или иначе, но Хрущев простодушно обратился к собравшимся гостям: “Вот среди нас есть и писатели, защищающие интересы социализма, и писатели — защитники интересов буржуазии…” Это вызвало протест Сартра: “Буржуазных писателей здесь нет”.
Пошли к столам, и за обедом атмосфера потеплела. Вигорелли (итальянский писатель, президент КОМЕС. — С. Х.) сказал, наклонившись к Хрущеву, что он хочет процитировать ему один пункт устава КОМЕС, и произнес по памяти: “Сообщество принимает в свои ряды коммунистов, но не принимает антикоммунистов, которых приравнивает к фашистам”. Хрущев закивал, это помогло дальнейшему общению».
Твардовский держал себя строго, не пил спиртного, почти не ел, потому что знал, что ему, возможно, предстоит читать Хрущеву поэму после обеда. (По предварительному разговору с Лебедевым выходило так, что иностранцы разъедутся, а Александр Трифонович прочтет поэму в узком кругу, пригласят лишь Федина и Шолохова.) Предложение Хрущева читать за обедом, «поэксплуатировать» Твардовского в присутствии всех гостей, прозвучало неожиданно.
«Никита Сергеевич произнес с полной непринужденностью, как будто никакой договоренности не существовало: “Я слышал, у Александра Трифоновича есть что-то новенькое. Может быть, попросим его прочесть”», — уточняет детали Лакшин.
«Унгаретти и Вигорелли успели откланяться, но все прочие остались, — я снова обращаюсь к дневнику Твардовского. — Чтение длилось сорок минут. Никита Сергеевич почти все время улыбался, иногда даже смеялся тихо, по-стариковски. Этот смех у него я знаю: очень приятный, простодушный и даже чем-то трогательный. В середине чтения я попросил разрешения сделать две затяжки. Дочитывал в поту от волнения и от взятого темпа, моя дорожная, накануне еще ношенная весь день — светло-синяя рубашка на груди потемнела. Кончил, раздались аплодисменты. Никита Сергеевич встал, протянул мне руку: “Поздравляю, спасибо”. Тут пошли реплики, похвалы, но Сурков быстро сообразил, что “обсуждения” не должно быть, и предложил тост за необычный факт прослушивания главой великого государства в присутствие литераторов, в том числе иностранных, нового произведения отечественного поэта».
Напомню, что именно Алексей Сурков, поэт и секретарь Союза писателей, в 1954 году первым поднял вокруг «Теркина на том свете» бучу, приведшую к запрету поэмы на долгие восемь лет. Твардовский ему «обязан» и многими иными неприятностями. В марте 1963 года в Кремле Сурков Твардовского «не замечал», теперь ветер переменился, «переменился» и он.
«Потом я, решительно не принимавший ничего спиртного ни накануне, ни за столом, — продолжает Твардовский, — попросил у Никиты Сергеевича разрешения (это было довольно смело) “промочить горло”. Он пододвинул мне коньяк, я налил. “Налейте и мне, — сказал он, — пока врача вблизи нету”. Когда я наливал ему, рука так позорно дрожала, что это многие заметили, но, конечно, это могло быть отнесено только за счет волнения».
Об алкоголизме Твардовского знали все, в том числе и отец, поэт страдал неимоверно, но ничего с собой поделать не мог.
«За обедом у Сартра не было переводчика, — это уже цитата из Лакшина, — и Александр Трифонович спросил его потом, не скучал ли он во время чтения? Сартр ответил: “Нисколько. Я наблюдал выражение лица Хрущева и людей, его окружающих. Это был очень интересный спектакль”.
Когда чтение закончилось, Хрущев попросил оставить ему рукопись, хотел еще раз прочесть ее глазами. Подошел к Александру Трифоновичу и обнял его Шолохов. Было только два явственно недовольных лица — писатель Чаковский и поэт Прокофьев. Особенно последний, он надеялся, что и его, вслед за Твардовским попросят прочитать стихи. Не попросили.
Тут же подлетел Аджубей, сказал, что он просит поэму для “Известий”, отказать ему было нельзя», — пересказывает Лакшин впечатления Твардовского.
Алексей Иванович изображает эту сцену несколько иначе: якобы после чтения сам Хрущев спросил:
— Ну, кто смелый, кто напечатает?
Пауза затягивалась, и я не выдержал:
— «Известия» берут с охотой.
После одобрения отцом для публикации поэмы никакой смелости не требовалось, он заволновался, как бы отец снова не предпочел «Правду». Отец промолчал.
Твардовский отдавал стихи Алексею Ивановичу без охоты.
«Подошел Аджубей с конкретными предложениями, посулами соблюдения всех необходимых условий, — в дневнике Твардовского приводится его собственная интерпретация процесса передачи поэмы в печать. — Там же он сказал мне, что хочет написать “врез” (краткие редакционные комментарии. — С. Х.). “Нужно ли?” — сказал я. “Нужно, говорит, вы потом посмотрите, — не захотите — не надо”.
Теперь я, несмотря на все, соображаю, что надо, хотя написано плохо — фразисто и извилисто. На дорогу он пытался мне дать бутылку коньяка со стола, но я не принял».
Еще одну любопытную деталь приводит в своей книге Лакшин: «В последний момент, уже в Москве, Твардовскому позвонил заместитель начальника Главлита Степан Петрович Аветисян, умолял, именно умолял снять строки о номенклатурных дураках:
“Это же просто неверно, оклады в Главлите небольшие”, — взывал к Твардовскому Аветисян. Потом позвонил второй раз: “Подумайте, что о нас будут говорить”. — “А вы зачем на себя принимаете? ” — не без лукавства спрашивал Александр Трифонович. Положив трубку и обращаясь ко мне, сказал: “Может быть, это жестоко. Вот он придет домой и как жене и детям этот номер «Известий» покажет?… Да уж пусть. Они заслужили”.
Вспомнил по этому поводу пушкинское стихотворение “На выздоровление Лукулла”, в котором прототип узнал себя по строчке, где говорилось, что он крал казенные дрова.
Все эти переговоры с цензором были маленькой местью за мучения последних месяцев и позабавили нас немало».
«Известия» с «Теркиным на том свете» вышли в Москве вечером 17 августа 1963 года и разлетелись по всей стране утром 18-го.
Итак, эта «пренеприятнейшая» история вспухла, с подачи Суслова, в Манеже 1 декабря 1962 года, взорвалась в Свердловском зале Кремля 7–8 марта 1963 года, сошла на нет 18–22 июня 1963 года на Пленуме ЦК и окончательно рассосалась на Пицунде 13 августа 1963 года.
Теперь давайте проследим, хотя бы выборочную, дальнейшую судьбу «героев», описанных в этой главе разбирательств. Еще 8 июня 1963 года, то есть до Пленума ЦК, Идеологический отдел ЦК КПСС докладывал руководству «О настроениях в творческих союзах». Приведу некоторые цитаты: «Творческие работники отнеслись к критике ответственно и серьезно. Писатель Аксенов, по своей инициативе, принес в “Правду” выступление, в котором он говорит, что встречи помогли ему “укрепить свой шаг в общем строю и свою зоркость, по-новому и гораздо шире понять свои задачи”. С подобными заявлениями выступили в “Правде” Р. Рождественский, А. Васнецов, Э. Неизвестный. А. Вознесенский заявил, что он своим трудом докажет правильное отношение к партийной критике его ошибок».
Несколько иначе повел себя Е. Евтушенко. На пленуме Союза писателей он выступил недостаточно самокритично, пытаясь доказать, что исходил из самых хороших побуждений…
На отчетно-перевыборной конференции МОСХ художник Никонов заявил, что административные меры, принятые по отношению к группе молодых художников, противоречат духу партийной критики». И так далее на четырех страницах убористым шрифтом.
13 октября 1963 года, в годовщину публикации «Наследников Сталина» Евтушенко, воскресная «Правда» поместила большой, в пол-листа, отрывок из поэмы «Лонжюмо» Андрея Вознесенского о Ленине в Париже. В отличие от Евтушенко, Вознесенский с «наследниками Сталина» не связывался, обратился к истории.
В 1963 году состоялся очередной съезд Союза художников России. «Герой» Манежа, председатель президиума Союза Владимир Серов оттягивал его, сколько мог, пока на него не надавил Ильичев, обвинил его в нарушении демократической процедуры, пригрозил, что нажалуется Хрущеву. Серову пришлось подчиниться. И Серов, и Ильичев не сомневались, что без нажима сверху Серова в председатели не переизберут. Сверху не давили. После Манежа Ильичев Серова на дух не переносил, а Суслов потерял к нему всякий интерес — мавр сделал свое дело. На выборах в президиум Серова «прокатили».
27 декабря 1963 года повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» выдвинули на соискание наивысшей советской Ленинской премии.
В Новогоднюю ночь 1964 года в Кремлевский дворец съездов пригласили Элия Белютина: «Этот зал, расположенный почти под самой крышей и невидимый со стороны Ивановской площади, был переполнен столами и людьми. Начинался последний год правления Хрущева, и он, сидя во главе огромного стола, то и дело наливал в большой фужер водку и говорил, вещал, пророчествовал».
Насчет водки, да еще наливаемой в фужеры, Белютин позволил себе пофантазировать. От отца он сидел далеко и не видел, что за бутылка перед отцом. А что еще можно пить в такую ночь? Отец же пил «Боржоми», как пил его последние годы регулярно и помногу. Водку же, вернее коньяк, он к тому времени почти не употреблял. Я уже писал о его проблемах с почками.
«Наконец Хрущев встал и направился к маленькой двери, — продолжает Белютин. — Я заметил, как сидевший рядом со мной человек с кем-то переглянулся, быстро встал и сказал: “Пойдемте, нас ждут”. Мы подошли к другой двери. Она открылась, будто сама. Прошли двумя коридорами и очутились в небольшом холле без окон, где стоял пригласивший меня на прием человек с другим, знакомым мне по Манежу. Последний протянул мне руку и сказал: “Сейчас здесь будет Никита Сергеевич, пожелайте ему хорошего Нового года”. Не успел он закончить этих слов, как открылась дверь и показался Хрущев. Он быстро оглядел комнату, увидел сразу всех, задержался на мне, узнал и, протянув руку человеку, меня пригласившему (скорее всего это был все тот же Лебедев), сказал: “Мне кажется, мы еще не здоровались. Поздравляю, и чтобы все у тебя и у нас было хорошо”.
Его собеседник улыбнулся, отступил на шаг и, полуобняв меня, пододвинул к Хрущеву: “Вот, Никита Сергеевич, Белютин хотел поздравить вас с Новым годом”. Хрущев повернулся. Хотя он на моих глазах много выпил, его лицо было трезвым, глаза блестели, голос был твердым и оживленным. За его спиной я увидел Брежнева.
— Я хотел бы пожелать от своего лица и лица многих молодых художников, — сказал я, глядя в его маленькие глаза на плоском лице с удивительно белыми белками, — вам и Президиуму хорошего Нового года и здоровья.
— Спасибо, — сказал Хрущев и протянул руку. Я почувствовал ее тепло, она была сухая и вялая.
— Передайте от меня вашим товарищам, что я их поздравляю с Новым годом и надеюсь, они скоро залечат раны, — он улыбнулся, — и, как говорится, создадут что-нибудь более понятное.
Он рассмеялся и, толкнув меня в плечо, пошел к двери. Брежнев, шедший за ним, задержался на секунду.
— Поздравляю, — сказал он и тоже протянул руку.
В середине 1964 года меня пригласили в горком партии, в Отдел культуры, и полная ширококостная женщина, оказавшаяся заведующей отделом, спросила меня, не мешают ли мне работать, — я только пожал плечами.
— А то из ЦК просили узнать, нет ли с вашей стороны или со стороны ваших учеников каких-либо жалоб. Мы примем строгие меры, мы одернем, — продолжала она.
Я вспомнил, как в МОСХе моих учеников, членов союза, исключили на год (для острастки!) из союза (именно на эти административные меры, как написано выше в справке Идеологического отдела ЦК, жаловался художник Никонов. — С. Х.), а многих, с ведома именно этой женщины, лишили творческой работы. Что можно было ответить?
— За заботу спасибо, но я пришел к вам с просьбой. Дело в том, что нам до сих пор не вернули выставлявшихся в Манеже полотен. Судя по всему, кампания уже кончается. Манеж как будто поставлен на ремонт. Зачем же продолжать держать под арестом нашу живопись?
Не знаю, подействовал ли мой разговор, но через три недели мои ученики получили право забрать свои холсты. Через месяц мы сделали выставку. Ворота впускали людей. Их было очень много. И не только из Москвы».
29 июля 1964 года от рака умерла Ванда Львовна Василевская, не знаю, какой уж она писатель, но женщина бескомпромиссная, неудобная как для властей, так и для творческих группировок, включая свою собственную.
В октябре 1964 года Хрущева отстранили от власти. В идеологии безраздельно воцарился Суслов. Вопреки логике, тогда многие связывали с ним свои надежды.
«Я в тот же день вылетел в Москву и поехал в Абрамцево. Подходя к воротам, я услышал голоса. Участок был полон людей. Многие из приехавших поздравляли меня со снятием Хрущева и всей его администрации, которая, как они говорили, “хотела вас утопить”, передавали, что говорил Суслов, осуждая Хрущева за Манеж, — вспоминает Белютин. — Стоя среди десятков возбужденных людей, видевших уже скорое признание возможности свободного развития нового советского искусства, я грустно думал об их хороших душах и о том, что в действительности все это было нашим концом, потерей всяких надежд на признание.
Человек, участвовавший в перевороте и формально не возглавлявший партии, тем не менее, занял первое место в ней и теперь начнет сводить счеты со всеми, кто хоть сколько-нибудь проявил себя в годы хрущевской оттепели. Суслов не мог перемениться в свои шестьдесят с лишним лет, и если у Хрущева были сталинские методы мышления, но душа русского человека, у Суслова, кроме идей Сталина, ничего не могло быть. Возврат гигантского государства к примитивным методам Сталина был концом не только культуры, но и угрозой для экономики.
За зиму и весну, казалось, ничего не произошло, хотя все чувствовали, что идет активная прополка кадров», — заканчивает свое повествование Белютин.
Михаил Андреевич пропалывал идеологическую грядку тщательно и, я бы сказал, с наслаждением. В ноябре 1964 года Ильичева выгнали из ЦК и «сослали» в МИД, назначили заместителем министра, курирующим африканские дела. Когда выяснилось, что и после Хрущева с китайцами наладить отношения не удается, Леонида Федоровича сделали ответственным еще и за переговоры с Пекином. Он переговаривался до самой своей окончательной отставки в 1989 году и продолжал собирать картины. В конце 80-х годов по телевизору показывали, как академик Ильичев дарил Советскому фонду культуры свою коллекцию живописи. Она состояла далеко не из одних социалистических реалистов… Умер он в 1990 году, пенсионером.
С помощником отца Владимиром Семеновичем Лебедевым Суслов расправился с особым наслаждением, низверг его с пятого, самого престижного, этажа ЦК в подвал Госполитиздата. Там его назначили младшим редактором и постоянными придирками за полтора года свели в могилу. Лебедев умер в январе 1966 года.
Павла Алексеевича Сатюкова отставили от «Правды», так же, как Аджубея от «Известий» минута в минуту с отцом. Суслов опасался, как бы они чего не натворили. Назначили обоих на самые незначительные журналистские роли, без права писать, вернее, подписываться собственной фамилией. Сатюков умер в 1976 году, Аджубей — в 1993-м.
Боря Жутовский, один из белютинцев, стал постоянным и желанным гостем на даче отставленного отца в Петрово-Дальнем под Москвой. На один из дней рождений подарил ему картинку, не абстрактную и не реалистическую, а сказочную: симпатичный улыбающийся мишка и еще какие-то красные ягоды. Она теперь хранится у меня. Великим Борис не стал, выставляется в меру.
С Евтушенко опальный отец встретился лишь однажды, в конце августа 1971 года, за неделю-полторы до смерти. Евгений Александрович навестил отца в Петрово-Дальнем. На лавочке в лесу они проговорили несколько часов. Под впечатлением этой встречи отец продиктовал ставшую прощальной главу в свои мемуары: «Я не судья». В ней он, порассуждав на тему: «Без терпимости со стороны властей к творчеству художник жить не может», вспомнил, как помог Казакевичу и Солженицыну. Попытался заочно объясниться с Эренбургом насчет «оттепели», которая не должна перерасти в «половодье», сметающее на своем пути, извинился перед Неизвестным и Шостаковичем: «если бы мы встретились сейчас, то я попросил бы прощения. Я занимал высокий государственный пост, обязывающий к сдержанности. Нельзя административно-полицейскими методами бороться с творческой интеллигенцией: ни в живописи, ни в скульптуре, ни в музыке, ни в чем!» Извинился и тут же пояснил: «Раскаиваясь сейчас относительно формы критики Неизвестного, я остаюсь противником абстрактного искусства».
«Шостакович написал много прекрасных сочинений, в том числе шедевр — Седьмую “Ленинградскую” симфонию, — продолжает отец. — Я не понял Шостаковича, когда он продвигал джазовую музыку, а он был прав. Нельзя ни с какой музыкой, включая джазовую, бороться административными путями. Пусть сам народ выразит к ней свое отношение».
Я не написал об инциденте с Шостаковичем, происшедшем в том же, 1963 году. Он, председатель Союза композиторов РСФСР, пригласил отца на свой концерт в Кремлевском театре, который предварил выступлением сразу пяти лучших московских джазов. Оглушенный отец в сердцах высказал тогда композитору все, что он думал…
«Я человек уже старый, воспитанный на иных формах музыкального искусства. Мне нравится народная и классическая музыка, — приносит свое “покаяние” (это его слово) отец. — Но не джазовая, она действует мне на нервы».
После отставки Хрущева жизнь поэта и редактора Александра Трифоновича Твардовского, как он выразился сам, «не задалась», ему не писалось, в «Новом мире» ничего путного не печаталось. В 1970 году Твардовского официально отлучили от «Нового мира». «Заканчивал жизненный путь Александр Трифонович без почета», — написал в том же отрывке об интеллигенции отец.
11 сентября 1971 года отец умер. Похоронили его в дальнем углу Новодевичьего кладбища, у самой стены.
В декабре 1971 года на том кладбище, у той же стены, в том же ряду, и более того, в могилу, ранее отрытую для отца, а потом отставленную, похоронили поэта и неугомонного человека Твардовского.
В том же кладбищенском ряду у стены покоится прах непримиримого оппонента Твардовского писателя Кочетова. Теперь, когда все баталии позади, они разнятся лишь деревьями над их могилами. У Твардовского растет дуб, у Кочетова — кедр, а отцу я посадил его любимые березки с рябинами.
В 1975 году Эрнст Неизвестный сделал Никите Сергеевичу черно-белое надгробие. Это его наиболее известная работа.
Евтушенко живет в городе нефтяников в штате Оклахома, США, преподает поэзию в местном университете, пишет, выступает, в 2005 году выпустил антологию российской поэзии и постепенно становится в ряд великих русских поэтов, по крайней мере, XX века.
Вознесенский продолжает писать, многие отдают предпочтение его поэзии перед другими современниками. К сожалению, в последнее время он стал прихварывать, годы берут свое.
Белютин тоже в порядке. В начале XXI века жил в Москве, пытался подарить городу собранную за всю жизнь коллекцию живописи, но московские власти хитрили, завещанием не удовлетворялись, требовали все и сейчас. Чем дело закончилось, не знаю. Не интересовался.
Михаил Ромм после того, как в июне 1963 года отец отвел от него нападки бюрократов-идеологов, с головой ушел в работу над новой публицистической лентой «Обыкновенный фашизм». Закончил фильм вскоре после отставки отца и с огромным трудом проталкивал его демонстрацию. В 1966 году этот фильм наконец показали в кинотеатрах, но не первым экраном. Тогда же он задумал еще более «непроходной», тоже публицистический фильм «Мир сегодня». Однако снимать ему не позволили. Ромм нервничал и донервничался: в 1968 году у него случился инфаркт. Классик советского кино умер в ноябре 1971 года, пережив отца на полтора месяца.
И последнее. Среди людей пишущих бытует мнение, что, поссорившись с «прогрессивной» группировкой из среды интеллигенции, отец, потеряв их поддержку, вскоре потерял и власть. К политическим реалиям подобное утверждение отношения не имеет, его авторы сильно преувеличивают свою роль и влияние.
«Поэт в России — больше, чем поэт», но не в такой степени, чтобы от него зависела судьба власти и властителей. Тут действуют игроки повесомее.
Обидно, что отец поддался на провокацию, пусть и тщательно подготовленную. Можно оправдываться, объяснять, но невозможно ни оправдаться, ни объяснить, остается только сожалеть. По существу же, отец ничего не терял, ибо нельзя утерять того, что нет, не было и не может быть никогда. «Прогрессивные», равно как и «реакционные» (тут все зависит от того, как посмотреть) писатели, поэты, художники, скульпторы, композиторы и иже с ними не сомневаются в собственной гениальности, на худой конец, исключительности, никогда и никого не поддерживают, они еще могут принять союзничество почитающих их творчество политиков, но сами до союза с политиками никогда не «унизятся». Ведь это они властители дум! И «прогрессисты», и «реакционеры» стремились использовать отца в собственных интересах и использовали. А использовав, потеряв в нем надобность, обратились к поискам очередного покровителя. Таковы реалии отношений этих двух миров, мира искусства и мира политики.
Другое дело, что несмотря на столкновения, споры, скандалы, новая писательско-поэтическая и иная поросль выросла и окрепла при Хрущеве и благодаря ему. Он с ними ссорился, но в отличие от Сталина, никого с российской «творческой» грядки не «выпалывал», а когда его лишили власти, новым властителям полностью «прополоть» грядку оказалось не под силу.
Затеянная в 1960-е годы дискуссия, кто важнее «физики или лирики», исчерпала себя. Ответ оказался, как это часто случается, прост. Поэт не станет хуже писать без знания сопромата, а сопроматчик рассчитает конструкции и без любви к стихосложению. Каждый занимается своим делом.
Отрадно, что в XXI веке «поэт в России» постепенно превращается просто в поэта. Он уже не раб, пишущий для «просвещенного деспота», жаждущий быть им прочитанным и обласканным. Он уже не «инженер человеческих душ», а просто поэт и не страдает от того, что «безграмотный» политик, президент или премьер его не читает, не ценит и даже вообще не подозревает о существовании поэта. Каждый занимается своим делом, поэт — рифмами, парламентарий — законами, а инженер рассчитывает сопротивление материалов, а не душ. Поэт в России теперь только лишь поэт.
Начиная эту главу, я написал, что речь в ней пойдет о событиях не самых значительных, но наиболее всем запомнившихся, запомнившихся потому, что они затронули людей пишущих, описывающих нашу, а скорее, свою жизнь. Смотрят они на жизнь со своей колокольни, свои проблемы и интересы выдают за общие. Ничего тут нет необычного, каждый из нас живет своими страданиями и радостями. А то, что переживания людей, описывающих жизнь, подаются читателям так, что становятся важнее самой жизни и даже порой заменяют ее, только свидетельствует о таланте пишущего.
1963 год
1963 год отец начал, как обычно
1963 год отец начал с ответов на вопросы корреспондента английской газеты «Дейли Экспресс», выступления на Новогоднем приеме в Кремле, а далее — привычная рутина: совещания со своими, прием послов и иностранных делегаций.
2 января 1963 года в Ленинграде спустили на воду супертанкер-шестядесятитысячник «София». В мае прошлого года отец его осматривал на стапелях.
5 января 1963 года Рудаков, он в ЦК курировал промышленность, пригласил отца, Козлова и Косыгина, таков на начало года расклад в высшей власти, посетить выставку новой техники и технологий в Госкомитете по автоматизации и машиностроению. У некоторых экспонатов отец задерживается, внимательно слушает рассказ академика Бориса Патона, директора Киевского Института имени Е. Патона о перспективах создания специализированных сварочных заводов.
Затем группа переходит к стенду тракторов и строительных машин. Там продолжается обсуждение, во что их обувать, что предпочтительнее — гусеницы или колеса? Вопрос не праздный. Гусеницы при нашем бездорожье кажутся безальтернативными, но только на первый взгляд. Через каждые две-три сотни километров они нуждаются в серьезном и дорогостоящем ремонте. Отцу показывают новые арочные шины для тракторов. Разработчики уверяют, что они не уступят гусеницам в проходимости, а по долговечности превосходят их в десятки раз. Отец высказался за колеса, но, помня, насколько весомо его слово, предупредил, что и гусеницы еще послужат, болотный трактор, при всем желании, на колеса не посадишь.
Следующий стенд вычислительных машин, больших электронных для сложных научных расчетов и относительно скромных, электромеханических, заменяющих арифмометр. Выслушав пояснения разработчиков, отец заметил, так написано в отчете о посещении выставки, что хорошо бы заиметь нечто среднее, специализированный вычислитель, облегчающий учет в колхозах, рассчитывающий выработку, кормовые рационы, зарплату. Разработчики обещали подумать. Почему я вспомнил об этом, казалось бы, малозначительном факте? Отец тогда попал в точку. Через много лет, читая книгу о становлении вычислительной техники в США, я натолкнулся на раздел, рассказывающий, как фирма «IBM» теперь ее название знают все, а тогда небольшая компания, производившая швейные машины, напольные часы и примитивные считалки, во время Второй мировой войны переключалась на производство несложных вычислителей-табуляторов, входивших в оснащение батальона американской армии. С помощью бумажных перфокарт они начисляли заработную плату, сводили расход материалов с наличными ресурсами и тем самым не просто облегчили жизнь, но и высвободили немало капралов и рядовых, способных к несению службы, но ранее просиживавших штаны в канцеляриях, позволили воевать эффективнее. Батальонов в США в военные годы насчитывалось не меньше, чем колхозов в Советском Союзе. За время войны IBM произвела множество табуляторов и переместилась с подножья пирамиды американского бизнеса на самую его вершину. Советских разработчиков табулятор для колхозов и совхозов не заинтересовал, о данном ими Хрущеву слове они попросту забыли.
Затем отцу показали первые образцы металлокерамики, продукта того, что сейчас называют порошковой металлургией, «спекающей» из порошка нужного состава детали любой конфигурации, не требующие дальнейшей обработки. Отец привез домой маленький беленький кубик резца для токарных станков, одного из самых массовых приспособлений в металлообработке. В год их стачивали не один миллион. Новый резец стоил в несколько раз дешевле, а служил много дольше. Экономились десятки и сотни миллионов рублей. Отец долго таскал этот резец в кармане, с гордостью демонстрировал его гостям.
9 января отец вместе с Подгорным, первым секретарем ЦК Компартии Украины, поездом направляется в Берлин на 6-й съезд СЕПГ. По дороге они останавливаются в Бресте, отец совещается с белорусами, потом на пару дней задерживаются в Варшаве. В ГДР отец пробудет восемь дней, с 14 по 22 января.
На заседаниях съезда он сидел не более положенного приличиями, остальное время разъезжал по химическим заводам. Я писал в начале книги, как после войны отца поразили немецкие «эрзацы», продукты химического синтеза. В СССР строились новые заводы, и у нас «эрзацы» вытесняли из жизни сталь, дерево, хлопок, лен и другие дорогостоящие натуральные продукты. Внедрение «химии» проходило со скрипом, и он решил посмотреть, чего же за послевоенные двадцать лет достигли восточные немцы? Оказалось, многого, но западные немцы добились еще большего. За лицензиями на производство лавсана и других последних чудес химии приходилось обращаться к ним, а не к Вальтеру Ульбрихту.
25 января 1963 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР Постановлением «О мерах по дальнейшему развитию биологической науки и укреплению ее связи с практикой» открыто встали на сторону Лысенко, провозгласили его воззрения «единственно правильными». Это ответ лысенковцев на Постановление от 12 июня 1962 года, легализовавшее исследования школы формальных генетиков и, казалось бы, восстановившее баланс в биологической науке. Его тоже подписал отец. Но не тут-то было, ближайшие помощники, включая наиближайшего, стократ проверенного Андрея Степановича Шевченко, убедили отца, что только Лысенко поднимет урожайность пшеницы, увеличит жирность молока и совершит еще немало столь необходимых стране чудес.
Лысенко подтверждал слова «делом», в экспериментальном хозяйстве «Горки Ленинские», куда отец не раз наведывался, «демонстрировал» коров-рекордсменок, чудодейственные сорта пшеницы, обещал не сегодня-завтра передать свои наработки в колхозы и совхозы, только бы ему не мешали. Вот ЦК и вмешалось. Возражать Лысенко стало попросту опасно, в тюрьму, как при Сталине, за это бы не посадили, но с работы могли попросить. 17 марта 1963 года вышло еще одно Постановление ЦК КПСС о поддержке лысенковского метода повышения жирности молока.
Неприятно мне обо всем этом писать, но что было, то было.
Математика в экономике
В феврале 1963 года отец получил послание от крупного экономиста академика Василия Сергеевича Немчинова. Собственно, письмо было коллективным, кроме Немчинова его подписал математик Виктор Михайлович Глушков, «молодое дарование», только что назначенный директором организованного в Киеве Института кибернетики, и еще кто-то. Но отец из них знал хорошо одного Немчинова, регулярно читал его статьи и статистические отчеты, но лично они, по-моему, не встречались. Немчинов посвятил свою жизнь статистике, в основном сельскохозяйственной, и через статистику приобщился к математике. Расчеты таблиц — занятие трудоемкое и муторное, и Василий Сергеевич одним из первых сообразил, какие выгоды сулит экономике союз с математикой, оснащенной электронными вычислителями. Они не только позволяли за день выполнить работу, ранее растягивавшуюся на недели и месяцы, но вселяли надежду на переход от интуитивно-волевого планирования к детально-конкретному, учитывающему все мыслимые нюансы, обеспечивающему множество вариантов и выбирающему из них наилучший.
Как это часто случается во всяком новом деле, энтузиаст Немчинов преувеличивал возможности вычислительных машин. Даже самая мощная из них всего лишь большая сложная «считалка», только уточняющая результат, но не способная изменить логику, заложенную в нее человеком.
Союз математики с экономикой начался, как только с кибернетики сняли клеймо «лженауки». Экономико-математические идеи обрели не просто популярность, они стали модой. В 1958 году в Академии наук Немчинов организовал первую независимую, подчинявшуюся только ее Президиуму лабораторию экономико-математических исследований. Экономисты пошли в математику, а математики со своей стороны заинтересовались экономикой. Они всерьез рассчитывали с помощью вычислительных приемов очистить ее от схоластической чепухи, сделать экономику «серьезной наукой» наподобие механики или физики.
Еще раньше Немчинова, в 1956 году, член-корреспондент Академии системный математик Исаак Семенович Брук создал экономическое подразделение в своем Институте электронных управляющих машин, усадил за один стол молодых, не обремененных «традициями» экономистов Виктора Белкина, Игоря Бирмана с не менее молодыми и амбициозными математиками-алгоритмистами Александром Брудно и Сашей Кронродом.
Лаврентьев тоже начал набирать экономистов-математиков и математиков-экономистов в Сибирское отделение Академии наук, в Институт математики. Руководил их работой сорокапятилетний Леонид Викторович Канторович, в будущем один из основателей теории линейного программирования, оптимального планирования, метода оптимизации использования сырьевых ресурсов, будущий академик, лауреат Нобелевской и Ленинской премий, а тогда просто подававший надежды доктор наук.
Экономико-математические лаборатории появились в Ленинграде и в других научных центрах страны. Для координации их работ президент Академии наук Несмеянов создал при себе Научный совет по применению математических методов в экономике, поддержал проект учреждения специального Института экономико-математических методов.
Новый институт предполагалось создать в Отделении экономики АН СССР. Экономисты-традиционалисты поначалу не придавали значения возне математиков вокруг экономики. Теперь они спохватились и, пока не поздно, попытались «придушить младенца еще в колыбели».
У противников Немчинова имелось немало испытанных способов похоронить неугодное начинание, в «своем» отделении они властвовали безраздельно. Дело затянулось, никто не возражал, но ничего не происходило. В результате проволокитили целый год. Немчинов апеллировал к Келдышу, 19 мая 1961 года сменившему Несмеянова на посту президента Академии наук. Келдыш обещал разобраться, но ссориться с вхожими в ЦК, близкими к Суслову экономистами не желал. Сам математик, математическими приложениями к экономике он не заинтересовался.
Но Немчинов не сдавался. Вскоре после его обращения к Келдышу, 12 июня 1961 года, в Кремле собралось совещание научных работников. Обсуждали планирование и координацию научных исследований, взаимодействие высших учебных заведений и академических институтов и многое другое. Отец сидел на всех заседаниях, внимательно слушал, но сам не выступал. С трибуны совещания академик Немчинов пожаловался на волокиту с организацией столь нужного стране экономико-математического института, говорил о достижениях своей лаборатории. Отец его выступление запомнил и попросил Косыгина вместе с Келдышем разобраться. Косыгин перепоручил Немчинова Келдышу, дал указание ему совместно с руководством Отделения философии, экономики и права АН СССР (тогда еще специального Отделения экономики не существовало, его создадут только в 1962 году) представить необходимые материалы. Руководил отделением доктор философских наук академик Петр Николаевич Федосеев — правоверный марксист, специализировавшийся на историческом материализме и теории научного коммунизма. К математическим выкрутасам он относился с большим подозрением, опасался, не протаскивается ли таким образом в экономику нечто вроде раскритикованного в свое время Лениным махизма. Так он и сказал Келдышу при встрече. Пообещал посоветоваться в ЦК. Келдыш не настаивал. Дело вновь забуксовало. Наверное, самое простое было — снять Немчинову трубку кремлевской вертушки, набрать номер телефона Хрущева и попросить о встрече. Отец, естественно, ему бы не отказал, но академик предпочел обходной маневр. Не очень ориентировавшийся в правительственных коридорах, Немчинов обратился за содействием к Засядько, что сразу настроило негативно и так не очень расположенного к нему Косыгина. Засядько сочувствовал Немчинову, но ничего не сделал, вопрос поручен не ему, к тому же он просто заместитель главы правительства, а первый заместитель Косыгин уже доложил Хрущеву, что в Академии наук вопрос создания еще одного института считают преждевременным. Есть лаборатория Немчинова, с поставленными перед ней задачами справляется, и нет смысла плодить дополнительные структуры. Отец положился на мнение своего первого заместителя.
Тогда-то Глушков, с ним Немчинов познакомился не так давно, и посоветовал напрямую обратиться к Хрущеву, написать ему письмо. Вот только передать его следует из рук в руки. Если отправить по общепринятым каналам, оно может, минуя Хрущева, попасть в соответствующий отдел или еще хуже — угодит к Косыгину. И пиши пропало…
Глушков значительно лучше Немчинова чувствовал себя в бюрократических дебрях и предложил использовать в качестве почтальона Сергея Павлова, первого секретаря ЦК комсомола. Глушков, вчерашний молодой ученый, доктор наук, недавний комсомолец, поддерживал с Павловым тесные отношения. Павлов охотно откликнулся на просьбу Глушкова. Виктор Михайлович умел убеждать и убедил Павлова, что от создания экономико-математического института чуть ли не зависит будущее страны. К тому же, по долгу службы Павлов курировал молодых ученых.
Письмо получилось аргументированным, прочитав его, отец рассердился, выговорил Косыгину за медлительность и бюрократизм и теперь уже приказал с созданием института не тянуть, об исполнении доложить.
В дополнение к письму и в развитие положений, в нем изложенных, Немчинов 3 апреля 1960 года опубликовал в воскресных «Известиях» статью «Союз экономики и математики», в которой расписал, как с помощью вычислительных машин можно составлять реальные, а не дутые планы, отдельно остановился на деталях своей работы с Главмосавтотрансом. За прошедшие с момента основания лаборатории несколько лет немчиновская команда получила конкретные результаты. Одна из ее первых работ «Оптимизация грузовых автоперевозок в Москве» позволила с помощью математических методов в 1959 году повысить доходность Главмосавтотранса на 15–20 процентов. Отец внимательно прочитал статью. Он питал «слабость» к Главмосавтотрансу, считал его своим детищем, а успехи транспортников своими успехами. Напомню, как на заре своей деятельности отец добился объединения мелких ведомственных автохозяйств в единую общемосковскую структуру. Он назначил руководить московскими автоперевозками И. М. Гобермана и с тех пор внимательно следил за его работой. Уже само создание централизованной общемосковской транспортной структуры резко увеличило эффективность перевозок, сократило простои, а вот теперь Немчинов с Гоберманом рапортовали о новых достижениях.
После прочтения газет отец, отправившись на прогулку вместе со всеми нами, домочадцами, заново переживал, пересказывал историю пикировок с Молотовым по поводу транспортных проблем, с гордостью повторял, что вот теперь и ученые подтвердили его правоту. Так что Немчинов не мог выбрать лучшего приложения своим экономико-математическим методам и лучшего способа утвердиться в борьбе с оппонентами. На самом деле, это не он выбирал, а его самого выбрал Гоберман, имевший абсолютное чутье на сулившие выгоду начинания.
На следующий день, в понедельник, в Кремле отец продолжал восхищаться успехами Главмосавтотранса, настойчиво рекомендовал своим слушателям прочитать статью Немчинова.
В мае 1963 года вышло Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О развитии и использовании вычислительной техники в народном хозяйстве», предусматривавшее, наряду со многим другим, создание не только института экономико-математических методов в структуре АН СССР, но еще и отдела по внедрению математических методов в планирование в составе Госплана СССР.
Не думаю, чтобы отец возлагал особые надежды на экономистов-математиков в дальнейшем реформировании народного хозяйства, но предложения Немчинова ему представлялись хорошим инструментом, облегчающим составление реальных, а главное, выполнимых планов.
И еще одно событие, в какой-то степени связанное с моим рассказом. Во исполнение того же постановления с начала нового, 1963/64 учебного года при МГУ открылась специализированная физико-математическая школа-интернат, куда собирали со всей страны «кандидатов в гении».
Свежие овощи к зимнему столу
8 марта 1963 года Иван Платонович Воловченко, агроном, с 1951 года директор совхоза «Петровский» Добринского района Липецкой области, давний знакомый отца, перепрыгнув через множество бюрократических ступеней, стал министром сельского хозяйства СССР. Отец окончательно разочаровался в бюрократах от земли, даже самые способные из них, такие, как Мацкевич, отказывались его понимать. Они привыкли командовать всем и вся, а он хотел дать крестьянину-производителю свободу, предоставить ему самому решать, что, когда и как сеять. И тут возникало противоречие, которое разрешить отцу в одиночку никак не получалось. С одной стороны, свобода, с другой — необходимость ежегодно наполнять государственные закрома, обеспечивать поставку всего необходимого и в нужных количествах. Отец надеялся на помощь Воловченко, специалиста-практика, человека от земли. Вместе им наконец-то удастся развернуть, разбюрократизировать Минсельхоз, преобразовать по американскому образцу чиновничий аппарат в научно-практический орган, вырабатывающий рекомендации колхозам и совхозам, как эффективнее работать на земле.
Вот отец и заменил министра со стажем Мацкевича на Воловченко, одновременно сняв с министерства ответственность и за сев, и за сбор урожая, и за выполнение планов. Правда, пока только теоретически, на бумаге. В переходный период требовалось обеспечивать заготовки, а обеспечивать их умели только окриком. Грешил этим и сам отец, особенно в критических ситуациях. А возникали эти ситуации на каждом шагу. Ведь Россия — не Америка, а председатель колхоза — не фермер. Что если ему в голову взбредет перестать сеять пшеницу с рожью, а, к примеру, начать выращивать на своих полях гвоздику с розами и продавать цветочки в городах по рублю за штуку. Дело более чем выгодное в условиях, когда цены на хлеб, а значит, и на зерно, фиксированные и увеличить их не смеет даже глава правительства. События в Новочеркасске послужили уроком всем — и старшим, и младшим начальникам. Конечно, председателю колхоза выращивать цветочки может и выгоднее, а Председателю Совета Министров, в условиях постоянного недобора зерна, совсем наоборот, это как ножом по сердцу. И спросит он за «цветочки» с председателей Госплана и Комитета по заготовкам. А те в свою очередь «намылят шею» секретарям сельских обкомов и председателям производственных управлений, да так «намылят», что последние схватят дубину поувесистей и побегут в колхозы-совхозы выколачивать рожь с пшеницей.
Это главное противоречие, с которым теперь пытался разобраться отец. Как перейти от принудительного труда из-под палки к труду добровольному, основанному на мотивации собственной выгоды и избежать катастрофы? Как пройти между Сциллой и Харибдой — с одной стороны, поощряя Худенко и его возможных последователей к полной самостоятельности, административной независимости от властей, а с другой — требуя от тех же властей блюсти государственные интересы на вверенных им территориях. Пока все это плохо сочеталось. На государственные интересы, как их понимал глава правительства, накладывались совсем не совпадающие с его видением интересы региональные, а на региональные — и личные. Требовалось сформировать такие условия, при которых крестьянину станет выгодно снабжать страну хлебом, овощами, мясом и молоком, сделать его в этом материально заинтересованным. Ох уж эта «материальная заинтересованность», отец твердил о ней уже который год, а воз аграрной экономики продолжал буксовать. После десятилетий обираловки начальники всех рангов привыкли с крестьянина требовать, а крестьяне отвыкли работать в полную силу, вкалывали только на приусадебных участках. Отец понимал, что такое раздвоение бесконечно продолжаться не может. Следовало менять все: законы, цены и главное — настрой людей. Свой выбор он сделал, ставил на Худенко, но… Это кошмарное, «но» мучило его повседневно.
12 марта 1963 года Воловченко дебютировал, докладывая на Всероссийском совещании руководителей колхозно-совхозных производственных управлений. Выступил на совещании и отец, обозначил приоритеты в дальнейшем реформировании села. Они не ограничивались организационными преобразованиями. В 1963 году окончательно обозначался переход от экстенсивного к интенсивному ведению сельского хозяйства, от увеличения посевных площадей, пустых земель уже почти не осталось, к повышению производительности, урожайности, привесов мяса, надоев молока. В отправленных в Президиум ЦК 16 и 17 марта 1963 года записках отец говорит о специализации в промышленности и в сельском хозяйстве, особенно молочном и мясном животноводстве, в птицеводстве и свиноводстве, о создании откормочных комбинатов-ферм по образцу немецких и американских. Не менее насущная проблема обеспечения городского населения овощами, кругологодичном, а не сезонном снабжении свежим салатом, редиской, огурцами, зеленым луком. Ее решают и никак не могут решить уже которое десятилетие. Отец предлагает специализировать на производстве овощей и картошки целые регионы, сначала Белоруссию, а затем и весь Северо-Запад, создать вокруг больших городов, в первую очередь вокруг Москвы, пояс мощных овощных хозяйств, построить в них самые совершенные теплицы, где овощи выращиваются с применением с применением гидропоники, без почвы, на специализированных, строго дозированных питательных растворах. О гидропонике он вычитал в последних американских агрономических публикациях и загорелся новой идеей, захватившей тогда весь западный мир.
Однако, как и в случае с кукурузой, гидропоника у нас натолкнулась на непреодолимое сопротивление. В отличие от традиционно-привычных парников и теплиц, где в ящики засыпался компост, высаживалась рассада, тут требовалось ежедневно и ежечасно следить за содержанием питательных веществ в растворах, а чуть недоглядишь, и все труды пойдут прахом. Отец заставил подмосковные совхозы начать гидропонный эксперимент. Именно заставил, как только его отрешили от должности, гидропонику тут же забросили и больше к ней не возвращались. Свежие овощи к зимнему столу россиян два десятилетия брежневского застоя так и оставались нереализованной мечтой.
Что удалось «нахимичить» за пять лет?
В 1963 году исполнилось пять лет после принятия программы предпочтительного развития химии. Отец решил объехать новостройки, он хотел убедиться, что все идет как намечено, ведь Госплан до сих пор чуть недоглядишь — норовил восстановить привычный и ему удобный приоритет металлургии, свернуть на привычную колею.
14 марта 1963 года отец в Туле, осматривает на Новомосковском химическом комбинате производство лавсана по западногерманской лицензии и химических удобрений по собственному рецепту. В Щекино ему демонстрируют процесс извлечения карбомида-аммиака из природного газа — исходного сырья для получения тех же удобрений.
На следующий день, 15 марта, отец уже в Курске, на заводе, где производят удобрения, а затем на комбинате искусственных волокон наблюдает за превращением лавсана в различные виды тканей, технические и бытовые.
16 марта он в Донбассе. На строящемся в Северодонецке Лисичанском химическом комбинате ему рассказывают о планах производства удобрений и капролактама, из него получают капрон и различные виды пластмасс.
17 марта 1963 года отец уже на Северном Кавказе, в Невиномысске на химическом комбинате, выпускающем удобрения.
Отец остался доволен. Производство химических удобрений растет, а вслед за этим, года через два-три, возрастут урожаи, зерновая проблема разрешится, наступит изобилие. По возвращении в Москву отец подробно делится своими впечатлениями на заседании Президиума ЦК, поручает министрам и Госплану еще раз «прошерстить» план оставшихся двух лет семилетки, все доступные ресурсы сконцентрировать на химическом направлении, в том числе за счет замедления ввода новых мощностей в черной металлургии. Увиденное им самим и рассказы заводчан подтвердили правоту академика Семенова. Век металла заканчивается, наступает век химии, мы успели, в последний момент, вскочить в набирающий скорость «поезд» мирового технического обновления. Госплановцы медлят с ответом, и 6 мая 1963 года на очередном Президиуме ЦК он возвращается к химизации производства, предлагает изыскать возможность закупить на Западе еще один завод по производству дополнительных 50 тысяч тонн лавсана, завод полимерных полиэтиленовых пленок, оборудование и технологию транзисторного производства. Госплану поручается подумать об отказе от импорта естественного и переходе на искусственный каучук, о более широком внедрении синтезированных жиров.
8 мая 1963 года на внеочередном заседании Президиума ЦК обсуждают капиталовложения на следующий год. Из общей суммы в 18 миллиардов рублей химикам выделяют 3 миллиарда, больше, чем всем другим. Оставшиеся 15 миллиардов делят в соответствии с прикидками Госплана. Особо резервируют средства на приобретение импортного оборудования. 300 миллионов рублей добавляют сельскому хозяйству, а расходы на оборону сокращают на 600 миллионов рублей.
В тот год отец не оставлял госплановцев в покое. 4 июня 1963 года на заседании Совета Министров СССР их обязывают изыскать дополнительные капиталовложения в химическую промышленность «с целью увеличения в 1964–1965 годах производства товаров народного потребления и заменителей металлов».
3 июня 1963 года отец отправляется на Волгу. В Ярославле осматривает заводы шинный и синтетического каучука, Институт мономеров, производство льняного пищевого масла на заводе «Победа рабочих» и под конец дня посещает моторный завод. 4 июня он переезжает в Углич, заскакивает на часовой завод и оставшуюся часть дня посвящает Новоярославскому нефтеперабатывающему заводу.
По возвращении в Москву 5 июня 1963 года отец делится с коллегами по Президиуму ЦК своими впечатлениями. Заводы ему понравились, но кое-что вызывает нарекания. Я решил не пересказывать его выступление.
Закат эры «хрущевок»— пятиэтажек
8 январе 1963 года Игнатий Трофимович Новиков, ответственный за строительство заместитель главы Союзного Правительства через газету «Правда» заверил, что семилетку они выполнят и к 1965 году советские люди получат 15 миллионов новых квартир. Если считать, что семья новоселов, включая детей и бабушек с дедушками, в среднем состоит из пяти человек, то получалось 75 миллионов, почти треть населения страны. И это только в городах, если учесть селян, то почти половине жителей СССР предстояло готовиться к переезду.
По мнению Госстроя, смена поколений в домостроении: планировки, этажности, технологии изготовления, внешнего вида должна происходить каждые пять-семь лет, то есть пришло время определиться, решать, что и как строить после 1965 года.
9 февраля 1963 года Хрущев, вместе с другими руководителями страны, на ВДНХ в павильоне «Строительство» заслушивает доклад главного архитектора города о ходе реконструкции Москвы. Посохин рассказывает о завершающихся работах на Новом Арбате, особо останавливается на подсмотренной в Швеции новой планировке жилья, в четырех 26-этажных высотных домах-книжках в качестве эксперимента квартиры сделают двухуровневыми: внизу — гостиная, а наверху — спальня или спальни. Отец соглашается, голод на жилье мы сбили, можно подумать о комфорте. Со шведским опытом он знаком, читал отчет делегации строителей и архитекторов, в конце 1962 года посетивших Скандинавию, Англию и Францию, смотрел снятый ими фильм. Там тоже в строительстве массового дешевого жилья используют сборный железобетон, не в таких масштабах, как у нас, но и потребности у них иные. Вот только качество шведского сборного дома не чета нашему. За месяц до посещения выставки, 9 января 1963 года на заседании Президиума ЦК при рассмотрении пункта первого повестки дня «Об улучшении организации планирования и развития народного хозяйства СССР» отец сетовал, что «у шведов и французов следует поучиться замоноличиванию арматуры, стыков и углов», аккуратности подгонки панелей друг к другу. Напомню: щели между панелями, вызванные несоблюдением на заводах по производству ЖБИ заданных в проекте размеров, мучили строителей, а особенно новоселов с первых дней перехода на сборный железобетон.
«В этом отношении мы им уступаем, — продолжал отец. — Качество заводского изготовления панелей у шведов и у французов очень высокое. Мы тоже кое-то делаем, но у них фирма не допускает никаких подгонок по месту, все делается на заводе».
Однако вернемся на Выставку достижений. Сразу после Посохина скульптор Евгений Викторович Вучетич рассказал о будущем мемориале на Поклонной горе в честь победы в Отечественной войне. Он предлагал соорудить там нечто похожее на уже строящийся по его проекту комплекс на Мамаевом кургане в Волгограде — та же Родина-мать, те же барельефы героев-воинов. Отцу замысел скульптора приходится по душе, но высказать одобрение он не торопится. Отдать должное павшим и в битве на Волге (так тогда называли Сталинградскую битву) наш долг, но мемориал стоит немалых денег. И вот теперь еще одно дорогостоящее сооружение в Москве. Отец спрашивает, во сколько оно обойдется. Вучетич мнется, о затратах он не задумывался. На выручку приходит Посохин, называет какую-то цифру, явно взятую с потолка, но звучащую реально. Он человек многоопытный и знает, что чего стоит. Отец кивает головой и тут же вслух прикидывает, какое количество жилья, сколько квадратных метров придется принести в жертву новому мемориалу. В бюджете лишних денег нет и не предвидится. Отец долго молчит, за его спиной переговариваются члены Президиума, им проект нравится, и они готовы его утвердить. Наконец отец жмет руку Вучетичу, благодарит за доставленное удовольствие, просит продолжить проектирование, а вот решение о том, когда приступать к строительству, они примут позже. Вучетич явно расстроен, он рассчитывал не просто на одобрение, а на открытие финансирования, ожидал команды начать рыть котлованы под фундаменты. Теперь же все повисало в неопределенности. После этих слов Хрущева никто уже не возьмет на себя ответственности.
Отец чувствует себя неловко, но вида не подает, обращается к Посохину: «Ну что там у вас еще?» Он прекрасно знает, что ради этого «еще» они сюда и приехали. Речь пойдет о стратегии будущих массовых застроек городов и поселков: какие дома в них строить после 1965 года и как их строить. В январе на Президиуме ЦК они уже начали обсуждать с Посохиным эти вопросы. Говорили об отсутствии Генерального плана развития Москвы, об уменьшающейся рентабельности малоэтажного жилья из-за роста затрат на инфраструктуру, когда дороги и разного рода коммуникации доводят стоимость одного гектара земли до 150 тысяч рублей, о комплексности застройки новых микрорайонов. Отец снова сослался на опыт шведов, они размещают торговые предприятия не в жилых зданиях, а отдельно: «это прогрессивно, магазин в жилом доме невыгоден и для конструкции дома, и для торговли». Тогда Посохин поправил отца, в Москве они так и строят. Отец удовлетворенно хмыкнул и пообещал изыскать время, чтобы лично убедиться.
Тем временем Посохин начал докладывать о проектах застройки юго-запада Москвы, уже давно шагнувшего за границы Черемушек, но по старой памяти так и оставшегося Новыми Черемушками. Представленные Посохиным «высотные» серии сборных жилых домов в 9, 12 и даже 16 этажей отличались от пятиэтажек начала пятидесятых, как современный «Боинг» от «Фарманов» и «Блерио» времен зарождения летательных аппаратов.
Эти дома, естественно, требовали установки лифтов, более совершенной системы подачи воды на верхние этажи и много другого. Но все это окупалось с лихвой сокращением затрат на коммуникации. Отец без возражений принял аргументы Посохина. «Такова диалектика строительства, — писал он в своих воспоминаниях, — важно уловить момент, когда следует изменить устаревшую стратегию. Теперь получалось: чем выше здание, тем оно дешевле, в определенных рамках, естественно».
Отец попросил «товарища Посохина пересмотреть в новых зданиях нормы на размеры прихожей, кухни, туалета и ванной комнаты. Обязательно раздельный туалет, и ванная комната, и встроенная мебель, — подчеркнул он. — Конечно, здесь должны быть лифты с бесшумными муфтами, чтобы при закрывании дверей здание не сотрясалось бы. Такие лифты умеют строить финны».
— Но тогда дом выйдет за установленные правительством лимиты, — напомнил Посохин.
— Новый дом — следующая ступень, на которую мы уже можем подняться, — возразил ему отец.
Тут же договорились, что после апробации новых проектов, а первая девятиэтажка уже строилась, Посохин войдет в правительство с предложением о пересмотре нормативов. Затем он пригласил отца на новоселье первой высотки.
— В этом мае, — уточнил Посохин.
— В мае так в мае, — согласился отец.
Отец посетовал на примитивность внешнего вида домов. Новые серии мало отличались от старых пятиэтажек. Повторил слова, сказанные на недавнем заседании Президиума ЦК, что коробчатость, отсутствие индивидуальности свидетельствуют о бесталанности архитектора, который «должен уметь играть, манипулировать окраской, отделкой и конфигурацией дома». После перехода к заводским технологиям массового жилого строительства как классическая, так и модерная школы элитной архитектуры не находили себе применения, а современная архитектура серийного жилья для всех, а не только избранных так и не родилась.
Посохин осторожно заметил, что спроектировать красивый и одновременно рациональный дом из крупных деталей труднее, чем сложить его из кирпичиков. Тут требуется сочетание архитектурного таланта с инженерной смекалкой, а пока архитектор и инженер не только не сочетаются в одном лице, но и в институтах их учат на разных факультетах, и в одной мастерской они живут не лучше кошки с собакой. Посохин обещал подумать, как сделать новые дома привлекательнее, поэкспериментировать, позаимствовать что можно у шведов и французов. Получилось у него не очень, вывести гибрид архитектора и инженера он так и не сумел. А ведь именно от проектировщиков, а не от отца и даже не от Посохина зависело, какой станет новая серия домов. Только они своим талантом могли, меняя строй неизменных базовых деталей, вносить изменения в проекты домов. А если не могли, то винили во всем руководство, конкретно Хрущева — он за все в ответе, даже за их бесталанность.
Затем речь зашла о судьбе пятиэтажек. Через 20–25 лет срок их жизни подойдет к концу. Снос пятиэтажек обойдется в копеечку, но и оставлять их в первозданном виде невозможно, они к тому времени окажутся просто непригодными для жизни. «А что если не сносить пятиэтажки, а капитально отремонтировать, перепланировать, придать им новый облик, встроить лифты, — предложил отец. — В результате условия жизни в них улучшатся, сравняются с новыми домами, и не всякий человек согласится переехать из них в высотку».
В заключение отец напомнил: следующая встреча в мае, и уже не у макета, а на новостройке, на «дне рождения» девятиэтажки.
23 — 25 апреля 1963 года отец три дня на совещании строителей РСФСР внимательно слушает выступающих. Последние, зная пристрастие отца к конкретике, к цифрам, старались произвести благоприятное впечатление, но удавалось не всем. 24 апреля отец выступал сам.
13 мая, вместе с товарищами по Президиуму ЦК, он поехал на новоселье девятиэтажки в Черемушки. Я взял на работе отгул и увязался за ним. После Черемушек отец собирался проехать по городу, а затем осмотреть строительство Новоарбатской магистрали. О Новом Арбате тогда судачили на каждом углу, и мне очень хотелось взглянуть, как получается на самом деле.
Девятиэтажка отцу понравилась, он похвалил новые стеновые панели, спроектированные и изготовленные на вибропрокатных станах. Их конструктор Николай Яковлевич Козлов воспользовался случаем и пригласил отца к себе на завод «Прокатдеталь» посмотреть в работе новый 120-метровый прокатный стан, способный производить до 500 тысяч квадратных метров бетонных панелей в год. Он один обеспечивал возведение 80 тысяч квадратных метров жилья. Такого в мире никто, кроме Козлова, еще не добивался.
— Обязательно приеду, — живо откликнулся отец и, на минутку задумавшись, добавил. — Вот прямо завтра и приеду. Идет?
— Идет, — отозвался Козлов.
Прошлой весной отец уже осматривал у Козлова прототип этого стана. Тогда только отрабатывали технологию изготовления тонких ребристых панелей для стен и перекрытий. И вот теперь пошла серия.
Отец долго ходил по дому, заглядывал во все углы, журил строителей за качество отделки, особенно дверей, окон и встроенной мебели. Строители привычно обещали исправиться, но со своей стороны, жаловались, что древесину они получают недосушенной, вот двери с окнами и корежатся, рассыхаются, трескаются. Отец вопросительно посмотрел на председателя Госстроя, своего заместителя и старого приятеля Игнатия Трофимовича Новикова. Тот развел руками. Отец решил не углубляться в неприятную для них обоих тему. С проблемой сырой древесины он сталкивался и в 1930-е годы в Москве, и в 1940-е — на Украине. Не научились как следует сушить доски и по сей день, не только в России, но и в Америке.
С качества строительства разговор перешел на его финансирование. Отец обратился к старавшемуся держаться к нему поближе секретарю Московского партийного комитета Николаю Егорычеву и начал у него выпытывать, сколько в Москве строится жилья за счет бюджета и какова доля кооперативного строительства. Егорычев занервничал, цифр он не помнил, отвечал многословно и расплывчато.
— Москвичам следует подумать о переносе центра тяжести на строительство кооперативов, — перебил мямлившего Егорычева отец. — Здесь живут люди богаче, чем в среднем по стране, они способны и захотят заплатить за новую квартиру, тем более если получат ее пораньше и лучшего качества. Сэкономленные таким образом средства мы сможем перебросить на периферию и тем самым, не обидев Москву, поможем провинции, увеличим общее количество вводимого жилья. Поняли?
Егорычев заверил, что понял.
— Вот и хорошо, — отозвался отец. — Я в следующем году проверю.
Из Черемушек кавалькадой направились на почти готовый Новый Арбат. Открыть по нему движение собирались через полгода, к Ноябрьским праздникам. По дороге остановились на Бережковской набережной, обсудили наболевшую проблему вывода из Москвы Дорогомиловского химического комбината. Его построили до войны, в годы первых пятилеток, и теперь дважды, а может быть, и чаще, в день, в момент выпуска продукции (что они там делали, я уже не помню, но нечто очень вонючее), окрестность заволакивали клубы грязно-желтого, пахнувшего тухлыми яйцами, сероводородного дыма. Жильцы завалили инстанции жалобами, жить тут стало невыносимо. Получал подобные письма и отец, но и без писем он очень хорошо знал, чем «пахнет» химкомбинат, и он жил относительно недалеко, на Воробьевском шоссе, дом 40, и ему бы в пору было писать жалобы, да только некому.
Договорились комбинат выводить из Москвы, и поскорее, о чем напечатали в газетах. Когда через несколько месяцев, под впечатлением очередного сероводородного выброса, я спросил отца, когда же всему этому наступит конец, он только беспомощно улыбнулся: в ответ на постановление о выводе химкомбината за пределы Москвы химики пригрозили срывом годового плана. А от них зависят многое и многие. Решили с выводом повременить, пока не введут производственные мощности в другом месте. Повременили… В первом десятилетии XXI века мэр столицы Юрий Лужков говорил в телевизионную камеру, что намерен в ближайшее время решить вопрос вывода Дорогомиловского химического комбината за пределы Москвы.
Следующую остановку отец сделал на площади Восстания, у высотки. Здесь в часы пик на перекрестке скапливались десятки машин. Предложение сделать развязку на двух уровнях, выкопать туннель или выстроить эстакаду сталкивались с «непреодолимыми» проблемами. Эстакада портила облик города, с туннелем неподалеку от Москвы-реки тоже не очень получалось. Требовалось волевое решение. Отец его принял, не сходя с места, помнится, договорились об эстакаде. Она обходилась дешевле. Оформили соответствующее официальное постановление, но оно так и осталось на бумаге. Через год, когда отца удалили от власти, споры вокруг транспортной развязки разгорелись с новой силой и приобрели идеологическую окраску. Решения, принятые отцом, окрестили «волюнтаризмом и субъективизмом», выполнять их никто не торопился. На рабочем уровне договориться не удалось, а Брежнева светофоры на площади Восстания не беспокоили, красный свет его лимузин не останавливал.
С площади Восстания перебрались на Новоарбатскую площадь. Ходом дела отец остался доволен. Ему нравился и сам проспект, и транспортные развязки на въезде и выезде, и возводимые по обе стороны проспекта жилые дома повышенной комфортности. Выслушав доклады, отец предложил Посохину «прогуляться». От ресторана «Прага» они, лавируя между ямами, штабелями бетонных панелей и торчащими повсюду прутьями арматуры, двинулись на противоположную сторону улицы. За ними по узкой протоптанной в грязи тропинке потянулись остальные, вышагивали осторожно, стараясь не очень запачкаться. Процессия растянулась и поотстала от отца, который, не обращая внимания на преграды, уже успел перебраться через самую широкую в Москве, 28-метровую «проезжую» часть будущего проспекта. На какое-то время они оказались вдвоем с Посохиным и тот, воспользовавшись моментом, подвел отца к полуразрушенной невзрачной церквушке, притулившейся на самом краю строительного котлована. Вокруг этой церкви разгорелись споры. Московские партийные власти, секретарь МК Егорычев настаивали на ее сносе: нечего ей здесь торчать, только вид портит. Посохин же церквушку жалел, считал, что она стоит очень даже на месте, однако спорить с Егорычевым ему очень не хотелось. Вот он и решил вовлечь в это дело Хрущева. Как бы невзначай он указал отцу на церквушку и заметил, что она подлежит сносу, но Музей архитектуры не то чтобы возражает, но просит ее сохранить, они в ней развернут экспозицию, рассказывающую о реконструкции Арбата. Егорычев еще только перебирался через строительные завалы и ни возразить, ни согласиться не имел никакой физической возможности. Отцу же «предложение» Музея архитектуры понравилось. Тут подоспел запыхавшийся Егорычев, успел уловить самый конец разговора и, не очень поняв, о чем идет речь, Посохина поддержал. Когда он разобрался, что к чему, возражать было поздно. В результате, церковь не только не снесли, но отреставрировали, что в те годы случалось нечасто.
Следующая остановка в центре на Манежной площади. Здесь снова говорили об автомобильных пробках. Председатель Моссовета Промыслов докладывал об упорядочивании движения транспорта по Манежной площади, Манежной улице, площади Свердлова, Пушкинской улице. Отец предложил всем вместе пройтись по маршруту.
В результате осмотра решили установить по Пушкинской улице одностороннее движение снизу вверх, от Дома Советов к площади Пушкина, а в остальном не спешить. Поручили Промыслову с Посохиным составить генеральный план организации движения транспорта в центре Москвы. Проблема упиралась в Манеж и застроенный зданиями «остров», между ним и Каменным мостом. Машины и троллейбусы двигались в обе стороны по узким «протокам» — одна вдоль Александровского сада, другая мимо Дома Пашкова. Расширять проезжую часть невозможно, придется сносить не только «остров», но и Манеж, причем без особого результата, далее транспортный поток упирался в гостиницу «Москва», обтекая ее с обеих сторон по узким «рукавам». Туннель тоже не годился — подземное пространство занято действующими и проектируемыми линиями метро.
Остается одно — эстакада, решение не самое изящное, но хоть какое-то. Договорились проработать и встретиться через месяц-полтора.
Эстакада в ландшафт не вписывалась, то есть имелась техническая возможность, расчистив «остров», протянуть ее на шестиметровых опорах от Большого Каменного моста, пройти над Манежем рядом со старыми корпусами МГУ, далее между Большим театром и гостиницей «Метрополь» и выйти на площадь Дзержинского. Когда всё положили на бумагу, весь центр Москвы утонул под гнетом бетонных столбов и опиравшихся на них дорожных развязок. Получалось нечто похожее на Лос-Анджелес или Токио, но никак не на Москву.
Архитекторы предложили паллиативное решение: эстакаду не строить, установить одностороннее движение от Большого театра к Каменному мосту между Манежем и университетом и в обратном направлении — вдоль Александровского сада, а «чтобы выйти напрямую к площади Дзержинского, подломить крыло гостиницы “Метрополь”, снести аптеку на улице 25 Октября и убрать стоящий рядом с ней жилой дом». Посохин сомневался, кардинального решения транспортной проблемы не получалось, но потом согласился. Промыслова с Егорычевым ему пришлось долго уговаривать, Хрущев говорил об эстакаде, а тут… В конце концов, где-то во второй половине июля, Посохину удалось склонить их на свою сторону. Оставалось доложить предложения Хрущеву.
Тем временем отец 14 мая, как и обещал, приехал к Козлову на завод «Прокат-деталь». С недавно пущенного в дело прокатного стана сходили не только ребристые стеновые панели, но и бетонные многослойные, заполненные внутри утеплителем и звукопоглотителем «сэндвичи» панелей перекрытий, особо прочные крышевые панели.
— Все московские крыши отныне выходят с нашего завода, — похвастал Козлов.
Отец долго ходил вокруг стана, расспрашивал и на прощание поздравил Козлова с успехом. Новый конвейер ему понравился, как нравилось ему все, что делал Козлов, как нравился и сам Козлов, нравился своей изобретательной хваткой, умением довести замысел до воплощения. Отец очень высоко ценил такой тип человека.
Затем осмотрели производство новых железобетонных тюбингов для облицовки туннелей метро. Ими отец гордился не меньше, чем сборными железобетонными панелями для жилых домов. И здесь он приложил руку, поддержал изобретателей, предлагавших железобетонные тюбинги взамен чугунных. Им не хотели верить, опасались, что бетон не выдержит колоссального давления грунта, через него начнет сочиться вода. Боялись, что со временем он начнет крошиться и тогда… А чугун привычен, и «от добра добра не ищут» — обычная аргументация противников всякого нового дела.
Изобретатели доказывали свою правоту: технически все просчитано до деталей, проведены испытания, железобетонные тюбинги ни в чем не уступают чугунным, а их применение сулит немалую экономию. Ничего не помогало. Инженерам удалось достучаться до Хрущева. Отец их принял, долго разговаривал, рассматривал чертежи и расчеты и разрешил в одном из туннелей метрополитена поэкспериментировать на деле. Получилось удачно. С благословения Хрущева железобетонные тюбинги стали обыденной конструктивной деталью при подземном строительстве. Теперь железобетон при строительстве туннелей метро так же привычен, как асфальт на улицах. Их применяют не только в Москве, но, насколько я знаю, и в Лондоне.
Еще через три дня, 17 мая 1963 года, отец на Строительной выставке, он приехал в сопровождении все тех же лиц, ему демонстрируют проекты памятников Ленину, первопроходцам космоса, а также скульптуру прародителя космонавтики Константина Эдуардовича Циолковского. Символическая взмывающая ввысь ракета отцу однозначно нравится, и место для памятника на подъезде к ВДНХ выбрано удачно. Циолковский оставил его равнодушным, но и возражений не вызвал. А вот над Лениным отец попросил еще поработать, что-то его в памятнике раздражало, а что, он и сам не мог выразить. Представлялись два конкурентных проекта, Николая Васильевича Томского и Александра Павловича Кибальникова, К тому же архитекторы и скульпторы никак не могли договориться, где же ставить монумент. Один из вариантов — Ленинские горы, там, где когда-то собирались строить храм Христа Спасителя, а совсем недавно новую телевизионную вышку. Место визуально выгодное, но с точки зрения строителей опасное. Если столь тяжелую конструкцию, а памятник предполагался грандиозный, подвинуть слишком близко к обрыву, он может не удержаться, сползти в Москву-реку. По этой же причине не удалось тут возвести ни храм, ни вышку. Если же монумент отодвинуть на безопасное расстояние, то кромка кручи «разрежет» скульптуру надвое. Отцу импонировали Ленинские горы, но он согласился с оппонентами, надо как следует подумать.
30 июля отец снова на Строительной выставке, там ему демонстрируют новые, доработанные после февральской встречи, проекты жилых «высоток», затем едет в Моссовет, где в Белом зале обсуждают стратегию развития метрополитена. Отца подтверждает свою позицию: там, где строительство линий ведется на чистом месте, предпочтительно наземное метро, оно дешевле. В новых районах метро решают вести по поверхности, но в отдалении от домов, чтобы шум не беспокоил жителей. Подземные туннели останутся уделом плотно застроенных домами районов «старой» Москвы.
Покончив с метро, переключились на обещанный в мае план реорганизации движения транспорта на Манежной площади. Остановились на безэстакадном варианте.
На следующий день, 31 июля, в среду, отец едет на Клязьминское водохранилище, осматривает только что сданный строителями типовой пансионат на три тысячи мест. Клязьминский пансионат ему представляется прообразом зон отдыха будущего, которые заменят «съедающие» столько земли, дачи, дачки и садовые домики. Свободной земли на всех не хватит.
Подытоживая обсуждения последних месяцев, 21 августа 1963 года ЦК КПСС и СМ СССР выпускают Постановление «Об улучшении проектного дела в области гражданского строительства, планировки и застройки городов». Официально провозгласившее наступление нового этапа в жилищном строительстве, утвердившее переход к многоэтажкам и лифтам, раздельным санузлам, узаконившее большую площадь типовых квартир со встроенной бесплатной мебелью, — все то, что станет обыденным в ближайшем десятилетии, наступившем уже после отставки отца.
27 октября 1963 года выходит еще одно Постановление Правительства — о возведении на набережной у Крымского моста нового современного здания Третьяковской картинной галереи — это, наверное, единственное нежилое помещение, разрешенное к строительству за последние годы. Третьяковка задыхалась от нехватки площадей, ценнейшие картины пылились в запасниках, и Фурцева убедила отца сделать для галереи исключение. Открытие «новой Третьяковки» запланировали на 1967 год.
4 ноября 1963 года, под праздники, строители сдали Новый Арбат, по его асфальту проехали первые машины. Собственно, проезжей частью «сдача» и ограничилась, обрамляющие проспект дома еще достраивали, на месте тротуаров зияли котлованы, в них заканчивали прокладку труб, кабелей и других коммуникаций.
И тем не менее, главное сделали, пробили чем-то напоминавшую парижскую широкую магистраль, соединившую западные районы столицы с центром. Собачья площадка и другие староарбатские достопримечательности перестали будоражить умы, сохранились только в памяти любителей старины. Они сожалеют о них по сей день, как почитатели французской истории сожалеют о закоулках «настоящего», дореволюционного (1789 года) Парижа.
16 декабря 1963 года открылась сессия Верховного Совета СССР. Глава Правительства, то есть Хрущев, по статусу все три дня должен присутствовать на ее заседаниях. Но в зале ему не сидится. На второй день, 17 декабря, он исчезает из президиума и едет в Моссовет. Там продолжается обсуждение доработанного плана реконструкции Москвы, предусматривающего увеличение количества подземных переходов, дополнительные линии метрополитена. На новом макете городской застройки продолговатые приземистые параллелепипеды пятиэтажек заменили башенками девяти— и двенадцатиэтажных жилых домов. На тех же площадях удается разместить в два раза больше строений, чем на предыдущем макете. В заключение отцу демонстрируют типовые летние домики для садовых участков и дачных кооперативов, новые типы машин для уборки улиц.
Под самый Новый год, 28 декабря, отец в третий раз едет к Козлову. Он обещал показать новую типовую девятиэтажку, на восемьдесят процентов собираемую из деталей, выпускаемых его станами. Этот стовосьмидесятиквартирный пилотный «высотный» дом собирали на проезде Ольминского.
Дом уже поднялся до шестого этажа, Козлов пояснил, что на монтаж одного этажа в среднем уходит шесть дней.
— Шестью девять получается пятьдесят четыре, — отозвался отец, — плюс выходные. Итого около двух месяцев.
— Трех, — поправил Козлов. — Требуется время на подготовку сборки, затем на отделку, оклейку обоями, сантехнику, уборку территории.
— Три месяца, вместо трех лет, — восторженно отозвался отец. — И все это за неполные тринадцать лет.
Столько времени прошло с тех пор, когда он впервые увидел плиту-перегородку, разработанную инженером Козловым. Отец начал вспоминать, как они познакомились, с каким трудом пробивались индустриальные технологии в строительстве. Затем они вместе с Козловым обходят уже готовые этажи дома. Отец придирчиво изучает, но придраться не к чему, стеновые панели выходили с завода такими гладкими, что не требовали штукатурки, наклеил обои — и можно въезжать. Отец с наслаждением гладил руками стены, осуществилась давняя мечта строителей, удалось избавиться от трудозатратных штукатурных работ. Чувствовалось, что он по-настоящему счастлив.
С проезда Ольминского заехали на завод. Там недавно пустили второй вибропрокатный стан. Он почти не отличался от первого, уже виденного отцом, но, осматривая его, отец не уставал восторгаться. От Козлова он уехал в приподнятом настроении.
1963 год ознаменовался завершением поры пятиэтажек. В 1964 году 85 процентов всего возводимого в Москве жилья составили девяти— и двенадцатиэтажные дома.
День за днем
6 февраля 1963 года Маццолини, Генеральный секретарь Комитета фонда Э. Бальцана, возглавляемого президентами Швейцарии и Италии, обратился к Хрущеву с предложением принять, как тогда считалось, более чем респектабельную премию Бальцана «За мир и гуманизм».
Несколько слов о самом Бальцане и премии его имени. Бальцан, после Первой мировой войны редактор престижной итальянской газеты «Коррьере делла сера», не сошелся во взглядах с Бенито Муссолини, когда фашисты пришли к власти, эмигрировал в Швейцарию. Там он пережил Вторую мировую войну, там и умер. В память об отце дочь Бальцана учредила премию его имени, присуждаемую за выдающиеся достижения в физике, технике, астрономии, астрофизике, архитектуре, филологии, палеонтологии, литературе и общественной деятельности. Полагали, что по престижности со временем она превзойдет Нобелевскую премию. Этого не произошло, но в 1963 году премия Бальцана котировалась очень высоко.
Собравшийся 5 февраля 1962 года Комитет фонда высказался за присуждение премии «За мир и гуманизм» 1962 года двум мировым лидерам — Хрущеву и Кеннеди. Тем самым отдавалось должное их выдержке и государственной мудрости, проявленным при разрешении Карибского кризиса в октябре 1962 года. Кроме Хрущева и Кеннеди рассматривались кандидатуры папы римского Иоанна XXIII, индийского ядерного физика, философа и филантропа Хоми Джехангира Бхабха и премьер-министра Малайзии Абдул Рахмана Тунку. До опубликования решения, назначенного на 25 февраля, Маццолини поручили выяснить у номинантов, согласны ли они принять премию и смогут ли они лично прибыть 10 мая в Милан на церемонию вручения.
В Москве о премии Бальцана почти ничего не знали, а потому отец попросил МИД пригласить Маццолини в Москву и решение принимать после полученных от него разъяснений. Маццолини прилетел буквально на следующий день, до момента объявления фамилии лауреатов оставалось менее трех недель, а если Хрущев с Кеннеди откажутся, то придется заново собирать комитет и выбирать из трех ранее отклоненных номинантов новую кандидатуру.
В подарок Маццолини привез памятную медаль с профилем Хрущева, из учрежденной фондом в 1962 году серии выдающихся мировых лидеров. У меня сохранилась золотая, диаметром сантиметра в три-четыре медаль с выгравированным на лицевой стороне профилем Хрущева. Медаль помещалась в синий кожаный чехольчик с тисненной золотом надписью Foundation International Balzan. 1962 («Международный фонд Бальцана. 1962»).
Отец с Маццолини не встречался, поручил переговорить с ним в Министерстве иностранных дел. Премия, со слов Маццолини, оказалась заслуживающей внимания, и Президиум ЦК разрешил отцу ее принять при условии, что и Кеннеди отреагирует положительно. Кеннеди от премии отказался. Он испугался оказаться в одном ряду с «главным мировым коммунистом». В свете предстоящих, пусть и отдаленных, перевыборов это ему представилось невыгодным.
Вопрос таким образом отпал. 25 февраля 1963 года Комитет фонда Бальцана объявил о присуждении премии папе римскому Иоанну XXIII, в миру итальянскому гражданину Анжело Джузеппе Ронкалли. Иоанн XXIII был реформатором, вступив на папский престол занялся модернизацией католической церкви, подстраивал ее к тональности меняющегося мира, для чего в 1962 году собрал Второй (после 1869 года) Ватиканский собор, заявил о поддержке призыва Хрущева к мирному сосуществованию государств с различным общественным строем. Отец, как один из соискателей премии Бальцана, направил папе поздравления, и не формально по дипломатическим каналам, а через личных «гонцов», редактора газеты «Известия», своего зятя Аджубея и его жены и моей сестры Рады. Папа согласился встретиться с Алешей и Радой. Тем самым обе стороны показали, что готовы, наверное, впервые в истории установить между Москвой и Ватиканом доверительные отношения.
Иоанн XXIII принял гостей неформально-дружески, в своей личной библиотеке, в ответ на переданные поздравления, заметил: «Я ни с кем не боюсь говорить о мире. И если бы господин Хрущев сидел передо мной, я бы не испытал никакой неловкости. Мы оба выходцы из маленьких деревень, оба скромного происхождения. Мы бы поняли друг друга. Надеюсь, когда господин Хрущев посетит Рим (такой визит тогда намечался), мы оба найдем время, чтобы побеседовать с глазу на глаз. Я уверен, что и Хрущев не испугается такой встречи».
Отец не испытал бы неловкости от встречи с римским папой. О мире он был готов говорить когда угодно и с кем угодно, в том числе и с папой, и они бы поняли друг друга.
Обещавшийся многое диалог так и не успел наладиться. В июне 1963 года папа Иоанн XXIII умер от рака.
Спустя десятилетие, в 1972 году очень влиятельный американский журналист и издатель Норман Казинс напишет книгу «Невероятный триумвират. Замечания к истории года надежд 1962–1963». Ее герои американский президент Джон Кеннеди, папа римский Иоанн XXIII и советский премьер-министр Никита Хрущев, три человека, которые, по мнению автора, хотели и могли повернуть мир к лучшему, но не успели, судьба распорядилась иначе.
14 февраля 1963 года газеты сообщают: из Бухары на Урал пришел среднеазиатский природный газ. Пишут о налаживании быта на целине, она постепенно обживается и перестает быть целиной.
25 марта 1963 года строители Красноярской ГЭС за шесть с половиной часов перекрыли Енисей. Отец позвонил начальнику стройки, поздравил, а вслед направил официальную телеграмму.
27 марта 1963 года значительно повысили закупочные цены на хлопок. Это еще один шаг в экономическом стимулировании производства.
25 апреля 1963 года Президиум ЦК обсудил записку секретаря ЦК Леонида Федоровича Ильичева о нецелесообразности заглушения передач иностранных радиостанций на языках народов СССР, так называемых «вражьих голосов». Глушить их начали по приказу Сталина в 1949 году. С тех пор количество «голосов» постоянно увеличивалось, соответственно возрастало количество «глушилок», разбросанных по всей территории Советского Союза. В представленной Ильичевым справке констатировалось, что толку от глушения мало, а средства на него расходуются огромные. «На создание помех враждебным передачам используется почти половина мощностей всех радиостанций Советского Союза, более 14 тысяч киловатт, 1 400 передатчиков, из них 150 коротковолновых дальнего действия, остальные — местного значения. На их эксплуатацию ежегодно расходуется 15 миллионов рублей.
Для подавления передач радио «Свобода» используются передатчики общей мощности до 6 тысяч киловатт на 110 радиостанциях, а на трансляцию первой программы Центрального радиовещания — от 2 до 4 тысяч киловатт и всего 28 радиопередающих установок.
Как показала жизнь, глушение носит символический характер. На заглушение только одной передачи «Голоса Америки» на эстонском языке используется 37 радиостанций на территории от Москвы до Ташкента. Несмотря на это, за исключением Таллина, Тарту и Кохтла-Ярве, «Голос Америки» можно слушать на всей остальной территории республики», — взывает к здравому смыслу Ильичев.
Он предлагает глушение постепенно прекращать, а высвобождающиеся мощности передавать советскому радиовещанию. КГБ выступил против, и для его успокоения Ильичев предложил одновременно прекратить производство радиоприемников с коротковолновым диапазоном. Тогда слушать голоса окажется технически невозможным, правда, как и наши собственные передачи. Согласно логике, в таком случае нам следовало прекратить вещание в коротковолновых диапазонах и высвобождавшиеся передатчики и антенны коротковолновых глушилок, на которые положил глаз Ильичев, оказывались бесполезными. Страна становилась глухой: длинные и средние волны распространяются на сравнительно небольшие расстояния, легко покрывают небольшие европейские страны, а для советских просторов в одиннадцать часовых поясов абсолютно непригодны. На Севере, в горах Дальнего Востока и Средней Азии улавливаются только короткие волны, на длинных и средневолновых диапазонах лишь помехи потрескивают. В случае принятия подобного решения огромные пространства нашей страны оказывались отрезанными не только от враждебной, но и от нашей собственной пропаганды, лишались какого-либо доступа к новостным передачам, не могли бы слушать даже музыку. В общем, больше вопросов, чем ответов. Ильичев все это понимал и на своей инициативе не очень настаивал, предлагал производство остановить, но не совсем, продолжить выпуск коротковолновых радиоприемников целевым предназначением «для продажи населению Севера страны и районов с отгонными пастбищами в Казахстане и республиках Средней Азии, а также для экспорта». В общем, отписался Леонид Федорович.
На Президиуме ЦК легко договорились прекратить глушение передач Би-би-си. Их уже переставали глушить в июне 1956 года, вслед за визитом отца и Булганина в Великобританию, но после венгерских событий глушилки вновь заработали. Кроме Би-би-си исключили из списка подлежащих заглушиванию: «Голос Америки», «Голос Ватикана», звучавший из Ирана «Голос Азербайджана», «Немецкую волну», передачи из Парижа, «Голос Сиона» из Израиля и «Голос Тираны» из Албании. Оставшиеся двадцать «голосов» договорились прекращать глушить поэтапно.
Что же касается радиоприемников, с ними поручили разбираться заместителю председателя правительства Устинову. Электроника входила в его сферу ответственности. Устинов, многоопытный бюрократ, тут же уловил все не прозвучавшие открыто нюансы и вопрос «замотал». Приемники продолжали выпускать, как и ранее, с коротковолновыми диапазонами. Глушение прекратили, правда, ненадолго, после отставки Хрущева его возобновили в полном объеме.
10 мая 1963 года Хрущев принимает в Кремле своего старого знакомого, американского фермера Росуэлла Гарста. Он приехал со своим племянником и компаньоном Джоном Кристаллом. С Гарстом у отца сложились особые, можно сказать, дружеские отношения. Но дружба дружбой, а разговор они ведут деловой, сейчас отца интересуют уже не американские технологии выращивания кукурузы, а промышленные методы получения мяса. Гарст занялся свиноводством и готов поделиться с Хрущевым своими «секретами». Не бесплатно, конечно. Они говорят о будущем, не подозревая, что эта их встреча последняя, и расстаются они навсегда.
4 июня 1963 года Хрущев проводит заседание Президиума Совета Министров СССР. Обсуждают принципы формирования планов на будущее, отец расставляет приоритеты: на первом месте производство одежды, обуви и других товаров народного потребления, затем следует производство химических удобрений, на третьем месте снова химия, а дальше все по предложенному Госпланом порядку.
27 июня 1963 года газеты сообщают о пуске Полоцкого нефтеперерабатывающего завода в Белоруссии, еще одного предприятия из запланированных в Постановлении 1958 года.
11 июля 1963 года Хрущев, в сопровождении других «товарищей», едет на ВДНХ, ходит по павильонам, задерживается у экспозиции машин для животноводства, подробно расспрашивает, как устроен «механический птичник», так тогда называли птицефабрики, высоко отзывается о новейших доильных установках «Омичка» и «Веер». Затем все наблюдают за соревнованием стригалей овец. Зрелище увлекательное, естественно, для тех, кто разбирается в этом непростом деле. Стричь требуется быстро, но так, чтобы и овцу не травмировать, и настриг получить ровный, без грязи и мусора. Побеждает, как и ожидалось, чемпион мира в этом профессиональном «спорте» новозеландец Годфри Боуэн.
«Вертикаль» против «горизонтали»
13 марта 1963 года происходит реорганизация правительства, создается Высший совет народного хозяйства СССР (ВСНХ) и одновременно резко укрупняются совнархозы. Их количество сокращается с первоначального (в 1957 году) почти полутораста до тридцати. Во главе ВСНХ становится Дмитрий Федорович Устинов. Ему теперь подчиняются и Госплан, и совнархозы, и госкомитеты, а подотчетен он только Совету Министров, его председателю, Хрущеву. Номинально Устинов, естественно, зависит от отца, но по существу отец во многом становится зависимым от Устинова. Все нити управления народным хозяйством в его руках, вся информация стекается к нему, он решает, что продвинуть, а что и попридержать, что доложить Хрущеву, а о чем умолчать.
Эта очередная и, казалось бы, рутинная пересадка в московских кабинетах, столько раз уже там пересаживались, на самом деле — шаг назад к старой командно-централизованной системе. Поиск более эффективной структуры управления экономикой начался еще в 1957 году, и с тех пор не прекращалась борьба двух начал: централизованного по вертикали и распределения полномочий по горизонтали.
Хрущев с Засядько ратовали за передачу права принятия решений вниз — республикам, совнархозам, а в последнее время даже директорам предприятий. За центром, Москвой, оставляли только координирующие функции и составление общего плана развития экономики на пять, десять, пятнадцать и даже двадцать пять лет. В столь далекой перспективе план превращался в прогноз. Этот план-прогноз должен был намечать основные направления развития экономики страны, увязывать ее в единое целое, а конкретные директивы и цифры — надо определять на местах. Не управлять, а дирижировать экономикой в новых условиях, по мысли реформаторов, предстояло Госплану, постепенно трансформирующимуся из чисто директивного органа в научно рекомендательную структуру, обобщающую опыт предприятий. При этом за ним сохранялась и надзирающая, другими словами, командная функция. Как увязать эти противоречащие друг другу принципы, еще предстояло продумать. В новых условиях Комитет по координации научных исследований вместе с другими профильными госкомитетами должен был информировать Госплан о последних тенденциях и достижениях науки, с тем чтобы подстраивать план под них, а не втискивать новые идеи в прокрустово ложе плана. «Новые мысли рождаются не по плану. План — это мусорная яма для бюрократа. Ученые приходят к нему со своими предложениями, а он им в ответ: планом не предусмотрено», — возмущается отец на заседании Президиума ЦК 23 декабря 1963 года.
Подобные приведенному выше высказывания отца разбросаны тут и там по его выступлениям второй половины 1962-го и первых месяцев 1963 года. Но всё это разрозненные мысли, в четкую схему они пока не сложились. Отец видел будущую советскую экономику как саморегулирующуюся децентрализованную систему, в которой взаимоотношения производителя-предприятия и государства сведутся к взаимовыгодному минимуму, как то: отчислению в бюджет заранее оговоренной части прибыли и определение генеральной стратегии капиталовложений. Именно этим ему нравились идеи Либермана и иже с ним — экономисты сформулировали то, что он сам интуитивно ощущал. В развитие не прекращавшейся в прессе полемики об основных принципах управления социалистическим народным хозяйством, он распорядился начать масштабный эксперимент. В 1963 году решили организовать работу «по Либерману» на 48 предприятиях в самых разных отраслях промышленности, в том числе самостоятельность получили: прославленная московская кондитерская фабрика «Красный Октябрь», никому не известный Энгельсский комбинат химического волокна, один из металлургических заводов, швейная фабрика «Большевичка». Продолжали работать по-новому и отданные на откуп Худенко целинные совхозы.
Камнем преткновения здесь становились проблемы переходного периода. Республики, совнархозы, управляемые, казалось бы, ответственными людьми, государственниками, чуть дашь слабину, стараются урвать себе больше, не считаясь ни с интересами соседей, ни государства в целом. А что произойдет, если реальная власть перейдет к директорам? Каждым из них руководит собственный расчет. Как преодолеть эту «болезнь», отец пока себе не представлял.
Противостоящие ему силы тем временем не дремали. Они тоже пеклись о благе страны, но только понимали его иначе. Выполнять и перевыполнять планы с каждым годом становилось все труднее. С переходом от «мобилизационной» к «нормальной» экономике разнообразие выпускаемых товаров лавинообразно увеличивалось. Вместо сотен и тысяч наименований приходилось оперировать десятками тысяч, от ядерных реакторов и космических кораблей до тапочек и бритвенных лезвий. В узком госплановском горлышке то и дело образовывался затор, никто ни с чем не успевал, то тут, то там вдруг возникал дефицит. Все бросались его «расшивать», а пока «расшивали» о одном месте, проблема возникала в другом. И так без конца.
Казалось бы, ответ напрашивался сам собой: пусть всей «мелочовкой» занимаются производители, а Госплан с правительством создают условия их материальной заинтересованности в удовлетворении запросов потребителей, делают их работу прибыльной и привлекательной. Отец им все уши прожужжал, надоел с этой «материальной заинтересованностью». С ним не спорили, но и не соглашались. Бюрократы старой, сталинской школы во всем винили совнархозную вольницу, «либерманов» они и на дух не переносили. Выход им виделся один: закрутить гайки, навести порядок, восстановить хозяйственную дисциплину, что на их языке означало жесткую вертикаль управления, структуру подчинения сверху до низу, «от Москвы до самых до окраин», оставив за совнархозами, не говоря уже о предприятиях, единственную свободу — свободу исполнения спущенных сверху приказаний. Такой точки зрения придерживалось большинство министров, а идеологом бюрократического ренессанса стал первый заместитель отца в правительстве Алексей Николаевич Косыгин. По иронии судьбы именно ему отец в 1963 году поручил упорядочивание государственных структур. В ЦК его поддерживал проповедник жесткой власти Козлов, в Совмине — Устинов, Новиков, Ломако и все остальные заместители отца.
Соглашаясь с указаниями Хрущева, они на деле гнули свою линию. Для примера процитирую выступление Косыгина на заседании Президиума ЦК 9 января 1963 года: «Возьмем Госплан. По Госплану изложенные предложения четко и полностью отражают задачи, которые вы, Никита Сергеевич, высказали сегодня. Госплан должен отвечать за пропорции в каждом хозяйстве…
Что имеют республики? Имеют Госплан и совнархоз, в которых все вопросы окончательно решаются. Мы, Никита Сергеевич, данную постановку вопроса ни с кем не обсуждали. Можно дать какой-то срок, чтобы с госкомитетами Госплан еще раз тщательно рассмотрел этот вопрос, имея в виду, что можно найти такую форму, которая создаст четкость в управлении народным хозяйством и не создаст лишние сложные и дополнительные инстанции, что не является приемлемым». И так далее, и тому подобное на десяти страницах стенограммы. Непонятно? Но Косыгин и не стремился быть понятым другими, а вот сам он четко представлял, чего он добивается и что скрывает за паутиной своего суесловия.
В конце концов отца уговорили. Новая государственная структура с ВСНХ на вершине властной пирамиды не полностью, но в значительной степени восстанавливала централизованную схему управления экономикой, лишала республики и совнархозы многих из их привилегий.
Отец согласился со своими заместителями, но удовлетворения не испытал. Тем временем эксперимент продолжался.
Что если бы?…
5 апреля 1963 года американская «Нью-Йорк Таймс» сообщила: по Москве ползут слухи о скорой отставке Хрущева и наследовании власти Козловым. Сейчас уже никто не припомнит, на чем базировались умозаключения американского корреспондента, возможно, он что-то прослышал или просто все высосал из пальца. Подобные слухи возникали и раньше. Логически рассуждая, его выдумка совсем не так уж и невероятна.
Надеюсь, читатель не забыл, как «свергнув» Кириченко, Козлов начал свое стремительное возвышение. С июля 1960 года он официально ведет Секретариаты ЦК. Теперь Фрол Романович «завоевал» право замещать отца во время его отсутствия в председательском кресле Президиума ЦК.
9 января 1963 года, уезжая в Берлин, отец для проформы полуспросил: «На время моего отсутствия товарищу Козлову поручить вести вопросы. Так?» Никто не возразил и не удивился. К особому положению Козлова все уже привыкли.
— Хорошо. Никто другой не покусится? — пошутил отец.
— Нет, — отозвался Микоян. Еще четыре-пять лет назад отец оставлял за себя Микояна. Прошедшие с тех пор перемены, естественно, последнему не нравились. Он обижался, ревновал, но поделать ничего не мог. Именно поэтому Анастас Иванович и поспешил сейчас высказаться первым. Не только отец, но и остальные члены Президиума ЦК знали, что за чувства Микоян испытывает к Козлову.
— Почему ты все первым говоришь? — под общий смех присутствующих отшутился отец, стараясь сгладить создавшуюся неловкость.
Микоян промолчал. В 1960 году Микоян ставил на Кириченко и проиграл. Все знали, что Анастас Иванович ненавидит Козлова, знал это и Козлов. Теперь же Микоян всеми способами старался завоевать его благосклонность, но пока безрезультатно.
В начале 1963 года признаки возвышения Козлова над «рядовыми» членами Президиума ЦК стали видны невооруженным взглядом. В отличие от сталинского времени, в официальных сообщениях фамилии членов Президиума ЦК располагались в алфавитном порядке, а не по ранжиру значимости, но кто есть кто вычислялось без особого труда.
22 февраля «Правда» информировала о пленуме Целинного крайкома партии, подготовке к посевной и замене старого, провалившего прошлогоднюю уборку урожая партийного секретаря на нового. В заключение следовала фраза о том, что на пленуме присутствовал товарищ Козлов и выступил с пространной речью. Казалось бы, ничего необычного, кроме месторасположения и размера сообщения рядовой информации о пленуме крайкома: вместо стандартных пяти строчек в разделе «Партийная жизнь», «Правда» отвела ему престижный левый верхний угол на второй странице почти в четверть листа. Осведомленные в «кремлевском церемониале» читатели не оставили это без внимания.
3 марта газеты сообщили, что товарищи Хрущев и Козлов накануне слушали в Большом театре «Травиату» Джузеппе Верди. Ничего особенного, отец часто ходил в театры с семьей, о чем газеты не сообщали, и всем Президиумом ЦК с оповещением в прессе. А вот так вдвоем с Козловым…
Вскоре я заметил, что Фрол Романович стал держаться по отношению к отцу чуть независимее. В Москве тех лет такие нюансы значили очень много. Козлов все чаще брал на себя решение конкретных вопросов, контролировал исполнение, был собран и четок, не нуждался в мелочной опеке. То, что он порой возражал, спорил, скорее вызывало у отца уважение, чем раздражало. Без спора, без борьбы мнений работать становится не только скучнее, но и труднее. Бесконечное согласное кивание, смиренно опущенные долу или наоборот, восторженно пожирающие глаза и надоедают, и настораживают.
В прошедшие годы в Президиуме ЦК один Микоян не во всем соглашался с отцом. Теперь к нему прибавился Козлов. Возникновение «оппозиции» отцу в глубине души даже нравилось. Тем более что «оппозиционеры» придерживались несовпадающих точек зрения. Микоян слыл опытным, осторожным политиком. Козлов — администратор, практик. Пусть грубоватый, но хорошо знающий жизнь, умеющий, где надо, нажать, прикрикнуть. В политике Козлов отражал взгляды правых, но до поры до времени открыто не высказывался. Предпочитал аппаратные штампы: «есть мнение», «не надо забегать вперед» или поосторожнее — «не искривлять линию».
Формировалась ли в 1962–1963 годах реальная группировка, угрожавшая власти отца? Мне трудно ответить определенно. Какое-то недовольство теми или другими конкретными решениями существовало всегда. Но одно дело недовольство и сопровождавшие его анекдоты, а совсем другое, когда в аморфной среде начинает выкристаллизовываться ядро, готовое действовать. Лично я в существовании такого ядра сомневаюсь. Но мое мнение немногого стоит, политической кухней я не то чтобы не интересовался, конечно интересовался, но туда меня просто не допускали. Знал я немногим более московского корреспондента «Нью-Йорк Таймс», оба мы вынуждены были довольствоваться нюансами, разве что он извне, а я — изнутри.
А вот люди, участвовавшие во власти и оставившие воспоминания, считают иначе. На засилье «козловщины» в те годы жалуется недавний член Президиума ЦК Нуритдин Мухитдинов. Он считает, что Фрол Романович за спиной отца прибирал к своим рукам все больше властных полномочий.
«На XXII съезде партии Хрущев, по совету Козлова, не включил группу Игнатова, Аристова и Фурцеву в Президиум ЦК, — вторит ему Микоян. — Я поддержал его предложение, хотя и жалел Фурцеву. Но она была целиком с ними. Аристов же — неподходящий человек с большими претензиями».
Звучит не очень убедительно, я уже описал, как «игнатовцев» отставляли от власти, и не в октябре 1961 года, а до Козлова, в мае 1960-го. На XXII съезде их отставку всего лишь документально оформили. И Козлов тут ни при чем. Приведенная выше фраза — еще одно подтверждение противостояния Микояна — Козлова.
Далее Микоян добавляет, что «цель Козлова была свести Хрущева на чисто показную роль, все решать без него, за его спиной».
Но и эти слова совсем не свидетельствуют о наличии заговора, говорят лишь об амбициях Козлова в преломлении его недоброжелателя Микояна, отодвинутого Козловым на второй план.
Мухитдинов идет чуть дальше, он рассказывает, как после XXII съезда партии (непонятно, когда конкретно) Козлов прощупывал его — тогда заместителя главы «Центросоюза», уже отставленного от высшей власти, на предмет смещения Хрущева. Мухитдинов пишет, как однажды Козлов пригласил его прогуляться по улице Горького и, «начав издалека о том о сем, перешел к конкретной теме: “Хозяин в последнее время себя неважно чувствует. Жалуется на здоровье. Не исключено, может подать в отставку”. Он ждал моей реакции».
Мухитдинов промолчал.
«Ну а если выдвинуть меня?» — задал Козлов прямой вопрос.
Мухитдинов ответил, что он будет думать, но, по его мнению, Козлову не следует рассчитывать на всеобщую поддержку, ему доверили в ЦК кадры и он, воспользовавшись властью, сменил более половины номенклатуры… «занялся избиением кадров».
Действительно, многие из обкомовских начальников лишились своих кабинетов, но смещал их не Козлов, а отец. Я уже писал об этом. Конечно, не исключено, что зло они таили и на Козлова — исполнителя воли Хрущева. Мне вся эта история не представляется убедительной. С какой стати Козлову разговаривать на такую щекотливую тему с заместителем председателя «Центросоюза», фигурой в советском табеле о рангах даже не третьестепенной? Скорее всего, Мухитдинов решил таким образом задним числом свести счеты с нелюбимым им Козловым. Но дыма без огня не бывает, возможно, они где-то о чем-то и говорили. Кто знает?
Может быть, Козлов и присматривался к «шапке Мономаха» и даже примеривал ее втихую, но означает ли это нечто большее? Или он просто ожидал, что отец, как он не раз говорил в открытую, сам передаст ему власть?
А вот мои собственные воспоминания о поведении Козлова.
11 мая 1963 года вынесли смертный приговор английскому шпиону, перевербованному разведчику полковнику Олегу Пеньковскому. В скандал оказались втянутыми два крупных военачальника, оба так или иначе связанные с отцом: главнокомандующий ракетными войсками и артиллерией, главный маршал артиллерии Сергей Сергеевич Варенцов и начальник Главного разведывательного управления (ГРУ) Генштаба генерал армии Иван Александрович Серов, в недавнем прошлом Председатель КГБ. Варенцов рекомендовал Пеньковского на службу в ГРУ. Он же периодически делился с ним некоторыми служебными новостями. Естественно, секретными. В иной ситуации ничего особо предосудительного в этом не было, оба они служили в армии на высоких должностях. Серову вменяли в вину не только то, что он не разглядел в Пеньковском потенциального предателя, но и проявил к нему особое расположение. Но хуже всего то, что жена и дочь Серова вместе с Пеньковским незадолго до его ареста оказались в Великобритании. Женщины поехали как туристы, а Пеньковский в служебную командировку. Посещение капиталистической страны вызывало тогда определенную робость, и Серов, вспомнив, что его подчиненный собирается в Лондон, попросил Пеньковского приглядеть за женой и дочерью, помочь им в случае надобности. Пеньковский с радостью исполнил поручение, показал достопримечательности, сводил своих подопечных в магазин. Теперь все рисовалось в ином свете, Серова и Пеньковского кто-то пытался выставить чуть не соучастниками.
Отец не был склонен применять к провинившимся военным серьезные меры. Он считал, что они и так наказаны произошедшим, а у Пеньковского на лбу не написано, что он завербовался к англичанам и американцам. Отец склонялся применить административные взыскания.
Козлов считал иначе и настроился чрезвычайно решительно. Истинная подоплека его поведения остается загадкой. Не мог смириться с тем, что Серов и Варенцов не разглядели предателя? Сомнительно… Он порой смотрел сквозь пальцы и на куда более явные грешки. Тогда что? Стремился одним ударом выбить из игры преданных отцу военачальников? Зачем? Можно, конечно, дать волю фантазии. Но никакими фактами я не располагаю.
В конце февраля — начале марта 1963 года, незадолго до суда над Пеньковским, Козлов по своей инициативе в выходной позвонил отцу на дачу и попросил о встрече. Отец с охотой согласился. Через четверть часа Фрол Романович приехал к нам, его дача располагалась неподалеку. Отец встретил Козлова приветливо, предложил пройтись. До появления гостя мы гуляли вдвоем, и я остался в компании.
Козлов, то и дело искоса поглядывая на меня, стал убеждать отца в том, что Пеньковский скомпрометировал и Варенцова, и Серова. Он не просто служил в их ведомствах, но втерся в их дома. Ходил в гости к Варенцову, оказывал услуги семье Серова. Тогда-то я и услышал о злосчастных лондонских магазинах. Козлов возводил все это чуть ли не в ранг государственного преступления. Отец угрюмо молчал, затем не очень уверенно попытался возразить, но Козлов проявил настойчивость.
При окончании разговора я не присутствовал, отец попросил оставить их наедине. Примерно через час Козлов уехал. Обедать его отец не пригласил. Мы продолжили прерванную неожиданным визитом прогулку. Отец хмурился, даже по сторонам не глядел, шел, уставившись себе под ноги. Молчали мы минут десять. Наконец отец заговорил. Он сказал, что, по словам Козлова, все, он не назвал фамилий, настаивают на строгой ответственности Варенцова и Серова.
— Возможно, они и правы, — проговорил отец с сомнением, — жаль, особенно Варенцова.
— И что же? — спросил я.
— Разжалуем и отправим в отставку, — с досадой закончил отец. Все свидетельствовало, что отец против воли поддался Козлову.
12 марта Президиум Верховного Совета СССР «за потерю бдительности и недостойное поведение» лишил Варенцова звания Героя Советского Союза и разжаловал из маршалов в генерал-майоры. Не лучше обошлись и с Серовым, его тоже перевели из генералов армии в генерал-майоры, тоже отобрали звезду Героя и сослали дослуживать до пенсии в Туркестанский военный округ помощником командующего по военно-учебным заведениям. 22 июня 1963 года Пленум ЦК единогласно вывел их обоих из своего состава.
Можно ли и это происшествие квалифицировать как формирование оппозиции отцу? Сейчас уже не определить. Следов не осталось. Отец же продолжал относиться к Козлову с полным доверием. Более того, он все отчетливее видел в нем своего преемника и не скрывал этого. Хотя и не обходилось без размолвок, порой весьма острых.
В тот год в Москве снова много спорили о Югославии. Наступившее в 1955 году краткое потепление, осенью 1956-го, как ушат холодной воды, остудили танки на улицах Будапешта. Время постепенно залечивало раны. К 1963 году отношения вновь становились все более дружественными. Московским ортодоксам это не нравилось.
Приближалось 1 Мая. В 1963 году, как и в предшествующие годы, за пару недель до праздника публиковались призывы ЦК КПСС. Первые страницы центральных газет заполнялись набранными крупным шрифтом обращениями к рабочим и работницам, военнослужащим и интеллигенции, странам, народам и континентам. В них тщательно выверялось каждое слово. Отвечали за содержание призывов соответствующие отделы ЦК. Они их и составляли, вернее, переписывали из прошлогодних газет, переносили из прошлого в будущее, слегка подновляя на потребу дня. Отца эти пустопорожние начетнические игры не увлекали, и он с облегчением поручил контроль за публикацией призывов Суслову. Суслов же в оперативных делах «замыкался» на Козлова, особенно в периоды отсутствия отца в Москве. Но это не означало, что отец не следил за тем, что напечатано. Сам он газетную страницу, забитую приевшимися лозунгами, не осиливал, но помощники докладывали ему обо всем достойном внимания.
В апреле отец отдыхал в Пицунде. Я поехал с ним. Дополнительный двухнедельный отдых зимой или весной стал для отца регулярным. Годы брали свое. На этом настаивали врачи. Их рекомендации закрепили в специальном решении Президиуме ЦК. Там говорилось еще и об укороченном рабочем дне, но этой привилегией отец так и не воспользовался, а к дополнительному отпуску привык. Вдали от московской суеты лучше думалось. Последнее время его мысли все больше занимала Конституция. В тот апрель отец работал над материалами Редакционной комиссии, я же наслаждался недельным отдыхом, солнцем и морем, сидел рядом с ним на пляже и не очень вслушивался в разговоры.
Призывы опубликовали 8 апреля. Вслед за разделом внутренней политики следовал международный. Скрупулезно приветствовались одна за другой все союзные нам страны: «Братский привет народам… строящим социализм!» Страны третьего мира призывались к дружбе, а их народы к борьбе за социализм. Тут имелась принципиальная разница: раз народ борется за социализм, значит, есть с кем бороться, с властями предержащими.
Югославия не попадала ни в одну из категорий. Газета «Правда» призывала: «Братский привет трудящимся Федеративной Народной Республики Югославии! Пусть развивается и крепнет дружба и сотрудничество советских и югославских народов в интересах борьбы за мир и социализм!»
Вот тогда-то я и стал невольным свидетелем стычки отца с Козловым. Газеты только что принесли. В Пицунду их доставляли к исходу дня. Отец, мельком скользнув взглядом по первой странице, собрался было знакомиться с публикациями на следующих страницах, но помощник привлек его внимание к злосчастному лозунгу. Отец вчитался в указанную строчку и взъярился: опять вытаскивали из небытия «молотовские» измышления: строит Югославия социализм или нет. Еще в 1955 году, на основании заключения ученых-экономистов, решили, что строит, и вот те на, снова-здорово.
Менее недели тому назад, 3 апреля 1963 года, здесь в Пицунде, он целый день проговорил с главой югославских профсоюзов Светозаром Вукмановичем-Темпо, человеком очень близким к Тито. На прощание отец сказал Темпо, что хотел бы посмотреть на югославские достижения своими глазами, не торопясь, без фанфар и протокола, сопровождающих официальные визиты. К примеру, если товарищ Тито согласился, он, в счет своего летнего отпуска, мог бы приехать, и не один, а с семьей, остановился бы где-либо в гостинице и, пока дети и внуки наслаждались бы Адриатическим морем, он сам бы поездил по предприятиям, поговорил с людьми. Разобрался бы в роли рабочих советов на предприятиях. Для него это тоже отдых, но активный и с пользой для дела. До некоторой степени это обращение носило формально-протокольный характер, по существу они, как помнит читатель, обо всем договорились с Тито еще в прошлом декабре в Киеве. Вукманович в свою очередь заверил, что югославские народы, Тито с удовольствием предоставят свое гостеприимство товарищу Хрущеву и всем тем, кого он решит взять с собой. Жить им в гостинице не придется, их встретят по высшему разряду. По возвращении в Белград он немедленно доложит о разговоре товарищу Тито. А там останется только назначить дату.
Я уже говорил, что Козлов не принадлежал к сторонникам Либермана. Совнархозы ему виделись под строгим контролем центра, таким, который теперь наконец начал реализовываться с появлением ВСНХ во главе с Устиновым. А тут поедет отец в Югославию, насмотрится там всякого и по возвращении, не дай бог, снова затеет перемены. Так что, возможно, за формулировкой первомайского призыва скрывался не чистый догматизм идеологов.
Отец прекрасно понимал, какой нежелательный резонанс вызовет в Белграде злосчастный «призыв». Там внимательно следят за всеми нюансами московской политики, а отказ признать Югославию социалистической — это уже не нюанс. Да еще после его встреч один на один с Тито и разговора с Вукмановичем-Темпо! Отец их уверил, что хочет разобраться с достижениями югославской социалистической экономики, а теперь оказывается, что никакого социализма в Югославии вообще не существует. Отец потребовал немедленно соединить его с Козловым. Аппарат правительственной междугородной связи (ВЧ) стоял тут же на тумбочке под тентом.
Едва поздоровавшись, отец начал упрекать Козлова за недогляд. Но тот, видимо, не принял упрека. С его точки зрения, написанное объективно отвечало югославским реалиям. Отец накричал на Козлова, обвинил его в самоуправстве: ведь есть официальное решение ЦК, подтверждающее факт социалистических основ в народном хозяйстве Югославии. Никто не имеет права его единолично пересматривать. Он потребовал дать поправку, и чем скорее, тем лучше, пока неверная оценка не разошлась по миру.
Изменение формулировки уже опубликованного призыва ЦК — по тем временам беспрецедентный случай. В ЦК быстро распространился слух об объяснении Козлова с отцом. Скорее всего, он сам поделился обидой с единомышленниками. В кулуарах судачили о том, как несправедливо резко отец обошелся с Козловым, сочувственно перешептывались.
Козлов разволновался не на шутку, но ослушаться отца он не посмел, передал идеологам приказ переписать первомайские призывы. На сочинение нового лозунга ушло три дня, 11 апреля в «Правде» появилась поправка, разъяснявшая, что призыв нужно читать в новой редакции: «Братский привет трудящимся Социалистической Федеративной Республики Югославии, строящим социализм! Да здравствует вечная, нерушимая дружба и сотрудничество между советским и югославским народами!»
Так уж получилось, что за «югославский социализм» Козлов заплатил жизнью. Развязка оказалась трагической: 11 апреля или в ночь на 11 апреля, Козлова разбил тяжелейший инсульт. Еще 10 апреля Козлов присутствовал как почетный гость на 2-м Всесоюзном съезде художников, а 12 апреля он, член Президиума ЦК, вместе с отцом отвечавший за оборонку и космос, не появился на заседании в честь Дня космонавтики. И больше никогда на людях не появится.
Отец искренне переживал, он лишился своей «правой руки». К тому же, он ощущал себя виноватым за происшедшее: не расшумись он на Козлова из-за Югославии, может быть, все бы и обошлось.
В мае — начале июня, когда Козлов немного пришел в себя и вернулся из больницы в свою загородную резиденцию, отец поехал его навестить. Был выходной день, наша семья, как обычно, проводила его на даче, и он захватил с собой меня. Козлов часто бывал у нас дома, и наши семьи хорошо знали друг друга. Миновав стандартные зеленые ворота, машина остановилась у подъезда. Встретила нас жена Фрола Романовича и еще какие-то люди. Прошли в дом. Кровать установили посередине комнаты так, чтобы сестрам было удобнее ухаживать за больным. У стены стоял столик с лекарствами, стерилизатором, шприцами. Козлов полулежал на подушках, бледное лицо отсвечивало желтизной, от былого уверенного в себе здоровяка осталась одна тень. Когда мы вошли, он узнал отца, начал размахивать руками, попытался сдвинуться с места, заговорить, но речь была бессвязной. Впечатление он производил удручающее. Отец постоял возле него некоторое время, пытался ободрить, шутил в своей манере, что Козлов, мол, отдыхает, симулирует, пора выздоравливать — и на работу.
Попрощавшись, мы прошли в соседнюю комнату. Там собрались врачи. Нам объяснили, что непосредственной опасности для жизни Фрола Романовича нет, но до выздоровления пройдет еще много месяцев. Пока же он вообще неадекватен к окружающему миру. И когда станет адекватен и станет ли, один Бог ведает. Особо удручало врачей, что у больного развился, как они сказали, «сексуальный синдром», он крайне возбуждался при виде женщин, если ему удавалось, пытался хватать их за интимные места. Когда медсестры делали ему уколы, приходилось прибегать к силе, держать его за руки и за ноги. Подобное поведение у перенесших инсульт не редкость, оно свидетельствует о глубине поражения головного мозга. Я вспомнил, что пока мы с отцом стояли у кровати больного, медсестры обходили его по стеночке и глядели на Козлова с неприязнью.
Однако отец не терял надежды.
— Работать сможет? — спросил тогда отец.
Приговор медиков был единодушным: безусловно, нет. Он останется полным инвалидом. К тому же, сильное волнение может привести к новому приступу и к смерти. Рассчитывать на Козлова не приходилось…
Отец запомнил предостережение медиков о том, что нервный стресс может оказаться пагубным для больного. И поэтому на ближайшем заседании Президиума ЦК, когда речь зашла о судьбе Козлова, он предложил оставить Фрола Романовича, несмотря на неизлечимую болезнь, на прежней должности. Никто не противился. Правда, решили секретную почту, «до полного выздоровления», Козлову не посылать. Сам он ее читать не в состоянии, и, кому она там может в руки попасть, неизвестно.
Так все тянулось до отставки отца. После него, на ближайшем Пленуме ЦК 16 ноября 1964 года Козлова из Президиума выкинули без всякого сожаления. Уж очень он им когда-то всем досадил своей требовательностью и жесткостью. Козлов потрясения не перенес. Как и предвещали врачи, произошел новый инсульт. Козлов умер 30 января 1965 года.
В 1990-е годы Рудольф Пихоя, тогда главный архивист страны, пустил слух о выступлении Фрола Романовича Козлова, якобы имевшем место на заседании Президиума ЦК 13 октября 1964 года, снимавшем отца. По мнению Пихои, Козлов первым предложил отрешить Хрущева от всех должностей. У меня его сообщение вызвало недоверие. Я своими глазами видел Козлова. Какой тут Президиум? Какое заседание? Но Пихоя тогда имел единоличный доступ к самым закрытым кремлевским документам, и я смирился. Но прав все-таки оказался я. Теперь, когда опубликованы записи Малина, сделанные на заседании Президиума ЦК 13 и 14 октября 1963 года, выяснилось, что Пихоя их читал невнимательно и напутал.
Козлова, естественно, там не было, это Геннадий Иванович Воронов пересказывает слова Фрола Романовича: «т. Козлов говорил: “В такие вопросы не лезь, их товарищ Хрущев ведет”. Больше на том заседании о Козлове не вспоминали».
Итак, после 11 апреля 1963 года пост второго секретаря и в значительной степени преемника отца неожиданно оказался вакантным. Козлова не любили, его боялись, ему завидовали, но на его власть никто не покушался и никто не готовился заменить его. В свое время уход со сцены Игнатова или Кириченко подпирали претенденты, готовые немедленно занять освободившееся место. Сейчас на «скамейке запасных» возник вакуум. Согласно формальной логике, право стать «вторым» принадлежало Микояну, и он всеми силами стремился к этому. Все прошлые годы он, старейший и опытнейший в окружении отца, интриговал против соратников-соперников, один за другим возвышавшихся во власти и затем исчезавших без следа. Он считал их выскочками, ненавидел их, а Козлова более всех остальных вместе взятых. И вот теперь дорога к власти расчистилась, оставалось только шагнуть и… Но шагнуть Микоян не решился. Формальная логика и логика власти подчиняются различным законам. Постоянно находившийся при власти, Микоян на самом деле самостоятельности во власти боялся, не любил принимать ответственные решения. А какая без этого власть?
Со своей стороны, отец ценил, но не переоценивал Микояна, использовал его в переговорах, где требовалось терпение и изворотливость, но не принятие решения, привык с ним первым делиться пришедшими на ум идеями, опробывал их на Анастасе Ивановиче, внимательно выслушивал его замечания и особенно возражения, а вот учесть их или проигнорировать, решал сам.
По своему складу Микоян — типичный «ученый армянин при губернаторе». Хитрый, изворотливый, умный, возможно, хитрее, изворотливее, умнее самого «губернатора». Такой наперсник для настоящего «губернатора» просто клад. С другой стороны, подобный человек не представляет угрозы, он органически неспособен стать «губернатором» и никогда им не станет. Если же станет, то значит — это совсем другой человек и другая история, к нам отношения не имеющая. Без «армянина», даже самого умного, губернатор останется губернатором, а вот без своего «губернатора» «ученый армянин» становится просто армянином. Микоян все это понимал лучше кого-либо (на то он и «ученый армянин») и безропотно исполнял свою роль при Сталине. Исполнял бы при Берии, с блеском развернулся при доверявшем ему Хрущеве, мог бы исполнить ее и при Козлове.
Звездный час Микояна настал при Хрущеве. Их тандем оказался чрезвычайно эффективным во внешней политике, в дипломатическом и силовом взаимодействии с основным соперником Советского Союза на мировой арене — Соединенными Штатами Америки. США, следуя собственной доктрине, стремились упрочить свое господство в мире. Хрущев, в соответствии со своей доктриной, у них это право оспаривал, теснил их, где мог и как мог. Естественно, постоянно возникали трения. Хрущев действовал жестко, порой доводил «температуру до кипения», а потом посылал Микояна «остужать» страсти. В результате вместе они добивались желаемого, не на все сто процентов, такого в реальной политике не случается, но получали много больше, чем могли дать рутинно-спокойные дипломатические переговоры.
Политика «управляемых кризисов» принесла свои плоды в начале 1960-х годов.
По разрешении Карибского кризиса США вынужденно, сквозь зубы признали СССР равной себе сверхдержавой. И принудил их к этому жесткий «губернатор» Хрущев и его «мягкостелющий» переговорщик Микоян.
Теперь, после того как Козлов выбыл из игры, отцу, всерьез подумывавшему об отставке сразу по завершении последнего раунда реформ, приходилось начинать все сначала, вновь присматривать себе преемника, и желательно моложе. О Микояне он и не думал, знал ему цену, к тому же возраст… Анастас Иванович сам пенсионер, только на год моложе отца.
Выбрать оказалось очень непросто. В демократических государствах амбициозные политики сами предлагают себя, имеют возможность испробовать силы на всех ступенях выборных должностей. Пройдя в борьбе с конкурентами через сито естественного политического отбора, наиболее энергичные и ушлые (не обязательно наиболее достойные) достигают наивысшей власти, президентской или премьерской должности на какой-то ограниченный Конституцией срок. И затем все начинается сначала.
Российские монархические традиции отрицали демократию как таковую. Послереволюционная система власти причудливо соединила в себе монархическую пирамиду с зачатками народовластия. Власть более не наследовалась по крови и родству. Даже появление на общественном поприще жены первого лица в государстве, как в случае с Раисой Горбачевой, общественное мнение встретило в штыки. Члены высшего государственного синклита, Президиума или Политбюро ЦК КПСС, пробивались наверх за счет собственных талантов и изворотливости. Но решение о назначении их на высшие губернаторские (первых секретарей обкомов) или министерские посты, я уже не говорю о самых высоких ступенях иерархии, определялось не выборами, а целиком зависело от воли государя (в СССР от Первого или Генерального секретаря ЦК КПСС). Формальные выборы проводились неукоснительно, лишь формально проштамповывали его решение. Если назначение министров с губернаторами происходило по представлению соответствующего кадрового отдела ЦК, то кандидатуры членов Президиума (Политбюро) «Первый» отбирал лично сам и из кандидатов ему лично известных. А сколько их может удержать в памяти человек? Несколько десятков или несколько сотен? Даже отец, с его феноменальной памятью, вряд ли знал по именам более пятисот-шестисот человек — огромная цифра для индивидуума, но ничтожная для многомиллионной страны. А уж знание характера и способностей соратников ограничивались несколькими десятками, если не единицами. Вот и весь резерв власти. Он еще более сужался из-за свойственной человеку возможности ошибаться. В результате выбор в преемники «достойнейшего» становился более чем проблематичным.
Так уж сложилось в России, что к исходу политической карьеры и цари, от Петра I до Павла I, пока последний не узаконил процедуру наследования, озабочивались проблемой преемника. Правда, выбрать его им удавалось далеко не всегда. Петр скоропостижно умер, не успев произнести заветное имя, завещание Екатерины II сразу после ее кончины сгорело в камине. Павла — так и вовсе убили. В новой советской России проблемы с «престолонаследием» остались прежними. Завещание Ленина после его смерти по традиции предали забвению. Сталин, в силу особенностей своего характера, предпочел наследника не называть. Учитывая многовековой печальный опыт, отец намеревался передать бразды правления при жизни. И вот теперь он никак не мог определиться, кого сделать вторым секретарем ЦК КПСС. Посоветоваться было не с кем. Эти мучительные сомнения, внутренняя потребность выговориться, видимо, и послужили причиной того, что мне довелось проникнуть в святая святых политической кухни, стать свидетелем колебаний отца.
Он никогда раньше, как я уже подчеркивал неоднократно, в разговорах в семье не касался кадровых вопросов. Взаимоотношения в руководстве были абсолютно запретной темой. Поэтому, когда отец вдруг заговорил о мучивших его сомнениях, я очень удивился. Дело происходило на даче в Горках-9 глубокой осенью 1963 года. Вечером вышли пройтись. Мы шли в свете фонарей по парадной асфальтированной дороге, ведущей от ворот к дому, как вдруг отец заговорил о ситуации в Президиуме ЦК. Насколько я помню, он пожалел, что Козлов не может вернуться на работу. Замены отец не находил, а ему самому уже пора думать об уходе на пенсию. «Дотяну до ХХШ съезда партии и подам в отставку», — сказал он тогда. Я промолчал, его слова плохо укладывались в моем сознании. Потом отец стал говорить, что постарел, да и остальные члены Президиума ЦК — деды пенсионного возраста. Молодых почти нет. Отец стал членом Политбюро в сорок пять лет. Подходящий возраст для больших дел — есть силы, есть время впереди. А в шестьдесят уже о будущем не думаешь. Самое время внуков нянчить.
Он ломал голову над кандидатурой на место Козлова. Ведь в нашей стране одной политикой не обойдешься, надо знать и народное хозяйство, и оборону, и идеологию, а главное — в людях разбираться. Раньше отец очень рассчитывал на Шелепина. «Железный Шурик» казался самым подходящим кандидатом: молодой, прошел школу комсомола, поработал в ЦК. Правда, пока плохо ориентировался в хозяйственных делах. Все время просидел на бюрократических должностях. Отец рассчитывал, что он подучится, наберется опыта живой работы. Для этого предлагал ему пойти секретарем обкома в Ленинград: крупнейшая организация, современная промышленность, огромные революционные традиции. После такой школы можно занимать любой пост. Шелепин же неожиданно и резко отказался. Обиделся, посчитал за понижение смену кресла секретаря ЦК на пост секретаря Ленинградского обкома партии.
— Жаль, видно, переоценил я его, — посетовал отец. — Может, оно и к лучшему, ошибиться тут нельзя. А посидел бы несколько лет в Ленинграде, набил бы руку, и можно было бы его рекомендовать на место Козлова. А он так и остался бюрократом. Жизни не знает. Нет, Шелепин не подходит, хотя и жалко. Он самый молодой в Президиуме.
Отец, помню, тогда замолчал, задумался, а потом продолжал рассуждать о возможных преемниках Козлова. В частности, о Подгорном. Николай Викторович Подгорный — человек толковый, и в хозяйственных делах разбирается, и с людьми работать может. На Украине проявил себя. Опыт у него богатый, но кругозора не хватает. После перехода в ЦК никак не справляется с порученными вопросами, даже в пищевой промышленности. Словом, по мнению отца, на этот пост и он не годился.
И тут он заговорил о Брежневе, сказав, что у него огромный опыт, хозяйство и людей знает. Но, как считал отец, он слабо держит линию и чересчур поддается чужим влияниям и своим настроениям. Человеку с сильной волей ничего не стоит подчинить его себе. До войны, когда его назначили секретарем обкома в Днепропетровск, местные острословы окрестили его «балериной»: кто как хочет, тот так им и вертит. А на этом месте нужен крепкий человек, которого с пути не свернешь. Таков был Козлов. Нет, выходило, и Брежнев не годится.
Отец замолчал. Больше этот разговор не возобновлялся. Мы долго еще бродили по дорожке к дому и обратно, думая о своем. Отец, видимо, снова и снова перебирал в уме возможных кандидатов на пост второго секретаря ЦК.
Я же был подавлен его неожиданной откровенностью. Насколько тяжко и одиноко отцу, подумалось мне, если ему приходится откровенничать на эти темы со мной. Раньше такого не случалось. О разговоре я, естественно, никому не рассказал. Хотя отец меня не предупреждал, но я и не нуждался в подобных предупреждениях.
Отец размышлял о преемнике неотступно, постоянно перебирал в уме фамилии кандидатов, перебирал, но выбрать, остановиться на ком-то никак не мог.
Бывший французский премьер-министр Ги Молле рассказал журналистам, что Хрущев при их встрече 29 октября 1963 года (тогда Ги Молле, вице-председатель Социалистического Интернационала, приезжал в Москву во главе делегации французских социалистов — С. Х.) своими гипотетическими преемниками вскользь назвал Брежнева, Подгорного, а также Полянского и Полякова. Не берусь судить, насколько слова Ги Молле соответствуют действительности, особенно в отношении Полякова. И вообще сомнительно, чтобы отец заговорил на столь щепетильную тему с иностранцами, зная, что завтра его слова появятся в прессе. Очень сомнительно.
Легко представить мое удивление, когда я узнал, что на место второго секретаря ЦК все-таки планируется Брежнев. Видимо, так и не нашлось у отца более подходящей кандидатуры. Впрочем, задавать ему какие-либо вопросы я не стал…
Лично мне Леонид Ильич был симпатичен. На лице его всегда играла благожелательная улыбка. На языке всегда занятная история. Всегда готов выслушать и помочь. Несколько удивляло меня его пристрастие к домино — уж очень не соответствовало такое хобби сложившемуся у меня образу государственного деятеля.
Однако сам Брежнев, как-то вовсе не обрадовался лестному предложению. Новый пост давал огромную власть, но он был… незаметен. Он уже побывал в шкуре секретаря ЦК, пусть и не второго, — там напряженная и изнурительная работа внутри разветвленного партийного организма, груз ответственности и необходимость принимать многочисленные решения. Требовалось взаимодействовать с обкомами, следить за работой в армии и… отвечать за провалы. Я уже писал, что с ЦК Леонид Ильич расстался в июле 1960 года без сожаления, ему больше подходила предложенная тогда представительская должность Председателя Верховного Совета СССР. Теперь всему этому наступал конец. Не то что отказаться, а даже выразить неудовлетворенность он не мог. Поблагодарил за оказанное доверие и обещал его оправдать.
21 июня 1963 года Пленум ЦК избрал Леонида Ильича своим секретарем, с сохранением, пока, поста Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Брежнев упросил отца оставить его в Верховном Совете, клялся, что потянет оба «воза». Леонид Ильич так уговаривал, что отец сдался, не захотел обижать своего будущего преемника. Правда, оговорил, что такое решение временное, Леонид Ильич скоро и сам поймет, что новая должность в ЦК требует полной его отдачи, и запросит «пощады».
2 декабря 1963 года тот же «всезнающий» корреспондент «Нью-Йорк Таймс» написал о Брежневе уже как о преемнике отца.
Пыльная буря
Напомню, заканчивая 1962 год, отец очень надеялся на урожай 1963 года. Все последние годы где-то что-то случалось то с природой, то с людьми, раз от раза приходилось, чтобы не снизить потребление, не вернуться к очередям у дверей булочных, запускать руку в госрезервы, припасенные на случай всевозможных бедствий, и их становилось все меньше. Вот только что считать бедствием. Голод — это ужасное бедствие, но и очередь в булочной тоже не подарок.
Несмотря на то что урожаи и заготовки товарного зерна все эти годы возрастали: в 1953 году выращено 82,5 миллиона тонн зерна всех видов, государству сдано — 31,1 миллиона тонн, в 1962 году соответственно: до 140,2 и 56,6 миллиона тонн, — потребление росло еще быстрее и увеличилось с 42,5 миллионов тонн в 1954 году, до 56,6 миллионов тонн в 1962-м. Причина тому и рост народонаселения, и скармливание хлеба скоту, а главное — стремление наполнить полки магазинов, чтобы ни кирпичи-черняшки, ни батоны с булками больше не числились среди дефицита. В результате государственные резервы неуклонно сокращались: с 13,1 миллиона тонн в 1954 году до 6,3 миллионов тонн в 1962-м. Я уже приводил эти цифры ранее, но еще раз хочу напомнить, так как без этих показателей дальнейший рассказ теряет смысл.
В 1962 году баланс прихода и расхода зерна свели по нулям. Хороший, даже просто выше среднего урожай в 1963 году мог бы переломить тенденцию, увеличатся заготовки, и весь прирост можно пустить на восполнение резервов.
Зима 1963 года выдалась морозной, но снежной. Выступая 12 марта 1963 года на совещании руководителей колхозно-совхозных управлений РСФСР, Хрущев даже позволил себе помечтать, шутливо «постращал» слушателей: «Нынешняя зима богата снегом, будет много влаги. Если посевы хорошо перезимуют и весна окажется благоприятной, то вы получите такой большой урожай, что, пожалуй, попросите прибавить план закупок хлеба. Мы же посоветуем вам прибавку от высокого урожая использовать на развитие животноводства». Появятся дешевые корма, и сразу спадет нагрузка на хлебные полки магазинов, а значит, и госрезервы зерна начнут расти. В общем, будущее вырисовывалось отцу в весьма благоприятном свете. И не только в сельскохозяйственной сфере. При хорошем урожае на сытый желудок и реформа, о которой он задумался прошлой осенью, пойдет легче. Однако пока отец делил шкуру неубитого медведя.
Надежды на хороший урожай 1963 года начали рушиться уже ранней весной. Как оказалось, снег, обещавший дать влагу озимым, на Казахстанской целине выпал слишком поздно на уже вымороженные, мертвые посевы. Теперь, по весне, приходилось пересевать. Дело неприятное, но привычное, такое в России, в Казахстане, на Украине да и в Америке с Австралией случается каждые пять-шесть лет. Но беда не приходит одна. Как только на целинных полях появились первые всходы пересеянных по весне яровых, ударила сушь. Корни неокрепших растений не успели развиться, схватить почву, а в мае задули ветры и, по некоторым сведениям, 7-го числа, в Казахстане разразилась пыльная буря. Особенно пострадала Павлодарская область. Не видевшим этого природного феномена трудно себе представить, что происходит. Палящее солнце, сушь, безветрие, и вдруг подул пока еще слабый ветерок, то тут, то там на поле начинают завихряться маленькие смерчики, поднимают в воздух остатки прошлогодней соломы и умирают, не родившись, бросают ее назад на землю. Это еще не буря и даже не увертюра к ней, такое случается в степи регулярно и чаще всего ничем не заканчивается. Только изредка вслед за увертюрой начинается настоящее действо. Смерчики сменяются низовым ветром, поднимающим в воздух измельченную в пыль плугом и бороной и еще не схваченную корнями растений почву. Ветер гонит пылевую поземку, несет солому, перекати-поле. Буря набирает силу, и вот уже черная туча-стена вырастает во все небо от горизонта до горизонта, наваливается на поля. Это и есть черная буря, черная метель, метель без снега, вместо снежинок ветер гонит пылинки. Суховей в минуты высушивает растения, превращает, еще некрепкие стебельки и корешки в труху. Иссушенной почве больше не за что держаться. В воздух поднимаются миллионы тонн того, что еще вчера называли черноземом. Становится трудно дышать, пыль забивает легкие, слезятся глаза. И так продолжается несколько часов, а то и дней. Наконец ветер куда-то улетает и уносит с собой не только превратившуюся в пыль почву, но и надежду хоть на какой-либо урожай.
На самом деле пылевые бури не так уж и необычны, и не обязательно они черные, цвет их зависит от региона, от почвы. На целинных и украинских черноземах они черные, на американском Среднем Западе — ржаво-коричневые, в Китае — желто-лессовые. Сдувая, унося с собой верхний плодородный слой почвы с одного поля, ветер возвращает его, высыпает нежданно-негаданно дар на чьи-то далекие поля, возможно, до того и вовсе безжизненные. В Среднюю Азию ветер-афганец ежегодно заносит тысячи тонн плодородной пыли, сдутой где-то с афганских полей. Но «обобранному» хлеборобу от этого не легче, пусть кому-то и повезло, но его труд пошел прахом.
Вот только несколько фактов из истории черных бурь. В мае 1934 года суховей сдул верхний слой почвы с полей американских штатов Вайоминг и Монтана, унес пыль далеко на восток и буквально обрушил пылевой «дождь» на Чикаго. На несколько дней, жизнь в городе стала невыносимой. 15 апреля 1935 года, в воскресенье, на американском Среднем Западе, в штате Оклахома пылевая красная буря сдула почву вместе с семенами пшеницы и кукурузы с трех миллионов гектаров. Через два года, в 1937 году очередная пыльная буря разразилась в Калифорнии. А всего в 1930-е годы пылевые бури прошли по двадцати семи американским штатам. В 1983 году пылевая буря бушевала в Австралии в районе Сиднея. В 1991 году, в ноябре, когда урожай уже успели собрать, сильнейший ветер поднятой им пылью закрыл солнце, и движение на дорогах в районе Лос-Анджелеса остановилось на несколько дней. В 2002 году засуха охватила запад Соединенных Штатов, от штатов Монтана и Дакота на севере до Техаса и Нью-Мексико на самом юге, но ветер поднялся только в Калифорнии, принеся туда пылевую бурю «среднего калибра». В других местах погода «благоприятствовала», урожай погиб, но почва осталась на полях. 22 апреля 2004 года, снова в Нью-Мексико, «красная» пылевая буря привела к столкновению на скоростном шоссе десятков машин.
Нередки пыльные бури и на юге Советского Союза. Отец вспоминал о бурях 1948 и 1949 года на Украине. Черную бурю 1960 года, прошедшую по полям Кировоградской области, даже обсуждали на заседании Президиума ЦК. О пыльной буре апреля 1969 года с ветром в 35–40 метров в секунду, прошедшейся по полям Краснодарского края и Ставрополья, пишет Петр Шелест.
Другое дело, буря буре — рознь, масштабы катастрофы определяют солнце и ветер. И того и другого в мае 1963 года в Казахстане оказалось в избытке.
Наиболее надежное лекарство от черных бурь — непаханая целина. Не потревоженные плугом, переплетенные в ковер корни травы цепко держат почву, и никакой ветер не страшен. Черные бури — порождение хозяйственной деятельности человека, на землю они пришли вместе с зарождением земледелия, и их разрушительная мощь множилась по мере его развития. Неслучайно, что древнейшие и сильнейшие пылевые бури регистрировались в колыбели человеческой цивилизации, в Китае и на территории Персии.
Человек породил черные бури, и ему придется усмирять их. Нельзя сказать, что с черной бурей нет сладу, но как известно: «гром не грянет — мужик не перекрестится». В США после черной бури 1935 года начали перемежать кукурузные и пшеничные поля полосками земли, засеянными травой и кустарником. Они гнали ветер поверху, не позволяли ему разгуляться внизу, у самой пахоты. На российском и украинском юге испокон века поля разделялись лесозащитными полосами. В Казахстане до лесозащиты руки еще не дошли, а где дошли, деревья вырасти не успели.
Нужно сказать, что на целине не сидели сложа руки. И не только на целине. «9 октября 1959 года по указанию Хрущева, — пишет И. Е. Зеленин, — Президиум Академии Наук СССР обсуждал вопрос “О мероприятиях по борьбе с водной и ветровой эрозией почвы”. В 1960 году состоялся I Всероссийский съезд почвоведов, проводились и другие мероприятия. В своих выступлениях конца 1950-х — начале 1960-х годов Хрущев, оставаясь горячим сторонником пропашной системы земледелия, постоянно отмечал, что для Казахстана и других целинных районов чистые пары, до 15–20 процентов в общей структуре пашен, необходимо сохранить».
Уменьшает разрушительный эффект ветра черных бурь и так называемая безотвальная пахота, когда вместо плуга, выворачивающего наружу пласт земли, используют «плоскорезы, которые не переворачивают пахотный слой земли, а подрезают его с последующей обработкой дисковыми боронами». Так борются с эрозией почвы в Канаде. Летом 1963 года отец послал туда специальную сельскохозяйственную делегацию поднабраться опыта у фермеров.
За безотвальную пахоту с разделительными травяными полосами на полях ратовал и целинный академик Александр Иванович Бараев. Я уже писал и еще напишу о столкновениях целиноградского ученого-агронома Бараева с алтайским селекционером Наливайко. Отец тогда принял сторону Наливайко. В неблагоприятном 1963 году на своей Опытной станции Бараев получил привычно-устойчивый урожай. Отец спохватился и сразу начал принимать решительные меры. «Хрущев, в отличие от большинства его коллег, был способен на признание (правда, не всегда публично) и исправление допущенных в аграрной политике ошибок, в том числе и своих собственных, действуя в этой связи с присущей ему энергией и напористостью, — пишет Зеленин. — В 1963–1964 годах лидер партии пересмотрел свое крайне негативное отношение к рекомендациям Бараева, выдающегося ученого и практика. Система засушливого земледелия, в разработку которой огромный вклад внес академик А. И. Бараев и возглавляемый им институт, была полностью реабилитирована и в широких масштабах стала распространяться по целине».
Я не полностью соглашаюсь с Зелениным в части «крайне негативного отношения к рекомендациям Бараева». Отец действительно взял сторону Наливайко, но это не значило, что Бараеву «перекрыли кислород». Он продолжал работать, экспериментировать, публиковаться в специальных изданиях и центральных газетах. Кто-то следовал его советам, кто-то — нет. Другое дело, что повсеместно внедрять его рекомендации начали только после катастрофы 1963 года. В мае налетела черная буря, а уже 1 июня 1963 года Бараев публикует в «Известиях» большую, я бы сказал, инструктивную статью о своем методе.
Однако разворот в сторону Бараева не означал возврата к травополью и не свидетельствовал о том, что на Наливайко поставили крест. К тому же казахстанская целина — одно, а алтайская находится в иных климатических условиях. Борьба, научная, естественно, Бараева — Наливайко началась не в 1963 году и в 1963-м не закончилась и не могла закончиться, как не заканчиваются научные споры, если они действительно научные. Каждая из сторон находит новые аргументы в подтверждение своей позиции и одновременно корректирует эту позицию, а затем опровергает или учитывает мнение оппонентов. У тех и других находятся свои сторонники, порой весьма горячие. И так продолжается без конца, ибо только в таком противостоянии отыскивается рациональное зерно. Правда, отыскать его нередко удается кому-то третьему, не замешанному в споре, но заинтересованному в получении результата. Сами спорщики-ученые и их болельщики к компромиссу обычно не склонны.
Вернемся к реалиям весны 1963 года. Одна только пыльная буря не могла привести к катастрофе. Навалилась новая беда. В начале лета, тогда, когда наливается зерно, выпавший или не выпавший вовремя дождь определяет судьбу будущего урожая. И тут, как назло, установилась изнуряющая, все иссушающая жара, и не в одной какой-то местности, а практически по всей стране: в Казахстане, в Сибири, на Украине. Засуха предвещала настоящую беду. Такого неблагоприятного сочетание погодных условий не случалось не только в годы хрущевского десятилетия, но и вообще в XX веке. По многолетним наблюдениям, в России из каждых десяти лет три года — привычно неурожайные из-за погоды: заморозков, засухи, пролившихся не вовремя дождей, но катастрофические природные аномалии, подобные тем, что случились в 1963 году, наблюдаются раз-два в столетие. Последний раз такое отмечалось в 1890 году, что повлекло за собой всенародные бедствия, повсеместный голод, мор, целые губернии обезлюдили.
Я запомнил, как в предыдущие годы в ответ на жалобы министра сельского хозяйства, секретарей обкомов на засуху, мороз, град, отец отвечал: «Страна наша огромна, в одном месте высушит или зальет, но в другом выручит. Надо не на погоду ссылаться, а работать». В «нормальные» годы его аргументы звучали справедливо, но только не в 1963 году, когда от Украины до Байкала на полях страны почти не оставалось «здоровых мест». В тот год Москва буквально выколачивала из украинцев 700 миллионов пудов (11,2 миллиона тонн). Шелест сопротивлялся, убеждал: животноводство тогда останется ни с чем. В ответ Подгорный приводил свои аргументы: в Сибири настоящая катастрофа, Казахстан при плане 960 миллиона пудов (15,3 миллиона тонн) даст не более 250 миллионов пудов (3 миллиона тонн), а Алтайский край вместо запланированных 250 миллионов пудов (3 миллиона тонн) не вытягивает и на 10–15 миллионов пудов (то есть 160–210 тысяч тонн).
Цифры у меня вызывают сомнения, Подгорный использовал их как аргумент в давлении на украинцев. На самом деле Казахстан сдал 400 миллионов пудов зерна, несколько меньше половины запланированного.
После долгих препирательств Москва и Киев договорились «сделать подробные просчеты истинного положения дел с хлебом в республике». Расчеты оказались неутешительными: по сравнению с не ахти каким удачным 1962 годом в 1963 году в среднем урожайность по Украине упала на 3,5 центнера с гектара, и вместо ожидаемых 900 миллионов пудов зерна (14,4 миллиона тонн) украинцы не дотянули до 600 миллионов пудов (9,6 миллионов тонн).
Не спас положения хороший урожай в Поволжье и на Северном Кавказе. Саратовская область сдала зерна 165 миллионов пудов (2,6 миллиона тонн), Краснодарский край — 202 миллиона пудов (3,2 миллиона тонн), на 52 миллиона пудов больше плана, Ставрополье поставило 175 миллионов пудов (2,8 миллиона тонн) при плане в 127 миллионов пудов. Хорошо потрудились, считал отец, и молдаване, их вклад составил 40 миллионов пудов (740 тысяч тонн) зерна.
Но все это капля в море. Успехи ни в коей мере не компенсировали потери. Валовой сбор зерна в 1963 году составил всего 107,5 миллиона тонн и по сравнению с 1962 годом (тогда собрали 140,2 миллиона) упал почти на 30 процентов, урожайность тоже снизилась с 10,9 центнеров с гектара до 8,3. В результате в 1963 году заготовили всего 44,8 миллиона тонн зерна, на 10,7 миллионов тонн больше, чем в 1953 году, но на 11,8 миллионов тонн меньше, чем в 1962 году.
Это цифры конца года, а в середине лета ситуация казалась еще ужаснее, о чем свидетельствует приведенный выше разговор Подгорного с Шелестом. Страна очутилась на грани. О голоде, сравнимом с голодом 1890 года речи не шло, но отцу стало не до реформ. В 1963 году все усилия свелись к тому, как продержаться до нового урожая, как сохранить достигнутый с таким трудом за эти годы относительный достаток, не скатиться к очередям 1953 года или того хуже, к карточкам 1947-го. Они тогда рассматривались как один из вероятных сценариев разрешения продовольственного кризиса. Другой сценарий — закупка зерна за границей.
Государственные резервы, 6,3 миллиона тонн зерна, отец распорядился не трогать, дефицита они не покрывали, а страна не могла остаться вообще без ничего — вдруг случится еще какое-нибудь несчастье. Мнения разделились. Минфин, ВСНХ, Госплан и их куратор Косыгин выступали за карточки. Они считали покупку зерна у иностранцев нерациональной, платить придется золотом, а золото — это тоже госрезерв, не менее неприкосновенный, чем зерно. Отец с ними не соглашался: карточки на хлеб отбросят нас в ранние послевоенные годы, да и закупить зерна требуется не сверхъестественно много, ситуация с зерном не столь трагична, ведь при всех невзгодах собрали зерна на 15,3 миллиона тонн, почти на миллиард пудов больше, чем в 1952 году, самом урожайном из сталинских лет (сравним 92,2 в 1952 году и 107,5 миллионов тонн в 1963-м). За прошедшее десятилетие люди забыли о хлебных перебоях, очередях у дверей булочных с ночи, привыкли, что хлеба на полках вдоволь. «И в конце концов, — возражал отец Косыгину и иже с ним, — население вправе требовать от правительства, чтобы оно о нем заботилось, мы не можем действовать ни методами Сталина, который вывозил хлеб за границу, тогда как на Украине в 1947 году люди пухли с голода, доходило дело до людоедства, ни идти по стопам правительства Николая II, когда в 1890-м и в последующие годы, годы страшного голода, Российская Империя экспортировала “голодный хлеб”, чтобы не просрочить выплаты по немецким и французским займам», — приводит слова Хрущева Федорова В. Г. в своей публикации в «Независимой газете» от 2 февраля 1999 года.
— Золота, конечно, жалко, — соглашался отец со своими оппонентами. — Но на то и резервы, чтобы в случае беды ими воспользоваться. Сталин готовился к новой войне, копил его, как скупой рыцарь. Теперь же война не грозит, от американского нападения нас надежно защищают ракеты.
Победил отец, решили, в порядке исключения, закупить зерно у капиталистов, расплатившись золотом. 6,8 миллионов тонн продала Канада, 1,8 миллиона тонн — Австралия. 400 тысяч тонн заимообразно предоставили румыны. США долго сомневались, но 8 октября 1963 года, за полтора месяца до своей гибели, президент Кеннеди подписал разрешение на экспорт пшеницы в СССР. Всё вместе составило около 12 миллионов тонн. Избавление от голода стоило 372,2 тонны золота из наличного на тот год запаса в 1082,3 тонны.
Хрущеву по сей день пеняют за разбазаривание золотого запаса, и я осуждал его в тот год, но сейчас стало ясно — поступил отец совершенно правильно, по-мужски.
С закупкой около 12 миллионов тонн зерна ситуация стабилизировалась, ни карточки, ни тем более голод стране больше не угрожали. Вместе с заготовленными к осени 44,8 миллионами тонн общая цифра составила 56,8 миллионов тонн, чуть больше прошлого года. Правда, на внутреннее потребление пустили всего 51,2 миллиона тонн, в отличие от 56,6 миллионов тонн в 1962 году, на 4,4 миллиона тонн меньше, разницу в 700 тысяч тонн заложили в госрезерв. Он увеличился с 6,3 миллиона тонн до 7 миллионов. Если сложить 51,2 и 0,7 миллиона тонн, получится 51,9. На 4,9 миллиона тонн меньше по сравнению с общим поступлением зерна 56,8 миллионов тонн. Его, видимо, несмотря на неурожай, пустили на прокорм наших восточноевропейских союзников: немцев, чехов, венгров. Возникшую во внутреннем потреблении зерна дыру примерно того же размера, 4,4 миллиона тонн, сбалансировали за счет временного отступления от стандартов на выпечку хлеба: в том году разрешили добавлять в него кукурузную, гороховую муку, а уж если совсем прижмет, то еще и картофель с отрубями.
— Как же так? — запричитал я, но отец никакой большой беды в добавках не усматривал.
— Едят же молдаване и хлеб из кукурузы, и мамалыгу. Только нахваливают, — успокаивал он меня. — Я сам ел кукурузный хлеб в молодости. Очень даже хороший хлеб, только черствеет быстро.
Я промолчал. Слова отца не убеждали, но что толку возражать, если сказать ему больше нечего.
«Появившиеся на прилавках ленинградских булочных в середине сентября 1963 года батоны с примесью гороховой муки, имевшие характерный зеленоватый цвет, стали завершающей точкой во всеобщем недовольстве продовольственной политикой Хрущева», — пишут историки Лебина и Чистиков.
Литературовед и литературный критик, заместитель Твардовского в «Новом мире» Владимир Яковлевич Лакшин записал 17 октября 1963 года в дневник: «В Москве — паника у булочных. Исчез белый хлеб, нет манки, вермишели. Очереди, народ злится, и никто не стесняется говорить, что думает».
С хлебом действительно стало хуже. Люди запасались на «черный день». Ажиотаж, вызванный слухами о неурожае, грядущем голоде, сметал с прилавков все. Потребление осенью 1963 года резко возросло, снабжение не успевало восполнять возникавший то тут, то там дефицит, полки в магазинах пустели. А к тому же еще «зеленый» хлеб! Худшего никакие враги не могли бы придумать. И дело не в его качестве, а в непривычности. К слову сказать, в США хлеб с гороховыми и кукурузными добавками относится к деликатесным сортам. Зеленый батон стоит раза в два-три дороже обычного пшеничного.
Неурожай 1963 года больно ударил по авторитету отца. Еще бы, два года назад он наобещал построить коммунизм, а теперь и приличного хлеба в магазине не найдешь. И в столовых исчез бесплатный хлеб, как объяснили — временно, всего на год. Объяснения никого не интересовали, главное — хлеб исчез. Нечего и говорить, 1963 год, самый неудачный из всего «хрущевского» периода, перечеркнул достижения всех предыдущих лет. Людям, вопреки фактам, вдруг стало казаться, что при Сталине они жили лучше.
От химии к агрохимии
Нет худа без добра. Неурожай 1963 года подтолкнул отца к новым, я бы сказал, кардинальным переменам в сельскохозяйственной политике. 1963 год — рубеж окончательного перехода от экстенсивного земледелия к интенсивному.
Пыльная буря — явление разовое, она пришла и ушла, но обозначила главную нашу беду — низкую урожайность. Собирая уже не 8, как в 1953 году, а по 10–11 центнеров с гектара зерновую проблему не решить. Наличные пахотные пространства физически не обеспечивали достаточно зерна, чтобы и людей накормить, и резервы заложить, и скотину взрастить. Свободной плодородной целины не осталось. Более того, на некоторых распаханных землях началось где засоление, где эрозия почв. Их приходилось возвращать в первозданное состояние пастбищ. Ни на что иное они не годились.
Без резкого увеличения производства химических удобрений о повышении урожайности и мечтать нечего. И не то чтобы отец ранее недооценивал удобрения, просто денег на все недоставало, и казалось, пока обойдемся — жили же без них столько лет. И обходилось до поры до времени. Засуха 1963 года указала яснее ясного, ждать больше нельзя, ресурсы необходимо перераспределить.
В записке, отправленной в Президиум ЦК 12 июля 1963 года, третьей за этот год, отец отмечает, что последние годы «рост производства зерна шел, в основном, за счет расширения посевных площадей и пересмотра структуры посевов, сокращения площадей под травами и чистыми парами. За эти годы посевы зерновых расширены с 107 миллионов до 136 миллионов гектаров. Но за счет одного этого мы не можем увеличить производство зерна до уровня, который нам необходим. По расчетам Госплана, нам нужно собирать в ближайшие годы не менее 220 миллионов тонн зерна, а к 1980 году потребности страны в зерне составят 290–300 миллионов тонн. Только так мы покроем и собственные нужды, и резервы создадим, и союзников обеспечим. Соответственно возрастет и производство мяса, молока, масла. Страна, наконец, выйдет на научно обоснованные рационы питания. Без удобрений и ядохимикатов об этом и мечтать нечего, — делает он промежуточный вывод и продолжает: — Если сейчас США идут впереди нас в производстве сельскохозяйственных продуктов, то в этом нет никакой особой американской мудрости. Мы просто не могли выделять нужные капиталовложения на производство минеральных удобрений и техники. Теперь мы имеем такую возможность и должны ее использовать».
Откуда же возьмутся необходимые на обустройство агрохимического производства миллиарды рублей? «Сейчас мы будем сокращать расходы на оборону и эти средства направим на производство минеральных удобрений», — делится Хрущев своими планами с секретарем (что у нас соответствует посту министра. — С. Х.) сельского хозяйства США Орвиллом Фрименом.
В упомянутой выше записке отец скрупулезно подсчитывает, сколько потребуется удобрений, соизмеряет каждый свой шаг с тем, что уже сделали в США. Там 118 миллионов гектаров, занятых всеми видами сельскохозяйственных культур, удобряют 35 миллионами тонн минеральных удобрений, а у нас на почти вдвое большую площадь, 218 миллионов гектаров, приходится всего 14 миллионов тонн. По сравнению с 6 миллионами тонн удобрений, произведенными в 1953 году, цифра внушительно выросла, но она мизерная с учетом реальных потребностей сельского хозяйства.
Справедливости ради отмечу, что и американцы начали отказываться от навоза и переходить на минеральные удобрения только в 1930-е годы, после того, как над Средним Западом пронеслись пыльные бури. Скорее всего, это просто совпадение с ситуацией у нас.
Однако возвращусь к нашим делам. Отец подсчитал, для того чтобы поднять урожайность зерновых на 5 центнеров с гектара сельскому хозяйству потребуется 86 миллионов тонн удобрений, а с учетом нужд свекловодов, хлопководов и других стране необходимо производить около 100 миллионов тонн удобрений в год. На строительство заводов в ближайшие четыре-пять лет придется выделять около одного миллиарда рублей в год, то есть примерно 5 процентов из общего объема строительно-монтажных работ в 20 миллиардов. Но удобрения это еще не все, надо наладить производство гербицидов, поднять его с сегодняшних 92 тысяч до миллиона тонн в год. Иначе на удобренных полях мы вырастим не пшеницу с хлопком, а сплошные сорняки. «Мы безусловно можем и должны это сделать», — пишет Хрущев и далее сравнивает расходы на производство удобрений с предполагаемыми доходами от увеличения урожая. Получается, что все окупится в два-три года.
Далее в записке отец углубляется в агрономические и технические детали, понятные только профессионалам.
Орвилл Фримен и американская курятина
30 июля 1963 года отец встретился с министром сельского хозяйства США Орвиллом Фрименом. В разговоре он с удовольствием отмечает, что связи с американскими фермерами у нас теперь хорошо наладились и тут же заводит речь минеральных удобрениях. Сейчас именно удобрения занимают все его внимание. Американский министр соглашается, в США они пришли к такому же заключению еще тридцать лет назад. Затем гость дипломатично переводит стрелки, переходит к главной цели своего визита: он хочет продать нам курятину, практически неограниченное количество птичьего мяса, столько, сколько потребуется. Американцы уже несколько лет как перешли от выращивания цыплят на фермах к крупным механизированным хозяйствам, встали на путь специализации, и теперь курятины у них в избытке.
— Когда я был ребенком, — рассказывал Фримен, — курицу мы ели только по воскресеньям и по праздникам, а сегодня в Америке куриное мясо самое дешевое. Сейчас два фунта корма дают возможность получить фунт (453,6 грамма) мяса. Мы выращиваем трех-четырех фунтовых птиц за восемь недель.
— Я по-хорошему завидую вам и желаю дальнейших успехов, — вежливо ответил отец, — но цыплят мы у вас покупать не станем, сами начинаем выращивать, а вот заводы по производству минеральных удобрений купим с охотой.
Давний принцип отца — приобретение оборудования и технологий, позволяющих наладить собственное производство, и он старается развернуть разговор в нужную ему сторону.
— Вы хотите купить только машины для производства удобрений или и удобрения тоже? — интересуется Фримен.
Его цель продать готовый продукт и тем самым поддержать своего производителя, будь то химический концерн или фермер со Среднего Запада.
— Только машины, — отец твердо знает, что ему нужно.
Сделка не состоялась, но они еще довольно долго говорили о последних достижениях сельскохозяйственной науки, достоинствах и недостатках различных типов сельскохозяйственных машин. Оба отлично разбираются в деталях, однако отец порой ставит Фримена в тупик, он знает об американских тракторах и комбайнах больше, чем сам министр.
Разговор подходит к концу, и Фримен делает последнюю попытку, предлагает продать лучшие модели машин, но в нагрузку к ним — курятину.
— Нет, — смеется отец, — птицу ешьте сами на здоровье, а вот оборудование для производства минеральных удобрений и комбикормов купим, если цена нас устроит. Деньги надо тратить с умом.
«Совхозы так и не стали снабжать своих рабочих мясом и молоком»
На следующий день после разговора с Фрименом, 31 июля 1963 года, отец посылает в Президиум ЦК еще одну записку, теперь об экономике села в целом. За прошедшие десять лет сделано много, но еще больше не сделано, «многие отстающие колхозы и совхозы как были отстающими, так и остались». Колхозы, преобразованные в совхозы, множат свои убытки, висят на шее государства, а производственные управления смотрят на это сквозь пальцы. Выход отец видит в подборе людей, в укреплении дисциплины и… в борьбе с личным подворьем.
«Многие рабочие и руководители совхозов увлеклись разведением личного скота. К примеру, на ферме совхоза “Добровский” Липецкой области содержится всего 1 384 коровы, а служащие совхоза содержат в личном хозяйстве 2 280, в совхозе имени Кирова, под Ташкентом, 1 570 голов крупного рогатого скота, у служащих же — 1 952 голов, и так повсеместно. Содержится этот скот за счет совхозных кормов, пасется на совхозных посевах, уничтожает совхозные хлеба. В результате совхозный скот голодает, — делает вывод отец, — его держат на половине, а то и на четверти кормовой нормы, лишь бы в отчетно-статистических отчетах выглядеть получше».
И что же он предлагает?
«Необходимо иметь реальные планы выращивания поголовья скота, с учетом возможностей каждой республики, каждой области, каждого производственного управления, каждого колхоза и совхоза в отдельности, — (что вполне разумно), но тут же добавляет: — Возьмите то количество кормов, которое растаскивают нечестные люди для содержания своего личного скота. Если их вернуть в совхоз, то можно удвоить норму кормления, резко поднять удои молока. Мы уже принимали решения по этому вопросу. Где торговля не обеспечивает людей продуктами животноводства, совхозы должны продавать мясо своим работникам.
Что же касается нетрудовых элементов в совхозах, использующих личный скот в спекулятивных целях, то здесь надо принять безотлагательные и жесткие меры, запретив спекулятивным элементам содержать скот. Необходимо пересмотреть нормы приусадебных участков — или уменьшить их, или совсем ликвидировать, и создать на их месте общественные огороды».
Дальше отец много и подробно пишет о мерах по повышению продуктивности животноводства, ссылается на опыт Германии, предлагает какие-то меры, но на эти его слова читатели в ЦК не обратили особого внимания, он все это уже говорил и раньше, а вот «безотлагательные и жесткие меры» начали предпринимать незамедлительно.
Совхозы так и не начали снабжать своих рабочих мясом и молоком, но там, как рассказывали очевидцы, повсеместно, с милицией, отбирали скот у работников, сгоняли людей с земли. Она зарастала бурьяном, до общественных огородов руки не доходили. Благие намерения отца обернулись злом людям, которых он хотел облагодетельствовать. Село не простило ему этой «инициативы» и по сей день. Не простило, несмотря на то, что угроза отца, по существу, как и в 1959 году, так и осталась угрозой. Статистика утверждает, что количество скота в подворьях колхозников и совхозников в 1963–1964 годах по сравнению с 1962 годом практически не изменилось. Так, в 1963 году в личном хозяйстве колхозников содержалось 14 миллионов 890 тысяч голов крупной и средней живности, по сравнению с 14 миллионами 667 тысячами голов, зарегистрированными в 1962 году. Такая же картина наблюдается и в совхозах: 9 миллионов 634 тысячи голов в 1963 году и 9 миллионов 209 тысяч в 1962-м. Не изменилось соотношение и в следующем, 1964 году, у колхозников поголовье личного скота чуть сократилось, до 14 миллионов 666 тысяч голов, то есть до уровня 1962 года, а у совхозников, по сравнению с 1962 годом чуть возросло, до 9 миллионов 416 тысяч голов.
Статистика статистикой, ею никто не интересуется, а в памяти народной после этой злосчастной инициативы отец запечатлелся крестьянским гонителем.
Ирригация и рисоводство
14 августа 1963 года отец пишет очередную записку, теперь об ирригации. Чтобы сделать снабжение населения продуктами питания устойчивым, не зависимым от перемен погоды, кроме удобрений необходима еще и вода. «Оросительные каналы, которые уже строятся, недостаточны, — считает отец, — надо увеличить площадь орошаемых земель в три раза. С 9 миллионов до примерно 28 миллионов гектар, в Херсонской и Одесской областях, в низовьях Дуная, в Крыму и Донбассе, Волго-Ахтубинской пойме, в пойме Кубани и Дона, не говоря уже о Средней Азии». Поливать следует не только хлопок, но и «рядовые» культуры, пшеницу или сахарную свеклу. «Во многих местах можно будет снимать по два урожая в год, сначала посеять, к примеру, горох, а после него кукурузу, южнее — на зерно, а севернее — на силосную массу. Такие опыты успешно проведены в Украинском научно-исследовательском институте орошения земледелия в городе Херсоне. Орошение позволит довести выход с гектара пшеницы до 50 центнеров, в пять раз больше, чем мы имеем сегодня. Затраты на полив в среднем составят от тысячи до полутора тысяч рублей на гектар, что вполне разумно и окупится в год-полтора, — подсчитывает отец. — Но и это еще не все. Изобилие воды позволит начать выращивать рис там, где до того о нем и не слыхивали, на Северном Кавказе и Украине. Рис — это не просто еще одна, дополнительная к привычным — пшенице и ржи, сельскохозяйственная культура, а наиболее урожайное растение на земле». В записке отец ссылается на авторитетных в своей области рисоводов-академиков Александра Николаевича Аскочинского и К. Шубладзе, заверивших его, что при правильном уходе урожай рисового зерна в 50 центнеров с гектара далеко не предел. «В Российской Федерации и на Украине к 1970 году орошаемая площадь может быть доведена до 2 миллионов 960 тысяч гектаров, из них под рис 435 тысяч гектаров, что позволит получить дополнительно 630 миллионов пудов (10,1 миллиона тонн) зерна, в том числе 100 миллионов пудов (1,6 миллионов тонн) риса. Краснодарцы и ростовчане говорят, что у них хорошие поймы рек, занятые плавнями. Давайте посчитаем экономичность освоения под рисовые поймы Кубани и Дона».
На Северном Кавказе рис культура не совсем новая, его пытались выращивать с 1920-х годов, но только там, где воды имелось в избытке, то есть точечно. Теперь с развитием ирригации выращивание экзотического для россиян риса обещало превратиться в доходную отрасль сельскохозпроизводства, быстро окупающую затраты на орошение. Отец убедился, рис — перспективная культура и со свойственной ему энергией, начал продвигать его на поля.
Осенью 1963 года, объезжая южнороссийские регионы, отец то и дело заводил разговор о выращивании риса, выслушивал мнение рисоводов — ученых-селекционеров и пока еще немногочисленных практиков. Вскоре он уже знал о рисе многое, помнил сорта, особенности агрокультуры.
Вот несколько цитат. «Что касается производства риса, то наиболее дешевым оно, видимо, окажется на Кубани и в Донской пойме Ростовской области. Это освоенные районы, там имеются исследовательские институты, опытные станции, квалифицированные кадры», — отец делится своими прогнозами 16 сентября 1963 года в городе Волгограде на встрече со специалистами в области орошаемого земледелия.
Утром 26 сентября в Красноармейском совхозе Краснодарского края он, выслушав доклад директора совхоза Майстренко, замечает:
— Хозяйство у вас хорошее, а вот урожаи риса низки. Если с ваших 40 центнеров с гектара сбросить 30 процентов на шелуху, то чистого зерна получится 28 центнеров. В соревновании с пшеницей ваш рис себя экономически не оправдывает, а вот при урожае в 70 центнеров, что эквивалентно 49 центнеров крупы, получается совсем иная картина. Может ли рис дать такой урожай? Может! Что для этого нужно? Гербициды против сорняков. Иначе бороться с ними придется повышением уровня воды на заливных делянках — рисовых чеках, подтоплять их.
А это бич для урожая: убьем не только сорняк-просянку, но и рис пораним, урожай упадет. — Какой сорт риса у вас наиболее урожайный? — продолжает он расспрашивать Майстренко.
— Вот хорошие сорта риса: «Донской», «Кубань-3». Их можно рано сеять, и они дают дружные всходы. Сорт «424» требует больше тепла. В этом году мы посылали агронома в Узбекистан посмотреть сорта риса «269» и «275», — начинает отвечать Майстренко.
— Какой сорт наиболее урожайный? — перебивает его Хрущев.
— Хороший сорт «275», но у него длительный период вегетации, — мнется директор.
— Кто из ученых занимается селекцией риса на Кубани? — продолжает допытываться отец.
— В этом районе, на территории этого совхоза работает наша Кубанская рисовая опытная станция, — вступает в разговор ее директор Сметанин.
— Какие сорта возделываете? — теперь отец обращается к Сметанину.
— В основном собственные — «424», «213» и другие. В прошлом году продали 10 тонн семян риса «424» украинцам, и они остались довольны, — защищает репутацию своего риса Сметанин.
В тот же день, 26 сентября, на совещании работников сельского хозяйства Северного Кавказа, в Краснодаре, Хрущев подробно расспрашивает профессора Новочеркасского инженерно-мелиоративного института Б. А. Шумакова о перспективах внедрения риса в регионе.
— В некоторых районах рис сажали после озимой пшеницы и собирали неплохой урожай, — не очень уверенно, запинаясь, отвечает Шумаков.
— Где это? — уточняет Хрущев.
— В Кизляре, в низовьях Терека, — Шумаков преодолевает сковывавшую его робость и начинает рассказывать: — В 1920-х годах впервые провели посевы риса от Волгограда до Сухуми и убедились, что его можно возделывать на всей этой территории. Была бы вода. В ближайшие годы можно довести посевы риса в Краснодарском крае до 140–150 тысяч гектаров, в Ростовской области — до 50 тысяч, в низовьях рек Терека и Сулака освоить еще 150 тысяч гектаров. Там не требуется сооружать водохранилища, и затраты на орошение окажутся меньшими, чем в других местах. В целом на Северном Кавказе площади под рисом могут достигнуть 300 тысяч гектаров.
— На плов риса хватит? — шутит отец.
— Хватит, — откликается уже вполне освоившийся Шумаков. — И баранина у нас найдется.
Отец доволен, перспективы намечаются хорошие, но пока «урожаи риса низки: в среднем по Российской Федерации — 28,6 центнера с гектара, в Узбекистане — 19,2 центнера, в Казахстане и того меньше — 15,7 центнера.
— Это, товарищи, факты и, к сожалению, печальные факты. Надо навести порядок в орошаемом земледелии, завести паспорт на каждый поливной участок, знать качество полей, определить какие и когда вносить удобрения.
В оставшийся ему год отец приложит все усилия, чтобы превратить рисоводство из китайского и вьетнамского в южнороссийское. Результатов он уже не увидит, но основу заложили при нем. С годами рисоводство превратится в доходную отрасль сельскохозяйственного производства, не только окупит затраты на ирригацию, но и позволит ограничить импорт из южных стран. Как все начиналось, сейчас уже никто не помнит. В отличие от кукурузы, рис не стал героем анекдотов и настолько прижился на российских чеках-делянках, что считается исконно своим.
Помидоры и суперфосфат вместо гранатометов и фосгена
Отец не успокаивается, 5 сентября пишет сразу две записки в Президиум ЦК. Одна записка о снабжении больших городов, в первую очередь Москвы и Ленинграда, картофелем, луком и другими овощами, об организации с этой целью тепличного хозяйства.
Незадолго до того отец встретился со знаменитым во всем мире профессором-картофелеводом Александром Георгиевичем Лорхом, и скорее всего, именно этот разговор и побудил его написать в Президиум ЦК.
«Выделив почти миллиард рублей на финансирование специализированных пригородных совхозов, мы не находим незначительных средств на создание парникового хозяйства», — сетует отец на собственную бесхозяйственность.
Записка длинная, написана очень конкретно, профессионально, со множеством деталей.
Другая записка, снова о минеральных удобрениях — отец предлагает, пока мы как следует не развернули производство, сократить их экспорт: «неразумно продавать минеральные удобрения, а самим покупать зерно и продукты животноводства. Умные хозяева не жалеют денег на минеральные удобрения. Прибавка урожая с лихвой окупает все затраты на них».
По его прикидкам, в 1963 году производство минеральных удобрений увеличится до 20 миллионов тонн, а в 1964-м достигнет 24 миллионов тонн, и так далее, пока мы не догоним Америку по нормам внесения удобрений на единицу площади и по урожайности.
Отец не ограничивается записками, дело настолько важное, что он ставит вопрос о развитии химической промышленности как важнейшего условия подъема сельскохозяйственного производства и роста благосостояния народа на обсуждение Пленума ЦК, собравшегося в Кремле 9 декабря 1963 года. Лейтмотив его доклада: удобрения, ирригация, специализация — залог будущего процветания.
В августе 1963 года он провозгласил конец эры пятиэтажек, в декабре 1963 года закончилась эпоха целинных земель. Отец закладывал фундамент будущего сельского хозяйства, в котором урожайность зерновых возрастет более чем в пять раз, с 11 до 60 центнеров с гектара, чему суждено состояться уже после него и без него.
Докладывая Пленуму ЦК 9 декабря 1963 года, отец своего будущего не знал, говорил об очередных проблемах и задачах, которые частично вызрели сами, а частично высветились сокрушительным неурожаем 1963 года.
«Химическая промышленность, — убеждал отец слушателей, — не только развернет сельское хозяйство в новом направлении, но и послужит источником прибыли, обеспечит будущие капиталовложения в будущие стройки. По американским данным, прибыли химических компаний США значительно (нередко на 80 процентов) превышают среднюю прибыль в обрабатывающей промышленности. За 1957–1962 годы США вложили в химическую промышленность 2,2 миллиарда долларов, около 13 процентов от всех капиталовложений в промышленность. Англия и Германия тоже вкладывают по 10–12 процентов».
Мы спохватились только в 1958 году, но с тех пор уже кое-чего добились, «за истекшие с 1958 года пять лет вложили в химию 5,3 миллиарда рублей. Годовой прирост капиталовложений составил 27 процентов при среднем по народному хозяйству — 9,6 процента. В строй вступило 35 новых заводов и 250 крупных химических производств, выпуск химической продукции увеличился на 89 процентов», но этого мало, «сейчас ставится задача всемерно форсировать развитие химической промышленности и на этой основе ускорить химизацию ведущих отраслей народного хозяйства».
На Пленуме отец предложил сосредоточить усилия в точке прорыва, как они это делали в Сталинграде и на Курской дуге, для этого «заморозить на три года металлургию, отдать средства на химию и тем самым ускорить оборот капитала.
Химический завод в Курске (там он побывал весной) окупается за год». Без химии обречена на прозябание и легкая промышленность. Капрон, нейлон, синтетические ткани — это и модные платья, и колготки, и туфли. «А мы, вопреки решениям XXI съезда, продолжаем перевыполнять план в тяжелой промышленности и недовыполнять ее в легкой, — возмущается отец. — Мы не вкладываем средства в отрасли, которые нас обогащают!»
Но для того, чтобы легкая промышленность дала прибыль, надо построить и оснастить заводы химического волокна и другие производства, запустить в работу новые швейные и обувные фабрики. Отдачу они дадут года через четыре-пять, а для их строительства средства необходимы сейчас, немедленно.
Еще в июле отец сказал американскому министру сельского хозяйства Фримену, что финансирование программы развития агрохимической и легкой промышленности он предполагает «возложить на плечи военных». За истекшие месяцы он еще более уверился в правильности своего выбора и теперь официально потребовал вернуться к сокращению Вооруженных сил, предусмотренному решением сессии Верховного Совета в январе 1960 года. Его выполнение задержал сначала Берлинский кризис 1961 года, а затем Карибский кризис 1962-го. С того времени на позиции стали десятки межконтинентальных ракет и теперь уже никто не решится на нас напасть. А раз так, то грех этим обстоятельством не воспользоваться, перераспределить ресурсы в пользу химии и производства товаров народного потребления, — таково краткое изложение сути высказываний Хрущева на заседании Президиума ЦК 10 ноября 1963 года, обсуждавшего «Сообщение председателя Госплана т. П. Ф. Ломако о проекте плана развития народного хозяйства СССР на 1964–1965 годы».
«Следует вернуться и к пребыванию наших войск в союзных странах, — продолжает рассуждать отец. — Зачем наши войска стоят в Польше? У них своя армия большая. А содержание их в Польше нам обходится в 18 миллионов рублей в год, в два раза дороже, чем в собственной стране. За эти средства можно построить три новых химических завода». Дополнительный источник накоплений отец видел и во всемерном расширении кооперативного строительства жилья всех видов, в том числе пансионатов.
В результате, вырисовывалась солидная сумма, по подсчетам Госплана свыше 42 миллиардов рублей. Из них на химизацию сельского хозяйства предназначалось 10,2 миллиарда. «Всего же в течение семи последующих лет на эти 42 миллиарда рублей мы построим 200 новых и реконструируем свыше 500 действующих предприятий, увеличим объем химической продукции в 3–3,3 раза», — докладывал Хрущев Пленуму 9 декабря 1963 года. — От снижения себестоимости продукции, от внедрения химических материалов только с 1964 по 1970 год при капиталовложениях в 42 миллиарда страна получит чистый доход в 57 миллиардов рублей, то есть прибыль составит 15 миллиардов рублей».
Отец по-бухгалтерски скрупулезно подсчитывает, куда сколько денег следует вложить и что в результате из этого мы получим. Ему казалось, что советские люди внимательно вчитываются в приводимые им, их всесоюзным «директором», цифры прихода и расхода, одобряют удачные вложения их общего капитала, предвкушают будущие дивиденды. Одним словом, сопереживают вместе с ним. На самом деле у читателей газет вся эта цифирь ничего, кроме раздражения, не вызывала.
«Времена переменились»
Последнюю в 1963 году, восьмую, записку «О работе производственных управлений» Хрущев отсылает в Президиум ЦК 2 ноября. Он никак и не определится с их местом в структуре сельскохозяйственного производства. Более всего отца раздражает некомпетентность людей, там работающих, производственные управления так и не стали, как он надеялся, центрами внедрения достижений сельскохозяйственной науки в практику, и, не способные ни на что иное, они продолжают командовать всем и вся. Такое руководство не только не полезно, оно вредно, ибо «достаточно образованные руководители хозяйств не нуждаются в декларативных указаниях, а слабо подготовленным председателям колхозов и директорам совхозов общие директивы тем более не помогут».
«Времена переменились, — пишет отец, — когда-то мы посылали в колхозы рабочих, не имевших специального образования. Сейчас же тысячи людей получили высшее и среднее образование, а мы продолжаем продвигать неквалифицированных, “незапатентованных людей”, тогда как любая отрасль сельского хозяйства требует глубоких знаний.
Производственные управления, их инспекторы-организаторы должны заниматься анализом эффективности работы хозяйств. Стать рассадниками знаний, распространителями нового, — развивает свою мысль отец. — Им следует придать зональные исследовательские институты и агрохимические лаборатории, снабдить необходимым оборудованием, пока же, вкладывая миллиарды рублей в промышленность минеральных удобрений, мы не имеем даже приборов, оценивающих эффективность внесения удобрений в данное, конкретное поле. Тут нам может помочь немецкий опыт. Немцы занимаются агрохимией уже многие десятилетия.
Внедрение в производство достижений науки — это обязанность производственных управлений, а также Министерства сельского хозяйства, — подводит итог своим рассуждениям отец, — они должны отвечать за современный уровень ведения сельского хозяйства».
Суть записки сводится к необходимости предоставления большей свободы руководителям хозяйств. Следует снять с них оковы, и они сами отлично разберутся в своих делах, начнут работать «по Худенко» и не хуже Худенко. Все свидетельствовало о том, что внутренне отец почти созрел, но его сдерживает обрушившийся на страну неурожай. В кризисных условиях не до кардинальных реформ, и он решает подождать.
Ветер с востока…
[84]
В 1963 году ссора с Мао Цзэдуном выплеснулась на страницы газет, отношения с Китаем пошли вразнос. Я уже писал, что дружба с Мао разладилась из-за Сталина.
Публичное разоблачение преступлений тирана, низвержение его с пьедестала и, наконец, вынос тела из Мавзолея Мао Цзэдун справедливо посчитал опасным для собственной власти. Свою власть он решил удержать отмежеванием от политики Советского Союза.
Хрущева в Пекине обвиняли в ревизионизме, в пресмыкательстве перед Соединенными Штатами, а Мао Цзэдуна, в противовес ему, провозгласили единственным настоящим мировым революционным лидером. Естественно, Москве это не нравилось, но идти на открытую конфронтацию с Мао отец не хотел, считал, что разум возьмет верх, они уладят разногласия миром. Однако разногласия не улаживались, трения становились все жестче, но до поры до времени обе стороны воздерживались от публичной полемики. Я не собираюсь писать о перипетиях советско-китайских отношений, они бы увели нас далеко в сторону, не моя это тема. Однако и полностью проигнорировать их невозможно.
В 1958 году, отец попытался откровенно объясниться с Мао, специально для этого в разгар удушающего китайского лета полетел в Пекин. Откровенного разговора не получилось. Мао вел себя барственно-покровительственно, поучал собеседника не бояться американского «бумажного тигра», смело идти на конфронтацию, даже ядерную, ведь победа, в конечном счете, все равно достанется нам. Кому нам, Мао не уточнял. Одновременно Мао не мог удержаться от школярства, то назначал переговоры у бассейна, где демонстрировал плохо державшемуся на воде отцу свои плавательные способности, то вдруг приказал в отведенной отцу спальне убрать с окон сетку, пусть того ночью закусают комары. Отец на уговоры не поддавался, на комариные укусы не реагировал, войну с США объявил непростительным для государственного деятеля легкомыслием. Разъехались они ни с чем.
Тогда же, в 1958 году, Мао Цзэдун объявил о «Большом скачке», в результате которого в одну пятилетку КНР догонит Англию, обойдет Советский Союз, «утрет нос» Хрущеву. По всему Китаю развернулась изнурительная кампания строительства «домашних» доменных печей. В них расплавляли сковородки, утюги, ножи с вилками и другую домашнюю металлическую утварь, получая на выходе ни на что не пригодные комки металла. Одновременно на селе началась организация «народных коммун». Отец относился к начинаниям Мао скептически, но последний неожиданно обрел в Советском Союзе не только критиков в лице отца и иже с ним. Нашлись у нас, в том числе и в ЦК, «революционеры», сочувствовавшие «реформации» по-китайски. Даже когда в 1960 году начинания Мао закончились оглушительным фиаско, а «Большой скачок» отозвался голодом, унесшим жизни более чем 20 миллионов китайцев, кое-кто в советском руководстве продолжал считать, что если бы мы не дистанцировались, отнеслись к Мао по-братски, то все пошло бы иначе. Ответственность за разлад в дружбе с Китаем они не вслух, про себя, возлагали на Хрущева. В самых высших эшелонах власти такие взгляды разделяли Шелепин и, как ни странно для меня, Косыгин.
В начале лета 1963 года стороны договорились встретиться и прояснить отношения, сам Мао ехать в Москву не захотел, пообещал прислать представительную делегацию. Пообещал и тут же опубликовал в Пекине письмо советскому руководству с обвинением его в капитуляции перед империализмом, чрезмерной увлеченности борьбой за мир в ущерб революции и еще многих других «смертных» грехах.
Прикрытая до того «фиговым листом» полемика стала публичной, переговоры потеряли смысл, но отец проявил выдержку, промолчал, ограничился сообщением членам Пленума ЦК, открывшегося в Москве 18 июня 1963 года. Более того, не желая обострений отношений с Пекином, он сам на Пленуме о Китае не выступал, перепоручил это дело Суслову.
Но сдержанность не устраивала жаждавшего скандала Мао, китайские дипломаты получили распоряжение разбрасывать листовки с текстом письма по улицам Москвы. Китайские проводники поезда Пекин — Москва не только в обязательном порядке раздавали такие листовки пассажирам, но и пускали их по ветру из окон мчащегося по сибирским перегонам состава. В ответ советское руководство выслало из Москвы целую группу наиболее активных китайских дипломатов-пропагандистов.
В свою очередь китайцы 1 июля опубликовали протест, но не против высылки дипломатов, они требовали публикации их письма в Москве.
Что и говорить, обстановка для переговоров складывалась малообещающая, но подготовка к ним продолжалась, наметили дату встречи. 5 июля 1963 года из Пекина в Москву прибывала делегация во главе с Генеральным секретарем компартии Китая Дэн Сяопином. Формально по своему рангу он соответствовал положению Хрущева.
Но отец уже не ожидал от встречи ничего хорошего, перепоручил переговоры Суслову и вообще решил игнорировать китайцев. Чтобы не встречать Дэн Сяопина на вокзале, как это тогда полагалось по протоколу, он 4 июля уехал в Киев. Там он принял министра иностранных дел Бельгии Поля Анри Спаака, а уже 10 июля на московском вокзале пожимал руки членам венгерской делегации во главе с Яношем Кадаром.
На переговорах с Сусловым Дэн Сяопин вел себя неприступно-вызывающе. Не знаю, что он, будущий великий китайский реформатор, в те дни думал о Мао, но линию его проводил неукоснительно. Надежда на взаимное понимание окончательно угасла, и Хрущев решил больше не тянуть с ответом.
14 июля 1963 года московские газеты опубликовали «Открытое письмо ЦК КПСС к ЦК КПК и обращение к трудящимся СССР» с «открытой» же критикой политики еще вчера братской КНР, «Большого скачка», сельскохозяйственных коммун и других новаций Мао. Далее следовал полный текст китайского письма от 14 июня.
После обмена «любезностями» в печати «секретность» утратила всякий смысл, но стороны решили соблюсти приличия, переговоры завершились 20 июля официальным приемом в честь китайской делегации, на который пришел и отец. В тот же день Суслов провожал Дэн Сяопина и его товарищей на Казанском вокзале.
24 июля отец проинформировал о произошедшем собравшихся в Кремле руководителей стран — членов СЭВ.
Оптимист по натуре, отец считал, что раньше или позже отношения с китайцами наладятся. Наши страны «обречены» на добрососедство, но произойдет это уже «после» Мао Цзэдуна, а возможно, и после него самого. С ним соглашались далеко не все, а Косыгин и Шелепин вообще не сомневались, что без Хрущева все с Китаем само собой утрясется.
В октябре 1964 года Хрущева убрали. Косыгин возглавил советское правительство, но отношения с Мао лучше не стали. Когда, уже в новом качестве, в феврале 1965 года Алексей Николаевич поехал с визитом во Вьетнам, он попытался договориться о краткой остановке в Пекине для дозаправки и о как бы случайной встрече с Мао. Есть такая практика в дипломатии. Пекин на его просьбу не отреагировал. Наконец китайцы уведомили, что они согласны на дозаправку его самолета, но Мао Цзэдун с Косыгиным не встретился, вместо него в пекинский аэропорт приехал Чжоу Эньлай.
Косыгин «проглотил» это унижение, но оно оказалось не последним. В процессе разговора, в котором, как показалось Алексею Николаевичу, наметились некоторые положительные сдвиги, Чжоу намекнул ему на встречу с Мао во время остановки по пути домой из Ханоя. Косыгин обрадовался, но, как выяснилось, слишком рано. Китайцы вдруг замолчали, и из Ханоя в Москву ему пришлось лететь с остановкой не в Пекине, а в Ташкенте. И только там, уже на советской территории «вдруг» пришло согласие на пролет через Китай. Несмотря на повторное унижение, Косыгин полетел из Ташкента на «дозаправку» в Пекин. Там наконец состоялась долгожданная встреча с Мао Цзэдуном. Но какая встреча! Мао выговорил гостю, как проштрафившемуся школяру, и отправил домой несолоно хлебавши. Отношения между двумя странами наладились только после Мао Цзэдуна.
Джон Гэлбрейт
[86]
В результате Карибского кризиса отношения между двумя лидерами, отцом и президентом Кеннеди, не только не ухудшились, они стали доверительными, естественно до определенной степени, настолько, насколько можно доверять сопернику. Оба лидера отчетливо осознали свою взаимную и неразрывную ответственность за наше общее «земное» будущее. Отец тогда не раз повторял, что они с Кеннеди защищают национальные интересы своих стран, но они осознают общую ответственность за судьбы мира и полны решимости не допустить взаимоуничтожительной войны. Шаг за шагом Белый дом и Кремль нащупывали пути совместного решения проблемы мирного сосуществования, старались лучше понять друг друга и даже в чем-то помочь другой стороне, естественно, не в ущерб себе.
В 1963 году многое происходило в мире: Кремль и Белый дом договорились установить прямую линию связи, не зависящую от международной телеграфной компании «Вестерн Юнион», вернее, арендовали в ее трансокеанском кабеле пару проводов. Советский Союз, без скандала и протестов со стороны США, подписал давно обещанный мирный договор с ГДР, и наконец 5 августа 1963 года главы дипломатических ведомств трех стран СССР, США и Великобритании: Андрей Громыко, Дин Раск и Лорд Дуглас Хьюм заключили в Москве соглашение о запрещении ядерных испытаний в атмосфере, под водой и в космосе. После подписания отец пригласил всех участников переговоров в Пицунду, чтобы там без помех обсудить проблемы, требующие взаимного решения.
Примерно в то же время, в середине 1963 года, естественно, не забывая о собственной выгоде, Джон Кеннеди решил дипломатично, исподволь преподать отцу пару советов в реформировании советских хозяйственных отношений. То, что Хрущев готовится к новому этапу экономической реформы, еще более глубокой децентрализации советской экономики, упрощению отношений производителей и государства в Белом доме догадались еще в прошлом, 1962 году. Аналитики разведок обеих стран внимательно читают газеты, в Вашингтоне — советские, а в Москве — американские. Умные люди в Вашингтоне понимали, что ни Либерман с Лисичкиным, ни Белкин с Бирманом не могут начать дискуссию в «Правде» без поддержки и одобрения самого Хрущева. Но тут грянул Карибский кризис, и американскому президенту стало не до хрущевских экономических новаций. Теперь, когда все более-менее утряслось, Кеннеди пришло в голову отправить в Москву послом человека умного, выдержанного и знающего — такого, который сможет присоветовать отцу что-то, с точки зрения Белого дома, полезное. Не один Кеннеди, но и лидеры других стран знали: отец благоволит к разумным и просто умным послам. Охотно идет на сближение, подолгу беседует на всевозможные темы. Приглашает их к себе на дачу, на настоящую дачу Горки-9, а не в ничье Ново-Огарево, предназначенное для официальных приемов иностранцев. Особо теплые отношения, у отца установились с Велько Мичуновичем, послом Югославии и американским — Лоулином Томпсоном.
Кеннеди остановил свой выбор на Гарвардском профессоре-экономисте Джоне Гэлбрейте, авторе теории современного индустриального общества, в котором происходило, по его мнению, сближение двух противоборствующих социальных систем, на фоне экономического прогресса и социализации общества сглаживались политические и идеологические противоречия. В результате капитализм и социализм найдут общий язык, совместно синтезируют новое общество всеобщего процветания. Эту теорию назвали конвергенцией, от латинского слова «convergo» — схождение. Термин, ранее использовавшийся в биологии для обозначения «возникающего в процессе эволюции, вследствие единства обитания в близких внешних условиях и одинаковости направления естественного отбора, сходства в строении и функциях у относительно далеких по происхождению групп организмов». Кеннеди, друживший с Гэлбрейтами, знал об умозаключениях ученого из первоисточника и наверное поэтому летом 1963 года пригласил Гэлбрейта в Белый дом и предложил ему поехать в Москву представлять Соединенные Штаты. И не просто представлять их, а попытаться донести до Хрущева последние веяния мировой экономической мысли. На что рассчитывал американский президент? Естественно, он не предполагал склонить отца к капитализму, но и господствовавшие в те годы на Западе экономические теории отводили государству существенную роль, если не в прямом управлении, то в воздействии на пути развития народного хозяйства, а тут еще и конвергенция. Так что почва для взаимопонимания имелась, а взаимопонимание в мировых делах — вещь редкая, и оттого — особо ценная.
Предложение Кеннеди повергло Гэлбрейта в ужас: вот так, за здорово живешь, бросить успешную академическую карьеру, променять ее на Госдепартамент, да еще отправиться в Москву учить Хрущева рыночной экономике. Хрущева, который само слово это почитает за бранное. С другой стороны, президенту страны не откажешь, и не просто президенту, а старому доброму знакомому. Гэлбрейт все же произнес: «Нет». Кеннеди его долго уговаривал, объяснял, что Советский Союз на распутье и оттого, куда сдвинется экономика российского гиганта, в сторону большей децентрализации и свободы принятия управленческих решений или развернется назад к жесткой командной вертикали, зависит не только судьба СССР, но и будущее его соседей-союзников и соседей-соперников. Естественно, президента, в первую очередь, интересовало благосостояние его собственной страны, США, но в современном мире все так взаимосвязано.
«Рассказ из первых уст о том, как устроена современная мировая экономика, о ее достижениях и потенции наверняка заставит Хрущева задуматься, — убеждал Гэлбрейта Кеннеди. — Не зря он в своих выступлениях ссылается на опыт капиталистической Америки даже чаще, чем на труды Ленина. Кроме вас, Гэлбрейт, такая миссия в США никому не под силу».
Кеннеди попал в точку, отец не только ссылался на опыт капиталистов, но и, где считал полезным, заимствовал их достижения. Другими словами, интуитивно-эмпирически реализовал в своей социалистической практике идеи конвергенции, проповедывавшиеся гарвардским профессором. Не имеет смысла гадать, но Хрущев и Гэлбрейт имели все возможности найти точки взаимопонимания. Если бы, конечно, встретились, но…
О том давнем разговоре с Кеннеди мне рассказал в середине 1990-х годов сам Гэлбрейт. Несмотря на свои девяносто лет, он продолжал преподавать в Гарвардском университете в Бостоне.
— На меня слова президента произвели впечатление, — признавался Гэлбрейт. — Я заколебался.
Гэлбрейт дрогнул, но не сдался. Они договорились встретиться еще раз, но не встретились. 22 ноября 1963 года Кеннеди убили, через год отрешили от власти Хрущева. Новый президент США Линдон Джонсон о существовании гарвардского профессора экономики, скорее всего, и не подозревал, а уж советовать советским руководителям, как им лучше обустроить свои дела и вовсе не собирался. В свою очередь преемники отца — Брежнев и даже Косыгин в советах западных профессоров-экономистов, тем более американских, не нуждались, иностранных послов к себе на дачи не приглашали и задушевных бесед с ними не вели.
Перекроить Советский Союз на американский лад Хрущев, конечно бы, Гэлбрейту не позволил, он до последнего отстаивал государственные интересы своей страны, порой перебарщивал, но никогда не отступал ни на йоту ни перед Западом, ни перед Востоком. А вот заронить в голову отца свежие идеи Гэлбрейт мог бы. Идеи, которые в интерпретации и переложении отца послужили бы на благо экономики Советского Союза, на благо всех нас. Но не случилось, не суждено. Сохранились только полные сожалений воспоминания несостоявшегося посла США в СССР Джона Кеннета Гэлбрейта.
«То же самое, только в другой цвет выкрашено»
20 августа 1963 года отец отправляется в двухнедельный отпуск в Югославию. В отпуск он едет, как обычно, со всей семьей. Тито предложил отцу расположиться на острове Бриони, по соседству с его собственной резиденцией. Так можно комфортно отдохнуть и о многом поговорить.
Но отпуск отца только назывался отпуском. Главная его цель — самому пощупать югославский социализм, понять, чем их экономика отличается от нашей, и если отличается в лучшую сторону, то все хорошее перенять. Возможно, в Югославии знают ответ на вопросы, которые он задает себе все последние годы.
Поблагодарив хозяев за приглашение на остров Бриони, отец попросил Тито устроить ему поездку по стране, с заездом на промышленные предприятия и в сельские кооперативы. Тито с готовностью согласился, он гордился своей страной, не упускал случая похвастаться относительно зажиточной жизнью югославов. Ему льстило, что Хрущев после многолетних споров и взаимных претензий наконец-то решил у них поучиться.
Расписание и маршрут поездок согласовали быстро. Отпуск получался насыщенным — посещение шахт, заводов, кооперативов. От себя Тито добавил еще визиты в столицы всех союзных республик, иначе там кто-то может на него обидеться. В результате на пляжи времени почти не осталось.
Набираться югославского опыта отец решил не один, пригласил к себе в компанию секретарей наиболее авторитетных обкомов, Московского и Ленинградского Николая Егорычева и Василия Толстикова и секретаря ЦК, ответственного за социалистические страны, Юрия Андропова. Позвал он их с дальним прицелом. В Москве к югославам многие продолжали относиться с подозрением. Если по возвращении домой речь зайдет о применении югославского опыта, отец предпочитал сражаться с оппонентами не в одиночестве. И вообще, в таком «скользком» деле хорошо иметь при себе свидетелей.
В Белграде отца встречал почетный караул, в ответ он произнес несколько приветственных слов, затем прошла церемония возложения венков к могиле Неизвестного солдата. В выступлениях Хрущева иностранные агентства особо отметили его слова о том, что «Советский Союз готов сделать шаг к дальнейшей демократизации своего общества». Отец имел в виду проект новой Конституции, работа над которой вступила в завершающую фазу.
Вкратце опишу, как «отдыхал» отец.
21 августа, на следующий день по прилете, отец, и мы все вместе с ним, едем на тракторостроительный завод в пригороде Белграда Раковице. Там он долго разговаривает с директором, председателем Рабочего совета и заводчанами.
22 августа отец в столице Македонии Скопье, ее недавно разрушило сильное землетрясение, город лежит в развалинах. Разбирать их помогают советские саперы. Они прибыли в Скопье из Венгрии.
23 августа отец перелетает в Цетинье — столицу Черногории, это, как и в Македонии — дань вежливости.
24 августа он весь день проводит у кораблестроителей в Сплите (Далмация), а вечером переправляется катером из соседнего Дубровника на остров Бриони. Здесь мы проводим четыре дня, отец — в разговорах с Тито, а все остальные блаженствуют на пляже, плещутся в непривычно соленом Средиземном море. Купание прерывается экскурсией на президентской яхте вдоль Истрийского побережья с посещением древнеримского амфитеатра и курорта «Золотые скалы».
29 августа мы перемещаемся с Бриони в Словению, в горную резиденцию Тито. Там прогулки и разговоры сопровождаются «рыбалкой» на озере, кишащем не кормленной последние четыре дня форелью. Мы с восторгом вытягиваем из воды одну за другой рыбины — только успевай забрасывать. Даже отец, поддавшись общему азарту, в первый и, наверное, последний раз в жизни берет в руки спиннинг. Отец рыбалку не жаловал, человек по своей природе активный, он чувствовал себя неуютно в неподконтрольном ему ожидании: клюнет рыба, не клюнет рыба. Другое дело охота, или поход за грибами, или просто прогулка, где ты, а не рыба решаешь, что делать.
30 августа отец в Словенском городе Велене посещает агрокомбинат «Любляна», затем свиноводческую ферму, а оттуда переезжает на лигниновую шахту.
После осмотра комбината гости и хозяева собираются за столом в шахтоуправлении, начинается разговор, расспросы, порой перерастающие в споры.
31 августа отец переезжает на угольные копи, при встрече ему вручают шахтерскую шапку и фонарик. Затем он осматривает шахту и снова разговоры, разговоры, разговоры.
1 сентября мы уже в Загребе, в Хорватии, сначала в Рабочем университете, а потом на комбинате органической химии.
2 сентября отец возвращается в Белград, посещает там промышленную выставку на берегу реки Саввы, вечером — прощальный прием и на следующий день мы уже дома, в Москве.
Вся эта сверхнасыщенная программа дополнялась почти не прекращавшимися разговорами. Не переговорами, а именно разговорами с Тито, его заместителями Александром Ранковичем и Эдвардом Карделем, главой профсоюзов Светозаром Вукмановичем-Темпо, министром иностранных дел Коча Поповичем и другими. Отец их всех по отдельности расспрашивал о принципах и особенностях управления экономикой, они же в один голос нахваливали свою модель. Я, желая помочь отцу, при любом удобном случае, в основном на прогулках, когда мы с помощником югославского президента генералом Цернобрней оказывались рядом, следуя в отдалении за ставшей почти неразлучной парой — отцом и Тито, беседующими без переводчиков и свидетелей, выведывал у него югославские «секреты», которыми он охотно делился, а потом вечером пересказывал свои «открытия» отцу.
«Отдыхом» отец остался доволен, одной загадкой стало меньше. Правда, желаемого ответа на вопрос, что же нам делать в собственной стране, он в Югославии не отыскал.
— Рабочие советы на предприятиях — инстанция совещательная, — делится он своими впечатлениями о поездке на заседании Президиума ЦК. — Практика похожа на нашу, но много бутафории. Отношение народа к нам хорошее.
— То же самое, что и у нас, только в другой цвет выкрашено, — отвечает он на мой вопрос во время вечерней прогулки.
Да, Рабочие советы, которые так распропагандировал в своих статьях молодой экономист Геннадий Лисичкин и ради которых отец и поехал в Югославию, его разочаровали. Больше он к ним не вернется, как и не станет прислушиваться к предложениям Лисичкина. Свои проблемы ему придется решать самому.
Туристы и ключ от границы
Рабочие советы на югославских предприятиях не оправдали ожиданий отца, а вот обилие западных туристов на пляжах Истрии, особенно немцев, отца просто потрясло. Тито объяснял просто: с границы они «замок» сняли, въезд-выезд упростили до простой формальности — вот и все хитрости.
— А шпионов вы не боитесь? — поинтересовался отец. Сталинская шпиономания твердо обосновалась в нашем сознании.
— Боимся, конечно, но шпионов мало, мы их ловим, а валюты туристы везут много, — улыбнулся Тито. — В результате страна остается в выигрыше.
Отец начал выспрашивать у Тито подробности. То, что Тито рассказал отцу, в наши «советские ворота» не лезло ни с какой стороны. Своих граждан они взаперти не держали: кто хотел, ехал на заработки в Германию, поработает там несколько лет, купит машину, накопит на дом и возвращается. Стране снова выгода, на немецкие марки они строят себе дома в Югославии, вкладывают деньги в югославскую экономику.
— И не бегут? — удивился отец.
— Кое-кто остается за границей навсегда, но мало, — ответил Тито. — Никто их там с распростертыми объятьями не ждет. Большинство возвращается, а о тех, кто не вернулся, мы не жалеем. К тому же, и они шлют деньги своим родным в Югославию, продолжают работать на нас.
Невиданная свобода передвижения произвела на отца огромное впечатление. Вот как случается: ехал за одним, а обрел совсем другое. Отец всерьез вознамерился внедрить югославский опыт в нашей стране, открыть границы, пусть кто хочет приезжает, кто хочет уезжает. Если такой режим приносит Югославии миллионы, то он окажется во сто крат более выгоден для нас. В Советском Союзе туристских красот побольше, чем в Югославии. И советские люди заслуживают доверия не меньше, чем югославы. Почему же мы держим их взаперти?
Собственно, подобные вопросы возникали у отца и раньше, но все притерпелись к существующей закрытости страны, казалось, так и надо. Поездка в Югославию вдруг высветила, что надо-то совсем не так. Отец решил действовать.
Много туристов — 700 тысяч иностранцев в год. Изучить опыт туризма (слово «туризм» подчеркнуто) в Югославии. Послать туда наших пограничников изучить пограничный режим. Через несколько лет, возможно, и нам можно будет открыть границу для свободного выезда из страны, — намечает программу действий на ближайшее будущее отец. Члены Президиума его поддерживают.
Но времени у отца уже не оставалось. До конца своего срока он открыть границу не успел, но хотя бы приоткрыл ее. В 1964 году по СССР путешествовало 1 миллион 33 тысячи иностранцев, кто организованно, а кто и сам по себе. Не так много по сравнению с Италией, Францией, Германией и даже Югославией, но, если вспомнить, что в 1955 году нашу страну посетило 92,5 тысячи человек, главным образом из социалистических стран, то прогресс весьма заметный. Правда, если считать только западных визитеров, то цифры окажутся иными: в 1953 году СССР принял всего 43 иностранца, в 1956-м — около двух тысяч, в 1964-м — несколько больше — 20 тысяч. Но и тут тенденция роста налицо.
Преемники отца, в сентябре 1963 года дружно проголосовавшие «за», в октябре 1964-го так же единодушно сочтут его намерения облегчить пограничный режим «волюнтаризмом». Границы откроются только в 1990-х годах.
Осудить или наградить?
21 августа 1963 годы в Ленинграде на Неву приземлился, вернее приводнился, пассажирский Ту-124, совершавший рейс из Таллина в Москву. На взлете, уже почти оторвавшись от полосы, самолет, видимо, задел передней стойкой шасси неизвестно откуда взявшийся камень. Самолет взлетел, но сесть нормально не мог. В таких случаях начинают летать, по кругу вырабатывать лишний керосин, опасный в случае аварийной посадки. И надо же такому случиться, что в аварийном самолете оказался неисправный топливомер. Он показывал 2,5 тонны горючего, когда в баках его уже почти не оставалось. Двигатели заглохли, самолет начал снижаться на оказавшийся под ним Ленинград.
С топливомерами такое случается. Через десятилетие, в середине 1970-х годов, по той же причине остался без горючего на своем вертолете американский пилот Гарри Пауэрс. 1 мая 1960 года он без царапин выбрался из своего У-2, сбитого советской ракетой над Челябинском, а тут погиб из-за ошибки топливомера во время рутинного полета над Лос-Анджелесом.
Пилотам Ту-124 повезло больше, вернее, они оказались лучше подготовленными, сделали нужный маневр, выбрали свободное пространство, в Ленинграде — это, естественно, Нева, и стали снижаться, а по сути, падать в скольжении. В Неву самолет плюхнулся сразу за Литейным мостом, чуть не наткнулся на буксир, волочивший за собой плот. Первый пилот, Виктор Мостовой, потянул ручку управления на себя, и не потерявший еще скорости самолет перепрыгнул через плот и опустился на воду. Он остановился, не доскользив пары десятков метров до бетонной опоры следующего моста. Капитан буксира, через который прыгнул Мостовой, отцепил плот, бросил трос в разбитое при маневрировании штурманское окно Ту-124 и причалил самолет к краю плота. Пассажиры вылезли на плот. Люди спаслись, а самолет затонул у самой кромки набережной.
Эффектное приземление самолета на Неву заснял оказавшийся там по совсем другому делу оператор Ленинградской киностудии Николай Виноградарский. Он снимал сюжет о строительстве железнодорожного моста, когда ему в видеоискатель попал глиссирующий и прыгающий по Неве Ту-124. Так эта фантастическая история получила визуальное подтверждение.
Происшествие закончилось счастливо для всех, кроме Мостового. Аэрофлот занялся «разбором полета», вину свалили на пилота. Но история получила резонанс. Узнав о такой вопиющей несправедливости, спасенные пассажиры в конце лета следующего, 1964 года, — дело тянулось достаточно долго, — написали письмо Хрущеву. Тот вызвал «на ковер» начальника Гражданского воздушного флота маршала Евгения Логинова, и они «хорошо» поговорили. В результате экипаж самолета решили не наказывать, а наградить, Мостового представили к ордену Боевого Красного Знамени.
Но Мостовому не повезло, в октябре отца отправили на пенсию, и в Министерстве гражданской авиации «волюнтаристское» решение о награждении экипажа самолета Ту-124 «за проявленное геройство и находчивость» положили под сукно. Слава богу, что разбирательства их «дела» не возобновляли. Экипаж продолжал летать.
Происшествие с Ту-124 не единично. Не только в авиации, но и в армии, и на флоте за всякое упущение, не говоря уже об аварии, строго спрашивают с командира, не очень разбираясь, мог он повлиять на ход событий или нет. В этом есть своя суровая логика: на то он и поставлен, чтобы не допускать нештатных ситуаций.
4 июля 1961 года на первой советской атомной ракетной подводной лодке К-19 проекта 658 через девятнадцать месяцев после вступления в строй из-за постоянной вибрации растрескалась сварка труб контура охлаждения реактора, потекла радиоактивная вода. Реактору грозил перегрев, а в худшем случае он мог вообще развалиться на куски. Командир послал в зону смертельной радиации сварщиков. Аварию ликвидировали, но четырнадцать человек погибло. Командира решили судить за аварию и за гибель членов экипажа. Как рассказывали мне моряки, дело и тут дошло до Хрущева.
Говорят, что, узнав о судебном разбирательстве, он возмутился, строго выговорил адмиралу Горшкову. В результате дело об аварии на К-19 переквалифицировали из преступления в подвиг, командира секретным указом наградили орденом Боевого Красного Знамени, ордена меньшего достоинства дали другим офицерам, матросы получили медали. Но все это исключения из правил — следствие вмешательства штатских, в данном случае отца, в дела военные.
Аварии на флоте происходили и после его отставки. Их ликвидировали, как могли, часто при этом гибли люди. Но подвигом это не объявляли и никого больше не награждали. Командиров предупреждали о неполном служебном соответствии, а то и просто изгоняли из флота. Так проще и понятнее: меры приняты, вопрос закрыт… До следующей аварии.
День за днем
24 июля 1963 года отец проводит в Москве совещание первых секретарей правящих партий стран Совета экономической взаимопомощи и Варшавского договора. Речь идет не столько об отношениях с Китаем, но главным образом о кооперации и специализации, экономическом взаимодействии. По мысли отца, экономика наших стран должна интегрироваться, со временем превратиться в единую наднациональную экономику, в которой каждая из стран найдет свое место. Еще раз договорились подумать, подготовить необходимые документы и затем принять решение. Примут его уже без отца.
20 августа 1963 года «Нью-Йорк Таймс» отмечает, что жизнь в Москве этим летом, несмотря на неурожай, стала лучше. В магазинах больше товаров, да и дышится легче, «особенно интеллигенции», — подчеркивает ее корреспондент.
22 августа 1963 года на Спасской башне после реставрации снова зазвучали Кремлевские куранты.
По возвращении из Югославии, 5 сентября 1963 года, отец едет в Сокольники открывать Болгарскую выставку.
11 сентября отец посещает НИИ сельскохозяйственного машиностроения Нечерноземья.
14 сентября 1963 года газеты сообщили о строительстве в Белоруссии, в Гродно, азотно-тукового завода химических удобрений.
16 сентября отец улетает в Волгоград. В прошлом году он сократил поездки в регионы до минимума, но в Москве ему не сидится, не хватает информации — лучше один раз увидеть, чем перечитывать горы порой весьма сомнительных бумаг. Он объезжает поля, на организованных и импровизированных встречах говорит об удобрениях, об ирригации, о дешевом (в будущем) кубанском и донском рисе, о дождевальных машинах, которые на его памяти испытывают уже тридцать лет и никак не испытают.
На следующее утро отец осматривает Волжскую ГЭС. Оттуда едет на строительство завода синтетического каучука.
18 сентября отец в Астрахани. Там обсуждают возможность строительства целлюлозно-бумажного комбината, использующего в качестве сырья не древесину с тряпками, а местный камыш. Обсуждают с 1961 года, одни специалисты за, другие — категорически против. А комбинат уже начали строить. Отец предлагает, пока спорят о целлюлозе из камыша, начать производить на нем бумагу из древесины быстрорастущих тополей, так поступают в безлесной Италии… «Тополю требуется много воды и тепла, а всего этого в дельте Волги в избытке, а там и о камыше наконец-то договорятся», — подводит он итог обсуждению.
Затем переходят к перспективам запланированного уже строительства Нижневолжской ГЭС мощностью 2,5 миллиона киловатт. Энергетики настаивают, но и возражающих немало. Чтобы сохранить от затопления земли Волго-Ахтубинской поймы, придется насыпать вдоль берега 400-километровую дамбу, работа стоимостью почти в миллиард рублей.
— А не лучше ли этот миллиард вложить в освоение 600 тысяч гектаров поливных земель Нижнего Поволжья, пустить на орошение 2 миллионов гектаров в другом месте, не требующем столь грандиозных земляных работ, — сомневается отец. — Нам надо найти разумное решение, и не только по этому вопросу. Мы собираемся развернуть на базе волжских электростанций энергоемкое алюминиевое производство. А не выгоднее ли экономически перенести в восточные районы, на Ангару и Енисей?
Договорились горячку не пороть, еще раз вернуться ко всему кругу проблем. В результате Нижневолжскую ГЭС строить так и не начали. Алюминиевые заводы соорудили уже после отца, но в Братске и под Красноярском.
После совещания отец исчезает из поля зрения. Сентябрь — разгар охотничьего сезона на водоплавающую птицу, и отец, страстный охотник, не может отказать себе в таком удовольствии.
25 сентября 1963 года он, в сопровождении главы правительства РСФСР Геннадия Ивановича Воронова, появляется в Краснодаре. На слуху те же темы: удобрения и ирригация.
«Под одно только зерно нужно 40 миллионов тонн удобрений, на их производство уйдет 1,7 миллиарда рублей, — говорит отец в одном из выступлений. — У плановиков руки дрожат при мысли, что на сельскохозяйственную химию придется выделить такие огромные средства». Плановиков отец обещал уломать.
Из Краснодара отец перебирается на Кубань и затем на юг Украины, в Новую Каховку. В этом году она, как и вся округа, пострадала от засухи, с весны не выпало ни капли дождя. Тема разговоров все та же: удобрения, ирригация, хозрасчет. Перед принятием дорогостоящего решения отец собирает людей сведущих и в ирригации, и в растениеводстве. Отец сам не выступает, зато задает множество вопросов.
Рекогносцировку, объезд территорий, где вскоре предстоит проложить каналы, начать обводнение полей, отец завершает 30 сентября 1963 года в Херсоне. В тот день на юге Украины выпадает первый за все лето и осень дождь. Присутствующие говорят — к добру.
Отец удовлетворен. Из Херсона он уезжает в Крым, в Ливадию, немного отдохнуть, туда 14 октября приглашает украинское руководство, снова ученых-мелиораторов, они подробно обсуждают планы орошения Крыма и Причерноморья.
17 октября 1963 года отец едет на открытие первой очереди Северокрымского канала, Каховка — Перекоп. Поездка в Перекоп — не столько работа, сколько праздник, в 1963 году ему ох как не хватает положительных эмоций. И он их получает сполна. И погода наконец-то радует. Весь Крым и юг Украины обложили затяжные дожди, озимые напились — вволю. Но до урожая 1964 года еще далеко…
Намеченному на декабрь Пленуму ЦК еще только предстоит принять программу производства удобрений, но газетчики уже наперебой сообщают о строительстве самого большого в Европе фосфоритного завода в Кингисеппе, в Эстонии, азотно-тукового завода в Кемерове, о «большой химии» Грузии, о гигантском Березниковском химическом комбинате.
3 ноября 1963 года в Доме приемов на Ленинских горах — свадьба космонавтов Валентины Терешковой и Андриана Николаева. По случаю бракосочетания главный конструктор Сергей Павлович Королев пригласил на торжество Никиту Сергеевича. В результате решили свадьбу устроить на государственном уровне, а расходы отнести на счет казны. Я тоже затесался в число приглашенных.
Молодые в окружении практически им незнакомых «протокольных» гостей чувствовали себя скованными. Гости же веселились от души. Климент Ворошилов соревновался с отцом в провозглашении тостов. Валентина и Андриан смущенно улыбались в ответ. Наконец именитые гости угомонились и отпустили виновников торжества догуливать, точнее по-настоящему праздновать свадьбу, в Звездный городок. На следующий день «Правда» на первой странице поместила фотографию новобрачных. По истечении года у «космической» пары родился «космический» младенец. Через несколько лет они разошлись.
6 ноября 1963 года отец принимает в Кремле американских бизнесменов, руководителей двадцати компаний, очень крупных, просто крупных и некрупных. Как сказали бы сейчас, эта встреча — свидетельство роста инвестиционной привлекательности Советского Союза.
12 ноября 1963 года отец в Киеве, но не в самом городе, а на даче над Днепром в Валках готовится к докладу на декабрьском Пленуме ЦК. Он не знает, что этим докладом в предпоследний год своего пребывания у власти он не только намечает планы на будущее, но и подводит итоги своей политической карьеры. И хорошо, что не знает. Напомню, что Пленум откроется 9 декабря 1963 года, но все, что хотел, я о нем уже написал.
Конечно, полностью изолироваться от Москвы, от внешнего мира не удается, почта из Москвы поступает регулярно, но посетителей он почти не принимает. Делает исключение только для Абдуллы Насутиона, министра обороны Индонезии, второго по значимости человека в своей стране, и министра иностранных дел Дании Пера Хеккерупа. Данию он собирался вскоре посетить с официальным визитом.
20 ноября вечером отец отбывает поездом в Москву.
Вечером 22 ноября ему позвонил министр иностранных дел Громыко и сообщил о трагедии в США: убит президент Джон Кеннеди. На следующий день отец едет в Американское посольство выразить соболезнование.
18 декабря отец посещает на ВДНХ экспозицию нетканых материалов, наших и зарубежных. Он читал о новой многообещающей технологии, а теперь получил возможность увидеть своими глазами. Посмотрел, одобрил.
18 декабря 1963 года африканские студенты подрались на Красной площади со своими российскими «друзьями». Один ганец — убит.
А вот приятная новость. В тот же день, 18 декабря нефтепровод «Дружба» дотянули до немецкого города Шведт, а в Таджикистане проложили 120-километровый газопровод из Кзыл-Кумшук в столицу республики Душанбе.
Днем 28 декабря 1963 года отец снова едет на ВДНХ, осматривает экспозицию «Пластмассы в судостроении», образцы шин на базе современного «вечного» корда из синтетических нитей, пластмассовые трубы для водопровода и канализации, идущие на смену стальным и чугунным, объемную синтетическую пряжу. Все это — воплощение новых, с таким трудом пробитых через госплановскую бюрократию, технологий.
Вечером того же дня отец в Кремлевском дворце съездов слушает оперу Сергея Прокофьева «Любовь к трем апельсинам» в постановке Литовского театра оперы и балета. В Москве ее никогда не ставили, отец ее раньше не слышал и теперь не хотел пропустить редкий спектакль.
«Время решать»
Итоги 1963 года вызывали у отца смешанные чувства. Я не говорю о сельском хозяйстве — несчастье оно всегда несчастье, но и промышленность настораживала хроническим недовыполнением даже, казалось бы, реальных планов. С другой стороны, рост за десятилетие, с 1953 по 1963 год, впечатлял: выплавка чугуна увеличилась с 39,6 до 58,7 миллионов тонн, стали с 54,9 до 80,2 миллионов тонн, добыча нефти с 113 до 206 миллионов тонн, газа с 29,9 до 91,5 миллиардов кубометров; выработка электричества возросла с 235 до 412 миллиардов киловатт-часов. Правда, как и раньше, хромала группа «Б» — товары народного потребления. Выпуск тканей увеличился всего на 14 процентов, а обуви — на 30 процентов. Позорно мало!
За прошедшие годы были повышены закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию: с 97 копеек за центнер пшеницы в 1952 году до 7 рублей 56 копеек в 1963 году, картофеля с 47 копеек до 7 рублей 10 копеек, овощей с 1 рубля 92 копеек до 7 рублей 52 копеек, говядины с 2 рублей 03 копеек до 79 рублей 90 копеек, молока с 2 рублей 32 копеек до 12 рублей 18 копеек, яиц (за тысячу штук) с 19 рублей 90 копеек до 70 рублей. Перечисление можно продолжить. Колхозы и совхозы стали работать несколько лучше, чем десять лет тому назад: мяса в 1963 году заготовили 4,99 тысяч тонн (1953 г. — 1,76), молока — 10,11 (1,98), масла — 622 тысяч тонн (330), сахара — 5,33 тысяч тонн (2,41), яиц 7,34 миллионов штук (2,05). Но коренного поворота не произошло. Даже вызвавшее столь драматическую реакцию повышение 1 июня 1962 года закупочных и розничных цен общую ситуацию не переломило. «Подняли цены на мясо, а мяса в магазинах не прибавилось», — посетовал отец на заседании Президиума ЦК 10 сентября 1963 года.
Настораживали и предварительные итоги семилетки 1956–1965 годов. Она еще не закончилась, но стало очевидным, что на сто процентов выполнить ее не удастся, разрыв в темпах прироста производства предметов потребления по сравнению с развитием средств производства не сократился на 23 процента, как предписывал план, а увеличился до 43 процентов. Госплан исподволь саботировал перенос тяжести с группы «А» на группу «В», продолжал ведомственную политику предпочтения тяжелой промышленности по сравнению с производством предметов потребления. С отцом, требовавшим обратного, не спорили, но его больше и не слушались.
10 ноября 1963 года на Президиуме ЦК подводили предварительные итоги выполнения годового плана и наметки развития экономики на два оставшихся года семилетки. За год национальный доход прирастал на 3,5 процента, на 1,4 процент меньше ожидаемого, реальный доход на одного рабочего поднимался всего на 2 процента против запланированных 4,9. В 1963 году рост промышленного производства составлял 6 процентов (при этом по средствам производства 7,7 процента, а предметам потребления — 4 процента), тоже меньше запланированного, а в сельском хозяйстве и вовсе снизилось на 3 процента. В 1963 году объем незавершенного строительства увеличился на 53 процента, 40 процентов запланированных мощностей не ввели в строй вовремя, и, как следствие, на 42 процента возросли остающиеся без какой-либо отдачи капиталовложения. По производству химических волокон план выполнили всего на 57 процентов, по искусственному каучуку на 68 процентов, по строительству электростанций на 79 процентов. Жилья за семилетку реально построят 401 миллион квадратных метров. Это много, но всего 86 процентов от контрольного задания. При этом стоимость одного квадратного метра снизится с 145 рублей до 138 рублей, а не до предписанных 120 рублей.
К самому концу года то ли дела несколько поправятся, я уж не знаю, каким образом, то ли цифры подправят, но официально объявят о росте промышленного производства на 8,5 процентов.
В 1964 году, при освобождении отца от должности, Суслов бросит ему в лицо обвинение: «В 1950–1956 годах годовой прирост экономики колебался между 10,6 и 11,1 процентами, а в “хрущевской” семилетке 1959–1964 годов он упал до 6,9–5 процентов». Как будто отец этого не знал, и сам Суслов не участвовал в постоянных обсуждениях проблем экономики, в том числе 10 ноября 1963 года.
В 1990-е годы начнут приводить еще более удручающие цифры, якобы в 1963 году национальный продукт вообще не увеличился, а по сравнению с 1962 годом уменьшился на 1,7 процента, в том числе промышленное производство сократилось на 1,6 процента, сельскохозяйственное — на целых 7,5 процентов. Откуда взялись эти данные, авторы умолчали.
Трудно сказать, кому можно верить. Скорее всего — все врут, подстраиваются под сиюминутный «политический заказ», но несомненно одно — к середине 1960-х в экономике наметился разлад, нарастающий с каждым последующим годом все сильнее.
Я уже писал, что планы недовыполнялись, начиная с первых пятилеток. Сталин считал, что заведомо невыполнимое задание стимулирует, заставляет работать лучше. Отец попытался сделать план планом, но без особого успеха. И причина здесь не в отце и даже не бюрократии Госплана. Госплан, даже при наличии компьютеров, уже не справлялся с «увязкой» все возрастающей номенклатуры планируемых к производству товаров, захлебывался в переизбытке информации, все чаще давал сбои, которые срывали выполнение им же, казалось бы, тщательно просчитанных планов, болезненно отражались на жизни людей.
Сейчас, из будущего, видно, что это процесс объективный. Централизованная вертикальная структура управления экономикой достигла предела своих возможностей, и справиться с увеличением изо дня в день разнообразия номенклатуры, качества и других параметров производства была не в состоянии даже теоретически. Человеческий фактор, бюрократизм и личные пристрастия госплановцев, конечно, сказывались, но «корень зла» заключался не в них.
Отец первым интуитивно ощутил, что «перестановкой мебели» ограничиться больше не удастся, надо менять сами принципы взаимоотношений производителя с государством, производителя с потребителем. К концу 1963 года он окончательно убедился, что «совнархозной свободы» недостаточно. В 1964 год Хрущев вступал с твердым намерением дать свободу директорам предприятий, свести их общение с «верхами» к абсолютно прозрачному минимуму.
Предстояло решить: к какому? Экономические дискуссанты 1962 года предлагали обложить предприятия заранее оговоренным на пятилетку «оброком», в современной терминологии «налогом», и более не вмешиваться в принимаемые их директорами конкретные решения. Тогда это рассматривалось как антибюрократическая мера. Сейчас очевидно, что логика предлагавшейся реформы неизбежно вслед за свободой принятия решений директорами предприятий требовала повышения их реальной ответственности за последствия собственных решений. Расплачиваться за ошибки должны они сами, а не государство. Другими словами, путь, на который становился Хрущев, неизбежно вел к приватизации предприятий, к переходу от плановых основ управления народным хозяйством к рыночным. Но так далеко никто не заглядывал — ни отец, ни самые прозорливые экономисты-реформаторы. Их заботили сиюминутные проблемы, и выход виделся в свободе директоров, но под патронажем государства. Как и какую свободу даровать руководителям производства, предстояло ответить набиравшему силы эксперименту. Первые его результаты ожидались уже в наступающем году. А там, считал отец, можно и решение принимать.
К сожалению, складывающаяся в стране обстановка намерениям отца не благоприятствовала. Если в 1953 году его реформы поддерживало большинство, то сейчас это же большинство глухо роптало. От истекшего десятилетия люди ожидали большего: большего достатка, большей свободы, всем всего недоставало, и все оказались недовольными. Так уж устроены люди: уже происшедшие изменения быстро становятся привычными, их перестают замечать, о них забывают. Людей раздражал недостаточный ассортимент продуктов в магазинах, не говоря уже о нередких перебоях с поставками, плохое качество жилья, бесконечные очереди за всем и везде. Никто не хотел вспоминать, что совсем недавно на отдельные квартиры могли претендовать только генералы да писатели-лауреаты, а в продуктовых магазинах ассортимент сводился к паре наименований, и он доставался только тем, кто не поленился занять очередь с раннего утра. Все претензии предъявлялись лично Хрущеву, он все время на виду, он за все в ответе. В вину ему ставили даже последний неурожай, повлекший за собой не голод, как случалось ранее, но ощутимые неудобства.
Первыми «разлюбили» отца московские чиновники, сразу после того, как у них отняли сталинские «конверты» и урезали другие привилегии. А тут еще и совнархозная пертурбация, ликвидация министерств, а с ними и давно обжитых столичных кабинетов.
Партийных начальников раздражали пришедшие на смену райкомам партии межрайонные производственные управления, разделение «по интересам» обкомов партии и все настойчивее звучащее требование их личной «профессионализации» или…
Генералов и офицеров не устраивало сокращение Вооруженных сил, необходимость приспосабливаться к мирной жизни.
Писатели с поэтами после долгих лет молчания получили послабление, но не, как им хотелось бы, полную свободу.
Кто во всем этом виновен? Естественно, Хрущев. Он в ответе за все. Вот такой получался букет. Проводить реформы в отсутствие союзников — настоящее безумие, но несмотря ни на что отец не терял оптимизма. Наступающий год виделся ему поворотным, особенно если повезет с урожаем.
1964 год
Последний новый год
На встрече нового, високосного 1964, года в Кремлевском дворце съездов, в ресторане на верхнем этаже корреспондент «Нью-Йорк Таймс» насчитал сто столов на две тысячи приглашенных; отметил, что Хрущев выглядел веселее, чем в прошлый Новый год, провозглашал бесконечные тосты, а потом даже попытался танцевать. Я такого не помню, как не помню, чтобы отец вообще танцевал. Зато мы с корреспондентом американской газеты оба заметили присутствие в зале Булганина, а после того как отец подошел к нему чокнуться, о встрече двух бывших друзей заговорили и у нас, и за рубежом, выискивали скрытый политический резон. На самом деле приглашение Булганина на Новогодний прием не имело политической подоплеки. Отец попросту начал забывать былые обиды. Участие Булганина в «антипартийной группе», попытавшейся отстранить его от власти в 1957 году, стало достоянием истории. Человек от природы незлобивый, он испытывал сострадание к своим былым врагам, не главным, а тем, кто, по мнению отца, просто заблуждался.
Годом раньше, в январе 1963 года, в ответ на покаянное письмо исключенного после XXII съезда из партии Дмитрия Шепилова, еще одного «примкнувшего» в 1957 году к низвергателям отца, он на заседании Президиума ЦК распорядился: «В партии восстановить, но в протокол не записывать сейчас ничего».
В протокол не записали, в соответствующем отделе ЦК и пальцем не шевельнули, там Шепилова не любили. В партии его восстановят только в 1978 году после многократных писем и обращений.
Летом 1964 года отец позвонит опальному Жукову, предложит маршалу встретиться осенью, после отпуска. Я уже писал об этом.
Что означала эта реанимация былых соратников? О чем думал отец? Предчувствовал собственное будущее? Кто знает…
Еще не сговор…
Отпраздновав Новый год, отец вечером 1 января отправляется на пару дней в Польшу отдохнуть и поохотиться вместе с «другом» Веславом Гомулкой и «другом» Юзефом Циранкевичем, а заодно еще раз прощупать, как они посмотрят, если мы выведем свои войска из Польши. К этой мысли отец возвращался неоднократно, содержание одной дивизии за границей обходилось дороже, чем целой армии на собственной территории. Гомулка в Варшаве сидел крепко, в его преданности отец за прошедшие годы имел возможность убедиться не раз. К тому же отец искренне считал, что наши союзники должны держаться у власти не за счет советских штыков, а опираться на поддержку собственного народа. После 1957 года разговор на эту тему отец заводил неоднократно, но с выводом войск согласились и даже обрадовались одни румыны. Кадар же с Гомулкой убедили отца не торопиться, советские войска им никаких хлопот не доставляют. Отец про себя усмехался, расчетливые поляки и не менее умевшие считать собственные деньги венгры не хотели лишаться дохода от присутствия на их территории советских войск.
Наши военные и слышать не хотели ни о каком выводе войск, доказывали, что такой шаг сильно подорвет обороноспособность стран Варшавского договора.
Отец не настаивал, с 1957 года присутствие советских военных формирований в Германии, Венгрии и Польше и так постоянно сокращалось. К 1964 году их количество уменьшилось более чем наполовину.
Поохотились они с Гомулкой на славу, а вот разговора не получилось. Друг Веслав мило улыбался, шутил, но согласия на вывод советских войск не давал, собственный бюджет его беспокоил больше соседского. Отец решил не настаивать, те 18 миллионов рублей, которые мы сэкономим с выводом оставшихся дивизий, для поляков значат больше, чем для нас. Хорошие отношения с союзниками стоят денег.
Вечером 5 января они все вместе переехали из Польши в Беловежскую пущу, поохотились и там, а уже утром 7 января отец поездом возвратился в Москву.
Вместе с отцом в Польшу съездил Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Белорусской компартии. Отец любил «поохотиться» вместе с перспективным человеком с периферии, поговорить в неформальной обстановке, за столом, на прогулке, понять, чем он дышит, чего от него можно ожидать. К Мазурову он приглядывался давно — относительно молодой, в апреле 1964 года ему исполнится всего пятьдесят, в войну командовал батальоном, потом в партизанах, с 1942 года секретарь подпольного ЦК комсомола Белоруссии. В 1956 году отец предложил Мазурову, тогда сорокадвухлетнему председателю правительства республики, возглавить Белорусское ЦК.
Мазуров отцу нравился и тем, что он, в отличие Брежнева, Подгорного или Полянского, всегда имел свое мнение, свободно его высказывал, держался независимо, спорил на равных.
В коллективном руководстве, так называли Президиум ЦК, с «Первым» можно спорить, критиковать его, даже вышучивать, но не соперничать. Коллективное руководство остается коллективным, но до тех пор, пока члены коллектива не покушаются на власть вожака. В любом иерархическом сообществе, от львиной стаи до Президиума ЦК, соперника, как он только становится опасным, нещадно изгоняют, или он сам изгоняет ослабевшего, более не способного защитить себя состарившегося лидера.
В обществе, где время пребывания у власти ограничено строгими рамками закона, подобной конкуренции не возникает, соперник знает: через столько-то лет произойдут перевыборы и, если повезет, придет и его черед. Именно такие правила наследования власти, без заговоров и переворотов, отец прописывал в новой Конституции.
Пока же спор с «Первым», вне зависимости от темы, таил в себе опасность. Он уверен в своей правоте, вы в своей, но он «Первый», а вы — нет. Если дело заходит слишком далеко, одному приходится уходить. Тут и при централизованном единоначалии, и при демократии правила одинаковы, старший увольняет младшего. И уж если до этого дошло, то последнее дело останавливаться на полдороги.
Я однажды оказался поблизости при одной из размолвок отца с Мазуровым, тоже на охоте, в Беловежской пуще. Там тогда отдыхали отец с Подгорным, к ним наезжали в гости то Янош Кадар, то Гомулка с Циранкевичем и, естественно, Мазуров. Охотились, гуляли, разговаривали. Помню, в последний день отдыха, проводив всех гостей, отец с Мазуровым отправились на прогулку вдвоем, если не считать меня. О чем они конкретно говорили, я уже забыл, помню только, что сказанное Мазуровым отцу не понравилось, и он стал поправлять его. Мазуров, в свою очередь, возразил отцу, они заспорили, перешли на повышенные тона. Отец с гостем расстались недовольные друг другом.
Каково же было мое удивление, когда по возвращении в Москву, прямо на Белорусском вокзале отец вдруг стал говорить встречавшим его членам Президиума ЦК, что Мазуров не на своем месте, они накануне долго говорили и предложения его не выдерживают критики. Надо думать о его замене. Возражений не последовало. Прошла неделя, отец остыл, еще раз обдумал разговор, и все обошлось без последствий.
Как я выяснил позже, основным источником разногласий отца с Мазуровым тогда стала стратегия инвестиций в сельское хозяйство Белоруссии. Мазуров настаивал на широкомасштабном осушении болот, превращении их в сельскохозяйственные угодья. Весной 1963 года он даже направил в Президиум ЦК соответствующую записку. Отец посчитал прокладку ирригационных каналов для отвода воды делом не приоритетным. Ирригация требовала больших затрат, по его мнению, рациональнее удобрить уже существующие поля, прирост урожая получится больше и обойдется дешевле. Записку Мазурова раскритиковали, отец назвал его предложения «неразумными, рваческими» и распорядился вернуть автору «на доработку». Но Мазуров продолжал настаивать, попросился к отцу на прием. В результате злосчастную записку возвращать не стали, но и мелиорацию болот разрешили вести в очень ограниченных масштабах.
Несмотря на эту историю, отец в Мазурове не разочаровался и теперь, когда он все чаще возвращался к мысли о грядущем уходе с поста главы партии и государства, не сейчас, но в обозримом будущем, омоложение состава Президиума ЦК заботило его все больше. На сей раз разговор с Мазуровым опять прошел не гладко, отец, как и в 1963 году, посчитал, что Мазуров старается урвать у Москвы для Белоруссии побольше, а отдать поменьше. Настроения для республиканского секретаря естественные, но он переходит все границы.
Таким образом, разговора о переводе Мазурова в центр не получилось, более того, сразу по возвращении в Москву, 10 января 1964 года, отец вновь заговорил о необходимости подыскать Мазурову замену. Как и раньше, все разговором и ограничилось, снимать Мазурова с должности отец так и не собрался, не за что, но его слова оставили у Мазурова неприятный осадок. После этого он больше не числился в сторонниках Первого секретаря.
Еще один аналогичный случай. 21 июня 1963 года Пленум ЦК КПСС избрал Подгорного одним из своих секретарей, ему предстоял переезд в Москву, и освобождалось кресло руководителя компартии Украины, согласно тогдашней табели о рангах, потенциального члена Президиума ЦК. Все считали, что это место займет Владимир Васильевич Щербицкий. Он с 1961 года руководил Правительством Украины, его уже избрали кандидатом в члены Президиума ЦК. Претендовал на кресло Первого и Иван Павлович Казанец, он уже давно ходил во вторых секретарях Украинского ЦК.
И вдруг происходит невероятное. В июне 1963 года Щербицкого отправляют секретарем обкома в Днепропетровск, на освободившееся место главы республиканского правительства сажают Казанца, а Первым на Украине становится Петр Ефимович Шелест, до того просто секретарь ЦК по промышленности, фигура по всем параметрам явно «непроходная». 13 декабря 1963 года Пленум ЦК выводит Щербицкого из кандидатов в члены Президиума и на его место избирает Шелеста. Всю эту интригу блестяще разыграл Подгорный.
Отец Шелеста близко не знал, а вот с Подгорным они вместе работали в Киеве с начала 50-х годов. Подгорный — второй, а затем первый секретарь Украинского ЦК продвигал Шелеста со ступеньки на ступеньку иерархической лестницы: первый секретарь Киевского горкома, потом обкома, затем секретарь местного ЦК по промышленности. После переезда в Москву Подгорный стал быстро входить в силу, на очередных Октябрьских торжествах, 6 ноября 1963 года, именно он делал традиционный доклад. А это свидетельствовало о многом. Теперь он сколачивал свою команду.
Истинной причины снятия Щербицкого мы не знали. Судачили, что Хрущев остался недоволен докладом о состоянии дел в народном хозяйстве Украины. Чиновная Москва решением отца осталась недовольна. Щербицкий слыл хорошим хозяйственником, умелым руководителем и вообще человеком разумным. В его отставке винили отца: стоило человеку один раз оступиться — и сразу такая немилость. Но это всё круги на воде.
Подоплека закулисной игры прояснилась только после отстранения отца. За спиной Щербицкого стоял Брежнев, оба они днепропетровцы, вместе с 1946 года. Брежнев и протолкнул Щербицкого на пост главы Украинского правительства. Брежнев, в порядке исключения, принимая во внимание важность Украины, уговорил отца избрать Щербицкого кандидатом в члены Президиума ЦК и тем самым не просто вывел его из-под республиканского ЦК, но поставил почти вровень с Подгорным.
Подгорный и Шелест дружно ненавидели Щербицкого, который постоянно проявлял строптивость, принимал решения в обход местного ЦК, игнорируя самого Подгорного, замыкался впрямую на Москву, на Брежнева. Своего «куратора» Шелеста, секретаря ЦК по промышленности, Щербицкий вообще ни во что не ставил.
В результате Подгорный переиграл Брежнева, «подставил» Щербицкого с его «несчастным» докладом, а потом исподволь убедил отца «задвинуть» его обратно в Днепропетровск. Однако победа оказалась пирровой. В октябре 1965 года Брежнев вернет Щербицкому пост главы правительства Украины и сделает кандидатом в Президиум ЦК. В сентябре 1971 года он — полноправный, наравне с Шелестом, член Президиума, а в мае 1972 года Брежнев уберет Шелеста с Украины. Первым секретарем Украинского ЦК станет Щербицкий, теперь уже «навечно», почти до самого конца советской власти. Шелеста же вместе с Подгорным отправят на пенсию. Вот такая интрига.
Мазуров, Щербицкий, секретари обкомов, которым отец бросал в лицо упреки в неспособности руководить своими областями, один, другой, третий, десятый, двадцатый — все они оказывались «обиженными» Хрущевым и одновременно оставались членами ЦК, от голосов которых зависела его собственная судьба. Организованной оппозиции они пока не представляли, судачили по углам, осторожно поругивали отца, и не более того. Но это пока…
Тем временем, в январе 1964 года «Нью-Йорк Таймс» печатает очередное сообщение о скорой отставке Хрущева. На следующий день отец читает перевод корреспонденции, но внимания на эту заметку не обращает. Американцы прочили ему отставку с 1953 года.
День за днем
16 января 1964 года последний агрегат Братской ГЭС дал ток. Одновременно в Братске заканчивается строительство крупнейшего в стране комплекса по производству алюминия.
В тот же день газеты сообщают об окончании строительства первой очереди газопровода Бухара — Урал.
В январе 1964 года Советский Союз совместно с Финляндией строит пограничную Верхне-Туломскую ГЭС. Рядом сооружают пограничный канал общего использования.
13 января 1964 года в Москву прилетает Фидель Кастро. В отличие от прошлогоднего майского визита, на сей раз не столько по делам, сколько отдохнуть. Прошлой весной отец заинтриговал его рассказами о прелестях русской зимы. 17 января, закончив переговоры, отец везет Кастро на зимнюю охоту в Завидово. По просьбе гостя его снимают кинооператоры на память. Сейчас кадры той «царской охоты» часто демонстрируются и у нас. 22 января они вместе уезжают в Киев, откуда на следующий день гость улетает домой, а отец садится за подготовку к назначенному на 10 февраля 1964 года Пленуму ЦК, посвященному интенсификации сельского хозяйства. По замыслу отца, на этом Пленуме они завершат оформление нового курса в аграрной политике страны.
Перед возвращением в Москву, 30 января 1964 года, отец едет на строительство Киевской ГЭС. Чтобы уменьшить затраты на сооружение ГЭС, «гидрики» решили перейти на блочное строительство. Так плотины еще никто не строил. В качестве экспериментальной выбрали Киевскую ГЭС, не самую большую и с малым напором воды. Плотину разделили на секции, в каждой по четыре гидроагрегата. Работу вели на потоке, собирая с помощью передвижных монтажных кранов сборные железобетонные конструкции от секции к секции.
Рядом с традиционной ГЭС строили еще одну, тоже экспериментальную, гидроаккумулирующую электростанцию. Ночью, когда спрос на электроэнергию падал, ее насосы перекачивали воду в водохранилище, а днем эта же вода начинала крутить электроагрегаты, вырабатывала электричество. И так изо дня в день, из ночи в ночь. Нечего и говорить, что отец не мог упустить возможности осмотреть обе Киевские ГЭС.
Оттуда он едет на Киевскую овощную фабрику, самое старое в городе тепличное хозяйство, его закладывали еще при нем, в конце 1940-х годов. Отец осматривает теплицы и агитирует киевлян переходить на гидропонику: работа чище и урожаи больше. Тем же вечером он поездом уезжает в Москву.
27 января 1964 года Ильичев проводит в ЦК совещание о новом гимне. Текст пишут поэты: москвичи Александр Твардовский, Николай Грибачев и Сергей Васильевич Смирнов, белорус Петрусь Бровка. Ни один из представленных вариантов собравшихся не устраивает, они решают продолжить работу.
29 января Председатель КГБ Семичастный отправляет отцу любопытную записку «Об обстановке в среде творческой интеллигенции».
Что же привлекло внимание «органов»?
«Геннадий Шпаликов, признавая справедливым замечания к фильму “Застава Ильича”, заявляет: “Я считаю свой новый сценарий фильма «Я шагаю по Москве» первым ответом на критику…”
…Прозаик Анатолий Гладилин: “Современная советская проза деградирует, поэтому образцом для подражания молодежь должна избрать не нашу, а зарубежную классику”.
…Определенную тревогу вызывает поведение поэта Евгений Евтушенко… Основной его заботой, как это вытекает из имеющихся материалов, является стремление всеми силами восстановить свою былую популярность. С этой целью он выступает с неопубликованными, политически двусмысленными стихами, такими, как “Русская игрушка”, “Баллада о штрафном батальоне”, “Подранок” (прилагаются). На приеме в посольстве США по случаю пребывания в СССР американского писателя Джона Стейнбека Евтушенко вел себя развязно…
…Кинорежиссер Андрей Тарковский: “Искусство делать сейчас трудно, как никогда, по-старому, как при культе личности, уже делать нельзя, а по-новому не дают, боятся”.
…С другой стороны, поэт Андрей Вознесенский говорит: “После совещания с руководителями партии я длительное время был вообще растерян. Хотелось сделать лучше, но получалось наоборот. Многое пришлось передумать… Год был для меня трудным, но плодотворным. Я имею в виду не только опубликованное, но и то, что пишу… Теперь я задумал написать киносценарий о Ленине”».
В записке еще много цитат, я отобрал самые любопытные.
У отца сообщение Семичастного интереса не вызвало. Его помощник Шуйский, почти через месяц после получения записки, написал на документе: «Тов. Хрущеву доложено. Ознакомить секретарей ЦК. 25 февраля 1964 года». После ознакомления его отправили в архив.
Январские газеты сообщают о запуске «шелковой технологии» на Красноярском заводе химического волокна.
1 февраля 1964 года отец вместе с другими членами Президиума ЦК в Кремлевском дворце съездов слушает оперу Джузеппе Верди «Отелло» в исполнении белорусских артистов.
«Ракеты строят у нас специалисты, а картошку растят…»
10 февраля 1964 года в Кремлевском дворце съездов открывается Пленум ЦК.
Отец, как и прежде, приглашает несколько тысяч гостей: ученых, председателей колхозов, передовиков, — всех тех, кого, по его мнению, может заинтересовать обсуждаемый вопрос и кому небезразлично будущее сельского хозяйства.
От доклада на Пленуме отец отказался, пусть докладывают: новый министр сельского хозяйства Воловченко, председатель Госкомитета по ирригации и водным ресурсам Е. Е. Алексеевский, председатель не так давно созданной «Сельхозтехники» А. А. Ежевский, а содокладчиками выступят представители от союзных республик. Он же послушает, оценит и подведет итог.
Лейтмотивом выступлений стали три кита интенсивного ведения сельского хозяйства: специализация, химизация и ирригация. О них в последний день Пленума, 14 февраля, говорил и отец. Но начал он с производственных управлений, в который раз призвал сдерживать административный зуд, пусть колхозы и совхозы сами решают, что и когда им сеять-убирать, а вы, если сможете, советуйте, снабжайте их информацией о последних достижениях науки. Дальше отец сравнивает производительность труда в колхозах-совхозах и на фермах, расходы на производство одного килограмма куриного мяса у нас и у американцев: «Мы купили в США у фирмы “Ла Торра” оборудование и технологию, — напомнил он собравшимся, — привезли его в Крым в совхоз “Красный”, и что получается? Американцы расходуют на килограмм курятины 2,02 килограмма кормов, мы — 3,6, у них один рабочий приходится на 100 тысяч цыплят, у нас — на 20 тысяч, у них срок откорма 67, у нас — 80 дней! Не лучше обстоят дела и на утиной ферме в Яготине, под Киевом. Ее купили у немецкой фирмы “Бельц”, вместе со всей технологией, но “Бельц” расходует на килограмм мяса 3,5 килограмма кормов, а мы — 5,7».
Напомню, эта тема не новая, о расходе кормов на килограмм привеса у нас и у них отец говорил еще в 1958 году, потом в 1959-м, в том числе и об утиной ферме в Яготине, призывал учиться у немцев и американцев в 1960, 1962 и 1963 годах. И всё как об стенку горох!
— И как же вы собираетесь строить коммунизм? — взывает отец к слушателям.
Ответа он так и не услышит. В своем выступлении отец соглашается с Бараевым, что на целине без чистых паров не обойтись. Я уже не раз обращался к столкновению двух научных школ — бараевской и Наливайко. Вся загвоздка в доле черных паров, в размерах чистой, не засеянной площади, что рациональнее: 20 или 12 процентов? Отец считает, что тут следует еще и еще подумать. Примечательно, что якобы нелюбимого Хрущевым казахстанца-целинника Бараева на Пленум пригласили, а его оппонента, алтайца Наливайко — нет. Но к концу лета Наливайко удастся восстановить утерянные было позиции.
«Однако у нас не все так плохо, есть чему и порадоваться», — после этих слов отец с гордостью цитирует американского сельскохозяйственного бизнесмена Гарста, он недавно, уже, наверное, восьмой раз посетил нашу страну: «В 1953 году СССР отставал от США в сельском хозяйстве на тридцать лет, теперь только на восемь лет».
— Еще немного, и мы сравняемся, — обнадеживает слушателей отец.
В заключение отец впервые официально оповещает присутствовавших о грядущем, уже котором по счету, сокращении военных расходов. Зал одобрительно аплодирует, все, кроме генералов.
Российский ученый-аграрий И. Е. Зеленин считает, что «этот, последний, Пленум Хрущева по принципиальной важности обсуждавшегося вопроса и принятому постановлению является как бы завещанием реформатора. Напутствием своим преемникам в аграрной политике».
Вслед за Пленумом, 28 февраля 1964 года, Хрущев собирает совещание руководящих работников партийных, советских и сельскохозяйственных органов, где уже докладывает сам, наставляет, инструктирует подчиненных ему командиров о главных направлениях предстоящего «наступления», о стратегии и тактике грядущей реформы.
Отец напирает на специализацию и интенсификацию аграрного производства, но главное в его выступлении — разделение функций межрайонных сельскохозяйственных производственных управлений и обкомов. Он начинает с минорной ноты, отмечает, что с производственными управлениями «дело никуда не сдвинулось, в отсутствие научных аргументов, они прибегают к приказу, к администрированию, что нетерпимо. Когда осуществляли перестройку управления сельским хозяйством, то позаимствовали практику обслуживания фермерских хозяйств США, где доминирует научная составляющая. Труд американского “инспектора” оплачивается частично правительством, частично из местного бюджета, то есть из отчислений фермеров. Эта последняя доля оплаты зависит от эффективности работы хозяйств, успешности внедрения достижений науки. У нас же оплата специалистов производственных управлений, как и раньше, никак не связана с конечными результатами производства. Это наша ошибка. Нам следует сделать их материально зависимыми от колхозов и совхозов, от результатов их работы».
Раз не получается по-старому, то отец предлагает перевернуть властную пирамиду, поставить крестьянина над управлениями, сделать управленцев зависимыми от крестьянина. Он снова приводит в пример США, там в случае отсутствия обещанного «управленцами» результата «поставщик (у нас государство в лице производственного управления) возмещает фермеру понесенные по вине «управленцев» убытки. Вот и нам пора от расхлябанности и инертности перейти к столь прозрачной схеме взаимоотношений.
Зал слушал отца напряженно и почти не аплодировал.
Дальше Хрущев предлагает вспомнить о невыполняющемся Постановлении 1958 года, предусматривающем установление на годы вперед плана сдачи государству зерна и другой продукции. А уж что и как сеять, пусть решают сами совхозники и колхозники. «Нельзя из Москвы, Киева, Ташкента или Баку указывать, что сеять и как сеять! — старается убедить слушателей отец. — Планы сдачи продукции колхозам и совхозам по-прежнему выставляются не заранее, а задним числом, кто лучше поработал, снял больший урожай, тому всучивают больший план. Что же получается? Руководители отстающего хозяйства, выполнив заниженный план сдачи продукции, ходят в героях, получают премии, а передовые хозяйства страдают. Система материальной заинтересованности обязана заработать уже в этом году».
Дальше он приводит примеры дурацких, взаимоисключающих распоряжений инспектора одного из производственных управлений Кукурина. Присутствующие дружно смеются, над собой смеются.
«Ракеты строят специалисты, тут нет возражений, — завершает свое выступление отец, — так у нас скоро станет и с картошкой. В производственных управлениях должны сидеть советчики-специалисты, а не чиновники-приказчики. Минсельхоз, вопреки всем стонам бюрократов, надо превратить, как в США, в научный центр обобщающий опыт ученых, заставить их писать не распоряжения, а учебники и рекомендации».
Отец не снимает ответственность и с себя — и он за прошедшие годы накомандовался всласть. Теперь с этим пора кончать, не исправив накопившиеся ошибки, в том числе и собственные, мы вперед не продвинемся. Он решительно намерился их исправлять, применяя к тому всю силу государственной власти. О чем думали его слушатели, отец узнает уже в октябре текущего, 1964 года.
Отец не ограничивается словами, 20 марта 1964 года выходит Постановление ЦК и Совмина с грозным названием «О фактах грубых нарушений и извращений в практике планирования колхозного и совхозного производства». Оно, уже в приказной форме, повторяет мысли отца, изложенные на совещании 28 февраля: дать возможность крестьянину выращивать то, что ему выгодно, перестать навязывать планы сверху. Однако без конкретного механизма все это пока лишь благие намерения. Неслучайно, что именно в начале 1964 года возобновилось обсуждение, как преобразовать советскую экономику, сделать ее эффективной и саморегулирующейся, и не только сельское хозяйство, а всю экономику.
13 апреля 1964 года отец пишет записку в Президиум ЦК «О некоторых вопросах интенсификации сельского хозяйства». В отличие от предыдущих записок, ее публикуют в газетах — признак того, что отец придает ей серьезное значение. Записка почти целиком посвящена специализации. Отец предлагает расширять строительство птицефабрик, пока не научились делать свое — закупать для них технологии и оборудование за границей. Все окупится сторицей. На уже построенных специализированных птицефабриках яйца обходятся в два раза дешевле, чем в совхозах.
Джордж Финли, президент крупной американской фирмы, производящей свинину, «Финли Моодик Корпорейшн», рассказал отцу о последних достижениях в мясопеработке. «Откорм свиней в современных условиях — инженерное дело, ставится на поток. Господин Гарст производит кукурузу на корм, а мы, инженеры-животноводы, — отец передает слова Джорджа Финли, — решаем задачу механизации всех процессов получения свинины, от выращивания поросенка до отправки потребителю готового продукта».
«В результате резко повышается производительность труда — в современном откормочном комплексе в Америке всего восемь человек выращивают в год 250 тысяч свиней. И мы должны, не теряя времени, создавать свои “фабрики” мяса, — убеждает своих читателей отец. — Пора кончать по старинке кормить свиней помоями, пускать на корм животным отходы, надо привыкнуть к тому, что комбикорма для них такой же продукт, как хлеб и крупа для людей. Иначе успеха не добиться. И снова сравнение с США: у них на одну свиноматку производится мяса пятнадцать центнеров, у нас — четыре, у них курица несет 200 яиц в год, у нас — только 90». Да, до американцев нам еще далеко.
День за днем
17 февраля 1964 года отец встречается в Кремле со своим старым знакомцем, американо-канадским сталепромышленником, миллиардером Сайрусом Итоном. Они дружат уже много лет, и я не раз упоминал об Итоне на страницах этой книги. Напомню: Итон Сайрус, американский промышленник, один из руководителей Кливлендской финансовой группы. Инициатор Международных пагоушеских конференций. Лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами», 1960. Итон пришел с женой, втроем они больше часа оживленно беседуют, не подозревая, что больше им повстречаться не доведется никогда. В 1971 году чета Итонов пришлет маме и Советскому правительству соболезнования по случаю смерти отца.
18 февраля 1964 года Дзержинский районный суд Ленинграда постановил выселить из города тунеядца и поэта Иосифа Бродского, бросившего в пятнадцать лет школу и проработавшего за истекшие с того времени четыре года всего девять месяцев. Сослали его на пять лет в деревню Норинское Архангельской области, но уже через полтора года Бродский вернулся в Ленинград. Я о Бродском тогда ничего не слышал. Думаю, что и отец о существовании будущего Нобелевского лауреата не подозревал.
19 февраля 1964 года отец вместе с Микояном и Подгорным в зале скульптурного комбината Министерства культуры СССР осматривают представленные украинцами макет памятника поэту Тарасу Шевченко и проект мемориала в Одессе, посвященного восстанию в 1905 году на броненосце «Потемкин».
Затем они переезжают в здание Моссовета, где выслушивают доклады о развитии городского транспорта в Москве. Наравне с дешевым наземным метрополитеном решили опробовать монорельсовые поезда — последнюю техническую новинку, завезенную к нам из Франции.
После отставки отца работы по монорельсу захирели. Новые руководители предавали анафеме всё, что поддерживал отец.
20 февраля 1964 года начал производить удобрения азотно-туковый завод в Ставрополье.
В стране дефицит рабочих рук. 26 февраля 1964 года ЦК КПСС и СМ СССР принимают Постановление «О повышении материальной заинтересованности пенсионеров в работе на производстве».
16 марта 1964 года сообщается о начале выпуска продукции на Черкасском заводе азотных удобрений, Черниговском и Киевском заводах искусственного волокна.
20 марта 1964 года отдыхавший в Пицунде отец устраивает совещание с энергетиками, вызывает к себе министра Петра Степановича Непорожнего вместе с другими заинтересованными лицами.
Вопросов у отца накопилось много, в основном по перспективе. Разговоры, перемежавшиеся прогулками и купанием в бассейне, продолжались четыре дня. Говорили о сверхсовременных блочных тепловых электростанциях с агрегатами в полмиллиона и даже 800 тысяч киловатт, о сверхвысоковольтных, сверхдлинных линиях электропередач, в том числе уникальной «ЛЭП-1500» на постоянном токе. Ее собирались протянуть от электростанций, запланированных в богатом углем казахстанском Экибастузе, через Сибирь и Урал в европейский центр страны.
Потом перешли к проблеме поворота на юг северных рек, к Каспию и Аральскому морю. Отец предложил пока ограничиться изысканиями, а когда по завершении программы химизации государство станет богаче… В общем, решили повременить.
Почти целый день ушел на альтернативные способы получения электричества. Их «пробивал» академик Лаврентьев. Он, в новом качестве председателя Совета по науке при главе правительства, специально слетал на Камчатку и по возвращении убеждал отца в перспективности использования горячих подземных вод. «Геотермальные тепловые станции в тех районах, по мнению Лаврентьева, путь к процветанию региона. Без нефти и угля вулкан снабжает турбины паром, надо только пробурить в подходящем месте скважины».
В проливах между Курильскими островами и на побережье Кольского полуострова Лаврентьев предлагал строить электростанции, работающие на энергии приливов. Притяжение Луны гонит океанские воды через узкие участки береговой линии сначала в одном направлении, потом в обратном. Цикл повторяется регулярно два раза в сутки: вперед-назад, вперед-назад, бесконечно, пока Луна вращается вокруг Земли. Если сконструировать подходящую турбину, то получается почти вечный и почти бесплатный источник энергии.
Отец поручил энергетикам просчитать, насколько эти предложения экономически реализуемы. Договорились поэкспериментировать, построить небольшую геотермальную электростанцию на Камчатке и приливную — на Кольском полуострове.
Обсудили также возможности солнечных и ветровых электростанций. Решать ничего не стали — ученые признавали, что до их практического использования еще далеко.
В марте-апреле отец постоянно на людях. В первых числах апреля отправляется с десятидневным визитом в Венгрию. Встречают его тепло, с Яношем Кадаром отца связывала искренняя дружба. Кадар, единственный из лидеров социалистических стран, останется ей верен и после отставки Хрущева. На дни рождения он по-прежнему будет дарить корзину с полюбившимися отцу краснобокими яблоками Джонатан, не убоявшись гнева Брежнева, он пришлет маме соболезнование после смерти отца.
По возвращении из Венгрии, 13 апреля, отец встречается с делегацией Польши, затем, 14 апреля — с военными из королевства Камбоджи и исчезает из поля зрения на «целых» два дня. И тут поползли слухи, что он скоропостижно скончался. Слухи настолько упорные и «правдоподобные», что о них написали в «Нью-Йорк Таймс». На Западе прокатилась легкая паника. Кто и зачем распустил слух, осталось неизвестным, но то, как его восприняли, свидетельствует о нараставшей в обществе нервозности.
17 апреля 1964 года приемом в Кремле и салютом в Москве отмечается 70-летие отца. Его награждают Золотой Звездой и орденом Ленина, знаками Героя Советского Союза. В восхвалении отца особенно усердствуют Брежнев, Подгорный и Шелепин. Он смущен обрушившимися на него потоками славословия и одновременно польщен признанием его заслуг. Тем временем та же компания Шелепина — Брежнева начинает сколачивать заговор против отца, сговариваются, как в ближайшее время отстранить его от власти. Отец ни о чем не догадывается, но все чаще в «дружеском кругу» сетует на возраст и объявляет о своем намерении уйти в отставку после очередного, XXIII съезда партии. Брежнев и Подгорный шумно возражают: «Никита Сергеевич, вы полны сил, вы еще поработаете». Отец не спорит, но и своего решения не меняет. Вскоре он подтвердит свои намерения публично в одном из выступлений, но в газетный отчет их не включат.
История отставки отца — тема моей книги «Пенсионер Союзного значения», и здесь я ее, по возможности, постараюсь не затрагивать.
22 апреля 1964 года в газетах публикуют списки новых лауреатов Ленинской премии. В них нет имени Солженицына, его выдвигали на премию за повесть «Один день Ивана Денисовича». Отец поддержал Солженицына, но оказался в меньшинстве, Союз писателей вместе с идеологами из ЦК встал стеной. В Комитете по Ленинским премиям сторонников у Солженицына практически не оказалось, даже те немногие, кто ему сочувствовал, промолчали. Отец тоже не вмешивался, пусть решает «демократическое большинство». Большинство высказалось за роман «Тронка» украинского писателя Олеся Гончара. Его «Тронку» запомнили только потому, что она перебежала дорогу Ивану Денисовичу.
В тот же день отец принимает в Кремле Джорджа Финли, одного из мясных «королей» Америки. Отец встречался с ним ранее и упоминал его имя в записке о реорганизации сельского хозяйства. Сейчас они договариваются, как мистер Финли сможет конкретно нам помочь. Финли готов поставить оборудование для свиноводческих ферм, рецептуру кормов и все остальное.
Вечером 23 апреля отец в Большом театре в президиуме торжественного собрания по случаю 400-летия Вильяма Шекспира, и в тот же вечер, 23 апреля 1964 года, театральный режиссер Юрий Любимов спектаклем Бертольда Брехта «Добрый человек из Сезуана» возвестил о рождении, наверное, самого знаменитого и скандального театра второй половины XX века в Москве, Театра на Таганке.
26 апреля 1964 года Белоярская атомная электростанция на Урале дала первый ток.
Кому светят московские фонари?
Утром 30 апреля 1964 года, отец по дороге в Кремль останавливается на Арбатской площади. Там накануне Первомая заканчивают последние работы в транспортном туннеле, обрамленном целой сетью подземных пешеходных переходов. Получилось хорошо, и отец не преминул вспомнить, как он впервые заговорил с москвичами о подземных транспортных развязках и как москвичи тогда сопротивлялись. Присутствовавшие московские начальники дружно согласились с отцом. Движение по туннелю открылось тем же вечером.
С Арбатской переехали на площадь Свердлова (Театральную), где тоже подготовили к сдаче паутину подземных переходов с выходом не только на поверхность, но и впервые в московской практике к станциям метро. Затем пешком прошлись по улице Горького к новой гостинице Минск. Осмотром отец остался доволен.
Как и полагалось тогда, за отцом неотрывно следовал московский партийный секретарь Николай Егорычев со своей неизменной записной книжечкой, в которую он прилежно записывал все, что говорил отец. Для проверки исполнения.
В ЦК они возвращались вместе. Здание Московского комитета партии размещалось бок о бок с цековским, и отец предложил подвезти Егорычева. В 10.30 утра они вошли в кабинет отца и расположились за длинным столом для заседаний, отец — в торце, Егорычев — сбоку, рядом.
Отец поинтересовался, сколько москвичи введут в строй жилья в 1964 году. Что ответил тогда Егорычев, я не знаю, а вот много лет спустя — историку Леониду Млечину он назвал миллион квадратных метров. Дальше цитирую это интервью.
«— Сколько? Сто тысяч? — недоверчиво переспросил Хрущев.
— Миллион, — Никита Сергеевич.
— Мы когда-то мечтали сто тысяч вводить. Слишком хорошо Москва живет!» В этот момент, по словам Егорычева, Хрущев соединился с председателем Госплана и приказал срезать Москве центральное финансирование, а деньги передали другим регионам. Москвичам, которые всегда жили богаче прочих россиян, Хрущев предложил компенсировать «недостачу» за счет строительства кооперативов. В результате по стране в целом увеличивалось общее количество квадратных метров вводимого жилья.
Напомню, еще год назад отец настойчиво «рекомендовал» Егорычеву сосредоточиться на кооперативном строительстве и пообещал через год проверить.
Егорычев тогда заверил, что «перестроится», но ничего не сделал. Обижаться Егорычеву следовало только на самого себя.
Николай Григорьевич рассказал Млечину, как он ловко выкрутился из положения: кооперативным способом «освоил» всего полмиллиона квадратных метров, а на оставшуюся сумму обложил данью «богатых московских министров».
Егорычев оговорился, упомянув не предприятия, а «министров», но министерств тогда не существовало. Они вновь появятся только в 1965 году.
«— Хрущев, когда в последний раз отдыхал в Пицунде (в октябре 1964 года), позвонил мне оттуда, — продолжает Егорычев, — спросил, как москвичи строят? Ему кто-то доложил, что, несмотря на запрет, строительство продолжается. Если бы его не скинули, он бы меня с работы снял».
Вполне вероятно, но только не за строительство, а за несанкционированное использование бюджетных денег, незаконное изъятие их из фондов развития предприятий и перекачки в городской бюджет, за неисполнительность и нераспорядительность, неспособность в полном объеме привлечь деньги населения. Так что и тут Николай Григорьевич напрасно обижается.
Обижается напрасно, а напраслину возводит на отца с умом. Таким образом, он задним числом пытается оправдать свое участие в заговоре против отца: он-де и волюнтарист, да и с реалиями жизни уже справиться не мог. Я уже писал, что эту стратегию избрали и Шелепин, и Семичастный, а Егорычев из их группировки.
Вот только в цифрах Николай Григорьевич несколько напутал. В надиктованных воспоминаниях отец по памяти приводит объем запланированного Москве на 1964 год жилья — около 3,8 миллионов квадратных метров из 45 миллионов квадратных метров по всей стране, примерно 130 тысяч малогабаритных квартир. «Это по прежним временам головокружительная цифра, — восхищается отец. — Дореволюционная Москва за всю свою историю построила 11 миллионов квадратных метров, а до войны мы ежегодно строили не больше 100 тысяч квадратных метров жилья, за 1949 год, ко времени моего возвращения с Украины в Москву, там сдавали около 400 тысяч квадратных метров». На миллион квадратных метров москвичи вышли еще в 1956 году, задолго до Егорычева. Так что о ста тысячах квадратных метров отец мечтал в году 1936-м и в 1964-м Егорычеву тоже не завидовал, а гордился общими достижениями.
Конечно, Егорычев мог и забыть, сколько жилья построили в 1964 году, миллион или почти четыре миллиона. В отличие от отца, он к этим цифрам не «прикипел». К сожалению, современные историки рассказанные им «истории» не проверяют.
После смерти Егорычева москвичи выпустили книгу воспоминаний о своем бывшем руководителе «Н. Г. Егорычев — политик и дипломат». В ней воспроизводится приведенное выше интервью, но с редакторской правкой, согласно которой миллион квадратных метров — это жилая площадь, сданная москвичами за первые четыре месяца 1964 года, а общее годовое задание указывается правильно: 3,6 миллиона квадратных метров.
Интересно, что в этой же книге воспроизводится аналогичное интервью Егорычева об этажности жилищного строительства. «Почему вы строите пятиэтажки? — недовольно спросил Хрущев и начал выговаривать мне (Егорычеву. — С. Х.) за расточительство». Последовало объяснение, в ходе которого автор объяснил Хрущеву, что на самом деле они строят не пятиэтажки, а «жилье в девять-двенадцать этажей, улучшенного качества, и все это за счет внутренних ресурсов». — «Почему я этого не знаю?» — якобы возмутился Хрущев.
То ли Егорычев забыл о совещании в Моссовете 13 мая 1963 года, где принималось решение об увеличении этажности жилищного строительства, то ли надеется, что другие забудут. Глава книги, содержащая воспоминания самого Егорычева, пестрит подобными перлами.
А вот еще одна история. Егорычев жалуется Млечину, как после одного из заседаний сессии Верховного Совета СССР (15 июля 1964 года) они с Хрущевым присели на скамейке в Кремлевском садике и…
— Зачем Москва тратит там много электричества на освещение? — спросил Хрущев.
«Первый секретарь жил в резиденции на Ленинских горах, откуда видел весь город. В его представлении Москва купалась в электричестве», — это комментарий Егорычева.
— Никита Сергеевич, это только кажется, — оправдывается Егорычев. — В реальности некоторые районы мы освещаем очень плохо… На освещение города тратятся десятые доли процента от общей энергии потребляемой городом, основное съедает промышленность. Мы сумели поднять коэффициент…
«Не дослушав, Хрущев с недовольным видом ушел обедать… Видимо, обиделся на то, что он, Егорычев, молодой партийный руководитель, разбирается в том, что ему неизвестно».
Такая вот коллизия. Я, естественно, при разговоре в Кремлевском саду не присутствовал, а вот историю с фонарями помню хорошо. Разговор, о котором упоминает Егорычев, происходил в июле 1964 года, сразу после возвращения отца из поездки в скандинавские страны, славящиеся рациональным расходованием ресурсов, в том числе и электроэнергии на освещение городов. Отца впечатлили фонари на улицах Стокгольма. Шведы снабдили их системой отражателей так, что почти весь свет падал на мостовую с тротуарами. Дома отец приводил шведскую изобретательность в назидание не одному Егорычеву. Сверху, из резиденции на Ленинских горах он действительно видел, как московские фонари, «голые» светильники освещают небо, а не улицы.
— Конечно, они, капиталисты, приучены деньги считать, а у нас… — сокрушается отец.
Для Егорычева расходы на освещение не стоившая его внимания мелочь, «десятые доли процента от общего московского потребления». Тут нечего добавить.
В заключение прокомментирую еще одно характерное воспоминание Егорычева, звучащее как самооправдание его участия в заговоре против Хрущева.
«Полагаясь на свой авторитет, Хрущев поучал всех направо и налево, — пишет Егорычев. — Однажды у своего товарища за ужином я встретился с академиком Валентином Алексеевичем Каргиным. В этот день он с коллегами побывал у Хрущева, который вызвал их для обсуждения проблем развития химии. Все они готовились к встрече, обсуждали вопросы, чтобы поставить их перед Хрущевым.
Валентин Алексеевич с возмущением рассказывал, — продолжает Егорычев — как он (Хрущев. — С. Х.) едва пригласил их сесть и сразу начал: “Вот что, дорогие товарищи ученые, я недоволен тем, как у нас развивается химия, и вы несете за это прямую ответственность”. И стал их поучать. Они сидели и ничего не могли понять, для чего он их пригласил?»
По Егорычеву, действительно получилось нехорошо. Правда, он не рассказывает, о чем и как говорили дальше, но ему это и не нужно. А если взглянуть на начало упомянутого совещания по-иному?
Академик Каргин — физико-химик, полимерщик, лауреат Ленинской и четырех Государственных премий, член Совета по науке при главе правительства (то есть при Хрущеве), отвечал в этом совете за развитие полимерного производства, выпуск лавсана, винола и многих других, только входящих в оборот материалов. Как член Совета к Хрущеву он был вхож в любое время.
С полимерами в Советском Союзе дела обстояли не лучшим образом, на исследования тратились огромные средства, а результат… Результат получали, к сожалению, от закупки лицензии у западных фирм. Ученые, в том числе и Каргин, покупке лицензий противились, обещая со дня на день внедрить собственные разработки, затягивали дело до бесконечности. Естественно, что Хрущев считал себя вправе предъявить химикам, в первую очередь своему советнику Каргину, претензии. И предъявил. Такое мало кому нравится. Каргин, естественно, понимал, что к чему, хотя в сердцах, особенно после рюмки в хорошей компании, мог и не сдержать эмоций.
Ну а выводы? Они целиком на совести Егорычева.
День за днем
5 мая 1964 года отец отправился из Ялты морем на теплоходе «Армения» с государственным визитом в Египет. Эта поездка планировалась очень давно. Президент Египта Гамаль Абдель Насер настойчиво приглашал отца, а тот никак не соглашался, препятствовала внутренняя политика самого Насера. В Египте коммунисты по-прежнему, как и при короле Фаруке, сидели в тюрьмах. В ответ на уговоры отца освободить их Насер отмалчивался, и визит раз за разом откладывали. Наконец в чем-то пошел на попятный Насер, на что-то закрыл глаза отец, но главным образом возобладали геополитические соображения.
Май 1964 года в истории Египта выдался особым. Советский Союз завершал постройку Асуанской высотной плотины на Ниле. О ней египтяне мечтали последние полтора века. Плотина обещала не только избавить страну от разрушительных наводнений, но и позволяла оросить тысячи и тысячи гектаров земли, превращала нищих феллахов в зажиточных фермеров-хлопководов.
Когда-то плотину собирались построить англичане, но молодые офицеры во главе с Насером свергли короля Фарука, британским оккупационным войскам пришлось уйти с территории Египта. Вопрос о плотине, естественно, больше не поднимался. Президент Насер начал договариваться о кредите с американцами и зависящим от них Всемирным банком. Но вскоре и тут все пошло прахом. Политика Насера Вашингтон не устраивала.
Тогда-то предложил свои услуги Советский Союз. К тому времени мы научились строить плотины не хуже американцев. Подписали договор, и работы начались. За оказываемые им услуги египтяне расплачивались своими товарами, в том числе тонковолокнистым хлопком, он в мире ценился на вес золота, а у нас в Средней Азии рос плохо.
На май 1964 года назначили перекрытие Нила — самое знаменательное событие в строительстве любой плотины. Отцу на торжествах отводилась роль почетного гостя. К тому же ожидали приезда представителей всех арабских государств. Отец решил совместить приятное с политикой, воспользовавшись случаем, пообщаться с уже знакомыми и установить контакты с новыми лидерами арабских стран.
Поездка прошла более чем удачно. Насер с отцом вместе нажали кнопку взрыва земляной перемычки. Вода Нила пошла по новому руслу в обход плотины. По такому случаю египтяне наградили высоких гостей орденами. Отцу вручили орден «Ожерелье Нила». В Советском Союзе такой наградой удостоен еще только Юрий Гагарин. Даже Брежневу «Ожерелья Нила» не досталось.
Впоследствии, тогда охраной общественного порядка ведал брежневский друг Николай Щелоков, этот орден таинственно исчез из квартиры отца в Староконюшенном переулке. Мама обнаружит его пропажу только в 1971 году, когда после смерти отца пришла пора сдавать награды в архив Президиума Верховного Совета СССР. Но это совсем другая история.
Тогда же, согласно международным обычаям, нам следовало отдариться, наградить президента Египта чем-то эквивалентным «Ожерелью Нила». Маршал Гречко, он сопровождал отца в поездке, предложил присвоить Насеру звание Героя Советского Союза, наградить его Золотой Звездой. Протокольно — решение безупречное, а вот политически?… Оно вызвало в Москве массу толков и в чем-то скомпрометировало отца. Общественное мнение посчитало, что президент Египта, дружественного нам государства, подобной чести недостоин. Почему? Ведь это не первое такое награждение. 1 Мая 1964 года Золотую Звезду Героя Советского Союза получил находившийся в СССР с официальным визитом, президент Алжира Ахмед Бен Белла. Месяцем ранее такую же награду вручили Яношу Кадару, венгерскому руководителю. Никто и внимания не обратил, а с Насером разразился настоящий скандал. То ли КГБ постаралось, тогда уже начал оформляться заговор против отца и председатель КГБ Семичастный в нем активно участвовал, то ли отец чего-то недоучел? Я и до сих пор не понимаю.
По завершении торжеств главы всех арабских государств собрались вдали от посторонних ушей и глаз на борту президентской яхты в Красном море, где они два дня совещались с Хрущевым.
25 мая 1964 года отец самолетом возвратился в Москву.
8 мая 1964 года газеты сообщили о спуске на Балтийском заводе в Ленинграде еще одного советского супертанкера «Братислава» водоизмещением в 62 тысячи тонн.
28 мая 1964 года отец едет на ВДНХ, там открылась Британская сельскохозяйственная экспозиция. Его интересуют механизированные и автоматизированные фермы-заводы по производству куриного мяса и свинины. Собственно, ради того чтобы познакомить наших специалистов с современными технологиями, он и задумал эту выставку. Задумал еще в 1962 году, когда встречался с лейбористом лордом Руди Стернбергом, британским промышленником, хозяином четвертой в Европе по объему продаж химической компании «Стерлинг Групп». Они говорили, естественно, не о мясе, а о технологиях производства искусственных волокон, о возможности закупки лицензий и организации производства у нас. Гостя впечатлил деловой подход хозяина кабинета, и он подумал, что не только его компания может извлечь выгоду из торговли с Россией. Приятель лорда Стернберга, лорд Давид Гибсон-Уатт, в отличие от него самого, сторонник консерваторов, возглавлял Королевское общество аграриев Уэльса и занимал пост председателя Британской экспортной ассоциации мясопроизводителей. Стернберг рассказал отцу, что английские фермеры добились больших успехов в разведении мясных пород птицы и производстве свинины, и если господин премьер-министр сочтет возможным, он переговорит со своим другом Гибсоном об организации выставки в Москве. Отец обещал подумать и в ноябре 1962 года сообщил Стернбергу о согласии. В Лондоне и Москве организовали соответствующие оргкомитеты, дело закрутилось. Крутилось оно два года, наконец договорились. Открытие выставки назначили на 18 мая 1964 года. Отец еще не вернулся из Египта и представлять себя поручил Косыгину. Алексей Николаевич произнес соответствующую речь, бегло пробежал по стендам и уехал в Кремль, там его ожидали более важные дела, чем британские цыплята-бройлеры. А вот отца бройлерное производство куриного мяса очень интересовало. У нас тогда старались извлечь из курицы, как казалось аграриям, двойную выгоду: сначала пусть она несет яйца, а потом ее пустят на мясо. В результате яиц получали не так уж много, а курятина выходила жилистой, кожа да кости. Британцы вывели различные породы: кур-несушек и мясных кур-бройлеров.
Бройлеров последней селекции и показывали отцу у стенда фирмы «Кобб». Ее основатель доктор Джон Ноулес вытащил из клетки упитанную птицу и протянул ее гостю.
— Хороша курочка, килограмма на два потянет, — одобрительно произнес отец.
— Это петух, господин премьер-министр, — поправил его доктор Ноулес.
— Неправда, — возразил отец, — какой это петух без гребешка?
У птицы действительно отсутствовало главное петушиное украшение. Доктор Ноулес пояснил, что в процессе селекции уникальной быстрорастущей мясной породы бройлеров петушиный гребешок как бы усох.
Отец его внимательно выслушал, потом перевернул птицу вверх лапами, раздвинул в соответствующем месте перья и убедился, что англичанин говорит правду. Тем временем доктор Ноулес рассказывал, что их бройлер за два месяца, при расходе двух килограммов кормов, набирает полтора килограмма веса, а на семидесятый день весит 2 килограмма 150 граммов. Дальнейший откорм становится невыгодным, птицу реализуют. Отец владел этой информацией, но цифры его все равно впечатлили.
Ему очень захотелось заполучить пару британских бройлеров на развод, и он предложил доктору Ноулесу обмен: тот подарит ему петушка с курочкой, он-де сам будет их пасти на даче, а отец ему — их общую фотографию с автографом. Толпившиеся вокруг них журналисты защелкали камерами. Джон Ноулес поколебался секунду и согласился, они ударили по рукам.
Следующая остановка у стенда фирмы, выращивающей индеек. Пояснения давал профессор Эдинбургского университета Джорж Клейтон, генетик, он консультировал многие компании, в том числе «Кобб» и «Британских производителей индюшатины».
У меня хранится фотография с автографом отца, он держит в руках петушка-бройлера. Другая, уже без автографа, его, стоящего под муляжом туши индейки размером в человеческий рост и слушающего объяснения Кейта Геббса, директора фирмы «Британская объединенная индейка». Слева, чуть поодаль, — доктор Клейтон. В 2008 году эти фото мне прислали из немецкого отделения фирмы «Кобб», они процветают, чтут свою историю, помнят о выставке и визите Хрущева на их стенд в июне 1964 года. С того времени у фирмы установились прочные и выгодные торговые отношения с Советским Союзом. Историю посещения отцом Британской выставки я тоже пересказываю с их слов, вернее, по их архивным записям.
Индейками отец не заинтересовался, дослушав пояснения мистера Геббса, он буквально впился в Клейтона, подробно расспрашивал, как он, университетский профессор, взаимодействует с частными фирмами, кто дает заказы, кто оплачивает, как внедряют результаты. И вообще, как строится взаимодействие фирмы с университетом?
По возвращении с выставки в Кремль отец в течение часа беседует с издателем «Британской энциклопедии» У. Бентоном.
На следующий день, 29 мая 1964 года, так записано в истории фирмы «Кобб», на их стенде появился невысокий человек (я думаю подполковник Коротков из охраны отца). Он вручил доктору Ноулесу обещанную фотографию с автографом и, показав на пару картонных коробок, которые принес с собой, осведомился, каких цыплят он может получить взамен. Ноулес расчувствовался и вручил ему не пару, а трех бройлеров: петушка и двух курочек. Посланец не спешил, начал дотошно выспрашивать, чем и как часто кормить птиц, попросил дать ему образцы рациона. Получив то, что хотел, он заверил, что отвезет бройлеров прямиком на дачу Хрущева. Но они попали не в Горки-9, а на племенную птицефабрику в Подмосковном Загорске (Сергиевом Посаде). В фирме «Кобб» считают, что с этой троицы, обозначенной в их каталоге как порода «Кобб-100», в Советском Союзе началось промышленное выращивание бройлеров педегринской породы. Так ли это, я не знаю, в те годы отец общался не только с доктором Ноулесом, но и с производителями мяса из США, Германии и даже Австралии и у всех старался позаимствовать самое лучшее. Но и сомневаться в правдивости архивных записей фирмы «Кобб» тоже нет ни малейших оснований. Кому-то довелось стать прародителями советской бройлерной индустрии. Так почему не троице породы «Кобб-100»?
Свой разговор с английскими селекционерами отец запомнил, он упоминает о нем в записке Президиуму ЦК о путях развития сельского хозяйства, возвращается к нему при обсуждении стратегии развития науки в нашей стране. Об этом речь пойдет ниже.
Вечером 3 июня 1964 года отец в Концертном зале Чайковского слушает «Поющие голоса Японии».
7 и 8 июня 1964 года отец в Ленинграде, где встречается с путешествовавшим по Европе президентом Югославии Тито. Они обсуждают какие-то дела, любуются фонтанами Петергофа.
9 июня 1964 года переходом из Ленинграда в Москву, безымянный грузовой теплоход открывает судоходство по реконструированной, вернее заново отстроенной, Волго-Балтийской системе каналов и шлюзов.
10 июня 1964 года отец выступает на открытии памятника Тарасу Шевченко, установленному в сквере на набережной Москвы-реки у входа в гостиницу «Украина».
«15 июня 1964 года по указанию министра культуры СССР т. Фурцевой Е. А. в Центральном выставочном зале московского Манежа открылась выставка художника Ильи Глазунова. Открытие выставки не согласовывалось с МК КПСС и состоялось в противовес мнению творческих организаций художников», — докладывает секретарю ЦК КПСС Ильичеву заведующий Отделом культуры Поликарпов.
34-летний Глазунов, участник печальной памяти манежной истории, стремительно набирал известность. Рисовал портреты своих и, что вызывало особую, зависть коллег по творчеству, иностранцев, от французского академика-физика Фредерика Жолио-Кюри до нашего писателя Федора Панферова. Картины его шли нарасхват. А тут еще эта выставка! Она привела в бешенство руководство не только Московского, но и Общероссийского союза художников, всех его маститых и заслуженных членов. Они и побежали в ЦК жаловаться на Глазунова и его «заступников».
«Организация персональной выставки работ Глазунова в Манеже явление беспрецедентное, — возмущается в записке Поликарпов. — До сих пор в этом зале не устраивались персональные выставки даже крупнейших советских художников…
При организации выставки в Манеже не учли нездоровый сенсационный интерес, возбуждаемый вокруг Глазунова отдельными меценатствующими литераторами, Сергеем Михалковым, Сергеем Смирновым, Василием Захарченко, Антониной Коптяевой, а также некоторыми органами печати», — и так далее. Возмущение «крупнейших советских художников» не имело границ, они «жаждали крови».
Под их давлением Поликарпов просил свое начальство потребовать от Фурцевой объяснений, «строго указать газетам, в том числе “Правде” и “Известиям”, на необходимость более строгого отношения к оценкам и поддержке тех или иных явлений искусства» и вообще принять строгие меры.
Одновременно с запиской Поликарпова в ЦК пришло донесение из КГБ. «Используя недозволенные приемы саморекламы, Глазунов способствовал созданию обстановки нервозности и ажиотажа на выставке, — пишет Семичастный. — Среди части посетителей распространен слух, что Глазунов — “мученик”, “борец за свободу”, которого не признают в Московском отделении Союза художников».
«Выставка эта — удар по нашим художникам иезуитами», — цитируется одна из записей в книге отзывов.
«19 июня намечалось обсуждение творчества т. Глазунова. Обсуждение отменили. Однако собравшиеся посетители, в основном молодежь, поклонники творчества Глазунова, отказались покинуть зал и, усевшись на полу, криками в течение нескольких часов требовали открытого обсуждения. Ряд иностранных корреспондентов отправили за границу тенденциозное сообщение о выставке».
И все, никаких выводов, никаких предложений, только подпись: «Председатель Комитета госбезопасности В. Семичастный».
Кроме Ильичева, оба документа прочитали Суслов и другие секретари ЦК, но решать ничего не стали, посоветовали Леониду Федоровичу дождаться Хрущева. Заговор против него к тому времени уже набирал видимые очертания, и скандал с художником (Суслов в число заговорщиков не входил) оказался бы очень к месту.
Однако скандала не получилось. Отец, не перебивая, выслушал доклад Ильичева, оставил жалобу «художников» без последствий. Ильичев его охотно поддержал, он и сам принадлежал к числу тех, кого в записке назвали «меценатами художника».
18 июня 1964 годы вошла в строй первая очередь Криворожского Северного железорудного горно-обогатительного комбината.
В июне выходят в свет воспоминания генерал-полковника Горбатова. Его посадили без объяснений причин, а потом так же, без объяснений, выпустили, назначили командиром корпуса и отправили прямиком на фронт воевать с немцами. Он пишет не только о войне, но и о своем аресте перед войной, о «прелестях» сталинских лагерей. После «Ивана Денисовича» Солженицына — это, по тому времени, самая сильная по воздействию на читателя «лагерная проза».
1 июля 1964 года в Советском Союзе впервые разыгрывается лотерея «Спортлото».
8 июля 1964 года отец традиционно выступает на приеме в Кремле по случаю очередного выпуска военных академий. Он вновь говорит о необходимости сокращения Вооруженных сил и военных расходов, перераспределении высвобождающихся ресурсов на производство товаров народного потребления и строительство заводов химических удобрений. Присутствующие ему вежливо аплодируют.
10 июля 1964 году к отцу в гости приходит скульптор Сергей Тимофеевич Коненков. Он стар, ему девяносто лет, он знаменит, и от отца ему ничего не надо.
«Он, — как рассказал вечером отец, — просто хотел пожать мне руку».
Отцу от Коненкова тоже ничего не надо, ему, в свою очередь, любопытно и лестно повстречаться с «живой легендой», и он с удовольствием пожимает протянутую руку.
Скандинавское «чудо»
14 июня 1964 года отец вновь в отъезде, теперь уже в Скандинавские страны. Путешествует он теплоходом «Башкирия». Так удобнее. На борту можно вести любые разговоры, не опасаясь подслушивания, разместить независимо от хозяев сопровождающих лиц. Начал отец с Дании, оттуда переехал в Швецию, и завершился визит в Норвегии.
Поездка носила протокольный характер, скандинавы приглашали отца с 1956 года, но визит из года в год откладывался, то события в мире складывались неблагоприятно, то еще что-то мешало. Тянуть дальше стало невозможно, скандинавы обидятся. Отец их обижать не хотел.
То, что он увидел на полях Дании, а потом в Швеции, сразило отца. Местные фермеры на далеко не плодородных, каменистых наделах, под скупым северным солнцем добились того, о чем он только мечтал.
«У меня просто нет слов, чтобы выразить свое удовольствие от знакомства с сельским хозяйством Дании, — диктует отец в 1970 году. — До поездки я читал о сельском хозяйстве Дании, но увиденное меня поразило. Нам показали владения скромного фермера, по-нашему кулака. Все у него организовано так, чтобы выстоять в конкуренции с соседями, максимально выгадать. Особенно меня поразил молочный скот. Дания — это огромная молочная ферма. О продуктивности коров у них судят по процентам жирности молока, а не в литрах удоев, как у нас. Мы шли мимо табличек, и у меня перед глазами мелькали цифры: 4,5; 4,7; 5,0; 5,2; 5,2; 5,5 и вдруг 7,0 процентов жирности! Просто мечта. Маленькая страна и делает буквально чудеса. Чудеса для нас, а для других стран — это давно завоеванные позиции и никакие не чудеса. Мой глаз любителя отменной работы отдыхал на датских посевах. С радостью, однако, соседствовало разочарование. Радость порождалась гордостью за людей с таким успехом возделавших свои поля, а горечь проистекала от воспоминаний о нашем сельском хозяйстве».
А вот что он пишет о Швеции: «Премьер-министр Эрландер сам вел машину, мы ехали на ферму. Ее посещение программой не предусматривалось, и мы нагрянули неожиданно. Фермер, сидя за рулем косилки, убирал люцерну. Я такого способа ранее не видел и никогда не читал о нем. Скошенные растения пропускали через валки. Стебли раздавливались и навивались на растягивающийся следом за машиной бумажный шпагат, безопасный для желудка коровы.
Обычно листья люцерны, самый ценный корм, к моменту высыхания стеблей пересыхают и опадают на землю, теряются, а тут все сохло равномерно, без потерь. У нас таких машин не производили.
Потом фермер показал нам плавающую машину для косьбы камыша, у нас о ней тоже не слыхали. Мы купили образец.
Коровы фермера, их высокая продуктивность вызвали у меня зависть. У нас ученых пруд пруди, а животноводческая наука никуда не годится. Даже толковой направленности нет».
Скандинавская поездка повергла отца буквально в шок. У них было чему поучиться, а отец всегда учился прилежно. Как скандинавский опыт преломился бы в грядущих реформах, мы может только гадать, ибо учиться у скандинавов или кого-либо еще у отца времени не оставалось.
Он еще успеет помянуть скандинавское животноводство в своем коротком — его стенограмма уложилась в 22 странички, — выступлении на июльском (11 июля 1964 г.) Пленуме ЦК, вставит несколько абзацев о нем в свою последнюю записку в Президиум ЦК, посвященную специализации. Преемники отца объявят его предложения докучливой болтовней, а саму записку изымут и засекретят.
И еще поразила отца простота, человеческая доступность правителей скандинавских стран. Датского короля он поначалу принял за садовника. Только когда тот уселся в кресло хозяина, отец понял, что этот человек, одетый во френч цвета хаки и есть король. Премьер-министр Швеции Эрландер вез отца на соседнюю ферму, устроившись за рулем малолитражки, а председатель норвежского правительства Герхардсен и вообще приехал на посольский прием на велосипеде.
«Этот транспорт полезнее и экономичнее автомобиля, поскольку лимит на бензин очень строго ограничивает поездки премьер-министра», — объяснял он отцу, вышедшему его проводить.
Под впечатлением от скандинавской поездки отец вновь, теперь уже в последний раз, поднимет вопрос о персональных ЗИЛах и «Волгах».
Отсутствие отца в Москве было на руку заговорщикам. К лету основные учреждения, в которых сосредотачивалась власть, — ЦК (Брежнев с Подгорным) и Совмин (Полянский с Шелепиным), КГБ (Семичастный) по существу перешли под их контроль. Они вызывали к себе секретарей обкомов, рассылали по стране своих гонцов и одновременно дозировали информацию, поступавшую к Хрущеву. Отец же оставался в неведении.
«Мы разгоним к чертовой матери Академию наук», или «У кого наука, у того — будущее»
[89]
По возвращении в Москву отец окунулся в гущу дел. Предстоял Пленум ЦК, а вслед за ним — Сессия Верховного Совета.
Пленум ЦК, открывшийся и закрывшийся, в субботу, 11 июля 1964 года, — это пленум-однодневка, собираемый, чтобы формально утвердить, без заслушивания, доклад главы правительства на сессии Верховного Совета обычно о планах народного хозяйства на следующий год или, как в данном случае, с предложениями о пенсионной реформе.
Июльский Пленум заслужил упоминания лишь потому, что это последний Пленум отца. Если верить членам постхрущевского руководства, отец выступал без подготовки, без текста, говорил длинно и чрезвычайно сумбурно и, согласно им же, обидевшись, что академики не поддерживают Лысенко, якобы заявил: «Мы разгоним к чертовой матери Академию наук!» Фраза пришлась заговорщикам очень кстати.
Я приложил немало усилий, чтобы заполучить из архива неправленую стенограмму (правленой просто не существует) выступления отца. Выступление, не такое уж длинное, стенограмма укладывается в двадцать одну страницу, отец заканчивает извинением: «Я промучил вас с час, кажется?» — и тут же закрывает заседание.
Итак, произнес отец сакраментальную фразу или не произнес? Произнес, но в контексте. Говорил он, как обычно в последние месяцы, о сельском хозяйстве, и о назревающей реформе. Академию наук упомянул походя, в связи с недавними выборами ее новых членов, а затем чуть коснулся ее роли как одного из министерств, ответственного за организацию исследований в стране.
Сначала о выборах академиков и членов-корреспондентов, прошедших 24 июня 1964 года, за пару недель до Пленума.
Большинство «толкователей» выступления отца всё сводят к тому, что на выборах Лысенко попытался провести в полные академики «теоретика своего учения», члена-корреспондента АН СССР Нуждина, а сговорившиеся заранее физики, в том числе Андрей Сахаров, его провалили. При этом Сахаров на общем собрании Академии резко и нелицеприятно высказал все, что он думает о самом Лысенко и его биологической науке. Лысенко нажаловался отцу, и тот, в угоду Лысенко, пригрозил Академию прикрыть. История эта полна натяжек, «толкователям» то и дело приходится подправлять отца.
Что же произошло на Общем собрании Академии и на Пленуме ЦК? Начну с Пленума. Отец действительно весьма критически и резко высказывается о Сахарове, однако Нуждина не упоминает, говорит не о Нуждине, а о селекционере Василии Николаевиче Ремесло из Мироновской опытной станции, авторе множества сортов пшеницы, в том числе всемирно известной «Мироновской-804». Она да еще «Безостая-1» — сорт Павла Пантелеймоновича Лукьяненко — основа в те годы всего зернового хозяйства страны. Эти сорта обеспечивали прибавку урожая в 15–20 центнеров зерна на гектар при средней урожайности в 11 центнеров.
В Ставрополье вообще побили все мыслимые рекорды, добились урожая в 70 центнеров с гектара, правда, на хорошо удобренных и обильно политых землях.
Судя по тексту, отец кипит возмущением. Ремесло, чьи труды обещают переворот в сельскохозяйственном производстве, академики не только не сочли себе ровней, он не прошел даже в члены-корреспонденты, его с треском провалили при предварительном голосовании в Отделении биологии АН СССР. Если читать стенограмму, то не возникает сомнений: отец имел в виду именно Ремесло. Он четко произнес: «Стоял вопрос об избрании членом-корреспондентом (не академиком) В. Н. Ремесло. Он прекрасный селекционер». Отец возмущен несправедливостью и делится своими чувствами со слушателями. Нуждин тут абсолютно ни при чем, отец о нем и не вспоминает.
Проблема выборов в Академию «чистых» и «нечистых», критерии отбора ученых, достойных стать ее членами, своими корнями уходит в вековечное противостояние «истинной» науки и науки прикладной, теоретиков-ученых и практиков-изобретателей.
До середины XX века в советской Академии доминировали «теоретики», на селекционеров, конструкторов и всяких прочих агрономов-инженеров они смотрели сверху вниз. Правительство, в свою очередь, не хотело обижать занятых в прикладной науке главных конструкторов и главных селекционеров, не менее значимых для реальной жизни, чем академические ученые. В результате на Академию постоянно давили сверху. Академиков беспокоило, что таким образом ареопаг «бессмертных» размывался, в их среде появляется все больше «смертных», а стоило таким «пробраться» в Академию, как они тащили за собой целую гирлянду новых «смертных», и от классической Академии скоро мало что останется. Опасения не без оснований. Так уж жизнь устроена. Лицо Академии постепенно менялось, но не скажу, чтобы в ущерб науке.
Для тех, кто не посвящен в академическую кухню, поясню: академиков или членов-корреспондентов выбирают на вакансии, высвободившиеся после смерти одного из «бессмертных», или новые, выделенные правительством соответствующему отделению. В действительные члены Академии выбирают на общем собрании, там голосуют все вместе, биологи за математиков, физики за биологов и так далее. Кто достоин стать членом-корреспондентом, академики решают на заседании «профильного» отделения, а общее собрание только подтверждает их выбор. Государство, давая дополнительную вакансию, обычно обозначает, что оно заинтересовано в избрании определенного кандидата, может оно и пригрозить, что в случае неизбрания вакансию вообще ликвидируют. Но окончательное решение всегда за академиками, и голосуют они тайно. Нередко академики старались протащить на объявленную новую вакансию «своего» кандидата. Отдел ЦК, курировавший Академию, настаивал, торговался, но старался не скандалить. Если их кандидат не набирал нужного количества голосов, а им уж очень хотелось, то после голосования выделяли еще одно «целевое» место, объявлялось новое голосование. Если и тут случалась накладка, то правительство смирялось до следующих выборов. Но это исключение из правил. Чаще все разрешалось к взаимному удовлетворению: академики на одну «правительственную» вакансию проводили своего кандидата плюс получали, притом навечно, еще одну вакансию, правда, ценой разбавления своих «чистых» рядов.
Таких примеров множество. Первым приходит на память физик-ядерщик Игорь Васильевич Курчатов. В 1943 году на выборах в академики его прокатили, избрали на его «персональную» вакансию специалиста в области атомного ядра и космических лучей, разработчика реакторов на тяжелой воде Абрама Исааковича Алиханова. Тогда правительство выделило под Курчатова еще одно место. Назначили новый тур выборов. Курчатов в Академию прошел. В 1953 году не менее драматично в Академию выбирали корифея-авиатора Андрея Николаевича Туполева. Туполев рассказывал отцу, как перед голосованием академики в открытую заявляли: «Жестянщики нам не нужны».
На том же общем собрании академии в 1953 году «продвигали» в академики и «бомбистов» — атомщиков, обеспечивших испытание нашего первого водородного заряда, среди них и Сахарова. Их тоже выбирали на специально выделенные вакансии, причем в отношении Сахарова особо оговорили: если его не выберут с первого раза, то вакансию отберут. Выбрали.
После запуска спутника в академики выдвинули Сергея Королева, а его сподвижников, других главных конструкторов, в члены-корреспонденты, естественно на выделенные под них места. Выбрали, но под огромным нажимом. А вот моего шефа, ученого-механика, специалиста в теории колебаний, главного конструктора ракет Владимира Николаевича Челомея, несмотря на давление сверху и поддержку со стороны гениального механика и физика-теоретика Николая Николаевича Боголюбова, математиков Мстислава Келдыша, Леонида Седова тем не менее дважды забаллотировали. В академики он «прорвался» только через несколько лет, и не без проблем. А будь же он чистым механиком-теоретиком, без приставки «конструктор», думаю, с голосованием проблем не возникло бы.
Отец в академические выборные дрязги не вмешивался, правда, помощники ему докладывали об основных результатах. Возможно, так же обстояло бы дело и на этот раз. В 1964 году Отделение биологии получило три дополнительных вакансии «полных» академиков с пожеланием избрать на них наиболее достойных селекционеров. Первым в списке стоял упомянутый выше Лукьяненко, заведующий отделом Краснодарского НИИ сельского хозяйства, доктор сельскохозяйственных наук, действительный член Академии сельскохозяйственных наук.
На вторую вакансию претендовал Василий Степанович Пустовойт, завотделом Всесоюзного НИИ масличных и эфиромасличных культур, тоже доктор сельскохозяйственных наук и тоже действительный член Академии сельскохозяйственных наук, столь же знаменитый селекционер, как и Лукьяненко, но только в своей области. Его сорта подсолнечника гремели на всю страну, масло из этих семечек стояло на полках всех советских магазинов.
Замыкал список вызвавший весь этот скандал Ремесло — директор Мироновской селекционно-опытной станции Всесоюзного научно-исследовательского института кукурузы, но всего лишь кандидат биологических наук. О его сортах и других заслугах я уже написал.
С Пустовойтом и Лукьяненко особых затруднений не возникло. Отделение их рекомендовало к избранию в академики, и общее собрание проголосовало «за». А вот с Ремесло вышла заминка, академиков возмутило вопиющее нарушение субординации, из кандидатов и сразу в академики. К тому же и Ремесло, понимая слабость собственной позиции, поспособствовал своему поражению. Он подал заявку на выборы одновременно в полные академики и в члены-корреспонденты, авось хоть где-то повезет. Не повезло, недовольные академики решили действовать по инструкции, согласно которой рекомендовалось сначала избирать на отделениях членов-корреспондентов. Такой вакансии под Ремесло никто не выделил, его прочили в академики. В результате Ремесло на отделении прокатили, на две свободные вакансии в членкоры из двадцати претендентов прошли Константин Минаевич Рыжиков, доктор биологических наук, старший научный сотрудник Гельминтологической лаборатории Академии наук, и Александр Александрович Федоров, доктор биологических наук, профессор, директор Ботанического института Академии наук, — оба достойные ученые и, что для нас немаловажно, не конкурировавшие с Ремесло.
Однако после провала выборов Ремесло в члены-корреспонденты выдвигать его в полные академики стало невозможным. С голосования на общем собрании его сняли, и за его неожиданно освободившуюся вакансию завязалась драка. Лысенко, со свойственной ему напористостью, проталкивал своего кандидата Николая Ивановича Нуждина, заведующего лабораторией Института генетики АН СССР наук, члена-корреспондента. По всем формальным критериям он в академики «проходил».
Нуждину противостояли два чудом сохранившиеся после сталинской чистки формальных генетика: доктор биологических наук, член-корреспондент Николай Николаевич Дубинин, заведующий лабораторией Института биофизики Академии наук, куда он только недавно перебрался от Лаврентьева из Сибирского отделения, и Антон Романович Жебрак, завкафедрой 1-го Московского медицинского института имени Сеченова, доктор биологических наук, профессор, к тому же академик Академии наук Белоруссии. Они, как и Нуждин, формальным требованиям соответствовали полностью. В их поддержку выступал не только Сахаров, но и другие физики, а вот биологи старались держаться в тени.
Отмечу, что Нуждина сверху не проталкивали, иначе под него бы дали вакансию и скорее всего никакой драки не возникло бы. Сейчас же обе стороны чувствовали себя свободными от обязательств перед правительством и в выражениях не стеснялись.
Осторожные академики их выслушали на общем собрании и предпочли золотую середину, на вакансию, не занятую Ремесло, избрали единственного не вовлеченного в борьбу претендента — Бориса Евсеевича Быховского, паразитолога, доктора биологических наук, директора Зоологического института, естественно, члена-корреспондента, ученого достойного во всех отношениях.
Для справки: Ремесло изберут действительным членом АН СССР в 1974 году, ранее он защитит докторскую диссертацию и станет академиком Академии сельскохозяйственных наук. Нуждин так и умрет членом-корреспондентом. Такая вот история с академическими выборами.
Помощник отца Шевченко проинформировал его о выборах Лукьяненко с Пустовойтом и о провале Ремесло, естественно, без деталей, а затем, скорее всего, по просьбе своего друга Трофима Денисовича, рассказал с соответствующими комментариями о столкновении Сахарова с Лысенко. Упомянул ли он при этом Нуждина или нет, не знаю. Нуждин в глазах отца авторитетом не пользовался, он его знал и считал болтуном, человеком никчемным.
«Невыборы» Ремесло отца возмутили до глубины души. Где и против кого выступал Сахаров, он не запомнил и выплеснул свои эмоции на Пленуме, произнес сакраментальную фразу, но тут же и остыл, заключил академический пассаж словами, что «не хочет ворошить это навозное дело».
«Навозная» история с «выборами-невыборами» Нуждина в современной историографии подается в сугубо негативных антихрущевских тонах, как пример засилья власти (читай Хрущева) над Академией. На самом деле сама возможность провала Нуждина и вспыхнувшая вокруг него, без каких-либо последствий, баталия свидетельствовала о происшедших в обществе изменениях. Схлестнулись не столько «хрущевский» протеже Лысенко с диссидентом Сахаровым, сколько академик Лысенко с академиком Сахаровым. В 1939 году такие же физики, математики и другие «чистые» ученые по «просьбе» Сталина безропотно и единогласно избрали Лысенко в академики. Сталину они перечить не смели, а в 1964 году с Хрущевым открыто спорили. Отец морщился с непривычки, порой срывался, но в «навозные» дела не вмешивался, мер не принимал, и вполне осмысленно. Отец отдавал себе отчет: выборы-невыборы — один из элементов демократии, а он твердо нацелился на демократизацию советского общества и отступаться не собирался, даже в академических мелочах. Приходилось терпеть.
Критиков отца ни сам Ремесло, ни истинная история выборов в Академии не интересуют. Их логика: Сахаров протестовал против избрания Нуждина, а отец обрушился на Сахарова, следовательно, он защищал Нуждина, а то, что фамилию он произносит совсем иную, можно и во внимание не принимать. Ведь выступление-то «сумбурное»!
Слова о разгоне Академии наук тоже всерьез, естественно, принимать нельзя, а вот к ее глубокому реформированию отец почти созрел. Долгую историю созревания я затронул в предыдущих главах, посвященных созданию Сибирского научного центра и преобразований Академии в 1959–1961 годах. Вопрос стоял тот же, как сделать академическую науку эффективнее.
Советская Академия наук — явление в мире уникальное. Она не сообщество единомышленников-ученых, а бюрократическое учреждение, поглощавшее все больше и больше ресурсов, и государство считало себя вправе требовать отдачи от вложенных инвестиций. Отдача же от академических институтов оказывалась меньше, чем от аналогичных исследовательских организаций в промышленности. Эти проблемы поднимали академики-диссиденты, химик Семенов, физик Тамм и другие еще в 1959 году. Тогда часть «прикладных» академических институтов передали в промышленность, заменили президента Академии, на место Несмеянова пришел Келдыш. На этом реформа остановилась, а нерешенных проблем оставался еще целый ворох.
Однажды в моем присутствии отец заговорил с Лаврентьевым об академических институтах.
«Как правило, они создаются под определенного, большого ученого, для реализации его идей. В обиходе их так и называют: Институт Семенова, или Институт Капицы, или Институт Келдыша, или Институт Несмеянова, Зелинского, Лебедева и так без конца. Но ученые стареют, теряют продуктивность, а затем умирают. Институты же остаются, — объяснял Лаврентьев. — В нашей структуре разогнать их трудно, скорее невозможно. Гарантий, что на место Капицы или Зелинского придет ученый равного калибра, нет, и надежды на это питать не стоит. Директором становится его заместитель, по своему складу не большой ученый, а помощник, “правая рука” большого ученого, все достоинства которого сводятся к умению ограждать шефа от докучливых рутинных забот и выбивать из государства ресурсы. Пока он ходит в помощниках, он — на своем месте, их симбиоз весьма продуктивен, шеф творит, а все остальное ложится на плечи доверенного заместителя. Независимый творец шефу не нужен, у него самого идей достаточно, двоим творцам в одних стенах не ужиться. Поэтому доверенный заместитель никогда не покушается на творческие прерогативы шефа, зато подгребает под себя все остальное. Настоящим шефом он стать не способен по определению, после смерти “творца” становится крепким директором. В результате рассчитанные на гения, созданные под гения, академические привилегии, обеспечивающие свободный полет мысли, наследники гения превращают в синекуру. Одно дело Институт физических проблем с директором Петром Капицей и научным сотрудником Львом Ландау, институт, где академика Евгения Лифшица можно держать за “Женьку” потому, что он ничего “такого” не открыл, лишь написал, да еще в соавторстве, пятитомный, почти гениальный учебник теоретической физики. “Эка невидаль!” И совсем другое дело — тот же институт, но без Капицы, без Ландау и даже без Лифшица — добротный серый академический институт с добротными серыми научными сотрудниками, далеко не дотягивающими даже до “Женькиного” уровня. Мало того что институт Капицы без Капицы не институт, но если и появится новый Капица, то ему в нем уже в люди не выбиться, место занято. Институт существует, и директор-академик в кабинете сидит. На президиуме академии он легко докажет, что нет смысла в дублировании. Он обосновался в кабинете Капицы, он его наследник, и ему поверят, а не “самозванцу” со стороны».
Отец внимательно слушал Лаврентьева.
«Но и это еще не все, — продолжал Лаврентьев, — директор академического института по положению обязан стать членом академии, академиком. Раньше под академика создавали институт, где он по праву становился директором, а теперь директора, в силу одной лишь должности, выбирают в академики. Так академия из “клуба бессмертных” шаг за шагом превращается в рядовую бюрократическую контору, в застойное болото, наука подменяется наукообразием, ученые — чиновниками с академическими регалиями».
По мнению Лаврентьева, не конструкторы и селекционеры из прикладной науки грозят будущему академии, а ее естественное вырождение. Так выродились египетские фараоны, женившиеся исключительно на собственных сестрах.
Если сравнить научные заслуги академиков начала и середины XX века с началом XXI, то становится очевидным, что Лаврентьев, а вслед за ним отец, беспокоились не напрасно.
Лаврентьев считал, что прикладные исследования целесообразно отдать под патронаж промышленности, они сами решат, что им полезно, а что нет. «В Екатерининские времена, когда Академия наук была единственным центром научной мысли, естественно, только вокруг нее концентрировались научные учреждения, — соглашается с ним отец. — Теперь совершенно иное положение. Наука не может развиваться, не опираясь на производство. Производство останется недвижимым без опоры на науку». Тем самым доводилась до логического завершения реформа, начатая с подачи Капицы — Семенова — Тамма в 1959–1961 годах.
Но это только часть проблемы, оставалась фундаментальная наука. Ведомствам она не ко двору, там она просто зачахнет. Как увеличить эффективность фундаментальных исследований и одновременно не пускать деньги на ветер?
«Без науки нет движения вперед, у кого наука, у того — будущее, — говорил отец в одном из своих выступлений, — но нельзя злоупотреблять добрым отношением народа к науке! Давайте, товарищи, будем сдержаннее и разумнее в создании все новых, новых и новых институтов в составе Академии наук. Конечно, надо развивать теоретические исследования, но не надо бояться ликвидировать, оторванные от жизни институты. Институты Академии наук сидят на государственном бюджете. Если в этом году Академия получила столько-то средств, то на будущий год она непременно просит больше, независимо, есть ли рост в науке, что она дала государству. И получается, что отдельные академические институты растут только по расходу средств.
Надо разобраться повнимательнее, приостановить неоправданный рост академических институтов, наладить координацию их работы. Оценивать ее следует не по числу штатных единиц, а по поднимаемым и решаемым научным проблемам».
Так где же выход? Как поступить с фундаментальной наукой?
Отец считал, что ее место в университетах. Лаврентьев подтвердил, так устроен западный мир. Если передать соответствующие академические институты высшим учебным заведениям, то страна окажется в выигрыше, а для выдающихся ученых, таких, как Семенов, Несмеянов, мало что изменится, все они и сейчас не только занимаются исследованиями, но преподают, кто в МГУ, кто в Физтехе, кто в Химико-технологическом институте имени Менделеева. А в случае если их место, теперь уже в университете, займет преемник, пусть не гениальный, а просто добротный ученый, то тоже невелика беда, пусть открытий он и не сделает, но студентов выучит и какие-то исследования по заказам сможет вести. Отец тут припомнил свой разговор в мае 1964 года на Британской выставке с профессором Эдинбургского университета Клэйтоном — он и преподает, и одновременно занимается исследованиями по заказам фирмы «Коббс», причем за ее счет, из госбюджета денег не требует, и платят ему за результат. Так же поступают и американцы, их ученые работают в университетах, независимых научных центрах, кое-кто в компаниях, и весьма успешно работают — большинство открытий и изобретений в XX веке сделано США.
«Появится же новый гений, — продолжал отец, — в “своем” университете он “под себя” создаст сначала из студентов, а потом из лучших выпускников собственный научный коллектив. Возникнет самовоспроизводящийся научный процесс, и в Академию его выберут не по должности, а за ум. Существующая сейчас бюрократическая структура Академии наук развеется сама собой, она вернется в статус привилегированного клуба ученых, куда принимают исключительно за талант и научные заслуги, то есть станет такой, какой ее задумывали при Петре I».
Вот, собственно, и весь разговор. С отцом соглашался не один Лаврентьев. Его поддержали, с некоторыми оговорками, и академик Борис Патон, и президент Академии наук Келдыш, и директор Института математических методов в экономике Федоренко, и не только они.
11 апреля 1963 года выходит Постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О мерах по улучшению деятельности Академии наук СССР и академий наук союзных республик», констатирующее, что Академия «еще не стала в полной мере центром по координации и руководству исследованиями в области естественных и общественных наук в стране». Постановление немного сократило численность некоторых «неимоверно разбухших» академических институтов, но кардинального решения не предложило, только поставило вопрос. Ответ на него предстояло искать сообща.
В апреле 1963 года в аппарате Демичева, секретаря ЦК, ведавшего наукой, собирают воедино высказывания Хрущева по этой проблеме и составляют проект записки в Президиум ЦК. Это уже вторая попытка, первую редакцию от 9 января 1963 года отец забраковал, а эту, доработанную, решил разослать на апробирование в Президиум Академии наук, Совет по науке и Госкомитет по координации научно-исследовательских работ. В записке говорится, что «за истекшие десять лет в стране организовано много новых исследовательских организаций, количество научных сотрудников возросло почти в два с половиной раза, расходы на научные исследования с 1950 года увеличились примерно в пять раз, до 4,7 миллиардов рублей в год, достигнуты впечатляющие результаты, но, как правильно писал в газете “Известия” академик Б. Е. Патон, среди огромного количества тем, разрабатываемых в институтах, много надуманных, бесперспективных, не представляющих никакой ценности».
Далее авторы сетуют на недостаточную координацию научных исследований, как со стороны Госкомитета, так и Президиума Академии, предлагают усилить специализацию, а научные степени докторов и кандидатов наук присваивать не за диссертации, а в зависимости от личного вклада «в коллективные разработки важных народнохозяйственных проблем и написание капитальных научных трудов», считают, что «надо изменить систему оплаты труда научных работников». Глупо платить за степень, оплате подлежит результат. Сталин в свое время предложил платить научным работникам за звания и степени. К чему это привело? В науку хлынул поток людей, у многих из которых нет ни призвания, ни способностей. Кандидатскую диссертацию, при хорошем научном руководителе, защитить нетрудно, а дальше кандидат наук обеспечен приличной зарплатой на всю жизнь. «Распространился афоризм: “Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан”».
«Заслуживают внимания предложения математика и механика академика Ивана Векуа о приобщении студентов к научной работе еще в период обучения, что поможет активно отбирать способную молодежь.
…Следует подумать о более эффективном использовании ученых вузов, об организации проблемных и научно-исследовательских лабораторий…» — и так далее на четырнадцати страницах.
В заключение предлагалось ввести «предельный возраст для занятия административных должностей в науке, но не уточнялось какой, достигших его ученых переводить в консультанты», а также высказывалось сомнение в правильности слияния в ЦК отделов науки и идеологического, там теперь «главенствует идеология, а подотдел науки находится на положении бедного родственника, целесообразно воссоздать в ЦК самостоятельный Отдел науки и учебных заведений».
«Надо сделать все, чтобы расчистить дорогу плодотворному развитию советской науки, — призывают авторы записки и повторяют слова Хрущева: — Мы не можем забывать: у кого наука, у того будущее!»
Первым, уже 6 мая 1963 года, на записку откликнулся президент Академии наук Келдыш, он одобрительно отозвался о предлагаемых нововведениях, отметил необходимость более оперативной информации советских ученых о достижениях в мире, что потребует увеличения выпуска различных, в первую очередь реферативных журналов, а вот перевод академиков в «отставники-консультанты», по его мнению, старшее поколение ученых воспримет «очень болезненно». Оно и понятно, кадровые вопросы самые тяжелые, и ложились они целиком на его, Келдыша, плечи. Но отец и не настаивал, с одной стороны, он выступал за омоложение науки, с другой — приводил в пример «пожилых академиков, вроде Константина Скрябина, который в свои 80 лет не уступает многим молодым».
Президенту Академии наук Украины академику Патону записка тоже понравилась, он получил ее наряду с Келдышем. В частности, при присуждении научных степеней Борис Евгеньевич считал необходимым «разделить кандидатские и докторские диссертации, докторские степени присваивать без защиты, за оригинальную монографию, описание открытий и изобретений, цикл работ».
Академик Лаврентьев в своем ответе написал: «Научную работу в вузах действительно можно активизировать. Но это можно осуществить только при условии привлечения к преподаванию всех ученых, работающих в Академии наук и отраслевых институтах. Это мероприятие резко поднимет науку в вузах, расширит фронт научных исследований и повысит научный уровень молодых специалистов, приблизит их к современному состоянию науки и техники. Необходимо более активно привлекать студентов к научно-исследовательской работе».
И Лаврентьев, и отец пока не произносят слова «передать академические исследовательские институты в вузы». До того как принимать решение, необходимо продумать все детали.
Одна из серьезнейших проблем — организационная, и в будущем не обойтись без координации научных исследований, выбивания ресурсов, просто бюрократической рутины. Сведение воедино всех научных исследований в стране, а не только в Академии наук, предполагается поручить межведомственному комитету, наделив его соответствующими полномочиями. Собственно, такая структура уже существует — Госкомитет по координации научно-исследовательских работ СССР, вот только со своими обязанностями нынешний комитет не справляется, места своего не находит, подменяется во многом Президиумом Академии. Главе комитета, своему заместителю Константину Николаевичу Рудневу, отец последнее время все чаще выражал неудовольствие. Вот и сейчас, в отличие от академиков, Руднев отреагировал на проект записки бюрократической отпиской с подробным перечислением принятых Постановлений ЦК и Совмина, своеобразным отчетом о работе Госкомитета, но без каких-либо предложений по существу.
«В науке идет невероятная драка между учеными, — взывал отец к Рудневу на заседании Президиума ЦК 10 ноября 1963 года. — Рождается новое, и оно, как ребенок, пробивается к свету, кричит. Вы должны этот крик услышать, помочь им и деньгами, и оборудованием. Не получается — приходите ко мне. Вы же ни разу не обратились к своему председателю, не сказали: “Товарищ Хрущев, помогите справиться с этими «варварами» — с Косыгиным и Микояном, не дающими средства на продвижение нового в свет”. Вы не поддерживаете ростки нового, а их глушите.
Новые мысли рождаются не по плану. Ученые на вас жалуются: “Мы к нему приходим, а он отвечает: планом не предусмотрено”. Возможно, вы не на своем месте. Министром вы были хорошим… Так иногда случается, но дальше продолжаться не может».
Бывший министр оборонной промышленности, один из лучших министров в кабинете отца, Руднев новое дело проваливал. Одно дело — разработка и производство ракет или пушек, и совсем другое — объединение под своим крылом всей науки. Рудневу не хватало ни кругозора, ни авторитета среди академиков, ни чутья, ни способности из сонмища предложений, обрушивающихся ежедневно на его голову, выделить то единственное, за которым будущее. Как ни прискорбно, но Рудневу приходилось искать замену.
Кого отец прочил на место главного координатора науки в стране? Президента Академии наук Келдыша? Или академика Бориса Патона? Они оба и ученые с большой буквы, и незаурядные администраторы. В этом отец за многолетнее общение успел убедиться не раз. Или он намечал еще кого-то, кого я просто не знаю? Сейчас на этот вопрос уже не ответить.
Замыкаться будущему «координатору всех наук» предстояло на отца опосредованно, через уже созданный при главе правительства Совет по науке, его председателя академика Лаврентьева и дюжину членов — самых продуктивных советских ученых. Я уже называл их имена. Если они не справятся с задачей, то и никто не справится.
Дело постепенно начало раскручиваться, 7 февраля 1963 года образовали совет, а уже 14 марта 1963 года с его подачи ЦК и правительство выпустило Постановление «О дальнейшем развитии научно-исследовательских работ в высших учебных заведениях» — первый шаг к грядущему перемещению центра тяжести теоретических исследований в университеты и институты.
Присланные замечания обобщали секретари ЦК Демичев и Ильичев. 10 июня 1963 года они представили Хрущеву заново отредактированный текст. Собственно, только он сейчас доступен для исследований, и его я цитировал выше.
«Тов. Хрущеву доложено. 29 августа 1963 года. Отложить», — написал на документе помощник отца Шуйский. Через год, 15 августа 1964 года, он сделал новую запись: «…Эти материалы по науке можно положить в архив. Будет представлен новый проект». Видимо, чем-то отец остался неудовлетворен, возможно, хотел еще поговорить с академиками, посоветоваться с Лаврентьевым, а затем передиктовать записку по-своему.
Как? Нам остается только гадать. Дальше дело не пошло, Хрущева сняли, обвинили «в попытке развалить советскую науку». Вот, собственно, и вся история.
Я вынес в заголовок две фразы из высказываний отца, пусть читатель сам выберет себе по вкусу.
Школа-восьмилетка
В конце 1963 года вновь возник вопрос о качестве обучения в школе. Реформа среднего образования преобразовала десятилетку в одиннадцатилетку, ввела в расписание уроки труда, практику на производстве. Одним нововведение нравилось, другие роптали, что ученикам приходится тратить драгоценное время на «изучение» рубанков с напильниками. Третьи считали одиннадцатилетнее образование роскошью, уделом избранных высокоталантливых юношей и девушек. Мнение последних разделял и академик Лаврентьев. Он всем своим весом продавливал переход на восьмилетнее обучение, считал, что оно даст среднему человеку достаточно знаний для дальнейшей жизни, работы, карьеры. По мнению академика, подавляющее большинство юношей и девушек последующие два-три года в десятилетке или одиннадцатилетке проводят без пользы для будущего. Жизненные пристрастия, если таковые имеются, к тому времени уже в значительной степени определились, а их еще три года «стригут под одну гребенку», забивают головы знаниями, которые сразу после получения аттестата забываются или оказываются бесполезными для одних и недостаточными для других. Аттестат им требуется только как пропуск, дающий возможность еще через пять лет получить диплом о высшем образовании, в большинстве случаев все равно каком, лишь бы это были «корочки» попрестижней. С другой стороны, истинные таланты из деревень, поселков, городков в высшие учебные заведения не попадают, они забиты «блатными», там учатся дети столичной интеллигенции, научных работников, администраторов. В направленной отцу 10 июня 1963 года записке Лаврентьев предлагал провести «широкую специализацию старших классов средних школ, создавать специализированные физико-математические школы-интернаты, стирающие различие между молодежью города, деревни и рабочих поселков, вызванное не наличием одаренности, а разным уровнем преподавания в средней школе».
Эта записка инициировала обсуждение вопроса о средней школе на Президиуме ЦК 23 декабря 1963 года. Лаврентьев там присутствовал и выступал в своем новом качестве председателя Совета по науке.
«Сейчас положение с подготовкой молодых специалистов неблагополучно, — говорит он. — Это общее мнение педагогов. При существующей системе 8/11-летнего образования оценки большинству учеников натягиваются, здоровые парни не только сами ничего не делают, но и разлагают других. Если не хочет учиться, пусть идет работать. После восьмиклассного образования следует принимать в одиннадцатилетку по конкурсу. Все, что дается бесплатно, — не ценится. Нужен труд».
Дальше академик углубляется в детали того, что надо преподавать в школе, а что следует отнести к «шелухе» и выбросить из учебного расписания. Отец солидарен с Лаврентьевым, всеобщим обязательным надо сделать восьмилетнее образование, а в одиннадцатилетку принимать людей талантливых, с отбором. Остальные пусть идут на производство. Кто хочет, поступит в вечернюю одиннадцатилетку и сможет учиться дальше. Кто нет — тоже не беда.
«Доступ к высшему образованию нельзя закрывать никому, — продолжает он. — Надо разнообразить способы получения образования». Тут отец приводит в пример меня, поступившего в институт сразу из школы и ставшего инженером в 23 года. Он мною доволен, но не переоценивает мои способности, считает мои инженерные достоинства среднестастическими, «а вот, если бы он (то есть я. — С. Х.) окончил восемь классов и года четыре поболтался в рабочих и только потом пошел в вуз, то инженер из него получился бы сильнее», — заключает отец.
Отца поддерживают Ворошилов и Полянский. Микоян, как обычно, сомневается, с одной стороны — соглашается, с другой — не то чтобы возражает, но полагает, что люди со связями все равно найдут лазейку, пропихнут своих чад в университеты.
«Должно быть два типа школ: восьмилетка и одиннадцатилетка, — рассуждает Анастас Иванович, — надо сделать так, чтобы учеба была связана с трудом, но, если в этом возрасте детей оторвать от образования, то это неправильно». Микоян говорит долго, к концу его выступления все уже устали.
Отец предлагает «сейчас обсуждение прекратить, подумать, вопрос доработать в Совете по науке, прикинуть, а потом вернуться к нему снова».
«Доработать» вопрос поручили Совету по науке вместе с Министерством среднего и специального образования и Академией педагогических наук. На это ушло три месяца. Все считали, что восьми лет в школе для среднестатистического ученика достаточно.
9 апреля 1964 года Совет Министров принимает Постановление «О дальнейшем улучшении высшего и среднего специального заочного и вечернего образования», а 10 августа 1964 года Президиум Верховного Совета своим указом вносит изменения в закон от 1958 года «Об укреплении связи школы с жизнью и о дальнейшем развитии системы образования в СССР».
Восьмилетка просуществовала недолго. После октября 1964 года Брежнев, к всеобщему удовольствию, вернул все к прежнему состоянию.
Кто прав: Лаврентьев с отцом или их оппоненты? Я принадлежу к тем, кто не мыслит себя без диплома. Да и общая тенденция в мире, похоже, склоняется к тому же.
С другой стороны, нельзя не согласиться и с Лаврентьевым — большинство людей знаниям, полученным в последних классах школы, применения не находит. Математические, химические формулы тут же улетучиваются из одних голов, а гуманитарная «шелуха» — из других. Селекция на более ранней стадии, а именно ее предлагал Лаврентьев, в этом свете представляется рациональной, позволяет сэкономить и ресурсы, и время.
А как же общий уровень развития? Интеллигентность? Право, не берусь судить.
«Заец» вместо зайца
28 июля 1964 года газеты сообщили о предложениях ученых-филологов упростить правописание. Вместо привычного «заяц» теперь следовало писать «заец», разрешалось ставить мягкий знак после шипящих «ж», «ч», «щ», вносились еще какие-то столь же «актуальные» изменения. Бурные дебаты вокруг «зайца» продолжались более года. Газета «Известия» от 24 и 25 сентября 1964 года для всеобщего обсуждения в полный разворот напечатала варианты будущего написания «трудных» слов. Филологи и не филологи спорили до хрипоты, страна «разделилась» на два непримиримых лагеря. После отстранения отца кое-кто в запале обвинил его в злокозненном подкопе под русскую орфографию. Он-де пишет с ошибками, вот и приказал подстроить правописание под себя. Это чистейшей воды выдумка, отец действительно не отличался особой грамотностью, это все знали и к этому все давно привыкли, в том числе и он сам. Записки, выступления, проекты постановлений он диктовал, стенографистка записывала, а члены редакционной группы правили падежи и расставляли запятые. Никакой потребности и желания менять что-либо в правописании отец не испытывал. Эта реформа целиком на совести словесников, так же, как предыдущая модернизация орфографии начала XX века. С одним только отличием: тогда ее реализовали, а сейчас все закончилось ничем — заяц так остался зайцем. До поры до времени.
«В общем занимаются все, а конкретно никто…»
На Пленуме 11 июля 1964 года отец говорил об Академии наук три минуты, остальные 57 минут он посвятил реорганизации сельскохозяйственного производства. Отец, все примериваясь к реформе, на этом Пленуме повторил то, что уже говорил в феврале, но теперь в более конкретной и категоричной форме.
Для серьезных реформ требовалась стабильность, когда голова свободна, а не занята латанием сиюминутных дыр. Стабильность в первую очередь обеспечивалась хорошим урожаем, а он зависел от Бога, то есть от погоды. Во время выступления на февральском Пленуме о будущем урожае отец мог только гадать. Сейчас, в июле, когда во многих районах начиналась уборка, становилось все более очевидным: хлеба от Украины до Казахстана вызревают обильные. И тем не менее, на Пленуме отец осторожничает, поминает «запоздалую и довольно сложную весну, затруднившую сев, жестокую, хуже, чем в прошлом, 1963 году, засуху в Белоруссии и Подмосковье». Но Белоруссия с Подмосковьем погоды не делают, а «в большинстве районов страны довольно отрадная картина». Отец боится сглазить, не дай бог, уже созревшее зерно зальет на корню дождем или побьет заморозком, а так — урожай «вырисовывается не просто отрадный, а рекордный».
Еще перед отъездом в Скандинавию, 13 июня 1964 года, отец начал сочинять очередную, как оказалось последнюю, записку в Президиум ЦК «О руководстве сельским хозяйством в связи с переходом на путь интенсификации». В сопроводительном письме он считает нужным отметить: «В записку мною внесены некоторые дополнения по вопросам, которые я обдумывал в последнее время». Он действительно многое передумал за пять месяцев, прошедших после февральского Пленума, и теперь готов к решительным действиям. Почти готов.
Во главе угла по-прежнему стоит специализация и профессионализация, в первую очередь на уровне районных производственных управлений и обкомов. Позволю себе привести несколько цитат.
«Мы создаем сейчас фабрики по производству яиц, мяса птицы, свинины, говядины, молока, совершенно новый вид социалистических сельскохозяйственных предприятий, организуем в специализированных хозяйствах производство овощей и картофеля, хлопка, сахарной свеклы и других важнейших культур по новой технологии при минимальных затратах труда и средств на единицу продукции… Развитие сельского хозяйства по пути интенсификации, естественно, требует и принципиально нового, более квалифицированного руководства. Одно дело руководить хозяйством, имеющим всего понемногу, и совершенно другое дело — крупное специализированное производство с высоким уровнем механизации. Оно требует от специалистов и организаторов больших инженерных, агрономических, зоотехнических и ветеринарных знаний. Вести такое производство без активного участия науки немыслимо.
Специализированное сельскохозяйственное производство, с точки зрения его организации, все более и более становится разновидностью промышленного производства. Некоторые могут подумать: что же это — опять проводить реорганизацию сельскохозяйственных органов? Нет, речь идет не о реорганизации, а о создании системы управления специализированным производством, — ставит задачу отец. — Сейчас нельзя говорить о руководстве сельским хозяйством вообще. Кто отвечает у нас за производство зерна? В общем, у нас занимаются все, а конкретно никто. А между тем в этой отрасли производства есть вопросы, которыми должны систематически, повседневно заниматься люди высокой квалификации. На Западе промышленные методы производства сельскохозяйственной продукции проявляются буквально во всем».
В пример москвичам и белорусам отец ставит картофелеводов из американского штата Мэйн. Там фермеры пользуются не доморощенными семенами, а закупают их у специализированной фирмы. Потому и урожаи у них не в пример нашим. Овцеводам Казахстана есть чему поучиться у англичан. В маленькой индустриальной Британии на крошечных полях пасется 29 миллионов овец, больше, чем в бескрайних казахстанских степях.
В конце записки отец в который раз возвращается к производственным управлениям: инспектор должен нести крестьянам знания, а не писать директивы. И снова пример из английской жизни, там «трудно найти грань, где кончается наука и начинается практика, фермеру вручают что-то вроде логарифмической линейки, и он по ней легко определяет, в зависимости от веса птицы, окружающей температуры и калорийности корма, сколько его надо сегодня засыпать в кормушку».
Внедрением в практику таких облегчающих крестьянину жизнь приемов ведения хозяйства и должны заниматься производственные управления.
«Почему мы обращаемся к опыту капиталистов? — спрашивает в записке отец и отвечает: — Там давно сложилось крупное производство сельскохозяйственной товарной продукции. Оно ведется на промышленной основе, с привлечением к участию в нем ученых и специалистов. Наши колхозы и совхозы обширнее американских ферм, но, унаследовав психологию крестьянина-единоличника, развиваются без всякой специализации. Без специализации, технологии, использования опыта, накопленного в капиталистических странах, нам задачу перевода сельского хозяйства на промышленную основу не решить. Надо закупить лицензии, послать людей за границу, чтобы по возвращении они добились на наших полях результатов не худших, чем капиталисты».
Для организации работ по специализации отец предлагает учредить специальные государственные структуры в области птицеводства, свиноводства, овощеводства, но без командных функций, вменить им в обязанность надзирать за соблюдением технических и научных норм, обучать кадры, писать учебники и руководства. Отец особо подчеркивает: залог успеха в обучении кадров, только профессионалам под силу сделать сельское хозяйство эффективным.
Отец уловил основные тенденции развития мирового сельскохозяйственного производства на ближайшие полвека. Здесь, как и в начале ХХ века в промышленности, начинается эра крупных производителей. Выживут гиганты, способные минимизировать свои затраты. Согласно справочнику, в 2002 году в США курятину производили всего пятьдесят крупных компаний, из них две-три очень крупные. Так же обстояли дела в свиноводстве, и так далее.
Отец-то мировую тенденцию уловил, а читатели записки понять его отказывались. Им казалось, что Хрущев предлагает всего лишь очередную бюрократическую «пересадку», а специализацию сводит к учреждению новых главков: «Главгуся» и «Главсвиньи». Только в 1989 году наступит частичное прозрение, журналист-аграрий Анатолий Стреляный напишет: «Специалисты, знатоки мирового хозяйства говорят: честь и слава Хрущеву уже за то, что он поставил на повестку дня вопрос создания современного животноводства».
Ну что тут скажешь? Нет пророка в своем отечестве? Русский мужик задним умом крепок?
Не преминул отец сослаться в записке и на Лысенко, он верил, что его метода поможет стране добиться благосостояния. Верил. Мы-то знаем, что ошибался, но он — верил.
Особо отец останавливается на роли партийных комитетов производственных управлений, пишет, что после ликвидации райкомов, парткомы управлений не отошли от сложившегося райкомовского стиля работы, стараются подмять под себя руководство управлений, вызывают на свои заседания их начальников, продолжают командовать колхозами и совхозами, неквалифицированно вмешиваются в производственные дела, не считаются со специалистами, а сами при этом «недостаточно компетентны, не имеют специального образования и иной раз располагают весьма слабым понятием о производстве. Надо установить материальную и даже уголовную ответственность за навязывание приказаний, приведших к подрыву производства, нанесших ущерб интересам колхоза или совхоза. Секретарь парткома не должен брать на себя функции производственного управления. Его дело вести политическую работу в массах».
«Ленинградская область не держит овец, — возмущался отец на Пленуме ЦК. — Объясняют, что у них увлажненная зона, мокрец разводится, овцы его не едят, а соседняя Финляндия, более северная, с большими осадками, баранину экспортирует. Ничего у нас не получится, пока мы, как и они, не обопремся на специалистов. У нас каждый проезжающий по дороге профан может остановиться и учить председателя колхоза, как дело вести. Кто у нас главный в сельском хозяйстве? Начальник производственного управления или секретарь парткома? Конечно, секретарь, а это безответственный за производство человек. Нельзя так, товарищи!
Производственное управление не может работать, пока в нем главенствует секретарь партийного комитета! Это, товарищи, бедствие для сельского хозяйства! Я уже записку подготовил, мы ее скоро разошлем. А в конце ноября, после праздников, и Пленум соберем», — сообщил он присутствующим.
Записку отец дописал после сессии Верховного Совета. 18 июля 1964 года направил ее коллегам по Президиуму ЦК, а 20 июля уже решением самого Президиума ее разослали в обкомы и производственные управления, в газеты, ученым и другим заинтересованным лицам, чтобы к очередному Пленуму, к ноябрю, они успели прислать замечания и предложения. Дело слишком серьезное, считал отец, чтобы решать сплеча.
За оставшиеся отцу три месяца он еще несколько раз обращается к беспокоящей его теме. Сохранилось несколько записей его бесед с коллегами по Президиуму ЦК, с региональными руководителями. Все на одну тему, и вопросы обсуждаются одни и те же. Я выбрал наугад встречу «с некоторыми членами Президиума ЦК и работниками аппарата ЦК КПСС о подготовке к Пленуму и структуре органов управления сельским хозяйством» от 18 сентября 1964 года, за 26 дней до отставки.
Докладывал Леонид Николаевич Ефремов заместитель Хрущева в Бюро ЦК по РСФСР. Стенограмма беседы длинная, разговор переполнен неинтересными нам сейчас подробностями. Я выделю лишь самое главное.
Отец продолжает обсуждать управленческую структуру, Он задает себе и другим вопрос: «Что такое производственное управление сейчас, и какова его роль в будущем, после реформы?»
Вот несколько цитат из его рассуждений: «…По существу это административная единица… Что же мы будем бегать за каждым председателем колхоза и директором совхоза и указывать ему, когда сеять? Дайте свободу человеку, и вы посмотрите, на что он способен…
…Мы иной раз преувеличиваем свою роль во всех вопросах… Эти люди (руководители совхозов и колхозов. — С. Х.) решают всё… Они поступают по-своему, и это их спасает, но если там засядут дураки, то никакие умные начальники из республик не помогут… Это один из коренных вопросов».
Отцу представляется, что межрайонные производственные управления за прошедшие два года измельчали, у каждого на балансе четыре-шесть, от силы — десять хозяйств, что создает почти необоримый соблазн покомандовать, «сесть на шею председателю колхоза и пиликать». Какой тут выход? Отец сам не знает, предлагает подумать о слиянии мелких управлений в одно, и оно займется настоящим делом — вырабатывать и рассылать потребителям агротехнические советы.
Но и в науке дела обстоят неудовлетворительно. «Почему за рецептами, как выращивать свиней, нам приходится обращаться к западным немцам? — задается риторическим вопросом отец. — В Венгрии мне показали птичью фабрику. Где они ее купили? В Советском Союзе? Нет, они ее купили в Западной Германии, и только потому, что нам нечего им продать! Меня просто зло берет. Как нашим ученым только совесть позволяет называть себя докторами наук и ничего не давать стране. Пусть на местах организуют науку, при свиносовхозе или птицефабрике, а не в Москве или в Киеве».
Эти слова отцу вскоре припомнят. В октябре Воронов бросит ему в лицо: «Производственные сельскохозяйственные управления ликвидировать предлагал». Расхожим обвинением в его адрес станет то, что «он договорился до того, что хотел лишить партийные комитеты на селе права контроля над хозяйственной деятельностью, сведя роль парткомов к культурному просветительству. О переводе Сельхозакадемии на пленэр и говорить нечего, это объявили самодурством и поминают отцу по сей день.
Вот, собственно, и все. На совещании собравшиеся еще поговорят о специализации, о штатах, о мясном и молочном скоте, поспорят и договорятся собраться в ближайшее время.
Кое-какие конкретные и очевидные шаги начали предпринимать, не дожидаясь Пленума. 3 сентября 1964 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР выпустили Постановление «Об организации производства яиц и мяса птицы на промышленной основе». Им начиналась реализация программы специализации и индустриализации сельского хозяйства. Согласно Постановлению, в 1965–1970 годах предполагалось построить 508 современных птицефабрик для производства яиц и 258 фабрик-производителей куриного мяса. Необходимые лицензии и технологии закупались за границей.
Напомню, постановления, направленные на индустриализацию производства куриного мяса уже принимали. Пять лет назад, в сентябре 1959 года, казалось, все расписали до деталей, но дело двигалось еле-еле, а кое-где и вообще топталось на месте. Теперь отец надеялся, что все пойдет по-другому, у птицефабрик появится единый хозяин, все они объединятся под единой крышей «Птицепрома» СССР — аналога американских фирм «Пердю» (Perdue) и «Тайсон» (Tyson), вобравших в свою орбиту значительную часть птицеводства США. В последующие годы советское птицеводство развивалось, опираясь на это постановления.
В преддверии кардинальной реформы готовилось всеобъемлющее решение «О руководстве сельским хозяйством в связи с интенсификацией и специализацией производства», преобразующее всю сельскохозяйственную структуру на промышленный манер. Но подписать его отец не успел, а после него готовый проект постановления сдали в архив, «за ненадобностью».
К сентябрю отцу удалось завершить еще одно, по его мнению очень важное, дело. С колхозов списали накопившиеся за многие годы долги. Не сбросив с плеч груз прошлых проблем и ошибок, новую реформу не стоило и начинать. Какой смысл давать свободу колхозам распоряжаться своими доходами-расходами, если они в долгах у государства, все, что ни заработаешь, уйдет на их оплату.
На весну 1964 года таких колхозов-банкротов насчитывалось не один, не два, а тридцать восемь тысяч семьсот семьдесят два, или 22 процента от их общего количества, с 40 миллионами гектаров угодий, в том числе 20 миллионами гектаров пашни, что составляло 17,6 процентов от всех сельскохозяйственных площадей страны. Для сравнения, земельные угодья «безнадежных» должников равнялись двум третям от освоенных за последнее десятилетие целинных земель. Работали в этих колхозах 3,4 миллиона человек. Оплата трудодня у них не превышала 1 рубль 30 копеек, в два раза меньше, чем у их соседей, не имеющих долгов.
Ответственность за образовавшиеся долги несли не только сами колхозы, но и государство, и первое лицо государства. И дело тут не только в неоправданно низких закупочных ценах. Недоглядели, когда в 1957 году колхозы получили в собственность технику, ранее принадлежавшую государственным МТС, а затем государственные финансисты, стремясь наполнить бюджет, занялись выколачиванием из новых собственников оплату за полученные машины. Чтобы расплатиться с государством, колхозы брали у государства взаймы. Образовался порочный круг. Вернуть долги, по крайней мере в обозримые сроки, они не могли, и, как все безнадежные должники, чтобы выжить, залезали во всё новые долги. К 1963 году расходы колхозов-должников превысили их суммарные доходы на 110,9 миллиона рублей. Так они и жили — в долг и впроголодь. Какие реформы можно затевать с подобными партнерами? Предварительно следовало расчистить поле, разобрать завалы.
12 марта 1964 года правительство приняло Постановление «О мерах подъема экономики отстающих колхозов», разрешавшее списать долги за приобретенную у МТС технику при одновременном снижении подоходного налога на эти хозяйства на три четверти.
1 сентября 1964 года Госбанк и Минфин доложили правительству о выполнении мартовского задания — снижение или отсрочка долгов произведены, колхозам предоставлены льготные кредиты на капитальное строительство и покупку удобрений под урожай 1965 года. И тут же появились первые результаты, в еще вчера безнадежных колхозах «зашевелилось» животноводство, на 21 процент, с 218 миллионов рублей в первой половине 1963 года до 264 миллионов рублей на 1 июля 1964 года, увеличились выплаты колхозникам. Оно и понятно, когда долг карман не тянет, можно и раскошелиться.
Отец поблагодарил финансистов, еще немного — и в ноябре можно запускать реформу. Однако на ноябрьском Пленуме ЦК обсуждали не предстоящую реформу, а избавлялись от «субъективизма и волюнтаризма Хрущева», так теперь назывались его предложения о преобразовании экономики.
Пенсии, зарплата, два выходных
Утром в понедельник 13 июля 1964 года, на следующий день после Пленума ЦК, открылась сессия Верховного Совета СССР. «О мерах по выполнению Программы КПСС в области повышения благосостояния народа» докладывал Хрущев.
Отец предложил законодательно установить государственные пенсии колхозникам, после предоставления паспортов — еще один шаг в уравнивании крестьян в правах с остальными жителями страны. Это решение имело и серьезную идеологическую подоплеку: отец считал, что пора перестать делить народ на классы, пусть уже не враждующие, но и неравные, страна наша теперь едина, и народ наш един. Идеологи не возражали, но и не одобряли, в душе считали отца отступником и даже «ревизионистом». Предоставление пенсий колхозникам ставило весомую материальную точку в их споре.
С 1 января 1965 года селянам, мужчинам с 65 лет, женщинам с 60 лет начинали платить пенсии: 50 процентов от заработка в 50 рублей в месяц, а с доходов сверх 50 рублей — 25 процентов. Это немного меньше, чем платили рабочим и служащим. Считалось, что крестьяне имеют постоянный приработок с приусадебного участка, овощи, куры, свиньи у них свои, в магазин им ходить нет особой надобности. Но и такие мизерные суммы ложились тяжелым бременем на бюджет.
Кроме пенсий крестьянам, отец предложил повысить, тоже с 1 января 1965 года, заработную плату учителям, до 80 — 135 рублей в месяц (до того они получали 52 — 131 рубль), врачам — до 90 — 125 (по сравнению с 72,5 — 108 рублями) и примерно в тех же пределах работникам жилищно-коммунального хозяйства, торговли, общественного питания и всем остальным, занятым в сфере обслуживания.
Прибавку к заработной плате пообещали еще в 1961 году на XXII съезде партии, и не отдельным категориям работников, а всем. Однако неурожай 1963 года спутал все планы, всеобщее повышение пришлось отложить до лучших времен, денег едва наскребли для самых низкооплачиваемых. Зарплату повышали тем, кто уже не мог терпеть.
Когда я прочитал в газете доклад отца, меня неприятно поразило крохоборство, заработок увеличивался даже не на десятку, а на 3–6 рублей в месяц. Столь мизерная прибавка не обрадует людей, а вызовет раздражение и досаду. Столько лет ждали — и вот, получили. Я едва дождался отца, чтобы выложить ему свои сомнения.
Летом отец ночевал на даче в Горках-9. Ему нравилась обширная территория с длинной прогулочной дорожкой вдоль забора, без заметных подъемов и спусков, которые становились для него все более чувствительными. По этой дорожке отец обходил территорию каждый вечер. Завершалась прогулка на лугу, отделявшем территорию дачи от Москвы-реки. Если в Усово, где до последнего времени жил отец, пространство между забором и рекой не было огорожено и заполнялось в солнечные дни приехавшими позагорать и искупаться, то на доставшейся в наследство от Молотова резиденции проходы на луг с двух сторон перегораживались колючей проволокой (правда, ограждение оставляло желать лучшего — то тут, то там зияли огромные дыры).
Вечером мы, как обычно, отправились на луг посмотреть на разбитый там отцом огород. В тот год он выращивал там кроме уже привычных кукурузы и помидоров еще и горох. Потом пошли вокруг луга, сначала по кромке леса, затем по берегу Москвы-реки. Остановились в самом дальнем углу послушать, как в заболоченной низинке кричит перед заходом солнца коростель. Отец любил его скрипучий голос, напоминающий ему детство, Калиновку, ночное… Когда, наслушавшись коростеля, мы направлялись назад к дому, я выложил отцу свои сомнения.
Отец не рассердился и, даже не возразил, задумался, а потом начал объяснять, каким трудом дались эти копейки и рубли. Их наскребали с самой зимы.
— Дело не в самой заработной плате, — пояснял отец, — рубли напечатать дело нехитрое, тут особого ума не требуется, но их надо обеспечить товарами, которые на этот рубль можно купить. Другими словами, требуется увеличить производство одежды, обуви, мебели, не говоря уже о продуктах питания, для этого построить новые заводы и фабрики, расширить цеха на существующих предприятиях. Если баланс нарушится, приплачиваемые рубли сметут с прилавков всё, и люди останутся с бесполезными бумажками в карманах, а магазины с пустыми полками.
Отец замолчал, мы медленно шагали по пригорку над Москвой-рекой, охранник держался поодаль.
— У капиталистов устроено иначе, — отец возобновил разговор уже без моей подачи, — у них, если у людей появляются деньги, кто-то сразу начинает производить пользующиеся спросом товары и все само собой балансируется. У нас же все завязано на план, на Госплан, от записанного там не отступишь ни на шаг, ни дополнительных станков не достанешь, ни комплектующих, ничего. Хорошо, если в Госплане сидят умные люди, а если в каком-то отделе появится дурак, всей страной хлопот не оберешься.
Отец говорил эти слова уже не столько мне, сколько рассуждал сам с собой.
— К сожалению, сколько ни утрясали план с бюджетом, сколько ни спорили, большего не наскребли, — отец теперь обращался ко мне. — Вот разбогатеем, тогда и зарплаты повысим на десятки, а не на рубли.
Я согласно кивнул, действительно, кому нужны деньги, если на них ничего не купишь? Когда-то, после Гражданской войны, буханка хлеба стоила миллиард. Я читал о тех временах в книгах. Ответ отца меня удовлетворил, но одновременно не со слов, а по интонации я ощутил, как тяжело ему там, в Совмине, балансировать копейки с морковками, выбрасываемыми на полки овощных магазинов, да еще при этом не ошибаться.
— Если дать директору предприятия больше свободы, определить ему примерную номенклатуру, — неожиданно для меня продолжил отец, — да он и сам ее знает, пирожник не станет сапоги тачать, а портной — чайники делать, а дальше пусть сам директор решает, что производить, сам продает свой товар в пределах какого-то коридора цен, заранее оговоренного, чтобы не обдирал людей, как капиталисты.
Я от удивления рот раскрыл, подобной крамолы я ни от отца, ни от кого-либо еще не слышал.
— Государству, естественно, следует получить свою долю, — отец не обратил внимания на мои эмоции, он весь ушел в себя, — но оговорить ее, даже закрепить законом, следует заранее, лет на пять или даже восемь. Директору, чтобы строить планы на будущее, необходимо знать, что у него заберут, а чем он сможет распорядиться сам.
Вот пусть и распоряжается, строит новые цеха, базы отдыха и даже заработную плату повышает. Тогда лишние деньги не из воздуха материализуются, не из-под печатного станка, а от того, что наработают, выпустят больше продукции, на покупку которой деньги и потратятся. Почуяв спрос, сосед-директор сообразит, что, увеличив выпуск своего товара, он тоже сможет заработать, но не в карман положит деньги, как капиталист, а улучшит жизнь своих рабочих. Будет у нас, почти как у капиталистов, они не дураки, свою выгоду блюдут, но лучше: вся прибыль, выгода пойдет на пользу людям.
Естественно, сейчас я не могу воспроизвести слова отца буквально, но за смысл сказанного им ручаюсь. В отличие от меня тогдашнего, рассуждения отца вряд ли покажутся современному читателю ошеломляюще новыми. Всякое новшество со временем становится обыденным, даже такое открытие, как колесо, перевернувшее жизнь человека, давно уже никого не впечатляет.
В начале того года газеты возобновили, заглохшую из-за неурожая 1963 года дискуссию, как сделать нашу экономику эффективной. Отец внимательнейшим образом штудировал публиковавшиеся одну за другой статьи. В отличие от отца, я за дискуссией не следил, просматривал газеты по диагонали, не вдумываясь. Меня волновали куда более важные, по моим понятиям, проблемы: ракеты, космос, полет на Луну, а затем и на Марс. А тут какая-то прибыль. Это теперь я с годами поумнел. Тогда же разговор исчерпался сам собой.
Миновав калитку, мы подошли к дому. Каждый намеревался заняться своими делами. Отца ожидала ежедневная порция документов, я же… Чем занялся я, сейчас уже не помню.
Повышение заработной платы, пенсии колхозникам и грядущая реформа экономики интересовали меня, но саму мою жизнь не затрагивали, в отличие от еще одного, выносимого на заседание сессии Верховного Совета вопроса — перехода к рабочей неделе с двумя выходными, в субботу и воскресенье. В то время мы работали семь часов в будни и пять часов в субботу. Планировалось вернуться к восьмичасовому рабочему дню, за счет чего высвободить для отдыха еще один день.
На первых порах два выходных дня никаких возражений не вызывали, но в июне вдруг возникли «неразрешимые» трудности. Хрущеву наперебой доказывали, что переход на пятидневную неделю внесет дезорганизацию в работу многих отраслей народного хозяйства, особые затруднения возникнут на предприятиях с непрерывным производством: в металлургии, химии, нефтехимии. Высказывались опасения, что, несмотря на сохранение продолжительности рабочей недели в часах, общий объем выпуска продукции при переходе на пятидневку упадет.
До сессии оставалась неделя. Отец засел за окончательную подготовку доклада.
Тем летом отца всецело занимала предстоящая реформа, а его ближайших сподвижников — как без особых проблем отстранить Хрущева от власти. Для этого его следовало как можно больше скомпрометировать, но так, чтобы он сам ничего не заподозрил. Летом 1964 года заговор против отца вступил в решающую фазу. В июле осторожный Брежнев даже перестал делать записи в своем рабочем блокноте. В регионах, с руководителями которых у Брежнева установилось «взаимопонимание», из магазинов исчезали продукты, предметы первой необходимости. Выстраивались многочасовые очереди за любыми товарами, в том числе и за хлебом. Полкам предстояло снова заполниться только после устранения от власти «источника всех бед». Буквально на следующий день. Они и заполнились, правда, лишь на время.
Пенсии колхозникам, повышение окладов, пусть не всем, планам заговорщиков не способствовали, но поделать они ничего не могли. А вот с двумя выходными решили рискнуть, не хотели оставлять на руках у отца такой козырь.
Давление шло планомерно, со всех сторон. Особенно рьяными противниками перехода на новую, укороченную неделю стали председатель Всесоюзного совета народного хозяйства Устинов и секретарь ЦК Рудаков, отвечавший за работу промышленности. Заводилой я бы назвал Устинова, но сам он, будучи активным участником заговора, ввязываться в спор с отцом не захотел, оставаясь в тени, действовал через ничего не подозревавшего Рудакова. Он не раз заводил с отцом соответствующие разговоры в ЦК, представлял справки. Отец выдвигал контрдоводы, поколебать его пока не удавалось. Решающий, по моим представлениям, разговор произошел на даче, на том же лугу и в моем присутствии. Сам Рудаков в состав близкого окружения отца не входил, на даче появлялся редко и только по делам. Он привлек на свою сторону Аджубея, объяснил ему, что в «государственных интересах» лучше с пятидневкой повременить. Аджубей взялся убедить в этом тестя.
В один из вечеров недели, оставшейся до сессии Верховного Совета, мы — отец, Аджубей, я и, возможно, еще кто-то, как обычно, гуляли на лугу. Алексей Иванович со свойственными ему красноречием всю прогулку доказывал, что переход на пятидневную неделю несвоевременен, не подготовлен и может повлечь за собой серьезные отрицательные последствия. Сначала отец слушал молча, но постепенно начал колебаться. Алексей Иванович находил нужные доводы. Тут я решил вмешаться, терять два выходных дня мне очень не хотелось, и я робко возразил. Получилось неуклюже, и отец только отмахнулся: «Не мешай».
В конце концов он сдался, позволил себя убедить. Алексей Иванович просиял. Третий подпункт 1-го пункта повестки дня сессии Верховного Совета СССР с обсуждения сняли. 11 июля на Пленуме ЦК отец объяснял это решение, повторяя аргументы Устинова и Рудакова: «Мы хотели поставить еще и вопрос о переходе на пятидневную рабочую неделю с двумя выходными, но, подумав в Президиуме ЦК, перерешили. Страна пока к этому не готова, хотя пятидневка и очень заманчива, — отец, как бы оправдывался перед членами ЦК. — Возникают трудности в горной промышленности, за два выходных в штреках может ослабнуть крыша. Неясно, что делать со школьниками, нельзя их оставить на шестидневке, если мать с отцом получат два выходных дня. Перевод школ на укороченную неделю потребует увеличения периода обучения на целый год. Это невозможно. Не будем, товарищи, торопиться с пятидневкой, давайте подумаем, изучим, посоветуемся, никто нас не торопит».
После отставки отца «неразрешимые» проблемы, рассосались сами собой, и в горных штреках крыша больше не проседала, и в школах обошлись без продления на год срока обучения. Два выходных Брежнев осенью 1967 года преподнесет в качестве собственного подарка советскому народу к 50-летию советской власти.
«Сейчас нам надо не гайки закручивать…»
«Сейчас нам надо не гайки закручивать, как делают китайцы, а показать силу нашей социалистической демократии. Создаются новые условия. При демократии и руководство можно критике подвергнуть. И это придется принимать. Без критики нет демократии. Сейчас не все придерживаются единого мнения, и процесс этот развивается по нарастающей», — эти слова отец произнес на том же Пленуме 11 июля 1964 года.
Относились они к проекту новой Конституции, над которой работали уже более двух лет. Работал он сам, председатель Конституционной комиссии, работали ее члены, но дело продвигалось с трудом, уж очень непривычно звучали предложения отца — и об ограничении сроков пребывания у власти должностных лиц, и о выборах из нескольких кандидатов, и о наделении Советов не декоративными, а реальными властными полномочиями. На свои сессии Советы должны собираться не раз в году, а гораздо чаще, и не штамповать законы, а сами будут их подготавливать, комиссии при советах предполагалось сделать постоянно действующими, наделить их членов правами контролировать всех и вся. Отец считал необходимым предоставить возможность людям на общесоюзных и республиканских референдумах самим решать вопросы, от которых зависит их жизнь. Учреждались суды присяжных, а карательные органы лишались права самостоятельно арестовывать кого бы то ни было. Теперь это становилось прерогативой судов, только с их санкции разрешалось лишать свободы граждан, а сами граждане получали возможность судебного обжалования незаконных, с их точки зрения, действий властей.
Проект Конституции предоставлял предприятиям и их директорам неслыханную раньше самостоятельность, от их решения зависело, что и в каких количествах производить, как распоряжаться после отчисления заранее оговоренной доли в государственный бюджет заработанными средствами.
Обсуждались и другие, еще более радикальные предложения, вплоть до отмены паспортной системы. Но чем заменить паспорта, так и не придумали и решили этот пункт в Конституцию не включать.
16 июля 1964 года отец собрался в Кремль на очередное, а, как оказалось на деле, последнее заседание комиссии. В своем выступлении он подвел итоги их общей работы и окончательно расставил точки над «и».
Вот пара цитат из выступлений отца:
«…Необходимо специально подчеркнуть большую роль Верховного Совета и других Советов в руководстве социалистической экономики».
«В новой Конституции определить Верховный Совет как орган, осуществляющий не только законодательные функции, но и верховное управление страной».
Дальше отец детально объясняет, какими ему видятся новые функции нового советского Парламента. Его власть становилась реальной, властью конституционного контроля, — создавался постоянный Комитет конституционного надзора, не назначаемый, а избираемый непосредственно Верховным Советом. Депутатам Верховного Совета предоставлялась реальная возможность принимать непосредственное участие в управлении страной между сессиями, для чего их освобождали (частично или полностью еще не решено) от работы, они учреждали свои комиссии по всем аспектам жизни страны, все без исключения органы власти обязывались отвечать на их запросы и так далее.
Совет Министров при этом не на бумаге, а на деле подчиняли Верховному Совету. Его даже предполагалось из «высшего органа государственного управления» преобразовать «в исполнительный и распорядительный орган» и переименовать из «Правительства СССР в Правительственный Совет СССР».
Принять новую Конституцию отец намеревался уже в следующем, 1965 году, выставив предварительно ее проект на всенародное обсуждение, такая практика стала привычной за последние годы. Затем доработанный по результатам обсуждения текст Основного закона страны предполагалось обсудить на заседании Верховного Совета и окончательно утвердить на конституционном референдуме.
Уезжая в последних числах сентября в свой последний отпуск в Пицунду, отец затребует все материалы Конституционной комиссии, заберет их с собой, чтобы на досуге все как следует додумать, дошлифовать и представить окончательный или почти окончательный текст Конституции намеченному на ноябрь 1964 года Пленуму ЦК. Отец работал над Конституцией, диктовал и передиктовывал стенографисткам новые пункты основного закона вплоть до 12 октября, но до конца доработать текст не успел. 12 октября отца вызвали в Москву, а 14-го его самого и его Конституцию «сдали в архив».
Почему одна партия?
Я уже писал, как в самом начале обсуждения, еще не проекта, а пока основных принципов новой Конституции, возник вопрос о выдвижении на выборах в Верховный Совет нескольких кандидатов. Тогда все уперлось в неразрешимую проблему: одного кандидата, естественно, выдвигает партия, а кто остальных? Отец считал, такое право можно предоставить общественным организациям. Но тут же возникал новый вопрос: что это за общественные организации, каков их статус и чем они отличаются от партии, если наделяются правом выдвижения кандидатов в высший законодательный орган страны? Поиск ответа оставили на потом. В 1964 году это «потом» наступило, окончательный текст Конституции требовал законодательно четко описать процедуру будущих выборов. Решение ожидали от отца.
В начале XXI века Михаил Горбачев, а вслед за ним и еще кое-кто стали говорить, что, разделяя обкомы на сельские и промышленные, Хрущев, как бы инициировал появления двух партий: промышленной и аграрной, зарождение многопартийной системы.
Откровенно говоря, слова Горбачева я относил к столь модным в наши дни политическим спекуляциям. В 1962 году, учреждая производственные управления и разделяя обкомы, отец говорил о профессионализме управления, о менеджменте, а не о партийности. Во всех следующих записках и выступлениях отец настойчиво требовал запретить партийным чиновникам из вновь организованных структур вмешиваться в производственные дела, делал все, чтобы отстранить партию от управления экономикой, — ее дело воспитание масс, агитация и пропаганда.
С другой стороны, объективно Горбачев прав — разделение обкомов на городские и сельские создавали предпосылки возникновения двух конкурирующих центров власти, ведь интересы аграриев и промышленников не совпадают и партийное размежевание по такому принципу обычно во многих странах.
Я все-таки не думаю, что отец столь далеко заходил в своих планах в 1962 году, но в 1964 году, размышляя не только о статье в новой Конституции, но и вообще о природе власти, о таящейся в однопартийности опасности, он не мог не задуматься. «Неизбежно возникает проблема того, кому и чему служит Коммунистическая партия, централизованная, дисциплинированная, спаянная единым порывом, — пишет он, уже находясь в отставке. — …Ее организационная система позволяет кому-то одному использовать ее ради злоупотребления властью. Мне кажется, если бы Ленин пожил подольше, он что-то предложил бы, чтобы исключить такую возможность. Но это лишь догадки».
Когда отец ссылался на Ленина, это означало, что он сам пытается разрешить «не разрешенную Лениным» проблему. И, как мы видим, дело тут не только в выборах, сколько в самой природе власти, в угрозе сползания однопартийной «демократии» к откровенной личной тирании. Цель отца — сделать так, чтобы исключить в будущем такую возможность.
Логически единственное и самое естественное решение — многопартийность. Центрами ее кристаллизации вполне могли стать и разделенные обкомы. Так что Михаилу Сергеевичу не откажешь в прозорливости.
Я таких разговоров с отцом не вел, а вот советский посол в Норвегии Николай Луньков в своей книге «Русский дипломат в Европе» воспроизводит якобы подслушанный им диалог отца с помощниками.
Дело происходило летом 1964 года во время визита в Норвегию.
«Хрущев прогуливался вместе с Аджубеем и Сатюковым вокруг королевской резиденции на Бюгдой, где он размещался вместе с семьей. Мы с министром иностранных дел держались чуть поодаль. Громыко подтолкнул меня вперед, сказав, что посол должен находиться рядом с главой правительства, вдруг возникнут вопросы, касающиеся страны. Когда я приблизился, Хрущев, продолжая разговор, обратился к своим собеседникам: “Слушайте, как вы думаете, что, если у нас создать две партии: рабочую и крестьянскую?”» При этом он оглянулся на Лунькова. Тот правильно истолковал этот взгляд и отстал. Пораженный услышанным, Луньков тут же на ухо пересказал Громыко слова отца. «“Да, это интересно. Но вы об этом никому не говорите”, — осторожно порекомендовал Громыко».
Придумать такого Луньков не мог. А если вспомнить, что отец в июле на Пленуме ЦК, сразу по возвращении из Скандинавии, под впечатлением достижений и опыта скандинавских стран говорил «о различии мнений в стране и необходимости создать все условия для развития демократии», то подслушанные Луньковым слова не кажутся столь фантастическими. Возможно, отец начинал примериваться к следующему шагу, да и реакция его доверенных слушателей Сатюкова и Аджубея нам неизвестна. Не исключено, что они начали активно возражать и он отступил на время. Но если отец задумался о разделении партии, то, зная его характер, я могу предположить, что раньше или позже он бы додумал все до конца.
Возможно, отец «проверял себя» не только на Сатюкове и Аджубее, но делился своими соображениями и с соратниками по Президиуму ЦК. Такие разговоры могли только усилить желание «соратников» поскорее разделаться со своим Первым секретарем. К сожалению, мы теперь уже не узнаем, как далеко собирался отец зайти в реформировании государственного устройства СССР.
Последняя «крамола» Хрущева
О перспективах установления в СССР многопартийности мы не знаем почти ничего, а вот то, что отец задумал разобраться с обстоятельствами коллективизации, известно достоверно. Правда о сопровождавшей коллективизацию депортации миллионов людей, казнях, чудовищном голоде 1932–1933 годов и, как следствие, разорении крестьянства — правда не менее страшная и взрывная, чем правда о преступлениях сталинской тирании. Отец это понимал и, тем не менее, не только переговорил с коллегами по Президиуму ЦК, но и в сентябре 1964 года поручил Академии наук, ее вице-президенту и члену ЦК КПСС академику Петру Николаевичу Федосееву поднять архивы и подготовить к октябрю обстоятельную записку.
Отец собирался рассказать о коллективизации и ее последствиях в докладе на Ноябрьском Пленуме ЦК. Он предупредил Федосеева, что ему тоже придется выступить и развить тему.
Федосеев поручил готовить материал И. Е. Зеленину, тогда молодому сотруднику Сектора истории социалистического преобразования сельского хозяйства Института истории АН СССР, работавшему над двухтомником по истории коллективизации.
«Мне дали задание предоставить материал критического характера о сплошной коллективизации, — пишет Зеленин. — Указания я получил такие: приводить только выдержки из документов, писем крестьян, сводок о положении в деревне, высказываний представителей тогдашней оппозиции без каких-либо комментариев и оценок.
Я составил пространную выписку, более двадцати машинописных страниц, рисующую картину массового голода в деревне в 1932–1933 годах, своеволия заготовителей, жесточайших репрессий, обрушившихся на крестьян, и за своей подписью отправил ее “наверх”».
Отец записку, скорее всего, не получил. В октябре время его заканчивалось. Главный «контролер страны» Шелепин на заседании Президиума ЦК, где снимали отца, обвинил его в «сборе материалов по периоду коллективизации». Я уже приводил его слова в самом начале книги.
Отдел науки ЦК КПСС, где труд Зеленина прочитали, обвинил автора в очернительстве, но, к счастью, «все обошлось», записку засекретили и отправили в архив. «Очерки по истории коллективизации» И. Е. Зеленина (первый том уже набрали, а второй подготовили к печати) с плана издательства сняли навсегда.
Фатальная рокировка
15 июля 1964 года, завершив основные дела, сессия Верховного Совета СССР приступила к оргвопросам. Так и не найдя в ЦК никого взамен Брежневу, отец предложил ему полностью сконцентрироваться на работе в ЦК. На его плечи ложилась вся организационная работа, в том числе повседневная связь с секретарями обкомов, назначение на высшие должности в стране и армии. По существу. реальная власть переходила в руки Брежнева. В освободившее кресло Председателя Президиума Верховного Совета отец решил пересадить Микояна.
«Товарищи депутаты! — начал отец свое выступление на сессии Верховного Совета СССР. — Вы знаете, что товарища Брежнева Леонида Ильича на Пленуме ЦК в июне 1963 года избрали секретарем Центрального Комитета партии. Центральный Комитет считает целесообразным, чтобы товарищ Брежнев сосредоточил свою деятельность в Центральном Комитете партии как секретарь ЦК КПСС. В связи с этим Центральный Комитет вносит предложение освободить товарища Брежнева от обязанностей Председателя Президиума Верховного Совета СССР. На пост Председателя Президиума Верховного Совета Центральный Комитет партии рекомендует товарища Микояна Анастаса Ивановича. При этом имеется в виду освободить его от обязанностей первого заместителя Председателя Совета Министров СССР.
Думаю, что нет надобности давать характеристику товарищу Микояну. Вы все знаете, какую большую политическую и государственную работу проводил и проводит Анастас Иванович в нашей партии и Советском государстве. Он зарекомендовал себя как верный ленинец, активный борец за дело коммунизма. Его деятельность на протяжении десятилетий известна не только у нас в стране, но и за ее пределами.
Центральный Комитет партии считает, что товарищ Микоян достоин того, чтобы доверить ему большой и ответственный пост Председателя Президиума Верховного Совета Советского Союза.
Товарищи! Мы надеемся, что депутаты поддержат и примут предложение Центрального Комитета партии. Я позволю себе до голосования — хотя это может показаться несколько преждевременным — выразить сердечную благодарность Леониду Ильичу Брежневу за его плодотворную работу на посту Председателя Президиума Верховного Совета, а Анастасу Ивановичу Микояну от всей души пожелать больших успехов в его деятельности на посту Председателя Президиума Верховного Совета. (Бурные, продолжительные аплодисменты.)»
Депутаты дружно проголосовали «за».
Переменой Председателя Президиума Верховного Совета, «президента» страны, отец не только высвобождал Брежнева для работы в ЦК, в лице Микояна он рассчитывал обрести союзника в «либерализации» власти, предусматривавшейся новой Конституцией.
В драку он не полезет, не тот Анастас Иванович человек, но отец не рассчитывал, что дело дойдет до драки, а в преодолении возможного и ожидаемого бюрократического саботажа при выработке новых законов Микоян мог оказаться полезным союзником.
Позднее, уже после отстранения отца от власти и собственной отставки, Анастас Иванович рассказал своему сыну, генералу Степану Микояну, что перед его назначением на Верховный Совет они долго разговаривали с Хрущевым о будущем, о новой роли Советов, в первую очередь, Верховного Совета.
«Это можем сделать только ты или я. Я не могу отрываться от руководства правительством, так что тебе придется стать во главе Верховного Совета и заняться этим делом», — так звучат слова Хрущева в пересказе Микоянов, отца и сына.
Ни отец, ни Микоян и не догадывались, что их конституционным планам сбыться не суждено. Оставшиеся до октября месяцы, Брежнев и его сообщники по заговору использовали с максимальной продуктивностью.
День за днем
17 июля 1964 года вышла книга стихов Андрея Вознесенского «Антимиры», одна из самых памятных публикаций поэта.
С 20 июля по 1 августа 1964 года Аджубей с женой Радой по приглашению немецких журналистов гостит в Западной Германии. Весь мир теряется в догадках, неужто Хрущев и западногерманский канцлер зондируют пути сближения двух стран в обход Америки? Аналитики приходят к заключению, что это начало подготовки его визита в ФРГ, визита, который может изменить весь европейский политический расклад, привести к подписанию мирного договора и взаимному признанию Западной Германии и Германской Демократической Республики. Не исключают и разрушения Берлинской стены.
Отцу съездить в ФРГ не пришлось. Договор о признании послевоенных границ в Европе подпишут его преемники.
Вечером 20 июля отец — в Кремлевском дворце съездов на концерте польского ансамбля «Шленск», а на следующий день он отправляется с трехдневным официальным визитом в Варшаву на празднование 20-летия Народной Польши.
По возвращении, 28 июля 1964 года, Хрущев принимает секретаря по иностранным делам Великобритании Ричарда О. Батлера.
29 июля 1964 года отец более двух часов разговаривал в кремлевском кабинете с Генеральным секретарем ООН У Таном, а 30–31 июля он там же дважды встречался с американским миллиардером Дэвидом Рокфеллером. Суммарно они проговорят почти в два раза дольше, чем с У Таном, так с гордостью отметила «Нью-Йорк Таймс». Отцу приятно, что американцы с непосредственностью футбольных болельщиков подсчитывают очки, сколько кому он уделил времени. Это свидетельство завоевания нашей страной мирового лидерства, пока наравне с США, а там посмотрим.
31 июля 1964 года Хрущев и другие члены Президиума ЦК осматривают в Кремле выставку новых блочно-секционных технологий строительства промышленных зданий, что объединяло под одной крышей весь технологический цикл и избавляло заводчан от необходимости перевозить заготовки и детали из цеха в цех. Эксперимент, я о нем писал, на двух московских фабриках, построенных по западным образцам — электронной и трикотажной, полностью себя оправдал. Пришла пора распространить его на всю страну.
Отец доволен, новые принципы промышленного строительства сулят немалую экономию не только при сооружении зданий, но и за счет сокращения внутризаводских коммуникаций.
Вечером того же дня отец отдыхает в Театре оперетты на концерте артистов Камбоджи.
1 августа 1964 года впервые вышла в эфир развлекательно-повседневная, так тогда говорили, молодежная радиостанция «Маяк». Начиналась она какими-то, специально для нее написанными, музыкальными позывными.
Аджубей только что вернулся из Западной Германии и взахлеб рассказывал коллегам-журналистам о своих впечатлениях. На одну из таких посиделок затесался и я. Почему-то зашла речь о «Маяке». О новой радиостанции тогда в Москве говорили все. Я слушал, не вмешиваясь, говорили они о своем, и не моего ума это дело. Вдруг Алексей Иванович обернулся ко мне и начал выспрашивать, что я, простой слушатель, думаю о передаче. Я засмущался, тогда я вообще смущался по любому поводу, промямлил, что передача интересная, вот только позывные не запоминаются.
— А какие запоминаются? — наседал на меня Аджубей.
Я не знал, что ответить, и, чтобы он отвязался, назвал первую, пришедшую мне на ум, мелодию «Подмосковных вечеров». Тогда она звучала повсюду.
— Молодец, — одобрил мой выбор Аджубей, и разговор вновь пошел о Германии.
На следующее утро, настроившись на волну «Маяка», я, к своему удивлению, услышал мелодичный перезвон «Подмосковных вечеров», предваряющих начало передачи. «Подмосковные вечера» на «Маяке» прижились, даже с уходом отца их не заменили.
Всю власть директору!
Во второй половине 1964 года всегда плотная программа отца насыщена как никогда. Порой кажется, что он предчувствует безрадостность грядущей отставки и старается вкусить напоследок все прелести активной общественной жизни. Но это только кажется, отец ни о чем не подозревает, просто на этот и на следующий годы им намечено столько… И очередной этап децентрализации экономики, и специализация, и химизация, и Конституция, только успевай поворачиваться. Заграничные визитеры записываются на прием «пачками» месяцами стоят в очереди. Побывать у Хрущева — удостоиться приема стало престижным, как бы свидетельством мировой значимости того или иного политика.
Отец здоров, он в хорошей форме и спуску себе не дает. Темп, который он сам себе задал, не каждому молодому под силу, но он пока выдерживает.
Затихшая было в 1963 году дискуссия о реформе экономики уже с первых дней нового года начала набирать силу. 25 января 1964 года в «Известиях» публикуют статью Геннадия Лисичкина «Кредит на веру? Как стимулировать экономический рост?» В ней автор, не затрагивая основополагающих принципов управления народным хозяйством, предлагает не распылять средства, а инвестировать их целевым образом, точечно. По большому счету — благие пожелания. За Лисичкиным следует более конкретная статья И. Малышева из ЦСУ СССР «Каким должен быть главный показатель плана?» Малышев пытается ответить на вопрос: что ставить во главу угла? Рентабельность? Производительность труда? Прибыль? По его мнению, только прибыль позволит выстроить понятные и эффективные отношения производителя и государства.
Дальше как плотину прорвало: на вторых страницах «Правды», «Известий», «Экономической газеты» и других периодических изданий регулярно появляются статья за статей. Их редакторы знают, кто их заинтересованный читатель, и соревнуются в поиске наиболее интересных и неординарных авторов. Отец все внимательно даже не прочитывает — прорабатывает, на особо его заинтересовавших материалах — тут же, на газетном листе, пишет резолюции Косыгину или Устинову, просит высказать свое мнение. Мнения у них чаще всего различные и не совпадают с позицией Хрущева. Косыгин — на сегодняшний день первый и наиболее доверенный заместитель отца в правительстве, опора и скрытый оппонент, изо всех сил сопротивляющийся децентрализации экономики. Устинов еще более ортодоксален, он вырос в командной экономике, умеет приказывать и считает министерскую вертикаль вершиной экономической мысли. Для него даже Косыгин — неисправимый либерал. Сходятся они в одном, в противодействии реформаторским затеям Хрущева. Отец настроен на перемены, а они всё делают, чтобы сохранить статус кво. Вернее, они бы предпочли вернуться к привычной министерской иерархии, но об этом пока и не заикаются. В последний год влияние Косыгина на отца заметно возросло, и именно ему удается удержать Хрущева от немедленной «передачи власти» директорам. Отец со своими заместителями пока открыто не конфликтует.
21 февраля Косыгину исполнилось 60 лет. Все газеты поместили на первых страницах портрет неулыбчивого Алексея Николаевича и текст Указа Президиума Верховного Совета о присвоении ему звания Героя Социалистического Труда, награждении его Золотой медалью «Серп и Молот» и орденом Ленина.
8 марта 1964 года статьей в «Известиях» включается в дискуссию начальник Сводного отдела Госплана И. Лебединский. Он, не без поддержки Косыгина, возражает «прибыльщикам», предлагает принять «нормативную стоимость обработки» основным критерием оценки работы предприятия.
14 марта 1964 года «Известия» публикуют «ответную» статью «По труду и зарплата» П. Зайцева, председателя колхоза «Трудовик» из Казахстана. Зайцев — за Худенко, чей эксперимент, дававший директорам совхозов свободу решать: что сеять, когда сеять, как сеять, сколько людей им для этого нанимать и отчитываться перед государством только заранее оговоренным продналогом, он считает более чем удачным. «Пришла пора распространить “эксперимент” и на колхозы», — требует Зайцев. Напомню, в распоряжении Худенко три целинных совхоза.
Отец с Зайцевым согласен, на февральском Пленуме ЦК он проповедовал сходные идеи. А вот Суслов с Зайцевым, а следовательно и с отцом не согласен: пусть «худенковские» совхозы и работают много лучше соседей, но платят они своим работникам неправильно. Как только возросла оплата, сразу наметилось и расслоение, а «худенковские» менеджеры-директора вообще получают больше рабочих в разы.
«Развращающие оклады получаются, колхозник получает мало, а председатель в 24–40 раз больше будет получать», — недовольно проскрипел Суслов при обсуждении вопроса на Президиуме ЦК 9 января 1964 года. В отсутствие отца заседание вел Брежнев, рассматривали подготовленное Полянским Постановление «О мерах по укреплению отстающих колхозов квалифицированными кадрами».
Развращающие оклады из Постановления убрали.
18 — 19 мая 1964 года в Москве собирается Всероссийское совещание по вопросам экономики в промышленности и строительстве. Отец задумал его еще в начале года, но в плотном графике международных встреч одно мероприятие налезало на другое и совещание откладывалось из недели в неделю, из месяца в месяц. Отец понимал, что не может объять необъятное, и поручил своему заместителю в Бюро ЦК по РСФСР Кириленко подирижировать его работой.
Однако в его отсутствие разговора по существу не получилось. Основной доклад сделал председатель Госплана России Константин Михайлович Герасимов. Говорил он гладко, о многом и вообще ни о чем, о техническом прогрессе, совершенствовании форм управления, создании отраслевых производственных управлений, снижении издержек, призывал опираться на общественность.
Выступавший вслед за ним министр строительства РСФСР Н. Н. Качалов сначала рассказал о достигнутом: за 1959–1963 годы в Российской Федерации построено 2 400 крупных предприятий, сдано 134 миллиона квадратных метров жилой площади, затем он заговорил о снижении себестоимости и других всем известных вещах.
Более двух десятков выступавших отчитывались о проделанной работе и брали обязательства на будущее, и только председатель Московского городского совнархоза Василий Николаевич Доенин сказал несколько слов по существу, робко посетовал, что планирование по валу не совмещается с внедрением новых технологий, они всегда оказываются убыточны, и привел пример: лавсан, для производства которого оборудование закупали за Западе за золото, оказывается никому не нужным, так как снижает вал, в результате падает выработка на одного рабочего, и премии летят в тартарары.
В заключение на совещании с большой, так написала газета «Правда», и, добавлю от себя, бессодержательной речью выступил Кириленко. В общем, поставили галочку. Майское совещание пользы не принесло, но и вреда не причинило. Обсуждение принципов проведения экономической реформы продолжалось.
30 мая 1964 года «Экономическая газета» публикует пространное интервью с профессором Либерманом. Вопросы ему задавали не только советские, но и западные журналисты, что очень необычно по тем временам. Разговор вращался вокруг прибыли, ее роли в капиталистической и социалистической экономике. Либерман объяснял, что у нас, в отличие от капиталистов, прибыль — не цель, а инструмент. Американцы улыбались, потом написали в свои газеты, что ответы советского реформатора показались им наивными. И напрасно. Они не поняли Либермана. С точки зрения воздействия на производство — прибыль действительно инструмент, и очень эффективный, ну а все остальное… Это уже зависит от того, как получатель прибыли пожелает ею распорядиться.
В середине лета отец сам включился в экономическую дискуссию. В докладе на сессии Верховного Совета 13 июля 1964 года он предложил подумать: не следует ли изменить сам принцип планирования? По мнению отца, планирование «от достигнутого», когда Госплан спускает заводам задание на следующий год, опираясь на прошлогодний результат, никуда не годится. Оно не отражает запросов покупателей, навязывает им товары, спросом не пользующиеся. Возникает затоваривание, склады магазинов ломятся от вещей, которые никто не покупает, а неходовой товар везут и везут. Отец предложил формировать заводской план в соответствии с заказами потребителей и затем отправлять в Совнархоз и Госплан для обобщения, то есть не сверху вниз, а снизу вверх. Он предлагал развернуть всю систему централизованного планирования, превратить Госплан из директивного органа в регистрирующий, план бы больше не считался руководством к действию, а всего лишь отражал баланс интересов потребителей с возможностями производителей.
Интересно, что именно такими виделись функции Государственной плановой комиссии при Совете народных комиссаров СССР в момент ее создания 13 июля 1923 года, в разгар нэпа. Только через семь лет, 23 января 1930 года «Госплану предоставят право решающего голоса в СНК СССР», и с того времени власть его станет всеобъемлющей. И вот теперь Хрущев замахнулся на Госплан!
Заглядывал ли отец в архивные документы? Думаю, что нет. Им руководила логика, логика высвобождения экономики из-под бюрократического диктата. Отец понимал, что по мановению волшебной палочки ничего не изменится. Чтобы схема заработала, необходимо создать условия, заводы — как коллектив, так и директора, заинтересовать работать на потребителя. Сегодняшние премии и другие блага зависели от выполнения плана. Надо же, чтобы они определялись степенью удовлетворения покупателя, другими словами, тем, сколько удастся продать, а не отчетом об отправке продукции на склады неведомо кому и неведомо зачем. И тут снова выплывала на поверхность прибыль как наиболее очевидный критерий успеха и неуспеха хозяйствующего субъекта: магазин-продавец зарабатывает прибыль от продажи и делится ею с производителем-заводом, включает его долю в договорную цену. Завод, в свою очередь, отчисляет заранее оговоренный процент Минфину. Все остальное они — магазин-продавец и завод-производитель, расходуют по-своему усмотрению. Таким, в общих чертах, вырисовывалось направление будущей экономической политики.
После выступления отца робкий ручеек «реформаторских» публикаций разлился по страницам газет и журналов настоящим половодьем. Отец внимательно прочитывал практически все статьи, отжимая суть. В том, что пришла пора передавать власть директорам, он уже не сомневался. Вопрос — как на практике выстроить новые отношения директора завода, совхоза или председателя колхоза с государством, с существующими Совнархозом, Госпланом, Минфином? Как не утратить контроль и одновременно развязать руки директорам? Только после ответа на этот вопрос можно начинать реформу.
Чтобы воспроизвести атмосферу того времени, назову некоторые из статей, опубликованных летом 1964 года. 29 июля в «Известиях» в статье «Есть такая наука экономика» Геннадий Лисичкин пишет о критериях, о выгоде, то есть снова о прибыли, которая поможет добиться результатов. 1 августа «Правда» отвечает «Известиям» подвалом «Поступь семилетки. Экономическое обозрение». Автор статьи Иван Малышев, в числе всего прочего, доказывает, что прибыль — главный показатель экономической эффективности производства и рост прибыли наиболее точно отражает состояние производства и производительности труда. 17 августа та же «Правда» предоставляет свои страницы Вадиму Александровичу Трапезникову — академику, директору Института проблем управления, заместителю Руднева в Госкомитете по координации научно-исследовательских работ и члену Совета на науке при главе правительства, то есть человеку более чем влиятельному. Он только что вернулся из поездки в Японию и выплеснул свои эмоции в статье на целый разворот «За гибкое управление промышленным предприятием». Выводы Трапезникова прозвучали в унисон выступлению отца на сессии Верховного Совета: экономическое регулирование должно опираться на простые, но исчерпывающие формы оценки деятельности предприятия и их не должно быть много. «В настоящее время предприятие не заинтересовано ни во внедрении новой техники, ни в качестве продукции, его стимул — выполнение плана любой ценой, — пишет Трапезников. — Предприятия надо стимулировать. Экономические интересы должны совпадать с экономическими интересами государства и всего народного хозяйства. Существующие, спускаемые сверху нормативы, как то: численность, фонд заработной платы и тому подобное необходимо резко сократить. Отношения с государством следует свести к уплате единого налога плюс дополнительные штрафы за использование устаревших технологий и за срыв поставок. Результат можно достичь, опираясь на универсальный показатель эффективности работы — прибыль». В заключение Трапезников призывал передать всю власть в руки директоров.
17 августа отец гостил в Киргизии, выступал в Пржевальске, почту из Москвы туда доставили к исходу дня. Статью Трапезникова отец бегло просмотрел только вечером. Мысли автора ему понравились, академик Трапезников, казалось бы, подслушал его самого, давал четкие, не в пример другим, ответы, если не на все, то на многие из мучивших отца вопросов. Отец сложил газету вчетверо, статьей Трапезникова вверх, и засунул ее в свой портфель для более внимательного изучения. Из Пржевальска отец переехал в столицу республики Фрунзе (ныне — Бишкек). Там утром выступил перед местными овцеводами, а затем, даже не пообедав, вылетел в Москву. К статье он вернулся уже в самолете, еще раз перечитал и написал прямо на газете: «Т. Рудневу. Прошу рассмотреть и дать предложения». С этого момента статья Трапезникова из дискуссионной превращалась в руководящую.
На этом отец не успокоился, по возвращении в Москву он позвал Руднева к себе, объяснил, что он ожидает не просто предложений, но план конкретных действий, а затем — проект постановления. Руднев, хорошо запомнивший недавно полученную от отца взбучку и не посвященный в планы антихрущевских заговорщиков, взялся за исполнение поручения со всей свойственной ему энергией.
Не мешкая, Руднев собрал имевшихся в наличии «прогрессивных» эко но мис-тов-прибыльщиков и ценовиков. Без логично-прозрачной системы цен о прибыли и мечтать не приходилось. Я уже писал о «ценах единого уровня» Виктора Белкина. Он тоже участвовал в этом совещании. Как запомнилось Белкину, Руднев поручил им в месячный срок составить необходимые обоснования экономической реформы и проект Постановления ЦК и Совета Министров. Возглавил комиссию экономист-реформатор Леонид Александрович Вааг, бывший член коллегии «засядьковского» Госэкономсовета, упраздненного по настоянию Косыгина, а ныне главный специалист в Рудневском Госкомитете по координации научно-исследовательских работ. Он подобрал себе команду из бывших засядьковцев. Естественно, в комиссию вошел сам академик Трапезников плюс экономисты общего профиля Евсей Либерман, Игорь Бирман, С. Н. Захаров, ценовики Виктор Белкин и Лев Леонтьев, финансисты С. Л. Механик и З. В. Атлас, С. Е. Каменицер, заместитель начальника ЦСУ СССР И. Малышев и будущий академик Н. Петраков, уже тогда увлекавшийся проблемами оптимизации экономики.
Сформировали две подкомиссии: первая, под руководством Ваага с Захаровым, занялась разделом Постановления, обосновывавшим необходимость проведения экономической реформы. Тем временем Белкин, Бирман и другие расписывали пункт за пунктом этапы ее реализации.
Упомянутая статья академика Трапезникова в «Правде» не подвела черту под дискуссией, а еще больше раззадорила экономистов-реформаторов и их противников. 19 августа в «Известиях» появилась статья «Деньги счет любят. Размышления об экономике», а 20 августа Е. Рубинчик из Волго-Вятского совнархоза рассуждает в «Правде» о «Плане, ритме и снабжении». 22 августа «Известия» в статье экономистов Я. Кронрода и И. Можайсковой «Что же главное?» призывают поощрять за реальные результаты, а не за формальные отчеты о выполнении плана по валу. Они разбивают в пух и прах популярную в то время среди хозяйственников систему НСО (нормативов стоимости обработки), доказывают, что она неэффективна, «создает заинтересованность в наиболее трудоемких технологиях, из-за увеличения в конечном продукте доли собственного труда делает их выгодными для конкретного производителя, но не для экономики в целом». При такой системе выгоднее кустарно производить гвозди и болты, пусть они и обойдутся рубль штука, а не покупать их на стороне по копейке за десяток. Коллектив и директора премируют за то, сколько труда затратило предприятие на производство изделия, а не за то, насколько оно прибыльно.
23 августа «Известия» обсуждают, как работает прибыль в условиях планового хозяйства и в отсутствие «ненужной» конкуренции между социалистическими предприятиями. В тот же день, 23 августа, в «Правде» появляется статья О. Волкова, начальника Бюро технико-экономических расчетов Московского автозавода им. Лихачева под броским заголовком: «Назревшие вопросы. Поддерживаю предложения академика Трапезникова».
6 сентября академики, математики и экономисты Дородницын, Глушков и Федоренко в статье «Экономическая кибернетика» («Известия») предлагают создать в промышленности научно-производственные объединения, их балансы и планы рассчитывать на вычислительных машинах. 10 сентября председатель Ленинградского совнархоза Алексей Константинович Антонов, при Брежневе он станет министром электротехнической промышленности, в «Известиях» призывает перевести «управление промышленности на научную основу». 13 сентября академик Немчинов в «Правде» поддерживает своих коллег-ученых статьей «Экономика, математика, кибернетика». 17 сентября в «Известиях» Анатолий Васильевич Николаев, член-корреспондент Академии наук, директор Института неорганической химии Сибирского отделения, высказался на тему «Государство, экономика, наука» и присоединился к призыву дать директорам больше прав. 19 сентября в «Правде» И. Манвелов, директор завода «Каучук», одного из сорока восьми предприятий, участвовавших в эксперименте, заявляет, что «не администрирование, а экономический расчет» обеспечат экономике продвижение вперед.
20 сентября 1964 года Е. Либерман в статье «Еще раз о плане и прибыли» обобщает мысли реформаторов: существующие цены оторвались от естественной базы, не отражают издержек производства, их надо пересмотреть, а также расширить права предприятий, в рамках единого фонда заработной платы и стабильных законодательных нормативов дать возможность директорам на основе заказов потребителей самим формировать план производства. Об этом же недавно говорил и отец. Только прибыль, считает Либерман, может служить общей, конечной мерой эффективности работы предприятия. Ее не надо спускать сверху, как делают сейчас. Директора, если им дать волю, сами ее максимизируют. Для этого надо создать законодательную базу, которая сочетала бы выгоды государства с выгодами предприятия, сделала бы их неразрывными. То, что выгодно одному, должно стать выгодным и другому. Поощрения сотрудников за хорошую работу пусть производит само предприятие и только из собственной прибыли. Либерман не сомневается, что на основе новых форм взаимоотношений отдельного предприятия и народного хозяйства в целом советская экономика резко увеличит темпы роста. В подтверждение своих слов он приводит результаты эксперимента на швейных фабриках, московской «Большевичке» и «Маяке» из Волго-Вятского совнархоза. В заключение Либерман делает реверанс в сторону идеологов, объясняет: «У нас прибыль не превращается в капитал, а освобождает предприятия от мелочной опеки, усиливает инициативу рабочих, инженеров и руководителей, и как следствие, высокие достижения общественного производства обеспечивают более высокую оплату труда отдельного работника». Через двадцать лет Дэн Сяопин повторит его тезис с китайской афористичностью: «Не важно, какого цвета кошка бродит по темной комнате, лишь бы она ловила мышей!»
27 сентября в «Известиях» Председатель Среднеазиатского совнархоза Виктор Васильевич Кротов, будущий постхрущевский министр энергетического машиностроения, присоединяется к хору реформаторов, пишет о благотворности «Экономического управления предприятиями».
4 октября М. Кузнецова, директор фабрики «Большевичка», в правдинской статье «Спрос, качество, план» рассказывает о том, как в условиях свободы, предоставленной им экспериментом, они сами составляют планы, сами определяют объемы производства и реализации, устанавливают фонд заработной платы, по своему вкусу закупают ткани. Отчитываются же они только по факту реализации продукции и проценту рентабельности, то есть по той же прибыли. В результате начали шить много дешевых костюмов, тогда как раньше предпочитали мало, но дорогих, которые обеспечивали выполнение плана по пресловутому валу. Удешевление продукции привело к росту продаж, костюмы на складе больше не залеживаются, снабженцы из торговли выхватывают их буквально из-под машинки, едва положат последний шов. Затем Кузнецова переходит к проблемам: план по рентабельности завод выполняет, но… «Но» оказалось очень неприятным и болезненным. Они применили новую технологию раскроя, чуть увеличили расход ткани, себестоимость костюма поднялась на 1 рубль 40 копеек и тут же, как следствие, упал рассчитанный где-то наверху процент рентабельности, возник конфликт с Минфином. Директора наказали. «На самом деле, — объясняет Кузнецова, — у нас рентабельность считают неправильно, она снизилась только на бумаге, а на деле превысила плановую». Однако Минфину «бумажная» рентабельность важнее истинной, а получаемая предприятием выгода оборачивается выговором его директору. Фабрика завалена заказами, хочет их выполнить, но не может, не хватает нужных тканей, их поставщики работают по-старому, выпускают не то, что им заказывают швейники, а то, что заранее запланировано Госпланом. «Нужно поскорее всех поставить в одни условия, распространить эксперимент на всю отрасль», — завершает статью директор фабрики Кузнецова.
7 октября «Известия» публикуют статью заместителя правления Госбанка В. Ушакова «Кредит, хозяйство, прибыль». Перечисление статей можно продолжить еще долго. Я взял для примера только две газеты — «Правду» и «Известия». Остальные центральные издания от «Экономической газеты» до «Комсомолки» тоже пестрят статьями на экономические темы. Редакторы соревнуются, стараясь заполучить наиболее интересных авторов. Поменялся и тон статей. Если в 1962 году об экономической реформе, о прибыли писали смельчаки-одиночки вроде Либермана или Белкина, то в 1964 году к их голосам присоединились не только директора предприятий, участвовавших в эксперименте, но и бюрократы всех мастей и рангов. Последние больше по привычке, они спешили присягнуть новым веяниям, неважно каким, сегодня — это децентрализация экономики и прибыль, а завтра — восстановление властной вертикали и реанимация министерств.
В газетах спорили о реформе, а сформированная Рудневым комиссия работала. К середине октября 1964 года она успела обсудить и утвердить документы, составленные группами Ваага и Захарова, свела их воедино и направила результаты своих трудов наверх. Правда, отец их так и не увидел.
Из воспоминаний Игоря Бирмана и Виктора Белкина можно получить кое-какое представление о том, что же такое «крамольное» они написали в так и не полученной Хрущевым пояснительной записке и самом тексте проекта Постановления. Вкратце, со слов Белкина, там предлагалось: «Оценивать деятельность предприятий и вознаграждать их работников не по степени выполнения плана выпуска валовой продукции, а в зависимости от прибыли, при условии выполнения плана по номенклатуре.
Переход на новую систему оценки работы предприятий и оплаты труда предусматривал предварительный пересмотр действующих оптовых цен, замену их ценами производства с предоставлением предприятиям права снижения цен. Проект реформы предполагал введение оплаты за основные фонды (здания, оборудование). Эта плата становилась главной составляющей отчислений в госбюджет, взамен налога с оборота и других налогов».
«Плановые лимиты по численности персонала и средней зарплаты отменялись, — дополняет Белкина Бирман, — лимитировался лишь общий фонд заработной платы, дабы не нарушить баланс платежеспособного спроса и наличия товаров в магазинах. После отчислений процента за использование основных фондов, значительную часть прибыли оставляли предприятиям. Сделали запись и о банковском кредите».
Как бы отреагировал отец на подготовленный по его заданию документ? Тут мы вступаем на зыбкую почву альтернативных сценариев альтернативного будущего. Однако логика предыдущих событий позволяет сделать кое-какие предположения. Не вызывает сомнений, что отец в том или ином, я думаю, более радикальном виде воспринял бы концепцию «дарования» свободы директорам предприятий и упрощения их отношений с государством и бюджетом. Он заявлял об этом не раз, да и эксперимент, а он уже длился не первый год, говорил сам за себя. «Экспериментальные» промышленные предприятия работали значительно эффективнее соседей, перешедшие на «продналог» совхозы Худенко демонстрировали, как я уже писал, чудеса. Хотя на самом деле никаких чудес тут не было, все происходило естественно, в полном соответствии с наукой об энтропии.
Я уже не раз упоминал об энтропии, втором начале термодинамики, в приложении к экономике. Давайте посмотрим, как этот закон природы преломлялся в условиях реформы. В старой, замкнутой «наверх», на центральные управленческие органы и даже на одного человека системе, отцу приходилось «разгонять» энтропию, если не в одиночку, то вместе с небольшой группой сторонников, энтузиастов-донкихотов. Что-то у них получалось, что-то — нет, но стоило отвлечься, как ряска на поверхности «энтропийного» болота смыкалась, сводя их усилия на нет. Восстанавливался «первозданный» бюрократический хаос.
Стремление природы к разупорядочиванию, росту энтропии — закон природы, и противостоять ему можно только постоянным вмешательством-упорядочиванием, подкачкой энергии извне, где только возможно и на всех уровнях. При перемещении центра борьбы с энтропией с верхнего, правительственного этажа, этажа одиночек, на директорский появлялась реальная возможность добиться большего. И тут все очень просто — директоров много, и когда каждый наводит порядок на своем предприятии, им всем вместе, как муравьям в муравейнике, становится по плечу совладать даже со «вселенским хаосом». Сейчас все это очевидно и подтверждено результатами научных исследований, а в 1964 году отец двигался в правильном направлении, но на ощупь, эмпирически-интуитивно. За истекшее десятилетие в борьбе с энтропией он набил немало шишек, убедился, что справиться с ней в одиночку не под силу.
Но действовать совместно с директорами еще тоже предстояло научиться, требовалось найти способ совмещать заводские «местнические» директорские интересы с общегосударственными, правительственными. Ведь директорам вручалось право распоряжаться государственными ресурсами. Как показал горбачевский закон 1989 года «О социалистическом предприятии», дарованная директорам свобода немедленно порождает новые проблемы. К примеру, директор считает необходимым поощрить своих работников за хороший труд премией или прибавить им оклады, а государство озабочено балансом денежной массы в карманах людей и товаров на магазинных полках. Директору, грубо говоря, плевать на баланс, а вот если уволятся специалисты, он останется на бобах.
На июльской, 1964 года, сессии Верховного Совета СССР зарплаты повысили крайне скупо, еле-еле свели концы с концами, и все потому, что промышленность не обеспечивала выпуска необходимого количества товаров, на покупку которых и уходила денежная прибавка. Теперь же этот тонкий экономический механизм фактически передавался под контроль директоров предприятий, людей четких и энергичных, но занятых своими заботами и никак друг с другом не связанных.
Недодуманный до конца горбачевский закон привел к лавинообразному и повсеместному росту разнообразных выплат. Люди в одночасье почувствовали себя «богатыми» и смели с магазинных полок все товары, даже самые залежалые. Через несколько месяцев они остались с карманами, набитыми денежными купюрами, а магазины зияли пустотой полок. Вот что означает нарушение баланса товаров и денежной массы.
Восстановить равновесие можно только резким повышением цен или увеличением выпуска продукции. Первый способ решения проблемы загоняет болезнь внутрь, а второй… Собственно, вся реформа затевалась ради этого «второго» — наращивания производства группы «Б» или, говоря нормальным языком, товаров народного потребления. Но требовалось сделать так, чтобы избежать «первого».
И это не единственная подводная скала, на которую могла натолкнуться реформа при передаче власти директорам. Я не стану их все перечислять.
Поддержание баланса товаров на полках и денег в карманах покупателей можно обеспечивать по старинке, с помощью всевластия управленческой вертикали, и это возврат к старому и, по общему мнению отца и экономистов-реформаторов, неэффективному методу управлению экономикой страны. А можно поступить по-другому — предоставить директорам «право» рисковать не государственными, а собственными средствами, другими словами — передать им предприятия в собственность. Так устроена экономика большинства стран, и процветающих, и прочих. В этом случае отношения предприятия с государством сведутся к отчислению ему части прибыли, к плате ренты за землю и другие основные фонды или еще каким-то процедурам. Всё вместе это называется уплатой налогов. Другими словами, логика глубокой децентрализации экономики, вплоть до директорского уровня неотвратимо подводила к необходимости введения в стране рыночных отношений через аренду, приватизацию или еще как.
Это мои умозаключения из XXI века, а мог ли отец, боец революции и Гражданской войны, пойти на такой шаг? Мгновенный ответ прост: «Нет! Никогда!» А если подумать? Отец, до мозга костей прагматик, повторял к месту и не к месту, что из идеи и идеологии супа не сваришь. Он все время ссылался, с оговорками конечно, то на опыт то США, то Англии, то Германии, — они работают лучше нас, эффективнее нас, он им завидует и надеется, набравшись у них ума-разума, их же и обогнать. И теперь, после всех «проб и ошибок», после «совнархозизации» лучшие экономические умы страны убеждают его, что только управление через «прибыль» способно придать ускорение экономике. В прибыли — квинтэссенция его, хрущевской, новой экономической политики. Но нэп — это и ленинская идея. Ленин в 1921 году вопреки сопротивлению Троцкого и других революционеров-максималистов провозгласил ее «всерьез и надолго». Это потом Сталин все поломал. Смею предположить, что, убедившись в реальных преимуществах «прибыльной» экономической концепции, отец мог бы, повторяю, мог бы пойти на «восстановление попранных Сталиным ленинских норм». Не исключено, что, предвосхитив Дэн Сяопина, опередив на двадцать лет его «китайское чудо», Хрущев, вернее, его наследники повели бы страну к процветанию, а к 1970 году, возможно, и коммунизм построили. Не тот, о котором мы привыкли говорить, а рыночный — вроде скандинавского социализма. Но это уже область фантазии, да и наследники отца смотрели совсем в другую сторону. Так что рыночный коммунизм россиянам не светил. Но это он потом не светил, а тогда… Предполагалось, что после доклада Руднева, Хрущев рассмотрит материалы комиссии Вааги — Трапезникова, даст свои замечания или, в лучшем случае, соберет всех у себя. Однако дело повернулось иначе, проекта Постановления отец не увидел, и Руднев к нему на прием не попросился. Нам остается только фантазировать, гадать, как поступил бы отец, получи и прочитай он представленные экономистами документы. Допустим, он согласился с ними и решил, что пора действовать. Когда отец мог выступить с реформой? К ноябрьскому Пленуму он явно не успевал. Времени на подготовку не оставалось, и говорить на нем отец намеревался на более конкретную тему специализации. Он уже объявил об этом.
Зная отца, я предположил бы такую последовательность действий: скорее всего он сначала «обкатал» бы предложении комиссии Вааги — Трапезникова в Совете по науке, затем обговорил их на Президиуме и Пленуме ЦК и, скажем, весной 1965 года выставил бы проект закона на всенародное обсуждение, с тем чтобы окончательное решение осенью принял XXIII съезд партии, так же, как при Ленине, весной 1921 года X съезд принимал решение о переходе к нэпу. Мне кажется, я не ошибаюсь. Вот только ни 1965-го, ни 1966 года у отца в распоряжении не оставалось. 15 октября 1964 года его принудительно переместили из кремлевского кабинета в Петрово-Дальнее, на дачу, запретив покидать ее без предварительного уведомления властей. И все сразу переменилось. В «Правде» и «Известиях» сменили главных редакторов, тональность статей резко поменялась, а дискуссия о проблемах экономики сама собой затухла.
24 июля 1964 года. Прикидка на завтра
24 июля 1964 года в Кремле собрался Президиум Совета Министров СССР, обсудить, каким быть плану на очередной отрезок времени. Отец предложил отказаться от привычной схемы, когда бюджетный пирог делили пропорционально по отраслям, в соответствии с установленными еще в 1930-е годы приоритетами: тяжелой промышленности — по потребности, а остальным — что кому достанется. По его мнению, пришло время во главу угла поставить «блага для народа, затем обеспечить финансирование сельского хозяйства и никому не позволять покушаться на эти инвестиции, а уже остальное пустить на воспроизводство средств производства», тоже в первую очередь в интересах расширения производства товаров народного потребления.
Дальше отец рассуждает: как лучше обеспечить «рост благосостояния народа за счет коллективной или индивидуальной» составляющей того, что сейчас называют потребительской корзиной?
Бесплатное питание как работающих на предприятиях, так и детей в школах и дошкольных учреждениях он считает наиболее эффективным и демократичным. К тому же всеобщий охват обслуживанием в общепите, от ресторанов до столовых, освободит женщин от утомительных забот на кухне. Вот только как обеспечить качество и ассортимент? Об этом на совещании не говорят.
Тут отец вспоминает китайцев, их упреки в свой адрес в перерождении, ревизионизме и других смертных грехах, и предлагает смело «идти навстречу опасности буржуазного перерождения, — а после некоторого раздумья добавляет: — Я бы хотел ускорить этот момент, был бы рад, чтобы это новое наступило еще при моей жизни».
«Новое» — это изобилие, всеобщий достаток, то, что тогда называли «коммунизмом».
«Некоторые буржуазные страны это уже имеют, а мы только начинаем двигаться в этом направлении, — тут отец вспоминает свою недавнюю поездку в Скандинавию и добавляет: — Шведы, как мы считаем, самые богатые в Европе, а по их собственному мнению — в мире…» Отец на полуслове замолкает, но и так понятно, что он думает.
Другой возможный путь улучшения народного благосостояния — снижение розничных цен. С ценами, несмотря на все усилия, до сих пор разобраться так и не удалось. «Когда к нам приезжают иностранцы или наши едут за границу, то они, прежде всего, идут в магазин. Сравнение цен не в нашу пользу. Я бы пошел на снижение цен на белье, верхнее платье, обувь. Надо посчитать, хорошо бы их снизить, хотя бы процентов на пятьдесят. Внедрение синтетики предоставит нам такую возможность. Но… — тут отец делает паузу, — снижение цен довольно простой, эффектный и привлекательный, но недемократичный способ поднятия жизненного уровня. Высокооплачиваемые категории получают большую прибавку, а они и так живут лучше, а низкооплачиваемые за счет снижения цен выигрывают меньше».
Отец прав по существу, но абсолютно не прав психологически. Беднейшие накрепко запоминают снижение цен, пусть даже копеечные, ибо для них и пятак имеет значение. Это очень хорошо понимал Сталин.
Потом разговор перекинулся на качество продукции машиностроения, специализацию, долгострой. Отец в который раз напомнил, что ресурс наших авиационных реактивных двигателей 500 часов, а английских — 5 000 часов, то есть для Туполевых, Ильюшиных и Антоновых их требуется производить в десять раз больше, чем для британских Комет и Бристолей, а наши транспортерные ленты работают один срок, тогда как за границей — три срока. Наши автомобили, грузовые и легковые, тяжелее и прожорливее американских, в подтверждение своих слов отец ссылается на записку члена-корреспондента Академии наук, специалиста в области автомобилестроения и транспортных перевозок Дмитрия Петровича Великанова, приславшего ему 13 июля 1964 года предложения о коренной перестройке машиностроения. Их 20 июля уже рассматривали на заседании Президиума ЦК и приняли специальное постановление.
«В этой пятилетке мы должны заложить все прогрессивное. Если не можем делать такие машины, давайте купим лицензии. Товарищи, давайте не будем такими упорными идиотами! — восклицает он. — Купите лицензию на производство транспортерного корда, заплатите в два раза дороже, но мы на этом заработаем в три раза больше…
…Или мы продаем и покупаем металл, продаем в слитках, а покупаем товарную продукцию и переплачиваем в три-четыре раза…
…Или специализация. Сколько говорили об организации литейного производства унифицированных деталей! Нам нужны специализированные предприятия, как у Круппа в Германии, который еще во время войны производил коленчатые валы и рассылал их потребителям аккуратно завернутыми в промасленную бумагу…
…Когда я был за границей, там химические предприятия вводят в строй за два года, у нас же строительство занимает пять лет. Капиталисты на основе прибыли выполняют задание в срок, а мы на основе планового хозяйства не можем обеспечить…»
Присутствовавшие прилежно, как будто в первый раз слышат, записывают призывы отца в блокноты. Отец не расставляет окончательные приоритеты, но высказывает пожелания: «Сейчас дела с квартирами мы немного наладили. В Москве, когда получают ордер на жилье, спрашивают: на какой улице? Если улица не устраивает, говорят, я еще подожду. Это очень хорошо, что спрашивают, значит, у людей появилась возможность выбирать, а потому на ближайшее будущее можно перераспределить приоритеты, я бы отдал предпочтение химии для сельского хозяйства, а также производству одежды и обуви. В тесной квартире с хорошим обедом жить веселее, чем на большой площади впроголодь. А на все сразу наших ресурсов не хватит».
Дальше разговор переходит на химию, с химии на нетканые материалы, снова на жилье и сельское хозяйство. Совещание продолжается несколько часов. В заключение поручают Косыгину с Устиновым оконтурить примерный проект плана, а следующее обсуждение планируют провести, скорее всего, в сентябре.
Прощание…
С 4 августа 1964 года отец в движении, объезжает регион за регионом. Теперь, когда мы знаем будущее, кажется, что ему хотелось напутешествоваться на всю оставшуюся жизнь.
Начинает отец с Саратова. 4 августа на местном аэродроме его встречает секретарь обкома Алексей Иванович Шибаев, другое начальство. Первым делом отца везут на поля. Урожай в этом году отменный. Затем отец выступает перед аграриями. Оттуда едут в обком, где на совещании в узком кругу обсуждают специализацию и грядущую реформу экономики. Шибаев горячо поддерживает все начинания. Отец доволен. Одна беда, пока отец 21–23 июля ездил в Польшу, Шибаева в Москве принимал Подгорный. Они нашли общий язык, Шибаев согласился, что «старика» пора убирать.
Накануне отъезда в Саратов, 3 августа 1964 года, Макс Френкель написал в газете «Нью-Йорк Таймс», что на Хрущева давят со всех сторон, румыны его не слушаются, а тут еще ссора с Китаем. «Внутри страны тоже неспокойно, там не затихают дебаты о предпочтениях в инвестировании. Хрущев на первое место ставит производство предметов потребления, во время визита в Венгрию в апреле этого года он повторял: “Главное — люди, их проблемы (здесь я цитирую Френкеля, который цитирует отца), вкусный гуляш, жилье, школы — вот наши приоритеты”. Но с ним согласны далеко не все, Госплан лоббирует тяжелую промышленность, военные недовольны сокращением производства вооружений. Хрущев в сложном положении, его слушаются все меньше, он еще царствует, но власть постепенно ускользает из его рук».
Прочитав перевод статьи, отец никак не отреагировал. За прошедшие годы столько раз пророчили, что ему пришел конец.
5 августа отец в Волгограде. Снова объезжает поля, и тут урожай хоть куда, заезжает на Волжскую ГЭС, затем выступает на общегородском митинге, долго и подробно говорит об интенсификации сельского хозяйства, об ирригации, о предоставлении большей самостоятельности колхозам и совхозам, о преобразовании межрайонных производственных управлений из директивных органов в консультативные, внедряющие в хозяйствах последние научные достижения, и в подтверждение своих планов приводит пример Дании.
6 августа отец уже в Ростове-на-Дону, снова на полях, и здесь урожай отменный.
На совещании в обкоме говорит, что современным руководителям требуются знания, а не зычный голос, они должны глубоко вникать в экономику, стать профессионалами-менеджерами.
8 августа отец — в столице Северной Осетии Орджоникидзе (ныне Владикавказ). Осетины праздновали 40-летие автономии, и секретарь обкома просто умолял отца приехать, вручить республике орден Ленина. Отец согласился — незачем обижать осетин. По приезде он и тут объехал поля, радующие глаз налившимися колосьями, а вернувшись в город, принял участие в торжествах. Уже поздно вечером у него в резиденции собрались руководители соседних с Северной Осетией областей и краев, снова говорили о предстоящем Пленуме, о производственных управлениях в частности, и о структуре управления экономикой вообще. Этот разговор застенографирован, и желающие могут с ним ознакомиться (см. Никита Хрущев: 1964. М., МФД, «Материк», 2007).
Отца, как обычно, сопровождал помощник. На сей раз старшего их группы, Григория Шуйского, «хранителя портфеля», отец с собой не взял, отправил отдохнуть перед началом подготовки к Пленуму. С отцом поехал Андрей Степанович Шевченко, ведавший вопросами сельского хозяйства.
В 1989 году Шевченко поделился воспоминаниями с журналистом Анатолием Стреляным. В памяти Шевченко их поездка летом 1964 года слилась в бесконечную череду перелетов и переездов, пыльных дорог и колосившихся полей, обширных залов, заполненных сотнями людей и строгих, без излишеств, обкомовских кабинетов, комфортабельных гостевых резиденций и скромных сельских домиков, порой даже без электричества и с удобствами во дворе. Андрею Степановичу запомнилось преследовавшее их обоих, его и Хрущева, чувство непреходящей, неимоверной усталости.
Вот как он описывает, например, ночь с 8 на 9 августа. Накануне днем турецкие войска высадились на остров Кипр. Президент киприотов, архиепископ Макариос воззвал к мировому сообществу о помощи. Оставшийся на хозяйстве в Москве Брежнев уже поздно вечером, прочитав подготовленный Громыко проект заявления советской делегации в Совете Безопасности ООН, ответственности на себя не взял, посоветовал министру иностранных дел звонить Хрущеву в Орджоникидзе.
«…Звонят из Москвы, — рассказывал Шевченко, — хотят с ним говорить.
— Он уже отдыхает, — объясняю я.
— Разбуди, — настаивают.
— Не могу, очень поздно, разница у нас с Москвой три часа, — отбиваюсь я (на самом деле сдвиг во времени между Москвой и Орджоникидзе всего в час. — С. Х.).
— Нет, разбуди… — настояли они. Вхожу в комнату, где он спит.
— Никита Сергеевич, — окликаю. Спит. Я за плечо подергал.
— Что такое? — встрепенулся он. — Война?
— Война, — отвечаю.
— Кто на кого напал? — Хрущев окончательно проснулся.
— На Кипре что-то загорелось. МИД хочет согласовать с вами заявление по этому поводу.
Согласовали. Он снова уснул».
Вечером 9 августа отец с Шевченко вылетели из Орджоникидзе в Казань. В Татарии отец после обязательной поездки по полям основное время проводит на строящихся и уже построенных, начавших выпускать продукцию, предприятиях нефтехимии. 10 августа, с утра, он уехал на целый день в Бугульму.
«Весь следующий день проездили, — я снова возвращаюсь к воспоминаниям Шевченко в переложении Стреляного. — Наконец вечером остались одни.
— Устал, — предупредил меня Никита Сергеевич. — Чертовски устал. Пойду, отдохну. Если даже война, не будите».
В таком постоянном напряжении отец прожил последнее десятилетие, ему уже пошел восьмой десяток.
Из Татарии отец машиной переезжает в Башкирию, в Уфу. С утра 11 августа посещает химические и нефтехимические промышленные предприятия. Увиденным он остался доволен. Постановление по приоритетному развитию химической промышленности, предусматривающее резкое увеличение производства синтетических волокон, пленок, пластмасс, удобрений, выполнялось. Если и дальше так дело пойдет, то скоро качественная одежда и обувь появятся в изобилии, следом поднимутся урожаи, и мы забудем о зерновой проблеме.
Из Башкирии в приподнятом настроении отец улетел на целину, в Кустанай. 12 августа началась инспекция целинных просторов, передвигался отец где поездом, где машиной, но вечером всегда возвращался в свой вагон. В поезде он и ночевал.
13 августа отец вместе с Шевченко в Целиноградской области (в декабре 1997 г. Целиноград переименован в Астану). Там к ним присоединился британский газетный магнат лорд Рой Томсон. Он давно просил Хрущева об интервью, и отец решил попутно с интервью продемонстрировать англичанину наши целинные достижения.
Дальше я передаю слово отцу. «Я полетел в Казахстан. Приземлившись, я сразу поехал по полям на машине. Не знаю большего удовольствия, чем объезд сельскохозяйственных угодий. Я любил выезжать на целину во время уборки урожая. Едешь на автомашине, и, насколько хватает глаз, вокруг бесконечные поля пшеницы. Когда она выбросит колос, засеянные просторы схожи с морской поверхностью, особенно если гуляют ветровые волны и возникает рябь. То там, то тут островками торчат машины с людьми.
1964 год оказался из всех десяти лет освоения целинных земель самым благоприятным, самым урожайным. После “голодного” 1963 года я просто рвался на целину. Беру “голодный” в кавычки, никакого голода у нас не было, мы собрали достаточное количество зерна, чтобы прокормиться, а чего недоставало, купили за границей. У нас даже осталось зерно (около 3 миллионов тонн) на следующий год. Его заложили в государственный запас.
…Я никогда не получал столько эмоций, как в тот, мой прощальный год. Последний в моей многолетней деятельности в качестве партийного работника и государственного деятеля. Пшеница стояла стеной, густой щетиной. Замечательный урожай!
…Я ехал в открытой машине и глядел поверху стоящей пшеницы. Когда ветерок дунет, волны переливаются, колышутся стебли. Так волнуется пшеничное море. Мне рассказывали, что если на пшенице при таком ветерке разостлать простыню, то она поплывет по верхушкам колосьев, как по волнам. И сейчас, когда я возвращаюсь к прошлому, меня радуют и волнуют приятные воспоминания того времени.
…Затем я пересел в поезд, с тем чтобы передвигаться на короткие дистанции по железной дороге. Мне хотелось осмотреть разные районы, самому убедиться, побеседовать с людьми, с работниками совхозов. Колхозы в это время там стали очень редким явлением, созданные в начале освоения земель, они были преобразованы в совхозы. Повсюду хлеб, хлеб, хлеб. Куда ни приедешь, работают комбайны, люди в поту, с приятной усталостью, с улыбкой.
…К 1964 году на целине мы приобрели опыт выращивания разных культур. Казахи с давних времен умели сеять просо и получали высокие урожаи. При мне на целине просо тоже производили, но на небольших площадях. Научились сеять горох, гречиху, сахарную свеклу и получали неплохие урожаи. Я уж не говорю о ячмене и овсе. Вообще же на целине предпочитали сеять пшеницу и горох как самые ценные в тех условиях культуры. К тому же горох имеет короткий период созревания и, как все бобовые, удобряет почву: в своей корневой системе — клубеньках, накапливает азотистые вещества. Затем научились закладывать на целине сады и лесозащитные полосы, набрались опыта посева льна-кудряша, его стебель идет не на волокно, а из семян получают масло. Провели опыт посева кукурузы на силос, что открывало возможность широкого развития молочного и мясного животноводства. Наступило время вести земледелие на целине широким фронтом, не ограничиваясь монокультурой, повышая доходность сельского хозяйства. Перспектива представлялась мне хорошей, она подтверждала надежды, которые мы питали, приступая к освоению целины. Ее районы обещали стать со временем обжитыми и экономически выгодными.
…На первых порах на целине строили самые примитивные дома, глинобитные, саманные. Потом пошли в ход сборно-щитовые домики, так называемые финские. В 1964 году я заезжал в поселки, которые выглядели уже нарядно и приветливо. Спланировали их неплохо, в палисадниках росли деревца, создавалось хорошее впечатление и вызывалось чувство уюта. Я даже видел плодоносящие сады.
…Туда приехало много украинцев. А украинцы, куда бы их ни забросила судьба, обязательно посадят яблоню, грушу, а перед окном — мальвы. Без этого они не могут. Кое у кого уже появились детишки. Одним словом, земля оживилась. Распахивалась степь, складывались семьи, уже появилось потомство, люди начали врастать в эту землю. Мне было очень приятно.
…Сейчас (в конце 1960-х годов, когда диктовались эти строки. — С. Х.) целина стала другой — более совершенная техника, другие кадры, другие условия жизни. Выросла культура людей и культура обслуживания, появились больницы и детские учреждения. Построили колхозные и совхозные клубы. А тогда мы экономили, даже не экономили, а просто зажимали средства. Некоторые могут сказать, что Хрущев недооценивал быт. Нет. Я думал об этом, но прежде требовалось накормить людей, а потом уже изыскивать средства на строительство учреждений, необходимых для культурной жизни человека.
…На целине в мой прощальный приезд я пережил вершину личного счастья. Я проехал большие расстояния на автомобиле, передвигался поездом, опять пересаживался на машину и все ездил и ездил по полям. Везде прекрасный урожай. Как я радовался успеху, радовался труду, вложенному нашими людьми. Вспоминалось замечательное стихотворение Некрасова:
(я подчеркиваю, «в полвека», а не за десять лет, как у нас. — Н. Х.)
«В течение многих часов мы колесили по дорогам поднятой целины. Зрелище — впечатляющее, — дополняет отца Виктор Суходрев, переводчик, прилетевший в Целиноград вместе с лордом Томсоном. — Вокруг будто океан, не видно ни деревень, ни лесов, только сплошные поля пшеницы. До самого края. До горизонта. В любую сторону, куда ни посмотри. В нашу машину подсаживался директор совхоза, на территории которого мы оказывались. Этого директора сменял другой, затем следующий. Так и следовали — от совхоза к совхозу, от директора к директору.
Хрущев частенько просил остановиться. Выходил, лущил на ладони пару колосков, расспрашивал директора и попадавшихся на пути бригадиров, давал какие-то указания.
Лорду Томсону было тогда под семьдесят. Типичный британский интеллигент, в чисто английском деловом темном костюме-тройке в полоску, в роговых очках с неимоверно толстыми стеклами, он казался инопланетянином в этой абсолютно чуждой ему ситуации. Особенно когда Хрущев приглашал его выйти из машины и помять в руках колоски.
На одной из границ совхозов к машине Хрущева подошла высокого роста женщина лет пятидесяти по фамилии Гуревич. Как выяснилось — выпускница Ленинградского сельскохозяйственного института. Она уже десять лет работала на целине, возглавляла один из крупнейших совхозов. Под ее началом трудились чуть ли не десять тысяч мужиков. Хрущев очень обрадовался, когда услышал все это. Тут же обратился ко мне: “Ты перевел лорду, какие у нас есть женщины?” Вот, дескать, какая — десять тысяч мужиков в кулаке держит! И притом одна из лучших директоров по всем показателям.
Гуревич села в машину, и мы продолжили наш путь. Она рассказывала о достижениях совхоза, без запинки сыпала цифрами. Хрущев улыбался. С гордостью поглядывал на гостя. И урожай хороший, и с животноводством в порядке, и люди живут все лучше и лучше.
Подъехали к полевому стану. Там раскинули огромный шатер, в котором уже были накрыты столы. Хрущев недолго побыл за столом, спешил к поезду. В вагоне Томсон взял у него интервью. Это была последняя беседа Хрущева с западным журналистом. Хрущев выглядел крепким, бодрым и очень энергичным.
И кто бы мог подумать, что через каких-нибудь два месяца его верные соратники напишут в официальном сообщении о Пленуме ЦК, что этот человек освобожден от всех занимаемых должностей в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья».
Такое вот лирическое отступление. Оно позволяет понять чувства отца в предшествовавшие отставке месяцы.
Бараев с Наливайко продолжают спорить
Поездка по целине завершилась посещением Института зернового хозяйства и многолюдным совещанием в Целинограде. В институте возобновился давний спор Бабаева с Наливайко: нужны ли на целине чистые пары, а если нужны, то сколько. Напомню, в начале года чаша весов склонилась в сторону Бараева. На февральском Пленуме ЦК Бараеву предоставили слово, а его противника, алтайского агронома Наливайко туда вообще не пригласили. Он на время затих, но потом оправился и начал бомбардировать отца письмами, пересыпанными цифрами-фактами, подтверждающими его правоту. Бараев, в свою очередь тоже времени даром не терял, из его писем, тоже весьма обстоятельных, следовало, что правда на его стороне. Сражались два ученых, две научные школы, и не в одиночку, у каждого за спиной стояли научные учреждения, они ссылались на десятки проведенных экспериментов, вот только выводы Бараев и Наливайко делали взаимоисключающие.
«В то время большинство ученых и специалистов не только сомневались в преимуществах безотвальной обработки, но и были уверены в ее несостоятельности, вели решительную борьбу против новой идеи, — пишет аграрий Федор Тимофеевич Моргун, в 1964 году работавший в Кокчетавской области, а затем в Целинном крае. — Бараев настаивал на необходимости массового перехода на безотвальную обработку почвы, введения в структуру посевных площадей 25–30 процентов чистых паров, многолетних трав. Многие известные в стране ученые и академики резко критиковали Бараева».
Федор Тимофеевич запамятовал, вернее, в памяти у него совместились два разновременных периода.
Спор о преимуществах традиционной для России пахоты, при которой выворачивается наружу нижний слой почвы, и безотвальной пахоты, когда вместо плуга применяют лущильники-культиваторы, разрезающие верхний пласт чернозема и не нарушающие структуру почвы, происходил ранее и не совсем так. За безотвальную обработку сражался не столько Бараев, сколько Мальцев и не с Наливайко, а с Лысенко, и не в 1964, а в 1954 году. Ко времени, о котором идет речь, «безотвальщики» победили, засуха 1963 года поставила в этом споре точку. Там, где землю лущили, пыльные бури не столь разрушительны, засушливому ветру труднее поднимать почву в воздух. К слову, американцы теперь тоже не пашут, а культивируют почву. К этому заключению они, как и мы, пришли после своих пыльных бурь, прокатившихся по Среднему Западу США в 1930-е годы.
Так что к 1964 году спор пахать или лущить уже отходил в прошлое, а вот борьба двух научных школ вокруг черных паров к лету 1964 года разгорелась с новой силой. Бараев стоял на своем: «Для предотвращения эрозии почвы одних лущильщиков недостаточно, необходимо травополье, в отсутствие гербицидов против сорняков имеется только одно эффективное средство — чистые пары».
Наливайко доказывал обратное, и не менее аргументированно, ссылался на многолетние эксперименты, проводившиеся не только на его опытной станции, но и во многих целинных хозяйствах.
Спор выплеснулся за научные рамки. В него, вслед за аграриями, включились люди от сельского хозяйства весьма далекие.
Процитирую еще раз воспоминания Суходрева: «Едем дальше, — я воспроизвожу его рассказ о поездке вместе с лордом Томпсоном по полям целинного совхоза, — вдруг Хрущев становится мрачнее тучи. Кончилось одно поле, началось другое, и на нем ни колоска пшеницы. Тут даже у меня сердце екнуло. Уж совсем я не специалист, а чувствую — пары…
Хрущев дал команду остановить машину.
— А это что такое? — обратился он к Гуревич.
— Пары, Никита Сергеевич, — отвечает.
— Какие пары? — Хрущев помрачнел еще больше.
— Никита Сергеевич, я из года в год первое место держу по всему району, — все так же спокойно отвечает Гуревич.
Но разве его возьмешь таким аргументом?
— Так если ты у вас не было этих паров, то урожай бы еще возрос, — напирал Хрущев.
— А мы считаем, что нам пары нужны, — ничуть не тушуясь перед первым лицом государства, отвечает Гуревич.
Наконец злополучное поле под парами проехали. Снова океан пшеницы, снова бескрайние золотые поля. Хрущев опять повеселел.
По возвращении в свой вагон, — пишет Суходрев, — Хрущев выговорил за пары местным начальникам».
Очевидно, что Суходрев, дипломат, советник-посланник, блестящий переводчик с английского явно на стороне Гуревич, недоумевает, почему он понял все, а до Хрущева столь очевидные истины не доходят.
В том-то и дело, что все так и одновременно совсем не так. Отец и Суходрев смотрят на одно и то же поле, но видится оно им по-разному. Гуревич действительно снимает каждый третий год с «отдыхавшего» пару поля приличный урожай, получает за него заслуженные премии. Однако если разделить урожай на всю площадь, засеянную и стоящую под парами, то от урожайности едва останется одна треть.
Совхоз, которым руководит Гуревич, работал не «по Худенко», ему сверху спускали план, что где сеять, сколько гектаров земли оставить вовсе незасеянными. В соответствии с этими, полученными от вышестоящих органов, указаниями Гуревич и работает, по ним и отчитывается. Отца же интересовал не отчет, а конечный результат, засыпанное в элеваторы зерно. Что выгоднее, рекордный урожай с одного гектара или средний с трех? Ответ для него, в отличие от дипломата Суходрева, не очевиден.
Конечно, если дать свободу директору, он бы решал сам и по-своему в каждом отдельном хозяйстве. Когда отчет заменит собственная выгода, то та же Гуревич призадумается, стоит ли держать земли в простое, если от них один убыток? А если пары эффективны, то кто же от них откажется? Вот только в 1964 году ответ на этот «проклятый» вопрос приходилось искать отцу, и не для одного совхоза, а в масштабах всей страны. И Наливайко, и Бараев апеллировали к отцу. От него требовали решения — оставлять миллионы гектаров целинных паров отдыхать на два года под травами или, по примеру американцев, засевать их и собирать ежегодный урожай. Ответ стоил дорого, согласишься с Бараевым и недосчитаешься столь необходимых стране миллионов тонн зерна. Ставить на Наливайко тоже опасно, пока еще удобрений недостаточно, можно землю так истощить, что она вообще перестанет родить. Правда, в 1964 году проблема удобрений уже решалась, пройдет год-два, и их станет вдоволь. В перспективе позиция Наливайко представлялась более обещающей, и все же отец колебался.
«Чистые и занятые пары — вопрос экономической целесообразности. Возьмите карандаш и подсчитайте прибыль. — (Заметим, Хрущев снова говорит о прибыли.) — Нужно руководствоваться экономическими соображениями», — говорится в отчете о поездке по полям Кустанайской области, опубликованном 14 августа в «Правде». А вот как в газетном отчете трансформировался разговор с Гуревич, столь эмоционально описанный Суходревом: «Чистый пар или не пар? Ответ даст экономика, — говорит отец. — Я ставлю на ту лошадь, которая победит».
В том же ключе отец делится с коллегами впечатлениями от поездки на целину и своими сомнениями на заседании Президиума ЦК 19 августа 1964 года (я, по возможности, сокращаю нередактированную запись): «Интересный спор продолжается вокруг черных паров. Я попытался встать в тень, занять нейтральную позицию. Но нейтралитет мой потерпел фиаско, нам, политическим деятелям, нельзя устраняться от активных действий. Тогда я предложил формулу: пусть победит система землепользования, дающая наибольший товарный выход. Если чистые пары, когда поле целый сезон «отдыхает», дадут, по сравнению с «зябью», двойной урожай, то их применение оправдано. Урожай по чистым парам почти всегда выше, чем по зяби. Лукьяненко, а он честолюбивый селекционер в Ставрополье, рассказал мне, что его сорт обеспечивает урожай в 70 центнеров с гектара по парам, огромная цифра, а по зяби он снимает 40 центнеров, чуть больше половины. Но больше половины. За два года с гектара по зяби получится 80 центнеров, а с постоявшего под парами поля — только 70. Вот такая арифметика. Я сравнил урожай опытной станции Савостина, у него чистых паров всего 9 процентов от общей пашни. В условиях прошлогодней, 1963 года, засухи они получили в среднем 8,7 центнера с гектара. Я Савостину верю.
Бараев предлагает под пары отдать до 35 процентов пашни, это более 10 миллионов гектаров. Рядом с опытной станцией Бараева расположен колхоз, где председателем кореец Кан Де Хан, не ученый, а простой крестьянин. У него нет чистых паров, а урожай выше, чем на станции у Бараева.
Наука пока слаба. Раньше 40 процентов полей держали под травами, теперь их хотят отдать под пары. Во всех совхозах я видел чистые пары, у Савостина 9 процентов, у Бараева в этом году 18 процентов, а в прошлом было 35 процентов.
Казахи хотят Бараева заменить, считают его человеком неумным. Не будем вмешиваться, пусть колхозы и совхозы решают сами, что им выгоднее».
Отец сомневался, а вот «казахи» не сомневались, той осенью они всерьез взялись за Бараева, но «принять меры» не успели, от должности освободят не Бараева в Целинограде, а Хрущева в Москве, и все мгновенно развернется на 180 градусов. Теперь все осуждали «волюнтаризм» отца и требовали возврата к черным парам.
Как же разрешилась проблема черного пара? Признаюсь, не знаю, не интересовался. Если сейчас смотреть на поля из окна машины, то «отдыхающей» земли не встретишь. Все засеяно. Появились в изобилии удобрения, и проблема, столь острая в 1964 году, отпала сама собой.
Налюбовавшись на целинный урожай, наслушавшись споров противоборствующих сторон, отец 15 августа 1964 года прибывает в столицу Киргизии Фрунзе (Бишкек). Там все готово к торжествам по случаю 100-летия вхождения Киргизии в состав России. 16 августа отец выступает на праздничном митинге, прикалывает на флаг республики очередной орден Ленина и на следующее утро уезжает к чабанам в Иссык-Кульскую долину. Там зимой 1963–1964 года из-за неурожая, из-за гололеда на пастбищах, а главным образом из-за неорганизованности и безответственности произошел падеж овец в особо крупных масштабах. Падеж поразил не только Киргизию, страна в целом недосчиталась более 3,5 миллионов голов.
Отец решил посмотреть своими глазами, что там происходит.
18 августа 1964 года он возвращается во Фрунзе, произносит на республиканском активе отнюдь не парадную речь и тем же вечером возвращается в Москву.
Разница во времени между Фрунзе и Москвой три часа, и отец приземляется во Внуково всего «спустя двадцать минут» после вылета из аэропорта Манас.
— Сэкономил три часа рабочего времени, — пошутил отец в ответ на приветствия встречавших его на аэродроме членов Президиума ЦК.
19 августа 1964 года. Заседание Президиума ЦК КПСС
19 августа на Президиуме ЦК отец выступает с отчетом о поездке. Урожай радовал. Правда, отец тогда еще не знал окончательных цифр. Всё подсчитают и о рекордном урожае объявят 25 октября, через десять дней после смены власти.
В 1964 году собрали 152,1 миллиона тонн зерна, больше чем в какой-либо предыдущий год XX столетия. (До этого максимум составлял 140,2 миллиона тонн в 1962 году.) Урожайность с гектара тоже оказалась самой высокой — 11,4 центнера с гектара. Государство закупило 68,3 миллиона тонн. Напомню, что в катастрофическом 1963 году закупки составили 44,8 миллиона тонн, а в относительно благополучном 1962-м — 56,6 миллиона тонн. Зерна хватило и на продовольственные нужды, и на увеличение госрезервов, и на прокорм скоту. С улучшением обеспечения кормами к исходу 1965 года животноводство постепенно восстановило позиции, утраченные в бескормицу неурожайного 1963 года.
Отец отдавал себе отчет, что рекордный урожай 1964 года — не столько их собственное достижение, сколько дар природы, точно так же, как и природная катастрофа предыдущего, 1963 года. Бог — дал, Бог — взял. Все изменится, когда разовьются мощности по производству удобрений, а поля прорежут ирригационные каналы. Только тогда исчезнет фатальная зависимость от природы. На это уйдет около десятилетия, а пока отец предупреждал своих коллег: «Не зазнавайтесь. Не забывайте прошлого, 1963 года. Вам надо готовиться к худшему. Если готов, то и худшее не страшно. Не можем мы позориться, покупая хлеб за границей».
В его выступлении меня поразило обращение «вам», а не «нам». Оговорка, а возможно, и не оговорка, XXIII съезд не за горами, соберется через год-полтора, и после него отец отправится на пенсию, «вам» станет реальностью.
Что же касается предостережения, то отец как в воду смотрел. В следующем, 1965 году, урожай собрали никудышный, всего 121,1 миллиона тонн, государственные закупки составили 36,3 миллиона тонн, на 8,5 миллиона тонн меньше, чем даже в катастрофическом 1963 году. Почему так произошло, не знаю. То ли погода подвела, а скорее всего, избавившись от отца, Брежнев расслабился и энтропия не замедлила показать себя. Недостачу зерна компенсировали импортом. Кормиться за чужой счет понравилось. А вскоре пошла нефть Сибири и появились нефтедоллары. Закупки зерна за рубежом вошли в привычку.
Однако вернусь к заседанию Президиума ЦК 19 октября. Оно продолжалось около трех часов. Его стенограмма едва уложилась в двадцать девять книжных страниц. Отец говорил подробно и обо всем. Упомянул он и о посещении Волгограда. Там ему представили пастуха-гуртоправа, зарабатывающего до 200 рублей в месяц. По тем временам очень высокая зарплата. Для сравнения: в нашем престижном ракетном КБ инженеру платили 110 рублей в месяц, а ведущий инженер получал 180 рублей. На «обычных» заводах инженер начинал с оклада в 80 рублей.
— 200 рублей и не каждый инженер получает, — говорил отец. — Я против того, чтобы сельские рабочие зарабатывали больше промышленных.
— Нормирование труда в колхозах отвратительное, — кто-то из присутствовавших поддержал отца, кто Малин не разобрался и обозначил его, как «голос». — В былые времена в пастухи шли люди неквалифицированные. Я сам так начинал трудовую деятельность, — продолжал отец, — это тяжелая профессия, но такие зарплаты у чабанов экономически не оправданы. Я знаю, что такое пересмотр норм, это самая тяжелая работа, но мы должны исправить допущенные извращения.
Отец не предлагал немедленно решать, просто делился своими впечатлениями. Обычно присутствовавшие в спор с отцом не вступали, иногда комментировали, что-то принимали к сведению, что-то пропускали мимо ушей. На сей раз Полянский, отвечавший за сельское хозяйство, заместитель отца в правительстве, непривычно резко возразил: «Нельзя по одному совхозу и колхозу определять политику».
— Я объехал множество колхозов и совхозов, — парировал отец.
Слово за слово — разгорелась перепалка, в пылу спора отец даже заявил: «Садитесь на мое место, я сяду на ваше. Пусть Президиум решит».
С зарплаты чабанов спор перекинулся на производительность труда вообще, отец упомянул, что у нас «выработка на одного работающего в промышленности в три раза меньше, чем в США, а в сельском хозяйстве — в шесть раз», затем вспомнил о каких-то разногласиях, возникавших при установлении пенсий колхозникам (какие, из текста не ясно), но, по словам отца, у них с Полянским тогда «произошел острый разговор».
— Вы оказались правы или я? — вопрошал отец.
— По-вашему мы и права на ошибку не имеем, — оправдывался Полянский. — Под тем предложением, кроме секретарей ЦК, подписалось и пять членов его Президиума. Нельзя судить по одному факту.
— Но вы же его готовили, — не унимался отец.
— Я человек! — выкрикнул Полянский, он уже не мог себя сдержать.
— Я тоже человек! — отец не остался в долгу.
— Как с вами разговаривать? — не унимался Полянский.
— Это большой интересный вопрос, его надо изучить, — попытался разрядить обстановку Брежнев.
Сейчас, когда уже почти завершили подготовку к ниспровержению отца, спор между Полянским и отцом для заговорщиков оказывался совсем не ко времени.
— Может быть, это возраст, я расстраиваюсь, волнуюсь, реагирую, — успокаивается отец и меняет тональность разговора. Ссориться с Полянским он не намеревался, сорвался из-за накопившейся за последние месяцы усталости. — Видимо, пока не умру, буду реагировать. Ничего с собой не могу сделать. Казалось бы, какое мне дело? Вы работайте! Мне уже семьдесят лет. Черт с вами, делайте, что хотите! — примирительно, как бы извиняясь, обращается отец к Полянскому и через некоторое время, уже при обсуждении других вопросов, с горечью добавляет: — Я выбит из колеи, не могу систематизировать…
— Не надо волноваться, — берет себя в руки Полянский.
Специализация, Конституция, реформа экономики, — все это требовало полной отдачи сил, плюс бесконечные, выматывающие поездки, постоянные перелеты, смена часовых поясов, разговоры на полевых станах, в кабинетах, выступления на многолюдных собраниях. Такое не всякий молодой выдержит, а отцу уже семьдесят лет. В октябре 1964 года сорокалетний Полянский попрекнет уже безвластного отца за бесконечные разъезды и отдельно за недавний вояж на целину: «Когда плохо было в прошлом, 1963 году, вы туда не поехали». С одной стороны, много ездит, с другой, получается — мало. Сам Полянский разъездов не любил, предпочитал руководить из кремлевского кабинета.
Дальше разговор переходит на подготовку к предстоящему в ноябре Пленуму ЦК. Отец предлагает разрешить колхозам и совхозам, а не только крестьянам, как это делается сейчас, продавать свою продукцию на рынках в городах и по рыночным ценам, правда, с установлением государством какого-то потолка цен. По тем временам — это огромное послабление. Отец считает такое решение рациональным.
Затем обсуждение на Президиуме ЦК перекидывается на будущее сельскохозяйственных управлений. Отец повторяет уже знакомые нам, изложенные в его записке предложения укрупнить их так, чтобы под юрисдикцией каждого находилось не восемь совхозов или колхозов, а не менее двадцати. Я подчеркиваю: укрупнить, а не разогнать. В октябре отца обвинят в намерении упразднить межрайонные сельскохозяйственные управления, однако это не помешает после его отставки эти управления немедленно ликвидировать.
Еще одно замечание. В стенограмме, а она не правилась, нет и намека на «крепкие» выражения, постоянно приписываемые отцу. Я уже не раз повторял, что отец не ругался дома, не ругался он и на работе. Самое грубое из того, что произнес отец на заседании 19 августа, — просьба к Шелепину запросить справку в ЦСУ и «сунуть ее в нос члену Президиума ЦК», то есть Полянскому. Не очень вежливо, но совсем не то, что обычно подразумевается под «крепким» словом.
День за днем
14 августа 1964 года газета «Правда» сообщила о начале сооружения в Москве монумента «Покорителям космоса».
22 августа 1964 года газеты известили о приближении пуска Даугавпилсского комбината синтетических волокон в Латвии и Волжского химического комбината неопренового каучука.
9 августа 1964 года в Москву прилетел Пальмиро Тольятти, руководитель итальянских коммунистов. На следующий день он отправился отдыхать в Крым, купался в море, ездил на экскурсии. В один из дней Тольятти поехал пообщаться с пионерами в «Артек». Выйдя из машины, Тольятти успел только вскинуть в приветствии руку, как начал медленно оседать. Его подхватили, уложили на стоявшую поблизости скамейку. Врачи констатировали инсульт, запретили какие-либо передвижения, тут же, в «Артеке», оборудовали палату, попытались вскрыть пораженный участок мозга, пустить кровь. Ничего не помогло. 21 августа Тольятти скончался.
Отец решил немедленно лететь в Крым, не только чтобы попрощаться с лидером крупнейшей в Европе коммунистической партии, но и поговорить с Лунджи Лонго, преемником Тольятти. Итальянские коммунисты смотрели на мир несколько иначе, чем он виделся из Москвы, и отец счел необходимым лично обговорить позиции обеих партий.
На прощание с лидером итальянских коммунистов и проводы тела в аэропорт Симферополя ушло два весьма напряженных и нервозных дня. [93]
23 августа отец на даче «Ливадия-1» еще успеет поговорить с главой Монголии Юмжагийном Цеденбалом и на следующее утро улетит в Москву.
Отца поджимал протокол, предстоял визит в Чехословакию на празднование двадцатилетия Словацкого восстания 1944 года.
24 августа 1964 года начал подниматься из земли небоскреб здания СЭВ на берегу Москвы-реки, напротив гостиницы «Украина».
Большая нефть Сибири
27 августа 1964 года «Правда» на двухстраничном развороте опубликовала статью секретаря Тюменского Промышленного обкома Александра Константиновича Протозанова «Большая нефть Сибири». Он писал о Березовском газовом месторождении, о Сургутском, Нижневартовском, Демьянском, Александровском, Салымском нефтеносных районах. Там начиналась добыча нефти и газа. На газетной странице помещалась карта СССР, перечеркнутая сплошными и пунктирными линиями уже строящихся и еще только проектируемых газо— и нефтепроводов. Первые из них — 436-километровый нефтепровод Шаим — Тюмень и газопровод Игрим — Серов планировалось завершить уже в этой семилетке, то есть не позже 1965 года. За прошедшие четырнадцать лет протяженность нефтегазопроводов увеличилась в пять раз: в 1950 году она составляла 5 400 километров, в 1957-м — 11 500 км, а в 1964-м около 28 000 километров. И это только начало. Запланированные на следующее десятилетие газопроводы расползались из Тюмени, как паутина: из Тазовского месторождения в Норильск; из Охте-Урьевского в Кузбасс; из Игрима в Пермь — Киров — Горький — Москву — Череповец — Ленинград. Рядом прокладывали линию нефтепровода из Усть-Балыка в Омск и Курган. Дальше Протозанов писал о сооружении дорог, поселков и о многом, многом другом.
Газету отец развернул в самолете, в тот день в девять утра он вылетел с официальным визитом в Прагу. Статья Протозанова его порадовала, хотя обо всем написанном он, естественно, знал. Но так приятно читать о достигнутом и том, чего мы достигнем в ближайшем будущем.
Впервые наличие нефти и газа в Сибири предсказал в интервью, опубликованном в 1932 году в «Правде», основатель советской нефтяной геологии академик Иван Михайлович Губкин. Ему тогда мало кто поверил. Однако уже в июле 1934 года геологи обнаружили в районе Юганска под Сургутом следы нефти. Она самоходом просачивалась на поверхность, разливалась по низинам лужицами. И тем не менее, скептики победили, район признали неперспективным.
Геологи вернулись в Сибирь только после войны, в конце 1947 года. 21 сентября 1953 года в районе поселка Березово, в месте последней ссылки любимца Петра I Александра Меншикова, вскрыли газоносный пласт, забил первый газовый фонтан. Еще через семь лет, весной 1960 года, в Сибири, поблизости от таежной речки Конда, у деревушки Ушья, поднялся фонтан самой ценной, легкой нефти.
К марту 1961 года оконтурили и разбурили уже целое нефтяное озеро, Мегионское, на то время одно из крупнейших в Советском Союзе месторождение, а в середине года для разработки еще одного, Усть-Балыкского, нефтяного района создали специальное подразделение — Юганскнефтегаз. Устьбалыкскую нефть качают уже половину века.
К концу 1961 года на картах геологов в Тюменской области значилось пять нефтяных и двенадцать газовых месторождений. Все сомнения отпали, большая нефть в Сибири есть! В мае 1962 года вышло Постановление ЦК и СМ «О мерах по усилению геологоразведочных работ на нефть и газ в районах Западной Сибири». Если до него оконтуривались одиночные, наиболее обещающие, очаги, то теперь наступление развернулось по всему фронту. С этого постановления начинается история сибирских нефти и газа.
Сибирская нефть не только навсегда избавляла страну от нехватки топлива, бесконечных лимитов и талонов на бензин, но вскоре позволила выйти на мировой рынок. За прошедшее с 1953 года десятилетие экономическая блокада Советского Союза постепенно разрушалась, а нефть — это тот товар, от которого не принято отказываться. С большой нефтью Сибири страна ощутила и вкус нефтедолларов.
Антонин Новотный и Александр Дубчек
27 августа отец прибыл в Прагу, затем вместе с президентом Чехословакии Антонином Новотным посетил в столицу Словакии Братиславу. Там 29 августа, вслед за первым секретарем Коммунистической партии Словакии Александром Дубчеком он выступает на общегородском митинге. Это их первая и последняя встреча. Дубчек свободно говорил по-русски, после митинга они долго беседовали, отец расспрашивал о делах в республике. Отца беспокоили слухи о нараставших трениях в руководстве между чехами и словаками. Дубчек его заверил, что с чехами они живут душа в душу, и переменил тему, заговорил об экономике. Отец дипломатично промолчал, хотя сомнения остались. В отчете Президиуму ЦК о поездке он отмечает, что «этот вопрос у них существует». Затронул ли отец вопрос о предстоящих реформах, говорил ли он о планах дальнейшей децентрализации советской экономики, мы не знаем. В отчете о поездке в ЧССР о Дубчеке не упоминается.
Но это ничего не значит, Дубчек тогда не представлял особого интереса, в отличие, скажем, от Густава Гусака, недавно реабилитированного диссидента, который, по словам отца, при вручении орденов героям словацкого восстания «собрал довольно значительные аплодисменты». На эту тему отец раздумывал постоянно и, найдя благодарного и созвучного ему слушателя, начинал делиться с ним своим видением будущего социалистического общества. Так или иначе, но в основу экономического реформирования «Пражской весны» 1968 года легла идея глубокой децентрализации управления экономикой, предоставления свободы предприятиям, сведения их взаимоотношений с государством к выплате налогов, то есть именно к тому, что отец собирался, но не успел сделать в Советском Союзе. Неудивительно, что постхрущевская Москва отреагировала на «Пражскую весну» откровенно враждебно.
История называет «отцом» экономической либерализации чехословацкой экономики Ота Шика, директора Пражского института экономики, рискнувшего сочетать рыночные механизмы с социализмом. Что ж, это только свидетельствует, что «идея носилась в воздухе». Шик попытался реализовать в 1968 году в своей стране то, что Хрущев намеревался сделать в 1965-м. Но это всё предположения.
Скорее всего, Дубчек отцу понравился, особенно на фоне Новотного. В разговорах с последним отец не раз поднимал тему очищения от сталинизма. Новотный не то чтобы занимал просталинскую позицию, но и приговоры «врагам чехословацкого народа», вынесенные в сталинские годы, пересматривать не хотел. В 1956 году, сразу после ХХ съезда, он доказывал Хрущеву, что у них в Чехословакии, в отличие от Советского Союза, все делалось по закону. Отец не согласился, посоветовал Новотному, пока не поздно, «поднять документы и честно сказать все партии и народу. Вам придется пережить реакцию людей, но если этого не сделать, то когда от вас потребуют ответа, и вы окажитесь совсем в ином положении».
Новотный, как до него в Советском Союзе Молотов с Кагановичем, в «ином положении» оказаться не захотел и принял меры. В 1962 году даже арестовал Рудольфа Барака, главу госбезопасности. Он занял этот пост сразу после смерти Сталина и к репрессиям отношения не имел. Отец считал Барака человеком преданным и честным. Если бы Бараку предъявили политические претензии, он бы за него заступился, но его обвинили в воровстве, присвоении крупных валютных средств. Отец не счел возможным вмешиваться. Барак сидел в тюрьме, а по Праге ползли слухи, что арестовали его не за валюту, а за то, что он раскопал свидетельства участия в репрессиях самого Новотного. За что и поплатился. Барака выпустят из тюрьмы сразу после прихода к власти Дубчека.
Так или иначе, но и в 1964 году «Новотный не понял ответственности, не понял значения и необходимости восстановления человеческой справедливости и политической чистоты, не принял необходимых решений», — написал отец в своих воспоминаниях.
В августе 1964 года, по свидетельству членов советской делегации, Новотный, заметив расположенность отца к Дубчеку, рассердился не на шутку. Когда на следующий день после митинга советскую делегацию повезли из Братиславы в Банскую Быстрицу (там 29 августа 1944 года началось Словацкое восстание, и там же проходили основные торжества), Дубчеку, первому секретарю ЦК Словацкой компартии, места в головной машине не нашлось. Едва тронулись, отец забеспокоился и поинтересовался у Новотного, а где же герой дня. Пришлось остановить кортеж и произвести пересадку: Дубчека в машину к отцу с Новотным, а на его место — посла СССР Замятина.
Празднование в Банской Быстрице прошло успешно, сначала говорили речи, потом в горах жарили мясо на костре, пели словацкие партизанские и другие песни. Отец вернулся в Москву 6 сентября.
Рихард Зорге, Василий Порик, Фриц Шмеркель
4 и 5 сентября 1964 года большинство центральных газет опубликовали статьи о подвиге немца Рихарда Зорге, предупредившего Сталина о нападении Германии и даже указавшего дату начала наступления — 22 июня 1941 года.
Сталин Зорге не поверил, более того, зачислил его в потенциальные «враги народа», приказал вызвать в Москву и разобраться. Зорге в Москву не поехал, а «разобрались» с ним японцы. В октябре 1941 года Зорге арестовали, обвинили в шпионаже и, как это водится в отношении разоблаченных агентов чужих разведок, предложили Сталину размен на арестованного в СССР японского шпиона. Сталин не ответил. Японцы ждали до 1944 года и, поняв, что ответа не последует, 7 ноября 1944 года в качестве подарка Иосифу Виссарионовичу к празднику Октябрьской революции Зорге повесили. В Советском Союзе о нем забыли, точнее, о Зорге просто никто не знал, имя его похоронили в архивах разведки.
Так бы и оставался Рихард Зорге в забвении еще долгие годы, если бы не стечение обстоятельств. Немцы и японцы о Зорге помнили, все прошедшие после войны годы спорили: шпионил он или не шпионил, а если шпионил, то на кого? На русских? А может, на американцев? В начале 1960-х годов кинорежиссер Ив Чампи сделал франко-итальянский фильм с интригующим названием «Кто вы, доктор Зорге?»
И надо же такому случиться, что этот фильм неведомыми путями попал в Советский Союз. Тогда мы кинофильмы смотрели свои или покупали в странах-членах СЭВ, валюту, которой всегда не хватало, на кино не тратили. Нам покупать западные фильмы и не предлагали, но иногда кое-что присылали посмотреть. Возможно, фильм о Зорге прислали не просто так, а с умыслом, вдруг наконец раскроется тайна доктора Зорге?
По выходным, после обеда, отец обычно смотрел на даче кино, сначала хронику, потом киножурнал «Наука и техника», затем новые научно-популярные фильмы, а напоследок художественный фильм, какой пришлют из Комитета по кинематографии. Прислали «Доктора Зорге». В тот день на дачу мы почему-то не поехали и просмотр устроили в Доме приемов на Ленинских горах. Фильм понравился, а когда зажегся свет, мы всей семьей, включая отца, вслед за автором задавались вопросом: «Кто же все-таки этот доктор Зорге?»
Отец эту фамилию услышал впервые, но, в отличие от авторов фильма, он легко удовлетворил свое любопытство: по возвращении в резиденцию снял трубку, набрал номер председателя КГБ и спросил его: «Кто же на самом деле доктор Зорге?» Семичастный ответить не смог, пообещал посмотреть в архивах. На следующий день на стол отцу легла справка: Зорге — советский разведчик, в фильме рассказана его подлинная история.
— За все, что этот немец сделал для Советского Союза, он получил петлю, накинуть которую ему на шею помог японцам Сталин! — возмутился отец.
— Получается так, — подтвердил Семичастный.
— Это не просто несправедливость, это — преступление, — продолжал возмущаться отец. — Мы должны восстановить истину. Пусть поздно, но исправить несправедливость.
Семичастный получил приказ рассекретить самого Зорге и все, что известно о его жизни. 4 сентября 1964 года «Правда» опубликовала большую статью под заголовком «Товарищ Рихард Зорге». 5 сентября, в субботу о «Подвиге Рихарда Зорге» написали «Известия».
Отец поручил Микояну подготовить Указ о присвоении Зорге звания Героя Советского Союза. Завертелись колеса бюрократической машины. Тем временем наступил октябрь, отца отправили в отставку. 27 октября 1964 года Микоян выполнил поручение, представил проект Указа на утверждение Президиума ЦК. Присутствовавшие знали, что инициировал его Хрущев, и отреагировали кисло.
— Надо ли присваивать Героя? — ворчал Подгорный.
— Еще изучить, — поддакнул ему Шелепин.
Однако разум возобладал, 5 ноября 1964 года Микоян подписал Указ Президиума Верховного Совета СССР, и Зорге стал Героем, к сожалению, уже после отца. И улицу в Москве назовут именем Зорге после отца, но без него этого или не произошло бы вовсе, или случилось бы много позже, возможно, через десятилетия.
В последний год пребывания отца у власти из небытия возвратились имена и других героев войны, тех, кто при Сталине числился в предателях.
21 июля 1964 года Героем Советского Союза стал лейтенант Порик Василий Васильевич. В 1942 году он попал в плен к немцам. В соответствии с волей Сталина, у нас его вместе с миллионами других военнопленных зачислили в изменники Родины, семью репрессировали. То, что Порик в том же году бежал из расположенного на территории Франции лагеря, разыскал французских партизан и вскоре стал одним из руководителей подпольного центра Сопротивления во Франции, никого в Москве не интересовало, как и то, что Порик геройски погиб 22 июля 1944 года. Все эти годы он продолжал числиться в списках изменников Родины. «Ошибку» исправили только в 1964 году.
6 октября 1964 года «исправили ошибку» и в отношении ефрейтора вермахта Фрица Шмеркеля. В самом начале войны, осенью 1941 года, он, военнослужащий 1-го артиллерийского полка, 186-й пехотной дивизии, 4-й немецкой армии, наступавшей на Москву, добровольно присоединился к смоленским партизанам, сообщал, где и когда пройдут военные эшелоны, где и когда готовят облаву. Сотрудничество продолжалось три года, но Шмеркеля все-таки выследили, арестовали и 21 февраля 1944 года казнили. По тем же, сталинским законам, немец на геройство права не имел, о Шмеркеле, как и о Зорге, забыли. Теперь вспомнили.
День за днем
3 сентября 1964 года принимает первые самолеты международный терминал Шереметьево-2.
7 сентября 1964 года отец едет в Лужники, там на территории стадиона развернута Международная выставка дорожных машин. Дороги, особенно сельские, полевые — его постоянная головная боль. Без них целина — не целина, а только половина целины. Урожай надо не только собирать, но в сохранности доставить потребителю, а не рассыпать на ухабах раскисавших под дождем грейдеров. Но что толку в словах, если денег на все не хватало и не хватает. Однако в 1964 году дороги решают строить и сразу начинают их строить. Отец хотел высмотреть на выставке, что нам подойдет для этого из того, что в стране пока не производят. Высмотрел, сделал заметки на память, однако они ему уже не пригодятся.
8 сентября 1964 года отец встречается в Кремле с приехавшими из Средней Азии передовиками-хлопкоробами из Голодной степи и строителями Каракумского канала. Распрощавшись с хлеборобами, он в течение часа беседует с В. Ф. Марчуком, директором Крымского совхоза «Красный», там недавно смонтировали закупленную в Америке птицефабрику. В заключение он говорит Марчуку, что в ближайшее время заедет к нему посмотреть, как идут дела, познакомиться с заокеанскими птичьими премудростями.
Вечером они с мамой спешат в Большой, где миланский Ла Скала дает оперу «Турандот» Джакомо Пуччини. Гастроли знаменитого итальянского театра начались еще 5-го, но в тот день отец возвратился из Чехословакии и на спектакль не успевал. Опера родителям понравилась, отец откровенно восторгался, однако мама патриотично заметила, что наши певцы не хуже.
Еще одно новшество: в газетах сообщили, что «в театре присутствовали Н.С.Хрущев с супругой». Они всегда или почти всегда ходили в театр вместе, но в тех случаях, когда в прессе появлялось официальное сообщение, в нем значился один отец, а мама оставалась в тени. Теперь на западный манер ее решили из тени вывести. Не знаю, насколько это правильно. Упоминание «супруги» для многих прозвучало диссонансом. Так уж Россия устроена.
9 сентября 1964 года отец принял в Кремле министра обороны Индии Я. Б. Чавана. О чем они договорились, не знаю, а для Чавана их договоренности вскоре потеряли свое значение. После октября ему предстояло все начинать сначала и с другими людьми.
Вслед за Чаваном в отцовский кабинет заходит его старый знакомый, французский каноник и одновременно мэр города Дижона Ф. Кир. С отцом они знакомы давно. Во время визита во Францию в марте 1960 года отец специально попросил включить в программу посещение Дижона, где каноник обещал ему устроить теплый прием. Видимо, слишком теплый. Дружба каноника с Хрущевым не понравилась Ватикану, и на время посещения Дижона отцом папа римский специальным вердиктом отправил Кира в отдаленный монастырь. Но и в отсутствие мэра дижонцы встречали Хрущева тепло, перед зданием мэрии, где остановился отец, они простояли до поздней ночи. Кир не прервет связи с отцом и после его отставки, будет поздравлять его со всеми праздниками, а в сентябре 1971 года пришлет маме соболезнование по случаю его смерти.
10 сентября московские газеты опубликовали «Меморандум» Тольятти, письмо Хрущеву, которое он передал Пономареву в августе. Накануне своей кончины Тольятти писал о будущем коммунистического движения, о различиях в подходах, о том, что вскоре, в отличие от коммунизма советского, назовут еврокоммунизмом. Детали его письма не актуальны. Отец во многом согласен с Тольятти, однако после смерти итальянского коммуниста его письмо приобрело ореол диссидентствующего завещания, да еще скрываемого от публики советским руководством. Чтобы рассеять ненужные слухи, отец распорядился «завещание Тольятти» опубликовать без каких-либо изъятий.
Этим вечером отец с мамой снова в Большом театре. Отец так весь день нахваливал итальянских певцов, что с ними пошел и Микоян, остальные члены Президиума отговорились занятостью. Родители позвали с собой и нас, детей. Давали оперу Джузеппе Верди «Трубадур», пели отлично, все получили огромное удовольствие.
Ла Скала выступала в Большом театре до конца сентября, они привезли с собой пять опер, но после 10-го отцу больше в театр выбраться не удалось, остававшиеся дни сентября были расписаны буквально по минутам. Тогда мы и не подозревали, что 10 сентября «рядовой» поход отца в Большой театр станет для него последним, и что это вообще последний наш семейный выход в театр.
С 11 по 18 сентября в Москве гостит президент Индии Сарвапалли Радхакришнан. Отец встречает его во Внуковском аэропорту. 12 сентября они беседуют в Кремле, вместе выступают на митинге в честь высокого гостя во Дворце съездов.
Какая армия нам нужна?
14 сентября 1964 года отец едет в подмосковную Кубинку. Там на танковом полигоне ему демонстрируют модели танков, пушек, систем залпового огня и другого вооружения сухопутных войск. Посещение подробно описано в книге «Рождение сверхдержавы», и я остановлюсь только на имеющих отношение к теме этой книги военных расходах.
Обменяться впечатлениями по свежим следам собрались в штабном домике. Я тоже там присутствовал, наше Особое конструкторское бюро № 52 представляло крылатую ракету С-5 для вооружения сухопутных войск. Отец начал разговор с танков. Первым делом выразил свое восхищение достижениями.
— Разве можно сравнить эти танки с теми, которые мы имели в войну, даже самыми лучшими? Вот бы нам их тогда… — вырвалось у отца.
Собравшиеся одобрительно загудели, но Хрущев резко сменил тональность: мы следуем опыту Второй мировой войны, критически не анализируя его. Он отдал должное конструкторам, сказав, что их труды безусловно заслуживают похвалы, но они делают то, что им заказывают.
— А заказывают вот они, — отец ткнул пальцем в маршалов. — Они определяют, что нам нужно, а что нет. Создается впечатление, что им нужно всё.
Отец сделал паузу, оглядел присутствующих. В зале повисло напряженное молчание. Он продолжил, заговорил о том, что мы по-другому должны взглянуть на армию, на ее задачи, на цели, которые ставим перед собой.
— Мы кого-нибудь собираемся завоевывать? — отец просто пробуравил взглядом сидевшего рядом с ним министра обороны маршала Малиновского и сам себе ответил: — Нет! Тогда для чего нам нужно все это оружие, которое мы сегодня увидели?
Отец перешел к характеристике современной войны. Он давно раздумывал на эту тему, еще в 1959 году написал записку в Президиум ЦК, выступал в прошлом году на Совете обороны в Филях. (Об этом тоже можно прочитать в «Рождении сверхдержавы»). То, что раньше выглядело наметками, переросло в убежденность: война между двумя гигантами, СССР и США, невозможна. Ядерное оружие делает ее бессмысленной, победителя не будет. А без применения атомных боеприпасов, отец считал, в войне не обойтись. Даже если в начале схватки против этого настроятся обе стороны, все равно у терпящего поражение возникнет непреодолимое желание изменить течение событий в свою пользу, в конце концов просто отомстить, и он схватится за водородную бомбу.
— Если мы исключаем возможность обычной войны между СССР и США, Варшавским договором и НАТО, то зачем нам вся эта прорва вооружений? — продолжил отец. — Все очень хорошо, очень современно, но стоит огромных денег. Лишних денег в стране нет. Поэтому нужно очень серьезно подумать, какая нам требуется армия, решить, чем ее вооружать. Причем вооружать экономно, только действительно необходимым, а высвободившиеся средства перебросить на мирные нужды, на жилье, на товары народного потребления.
— А то дай вам волю, вы страну без штанов оставите, — шуткой попробовал разрядить обстановку отец и дружески толкнул Малиновского кулаком в бок.
Шутка не имела успеха. Малиновский кисло, вымученно улыбнулся. Собравшиеся молчали. Многие помнили выступление отца на Совете обороны. Его возвращение к этой теме сулило новую реорганизацию, сокращение армии. Генералы такого не одобряли — сильное государство славно своей армией, а расходы — это не их забота.
Они не ошиблись. Отец стал говорить о компактной высокопрофессиональной армии, территориальной милиции, высвобождении рабочих рук, столь необходимых в народном хозяйстве. Он подчеркнул: речь идет не только о том, какое оружие покупать, но и сколько. Ведь вооружение быстро устаревает. Зачем нам тысячи танков, тысячи самолетов, если война не топчется под дверью. Это деньги, отнятые у народа и выброшенные на ветер.
Нет, отец не считал, что надо разоружаться, — это заманчивая, но пока неосуществимая мечта. Армия должна обладать самым современным вооружением, но в разумных пределах. Не более того. Так же рачительно необходимо подходить и к типажу. Разные конструкции танков, пушек, близкие по своим боевым качествам, при серийном производстве на заводах обернутся многомиллионными затратами, которых можно избежать, выбрав один лучший танк, одну лучшую пушку.
— А вы за народный счет хотите прослыть добренькими, не желаете портить отношения с разработчиками, заказываете всё, что они дают, — бросил отец упрек в зал.
В ответ раздался глухой ропот. Отец еще немного поговорил о бережливости, о том, что армия существует для защиты народа, а не народ для армии. Наконец он замолк. Других выступавших не предполагалось.
Отец поблагодарил присутствующих за проделанную работу.
Гремя стульями, все стали подниматься с мест, но к дверям не двинулись. Сначала пропустили отца, за ним вышли маршалы. Я поспешил следом. Когда я подошел к отцу, они с Малиновским о чем-то тихо разговаривали. Маршал как-то обреченно выслушивал то, что говорил отец.
С точки зрения военных, показ не удался, вернее, имел обратный эффект. Малиновский хотел, похваставшись достижениями, получить добро на закупку новых вооружений. Вышло все наоборот. Предстояли новые обсуждения с совершенно неизвестным исходом. Точнее, о результате нетрудно догадаться: Верховный главнокомандующий настроился «развалить» армию. Только так маршал воспринимал переход к какой-то мифической территориальной милиции.
В тот момент ни отец, ни Малиновский не знали, что от Главнокомандующего уже ничего не зависит, его предложения никого не интересуют, его команды никто не собирается исполнять. До «конца» оставался ровно месяц.
Домой ехали молча. Отец сел впереди. Сзади, кроме меня и неизменного начальника охраны, разместились Брежнев и Кириленко.
День за днем
15 сентября 1964 года в Москву прилетел премьер-министром Египта Али Сабри. Он прогостит в Советском Союзе до 23 сентября. Снова встреча в аэропорту, разговоры в Кремле, и не протокольные, как с ничего не решавшим в Индии Радхакришной, а деловые. Али Сабри — правая рука Насера.
В тот же день, 15 сентября, вслед за встречей Али Сабри, отец принимает в Кремле делегацию Парламента Японии. Ее возглавляет Кэйдзи Фукунага, председатель Комитета палаты представителей по парламентским делам. Тема разговора: мирный договор и судьба островов Кунашир и Хабомаи. Отец еще в 1956 году пообещал передать их Японии в обмен на мирный договор, но тут вмешались американцы и дело застопорилось. В 1964 году контакты с Токио возобновились, обе стороны нащупывали пути выхода из тупика, куда их загнали Соединенные Штаты. Теперь приходилось начинать договариваться сначала. К осени, казалось, «забрезжил свет в конце туннеля», японские делегации зачастили в Москву.
16 сентября 1964 года отец присутствует на открытии Всемирного форума молодежи, а 19 сентября выступает на приеме в честь делегатов форума.
На заседании Президиума ЦК 17 сентября 1964 года отец предлагает «созвать XXIII съезд, как он считал, его последний съезд, в конце 1965 — начале 1966 года».
Тогда же записали строгое указание Устинову: «Ни одного завода с отсталой технологией не строить, распространить этот “запрет” на всю “химию”. Технологию производства винола, полимера из поливинилового спирта, служащего для получения нитей особой прочности, купить в Японии».
Речь шла все о том же, как строить новые химические заводы: под свои, доморощенные, только еще разрабатываемые технологии, или за золото купить за границей лицензии и технологии, более передовые и уже апробированные? Минфин золото зажимал, отец ворчал на их скупердяйство, убеждал, что купленные за рубежом технологии окупятся сторицей.
Затем отец в последний раз попытался вытолкнуть Тимирязевскую академию на землю, перевести ее в совхоз «Вороново» на Курщине. Министр сельского хозяйства Воловченко возражал. Отец уступил, поручил комиссии, занимавшейся этой проблемой уже не первый год, еще раз все как следует обдумать.
Наболтали, а сами сделать не можем
(22 и 26 сентября 1964 года)
С утра во вторник, 22 сентября, отец пригласил к себе Секретаря ЦК по промышленности Рудакова, председателя Всесоюзного совнархоза Устинова, первого заместителя Госплана СССР Горегляда (его председатель Ломако в сентябре отдыхал в Крыму) и начальника ЦСУ Старовского обсудить наметки на следующую пятилетку 1966–1970 годов. Совещались более двух часов и так ни до чего не договорились, пятилетка пока не утрясалась.
Чтобы передать атмосферу обсуждения, я ниже приведу отрывки из замечаний, высказанных отцом и, насколько получится, воздержусь от комментариев.
Отец соглашается со Старовским: «Цикл проектирования и строительства предприятий, оснащенных современными сложными технологиями, в пятилетие никак не втискивается. Возможно, следует разделить оставшиеся до 1980 года пятнадцать лет реперного срока, заявленного в Программе партии, на две части «восьмилетку и семилетку или семилетку и восьмилетку, пусть Госплан подумает, что лучше».
«…Надо смелее развивать производство средств потребления, — отец обозначает задачу на будущее. — Главная наша задача — удовлетворение потребностей людей, на первый план надо ставить человека, и средства производства должны служить этой цели. Это раньше мы ставили задачу наоборот…»
Об этом, как и восьмилетке-семилетке, они уже говорили 24 июля на Президиуме Совета Министров. Отец все еще раз обдумал и утвердился в правильности выбираемого направления. Остальной разговор сводится к тому, как реализовать поставленные задачи. Прежде всего, необходимо достичь мирового уровня.
«Потребуйте от ученых анализ уровня продукции зарубежных фирм в сравнении с нашим, — обращается отец к Устинову. — Пригласите людей, разбирающихся и в технике, и в экономике, таких, как Федоренко Николай Прокофьевич, директор Экономико-математического института, я читал его статьи, а вот книгу, которую он мне прислал, еще прочесть не успел. Ученые должны служить нашим барометром, следить за колебаниями в мире, за развитием экономики и техники, докладывать нам вовремя. По их рекомендациям давайте закупим за рубежом лицензии и начнем планировать, отталкиваясь от этого уровня. Я повторяю, надо покупать за границей производства вместе с лицензиями. Покупать лицензии — единственный выход. Нельзя в науке игнорировать зарубежные достижения, жить в условиях автаркии. А то мне объясняют, что не купили завод по производству винола, так как в Ленинграде мы вот-вот получим свой винол. И уже сколько лет нас за нос водят.
…Сейчас иностранцы стучатся к нам во все двери, предлагают кредиты для закупки химического оборудования. Такого еще не бывало, и давайте воспользуемся, купим все передовое…Наши же ученые еще семь лет будут догонять сегодняшний уровень Запада, а Запад за это время уйдет еще дальше!
…Руднев, к сожалению, этого не видит. Он человек честный, порядочный, но отбивается от докучливых проблем, законопачивает все щели в дверях своего комитета, чтобы не влезла какая-нибудь докучливая бацилла.
Берите пример с японцев, они поднялись из пепла, из первобытного состояния, покупали лицензии, копировали, затем начали вкладывать свое и теперь Америку бьют, а мы сами всё знаем, всё понимаем, болтаем, но сделать не можем, и от себя свое неумение скрываем. Это у нас от зазнайства. Что мы делаем — это ужасно, мы находимся на рубеже славы или позора. Нельзя строить новые заводы, закладывать в производство технологический уровень, который за границей — уже пройденный этап.
…Что мы делаем для химии? Ни одна страна не имеет такого низкого технологического уровня, как мы. По некоторым видам продукции у нас выход полезных веществ 10 процентов, а у японцев — 40–50 процентов. Это позор для нашей партии.
…Наши внешнеторговые органы ведут переговоры совершенно без политики. Мы купили у голландцев два-три завода, производящие винол, но, боюсь, мы купили не то, что сегодня нужно. Вот передо мной лежит справка: мощность голландского оборудования 180, а японского 360 тонн винола, при том, что и там и тут работает одинаковое количество агрегатов!»
Тут Рудаков подает реплику, что японцы больше винол не производят, перешли на полипропилен.
«Давайте купим полипропилен, — соглашается отец. — Но я бы хотел получить грамотное техническое заключение. Мне говорили, что винол самое дешевое сырье для производства канатов, рыболовецких сетей, брезента, бельтинга».
Дальше речь заходит о жилье. Устинов жалуется, что запланированные темпы строительства не обеспечат достижения в 1970 году предусмотренных 12 квадратных метров на человека, получается только восемь. Отец соглашается, что средств на все не хватает, хотя и так никто в мире больше нас не строит. Он предлагает сейчас «расширять сеть детских садов, обеспечить там бесплатное питание, а с бесплатным жильем можно лет на пять и задержаться, во всяком случае в Москве, Ленинграде, Киеве. Мы уже построили три Москвы, и все мало. «Для больших городов, — по мнению отца, — выход в жилищных кооперативах».
Обо всем этом тоже говорили 24 июля. Оно и понятно, основные направления развития экономики на ближайший период практически вырисовались. Сейчас отец пытается совместно найти наиболее эффективные пути их реализации. В современной науке такой подход называют мозговой атакой.
Время подошло к полудню, секретарь напоминает, что пора обедать, а там отца ждут новые посетители. Договариваются продолжить разговор через два-три дня.
После обеда отец беседует с председателем Госкомитета по химии Виктором Степановичем Федоровым, а ближе к четырем принимает посла Кубы Оливареса Санчеса и Рискета Вальдеси, партийного секретаря провинции Ориенте.
23 сентября отец провожает во Внуково Али Сабри и следом сам улетает в Тюратам. Там на полигоне для показа высшему государственному и военному руководству подготовлена выставка стратегической ракетной и космической техники. О поездке отца в Тюратам можно прочитать в «Рождении сверхдержавы».
В Москву отец возвращается во второй половине дня 25 сентября, а уже ближе к вечеру собирает Президиум ЦК, делится впечатлениями с коллегами. Наряду с достижениями, а они очевидны, отец отмечает, что «хозяйства на полигоне разбросанные, у каждой ракеты своя площадка, а это миллионные затраты и, возможно, излишние».
На следующий день, в субботу, с утра отец совещается с помощниками, а в половине одиннадцатого, как и договаривались, к нему в кабинет заходят Устинов с Гореглядом и присоединившийся к ним по пути Косыгин. На 11 часов назначено совместное заседание Президиума ЦК с Президиумом Совета Министров. В повестке дня продолжение обсуждения пятилетки 1966–1970 годов. Отец просматривает подготовленные материалы, Горегляд докладывает об изменениях, внесенных в документ по результатам предыдущего рассмотрения, и они все вместе переходят в зал заседаний Президиума ЦК.
Сначала в узком кругу решают текущие дела: удовлетворяют просьбу Кубы о поставке оружия, а Чехословакии — зерна. Затем обсуждают предложения Горегляда. Сам он не выступает, в этом нет необходимости, его доклад разослали членам Президиума ЦК заранее, и кто хотел, имел возможность с ним ознакомиться. В обсуждении доклада приняли участие Микоян, Рудаков, Полянский, Пономарев и еще кто-то. До большого заседания остается еще некоторое время, и слово берет Хрущев. Он говорит о приоритетах, они те же, что и в его выступлениях 24 июля и 22 сентября. Это свидетельствует о том, что в главном он уже определился. В начале отец повторяет свою, по сути, невинную мысль о целесообразности подумать о семи-восьмилетке вместо пятилетки. Я уже приводил его аргументы. Косыгину жалко расставаться с пятилеткой, и он перебивает отца, по его мнению, «надо взять за основу десятилетний период, — две пятилетки, первая — оперативный план, вторая — прогноз. Все очень замечательно получается, громадный план, перспективы для развития тяжелой промышленности, энергетики, химии, металлургии, рудного дела — все это вместе взятое дает возможность составить очень интересный план». По существу наполнения плана Алексей Николаевич придерживается привычной стратегии первоочередного развития средств производства, тогда как у отца иные приоритеты. «На это восьмилетие, — Хрущев продолжает оперировать “своим” временным периодом, — главная задача: производство предметов потребления, с тем чтобы удовлетворить растущие запросы народа. Мы должны держать во главе угла и по объему, и по техническому уровню средства производства для обеспечения выпуска предметов потребления. Наша цель — не развитие индустрии самой по себе, это не цель, а самоцель, необходимо приложить все усилия для производства предметов потребления. Это надо отчеканить!»
Что же касается сроков, то отец не настаивает: «Для меня это не имеет большого значения», — примирительно заявляет он, но тут же повторяет свои аргументы, почему семь и восемь лучше, чем пять и пять. Никто ему не возражает. Через три недели эта «не имевшая большого значения» фраза «выйдет отцу боком», на заседании Президиума ЦК 14 октября Полянский припомнит отцу «не санкционированную заранее Президиумом ЦК, восьмилетку-семилетку».
Далее отец провозглашает, уже в который раз, требование ориентироваться на мировой уровень. Здесь я снова прибегну к цитированию, только живая речь отца способна, хоть частично, донести до читателя владевшие им эмоции. Он повторяется, и я повторяюсь вслед за ним, но ничего не поделаешь, в реальной жизни все именно так и происходило. Мысли любого человека вращаются вокруг волнующей его главной темы.
«Мы настолько привыкли вариться в собственном соку, все делать сами, что игнорируем во вред своей экономике (кооперацию с зарубежными фирмами. — С. Х.). Это результат верхоглядства и зазнайства, стремления все делать своими силами, тогда как заграница предлагает нам на выгодных условиях… покупку передового оборудования, агрегатов, приборов, лицензий… Глупо этим не воспользоваться.
…Если мы теперь заложим в план то, что уже имелось в мире десять-двадцать лет тому назад, то наши заводы, чей срок жизни составляет двадцать лет, будут отставать по уровню производства уже не на десять-двадцать, а на тридцать-сорок лет.
…Капиталисты вводят завод в строй за два года, мы — за пять лет, и все потому, что мы не обеспечиваем комплексной поставки оборудования.
…Капиталисты предлагают продать заводы под ключ, а наши конструкторские бюро, имея только лабораторные образцы, доказывают, что мы сами можем это сделать. Переход же от эксперимента к полной заводской технологии занимает годы. Из престижных соображений, из экономии валюты мы отказываемся от закупки лицензий и комплексного оборудования и в результате теряем в несколько раз больше».
Покупка лицензий и немедленно, настаивает отец, — «иначе нам грозит автаркия, самоизоляция».
«…Вот, собственно говоря, основное, что я хотел сказать. Я поднял гвоздевые вопросы обсуждаемого плана, есть много других проблем, но о них скажет докладчик (Горегляд. — С. Х.)».
Этими словами отец заканчивает свое эмоциональное выступление.
Устинов просит его еще «сказать относительно капитального строительства с точки зрения выполнения планов этого года и будущего. Для нас это будет отправной базой».
Отец не возражает по существу, но они уже опаздывают на заседание, времени для продолжения разговора не осталось.
— Никита Сергеевич, скажите о правильных пропорциях в плане, — не дает ему подняться с места Косыгин.
— А что же тогда докладчику говорить? — отшучивается отец. Он уже выговорил все самое главное, остальное, в том числе и пропорции в плане, дело самих Косыгина с Гореглядом.
В этот момент Малин напоминает, что в Свердловском зале уже собрались секретари республиканских и областных партийных комитетов, главы совнархозов и областных советов, члены Совета по науке и Президиума Академии наук, приглашенные на расширенное заседание двух Президиумов, ЦК и Совмина.
На «большом» заседании председательствует Хрущев. Он предоставляет слово Горегляду. Алексей Адамович говорит более часа, сыплет цифрами и процентами роста. Затем приступают к прениям. Они не стенографировались.
После окончания заседания члены Президиума и секретари ЦК обменивались мнениями в комнате отдыха.
— Ну как, товарищи, ваше мнение? — поинтересовался отец.
— Хорошо, отлично, — дружно прозвучало в ответ.
«Больше всех старался Брежнев, — записал в дневник Шелест, один из активнейших заговорщиков. — Больно и обидно было слушать, становилось попросту страшно. Какая гнусная вещь — лицемерие, ни у кого не хватало мужества сказать правду».
Какую правду? Судя по стенограмме, отец высказал здравые и, на мой взгляд, очевидные вещи.
13 октября все тот же секретарь ЦК Компартии Украины Шелест заявит, что «на последнем заседании о плане они не поняли ничего», но, что он конкретно не понял, не уточнит.
Мне позвонил Галюков…
Пока отец инспектировал на полигоне ракеты, мне позвонил Василий Иванович Галюков, помощник Николая Игнатова, в недавнем прошлом секретаря и члена Президиума ЦК, а ныне Председателя Президиума Верховного Совета России, и попросил о встрече. Встретились мы вечером 24-го, больше часа гуляли в подмосковном лесу, он мне рассказывал о заговоре Брежнева с Шелепиным или Шелепина с Брежневым против отца. Кого ставить в этой паре на первое место, историки спорят и по сей день.
В воскресенье, 27 сентября, на даче Горки-9, во время прогулки по лугу я все пересказал отцу. Отец просил меня никому об этом не говорить. Посчитав сыновний долг выполненным, я постарался выбросить заговорщиков из головы.
Утром 28 сентября 1964 года отец принимал кубинского министра связи, затем, прихватив с собой Косыгина и Подгорного, едет в Научный автомоторный институт (НАМИ). Им показывают новые 27, 40 и 60-тонные карьерные самосвалы, их скоро начнут производить в Белоруссии и на Кременчугском автозаводе. Отец вспоминает, как в дни его молодости руду возили на тачках, в лучшем случае в вагонетках, а тут такая сила. Он искренне радуется нашим достижениям, я бы сказал, он счастлив. Потом гостей подводят к легковушкам: «Волгам», «Москвичам», «Запорожцам». Отец вновь заводит разговор о том, что хорошо бы всех бюрократов пересадить на «Москвичи», он сам в нем проехал, и ему понравилось. И Косыгин, и даже Подгорный обычно, «подхватывающий на лету» любое высказывание отца, на сей раз угрюмо молчат.
Вечером того же дня он на торжественном заседании в Большом театре произносит вступительную речь, а затем выслушивает длинный и нудный доклад Бориса Пономарева, посвященный столетию I Интернационала.
С половины десятого утра 29 сентября Хрущев беседует с заместителем министра иностранных дел Василием Васильевичем Кузнецовым, готовившим визит в Москву президента Индонезии Сукарно. В десять отец отправляется во Внуковский аэропорт встречать «друга Карно», сопровождает его в резиденцию и возвращается в Кремль. Там его ожидают Горегляд и Рудаков. По итогам заседания 26 сентября они подготовили новые поправки в план. С ними пришли и члены редакционной группы при отце, главные редакторы «Правды» и «Известий». Совещание прерывается ненадолго протокольным визитом Сукарно и затем продолжается почти до самого окончания рабочего дня.
Ближе к вечеру следует прием министра торговли и снабжения Цейлона (с 1972 г. Шри Ланка) Т. Б. Илангаратне. Последним к отцу на десять минут заскакивает его заместитель, председатель Совета Народного Хозяйства СССР Вениамин Дымшиц. Позже вечером — официальный обед в Кремле в честь Президента Сукарно.
Леонид Замятин, тогда заведующий отделом печати МИДа, впоследствии повторял якобы произнесенную отцом накануне на обеде фразу: «Я завтра уезжаю на две недели отдохнуть на Пицунду, а по возвращении вышибу эту центропробку». Мысль свою отец развивать не стал. Замятин считает, что отец имел в виду заговорщиков, группу Брежнева — Шелепина, и погрозил им пальчиком. Предположение наивное, с заговорщиками так не поступают, пальчиком им не грозят, а принимают меры, желательно превентивные, как в свое время отец поступил с Жуковым. Тем более при таких обстоятельствах не покидают столицу, не уходят в отпуск «на две недели».
Сейчас стенограмма выступления отца на обеде в Кремле 29 сентября опубликована. В ней нет ни слова о «центропробке», что ни о чем не свидетельствует.
Отец в тот вечер мог помянуть ее не в выступлении, а походя, в процессе разговора.
А вот некоторые места в стенограмме представляются интересными: «Меня хотели мои друзья выпроводить из Москвы, — отец шутливо жалуется Сукарно, — но я сказал, что вам это не удастся, пока я не встречусь со своим другом и братом (Сукарно. — С. Х.), с ним не поговорю. Тогда они сказали: “Хорошо, но завтра (то есть 30 сентября. — С. Х.) ты должен убраться из Москвы”».
Кто они, отец не расшифровывает, но в его трехстраничном выступлении, в этом контексте, постоянно звучит фамилия Микоян: Микоян тут, Микоян там. Что это случайность? Дружеский «подкол»? Или Анастас Иванович энергичнее других настаивал на отъезде отца в отпуск именно сейчас, не позднее чем завтра? Для меня это неразрешимая загадка.
Не исключено, что отец в реальность заговора не очень поверил, переоценил и себя, и свои силы. Более того, в понедельник 28 сентября, он рассказал о моем сообщении потенциальному заговорщику Подгорному, а уезжая в отпуск, оставил его «на хозяйстве», поручил ему вести заседания Президиума ЦК. Полянского с Шелепиным, тоже фигурировавших в информации Галюкова, отец просит к его приезду подготовить материалы, какие сейчас я сказать не могу, к предстоящему ноябрьскому Пленуму ЦК. (Всю эту историю я подробно описываю в книге «Пенсионер союзного значения».)
Под «центропробкой» отец, независимо от того, произнес он это слово или нет, скорее всего понимал московскую бюрократию, и он действительно в преддверии новой реформы намеревался загодя расчистить пространство перед собой. В предстоящих реформах отец предполагал опереться на «молодежь», в противовес «старикам», вросшим в существующую систему, сжившимся с ней. К тому же он не раз повторял, что во власть следует приходить молодым, полным энергии, когда тебе едва минуло сорок. Вот только загодя говорить о подобных намерениях не следует, тем более что начинать расчистку отец собрался с Президиума ЦК. Тут залог успеха во внезапности. Когда после XIX съезда партии Сталин объявил о новом составе Президиума ЦК, он удивил всех своих соратников. И отец, и Микоян, и Молотов, и, наверное, все остальные не оставившие воспоминаний члены старого Политбюро до конца своей жизни недоумевали, кто Сталину подсказал эти фамилии. Скорее всего, Сталина никто не надоумливал и никто ему ничего не подсказывал. Таких дел Сталин не доверял никому. Он давно задумал поменять «караул», загодя, и сам подбирал «смену». Неожиданно огласив свой список на Пленуме, Сталин застраховался от любых мыслимых, а скорее всего, немыслимых случайностей. Пленум привычно и дружно проголосовал «за».
А отец не остерегся. 17 сентября он заговорил о желательности омоложения Президиума ЦК на… заседании самого Президиума ЦК. Малин на своем листочке лаконично отметил: «Довольно много людей с двухмесячным отпуском», то есть «стариков», нуждавшихся в дополнительном отдыхе. И дальше: «Три этажа в руководстве: молодые, средние и старшие». Речь явно шла об обновлении руководства. Косвенным подтверждением тому служит обсуждавшийся на том же заседании вопрос, затронувший министра культуры Фурцеву. Последняя строчка в заметках: «Наметить для выдвижения женщин помоложе».
Более подробно отец делился своими планами с Микояном, «наболтал» ему, простим это слово обычно корректному Анастасу Ивановичу, да еще при всех, что желательно «расширить Президиум за счет молодых — Шелепина, Семичастного и других, называл в их числе даже Сатюкова, Горюнова (генерального директора ТАСС. — С. Х.), своего зятя Аджубея. Но долго ничего не предпринимал. Конечно, некоторые из этих молодых — способные люди. Но не все созрели для Президиума ЦК. (И это говорит Микоян, вошедший в высшее руководство страны в 25-летнем возрасте. Он тогда уже «созрел». — С. Х.) Принять большую группу новых означало, как и для Сталина в 1952 году, возможность легко и незаметно убрать любого. И они испугались».
Отец действительно не остерегался, даже мне в сентябре говорил о планах омоложения Президиума ЦК уже на ближайшем, ноябрьском, Пленуме ЦК. Как и в разговоре с Микояном, он назвал Шелепина, Андропова, Ильичева, Полякова, Сатюкова, Харламова и Аджубея.
— Они — живее «стариков», легко улавливают новое, развивают, брошенную им мысль, вываливают в ответ ворох дельных предложений, — развивал свою мысль отец. — С ними не только интереснее работать, но, по существу, они и сейчас при решении большинства партийных и государственных дел играют не меньшую, если не большую, роль, чем официальные, голосующие, члены Президиума ЦК.
Так что оставалось формально затвердить статус-кво. О намерениях отца знали все — и кандидаты на выдвижение, и потенциальные пенсионеры. К тому же, как мы теперь знаем, в 1964 году наш дом прослушивали. В свете неосторожных разговоров отца, его «болтовни», как выразился Микоян, поспешность «стариков» понять нетрудно, из элементарного чувства самосохранения Хрущева следовало убирать не мешкая.
А вот что двигало Шелепиным, Семичастным? В ноябре сам Шелепин и целая когорта его сторонников стали бы членами Президиума ЦК, а через год-полтора на XXIII съезде партии… На съезде у них появлялась реальная возможность и законное право на восприятие высшей власти в стране. Но они торопились даже больше иных «стариков», подталкивали сомневающегося Брежнева к решительным действиям, буквально тащили его на веревке. Некоторые историки вообще полагают, что не Брежнев с Подгорным стояли во главе заговора, а Шелепин с Семичастным. Я с этим не могу согласиться. Ни Шелепин, ни тем более Семичастный не имели авторитета в обкомах, там с ними и разговаривать бы не стали, а потому в главари заговора не годились, а вот в Москве они проявляли изрядную активность. Бывший главный архивист России Рудольф Пихоя убедительно доказывает, что даже так называемый доклад Полянского (упомянутый в начале книги), обвинявший Хрущева во всех мыслимых и немыслимых грехах, на самом деле написан не Полянским, а сочинен профессиональными «разоблачителями» из КГБ. В этом ему признался сам Семичастный и даже сообщил подробности: текст печатали две его особо доверенные, тогда уже отставные, кагэбэшные машинистки на дому.
Брежнев не позволил Полянскому на Пленуме огласить свой доклад, уж очень он звучал беспардонно, поручил это деликатное дело Суслову. Полянский сдал второй экземпляр своего текста в Общий отдел ЦК, первый, видимо, оставался у Семичастного. В начале 1990-х годов Пихоя его обнаружил в архиве ЦК. Когда он рассказал Семичастному о своей находке, тот забеспокоился, он полагал, что все экземпляры уничтожены, не сохранилось и следов.
Куда торопились Шелепин, Семичастный и иже с ними? Боялись опоздать? Но без КГБ, без Семичастного, ни Брежнев с Полянским, ни Подгорный с Шелестом и пальцем бы не шевельнули. Более того, «разоблачив» заговорщиков, группа Шелепина вообще становилась вне серьезной конкуренции. Их действия не поддаются логическому объяснению. По крайней мере, я этого понять не могу. Не мог этого себе представить и отец. Даже после моего предупреждения он сохранял уверенность в обоих, и в Шелепине, и в Семичастном.
Их поведение можно объяснить только самоуверенной недальновидностью, попросту глупостью. Такой диагноз подтверждают и события, последовавшие за отстранением отца от власти.
В постхрущевские времена Шелепин показал себя негибким сталинистом, человеком к реформам не склонным, к экономике вкуса не имеющим. Семичастный — и того хуже, пошел за Брежневым, поддавшись на посулы получить генеральскую фуражку. Отец преобразовал КГБ в гражданскую, беспогонную организацию и новым председателям, ранее воинских званий не имевшим, их не присваивал. Шелепин на генеральские погоны не претендовал, а Семичастному очень хотелось надеть брюки с лампасами. Он и так и эдак подъезжал к отцу, но все безрезультатно. Брежнев же ему пообещал немедленное производство в генерал-полковники. Генерал-полковника Семичастный получил. Даже на обложку своих воспоминаний поместил фотографию в парадной форменной фуражке, но на этом Брежнев посчитал свои обязательства перед ним исполненными. Маршалом Семичастный не стал, им стал сам Брежнев.
Какая чушь иногда руководит человеческими поступками, и от каких мелочей зависят судьбы страны…
Из сказанного следует печальный вывод: не случись случившегося 14 октября 1964 года, приведи отец к власти «молодежь», скорее всего, лучше бы не получилось. И неслучайно, что Шелепина с Семичастным и иже с ними так легко убрали.
Отпуск в октябре
Утро 30 сентября у отца начинается с встречи с Сукарно. Сначала в течение часа они беседуют один на один, потом беседа продолжается в присутствии официальных лиц обеих стран. В полдень отец распрощался с Сукарно и уже через час улетел в Крым. Вести за себя заседание Президиума ЦК он поручил Подгорному. Накануне отлета он попросил Микояна встретиться с Галюковым, обо всем его расспросить, а потом пересказать ему. Анастас Иванович тоже собирался в отпуск.
«Думаю, Брежнева и Подгорного к этому делу пристегнули. А в отношении Шелепина и Семичастного не могу судить, я их не знаю», — вяло заметил в своих мемуарах Микоян.
Отец эту тему развивать не захотел, как я уже отмечал, он Шелепину и Семичастному верил.
Самолет отца приземлился в Симферополе 30 сентября 1964 года ближе к вечеру. Вместе с отцом в Крым прилетел Поляков, секретарь ЦК, отвечавший за сельские дела. На аэродроме их встречал Петр Ефимович Шелест и другие руководители Украины. Шелест все знал, первый разговор с ним Брежнев провел еще в марте. Именно потому он вел себя подобострастно, демонстрировал, я бы сказал, особую услужливость. Пока доехали до дачи в Ливадии, стемнело, от общего обеда отец отказался, попросил его извинить, он очень устал.
На следующее утро все вместе поехали в птицеводческий совхоз «Южный», затем на бройлерную фабрику соседнего совхоза «Красный». Судя по дневниковым записям Шелеста, отец вел себя как обычно, вникал в суть, интересовался, как содержат птиц, чем кормят. Кормили кур как придется, в американские инструкции и не заглядывали, а потому в весе они прибавляли плохо. Отец расстроился. «Мы потерпели там поражение, — признается он. — Купили в США технологию производства куриного мяса. Построили фабрику в Крыму. Не умеем мы, к сожалению, даже перенести к себе то, что имеется в капиталистических хозяйствах».
Шелест ожидал разноса, но разноса не последовало. Впервые за много лет доклад крымских птицеводов оставил отца если не равнодушным, то почти равнодушным. Он выговорил им за нарушение американской технологии, но формально. Шелест отметил, что отец казался ему подавленным, менее уверенным, чем обычно, пожаловался на Брежнева, назвал его «пустым человеком». О Подгорном сказал, что пока большой отдачи от него не видит, ожидал большего.
«Крепко ругал идеологов, называл их “начетчиками”, оторванными от реальной жизни, Суслова назвал “человеком в футляре”», — пишет Шелест.
«Президиум наш, — Шелест цитирует отца, — сообщество стариков. Надо думать. В его составе много любящих поговорить, а работать — нет. Вот соберем Пленум и там поставим каждого на свое место, укажем, кому и где надо работать. Мне перевалило за семьдесят лет, бодрость и энергия уже далеко не та, надо думать о достойной замене. Мы не вечны, пройдет пара лет, и многие из нас уйдут на покой. Я стою за то, чтобы на руководящую работу выдвигать молодых, лет эдак в сорок — сорок пять».
В тот же день Шелест о разговоре с отцом доложил Брежневу и Подгорному.
«Брежнев предчувствовал, что если допустить вопрос до ноябрьского Пленума, — отмечает Шелест, — то ему первому “укажут место”. Он смертельно боялся предстоящего Пленума, и ему оставалось — либо форсировать “дело” с Хрущевым, или сдаться. Последнего мы опасались больше всего и настаивали на скорейшей развязке “дела”».
Тем временем в Москве в приготовления к «делу» вовлекались все новые и новые люди. Особую роль в сколачивании антихрущевского большинства на предстоящем внеочередном Пленуме ЦК сыграл Николай Романович Миронов, с 1959 года заведующий Отделом административных органов ЦК. Отец его хорошо знал, при нем он работал секретарем Кировоградского обкома, оттуда, после ареста Сталиным очередной команды чекистов-абакумовцев, его перевели в госбезопасность начальником Управления военной контрразведки. Позднее он возглавил управление КГБ по Ленинградской области. В ЦК его привел Козлов, но в душе Миронов оставался человеком Брежнева, до войны они вместе работали в Днепродзержинске на Украине, где и сдружились. Миронов, убежденный сталинист, не любил Хрущева и с готовностью принял предложение Брежнева о сотрудничестве. По долгу службы он общался с секретарями обкомов, министрами, высшими генералами, теми, кто входил в номенклатуру ЦК и, не вызывая подозрений, мог прощупать любого из них и при положительной реакции вовлечь в заговор.
Обработкой «промышленников» занимался Устинов. «В сентябре 1964 года, как-то вечером меня пригласил к себе Устинов, — вспоминал Владимир Николаевич Новиков. — Я отвечал тогда за СЭВ… и мой кабинет, как и кабинет Устинова, располагался в Кремле в одном коридоре. Я зашел к нему. У него сидел Александр Михайлович Тарасов, его заместитель по ВСНХ (в правительстве Косыгина он станет министром автомобильной промышленности). С места в карьер пошел разговор о предстоящем, причем не в ноябре, как намечалось, а на днях, Пленуме ЦК. Меня попросили подготовить два выступления, разоблачающие безобразия, “вытворяемые Хрущевым”, одно — Устинову, другое для себя.
— Хрущева снимают? — спросил я. Устинов подтвердил.
— Какая позиция военных и КГБ? — уточнил я расклад сил.
— Все в порядке, они с нами, — получил я ответ. Я согласился. Читатели могут по-разному меня судить, но так было. В течение трех дней мы с Тарасовым все подготовили. Устинов внес поправки, теперь оставалось ждать приезда Хрущева.
Каково мое мнение о Хрущеве? Ему был присущ природный ум. Считаю эксперимент с совнархозами не ошибкой, а порождением требованиями жизни. Хрущев очень быстро решал оперативные вопросы».
Среди «комсомольцев»-шелепинцев особой активностью отличился Егорычев. По его собственным словам, он склонил на сторону заговорщиков «президента Академии наук Келдыша, министров Вячеслава Петровича Елютина, Анатолия Ивановича Костоусова, Евгения Федоровича Кожевникова, председателя исполкома Ленсовета Василия Яковлевича Исаева, первого секретаря Ленинградского горкома партии Георгия Ивановича Попова, вице-президента Академии наук Владимира Алексеевича Кириллина».
А вот Суслов — с ним Егорычев заговорил в июне 1964 года в Париже, где они оказались вместе в составе советской делегации, — от разговора уклонился. Так же, как и первый секретарь ЦК партии Литвы Антас Юозович Снечкус, — с ним Егорычев безрезультатно пытался установить контакт в августе 1964 года в Паланге, куда специально приехал для «наведения мостов».
Не повезло Егорычеву и с секретарем Ленинградского обкома Василием Сергеевичем Толстиковым, тот, по словам Николая Григорьевича, так и не понял, о чем идет речь, и убеждал его, что «Хрущев — молоток!». «К моим доводам Толстиков остался глух», — заключает Егорычев.
«Откровенно негативно к планам смещения Хрущева отнесся Михаил Авксентьевич Лесечко, заместитель Председателя Совета Министров СССР, — продолжает Егорычев, — я его хорошо знал еще по работе в райкоме партии, он у нас в районе директорствовал на Заводе счетно-аналитических машин. В беседе со мной он сказал: “Имей в виду — лучше после Хрущева не будет”».
В Крыму отец задерживаться не стал. Посетовал Шелесту на погоду, она действительно не радовала, постоянно дул холодный ветер, а когда стихал, начинал моросить дождик. И на душе отца было под стать погоде — угрюмо, и на месте ему не сиделось.
2 октября Шелест провожал отца в Симферопольском аэропорту, тот решил перелететь в Пицунду. Там 3 октября отец принимает очередную группу японских парламентариев во главе с господином Айитиро Фудзиямой. На следующий день он встретился с парламентариями из Пакистана.
Микоян пригласил к себе Галюкова 2 октября после работы в резиденцию на Воробьевых горах. Вечер запомнился мне своим холодом, а на следующее утро в Москве выпал снег. Я сидел в уголке кабинета и по просьбе Анастаса Ивановича записывал их беседу. Разговор оставил у меня неприятный осадок, поведение Микояна показалось мне неискренним. Он явно страховался… то ли на будущее, то ли просто по давней, усвоенной со сталинских времен привычке. Галюков тоже почувствовал его незаинтересованность и, уезжая, выглядел расстроенным и, казалось, жалел, что ввязался в такое опасное дело. И не напрасно, мы оба крепко сидели на крючке у Семичастного, каждый наш шаг фиксировался.
Микоян улетел в Пицунду на следующее утро. Я оформил на работе отпуск и через неделю последовал за ним.
Приехав в Пицунду, я застал там почти идиллическую обстановку, отец гулял с Микояном по парку, плавал в бассейне, а вечером смотрел кинофильмы.
Тогда с отцом поехал единственный помощник Владимир Семенович Лебедев. Редакционная группа, стенографистки оставались в Москве, ждали вызова со дня на день, но вызов не последовал. Отсутствовал в Пицунде и начальник охраны отца полковник Литовченко, Семичастный его «отпустил отдохнуть». Вместо него временно назначили майора Василия Бунаева.
Из Москвы я захватил с собой первый номер нового журнала «Химия и жизнь». Он получился красочным, привлекательным, именно таким, как хотел отец, когда предлагал запустить популярное издание, доносящее до рядового читателя информацию о привносимых в нашу жизнь достижениях химии. Я думал, отец обрадуется, но он перелистал журнал и оставил его лежать на обеденном столе.
Утром 12 октября 1964 года в трехместной королёвской капсуле «Восход» вывели на орбиту космонавтов Владимира Комарова, Константина Феоктистова и Бориса Егорова. Днем отец с Микояном говорили с ними по радио, а вечером последовал звонок из Москвы: отца настойчиво «приглашали» приехать, так как при подготовке к ноябрьскому Пленуму возникли не разрешимые без него вопросы. Что это за вопросы, сомнений не возникло ни у отца, ни у меня, ни у Микояна.
Что к чему и почему?
Все три недели, прошедшие с нашей первой встречи с Галюковым, меня грызли сомнения, правильно ли я поступил, откликнувшись на его звонок, а затем пересказав сообщение отцу? Ведь это был чистой воды донос на старых товарищей отца. Отец мне не очень поверил. Если бы поверил, то и действовал бы иначе, не уехал бы из Москвы, собрал вокруг себя верных людей, а их нашлось бы немало. Теперь, после звонка из Москвы, сомнения отпали, донос обернулся правдой, а товарищи отца оказались не такими уж и товарищами. Сомнения отпали, но недоумение, почему отец поступил столь нелогично, осталось. Только значительно позже я понял истоки его поведения.
Итак, поверил ли отец сообщению Галюкова? Теперь мне кажется, скорее да, чем нет. Возможно, не до конца. Сомневался. Хотелось ошибиться. Ведь все они не только соратники, но и друзья. С отцом связаны их приход во власть, первые назначения, они вместе работали до войны, вместе прошли войну, вместе вернулись к мирному труду. Он их перетащил с Украины в Москву, видел в них твердую опору, людей, которым можно доверять. И тут такое… Но они же политики!.. Так почему же отец даже не попытался всесторонне проверить информацию, полученную от Галюкова? Беседу с Микояном нельзя принимать всерьез. Такое поведение совсем не в характере отца, человека энергичного и решительного.
В 1957 году в аналогичной ситуации он оперативно привлек на свою сторону армию и госбезопасность, правда Галюков сообщил, что Семичастный в стане противника. Ну а Малиновский? Отец имел все основания на него рассчитывать. Позволю себе напомнить читателям, что в 1943 году после самоубийства члена Военного совета армии Ларина, когда Сталин уже занес топор над головой ее командующего Малиновского, отцу с большим трудом удалось отвести удар. Малиновский об этом знал и, надо отдать ему должное, в ответ на предварительный зондаж Шелеста, ответил однозначно, что «вмешиваться в решения внутриполитических проблем он не станет».
Однако отец даже не позвонил ему… Он уехал из Москвы, предоставляя своим противникам свободу действий. Такому поведению можно дать единственное объяснение: он просто не хотел сопротивляться.
Но почему?
Видимо, дело в том, что после своего семидесятилетия отец всерьез собрался уходить. Тогда все сходится. В такой ситуации отцу приходилось выбирать между никому неизвестным бывшим охранником и своими много раз проверенными товарищами. О его психологическом состоянии можно судить по такому, на первый взгляд, незначительному эпизоду. Дмитрий Степанович Полянский, заместитель председателя правительства, замещавший отца на время отпуска, в одном из своих интервью вспоминал о разговоре с Хрущевым по телефону. Отец из Пицунды позвонил исполняющему обязанности Председателя Совета Министров по какому-то сиюминутному делу. В заключение разговора, прощаясь, он задал, казалось бы, нейтральный вопрос:
— Ну как вы там без меня?
— Все нормально, — ответил Полянский, — ждем вас.
— Так уж и ждете? — с грустной иронией переспросил отец.
Интуиция политика взывала к борьбе, но отцу очень не хотелось полагаться на интуицию.
А теперь допустим, он отбросил бы сомнения и ввязался в драку. Обстановка в 1964 году коренным образом отличалась от 1957 года. Тогда он сражался с открытыми сталинистами, речь шла о том, по какому пути двигаться дальше: сталинскому или общечеловеческому. От исхода битвы зависела судьба страны. Отец принял бой и победил.
Сейчас же в Президиуме ЦК сидят его соратники, люди, которых он сам отбирал все эти семь лет. Нет, он не считал их идеальными, на ближайшем Пленуме собирался кое-кого заменить, но тем не менее… Они вместе делали одно дело, хуже или лучше, но одно и вместе. Теперь их обвинили в том, что они решили поторопить естественный ход событий, получить сегодня то, что и так предназначалось им завтра. И сразиться с ними?! Со своими?! За что?!
Я не принимаю во внимание, что в 1964 году отец победить не мог. Его не поддерживал ни аппарат, ни армия, ни КГБ — реальные участники спектакля, ни народ, которому отводилось место в зрительном зале, отгороженном от сцены глубокой «оркестровой ямой». Время отца прошло. Но он-то об этом не знал.
А что же ожидало отца и страну в случае победы?
Логика борьбы бескомпромиссна. Победитель обязан устранить с политической арены побежденных. Сталин решал вопрос «кардинально», в цивилизованном мире поражение означает отставку, переход в оппозицию. Итак, победителю-отцу предстояло бы отстранить от дел своих ближайших соратников, тех, кого он подбирал последние годы, тех, кому собирался передать власть.
А дальше? Дальше пришлось бы искать новых все там же, вблизи от вершины властной пирамиды. Снова искать там, где он уже отобрал, по его мнению, лучших. Взбудоражить страну и после всего этого уйти в отставку, оставив страну на этих, на новых. Неизбежно возникала мысль: «А будут ли они лучше старых? Стоит ли игра свеч?» Видимо, отец посчитал, что лучше положиться на судьбу и не вмешиваться в естественное течение событий.
При таком предположении отъезд в Пицунду — логически объяснимый шаг. Как и оставленный без последствий разговор Галюкова со мной… И Подгорный, наделенный на эти дни всей полнотой власти… И телефонный разговор с Полянским, которому он издали погрозил пальчиком… Отец не хотел действовать. Если Галюков ошибся — тем лучше, не придется возводить напраслину на друзей. Если нет, то пусть будет что будет. Он готов уйти…
Я никогда не говорил на эту тему с отцом. Слишком болезненными для него оставались воспоминания об октябрьских днях 1964-го. Но сам я много думал о событиях тех недель. Иного объяснения я не нахожу. Возможно, кто-то думает иначе. Его право. Нам остаются только домыслы, догадки, логические построения. Правда ушла вместе с отцом.
Развязка
Закончив говорить с Москвой, отец попросил Бунаева подготовить самолет на после полудня следующего дня, утром он обещал принять Гастона Палевски, французского государственного министра по делам научных исследований. Газеты об этой встрече уже не напишут. В половине третьего 13 октября Ил-18 с отцом и Микояном на борту приземлится во Внуковском аэропорту, откуда отец прямиком отправится в Кремль на последнее в своей жизни заседание Президиума ЦК. Заседали два дня. Все завершилось 14 октября. Заявление об отставке по причине «преклонного возраста и слабого здоровья» от имени отца составили Гришин и Ильичев. Последний — уже сам приговоренный к тому же. То ли это иезуитская месть Суслова, то ли сам Ильичев таким образом попытался выслужиться перед новой властью. Отец подписал подсунутый ему листок и нашел в себе силы напутствовать бывших соратников: «Если дела у вас пойдут хорошо, я буду только радоваться, следить за ними в сообщениях газет».
В тот день я поджидал отца в резиденции на Ленинских горах. Нервно гулял во дворе, благо пришло тепло, светило солнце, наступило бабье лето. Наконец тяжело раскрылись массивные железные ворота, в них вполз черный ЗИЛ. Отец вернулся. Я вздохнул с облегчением, ведь мог и не вернуться. Сталинские методы и приемы тогда еще не растворились в дымке истории.
Я поспешил навстречу отцу. Он же тяжело вылез из машины и, держа в руке свой черный портфель, подарок каких-то аргентинских визитеров, направился не в дом, а в противоположном направлении, пошел по асфальтированной дорожке, обрамленной молодыми березками, поблескивающими в лучах солнца своими золотистыми листочками. Когда я догнал отца, он сунул мне в руки портфель. Какое-то время мы шли молча.
— Всё, в отставке, — нарушил молчание отец, а затем произнес: — Если бы в своей жизни я сделал только одно, изменил нашу жизнь так, что стало возможным отстранить первое лицо от власти без крови, простым голосованием, я бы мог считать, что прожил свою жизнь не напрасно…
«Когда в редакцию газеты, где я (журналист Анатолий Стреляный. — С. Х.) работал, пришло сообщение о переменах в Кремле, был праздник, Тамара Г. плясала на столе, мы дружно и уверенно ждали лучшего…»
После Хрущева
Избранный Первым секретарем Брежнев вместе с Подгорным, Полянским и новым главой правительства Косыгиным отпраздновали освобождение Хрущева от должности или, скорее, свое освобождение от Хрущева грандиозной охотой в Завидово с последующим застольем. К ним в компанию напросился и Шелепин, до того на охоту никогда не ездивший. Он подобное времяпрепровождение не уважал, но и боялся оставлять «союзников» без присмотра.
В ноябре собрали Пленум ЦК, но не реформационный, как намечал отец, а «реставрационный». Пленум восстановил единые обкомы, упразднил межрайонные производственные управления и вернул всевластие сельским райкомам. Бюрократия возвращалась к привычно-спокойному существованию.
В благодарность за поддержку Брежнев перевел в члены Президиума Шелеста и Шелепина, кандидатом стал секретарь ЦК Петр Нилович Демичев. Последний — человек Шелепина. В заключение Пленум вывел из ЦК Аджубея, а Полякова лишил звания секретаря ЦК. Ильичева пока не тронули. Отец остался в рядовых членах ЦК, правда, посещать Пленумы ему «не рекомендовали». Он возмущался, но поделать ничего не мог.
Семичастный наконец-то получил вожделенные лампасы, его единым росчерком пера произвели из лейтенантов запаса в действующие генерал-полковники.
Перераспределив портфели, «новая власть», как это заведено, взялась за «исправление ошибок» предыдущей администрации, как истинных, так и мнимых. Благо, никакое правительство не обходится без просчетов. Тон задавали, как и прежде, украинцы. 6 ноября 1964 года Шелест в «правдинском» подвале, озаглавленном «В борьбе за подъем сельского хозяйства», объявил, что на днях ЦК КПУ и СМ УССР приняли решение, отменявшее ими же установленные несколько лет назад необоснованные ограничения, накладываемые на личное подсобное хозяйство колхозников, и рекомендовали восстановить размеры приусадебных участков, разрешить содержать в личном пользовании колхозников скот и птицу. Местные органы обязывались содействовать хорошо работавшим в артели труженикам в приобретении кормов.
В общесоюзном масштабе никаких ограничивающих приусадебные участки постановлений не принималось, поэтому ничего и отменять не требовалось. Как я уже писал, отец говорил о целесообразности объединения в единый массив разбросанных по деревне огородов. Тогда и технику можно применить, и агротехнику улучшить, но только с согласия и по воле самих колхозников. Дальше разговоров дело не пошло и, соответственно, на местах, за исключением Украины, тоже ничего не предпринимали. Там не в меру ретивый Шелест приказал приступить к обмеру индивидуальных наделов, чем не на шутку переполошил селян. К счастью, обмерами все и ограничилось. Теперь Шелест исправлял собственные «необоснованные» перегибы.
11 декабря 1964 года отца освободили от председательства в Конституционной комиссии и одновременно поставили крест на самой Конституции с ее альтернативными выборами, ограничением пребывания на высших государственных постах, профессиональным парламентом… В марте 1966 года ХХIII съезд КПСС отменит записанные в Устав партии два срока для членов партийных комитетов, переименует «Президиум» ЦК в «Политбюро», а «Первого» секретаря ЦК — в «Генерального» и, естественно, не выберет Хрущева в новый состав Центрального Комитета.
Брежнева, человека слабохарактерного и во всем обязанного отцу, по всей видимости, мучила совесть, постоянно напоминая ему о совершенном предательстве. В силу той же слабохарактерности, он нуждался в допинге, постоянном подтверждении собственной «правоты», что вело к демонизации образа Хрущева. Однако начать открытую антихрущевскую кампанию, к чему призывали Шелепин и Семичастный, он так и не решился. Фамилию Хрущева просто перестали упоминать ни по-плохому, ни по-хорошему. В Крыму село Никита, в котором расположен одноименный ботанический сад и мимо которого Брежнев проезжал по дороге на государственную дачу в Ливадии, чтобы не раздражать Леонида Ильича, переименовали в Ботаническое. Дошло до того, что даже в изданной архивным управлением МИДа переписке отца с американским президентом Эйзенхауэром отправляемые с нашей стороны письма «подписывались» бесфамильным титулом Председателя Совета Министров СССР. Абстрактно судачили о волюнтаризме и субъективизме. Что само по себе, как я уже писал, лишено какого-либо содержания. Волюнтаризм — по существу, способность руководителя принимать решения и брать на себя ответственность, а субъективизм означает, что этот субъект имеет собственное мнение. Другое дело, применяются эти качества во благо или во вред, но к самому «волюнтаризу-субъективизму» последнее отношения не имеет. Однако эти бессмысленные по своему содержанию ярлыки привились и вошли в повседневный обиход.
Пошли под нож многотысячные тиражи написанных, вернее надиктованных, отцом сборников выступлений, в том числе и восемь томов о сельском хозяйстве. Выступления отца мне тогда, как и большинству россиян, казались скучными. Я их оценил, только занявшись написанием этой книги.
Да что книги? Их в России, как только автор впадал в опалу, уничтожали всегда. Пропало большинство подарков, преподнесенных отцу, в основном иностранными визитерами. Все, что, по мнению мамы, представляло ценность, она отправляла в ЦК на сохранение. Там под них даже выделили специальное помещение. Когда же отец стал отставником, что-то «прилипло» неизвестно к чьим к рукам, остальное отправили в музеи. Вскоре музейщикам приказали подарки списать «как не представлявшие художественной и исторической ценности».
Но «вычеркнуть» Хрущева из собственной памяти Брежнев так и не смог, до самой смерти продолжал искать оправдание себе и своему поступку, не находил и внутренне все сильнее ненавидел отца.
Серьезно за «доставшееся от Хрущева наследство» взялись весной 1965 года. На открывшемся 24 марта 1965 года Пленуме ЦК Брежнев докладывал о сельском хозяйстве. Выступление получилось бесцветным, без диалога с сидевшими в зале, без привычных для Хрущева примеров и цифр, которые он то и дело, отвлекаясь от текста, извлекал из своей памяти. Читал Леонид Ильич по написанному, не отрываясь, но с выражением, слова произносил четко, не шепелявил. Докладчик напирал на «негатив». В сельскохозяйственном производстве, за семилетку намечали рост на 70 процентов, а получилось только 10. Темп годового прироста валовой продукции в семилетке упал с 7,6 процента (в 1955–1959 годах) до 1,9 процента (в 1959–1964 годах). В 1964 году поголовье крупного рогатого скота по сравнению с прошлым пятилетием сократилось в два раза, уменьшилось поголовье свиней, овец и птицы, удои сократились на 370 килограммов на среднестатистическую корову. Если в 1955–1959 годах урожайность увеличивалась на 1,7 процента с гектара, то в 1960–1964 годах — только на 0,8 центнера.
— После 1959 года рост прекратился! — патетически восклицает Брежнев.
Собственно, ничего нового он не сказал, о том же перед отставкой постоянно твердил и отец. Однако с цифрами Брежнев кое-где напутал, а скорее, чуть подтасовал.
Согласно статистическому сборнику «Сельское хозяйство СССР» (М.,1971), поголовье рогатого скота за 1959–1964 годы не уменьшилось, а возросло с 70,8 миллионов голов до 85,4 миллиона, то же самое и с овцами (129 миллионов в 1959 году и 133,9 миллионов в 1964-м). Количество же свиней действительно уменьшилось с 48,7 миллионов в 1959 году до 40,9 миллионов в 1964 году. Именно в 1964-м! Из-за неурожая в 1963 году их в тот год пустили на мясо. В предыдущем, 1962 году свиное поголовье достигало 70,0 миллионов, потом резко упало и снова начало расти, в 1965-м — поднялось уже до 52,8 миллиона. Свиньи размножаются быстро.
Что касается урожайности зерновых с гектара, то без достаточного количества удобрений она зависит от Бога да от погоды — прольется во время дождик, урожайность подрастет, посушит суховей — упадет… В большинстве примеров Брежнев отталкивался от 1959 года, первого года семилетки, а по урожайности за исходный взял 1960 год. Все просто: в 1959 году собрали 10,4 центнера с гектара, а в 1960-м — 10,9. Если сравнить 1964 год с 1959-м, прирост получится больше, а с 1960-м — меньше. На самом деле обе приведенные Брежневым цифры от лукавого: за 1955–1959 годы урожайность возросла с 8,4 центнера до 10,4, то есть на 2 центнера, а с 1959 по 1964-й — на один центнер. Но если сравнить данные 1956 и 1959 годов, то прирост получится всего в полцентнера, а за 1959 и 1965 — она упадет почти на центнер. Так что по делу они не говорят ни о чем.
А вот замедление темпов роста валовой продукции действительно сигнал очень тревожный. Они сократились не только в сельском хозяйстве, но и в промышленности, правда, не столь заметно. Для того чтобы переломить негативную тенденцию, отец и затевал новую реформу.
Однако Брежнев не заикнулся ни о передаче власти на местах директорам-менеджерам, ни о сокращении вмешательства государства в их дела, не упомянул он и о ведущемся уже третий год эксперименте. Во всех бедах докладчик винил «волюнтаризм и субъективизм», обещал, что теперь, когда с этим покончено, дела выправятся.
Зерновую проблему Брежнев решал по-простому: начиная с 1965 года и на следующие пять лет до 1970 года предложил снизить лимит закупок зерна государством с 64 миллионов тонн до 54,4 миллиона тонн. И это при том, что по расчетам Госплана для обеспечения нужд населения страны, возрастающего с 229 миллионов в 1964 году до 250 миллионов человек в 1970-м, требовалось собирать 224–256 миллионов тонн зерна и, соответственно, отдавать государству 40 процентов от общего сбора — приблизительно 90 — 100 миллионов тонн. Недостачу в 35–45 миллионов тонн к 1970 году Брежнев предполагал покрывать за счет закупок зерна за границей. В этом — принципиальная разница между отцом, нацеленным на развитие собственных сельскохозяйственных ресурсов, считавшим импорт зерна в 1963 году позором для себя и для страны, и Брежневым, не видевшем ничего зазорного в закупках зерна по миру.
Далее Брежнев предложил увеличить централизованные капиталовложения в сельское хозяйство. Тут он следовал в кильватере за отцом. Это при Хрущеве государство увеличило прямые инвестиции в сельское хозяйство с 985 миллионов рублей в 1953 году до 5 миллиардов 100 миллионов в 1963-м, денежные доходы колхозников за тот же период, соответственно, возросли с 3,8 миллиарда рублей в год до 16 миллиардов, а неделимые фонды колхозов — с 5 миллиардов 444 миллионов до 29 миллиардов 900 миллионов рублей. Все эти цифры в пореформенных, 1961 года, рублях.
Правда, по словам Брежнева, основной рост пришелся на 1954–1958 годы, когда сельскому хозяйству доставалось 11,3 процента централизованных капиталовложений, а в семилетке 1959–1965 годов ему выделялось всего 7,5 процента. Отсюда и все беды.
Отец считал сокращение дотации принципиальным, хватит уповать на государство, пришла пора крестьянам научиться зарабатывать самим. Ведь и в бюджете деньги не дармовые, чтобы кому-то приплатить, приходится у кого-то отбирать. Свое мнение отец основывал на результатах эксперимента Худенко, его совхозы процветали и без дотаций.
Брежнев также посчитал необходимым простимулировать производителей дополнительным повышением закупочных цен на пшеницу и рожь, примерно на рубль за центнер, а в случае продажи зерна сверх плана — еще плюс на 50 процентов. При плане заготовок в 50 с лишним миллионов тонн этот рубль или рубль с полтиной оборачивались в расходной статье бюджета более чем полумиллиардом. Закупочные цены на мясо тоже возрастали на 55–70 процентов. Мера, что и говорить, действенная.
И отец повышал цены — с 97 копеек за центнер пшеницы в 1952 году до 7 рублей 56 копеек в 1963-м, с 2 рублей 3 копеек за центнер говядины до 79 рублей 90 копеек, а за свинину с 6 рублей 72 копеек до 98 рублей. Затем он остановился. (И здесь все цены исчислены в новых рублях.)
Дополнительные деньги брались, естественно, из бюджета, за счет увеличения цен на другие товары. В результате такой чересполосицы производители уже давно не понимали, что на самом деле им выгодно, а что убыточно. Именно поэтому еще в 1959 году договорились переходить на прозрачные цены единого уровня. К 1962 году стало окончательно ясно, что бездумное субсидирование не столько помогает сельскому хозяйству, сколько развращает, запутывает и без того непростые отношения в социалистической экономике. Однако вернуться к естественной схеме взаимоотношений продавца и потребителя оказалось непросто. Всем хорошо запомнилось, что произошло в 1962 году в Новочеркасске, когда Хрущев попытался майское повышение закупочных цен на мясо и молоко сбалансировать июньским повышением розничных цен на те же товары. С событий в Новочеркасске и начался поиск иных форм повышения эффективности ведения хозяйства на селе. Собственно, после них и развернулась дискуссия вокруг прибыли, приступили к подготовке к новой реформе.
К сожалению, Брежнев не очень задумывался, откуда возьмутся дополнительные средства. Он считал — это забота специалистов в Госплане и Минфине с Госбанком. Для того их туда и посадили. Специалисты же тоже не волшебники, они могли лишь по примеру тришкина кафтана, перебросить ресурсы из одних статей бюджета в другие, простимулировать рост в одном месте, замедлив его в обескровленных отраслях, или попросту напечатать деньги, разбалансировав тем самым наличие товаров на полках магазинов с денежной массой, осознанно пойти на дефицит в торговле. Какой тогда избрали путь, я не знаю, наверное, оба.
Еще Брежнев говорил о необходимости увеличения производства сельскохозяйственных машин, об ирригации, по сути, повторял слова Хрущева, произнесенные на двух предыдущих «сельскохозяйственных» Пленумах, предложил, и весьма разумно, взимать с колхозов подоходный налог не со всего произведенного валового продукта, а с чистого дохода.
Если абстрагироваться от риторики, то доклад на Пленуме прошел в русле «дальнейшего продолжения хрущевских аграрных реформ, как они замышлялись еще в 1953 году».
Но, как правильно объяснил в докладе сам Брежнев, принципы, заложенные в реформу 1953 года, исчерпали себя уже к 1959 году. Для дальнейшего продвижения вперед требовалось что-то новое, поиском чего и занимался отец последние три года. Как далеко и куда мог зайти Хрущев в своих реформах, остается только гадать, а вот избранный Брежневым путь бюджетных вливаний в сельское хозяйство дал очень кратковременный эффект. Реформа Брежнева напоминала отживший свой срок аккумулятор, зарядку он еще принимает, но уже через час-другой работы перестает давать ток, и теперь уже навсегда.
В заключение 26 марта Пленум решил кадровые вопросы. В члены Президиума ЦК избрали Мазурова и назначили его первым заместителем главы правительства. Тем самым Брежнев сбалансировал Косыгина, ничем ему не обязанного и мало от него зависимого. Устинова, старинного приятеля Леонида Ильича, сделали кандидатом в члены Президиума и перевели в секретари ЦК. Брежнев побаивался ставшего «вторым» напористого Подгорного и на всякий случай решил «разбавить» Секретариат преданным себе человеком. Одновременно из секретарей ЦК, в угоду Суслову, все-таки уволили Ильичева.
Кадровая чистка не затронула «непотопляемого» Микояна. Несмотря на близость к Хрущеву, он сохранил все свои посты, остался членом Президиума ЦК и Председателем Президиума Верховного Совета СССР, что породило массу домыслов о роли Анастаса Ивановича во всей этой истории. Судачили, что он в заговоре не просто участвовал, но и сыграл одну из ключевых ролей — «как надо» провел беседу с Галюковым, развеял подозрения отца, до последнего момента неотступно следил за ним.
Не знаю, что и сказать. Эта теория весьма логична и «подтверждается» фактами, но, на мой взгляд, никак не соответствует сущности Микояна. Скорее всего, Анастас Иванович с первого же момента тщательно рассчитывал каждый свой шаг, чтобы, как это случалось не раз в прошлом, выиграть при любом повороте событий. Так он вел себя в июне 1953-го и в июне 1957-го, такую же стратегию он избрал и в октябре 1964 года. Микоян не сомневался: «умный армянин» пригодится всем. И просчитался. Брежнев в «умном армянине» не только не нуждался, тот его попросту раздражал, а вот в его месте Председателя Президиума Верховного Совета Леонид Ильич нуждался, и очень. При первой же возможности в конце 1965 года он выпроводил на пенсию, достигшего семидесяти лет Микояна и перевел внушавшего ему постоянные подозрения Подгорного из секретарей ЦК в Председатели Президиума Верховного Совета.
Микоян до конца своих дней убеждал всех, что он ушел сам, не мог и не хотел работать с «этой компанией». Но мы-то знаем цену таким заявлениям вынужденных пенсионеров.
С отставкой отца менялся на глазах общий настрой в стране. Уже 24 ноября Ф. Табеев, секретарь Татарского обкома, в недавно еще реформаторских «Известиях», призвал придать «экономическому поиску научную основу». Он утверждал, что общепринятая оценка эффективности предприятий по нормативной стоимости обработки давно доказала свое право на жизнь, менять ее нет смысла, а разговоры о прибыли просто вредны. Таких статей за подписью секретарей обкомов становилось все больше, звучали они все решительнее. Руководители совнархозов молчали, выжидали, как определится начальство в Москве.
Реформаторы, не понимая, что эпоха реформ заканчивается, тем не менее, продолжали проталкивать свои предложения. Газеты по инерции их публиковали, еще не до конца осознавая, что они идут из хрущевского прошлого. 4 декабря 1964 года Белкин с Бирманом тиснули в «Известиях» новую-старую статью о прибыли как универсальной мере успеха, о «свободных», согласованных с покупателем ценах, об отмене контроля за численностью работников и фонда заработной платы, обо всем том, что еще не стало крамолой, но в отсутствие отца потеряло какую-либо актуальность.
Открывшийся 27 сентября 1965 года Пленум ЦК обсудил вопрос «Об улучшении управления промышленностью, совершенствовании и усилении экономического стимулирования промышленного производства» и подвел итог реформаторству. Докладывал Председатель Правительства Алексей Николаевич Косыгин. Две трети доклада и принятого по итогам Пленума постановления посвящены восстановлению центральных министерств и упразднению совнархозов. Совнархозы с самого начала их образования Косыгину как кость в горле, и даже на исходе своей карьеры, на заседании Политбюро 30 марта 1972 года, он отзовется о них как о «проявлении национализма».
В 1965 году по Москве ходили слухи, что за совнархозы вступился Подгорный, его поддержали региональные руководители. Подгорный с Косыгиным крепко поцапались. Брежнев держал нейтралитет. Победил Косыгин.
В последней трети доклада он говорил о даруемых директорам свободах, по существу — уступке свергнутому Хрущеву. Но именно эта уступка и прославила Косыгина. Такая расстановка приоритетов в докладе: две трети восстановлению властной вертикали, треть — свободе предприятиям как нельзя лучше отражает сущность реформаторства Косыгина: страсть к порядку, стремление все разложить по полочкам и убежденность, что все заработает само собой, если только не перепутать полочки. Он требовал, чтобы все в государстве делалось согласно иерархии, команды спускались сверху вниз, а доклады об их исполнении шли снизу вверх.
«Косыгин слыл опытным хозяйственником, хотя в нем слишком сильна была жилка администрирования», — свидетельствует, как всегда осторожный, Микоян.
Мне тоже припоминаются некоторые эпизоды из наступавшей эры нового порядка. Так мой шеф, конструктор ракет Владимир Николаевич Челомей, в 1965 году по прямой связи попытался доложить главе правительства об успешном испытании своей межконтинентальной баллистической ракеты. Ракетные конструкторы Королев, Янгель, Челомей, Макеев привыкли звонить отцу сразу после пуска, радовали его очередным успехом или докладывали о неудаче.
Косыгин поднял трубку телефона, безо всяких эмоций выслушал восторженный доклад Челомея и задал единственный вопрос: «Зачем вы все это мне говорите? У вас, что, своего министра нет?» Надо было видеть лицо Челомея.
Позволю себе еще один характерный пример. В 1965–1966 году Челомей задумал первую в мире орбитальную обитаемую станцию «Алмаз». Работа предстояла огромная, с участием сотен предприятий и десятков министерств. Начали готовить постановление правительства. Главный ведущий разработки Володя Поляченко с проектом постановления день за днем объезжал заинтересованные министерства и ведомства, собирал визы. Сбор подписей занял более года. Когда на проекте постановления расписался последний чиновник, первый — свою подпись снял, время ушло. Все предстояло начинать сначала.
Много позже, уже в 1990-е годы, в США, во время ежегодного форума американских славистов, а они объединяют всех от литературоведов до историков техники, я попал на заседание ракетной секции. Подтянутый моложавый подполковник Смит из Военно-воздушной академии докладывал о структуре руководства космическими исследованиями в Советском Союзе. На плакатах квадратиками, соединенными цветными стрелками, обозначилась вся государственная иерархия: председатель правительства наверху, главный конструктор в самом низу, а между ними — лабиринт госкомитетовских и министерских главков. Докладчик безошибочно ориентировался во всех хитросплетениях схемы, но вывод его прозвучал обескураживающе: такая структура неработоспособна. Но структура работала, успехи Советского Союза в космосе тому свидетельство.
Пришлось мне вмешаться, пояснить, что, к примеру, Королев общался не со «своим» клерком в Госкомитете, как того требует схема, а звонил напрямую Хрущеву. В случае одобрения предложений конструктора они вместе продавливали бюрократию и не снизу вверх, а сверху вниз, да еще всем весом первого лица в государстве. Энтропия отступала, и все начинало крутиться.
К чему я это рассказал? Подполковник Смит сообразил, что столь сложная централизованная бюрократическая структура в принципе неработоспособна, а вот Косыгин, к сожалению, этого не понимал в 1965 году и не понял до конца дней своих. Все силы он тратил на усовершенствование бюрократии, встраивание новых вертикалей и параллелей.
У меня к Косыгину-бюрократу и Косыгину-человеку двойственное отношение. О бюрократизме его я уже высказался, в нем корни его личной драмы государственного деятеля. Если же говорить о человеческой порядочности, то я среди знакомых мне политиков высокого ранга, кроме, естественно, отца, назвал бы Куусинена и Косыгина, да в какой-то степени Микояна. Из незнакомых — Николая Ивановича Рыжкова. Больше никто на ум не приходит.
Теперь несколько слов о последней трети реформы Косыгина.
Для начала процитирую Белкина, свидетеля и участника подготовки этого раздела доклада нового председателя правительства. «Сместили Хрущева, и новые руководители страны занялись прежде всего ликвидацией хрущевского наследия — упразднением совнархозов и воссозданием отраслевых министерств, — пишет Виктор Данилович. — Тем не менее, Косыгину, до последнего времени всячески тормозившему реформу, на новом посту пришлось заняться ею. Он создал комиссию во главе с заместителем председателя Госплана Анатолием Васильевичем Коробовым. Заместителями к Коробову назначили бывшего члена комиссии Ваага, заместителя начальника ЦСУ СССР Ивана Степановича Малышева и академика Трапезникова, нашего с Бирманом коллегу и единомышленника. Что было в его силах, Малышев из проекта ГКНТ (о нем я писал в предыдущих главах) сохранил, и в урезанном виде Косыгин его озвучил на сентябрьском Пленуме ЦК КПСС».
Как это порой случается в жизни, Косыгин, против воли, унаследовал от Хрущева вместе с постом главы правительства и его «ересь». Алексей Николаевич понимал, что от него ждут стимулирующего экономику решения и одним восстановлением министерской бюрократии не обойтись. Он, естественно, знал об эксперименте и понимал, что полностью его результаты проигнорировать не удастся. Дело зашло уже слишком далеко. Так обстоятельства заставили его приобщиться к «хрущевской реформе». Благодаря этому Косыгин прославился, и совершенно справедливо прославился своей «косыгинской» экономической реформой, давшей, пусть на время, пусть ограниченную, свободу директорам предприятий.
Перечислю кратко уцелевшие после всех утрусок и редактирований осколки от «хрущевской реформы». Сократились спускавшиеся предприятию сверху плановые показатели. Его работу теперь оценивали не только по реализации продукции, но и по прибыли. Предприятию позволили самому распоряжаться сверхплановой прибылью, расходовать ее на премии, развитие производства, улучшение быта работников. По результатам года, если его закончили успешно, всем выплачивали дополнительный месячный оклад, «тринадцатую зарплату», плюс предусматривались еще кое-какие менее значительные свободы и льготы.
Дарованная директорам предприятий «воля» ограничивалась утвержденным наверху, в министерствах и Госплане, объемом реализации продукции, ее номенклатуры, фондом заработной платы, суммой еще только предполагаемой прибыли и будущей рентабельности, суммой обязательных платежей в бюджет и получаемых из бюджета ассигнований, а также объемом централизованных капиталовложений, планом по освоению новой техники, основными показателями материально-технического снабжения. В результате от намерений отца свести отношения предприятия с государством к отчислению последнему заранее оговоренной части прибыли, в косыгинской реформе остались рожки да ножки.
Прочитав доклад Косыгина, академик Трапезников горько пошутил: «Если из лучших швейцарских часов вынуть пару колесиков, они перестанут показывать время». Так произошло и с реформой, к сентябрю 1965 года из нее выковыряли не одно «колесико».
Одной из самых чувствительных потерь стал окончательный отказ от «цен единого уровня», предусматривающих прозрачные отношения производителя и потребителя, возврат к «сталинской» схеме «перекрестного опыления» отраслей, волюнтаристского, не побоюсь этого слова, перераспределения центром ресурсов от эффективно работающих предприятий к убыточным. Уже одно это ставило крест на стратегических перспективах реформы.
Когда изобретатель «цен единого уровня» профессор Белкин сунулся к вновь назначенному в октябре 1965 года председателю Госплана Байбакову со своими предложениями по реформе цен, тот, не дослушав, буквально выгнал его из кабинета. Больше Белкин ни в Госплан, ни в Совмин не совался. Ему оставалось только делиться своими обидами с нами, его коллегами по Институту электронных управляющих машин.
В промышленности Косыгин еще попытался что-то предпринять. В сельском хозяйстве — об экспериментаторе Худенко старались не вспоминать. Из трех совхозов ему оставили один, «Акчи», куда его и перевели на постоянную работу экономистом. В 1987 году «Литературная газета» в статье «Драма Акчи» проследила трагическую судьбу Акчи, самого Худенко, затухания, столь многообещающих в 1962–1964 годах начинаний. Худенко, вместе с директором совхоза корейцем Михаилом Васильевичем Ли, еще как-то держались до конца 1960-х годов. Потом все пошло под откос. В июне 1970 года совхоз ликвидировали, по официальной версии за убыточность. Что на самом деле происходило в июне 1970 года, запомнил один только Белкин, и не только запомнил, но и записал.
— Эксперимент в Акчи следует срочно прекратить. Сейчас июнь, в августе-сентябре Худенко реализует продукцию, получит прибыль, тогда с ним не совладать, — «беспокоился» на заседании коллегии Минсельхоза Казахстана начальник планово-экономического отдела Е. Закшевский.
— Немедленно арестовать счет хозяйства в банке, — дал команду министр М. Г. Рогинец.
Счет арестовали, на нем, еще до реализации урожая, оказалось 2,1 миллиона рублей, при том, что до Худенко вся «стоимость» совхоза не превышала 1,6 миллиона. Но это уже никого не интересовало. Худенко обвинили в экономических прегрешениях, исключили из партии «за хищения». В 1973 году его посадили в тюрьму. В 1974 году, через три года после смерти отца, Худенко умер в колонии.
Такая вот печальная история.
Тем не менее, несмотря ни на вынутые колесики, косыгинская реформа как-то работала, по крайней мере в первые три года. В результате 8-я пятилетка 1966–1970 годов по темпам роста оказалась самой «успешной за послевоенные годы», общий прирост национального дохода составил 41 процент. Для сравнения: 32 процента в 7-й и 28 процентов в 9-й пятилетках. «Реальные доходы населения в 8-й пятилетке увеличились почти на треть, а в предыдущей семилетке только на двадцать процентов», — констатирует Белкин.
В мире циркулируют и иные цифры, советские историки говорили о 78-процентном росте советской экономики в 8-й пятилетке, американское ЦРУ оценивало увеличение национального советского продукта в 5 процентов.
«Уже через год, то есть к концу 1966 года стала очевидной необходимость развития реформы экономики, что в условиях возрожденной административно-командной системы оказалось невыполнимым. В 1968 году реформу спустили на тормозах, наиболее последовательных реформаторов, «адептов рыночного социализма», подвергли остракизму, но на сей раз обошлось без репрессий», — подводит итог реформаторству 1960-х годов профессор Виктор Данилович Белкин.
«Отход от политики децентрализации, возвращение к старой, министерской схеме обрекло экономику Советского Союза на медленное угасание: 5,7 процента роста в 1971–1975 гг. (3,1 по данным ЦРУ), 4,3 процента (2,2) в 1976–1980, 3,6 процента (1,8) в 1981–1985 и 3,2 процента (2,2) в 1986–1987 гг.», — подтверждает выводы Белкина американский профессор Евангелиста.
После 1987 года началась агония.
Оно и не могло получиться иначе. Косыгинская реформа попыталась сочетать несочетаемое: восстановление всевластия министерств с предоставлением свободы полностью от них зависящим предприятиям. Косыгин, сам того не желая и не понимая, сделал экономическую систему нестабильной. Чтобы выжить, она неизбежно должна была скатиться или к централизованному министерскому, или децентрализованному директорскому, нэповско-рыночному, устойчивому состоянию.
Последствия сделанного выбора не ограничивались одной экономикой. Освобождение директоров от всевластия министерств неизбежно привело бы к демократизации всего общества. Так появление «третьего сословия» в западноевропейский государствах преобразовало их, насильственно или мирно, из абсолютных монархий в парламентские государства. Наше «третье сословие» — директора, обретя экономическую свободу, не могли бы не потребовать четко зафиксировать в законах, в Конституции, свои права, четко обозначить взаимоотношения с политической властью. А это и есть фундамент демократии.
Выбрав «порядок», предпочтя министерскую вертикаль, Косыгин своими руками обрек реформу на поражение и вместе с ней похоронил надежды на демократизацию советского сообщества.
Своеобразным памятником косыгинской реформе стали глыбы-книги административных зданий на Новом Арбате. То есть они только после косыгинского Пленума стали административными, а до того проектировались как жилые многоэтажки с двухэтажными квартирами улучшенной планировки.
После реформы возник «дефицит» в десятки и даже сотни тысяч квадратных метров нежилой площади для размещения множества новых министерств, тысяч и тысяч новых чиновников. Естественно, в центре Москвы. Косыгин приказал срочно перепланировать новостройки на Новом Арбате под министерства. Переделка влетела в копеечку, но перед затратами не остановились, новорожденные министерства требовали жизненного пространства, настал час торжества бюрократии.
Примерно через год чиновники оккупировали «свои» многоэтажки, по вечерам дома-книги смотрели на проспект угрюмой слепотой нежилых окон. Только по праздникам, 1 Мая и 7 Ноября, министерства «оживлялись», выборочно в кабинетах зажигали свет, и получалось слово из четырех букв: КПСС или СССР.
«Косыгинская реформа» по своей сути лишь «афтершок» уходивших в историю «хрущевских» реформаторских замыслов. Этим она и знаменательна. После нее наступил «застой». Он сопровождался бездумным и безумным расточительством.
Вслед за сельским хозяйством Брежнев принялся «исправлять» и другие допущенные Хрущевым «перекосы». Приступили к «восстановлению» надводного военного флота, стратегической авиации, сухопутных войск. В отличие от отца, Леонид Ильич денег не жалел и о глубине государственного кармана не задумывался. Ему хотелось ублажить всех, особенно военных, а последние настаивали на сбалансировании каждый «своего» рода войск с американскими.
Общая численность Вооруженных сил постепенно выросла с двух с половиной до пяти с половиной миллионов человек, то есть вернулась к «сталинской» цифре 1953 года. На верфях закладывались все новые и новые подводные лодки, эсминцы, крейсеры и даже авианосцы. Военные самолеты всех классов считали на тысячи. К концу 1980-х годов, их число, как и танков, перевалило за сорокатысячную отметку. Атомных пушек произвели более семи тысяч, тогда как отец считал возможным ограничиться всего двумя, не тысячами, а просто двумя, — одной пушкой и одним минометом. Провозя их по Красной площади во время праздников, он демонстрировал противникам наши возможности и одновременно не позволял транжирить ресурсы.
Неоправданно раздувались и ракетные войска. Известно, что отец благоволил к ракетчикам, но мало кто знает, что потолок роста ракетных войск стратегического назначения он ограничил примерно пятьюстами межконтинентальными ракетами с пятьюстами ядерными боеголовками, способными, по расчетам Генштаба, полностью разрушить инфраструктуру США. По его мнению, это исключало возможность нападения на нас, а значит, и необходимость производства перечисленных выше обычных вооружений.
После Хрущева возобладала теория первого удара по пусковым позициям. Чтобы вывести из строя наши пятьсот ракет, американцы, по мнению этих теоретиков, запускали тысячу своих, для нейтрализации их тысячи наши ракетчики заказывали уже две тысячи, а они в свою очередь — четыре, и так без конца. Наши вместе с ненашими, «помогая» друг другу, обкусывали каждый свой бюджет, как обкусывают пирог дорвавшиеся до него крысы. Естественно, чем пирог меньше, тем скорее ему приходит конец.
В 1961 году, покидая Белый дом, президент Эйзенхауэр предостерег своих сограждан, что если военно-промышленный комплекс дорвется до реальной власти, то стране, неважно какой, США или СССР, грозит катастрофа. Первой погибнет та, у которой экономика окажется слабее. Стремясь сбалансировать всё и вся, флот с флотом, военно-воздушные силы с военно-воздушными силами и так далее, обе стороны тратили на «оборону» примерно одинаковые суммы, а вот в процентном отношении к размерам экономики страны военные затраты Советского Союза значительно превышали американские. В результате деньги, которые отец рассчитывал потратить с пользой, на которые собирался «строить коммунизм», вылетали в трубу, год от года магазинные полки пустели, пока не опустели окончательно. В 1980-е годы двадцать процентов семей продолжали стоять в очереди на улучшение жилищных условий. Расходы на здравоохранение сократились с шести процентов от общего национального продукта в 1960-е годы, до трех в начале 1980-х годов, со всеми вытекающими из этого последствиями.
Положение усугублял «праздничный» характер Брежнева, не утруждавшего себя ни беседами с заумными академиками, ни диктовкой бесконечных записок. Помощники зачитывали ему проекты написанных речеписцами выступлений или представленных чиновниками законов, он их иногда выслушивал, а бывало, капризно просил не портить настроение. Карен Брутенец, заместитель заведующего Международным отделом ЦК и один из многочисленных брежневских спичрайтеров, так вспоминает о своей «работе» с Брежневым в Завидово: «Брежнев все больше времени уделял охоте, занимаясь государственными делами в перерывах между загонами на зверя. Однажды понадобилось решить неотложный вопрос. Брежнев ужинал после удачной “засады” на кабана. И тут, на свою голову, его помощник Александр Михайлович Александров-Агентов, его тоже пригласили к столу, заговорил об огромном влиянии Японии в современном мире. Естественная тема разговора в обществе государственных мужей. Однако Брежнев впал в сильнейшее раздражение, резко отчитал Александра Михайловича за то, что тот не дает спокойно поужинать».
В другой раз, тоже в Завидово, тоже во время трапезы, Леонид Ильич отчитал другого помощника, посмевшего беспокоить его «бумажками». «Нет от вас никакого покоя!», — возмутился он, не читая бросил их на пол и вернулся к обсуждению удачного выстрела.
Если проводить параллели с предреволюционной Россией, Брежнев — это советский Николай II — безвольный самодержец всея Руси. Они оба больше интересовались охотничьими трофеями и прочими развлечениями, чем лежавшей у их ног страной. Как Николай II в своем дневнике перечислял убитых на утренней прогулке ворон и подсчитывал кубические сажени распиленных им дров, так и Леонид Ильич лично составлял списки, кому из друзей отправить фельдсвязью куски ляжки застреленного им кабана. Из таких эпизодов и состояла жизнь обоих российских «самодержцев», добрых к своим близким, но равнодушных к стране… И Брежнев, и Николай II, сами того не желая, сделали все возможное и даже невозможное для уничтожения собственной страны. Оба они, такие мягкие и податливые в умелых женских руках, вдруг упирались, не желая слушаться ничьих разумных советов, ни Сергея Витте, ни Петра Столыпина, ни Геннадия Воронова, при первой возможности избавлялись от непрошенных и «надоедливых» советчиков. А страна тем временем, все ускоряясь, катилась под откос, все глубже погружалась в энтропийный хаос, всегда заканчивающийся взрывом, революцией. Ни Владимир Ленин без Николая II, ни Борис Ельцин без Леонида Брежнева никогда бы не оказались там, куда их вознесло разрушительное правление их предшественников.
Брежнев с Косыгиным за два десятилетия непомерными и бессмысленными тратами обескровили экономику, и все мы получили то, что получили. В октябре 1964 года россиянам в самом кошмарном сне не могло привидеться, что, отказавшись от реформы, Советский Союз проиграет все: экономическое соревнование с Западом, холодную войну и, самое главное, профукает собственную страну, пустит по ветру становившееся все более ощутимым благосостояние людей.
Осознание причин происшедшего наступит еще нескоро, возможно, вообще не настанет, а на кого взвалить собственную вину и ответственность всегда найдется. Было бы желание.