Целующиеся с куклой

Хургин Александр Зиновьевич

Везде люди живут

 

 

Бельский в тылу врага

Чего-то надоел Бельскому весь этот Дойчланд, Дойчланд юбер алес. Неожиданно для него самого взял и надоел. И он с утра пораньше послал своего научного руководителя и шефа. Шеф ему говорит, кстати, вместо какого бы то ни было здрасьте, мол, надо и то, и это, и это тоже безотлагательно выполнить, а он шефу: «Да иди ты, — говорит, — на хер». Шеф: «Nicht nachher, sofort». Не потом, то есть, а срочно. По-немецки же «nachher» означает всего лишь «потом», а не то, что по-русски. Ну, и тут Бельский, конечно, начинает хохотать, по-детски радуясь этому случайному двуязычному каламбуру, и так получается, шефу в лицо он хохочет и радуется, поскольку неудачно шеф относительно него стоит. После этого не уйти с работы кажется Бельскому просто глупым. И он у шефа на глазах делает именно это — уходит. А шеф, несмотря на то, что был послан, остаётся в недоумении стоять. Он же считал Бельского исполнительным работником, будущим учёным и вполне культурным, как для русского, человеком. А тот взял и мгновенно коренным образом изменился, обнажив истинное лицо. Конечно, это вызвало у шефа некоторое недоумение.

Ну, и уйдя, начинает Бельский от нечего делать слоняться и ходить без разбору туда и сюда. По улицам, площадям, переулкам, проездам и тупикам столицы не нашей родины. Ходить лишь бы ходить. А когда ходить ему осточертевает, он идёт в бассейн, покупает билет — недешёвые же у них тут, собака, билеты, — раздевается и плавает. Плавает всеми доступными ему хотя бы частично стилями. Пока мышцы не начинают ныть и тянуть. Все мышцы, включая мышцы спины, лица и головы. Оказывается, голова тоже имеет мышцы, и они тоже могут ныть и тянуть.

И везде — и при ходьбе, и при плавании — встречаются Бельскому, что естественно, местные жители. Потому как их тут много, а он один. Конечно, они ему на каждом шагу то и дело встречаются. И Бельский ловит себя на том, что он думает о них. О каждом встречном немце. Смотрит на него и думает одно и то же. Причём смотрит он откровенно и нахально, так, что немцы смущаются. Или фыркают. Или отворачиваются демонстративно, или вдруг беспомощно здороваются. Один, правда, спросил, не нужна ли ему травка или что другое очень высокого качества и такой же степени очистки. А Бельский и его послал. Туда же, куда и шефа. Чтоб было им там не скучно. Вдвоём. Хотя этот, скорее всего, немцем не был — судя по тому, что был с ног до головы брюнетом, отливающим в синеву.

Особенно пристально разглядывает Бельский стариков, старцев — мать бы их. И чем древнее и немощнее старцы, тем дольше он их разглядывает. Пытаясь определить на глаз, сколько этим мафусаилам хр?новым лет. Восемьдесят есть? А может, все восемьдесят пять? А когда ему попалась рябая старуха при смерти, он подумал: «Ну, а эта-то падла ржавая чем в те времена занималась? Вот эта вот, с тампоном вместо правого глаза и с жёлтой от йода половиной лица». Такие операции делают при опухолях. Так что этой старухе можно позавидовать. Но она же не всегда была окривевшей старой каргой. Тогда она была как раз молодой, красивой и здоровой, как кобыла. Хотя, конечно, красивой она была вряд ли. Красивая немка — это нонсенс и, можно сказать, оксюморон. За очень редким исключением. Исключения бывают из всего. Они бывают даже из нонсенсов и оксюморонов. Но тогда, возможно, ей же самой из-за её неуместной красоты пришлось плохо. Потому что женщине с красотой в буднях военного времени ещё хуже приходится, чем женщине без красоты. И возможно, она легкомысленно попалась на глаза какому-нибудь гвардии сержанту-победителю, и он подгрёб её без лишних слов под себя, а потом ещё поделился от широты души её прелестями со всем своим доблестным отделением, а то и взводом.

Ну да как пришлось, так пришлось. Сама виновата. Не надо было попадаться сержанту, и воевать с нами было не надо.

Муж тяжело шаркает рядом, поддерживая старуху под корявый локоток, бережно направляет её по свободному от предметов руслу. Ясно, с одним глазом без привычки можно налететь на что и на кого угодно. Тем более и второй глаз видит у неё не слишком хорошо. Мутный он какой-то, с катарактой.

Да, старики, старикашечки, ветераны прошедшей войны. И ведь все они, до единого, тогда жили и что-то живя делали. Так или иначе. Где-то служили, в чём-то участвовали. Хотели они, не хотели — кто их спрашивал? А сколько среди них тех, кто по собственной воле, на благо нации и во имя идей! Бельскому кажется, что идейного ветерана можно распознать. Несмотря на то, что он сморщенный и еле передвигает ноги, и не в силах обойтись без своих ходунков на колёсиках с ручными велосипедными тормозами. Такое, думает он, не может быть не написано на лице и неважно, что писалось оно семьдесят или шестьдесят пять лет назад, такое должно бы оставлять след до конца дней. Несмотря на высокую продолжительность здешней жизни. Так он думает. Но никаких особенных следов, никаких каиновых печатей обнаружить ему ни на ком не удаётся. Точно такие, один к одному, дедульки с бабульками выступали у нас в средних школах и рассказывали о своём беспримерном подвиге в Великой отечественной войне. В общем, старики как старики. Достойны сожаления и сострадания, и чьей-нибудь заботы. Даже тот старый дурак, которого поймала за руку одна из русских соседок Бельского, вызывал только жалость. Даже у Бельского, даже у тех, кто от него пострадал. Этот маразматик выслеживал людей, говорящих по-русски, и царапал гвоздём их машины. А когда соседка схватила его и вызвала полицию, он плакал, просил прощения и говорил, что скоро умрёт.

А те, с печатями, наверно, уже умерли, заняв свои места на кладбищах Европы и мира. Если им, допустим, в тридцать девятом было по двадцать пять-тридцать. А то и по сорок. Конечно, все они передохли. Опять же за каким-нибудь безумно редким исключением, достойным Книги рекордов самого Гиннесса. «Трудно представить себе, — думает Бельский, — что жива ещё какая-то их сволочь из бонз, которой сто шесть лет от роду и которая, если глухотой и аденомой пренебречь, хорошо себя чувствует. И для своего почтенного возраста неплохо выглядит. Трудно, но, к сожалению, можно. Дожил же до таких лет наш Борис Ефимов. Тоже ведь верный солдат партии, боец и борец со всеми возможными врагами — от фашизма до сионизма и Битлов».

Ну вот сколько тому деду, который собирается улицу перейти на зелёный сигнал светофора? Собирается и никак не может собраться. Бельский прикидывает, и у него выходит, что все девяносто.

— Может быть, вам помочь? — спрашивает он у деда. А дед поворачивается к нему слезящимися глазами и улыбкой, и говорит «спасибо, я хочу сам преодолеть».

Короче, почему Бельский думает об их стариках, понятно. Но он и о молодых думает то же самое. Только в сослагательном наклонении. Он думает: «Если бы этот дебил с жёлтым гребнем на исколотой татуировкой башке, если бы он оказался в том времени и в этом самом месте. Как бы повёл себя он в предложенных ему простых обстоятельствах? И главное — смог бы или не смог? А вон та девка с голым животом и с застёжками на губах? В каком-нибудь Дахау или Освенциме, или Бухенвальде, в женском бараке — неужели и она смогла бы? Если б её не ставили каждый день после школы раком, а правильно, с пристрастием, воспитывали?».

В Бухенвальде Бельский, между прочим, бывал. На обзорной, так сказать, экскурсии. Слава Богу, что только на ней. Вообще-то, они с Аньей («Как тебя зовут?» «Анья») поехали смотреть не Бухенвальд, а Веймар, — колыбель и оплот немецкой литературной классики, — а там уже сели в автобус и съездили в вышеупомянутый Бухенвальд. Раз уж оказались поблизости. Там же всё это рядом, рукой подать. Тут город Шиллера и Гёте, и Гретхен на ветвях висит, а тут ни много ни мало Бухенвальд. И не в песне Вано Мурадели на слова Александра Соболева, а практически в целости и сохранности, открыт для интуристов и других скучающих граждан земли и нашего времени. И Бухенвальд этот Бельского впечатлил — что да, то да. Не тем, что там происходило в середине прошлого века — он и раньше знал, что там происходило, — а тем, что сегодня есть люди, которые «работают в Бухенвальде». Это нормально? Встречаются двое, давно не виделись. Как дела, как жизнь? Да жить можно, работаю. Платят, правда, не очень, но всё лучше, чем пособие по безработице. Тем более работа непыльная. Первый, естественно, спрашивает: «Где ж ты так непыльно работаешь?» А второй совершенно естественно отвечает: «В Бухенвальде». Бред какой-то. Шизофрения.

И сам факт существования лагеря впечатлил Бельского тоже. Что кем-то он сохранён — даже печи сохранены, — что поддерживается в надлежащем состоянии. Небольшой ремонт с реконструкцией — и завози людей эшелонами. Железная дорога, идущая с востока, недалеко. По ней они с Аньей, кстати, и приехали.

Теперь Бельский думает, что его после той излишне познавательной поездки малость подклинило. А может, и не после, может, до. Он не заметил, когда в точности это произошло. Но сейчас, если честно, он где-то в глубине души уверен, что все они смогли бы. Вот ходит по улицам или плавает, как жаба, в бассейне, а сам в это время уверен. И смотрит им, падлам, в глаза. Которые они чаще всего отводят.

А он думает о них — обо всех, кто его окружает: «Вы же, — думает, — не просто так, вы же есть внучата и детки, и племянники тех, которые не только могли, но и смогли». И они действительно его окружают — везде, где бы он ни был и что бы ни делал. И, наверно, дети помнят своих родителей и, видимо, рассказывают о них своим детям, тыча пальцами в чёрно-белые фотографии, сохранившиеся у них по комодам. И с генами к детям детей и к их детям тоже что-то такое передалось, не могло не передаться. Или это не в генах сидит и не с ними передаётся? Тогда где и в чём? В мозгах? Куда можно запихнуть извне всё что угодно. Главное вовремя начать.

И ещё думает Бельский, их рассматривая, а смог бы он оказать им какое-нибудь сопротивление? Пусть бессмысленное и безрезультатное. Вцепиться, допустим, крепкими своими зубами и пальцами в первую попавшуюся глотку и тут же получить сзади по голове чем-то тяжёлым, и почувствовать только, как это тяжёлое погружается в мозги и гасит свет. Лишь бы не идти на убой, как идут коровы. Так коровы хоть не соображают, куда они идут, куда ведут их на этот раз. Люди соображают. Но, вопреки здравому смыслу (какой здравый смысл у идущих на убой!), надеются на лучшее и на будущее. Видимо, по привычке. Знают, что надеяться им не на что — и всё равно надеются. Идиоты. Броситься на убийц самим, прежде чем они начнут убивать, не позволяет инстинкт самосохранения. Доведённый до абсурда инстинкт. Потому что каждый знает — если бросишься, обеспечишь сам себе стопроцентную смерть, а если тихо, не сопротивляясь, дойдёшь до самого рва и послушно снимешь с себя одежду, и станешь к нему спиной в мягкую глину, вероятность смерти заметно снизится. До девяноста девяти и девятисот девяноста девяти тысячных. Пулемётчики промахнутся или удастся упасть чуть раньше, чем по тебе выстрелят. Или еврейский Б-г явит чудо, немцы закричат «что же мы, нехристи, делаем!», падут на колени и всех, наградив, отпустят.

«Вот хватило бы меня, например, на то чтобы вцепиться в кадык этому рыжему быку? — думает Бельский. — Или не хватило? Он бы, благодаря габаритам, точно где-нибудь в СС служил, в какой-нибудь зондеркоманде». Бельский смотрит на мужика и тот не знает, куда себя девать. И в конце концов уходит, не дождавшись автобуса, с остановки. Похоже, Бельский его запугал. Наверно, в его взгляде было слишком много ненависти. Чего ещё бояться такому здоровенному телу? Кроме ненависти. Ненависть пугает людей, невзирая на их выдающиеся размеры и физические данные. А родственники Бельского, в том числе и братья его бабушки — недостаточно, значит, немцев ненавидели. Именно ненависти им не хватило. Потому что когда её скапливалось достаточно, всё шло иначе. Как, допустим, в Варшавском гетто.

Конечно, там прошляпили сами немцы. Слишком долго позволяли людям существовать, быть в живых — и ненависть успела скопиться. Во всех других случаях они действовали более оперативно. И просто не давали чужой ненависти времени, тем самым не давая ей шансов.

Ну и мерзкая же здесь погода. Санкт-Петербург какой-то, а не конец Восточной Европы. От этой погоды у Бельского в носу постоянный насморк. Он зажимает пальцем одну ноздрю и продолжительно сморкается на асфальт. Стоящие вокруг граждане от неожиданности делают по шагу назад, отступают, значит. И когда подходит автобус, резво, гуськом, грузятся в него через переднюю дверь — от Бельского подальше. Скоты! Они же сморкаются исключительно в одноразовые салфетки и потом таскают свои скользкие сопли в карманах, пока не найдут урну. А если урна на пути не случается, они несут их домой и выбрасывают строго в контейнер для мусора, не подлежащего вторичной переработке. А он, значит, на асфальт. А они от него в автобус. Ну и скатертью дорога. Всё равно ему в другую сторону.

Нет, всё-таки халтурно устроен наш мыслительный аппарат. То человек живёт в своё удовольствие, ни о чём не думает, то ему приходит в голову или куда-то ещё всего одна мысль и не даёт ему жить не то что спокойно, а никак не даёт. Бельский, например, совершенно ни о чём таком не думал, когда поступал на романо-германское отделение. Школьные друзья говорили ему: «Пошли с нами вместе на японистику». А он им говорил: «Да сдалась мне ваша японистика». Возможно, это из-за юности он так говорил и не думал — в юности вообще думать не очень-то принято, — и тем не менее. И зачем читает их философов, их Гёте с Гейне, он тоже не думал. Кроме того, он не думая воевал до победного конца с конкурентами, чтоб поехать на стажировку в Берлин. А он же ещё предпринимал всякие конкретные шаги, чтобы в Берлине зацепиться, получить в университете работу, то есть остаться пожить. Всё это на протяжении лет он последовательно проделывал, не думая. Его не осенило даже, когда Анья сказала, что родом она из Аргентины, но по дедушке немка.

Он только сказал:

— Не похожа ты на немку, не похожа совсем.

А она сказала:

— Так у меня бабушка аргентинка и мама тоже.

И Бельского её объяснение вполне удовлетворило и устроило, и он полез к ней под узкую юбку. А дня через три они стали с нею не только спать, но и жить, и живут уже второй год. Так как жить им друг с другом хорошо. И говорят между собой они исключительно по-немецки. Потому что испанского Бельский не знает, а русского не знает Анья. Таким образом, немецкий у них — интернациональный язык интимного общения.

Только сегодня, в бассейне, Бельский начинает вдруг думать: «А как её дедушка оказался в Аргентине? И когда? И почему жил там до своей смерти?».

Он может у неё об этом спросить. Но и без того представляет себе их диалог:

— Когда твой немецкий дедушка уехал в Аргентину? — спрашивает он.

— По-моему, сразу после второй мировой войны, — отвечает она и удивляется: — Почему тебя это интересует?

Он подходит к турецкой забегаловке, безуспешно претендующей на звание кафе. Здесь они с Аньей пьют после работы чай с пахлавой. Гасан за стойкой кивает всем входящим лысиной, как китайский болван, и держит в зубах улыбку, которая никогда не кончается.

— Чай хочишь? — спрашивает он у Бельского из-за стойки. Русским языком спрашивает. Уважая в нём постоянного клиента.

— Хочу, — говорит Бельский и садится за один из трёх, имеющихся в заведении, столиков.

Входит турок и покупает себе у Гасана кофе по-турецки. И тоже садится за столик. «Он турок или не турок? — думает Бельский. — Если он не турок, он, как минимум, араб». Зачем Бельскому нужно грузить свою голову ещё и этим? Наверно, к туркам он не имеет никаких претензий, чего не может сказать об арабах. «Но так же тоже нельзя, — говорит он себе. — К немцам у тебя претензии, к арабам претензии. Они же не виноваты в том, что они немцы или арабы. А не турки».

Впрочем, и турки хороши — резали в пятнадцатом году армян, пух и перья летели. И тоже только за то, что они армяне, резали. Никакой другой особой вины турки за армянами не знали. Просто они давно мечтали, чтобы армян не было. Тогда и наличие какой-либо их вины исключалось бы само собой. Полностью и окончательно.

И главное, среди этих, нынешних турок тоже полно потомков тех, которые резали. Может, и Гасан, и этот, купивший кофе, самые что ни на есть прямые потомки. А если не прямые, то косвенные, какие-нибудь троюродные.

— Ты ушёл с работы? — слышит Бельский сзади. — Тебя выгонят с кафедры, и поедешь в свою Россию.

Он оборачивается. У столика стоит Анья. На плече потёртая полотняная сумка. С бахромой. Почему-то он не помнит у неё этой сумки. Наверно, просто не замечал. Анья тоже просит у Гасана чаю. Они пьют его сначала молча. Потом Бельский говорит:

— Уволят так уволят. Я могу сюда и как еврей приехать. На ПМЖ. Ещё и пособие буду получать. Ни за что.

— А ты разве не русский? — говорит Анья.

— Я еврей, — говорит Бельский. — Хотя и русский. А тебе не всё равно?

— Мне всё равно, но я не хочу, чтобы ты уезжал. Даже на время.

«Может, всё-таки спросить у неё»? — думает Бельский и говорит:

— Откуда у тебя эта старая потёртая сумка? Я её не помню.

— Она не старая, — говорит Анья, — она новая. Сейчас потёртое модно, и вещи трут при изготовлении на фабрике.

— Чёрт знает что, — говорит Бельский и говорит: — Допивай, пойдём.

Анья допивает одним глотком остывший уже чай. Поднимается. И они идут домой. По узкой улице, заставленной с обеих сторон машинами. От чего улица становится ещё более узкой. На углу, прямо на тротуаре, опять стоит огромная, хищная, как акула, БМВ. Она всегда стоит прямо на тротуаре. И плевать этому гаду на тех, кто ходит пешком.

Бельский бьёт от бедра по зеркалу, так, как учила его гений боевых искусств Ксюмэ, — без замаха. Зеркало осыпается и отваливается.

— Ты рехнулся, — говорит Анья. — Бежим.

— Хрен им. Чтобы я от них бегал, — говорит Бельский по-русски.

Они медленно подходят к дому, вынимают из ящика почту, отпирают подъезд, входят и поднимаются в лифте на четвёртый этаж, под крышу. Анья жмёт выключатель и смотрит на Бельского в свете ламп настороженно.

— Ладно, забудь, — говорит он. — Иди сюда.

— Мне бы в ванную, — говорит Анья.

— И так сойдёт, — говорит он и заваливает её прямо в коридоре. Но в коридоре она помещается не вся, а только до пояса. Голова и торс с бюстом лежат в комнате, за порогом. Она пытается выскользнуть. Чем вынуждает Бельского применять грубую силу.

В какой-то момент Анья вскрикивает, как вскрикивают от внезапной резкой боли. И потом повторяет в одном и том же ритме шёпотом «мне больно, мне больно, мне больно». А Бельский не обращает на её шёпот внимания. Слышит — и не обращает. До тех пор, пока всё это у них естественным путём не кончается. И Бельский говорит:

— Вставай, а то простудишься.

Анья коротко, на выдохе, стонет и говорит:

— Не могу.

— Почему?

— Кажется, ты повредил мне копчик.

«Да, копчик — это уже перебор, — думает Бельский и думает: — Скорую, что ли, вызвать?»

Он идёт к телефону. Тем более шефу тоже надо принести свои искренние извинения. А то что ж он весь день в посланном виде и состоянии. Пора его оттуда вернуть.

 

Четвёртый сын Герхарда

Было у Герхарда три сына. И, что не менее существенно, три жены. Две русских, а одна тоже русская, но не совсем. Вторая по счёту жена была у него русская немка Поволжья. Корнями из солнечного города Энгельса Саратовской области, славного тем, что олигарх Ходорковский в этом Энгельсе срок мотал. А непосредственно родом была она из-под самого Волгограда, который прежде носил имя товарища Сталина и по этой причине недвусмысленно назывался Сталинград. Там ещё фельдмаршал Паулюс ошибся в точных расчётах и угодил со всей своей армией, вооружённой до зубов, в котёл стратегического назначения. Но при смене жены это Герхарда ничуть не смутило. Несмотря на то, что жил он в восточной части Германии и про Сталинград в школе изучал. Ему вся эта история КПСС была по фигу. Сталинград так Сталинград. Ему лишь бы женщина молодая. Он считал, что красивой жена может даже и не быть, в случае чего, но молодой быть обязана наверняка. Потому как любить интимно жену, которой больше сорока лет — это неуважение к слабому полу, в высшей степени аморально и совершенно не тот кайф.

Таких, значит, строгих пуританских взглядов придерживался Герхард. Так его, наверно, народно-демократические семья и школа воспитали. И он имел не одну-единственную жену на всю жизнь до гроба, а трёх. Во всяком случае, на данный момент времени. Одна жена не может же быть всегда и всюду молодой, жёны же имеют свойство стариться и приходить в негодность. Таким образом, когда непростительно постарела первая жена Герхарда, он женился на второй. А с первой не без скандала развёлся. По справедливым немецким законам в строгом немецком суде. Потому что, когда он со второй женой в Волгограде познакомился и тесно подружился, первая его жена давно уже состояла с ним в браке, проживая в городе Цвикау и имея от Герхарда двоих несовершеннолетних детей мужеска, как говорится, полу. Он её в это Цвикау ещё в незапамятные гэдэровские времена из-под Рязани вывез. Вопреки воле родителей — героев войны и труда. Видно, не очень хорошо жилось ей в любимой до боли России, раз она приняла его сомнительное брачное предложение и согласилась замуж пойти на выезд. Предав тем самым свою советскую родину от края и до края.

А под Рязань попал Герхард по долгу службы в командировку. Поскольку чуть не всю свою профессиональную жизнь осуществлял с великой Россией взаимовыгодное сотрудничество и оказывал ей неоценимую техническую помощь. Со своей стороны. А Россия, со своей, снабжала его, значит, отличной зарплатой, первоклассными русскими жёнами и наполовину русскими сыновьями. Правда, третий сын, имея целиком русскую душу, по документам, а также по отцу и по матери числится полным немцем. Мать же у него всё-таки немка. Не немецкая немка, а волжская, но немка. Это факт бесспорный и в её свидетельстве о рождении раз и навсегда зафиксированный.

А от третьей русской жены Алёны у Герхарда детей какое-то время не было. Она сама ещё, можно сказать, была дитя. Хотя и способное родить в два счёта и в любую минуту. Двадцать лет ей исполнилось прошлой осенью. Другими словами, ей исполнилось ровно на тридцать один год меньше, чем самому Герхарду. И она пренебрегла этой огромной разницей — как в возрасте, так и в национальной принадлежности. Любовь же, она коварна и зла, и мало ли старых козлов всех времён и народов незаслуженно её удостоились! Любви все возрасты — от четырнадцати до восьмидесяти лет включительно — более или менее покорны. Возраст в любви имеет значение не самое главное. Самое главное, что Герхард в настоящее время является безработным алкоголиком. Так уж сложилась его карьера и жизнь, в которой всякое бывает. Потомственные чистокровные немцы от судьбы тоже никак не застрахованы и тоже многому подвержены. И алкоголиками они, вопреки распространённому заблуждению, прекрасно бывают. А из Герхарда получился даже не немецкого типа алкоголик, каковыми становятся от пива и каковые широко встречаются на западе Германии и на её востоке. Из него вышел типичный русский алкаш, в русском то есть понимании смысла этого пагубного слова. И, значит, если начинает он пить, то остановиться уже не может, пока не выпьет всё, что есть в доме, пока не сбегает в магазин перед самым его закрытием, потом в пивную, в ресторан и на заправку. Это уже под утро. Слава Богу, существуют в стране заправки, работающие, как похоронные бюро — круглосуточно и выходных дней не имея. А без них достать алкогольные спиртные напитки в Германии было бы просто немыслимой и неразрешимой задачей. В смысле, ночью достать. Или в дни государственных и религиозных праздников. Если б не широкая сеть заправок, пришлось бы Герхарду и ему подобным личностям пить тормозную жидкость или гуталин на хлеб намазывать. А так, конечно, красота — живи не хочу. Да. Ну, и уже после заправки берёт Герхард в руки трёхрядку и играет на ней до рассвета «Очи чёрные», «Ехали на тройке с бубенцами» и «Я люблю тебя жизнь». А бывает, и до того он напивается, что «Подмосковные вечера» играет или гимн бывшего Советского Союза. Что чревато уже продолжительным, перманентным, то есть запоем.

При всём при этом, Алёна в бытовом алкоголизме Герхарда ничего такого, из ряда вон выходящего, не усматривает. У неё папа, например, жестоко страдал от пьянства. Его даже восемнадцать раз увольняли за эту пламенную страсть с работы. Потом, правда, принимали обратно. И оба дедушки страдали от того же самого, и дяди. Да и другие близкие родственники были в каком-то смысле не дураки выпить. Удивило Алёну другое. А именно: то, что её новоиспечённый импортный муж в один день остался без высокооплачиваемой работы — это раз. И его пристрастие к сексуальным забавам с фантазиями — это два. Последнее удивило Алёну сначала приятно, а потом и неприятно. Всё-таки не ожидала она, что пожилой, можно сказать, мужчина с лысиной, европеец до мозга костей всё своё свободное время будет к ней, не давая продыху, приставать. Причём когда он бывал иногда трезвым, он приставал к ней обыкновенно, без затей, а когда напивался, тогда приставал грязно, вплоть до попыток использования в своих эротических личных целях Камасутры. Не зря жёны Герхарда между собой дружили. Нет, не зря. Они поддерживали друг друга в трудные минуты морально. А также ходили вместе в пиццерию, на хор имени Пятницкого и встречали в тесном кругу старый Новый год по православному календарю. У последней жены Алёны вообще никаких других знакомых и подруг не было. Только две её предшественницы и трое в общей сложности их детей. А насчёт других добрых знакомых, так откуда им было взяться? Муж же её всего год назад ввёз в страну, в начале декабря, а в ночь перед Рождеством (местным Рождеством, которое 25.12 по новому стилю бывает) уже пить начал вне дома. Так она и просидела тет-а-тет с немецким телевизором всю новогоднюю ночь и другие ночи. Ни слова не понимая в полном одиночестве. Так, в одиночестве, и живёт большую часть своей семейной жизни. И то, что Герхард в основном при ней присутствует и постоянно на неё претендует, принципиально ничего не меняет.

А если и познакомится она с кем-нибудь посторонним — как было это недавно на курсах по изучению немецкого языка для иностранцев, — муж обязательно всё изломает, испортит и поставит её в неловкое положение перед людьми разных национальностей. Потому что безобразно запьёт в тот самый момент, когда она пригласит новых своих знакомых на праздничного, к примеру, гуся. Сам же его, гуся то есть, купит, сам в лучших народных традициях приготовит, а потом нетрадиционно запьёт. Плюя на то, что гости уже потратились на небольшие сувениры хозяевам плюс бутылку водки и раскатали на дармового гуся губы. И они, конечно, смертельно обидятся, хоть виду, конечно, не подадут.

У Алёны уже четверо несостоявшихся гостей обиделось (в том числе я с семьёй, поскольку тоже был приглашён и тоже гуся не вкусил). И не то что они (мы) без гуся не можем жить, чувствуя себя счастливыми, а просто нехорошо это, неэтично. Раз обещали гуся, надо свои обещания с честью выполнять. Как говорится, назвался немцем, так не отлынивай и слово своё держи пунктуально.

Бывает, Алёна начнёт попрекать мужа, улучив редкий момент трезвости или мук совести, а он ей в ответ:

— Так это ж вы, суки, во всём виноваты, это вы меня споили и таким сделали!

Она:

— Кто это, мы?

А он:

— Ты, подруги твои лучшие и Россия ваша мать.

Братская дружба жён сильно Герхарда будоражила и злила. С его мужской точки зрения жёнам положено было ревновать друг друга до умопомрачения, а не между собой дружить. И он подозревал, что у них зреет коварный замысел. Против него. Какой конкретно, масонский там, русофильский или другого направления, он не подозревал, а что зреет — подозревал.

Конечно, немец-алкоголик — явление не особо частое. Если сравнивать непосредственно с нами-русскими. Но Герхарда тоже можно попробовать понять. Человек полжизни безвозвратно отдал России. Помогал ей чем мог. А мог он немало в передовой области установки и наладки чего-то там газогенераторного. И устанавливал это Герхард не покладая рук, пока его не попёрли из России поганой метлой в три шеи. Вместо благодарности за заслуги. Сказали, что хватит с нас ваших устаревших установок, сыты по горло. Они, сказали, в руках наших специалистов становятся невзрывобезопасными. А кому это нужно? Мало ли у нас взрывов без ваших установок. Сказали: «То, что уже есть, пускай стоит и приносит российскому народу максимальную пользу — не сносить же его всё, — а нового не надо, от нового вы нас к чертям увольте». Ну, Герхард вынужденно вернулся на родину, а его из фирмы и уволили. Аккуратно с прошлого Нового года. Раз не стало на него зарубежного спроса. Внутри-то на него давно уже спрос кончился. В такой жизненной ситуации почему б ему и не пить, Герхарду? В такой ситуации любой и каждый беспощадно запьёт. Особенно имея многолетний российский опыт в этом вопросе. А тут ещё жёны с сыновьями и без них открыто объединяются в коалицию.

И вот, значит, чем всё это дело благополучно кончилось. Пока Герхард изо дня в день пропивал своё здоровье и пособие по безработице, третья его жена Алёна собралась таки не на шутку рожать. Ну, а раз собралась, то и родила когда полагалось по срокам. Куда ей было деваться. От родов, как и от судьбы, не уйдёшь.

Герхард по древнему русскому обычаю три дня беспробудно радовался рождению нового сына. В смысле, он пил с кем попало и с кем попало гулял, всех угощая. А потом торжественно пошёл жену навещать. Перед выпиской. Купил ей на последние деньги красную розу или даже гвоздику и пошёл.

И посмотрел он на новорождённого. И, как по мановению волшебной палочки, весь насквозь протрезвел. Потому что был его новый сын похож, как две капли одной воды, не на него самого, а на старшего его сына Ваську во младенчестве, на того самого подлеца-Ваську, которого родила Герхарду первая жена почти четверть прошлого века назад. Конечно, он протрезвел и всё понял: «Вот что они замышляли, — понял он, — вот как мне совместными усилиями отомстили ни за что». Правда, шевельнулось в нём от внезапной трезвости сомнение, из-за того, что сейчас Васька на этого сына Алёны похож недостаточно. Но он это сомнение отбросил, вспомнив, что давненько уже Ваську в глаза не видел, и внешность его нынешнюю, кроме усов и роста метр восемьдесят шесть сантиметров, представляет расплывчато.

Ну и, отбросив это последнее сомнение, стал он, конечно, кричать не своим голосом на всё родильное отделение:

— Говори, — кричит, — на кого сын твой похож?

Алёна перепугалась чуть не до смерти и говорит:

— Ты чего орёшь нежданно-негаданно? У меня ж молоко из груди пропадёт.

А он:

— Ты мне зубы молоком не заговаривай. Ты отвечай, ёб твою в шайзе мать.

Тут Алёна, конечно, ничего не ответила. Не знала она, что принято отвечать в таких случаях немцам. Чужая страна, что ни говорите, — потёмки. И вот она лежит в палате, не отвечает, а Герхард лихорадочно думает: «Был бы я, — думает, — каким-нибудь итальянцем или на худой конец грузином, я бы её убил на хрен в состоянии аффекта, был бы русским, неделю б гонял босиком по снегу, да за волосы таскал, топором угрожая, а как поступить мне на моём, немецком, месте? Просто не приложу ума».

И от такого тупикового поворота событий, Герхард опять с новыми силами запил. В тот же день скоропостижно. Не откладывая на завтра то, что можно сделать сегодня. К счастью, очередное пособие как раз подоспело и дало ему эту возможность, а то пришлось бы в Фольксбанке кредит брать. И он пил, горько по-мужски плакал и рассказывал всем своим случайным собутыльникам и соплеменникам о том, что сын его от последней жены Алёны неопровержимо похож на Ваську от первого брака.

— Я его, — говорил, — породил, а он ответил мне за это чёрной неблагодарностью.

И все слушали Герхарда и ему за его счёт сочувствовали, и говорили «не плачь, Герхард, бывают и похуже случаи из жизни. Васька всё-таки не чужой тебе человек, всё-таки он тебе близкий родственник». А один сочувствующий спросил:

— А Васька, — спросил, — на кого похож? На отца или на мать?

А Герхард задумался тяжело в ответ и сказал, что не помнит про Ваську он этих досадных подробностей и:

— Знать о них, — сказал, — ничего не хочу ни за какие коврижки.

 

Зимой и летом одним цветом

Эмигрант последней волны Эрлих очень любил гостей. Но не просто «очень», «очень» — это было бы ещё полбеды, — он больше всего на свете их любил.

Поэтому целыми днями ходил по улицам русского района и стучался в разные окна и двери. А если к дверям был приделан звонок (то есть практически всегда), он беспощадно в него звонил. Звонил и спрашивал:

— Люба (или, скажем, Пётр Сергеич), ты дома? Нет? А я тебя мечтал в гости пригласить не сходя с места.

За дверями, все, кто знал Эрлиха, сидели тихо, только шептали:

— Это он, это он, мы его всеми фибрам души, в смысле, задницей, чувствуем…

А вне дома соседи тем более разбегались от него на все четыре стороны и прятались по щелям кто куда. Потому что, если не спрятаться, когда Эрлих приглашает в гости, от него не отделаешься ни под каким предлогом. Если ему попасться, он своего не упустит и не отложит в долгий ящик то, что можно туда не откладывать. Обязательно пригласит беспечно зазевавшегося знакомого. А может и силой в гости к себе привести. За шиворот, так сказать, и за грудки под конвоем. Чтобы потом заунывно, под чай и под бой напольных часов, общаться и петь на разные лады старую свою песню, мол, «я всё тут, на чужбине, понимаю, ну, или почти всё. Потому что по большому счёту тут и понимать нечего. Но почему зелена трава? Зима же вокруг в природе, а не что-нибудь другое, более для травы подходящее. Нет, ну можно ли себе представить, чтобы у нас, в Санкт-Петербурге зимой, была так зелена трава? А у них, в Европе, — пожалуйста. И ладно бы она была зелена только зимой, а то ведь и летом та же история».

Да, а когда гости были у Эрлиха в кармане, пили его пресловутый чай и поддерживали из последних сил беседу на тему травы (вздрагивая от каждого удара часов, бивших в любое, удобное для них время), он мог повести себя неуместно. Мог посреди беседы сказать:

— Пойду-ка я, ноги помою с мылом «Русский лес».

Слава Богу, жена всегда вмешивалась своевременно. Она говорила:

— Нет, Сёма, ноги ты помоешь позже. Или завтра.

— Ну хорошо, — говорил Эрлих, — тебе виднее.

И продолжал быть гостеприимным до одури хозяином. В том числе и хозяином положения.

И продолжал вести беседу всё на ту же самую, излюбленную и избитую им тему, потому что вне родины тем для дружеских бесед с гостями катастрофически не хватает, особенно интеллигентным людям родом из Ленинграда (ныне Санкт-Петербург Ленинградской области).

Некоторые гости-новички пытались сбить Эрлиха с темы, спрашивая, например, почему часы бьют вкривь и вкось и на какой свалке он этот биг-бэн в натуральную величину подобрал. Но Эрлих вежливо отвечал, что это часы его далёких предков, вывезенные им из отечества в память о них грузовиком, и неумолимо возвращался к теме, которая одна лишь по-настоящему его волновала: почему у них, у гадов, трава зелена, а у нас — ни хрена? А ему на этот простейший вопрос ботаники ни один гость ответить не мог, и вообще никто не мог ему на этот гнусный вопрос ответить.

 

Две вещи несовместные

Раньше, дома у себя, в Бишкеке, был Юлик фактически новым русским. При делах, как говорится, он был. Ну и дела сложились так, что понадобилось ему вдруг бежать, захватив с собой только самое необходимое и семью. Юлик быстренько вспомнил мамину девичью фамилию и быстренько стал беженцем от киргизского антисемитизма. И добежал в этом статусе до самой Германии. Вернее, он до неё долетел самолётом «Боинг» «Киргизских авиалиний».

В изгнании Юлик тщательно осмотрелся и понял, что человеку его полёта и ума заняться здесь нечем. То есть совершенно нечем. Тогда устроил он с трудом жену на работу — многие мужчины в эмиграции озабочены тем, что устраивают жён на работу — и занялся вплотную своим здоровьем, подорванным новорусским образом жизни и передовой бишкекской медициной. А чего — больничная касса башляет.

Начал, естественно, с простого — с зубов. И начал безуспешно. В смысле, зубы остались у него без капремонта. Он же человек с юмором, а зубник, перед тем, как приступить к сверловке, дал ему пачку анкет всяких. Будто он его в КПСС собирался принимать, а не в зубах ковыряться. И среди анкет нашёл Юлик длинный перечень болезней, против которых надо было поставить «да» или «нет». Болел, то есть или не болел. Ну, Юлик взял, да и поставил везде «да». В том числе против сифилиса, СПИДа, желтухи, туберкулёза, дизентерии и коклюша. Пошутил он так, с юмором. А немецкие зубники, они шуток не понимают наотрез. Поэтому лезть Юлику в рот зубник отказался — «до полного излечения пациента от всех указанных им в анкете недугов». Объяснить ему, что это была невинная шутка, Юлик не смог. Возможно, из-за недостаточных познаний в чужом языке. Так что зубы пока продолжают болеть.

Но у него же не только зубы болят, в конце концов, у него болезней, если что, — на всех хватит. Тот же радикулит, например. Между прочим, если кому интересно, Юлик может бесплатно поделиться жизненным опытом радикулитчика. Начинает он свои поучительные истории обычно со слов: «Надеваю я, значит это, штаны, и вдруг оно каак пизданёт…».

К сожалению, радикулит его в изгнании не беспокоит. Вроде и не было его никогда. Хотя он, конечно, ещё как был. Но пойди, начни теперь это здесь кому-то доказывать — ноги себе обобьёшь по самый радикулит этот затаившийся. И Юлик, измерив у терапевта своё повышенное давление и свою нормальную температуру, взял направление прямиком к хирургу. Имелись у него для этого некоторые интимные основания.

Пришёл, а в приёмной очередь сидит весёлая и жизнерадостная. Вся в гипсе, в бинтах, вся хохочет. И держит её в таком хохочущем состоянии один мужик без ноги. Рассказывая, как другому мужику, тоже без ноги, случайно ампутировали ухо. Потому что хирург дал сделать операцию своему старому другу-педиатру. Старый педиатр практически всё делал правильно. Но операция успехом не увенчалась. Что ни говорите, а педиатр — это всё-таки не хирург, и мужику ещё крупно повезло, что до операции он два уха имел, а не меньше.

Ну, Юлик дождался в атмосфере здорового немецкого смеха, пока его в кабинет пригласили, и говорит хирургу:

— Позвольте мне, — говорит, — быть с вами излишне откровенным.

Хирург, помня клятву Гиппократа, конечно, позволил. А Юлик ему так конфиденциально:

— Геморрой, извините за выражение, мучит меня по ночам. Как кошмарный сон.

Хирург его сообщению с улыбкой обрадовался и говорит:

— Так с этим не ко мне.

И перенаправил его к более узкому специалисту проктологу, к которому Юлик попал лишь через месяц. Столько желающих было этому проктологу показаться. Юлик даже пожалел его мысленно. Ведь учился человек много лет, экзамены сдавал на хорошо и отлично, а что теперь изо дня в день видит? И какие у него от этого могут образоваться взгляды на жизнь?

А проктолог без всякого визуального осмотра назначил Юлику комплексное обследование. Или, проще говоря, проктоскопию. И Юлик её стоически перенёс. Лёжа под коротким, но общим наркозом.

А когда его вывезли после этой процедуры на каталке, жена подошла и говорит:

— Ты как?

А Юлик:

— Заглянули, — говорит, — прямо в душу.

Потом жена ещё какими-то подробностями заботливо интересовалась, и он вроде бы внятно ей отвечал. А потом выяснилось, что ни черта этого Юлик не помнит. Так на него наркоз, значит, радикально подействовал.

— Жалко, — сказала жена. — Если б я знала, что ты отвечаешь на подсознании, я б тебе совсем другие вопросы задавала.

Ну, а далее события развивались так. После проктоскопии Юлик сразу сделал себе томографию мозгов, потому что у него голова начинала раскалываться, как только он голос своей жены слышал. Если, конечно, говорила она в полный свой голос. А так она говорила всегда, даже ночью и даже шёпотом. Далее он настоял на исследовании со всех сторон желудка, поскольку после литра крепких спиртных напитков у него начиналась невыносимая изжога, и лицо краснело до неприличия. Заодно проверили ему печень, жёлчный пузырь, почки, лёгкие и прочие внутренности, сделали разного рода рентгены, УЗИ и зондирования. В общем, всё сделали, всё выяснили, все диагнозы установили для того, чтобы правильно Юлика лечить и ставить на ноги.

И вот, получил Юлик долгожданные результаты всех обследований. В запечатанных конвертах для передачи лечащему врачу. И ушёл играть с приятелем в нарды или, может быть, в карты. А жена взяла их, конверты эти, и отнесла знакомому доктору. Тоже беженцу, только из Кишинёва. Он там когда-то главврачом и чуть ли не рентгенологом работал, но устал от противостояния с молдаванами и свалил сюда. И тут никем не работает. Несмотря на то, что всё знает. А главное, может так называемым русским на доступном им языке про их здоровье доступно объяснить. Чего от немецких врачей добиться никак невозможно.

И распечатал, значит, этот знакомый доктор аккуратно на пару конверты, почитал бумажки, водя очками, и говорит:

— А муж твой сейчас не физическим ли трудом занимается?

Жена на часы посмотрела и говорит:

— Сейчас, в данный момент времени, он в нарды играет. Или в карты. А в другие моменты он не занимается ничем, кроме своего здоровья.

— Тогда вот что я могу тебе, Лизавета, прямо сказать, — доктор говорит. — Из одних заключений немецких коллег следует, что жопа твоему Юлику полная. Пока, правда, в начальной стадии. А из других — что болезни его несовместимы с жизнью уже давно.

— Да? — Лизавета говорит. — То-то я стала за ним замечать. — И: — Что же, — говорит, — прикажете нам делать?

— Я думаю, с анализами, равно как и с обследованиями, надо кончать, — выносит свой приговор доктор. — Раз и навсегда. Ну и физическим трудом я бы на месте больного не занимался. Физический труд ему противопоказан категорически.

А жена говорит:

— Уж за что, за что, а за это я совершенно спокойна. Юлик и труд, особенно физический, — две вещи несовместные.

Красиво она, надо признать, это сформулировала. И откуда только слова такие взяла?..

 

Кроме немцев

По пятницам всё общество собиралось у Лёши с Нюшей. Собиралось, чтобы вращаться в кругу друзей и подруг и смотреть с левых дисков кино. За кинообеспечение отвечала косая Мила из пыльного города Новомосковска, за вращение — почётный член клуба «Что? Где? Когда?» в третьем поколении из ближнего Подмосковья (сорок минут электричкой) Вова, а душой компании выступала обычно толстая и остроумная до отвращения Клава с Подола города-героя Киева. Которая впоследствии связала свою единственную жизнь с корейцем из китайского ресторана. Но это её личное дело, это никого, кроме её корейца, не волнует. Так как она сирота.

Присутствовал на собраниях и хозяйский кот Мугзик. Он самозабвенно мешал людям вращаться и смотреть кино, привлекая к себе большую часть их внимания. Мугзик ходил по головам, кусал людей за пальцы, кормился по своему усмотрению с их тарелок. И всё-таки его никогда не прогоняли. Чёрный кот придавал посиделкам особый колорит. Какой именно, сказать трудно, но особый.

А вот местные немцы — полноправные граждане своей страны — сюда не допускались ни под каким видом. Не из ксенофобии, упаси Бог, а из принципа. Даже когда косая Мила привела немца в качестве своего гипотетического в будущем жениха, его безоговорочно выдворили за пределы. Нахлобучив на уши очки и заявив, что косая Мила может следовать за ним по проторенной дороге. Косая Мила подумала и не последовала. И ошарашенный русским гостеприимством немец ушёл в полном одиночестве и в сильном возбуждении духа. Русские его в очередной раз окончательно разочаровали, хотя и поразили своей откровенностью.

А Мила подумала: «Куда он денется, этот несчастный немец. А не этот, так другой. Мало ли в Германии немцев». И так подумав, она решила остаться в обществе и в своём кругу. Чтобы просмотреть в нём фильм Эмира Кустурицы «Черная кошка, белый кот» (или наоборот). Ей доставили этот элитарный фильм вчера вечером с родины, где у неё осталась бывшая жена брата, владевшая пунктом проката видеопродукции. Она и снабжала Милу с компанией интересным на сегодняшний день кино посредством перегонщиков подержанных иномарок. А Мила в ответ ежегодно приглашала её к себе в гости. И бывшая жена приезжала автобусом в Хемниц и гостила у Милы две полных недели от звонка до звонка. После чего уезжала, побывав за границей, и сладко вспоминала в родном Новомосковске свой круиз вплоть до следующего отпуска.

— Ты бы переезжала сюда насовсем с вещами, — говорила ей Мила, — раз уж тебе так тут у нас всё по вкусу и пока не поздно.

— А на кого я оставлю пункт видеопроката? — говорила бывшая жена и возвращалась восвояси в свой Новомосковск, где жить можно лишь в одном-единственном случае: если не жить нельзя.

А вообще, кто только к Лёше с Нюшей не приходил. Кроме немцев. Приходил Паша-модельер. Он в свободное время, которого у него было навалом, модели изготавливал. Стендовые. Разных кораблей. Точные, можно сказать, копии когда-то существовавших на самом деле и бороздивших под парусами моря, реки и океаны. Приходил воинствующий баптист Хабзи Мустафа — выступать перед кинопросмотрами с беседами о Торе. Хобби у него было такое — выступать с беседами перед просмотрами. Приходила Бэлла Комаровер, еврейка. В том смысле, что никто не знал, кто она собственно такая, а когда у неё спрашивали, мол, Бэлла, ты кто? Она отвечала «я еврейка». И дети школьного возраста тоже приходили. Петя и Саня. Они давно уже жили взахлёб совместной половой жизнью, несмотря на свой нежный возраст: Пете было пятнадцать лет, а Сане и того меньше — четырнадцать. Они не знали, зачем сюда приходят. Им было тут скучно. Даже кино здесь показывали для них скучное, а уж о любимом сексе, пусть самом безопасном, никто и не заикался. И тем не менее они приходили.

А потом приходить перестали. Не только Петя и Саня, а все.

А красавца-кота Лёша с Нюшей без суда и следствия кастрировали. Потому что надоел.