Рис. П. Кирпичева
Нет ничего удивительного в том, что лишь спустя много лет после окончания войны стало известно о героических подвигах подпольщиков Людинова, комсомольцев Каунаса, юных партизан Витебска, Гомеля, Херсона, Скиделя, Бреста… Подпольщики сражались, не думая о том дне, когда историки будут писать великую книгу героизма, проявленного советскими людьми в борьбе с оккупантами.
Отстроены разрушенные города и села, запаханы окопы, заросли зеленью черные пролысины пожарищ. На местах вырубок, где гулял немецкий топор, шумят на ветру двадцатилетние рослые деревья. Исчезли следы войны. Но с каждым годом летопись военных подвигов пополняется новыми страницами.
Несколько лет назад авторы этой маленькой повести обнаружили документы, которые позволяли догадываться о существовании в 1941–1944 годах сильной подпольной молодежной организации в белорусском городе Лиде, крупном железнодорожном центре.
На порыжевших, истрепанных листках, вырванных из тетрадей, с трудом можно было прочесть:
«В отношении г. Лиды имеем хорошую связь в трех местах с комсомольцами… Туда регулярно отправляются листовки, газеты и сводки Информбюро».
Еще одна запись:
«С помощью своих связей в г. Лиде выведены из строя электростанция, поворотный круг и ряд станков в депо, пять автомашин…»
С того дня, когда партизанский писарь спешным почерком выводил строки отчетов, прошло немало времени. Кто они, участники дерзких операций, живы ли они сейчас?
Начались поиски. В них включились работники Гродненского обкома и Лидского горкома ВЛКСМ. Они побывали во многих городах и селах Гродненской области, где жили люди, связанные в свое время с подпольем. Удалось отыскать руководителя одной из основных подпольных групп Роберта Сосновского, товарища Роберта, начальника особого отдела партизанского отряда, организатора ряда блестящих по замыслу и выполнению операций. Оказалось, что в Лиде существовала широко разветвленная подпольная сеть. Так появился рассказ о героическом подполье маленького белорусского городка. Мы передаем историю подпольной войны так, как рассказал о ней товарищ Роберт. Его рассказ дополнен изложением событий, непосредственным участником которых он не был.
ВЗРЫВ
Электростанция взлетела на воздух 14 марта в два часа ночи.
Город спал. Патрульные, разбивая сапогами подмерзшие лужи, совершали свои обычные ночные обходы, стерегли немой комендантский час. В соответствии со строгим приказом герра Ханвега, гебитс-комиссара города, ни одна живая душа не имела права выйти на улицу с восьми вечера до шести утра.
…Город был отделен от линии фронта тысячью километров, он считался глубоким немецким тылом. Но город никогда не сдавался завоевателям.
В нем шла война.
В два часа ночи патрульные стали очевидцами необычайного зрелища. Двухэтажное здание единственной в городе железнодорожной электростанции внезапно озарилось так ярко, будто над ним сбросили осветительную ракету. Железная многотонная крыша станции медленно приподнялась на языках багрового пламени и стала разваливаться на куски. Стены здания — крепче крепостных, сложенные из бутового камня, — рухнули.
В ту же секунду повсюду погасли огни, и теперь город был освещен лишь одним ярким коптящим факелом — электростанцией.
В несколько секунд город ожил. Заворчали моторы бронемашин, заметались по стенам домов лучи автомобильных фар.
Началась паника.
Окруженный мотоциклистами, приехал на своем «опель-капитане» Ханвег. Гебитс-комиссар был разъярен. Вывод из строя единственной электростанции парализовал работу депо и авиационных мастерских. К автомашине гебитс-комиссара подбежал, задыхаясь, толстый, багроволицый шеф железнодорожного узла Кукелко. Гебитс-комиссар криво усмехнулся, услышав лепет шефа о том, что авария была случайностью.
Согнанные к развалинам электростанции люди стали разбирать кирпичи, оттаскивать в сторону причудливо изогнутые тавровые балки, листы железа, все, что осталось от станции. Через несколько часов были обнаружены трупы двух немцев — офицера и диспетчера. Останков кочегара Семена Павлова и его помощника Роберта Сосновского найти не удалось.
— Вам следует искать Сосновского и Павлова в другом месте, — с насмешкой сказал гебитс-комиссар шефу депо. — Где-нибудь на окраине или в лесах. А вас, я надеюсь, ваши родственники будут искать где-нибудь поближе к фронту.
На следующий день наряды шуцманов расклеили на стенах домов и заборах описание примет «преступника» Сосновского. «Двадцать пять лет… Рост ниже среднего… Брови густые, черные…» Прохожие читали текст, довольно бойко составленный кем-то из отдела пропаганды гебитс-комиссариата:
«Этот бандит, взорвавший электростанцию, лишил вас света, тепла и работы. 25 тысяч марок, 15 гектаров земли и 5 пудов соли обещают городские власти тому, кто поможет найти преступника…»
Видимо, больше всего городские власти надеялись на пять пудов соли — эти слова были выделены особым шрифтом, В Лиде царил соляной голод.
Такое объявление было вывешено и в одной из рабочих слободок Лиды на бывшей улице Карла Маркса, у дома № 26, принадлежавшего Александру Степановичу Климко. Вечером у объявления остановился человек в новом аккуратном полушубке, одетый в солдатские немецкие сапоги с короткими голенищами. Он внимательно прочитал объявление и, оглядевшись по сторонам, открыл калитку дома. Пройдя вишневым садиком к крайнему окну, стукнул три раза. Дверь открыл рослый широкоплечий парень.
— Здравствуй, Шурик, — сказал человек в полушубке, проходя в темные сени. — Вот возьми подарки, — он протянул парню два тяжелых куска угля. — Это «уголек» для паровозов, а это — в пакете — магнитная. Товарищ Роберт передавал всем привет. Ну, пока.
…На обратном пути на скрещении бывших улиц Карла Маркса и Советской человека в полушубке задержал полицейский патруль.
— Документы!
Человек спокойно достал из нагрудного кармана потрепанного немецкого кителя «аусвайс» — удостоверение, выданное оккупационными властями. Черные пилотки с голубой окантовкой склонились над листком бумаги.
«…Жуков Петр Васильевич является назначенным старостой села Докудово Докудовской гмины».
Патрульные козырнули. Староста ответил им тем же.
— Объявление видел? — спросил полицейский, указывая на заборы, — Разыскивают крупного преступника.
— Уж это будьте уверены, — сказал Жуков, — от нас никуда не уйдет!
ОПАСНОЕ ПОРУЧЕНИЕ
В августе 1941 года при наведении понтонного моста через одну из белорусских речек военный инженер Роберт Соснов-ский был тяжело контужен. Около месяца Сосновский пролежал на хуторе, в амбаре у поляка-мельника, угрюмого бородача, молчаливо ухаживавшего за беспомощным капитаном Красной Армии.
От мельника Сосновский услышал, что немцы уже хозяйничают в Киеве. Еще до контузии, в армии, Сосновский узнал о первых налетах фашистских бомбардировщиков на Киев и о гибели семьи. Весть, которую сообщил мельник, была для военного инженера вторым тяжким ударом. Не смыкая глаз, лежал он на сене, с безразличием прислушиваясь к голосам. Войдут — ну и что ж? Жизнь была растоптана коваными немецкими сапогами… Но постепенно вместе с утраченными было жизненными силами вливалась в тело трепетная жажда борьбы.
В одну из бессонных ночей, когда Сосновский — одиночка, взбунтовавшийся против вражеской орды, — обдумывал планы мщения, скрипнул засов. Сосновский присел в углу амбара, готовый к прыжку.
— Чекайте, пан Роберт, то я, — сказал мельник.
Вслед за мельником в проеме двери показалась фигура человека в папахе, с прикладом карабина за плечами.
— Комиссар пан Радецкий, — шепотом представил вошедшего мельник.
Через час военный инженер ушел вслед за Радецким в лес.
Радецкий был комиссаром отряда «Искра», насчитывающего восемнадцать штыков. Четыре месяца Сосновский кочевал вместе с отрядом по непролазным топям.
В марте 1942 года Радецкий вызвал к себе Сосновского. В землянке никого не было. Чадно горела на столе плошка — сплющенный артиллерийский снаряд со вставленным в него фитилем. Комиссар молча вглядывался в худое лицо военного инженера. Комиссар помнил, как в первый вечер их знакомства, там, в амбаре у мельника, Сосновский, еще не сумевший оправиться после всех свалившихся на него бед, рассказывал:
«Я готовился стать строителем, понимаете? Хотел строить города. Зубрил, как проклятый, немецкий, французский, английский, хотелось знать, знать как можно больше, чтобы отдавать людям эти знания. Зачем было все это? И еще — я был счастлив, понимаете? Жене было девятнадцать лет, она была очень красива, училась на филологическом, очень любила стихи; мы ходили в филармонию, на концерты Рахлина, случалось, спорили, но мы были очень-очень счастливы, понимаете? И вот война, и ничего нет на свете, кроме войны и горя».
В первое время Сосновский как одержимый рвался в бой, и его приходилось сдерживать, чтобы уберечь от безрассудной гибели. И вот — комиссар это ясно чувствовал — в партизане родилась хладнокровная и мудрая ярость настоящего бойца…
— У меня к тебе особый разговор, Роберт. Пойдешь в тыл, к немцам…
Роберт шел по улицам Лиды вместе с длинной вереницей крестьян, направлявшихся на базар. Он ничем не выделялся среди сотен людей в потрепанных полушубках, шинелях, ватниках, обутых в самодельные, шитые из автомобильных камер калоши, перевязанные бечевками сапоги, в лапти — искусство плетения этой знаменитой белорусской «обутки» возродилось в трудные военные дни.
Роберт не случайно выбрал для своего визита базарный день: вместе с крестьянами, спокойно минуя заставы на шоссе, он дошел до центра города, к почтамту. Еще за несколько дней до того, как покинуть лес, Роберт вместе с Радецким тщательно изучил план города, и теперь ему не надо было расспрашивать встречных, как пройти к управлению железнодорожного узла.
То, что видел он перед собой сейчас, совпадало с картинами, описанными Радецким. Большой, белый, в два этажа дом, охвативший крыльями сквер, — гебитс-комиссариат, бывшая школа. По скверу прогуливались молодчики в белых теплых куртках и белых навыпуск брюках — личная охрана гебитс-комиссара. Неподалеку от гебитс-комиссариата — виселица из свежих бревен. О ней Радецкий ничего не говорил, видимо «новинка».
Неподалеку от костела, у длинного дощатого забора, толпились люди, читали объявления. Роберт подошел, пробежал глазами разноцветные листки. Сколько было их, экстренно изданных приказов, указов, наказов, обращений, подписанных гебитс-комиссаром, комендантом полиции, шефом жандармерии, войтом лидской гмины, начальником баншуца, бургомистром!..
И всюду мелькало одно неизменное, резкое, как окрик часового, слово, отпечатанное особым, жирным шрифтом: «Verboten!» — «Запрещено!» Люди, читавшие объявления, переговаривались вполголоса:
— В Кашарах вчера опять расстреливали, а кого — не пишут.
— Известно кого. У пленных тиф, вот и вывозят в Кашары.
— Сволочи!
— Тише!
— Швагер говорил, всю больницу душевнобольных уничтожили в Кашарах. Вместе с врачами.
— А Швагер откуда знает?
— Дочка у него лежала в больнице…
— А…
Сосновский оглядел людей, окружавших его. Небритые, потемневшие мужские лица, усталые глаза женщин, застывшие болью, ненавистью, страхом. Здесь, у доски с приказами, напоминавшими о карах — ordnung, verboten, erschiepen (порядок, запрещено, расстрел), — трепетно билась понятная ему простая человеческая жизнь. Наверное, шепни он сейчас этим людям, позови за собой на борьбу, многие откликнулись бы, а может быть, среди них уже есть те, кто начал мстить?
Неторопливым шагом Роберт отправился к депо — там, над красным кирпичным зданием, дымились трубы котельной. Близ депо находилась резиденция железнодорожного шефа Лиды.
«СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ»
Из дневника Роберта. «Охранник привел меня в кабинет шефа. У шефа было багровое, самодовольное и сытое лицо. Я едва сдержал вздох облегчения. Этот немец как-то сразу стал ясен для меня. Над головой шефа радугой цвела раскрашенная карта военных действий. За спиной я чувствовал дыхание охранника. Шеф пристально глядел на меня прищуренными, утонувшими в лице глазами. Рядом с немцем в позе, выражающей почтительность, застыл высокий чубатый парень с заметным шрамом на смуглом лице. Телохранитель?
Переводчица, белокурая миловидная полька, доложила, тряхнув кудряшками:
— Русский инженер пришел к вам просить работу.
— Где он был до сих пор?
Я чуть было не ответил, не дожидаясь, пока полька переведет. Однако вовремя сдержал себя. Здесь не должны были догадываться, что я знаю немецкий.
— Работал на хуторах, у крестьян, — ответил я.
— Почему сразу не пришел?
— Боялся.
Я положил на стол листовку. Обращение: «Если вы добровольно сдадитесь в плен, немецкая администрация гарантирует вам свободу…»
— Инженер?
— Да.
— Работал на хуторах, говор-ишь? — по-украински спросил смуглый парень со шрамом. — А ну, покажи руки!
Я показал ему ладони. На них желтыми окаменевшими буграми вздулись мозоли. Еще бы, не одну партизанскую землянку вырыл я в лесах этими руками.
— Откуда родом? — спросил Кукелко.
— Из Киева.
— О! — вскрикнул смуглый. — Украинец? Земляк?
— Украинец!
— Пани Зося, — обратился смуглый парень к переводчице, — скажите пану шефу, чтобы хлопец остался в депо.
Немец выслушал переводчицу.
— Хорошо. Объясните этому, человеку, что при малейшей провинности он будет наказан. Пусть его отведут к пленным. Их семьдесят… Будет семьдесят первым.
Когда я в сопровождении пани Зосй выходил из кабинета, то, улучив момент, спросил переводчицу:
— А кто этот высокий, со шрамом?
— Командир охранников, — ответила пани Зося и рассмеялась. — Зовут его Сашка, а прозвище Боек.
Значит, это был начальник железнодорожной охраны, навербованной из предателей Родины! Вот уж с кем следовало держать ухо востро!
Я и не догадывался в тот день, что вскоре мне придется приводить в исполнение смертный приговор, подписанный Сашке подпольщиками…
Приняли меня в теплушке настороженно, но вскоре, после двух-трех дней, проведенных вместе, мы подружились. Особенно хорошие отношения установились у меня с Толей Черноскутовым.
Этот сибиряк обладал редкой физической силой. Немецкие солдаты приходили смотреть, как Толя шутя перекидывает глыбы силезского литого угля, хлопали его по плечу: «О, колос-саль Иван!» Несмотря на свой рост и силу, Толя казался парнем на редкость добродушным и незлобивым.
Он сразу предупредил меня: «Ты гляди здесь в оба. При Кукелко лишнего не сболтни: он, говорят, по-русски понимает. Есть еще диспетчер, Вальтер, такая, однако, паскуда: с тросточкой ходит. С виду легкая тросточка, а в ней железный стержень — вон, видишь, парень лежит на нарах забинтованный, Вася Багмут. Это Вальтера работа».
Я глядел в темные, внимательные глаза Черноскутова, сердцем чуя — передо мной надежный, свой человек. Вспоминал слова Радецкого: «У разведчика должен быть тонкий нюх на людей. Никто тебе не предъявит мандат на честность и верность Родине. Ты без мандата должен определить — верить или нет. Бывает, времени для проверки нет, а выбирать приходится. Вот и соображай».
Надо было улучить минуту и поговорить с Черноскутовым начистоту. Вскоре такая минута наступила.
Меня с группой военнопленных — Черноскутовым, Савченко и Рекстиным — направили в паровозное депо помогать ремонтникам. В темном депо у застывших, холодных паровозов суетились люди. Кто-то из немецких слесарей, забравшись на котел, сыпал из песочницы мелкий песок. Черноскутов, прибирая бетонный пол, собрал песок в ведро. Оглянувшись, скользнул в темноте к баку, где хранилось цилиндровое масло для паровозов. Немец, выдававший обычно масло, куда-то отошел. Черноскутов быстро опорожнил ведро над баком.
Мне не надо было объяснять, что произойдет с паровозом, заправленным таким маслом. Песок проникнет в цилиндр, где мерными взмахами работает блестящий, тщательно подогнанный поршень. Лопнет рубашка цилиндра, и паровоз на долгий срок выйдет из строя.
В теплушке я сказал Черноскутову:
— А все-таки, Толя, песок в масле — детские игрушки. Есть штуки посерьезней.
— Где ты их возьмешь, эти штуки?
— В лесу найдутся…
— Ты что, оттуда?
— Да.
— А чем докажешь?
Теперь он требовал у меня мандата на честность.
— Доказать не могу.
Черноскутов промолчал.
— Ладно, — сказал он наконец. — Всем нам, видишь, надоело детскими штучками заниматься. Я ведь, однако, ни одного фрица не успел убить. Хлопнуло под Минском, и достался я им, как дитя спеленатое, без сил…
— Ты бы помог мне с кем-нибудь из вольнонаемных связаться, — сказал я. — В лес надо послать человека.
— Поможем, — ответил Толя. — Завтра сведу тебя с одним парнем».
ВТОРОЙ ДОПРОС
Черноскутов показал Роберту молоденького, измазанного в саже слесаря, который, спрыгнув в паровозную яму, налаживал что-то у колес. Наклонившись, сибиряк шепнул слесарю, что с ним хочет поговорить товарищ Роберт. Слесарь — звали его Шурик Климко — держался с незнакомым ему человеком настороженно. Да, он кое-чем занимается в депо, но больше никого не знает, будет время, состоится и более обстоятельная беседа…
В депо, как всегда, идет суматошная, бестолковая работа, ругаются мастера, всюду шастает надсмотрщик Соколовский, вредный, кляузный старик. До войны Соколовский жил себе незаметно на окраине Лиды, а с приходом фашистов отправился в гебитс-комиссариат, отрекомендовался «фольксдейчем». За полунемецкое происхождение Соколовскому схлопотали почетную должность; должен был наблюдать за работами на железнодорожном узле и обо всем подозрительном докладывать шефу. Заодно Соколовский выполнял обязанности переводчика.
У Соколовского — заклятый враг, пятнадцатилетний смазчик Ленька Холевинский, любимец деповских рабочих. Ленька терпеть не может доносчика. Заберется куда-нибудь на паровоз, вытряхнет на голову Соколовского мешок с угольной крошкой или незаметно привяжет к хлястику моток проволоки…
Ленька — известный сорванец и насмешник, ни бога, ни черта не боится. Подойдет к немецкому часовому, застывшему с винтовкой у ворот депо, и, скорчив умильную физиономию, ласковым голосом спрашивает:
— Ну что, сволочь, нравится стоять на нашей земле?
Немец улыбается: судя по выражению Ленькиного лица, говорит он самые приятные для часового слова.
— Но в эту землю-то, придет час, ты ляжешь или кто?
— Ja, ja, — продолжая улыбаться и не понимая ни одного Ленькиного слова, соглашается на всякий случай немец. — Да, да.
Проходит томительное для Роберта воскресенье. В понедельник утром рабочих и военнопленных выстраивают вдоль запасного пути. Появляется шеф узла в сопровождении Соколовского. Переводчик объясняет, что господин Кукелко лично желает проверить, кто, нарушив его приказ, не вышел на работу в воскресенье. И, заглянув в списочек, выкликает:
— Холевинский.
Ленька делает два шага вперед:
— Меня мать заставила в костел пойти. Я два воскресенья пропустил, она меня поколотила…
— А ты не врешь? — спрашивает переводчик.
— О Йезус-Кристус, матка бозка, — жалобно произносит Ленька.
Сосновский слышит слова переводчика:
— Мальчик объясняет, что он при коммунистах никогда не работал в воскресенье, не будет работать и сейчас.
Кукелко багровеет от возмущения.
— Дать ему ремней!
Охранник хватает Леньку за воротник и волочит к столбу, врытому в землю во дворе депо. Провинившихся привязывают к этому столбу и бьют солдатскими ремнями до потери сознания. Если охранники злы, они бьют металлическими бляхами и, когда человек повисает на веревке, отливают водой, чтобы продолжать наказание.
Сосновский смотрит на худенькое тело Леньки, прижатое к столбу веревкой, его острые ключицы, тонкую беспомощную шею. Видит, как подался вперед Климко, готовый броситься на охранников. Не случайно ты, слесарь, шептался с Ленькой в депо!
«Ни в коем случае не выдавай, что знаешь немецкий язык, — говорил Сосновскому комиссар отряда… — Пусть болтают при тебе, а ты слушай да мотай на ус». Что ж, молча глядеть, как за бивают насмерть мальчишку?
И Роберт, опережая Климко, делает два шага вперед, громко и четко произносит по-немецки:
— Ваш переводчик солгал, герр шеф. Мальчик невиновен.
Переводчик, так же как и Кукелко, потрясенный неожиданным выступлением военнопленного, наконец, приходит в себя:
— Нет, это он врет!
Шеф морщится. Немцы-солдаты и железнодорожники собрались вокруг, с любопытством наблюдая эту сцену.
— Позовите фрейлен Зосю! — бросает шеф.
Фрейлен, осторожно ступая туфельками по шпалам, подходит к пленным и расспрашивает, что произошло. Ей объясняют хором.
— Ваш переводчик действительно старый лгун, — говорит фрейлен шефу. — Мальчик ходил в воскресенье в костел. Это очень набожный мальчик.
Кукелко протягивает руку по направлению к столбу — театральный жест. Теперь герр шеф сможет показать себя перед фрейлен.
— Отпустите молодого рабочего и привяжите к столбу этого лживого переводчика. Скажите им, фрейлен, что немцы всегда поступают справедливо.
Кукелко ударяет себя пальцем в грудь — всем должно быть ясно, что именно он образец справедливого немца.
— Дайте в руки юного рабочего ремень…
Но Ленька, утерев рукавом нос, плюет на вздрагивающую спину Соколовского и, всхлипнув, бросает ремень.
Молчание. Спектакль окончен.
Но для Сосновского еще неизвестен финал.
Из дневника Роберта. «И вот я снова в кабинете шефа. Снова допрос. В комнате с картой и портретом фюрера те же лица — Кукелко, командир охранников и фрейлен Зося.
— Почему не сказал, что знаешь немецкий?
— Слышал я, что однажды свои же, русские, убили товарища в лагере, когда он заговорил по-немецки.
— Где ты выучил немецкий?
— В строительном институте.
Я гляжу на фрейлен Зосю — почему-то чувствую симпатию и доверие к ней. Не знаю, что связывает ее с немцами. Хочется думать, что ей не очень-то по душе этот союз.
— Мне кажется, пленный показал себя правдивым и храбрым человеком, — говорит переводчица. — Следовало бы поощрить его, чтобы и другие вели себя так же откровенно и честно по отношению к немецкой администрации.
Кукелко встает:
— Вы правы, фрейлен.
В теплушке меня ждал невеселый вечер. Ребята сидели у печурки плотным кольцом. Молча затягивались табачком. Места для меня, «немца», не нашлось. Казалось, собрались у огня чужие люди. Так бывает, когда в хорошей компании кто-то неожиданно совершит подлость. Ядовитый туман недоверия разъедает всех. Каждый носит в душе боль и стыд, пока не рассеется туман. Что поделаешь? Еще не пришло время открыться этим хлопцам. Надо переждать, пережить несколько дней, что-то придумать…»
« КАТЮША » ОСТАЕТСЯ РУССКОЙ ПЕСНЕЙ
Стоит ли говорить, в каком затруднительном положении оказался партизанский разведчик?.. С одной стороны, он не должен был слишком настойчиво навязывать себя Черноскутову, Клим-ко и их товарищам. Это только могло бы усилить ту настороженность, которую они проявили к человеку, столь неожиданно втесавшемуся к ним и обнаружившему вдруг знание немецкого языка. С другой стороны, он должен был в ближайшие дни послать в лес человека, чтобы известить командование отряда о положении дел да и самому узнать, наконец, о том, что творится на Большой земле. Неведение еще более отягощало угнетавшее его чувство одиночества. К тому же Сосновскому приходилось, не теряя времени, завоевывать благосклонность станционного начальства, чтобы укрепиться в своем новом положении. Это не могло не ухудшить и без того натянутых отношений с военнопленными и рабочими депо.
Первые неприятности, доставлявшие столько забот и волнений Роберту, сыграли ему на руку. Немцы, имевшие на станции своих осведомителей, присматривались к новому рабочему, и его искусственная изоляция, явная непричастность к каким-либо диверсионным актам — а без них не обошлось в те дни, — наконец высказывания, которые можно было услышать от других рабочих в его адрес, — все это служило самым лучшим свидетельством лояльности.
Роберт решил еще раз поговорить с Климко и в случае неудачи попробовать за одну ночь незаметно проникнуть к партизанам и вернуться в Лиду. Конечно, это был бы очень рискованный шаг, но ничего другого не оставалось. На худой конец, если бы его задержал патруль, можно было пустить в ход версию о любовном свидании. Случалось, пленные уходили на ночь из теплушек в Лиду, к своим знакомым, но наказывались такие вольности очень строго. Пойманных обычно ждал столб у деповских ворот.
Из дневника Роберта. «Случай еще раз столкнул меня с Шуриком ранним, туманным утром. Держа в руках фонарь с огарком свечи, Шурик заливал масло в буксы вагонов. Я слегка ударил по рваному, замасленному ватнику. Шурик вздрогнул и опустил правую руку в карман. Оттуда торчал большой гаечный ключ.
Я улыбнулся при виде этого «оружия». Мы, два врага, которым суждено было стать верными товарищами, стояли в узком коридоре между составами. Все вокруг утонуло в густом сыром тумане.
— Лучше брать не одну, а две масленки! Одну с песком, другую с чистым маслом. Так безопасней, — сказал я.
По крайней мере это был дельный совет. Если б разговор не удался, какой-то толк от него был бы. Шурик молчал. В этом девятнадцатилетнем жителе слободки чувствовалась настоящая рабочая выдержка. Где-то поблизости шныряли конвоиры, сопровождавшие составы. Времени на разговор было мало. Я сразу же перешел на официальный тон.
— Товарищ Климко, у меня нет никаких удостоверений личности. Я прибыл из партизанского отряда. Можете мне не доверять. Но пошлите кого-нибудь по адресу, который я вам дам. Там получите все сведения.
Я назвал Климко одну из наиболее близких к Лиде лесных деревень, которая была под контролем партизан, — Пудино. Адреса явочных центров, находившихся в немецкой зоне, я решил не давать. Неопытный человек, посланный по адресу, мог завалить явку.
— Пудино я знаю, — сказал Шурик.
— Запомните, я не требую ответа «да». Можете ничего не отвечать. Но судьба партизанского задания зависит только от вас.
Через тамбуры вагонов я осторожно пробрался к депо и вскоре присоединился к моим товарищам по теплушке. Поразмыслив над разговором, я решил повременить с визитом к партизанам.
Пока я ждал ответа от Шурика, произошли события, которые были для нас, военнопленных, настоящим праздником. Нас выставили из теплушек и разрешили поселиться на частных квартирах вблизи станции. Думаю, тут немало помог нам начальник угольного склада Герберт Фааль, с которым у меня завязались хорошие отношения. И немцы и русские звали Фааля «Буба». Слово это, взятое из лексикона немецких солдат, означало что-то вроде «подходящий парень». Буба отличался ясным и трезвым умом, он ненавидел развязанную Гитлером войну и сочувствовал русским. Его приятель солдат баншуца Петер — фамилии его я не помню — также принадлежал к людям, насильно завербованным в армию. Знакомство с Петером и Фаалем на многое открыло мне глаза. Раньше все немцы были для меня на одно лицо.
Буба, случалось, подкармливал пленных и разрешал на время отлучаться в город. Вообще ему многое сходило с рук. Среди немцев он был единственным специалистом-железнодорожником. Он отлично разбирался в станционном хозяйстве. Кукелко не мог и дня без него обойтись. Ближайшие помощники шефа Вальтер и Квательбаум стали железнодорожниками только из-за боязни попасть на передовую. Квательбаум, сынок влиятельного папаши, разгуливал по платформе в белых перчатках. Вальтер был увлечен дрессировкой собак — он держал целую свору.
Как я познакомился с Фаалем? После случая с Ленькой меня вызвали к начальнику угольного склада. Начальник оказался немолодым, плоскогрудым и довольно хилым немцем. Он носил большие роговые очки и нисколько не походил на плакатные изображения бравых немецких солдат. Его усталый вид говорил, что война ему, собственно говоря, до чертиков — для него лично превыше всего не Германия, а диета.
В конторке никого не было. Фааль поздоровался со мной за руку.
— Я был вчера около ворот, Сосновский, — сказал он. — И видел все, что там произошло с мальчиком. Хотите работать у меня на угольном складе? Здесь вам будет хорошо.
Пришлось отказаться — мне вовсе не к чему было уходить из депо. Мы разговорились. Оказалось, Буба был страстным любителей музыки. До войны играл первую скрипку в любительском оркестре железнодорожников и теперь, бывали случаи, выступал перед солдатами в станционной столовой. Узнав, что я увлекался фортепьяно и учился в музыкальной школе, Фааль предложил мне принять участие в концерте. Я согласился. «Возможно, — думал я, — это даст мне какие-то привилегии…»
Тяжело, стыдно было представить, как я выйду на сцену, раскланяюсь перед чужими мундирами, перед этими глубоко ненавистными мне людьми, которые не испытывают ко мне ничего, кроме презрения. Я, советский офицер, буду увеселять их!»
Финал концерта был неожиданным — немцы потребовали «Катюшу».
Сначала Фааль, прижав скрипку острым подбородком, сыграл «Аве Мария» Баха — в своей инструментовке, потом несколько брамсовских венгерских танцев, потом бетховенскую «Аллилуйю», наконец Роберт бодро и бесстрастно исполнил несколько этюдов Шумана.
В столовой, превращенной в концертный зал, было довольно людно. Многим программа концерта пришлась не по вкусу, и музыкантов довольно часто прерывали криками. И вот зал требует «Катюшу». Впрочем, чему удивляться? «Катюша» приобрела популярность в немецких войсках, ее напевали, насвистывали повсюду, мотив русской чудесной песни угадывался в гнусавых звуках солдатских губных гармоник… Больно было слушать исковерканные, переделанные на чужой лад слова — в них звучало издевательство над нашим народом, у которого они, пришельцы, украли мелодию, украли песню.
Фааль кивает на стул у рояля. Роберт садится — ив медленном, песенном ритме начинает играть. В конце зала, у самой стены, он видит двух русских девушек — это официантки. У них простые, милые лица. Он будет играть для них песню о верной и любящей дивчине, которая умела ждать своего орла. Только они смогут понять эту песню.
Зал долго аплодирует, Фааль крепко пожимает Роберту руку: «Ваш дебют прошел с успехом». Когда Сосновский протискивается сквозь толпу и выбирается в коридор, к нему подходит одна из официанток и, оглянувшись по сторонам, шепчет: «Товарищ Роберт, ждите меня у красного дома, я проведу вас к Шурику».
Мог ли рассчитывать партизанский разведчик, что будет так вознагражден за этот концерт?..
Маленькие окна комнаты Шурик Климко заставил геранью, фикусами, филодендронами — в листьях путался тусклый свет. Случайному прохожему нелегко было разглядеть, что творится в доме.
Екатерина Михайловна, мать Шурика, уже привыкла к тому, что сын ведет тайную, скрытую от родных жизнь, привыкла и к частым гостям, к троекратному стуку в крайнее правое окно. Соседям, чтобы не заподозрили неладное, не начали болтать, жаловалась: «Мои-то, мои-то гулять стали! Что ни вечер, то пьют, на гитаре играют, просто свихнулись ребята». Ну, а у кого пьют, у того и гостюют… Да и что за невидаль — вечеринки с самогоном, с гитарными переборами, с песнями?
В комнате, за плотно прикрытой дверью, за баррикадой из герани и фикусов — четверо. Партизанский связной Петр Жуков, слесарь Шурик Климко, официантка Маша Костромина и Роберт Сосновский. Леньке Холевинскому поручено особо ответственное задание — отвернув ватную куртку так, чтоб вовсю глядела тельняшка, сунув рогатку в нагрудный карман, лихо щелкая семечки, Ленька с компанией озорников подростков бродит по «штрассе». Если покажется на улице патруль, Ленька свистнет в два пальца так, что на другом конце Лиды услышат.
Под охраной опытного и зоркого дозорного Леньки Холевинского в маленькой, похожей на чулан комнатушке, в доме номер двадцать семь идет совещание.
Шурик Климко, волнуясь, рассказывает о первых шагах своей группы. Собрал он как-то в доме своих друзей по школе, комсомольцев Толю Качана, Машу Костромину, Мотю Наказных, Леньку Холевинского. Обсуждали один вопрос: как жить? Отказаться служить «новому порядку»? Но уже пестрели на улицах Лиды объявления о том, что все, кто не работает, должны явиться для регистрации на биржу труда, откуда был один путь — в Германию.
— Вот что, друзья, — сказал тогда Шурик. — Сидя по домам, мы ничего не добьемся. Будем работать…
Мотя Наказных и Маша Костромина устроились официантками в железнодорожную столовую, Шурик пошел слесарем в депо, Ленька — смазчиком, а Толя Качан, самый рослый и сильный в школе парень, стал грузчиком на станции. С чего начали?.. Ну, собрали два пулемета, ящик мин и патронов, несколько ручных гранат, около пуда тола — все это в подарок партизанам. На станции познакомились с военнопленными — Толиком Черноскутовым, Васей Савченко, Васей Багмутом, Кузьмой Тертычным. Стали подсыпать песок в буксы, в цилиндровое масло, вывели из строя шесть паровозов, сожгли склад запасных частей возле авторемонтных мастерских. Выпускали листовки, ночью, потихоньку, развешивали на заборах, на стенах домов. Однажды Ленька Холевинский умудрился заклеить листовками всю доску указов бургомистра. Собирали сведения о немцах, о движении составов через Лиду, даже завели такую тетрадь движения, но передавать сведения было некому.
А самое крупное дело было с «зондерцугом», экстренным поездом: не пустили этот зондерцуг через Лиду.
— А как узнали о том, что пойдет особый состав? — спрашивает Роберт.
— Да случайно. Как-то работаем в депо, входит охранник, немец. Петер его звать. Как закричит: «Что копаетесь, черти, сейчас пойдет поезд особого назначения — зондерцуг!»
— Что ж это он вам выдал про поезд?
— Да сдуру, наверное… Ну, пока стоял поезд на станции, засыпали побольше песку в буксы, а смазку выбрали паклей. Поезд отошел от Лиды, буксы и загорелись.
С улицы доносится резкий свист дозорного. Шурик выглядывает в окно — полицейский патруль совершает по Слободке свой последний обход.
— Маскировка номер один, — говорит Шурик, берет гитару с кокетливым фиолетовым бантом, настраивая, пробегает по струнам. Маша хлопочет у стола. Бутылка, стаканы, тарелка с огурцами — все на месте. Заглянешь — собралась компания гуляк, и только.
— Сыграй, Шурик, «Катюшу», — просит Маша. — Хорошая песня, правда, товарищ Роберт?
МАГНИТНАЯ МИНА
Утром, едва стали вырисовываться дома на бледнеющем небе, Толя Качан запряг выпрошенную у соседа лошаденку, набросил на плечи брезентовый грязный плащ, пахнущий хлевом, обул болотные сапоги с высокими голенищами и не спеша выехал со двора. Свернул на проселок. На дне телеги под сеном бережно завернутые, чтоб не бренчали, патроны. Шурик от имени партизанского командования дал Толе важное поручение — доставить в лес «русские патроны»: не хватает для дегтяревских станкачей.
Вот песчаный пригорок, за ним река, брод, а там и низменные, болотные места, по ним и проходит невидимая граница, разделившая партизанскую зону от немецкой.
Вот и спуск к реке. Лошадь пошла резко, колеса, скрипя и вихляя, бегут по дороге все быстрее. Толя, подпрыгнув, садится на телегу и, отвернув рогожку, спрашивает:
— Как, Нинка, терпишь?
На сене, под рогожкой, свернулась калачиком двенадцатилетняя сестренка Толи, веснушчатая Нинка. Лицо ее покрыто капельками пота, мокрые волосы сбились на лбу.
— Жарко!
— Ну погоди немного, скоро и лес.
Журчит под колесами речушка, лошадь, раздувая бока, долго пьет воду, еще несущую в себе утренний холодок. Со стороны леса не спеша едут верхами трое — прямо к броду, где дорога уползает в речку и, вынырнув, с трудом взбирается на песчаный холм. Свои или чужие?
И вот уже различимы на фоне озими и свежей буйной травы их черные фуражки, черные куртки, простроченные двумя рядами светлых пуговиц. Дула карабинов за плечами. Шуцманы.
Толя, сдерживая волнение, старательно поправляет рогожу. Передний полицай спешивается, буравит глазами парня в высоких болотных сапогах.
— Куда едешь?
— В Гончары, к тетке. Сестренку везу — заболела.
Полицай отворачивает край рогожки: бледное веснушчатое лицо, капельки пота, волосы, сбившиеся мокрыми прядями на лбу.
— Чем больна?
— Тиф.
Полицай резко бросает рогожку, нагнувшись, брезгливо полощет в воде пальцы.
— Дурак. Сразу надо говорить.
Вот и леса… Нинка поднимается.
— А обратно я пешком буду идти, ладно?
— Нет, Нинка, ты уж потерпи.
Обратный рейс тоже будет не порожним: Шурик говорил, что партизаны дадут магнитную мину…
Шумят над головой полесские сосны, сумрачно, тихо в бору не встретишь здесь полицая, партизанские пошли края.
Фрейлен Маша — лучшая официантка станционной столовой. Военные и чиновники требуют, чтобы их обслуживала фрейлен Маша — хорошенькая, приветливая, аккуратная девушка в ослепительно белой наколке, в отороченном кружевом передничке.
После обеда, когда господа офицеры и чиновники покидают столовую, Маша отправляется в депо. Все знают — в депо работает жених фрейлен, девятнадцатилетний слесарь Климко. Кукелко по просьбе Маши выписал ей пропуск в депо, чтобы она могла подкармливать своего слесаря.
Никто в Лиде, кроме подпольщиков, не догадывается, как тяжело даются Маше, дочери старого рабочего Александра Степановича Костромина, эти улыбки, которые приходится раздавать наглым, самодовольным «новым хозяевам», эти «биттешен» и «данкешен», рассыпаемые с утра до вечера в столовой, эти поклоны и книксены…
В уголке кухни Маша собирает обед для своего жениха: магнитная мина — для нее пришлось взять большую кастрюлю — прикрыта слоем пюре. Захватив судки, Костромина идет к дощатой будке — проходной, где дежурят двое солдат. Обычно немцы обыскивают всех русских, вступающих на территорию депо, но для Маши часовые делают исключение. Дежурный ефрейтор разыгрывает шутливую церемонию проверки; поднимает крышки кастрюль и строгим тоном задает вопросы:
— А что здесь, фрейлен? О, фрейлен, это не суп, это жидкость для зажигательных бутылок!..
Маша выскальзывает из проходной, минуя цепкие руки ефрейтора.
— Приходите, господа, на кухню, там осталась курятина!
Маша входит в сумрачное, заполненное дымом и дробным стуком здание депо, где суетятся измазанные копотью фигуры.
— Добрый день, герр мейстр!
— А, Маша! — пожилой мастер-немец указывает в дальний угол депо. — Он там…
Присев на корточки, Шурик с аппетитом уплетает картошку: мины минами, а голод не тетка. Редко кому удается попробовать пюре с такой начинкой. Мина незаметно перекочевывает из кастрюли в объемистый внутренний карман куртки… Маша жалостливо глядит на Шурика. Вот так уж повелось в слободках: мужья работают, а жены, улучив свободную минуту, носят им в узелках кастрюли — патриархальные нравы, деревенские обычаи в рабочих слободках Лиды. А чем плохи обычаи? Будь иное время, не тревогой, не болью было бы заполнено ее сердце, а тихой, спокойной радостью…
Из дневника Роберта. «Незадолго до конца рабочего дня я получаю магнитную мину от Шурика. Тяжелый металлический брусок. Итак, цепочка связи сработала отлично. От Толи Качана к Маше, от Маши к Шурику, от Шурика ко мне. Теперь остается последнее, главное — положить мину в механизм поворотного круга. В будочке, у пульта управления поворотного круга, обычно дежурит кто-нибудь из немецких железнодорожников. Русским они не доверяют… Без поворотного круга ни один паровоз не сможет ни выйти из депо, ни войти в него. А сейчас здесь как раз пять отремонтированных паровозов, готовых к отправке в рейсы. Я брожу по депо, поглядываю из ворот на будочку, где сидит дежурный. Я знаю, этот старый немец то и дело бегает в столовую, чтобы заправить свой термос. Он вообще непоседлив. Надо только выждать минуту.
В кармане у меня лежит мина — одна-единственная магнитная мина, имевшаяся у партизан. Она предназначена только для поворотного круга. На пустяки такие штуки расходовать нельзя.
Конечно, я мог поручить операцию Шурику, или Васе Савченко, или Черноскутову, но дело в том, что у меня меньше шансов засыпаться. Немцы хорошо знают меня. Они привыкли к тому, что я слоняюсь по станции, выполняя то обязанности переводчика, то просто как рассыльный. В случае, если заподозрят неладное, мне все-таки легче затуманить им мозги.
Вот проходит, четко переставляя прямые длинные ноги, сухощавый Вальтер. За ним бежит его любимая овчарка. Немец из будки глядит вслед Вальтеру и неспешно направляется к столовой. Я вижу его сутулую спину — вскоре он скрывается за углом депо. Мимо меня, слегка толкнув плечом, проходит Вася Савченко.
— Порядок.
Я направляюсь к будке. Тыл обеспечивает Вася: он стоит у ворот и под любым предлогом задержит каждого, кому придет в голову высунуться из депо. Я оглядываюсь. С одной стороны меня укрывает от глаз каменное здание депо, с другой — высокий забор с колючей проволокой. На путях, поблизости, никого нет. На секунду заглядываю в будку, нагнувшись, сую под мотор брусок — он прилипает к железу. Поворачиваю взрыватель и как ни в чем не бывало продолжаю свой путь. Теперь мина начнет нагреваться. Кислота, разъев предохранитель, заставит сомкнуться контакты. Поздним вечером, когда на территории станции останутся лишь одни часовые, произойдет взрыв.
Я иду вдоль путей к угольному складу, прыгаю через шпалы, как мальчишка. Я готов петь от радости. Нате вам! Получайте сюрприз. То ли еще увидите. Мы бросаем вам вызов! Вы вооружены до зубов, а у нас нет ничего, кроме ненависти к вам и жажды свободы. И все-таки мы бросаем вызов!»
ВСТРЕЧА НА БАЗАРЕ
Вслед за взрывом поворотного круга последовало несколько аварий с паровозами — сработали угольные мины. Вскоре запас этих мин был израсходован. Сосновскому предстояло встретиться со связным Жуковым и получить от него новое задание. Свидание, как обычно, должно было состояться на базаре.
Отпроситься в субботний день на базар было для Роберта делом несложным. Немцы охотно отпустили его и заодно попросили выполнить несколько торговых поручений. Среди них он слыл «гешефтмастером», специалистом по сделкам. Это звание Роберт заслужил в результате одного комического эпизода. Как-то он отправился на очередную встречу с Жуковым и по дороге на базар повстречал своего знакомого Томашевского, поляка, работавшего в депо. Томашевский вел на базар козу — продавать. А так как он был человеком говорливым и прилипчивым, не отставал от Роберта ни на шаг, то партизану пришлось продать козу Жукову. Ни Роберт, ни Жуков не. успели пересчитать деньги, и пока пан Томашевский перелистал кредитки, оказалось, что Жуков второпях вручил ему тысячу восемьсот марок. А самая лучшая коза в Лиде по тем временам не стоила и тысячи.
К счастью, эта ошибка обернулась Сосновскому на пользу, Томашевский, путая быль и небылицы, рассказывал каждому встречному, как отчаянно «пан Роберт» торговался с богатым крестьянином и сумел обвести его вокруг пальца. Вскоре благодаря длинному языку соседа вся станция узнала об этом случае. И Роберт получил почетное звание «гешефтмастера». Теперь ему без конца поступали заказы — то надо было обменять железо для плугов на яйца, то парашютный шелк — на гусей, то его просили узнать, где можно достать поросенка в обмен на выкраденную каким-то фрицем шаль. Доблестные представители фашистской армии были отчаянными торгашами…
В субботу, прихватив с собой Васю Савченко — он нес свернутое в рулон оцинкованное железо, Сосновский отправился на рынок. На базарной площади происходило настоящее вавилонское столпотворение. Неопытный человек заблудился бы в этом хаотическом смешении повозок и тел. Однако рыночная стихия подчинялась определенному порядку. Свои, строго установленные места занимали торговцы солью — дефицитным товаром. Грязная, комковатая, влажная соль продавалась на щепотки, ладошки и жмени. Ни о каких весах в то время не было речи, и поэтому мелкорослый покупатель шел к продавцам с ладошками покрупнее, а клиентура, отличавшаяся крепкой костью, предпочитала всюду подставлять собственные ладони. Особые места, «уголки» и «пятачки», занимали махорочники, торговавшие самосадом с примесью вишневого листа; самогонщики, клявшиеся, что в их зелье нет ни «капельки» каустической соды… Почетные ряды под навесом принадлежали спекулянтам, наживавшимся на купле-перепродаже краденого немцами барахла, «аристократам рынка», пользующимся покровительством городской администрации. Словом, рынок вызвал к жизни такое множество торговой сволочи, что честный человек, как только он попадал на рынок с целью купить или продать что-нибудь, моментально бывал околпачен и сбит с толку корпорацией «гешефтмастеров».
«В картофельном углу», на собственной телеге с мешками крупной белорусской бульбы, восседал Петя Жуков, староста села Докудово. Базарный гомон позволял поговорить спокойно.
— Слушай, Роберт, ты принес сдачу с тех марок?
— Какую сдачу?
— Если ты будешь продавать таких дорогих коз, от нашей казны ничего не останется.
Роберт никогда не переставал удивляться хладнокровию партизанского связного, его способности не унывать в любых обстоятельствах. От круглого, румяного, без единой морщинки лица Жукова, его улыбки веяло неистощимым оптимизмом. В роскошном суконном новеньком кителе с немецкими пуговицами, необъятных галифе, до блеска начищенных сапогах краснощекий «староста» был неподражаем. Трудно было заподозрить этого человека. Слишком много благодушества, довольства собой светилось во всем его облике.
— Слушай, Роберт, важное дело к тебе и хлопцам. Надо судить и сурово покарать изменников Родины. Пусть знают люди, что действуют советские законы на этой земле…
— А мы уже готовы, Петро. На днях устроим свой, партизанский суд.
— Хорошо. Вот, возьми…
Жуков протянул Роберту тряпицу, в которую было завернуто что-то тяжелое..
— Два «ТТ» и патроны.
Так, с гусем под мышкой и пистолетами за пазухой, Роберт покинул Жукова. Протискиваясь сквозь толпу, он оглянулся: Жуков, соскочив с телеги, торговался с каким-то стариком в зеленом картузе. Партизанский связной махал руками и что-то доказывал — видимо, набивал цену, чтобы увезти картошку обратно, в лес.
Из дневника Роберта. «Фашистские газетенки, выходившие в Белоруссии во время оккупации, каждый день писали о «зверствах» и «грабежах». Для партизан и подпольщиков оккупанты изобрели синоним — бандиты. Они, фашистские изверги, сделавшие массовый бандитизм государственной практикой, обвиняли нас, людей, поднявшихся на священную защиту Родины, в бандитизме и уголовных преступлениях.
Я не знаю людей, которые в своей борьбе руководствовались более гуманными, более возвышенными и справедливыми целями, чем партизаны и подпольщики. Даже в условиях этой невиданно жестокой войны, когда жажда мщения стала едва ли не самым сильным чувством для каждого из нас, когда человеческая жизнь была вконец обесценена, мы продолжали свято чтить нормы законности и морали.
В июне 1942 года в доме Климко состоялся суд над предателями и военными преступниками. Каким рискованным ни был этот шаг, но на суд собрались почти все подпольщики железнодорожного узла. Может быть, с точки зрения правил конспирации не следовало устраивать общее собрание, но мне казалось, что только так мы имеем право вынести справедливый и суровый приговор».
Из протокола собрания подпольщиков. «Брутт, начальник городской полиции. Немец, советский подданный, до войны — осадник. С июля 1941 года на службе оккупантов. Выдал гестапо и СД около тридцати коммунистов, комсомольцев и общественных работников района. Принимает личное участие в убийствах советских граждан. Участвовал в расстреле советских пленных офицеров и политработников в Кашарах. Предложение — смертный приговор.
Сашка, по прозвищу Боек. Командир так называемого «охранного батальона». Предатель Родины и убийца. Зимой 1941 года застрелил двух военнопленных, якобы при попытке к бегству. Участвовал в массовых расстрелах в Кашарах. Участвовал в расстреле девяти ксендзов, обвиняемых в антигитлеровской пропаганде. Издевался над евреями в гетто. Участвовал в карательных экспедициях против партизан. Приговор — смертная казнь.
Сулима, старший надзиратель городской тюрьмы. Предатель Родины. Собственноручно расстреливает заключенных. Приговор — смертная казнь.
Пинкевич, бургомистр, предатель Родины. По его доносам арестовано свыше ста жителей города. Большинство расстреляно. Личного участия в расстрелах не принимает. Скупает у немцев вещи арестованных. Смертная казнь.
Вальтер. Железнодорожный служащий, немец. Садист. Принимал участие в расстреле цыганского табора. Затравил собаками трех военнопленных. Неоднократно заявлял о необходимости общего уничтожения белорусов и русских. Приговор — смертная казнь…»
(Окончание следует)