Данайцы

Хуснутдинов Андрей Аратович

Часть II

 

 

У нас в Центре работал отставной разведчик, который любил рассказывать о том, как очутился на проваленной явочной квартире – все в квартире, дескать, было как обычно, все до мелочей, был и прежний связной, но только связной этот путал окончания слов и промокал платком губы. За одно мгновение, говорил старик, мир для него перевернулся вверх дном и сам он как бы обрел второе зрение. Он увидел смытую с пола кровь, он услышал тявкающие придыхания связного, которого пытали в соседней комнате, и тогда оба этих, казалось бы несовместимых контура мира сложились для него в картину, которую он пытается разъяснить для себя и по сей день. Он видит ее во сне, он рисует ее в записных книжках, рассказывает кому ни попадя, но, по собственному признанию, вся мысленная работа его бывает похожа на прозекторскую, заваленную освежеванными тушами.

Нечто подобное стало постигать и мои воспоминания. И, как только я понял это, я сказал себе: довольно. Я сказал себе: забудь все.

Чему я обрекал себя? Конечно – Юлии.

Мы словно сорвались с цепи.

Мы не стыдились собственной наготы, даже когда не были захвачены объятьями. Мы лазали по кораблю, как первые люди в райских кущах, радовались глупостям и говорили вздор. Никогда прежде я не был так влюблен в жену, никогда прежде она не отвечала мне так искренне. Ее страстность временами пугала меня, однако я прощал ей решительно все. Вещи, которые иногда вырывались у нее по поводу Ромео или Бет, были чудовищны, безобразны, но тем самым она как будто отрекалась от них, оставляла подобно балласту за бортом.

Не знаю, сколько бы еще могло продолжаться наше взбалмошное забытье, но чуть ли не в тот же день остановились маршевые двигатели, а еще через сутки нас прибило к потолку – началось торможение.

 

***

Мы барахтались, будто увлекаемые потоком в трубе. Торможение было неравномерным, толчки следовали один за другим, к тому же заработали корректирующие двигатели. Корабль словно ожил: отовсюду слышались чудные шумы, поскрипыванье, вокруг нас шевелился мелкий хлам, какой-то пух стлался по стенам, из двери холодильной камеры протекла вода.

Странное дело: отчего-то мы решили, что все это следует оценивать в самом положительном смысле, что все это очень забавно. Хотя, подозреваю, не обрати Юлия внимания на воду и не возьмись вытирать ее, через минуту подобной какофонии со мной бы случилась истерика.

За час-другой мы навели на корабле почти что идеальный порядок. Даже тюк в предбаннике удалось прибрать куском пластика. Шарахаясь от люка к люку, от стены к стене, мы не столько прибирались, сколько подглядывали друг за другом. Вернее, подглядывал только я. Юлия смотрела на меня, как смотрят на непоседливого ребенка. Оказываясь рядом, она подставляла плечо или локоть и в конце концов обняла меня, подтолкнув к стене.

– Ты что? – опешил я.

Она поймала край моей водолазки и стала тереть его в пальцах. От ее мокрых волос пахло спиртом.

– Как ты думаешь, – нерешительно зашептала она, – там… в этом холодильнике… может, это выбросить?

– Зачем? – удивился я. – Что? Куда?

Она присела и взялась что-то вытирать со стены.

– Куда? – повторил я. – О чем ты?

В закружившемся вихре мыслей мне явились какие-то дурацкие расчеты нарушенной центровки груза. Я прошелся к иллюминатору и обратно.

– Прости, – прошептала Юлия.

– Что? – не расслышал я и, топнув ногой, закричал: – Прекрати, прекрати, ради бога! Сколько можно уже!

Она заплакала.

В этот момент сильное боковое ускорение снесло меня назад, я чуть не опрокинулся навзничь и был вынужден присесть в самой неловкой позе. Оторопев, я взглянул на нее с открытым ртом и, не знаю почему, вдруг вспомнил о полковнике – каким-то шестым чувством я догадался, что ее предложение избавиться от трупов связано с тем, что, конечно, она лгала мне, когда говорила, будто в холодильнике лежит не он. Дважды я порывался ее о чем-то спросить, но осекался на полуслове. Я видел, что она не только ждет моего вопроса, но и готова ответить на любой, на любой мой вопрос. Однако о чем я мог спросить ее? Она ждала несколько секунд, после чего вытерла глаза и продолжила прибираться.

Бывают мгновенья, которые, если упустишь, то обратно уже не жди.

Это как с тем сундучком, который первоклашкой я увидел в раздевалке спортзала и посовестился открыть. Я помню ажурный ключ в прорези замка так ясно, словно притрагивался к нему только что. Сундучок этот и до сих пор донимает меня сознанием чего-то упущенного, сказочного, будто открой я его, и жизнь моя изменилась бы невероятным образом.

Мы не разговаривали весь день.

Светлые наши ожидания неизвестно чего, вызванные невесомостью и торможением, вырождались в беспокойство и отчаянье. Юлия, судя по всему, была обижена на меня. «Ну-ну», – думал я, погружаясь в философическую грусть. Я шатался по кораблю, словно тень, ничего не касаясь и не задерживаясь ни на чем взглядом. В груди моей как будто созревал мякиш. Если неприятное воспоминание посещало меня или я все-таки задевал ногой за угол, то все это бесследно уходило в мякиш, поглощалось им. Но когда, заглянув в зеркало, я увидал в нем помятого и разозленного до красноты, до складки над переносицей субъекта, я понял, что дело неладно. Я нашел в уборной хромированную емкость с медицинским спиртом, долго приноравливался к ней и, собравшись с духом, выпил. Это было ужасно. Впрочем, минуту спустя выяснилось, что мякиш в груди увеличился, приятно стеснил ее, а субъект в зеркале, хотя еще по-прежнему красный и злой, улыбнулся мне. Тогда, захватив емкость, я поднялся в командный отсек. После недолгих манипуляций с креслом, которое следовало вывинтить из креплений в полу и ввинтить в потолок, и аналогичной возни с шарнирной оснасткой компьютера, я расположился со всеми удобствами перед монитором: «Нуте-ка!» Емкость стояла у меня в ногах.

Вопрос: «Причина остановки маршевых двигателей?»

Ответ: «Торможение».

Вопрос: «Цель торможения?»

Ответ: «Сближение».

Я посмотрел в иллюминатор.

«С кем?»

Несколько секунд экранное окно диалога оставалось пустым. Черточка маркера мигала в левом верхнем его углу. На клавише «Обрт» блестела капелька спирта. Я коснулся емкости и хотел взять ее, как явился ответ:

«Объект X».

Зажав емкость между колен, я потребовал:

«Точнее».

«Объект X».

– Ну, хорошо…

«Цель сближения с объектом X?»

– …Что теперь скажешь?

На этот раз компьютер задумался надолго.

Я снова выпил. Где-то в кармане у меня была шоколадка. Я стал искать ее, но, бросив взгляд на экран, выпучил слезившиеся глаза, ибо на экране значилось:

«Стыковка».

Я сходил в кухню, взял пачку галет и тюбик мясного паштета. Юлия, не замечая меня, копалась и что-то перекладывала в полках. Я обошел ее по пути туда и обратно и сказал «мерси». В стыковочном узле я на всякий случай подергал вентиль крышки внутреннего люка, заглянул в визир системы сближения и повторил:

– Мерси.

Стыковка предусматривалась полетным планом только в одном пункте: при орбитальной эвакуации.

Я примостился на корточках в ложбине перед люком. В визир была видна яркая красная звезда. По-моему, от люка сквозило. Я провел ладонью по раме. Откуда здесь быть сквозняку? Я стал вспоминать, когда напивался в последний раз, и вспомнил нечто странное: пропахший керосином матрас у стойки шасси военного самолета, светлое брюшко бомбы над головой.

В эту минуту Юлия застучала вверху чем-то железным по железному.

«Плакали наши обеды при свечах», – подумал я, засмеялся в кулак и, подавив смех, попросил с подчеркнутым наигрышем:

– Па-тише попрошу!

Стук прекратился. Тотчас послышались шаги.

Я полез в рубку, спрятал емкость и сел за компьютер. Залепившая монитор картинка поначалу нисколько не удивила меня, я даже принялся вводить какие-то команды, но потом отнял от клавиш руки, как от раскаленной плиты. Это была игра, из тех электронных забав, в которых герой уничтожает подобных себе виртуальных монстров. Другое дело, что в качестве цели сейчас мне предлагался «объект Х».

Спустившись в рубку, Юлия протянула мне забытый тюбик с паштетом.

– Ты что пил?

Вместо ответа я кивнул на монитор.

– Смотри.

– Ты что пил? – повторила она.

– Спирт.

Она с минуту глядела на монитор, потом повернулась и стала подниматься обратно по лесенке. Я недолго прислушивался к ее шагам, но сорвался из кресла и крикнул ей вслед:

– Ведь ничего, ничего не понимаешь, дура! Одни склянки в мозгах! Тьфу!

Вверху стукнул люк.

Я достал емкость, сделал крупный глоток, задохнулся и стал нашаривать закуску… Да, на Земле я любил посидеть за компьютером и это всегда раздражало ее. И что? Я же не раздражался ее полковниками и иже с нею. Или раздражался?.. Нет, это сейчас я стал псих, она довела меня до белого каления, а тогда что я делал? – били справа, так подходил слева. Агнец, а не муж. Страстотерпец.

«К черту, к черту», – шептал я, щелкая клавишами.

Рассадник негодяев гнездился в ветхом заброшенном замке. «Объект Х» – значилось огромными готическими буквами на кованых воротах замка. Желтая луна и малиновый Марс показывались в проплешинах туч. Внутренний двор был пуст. В северной его половине стоял помост и качалось черное тело висельника в петле, в южной курилось кострище. Прямо передо мной была четырехугольная громада донжона. Обежав его, я устремился к замку. Изнутри, однако, это оказался не замок, а церковь. Гроздья факелов, торчавших в капителях колонн между нефами, сочились призрачным светом. Небольшой пыльный алтарь забирал центральную часть восточной стены. Битые витражи туманились в стрельчатых окнах. Каменные ангелы, облепившие нервюры сводчатого потолка, улыбались пустыми ртами. В боковых кораблях, несоразмерно низких и каких-то прямоугольных, никак не вязавшихся с богатой отделкой среднего нефа, громоздилась поломанная мебель. Слышались звуки мессы, однако и во всей церкви не было видно ни души. Потайные комнатки, которых я обнаружил вокруг алтаря не менее дюжины, оказались забиты всевозможным барахлом – тут были и брошенные священнические одежды, и кислородные баллоны, и разбитые компьютеры, и даже весла. Раз или два я ловил краем зрения мелькающую тень, так, словно за спиной у меня кто-то возникал в свете факела, но, оглядываясь, видел все те же колонны. В одной из комнаток обнаружилась дверь. Тесная винтовая лестница за ней вела вниз, во тьму…

У вдруг меня кружилась голова. Отставив на минуту клавиатуру, я закусил паштетом. Емкость куда-то запропастилась. Вверху снова раздались удары железом по железу. Вздрогнув от неожиданности, я стал искать, чем можно заткнуть уши, но удары, смолкнув, больше не возобновились.

– Дура…

Винтовая лестница упиралась в щелистую дверь, за которой открывался широкий, длиннющий коридор. С первого взгляда было ясно, что коридор этот, хотя и ярко освещенный, имевший современный вид, давно заброшен. Стены позеленели от сырости, на полу хлюпала гнилая вода, потолки затянуло плесенью. В дальнем конце мерцала ртутная лампа и клубилось что-то белоснежное – пар, известковая пыль, не разберешь. Вереница дверей слева и справа, все отперты и за всеми одно и то же: запустение, сырость, гниль. Забредя в темный разбитый зал – не то больничную палату, не то столовую, – я обнаружил на стене фотографию Бет и долго, будто в окно, глядел на нее. Бет была в белой шапочке, той самой, с вуалькой. Сфотографировали ее тайно, по всей видимости, с большого расстояния, используя длиннофокусный объектив. Лицо обращено чуть влево, взгляд устремлен вверх, губы приоткрыты. Под фотографией находилась большая треугольная кнопка с надписью «Пуск». Я нажал ее. От недоброго предчувствия у меня запершило в горле. Фотография сменилась видеокартинкой. Из темноты выплыла наша спальня в служебной квартире в Центре – я не сразу узнал ее. Как не сразу разглядел в постели Бет и себя. Я что-то лепетал, отвратительно перебирая пальцами ног, Бет утешала меня. На прикроватном столике, рядом с бутылкой из-под шампанского, лежал никелированный браунинг. Пистолет был виден особенно отчетливо, так как над столиком горел ночник. Задетая чьей-то рукой, бутылка с грохотом упала и покатилась под кровать. «Ну что ты, – шептала Бет, гладя меня по щеке. – Все хорошо…» – «Нет! – отвечал я, чуть не рыдая. – Нет…» Я целовал ее, она отворачивалась, подставляя вместо лица плечо. Левая рука ее была обернута одеялом.

Затем спальня померкла, вместо нее явилось сумрачное, блестевшее после дождя шоссе. На обочине, в окружении полицейских авто, я увидел свою машину. Двери «опеля» были раскрыты, женщина в форме обмахивала кисточкой руль, на заднем сиденье, похожий на сказочное животное, сидел сонный взъерошенный человек с видеокамерой. Бет лежала в кювете, в нескольких шагах от правой передней двери, рядом с ней зачем-то был постелен крохотный клеенчатый лоскут. Поджав колени, она прижимала к животу, как бог знает какую драгоценность, свою искусственную руку. Крови нигде не было, только на отлетевшей к деревьям шапочке с вуалькой виднелось небольшое малиновое пятно. «Он не мог уйти далеко, – сказал кто-то за кадром. – Ищите».

Тут мне вновь померещилось движение, скользнувшая по стене тень. Я обернулся – никого. Разгромленная комната была пуста, посреди нее стояла ржавая кровать с латунными шарами на спинке и страшное высохшее растение в кадке. На латунных шарах чернели выгравированные монограммы, растение в кадке было похоже на елку, с которой осыпалась хвоя. Я переводил взгляд с монограмм на растение и думал: зачем понадобилась такая проработка деталей? Полетной программой занимались два института – вот этим они занимались? Но стоп, стоп. Если они рассчитывали показать мне это, выходит, они знали, что я буду жив, когда заработает их программа. А обвинять меня в убийстве сейчас, после старта, имело смысл только в том случае, если они им все еще было что-то нужно от меня – так?

Вернувшись в коридор, я взялся по очереди заглядывать в другие помещения. Однако повсюду показывали Бет, лежащую на мокрой земле. Как будто шла программа новостей. Как будто главной новостью была ее смерть. И повсюду, как в кошмаре, я видел огромную ржавую кровать с латунными шарами и высохшее растение в кадке. Тогда я побежал. Я вспомнил о монстрах. В то же время я догадался, что треугольная кнопка, которой задействовалась видеокартинка, отпирала им двери, что они уже где-то в пути.

У меня было некое грозное громоздкое оружие, но я все не мог взять в толк, какое именно, я знал только, что у этого грозного оружия пластмассовая собачка и что от него разит спиртом. Затем я почему-то решил, что должен непременно быть на последнем этаже, и побежал к лестнице. В окна между пролетами заглядывал воспаленный глаз Марса. Луна ушла. Эхо донесло снизу шум шагов, но я не придал этому значения. Даже загудевшие лестничные перила не испугали меня.

Пол в коридоре последнего этажа был выложен кафелем, в распахнутых дверях вместо комнат помещались ниши с каменными ангелами. Я неволей замедлил шаг. У каждого херувима, словно на антропологическом стенде, был обнажен, разрезан и щедро покрашен какой-нибудь внутренний орган, тут же крепилась табличка с описанием на латыни. Стены между нишами пестрели подсвеченными рентгеновскими снимками грудных клеток, черепов, костей таза, крыльев и еще бог знает чего. «Полишинель», «Параклетос», «Пантократор», – мелькали загадочные чернильные штампы под снимками. Это, решил я, заалтарное пространство, что-нибудь вроде поповской курилки, бог с ними. Единственное, что неприятно озадачило меня, были медицинские халаты – заскорузлые от крови, они свисали из ниш, были небрежно накинуты на ангелов, либо попросту валялись на полу. Я старался обходить их, однако чем дальше, тем больше их было и они чуть не сплошь покрывали пол.

Пустую нишу, служившую преддверьем кабинета №200, я поначалу прошел, не заметив, – верней, я заметил ее, но для того чтобы осознать значение увиденного, мне потребовалось еще несколько шагов. Затем я вернулся и толкнул дверь.

За порогом царила тьма. Вдали желтел точечный огонек лампы, слабый отсвет лежал на низком потолке. Звуки мессы тут слышались громче. Слышались и голоса – неясная, тяжелая рябь бормотания, прерываемая то кашлем, то смешком. Не чуя под собой ног, я устремился к огоньку. Я пытался подтянуть, взять удобней свое грозное оружие, но оно скользило в пальцах, будто намазанное маслом. Из тьмы выдавались очертания стола и двух человеческих фигур, сидевших по обе стороны от лампы. Я чувствовал, как целый материк кожи движется у меня между затылком и шеей, но был вынужден улыбаться своему не видимому в тени собеседнику. Я смущенно посмеивался, он с досадой покашливал. Я следил за его страшной рукой, за его обезображенными пальцами с выпуклыми, мутными, словно бельма, ногтями, и ощущал, как из душной мглы поверх лампы взгляд его протягивался ко мне. Я был в полной его власти. В нужное время я задумывался, в нужное время улыбался и говорил: «Ага».

– Это наша вторая встреча.

– Ага.

– Что ты имеешь сказать мне?

– Бет знает о Проекте в самых общих чертах.

– Что именно?

– Что лечу я, что со мной летит жена, и так далее – из газет.

– Она замужем?

– Ага.

– А известно тебе, что мы еще не публиковали состава экипажа? Как и того, что летите именно вы?

– Она сказала, что вычитала об этом из газет.

– Ты хотел бы лететь с ней?

– Нет.

– А сам-то?

– Я?.. почему вы спрашиваете?

– Потому что еще не поздно остаться. Я имею в виду – с ней.

– Зачем?

– А затем… – Скребнув по столешнице ногтями, обезображенные пальцы собрались в кулак. – Затем, что ты, как сопля, так до сих пор и мотаешься между «лечу» и «не лечу». Что это такое – твое «лечу»? Что это такое, а?

– Я… простите, не понимаю.

– Все ты понимаешь! – заревела тьма над лампой. – Думаешь, мы подложили ее тебе? Думаешь, мы настолько в курсе твоих школьных амуров-тужуров? Она сама сюда пришла! Что прикажешь думать об этом? Откуда ей известны секретные сведения? Кто мог подослать ее? Кто она? И кто ты в таком случае?!

– Не… не может этого быть!

– В общем, скажу прямо. – Кулак потерся о торец стола. – С сегодняшнего дня мы запускаем в работу еще одного дублера.

– Вы подозреваете меня?

– Да.

– Я отстранен от полета?

– Пока дело не вышло за рамки отдела, нет.

– А выйдет?

– Этой стерве будет достаточно сказать, что она видела тебя на улице.

– И что?

– Отстранят. Это как минимум…

– А… максимум?

– Ты исчезнешь.

– И поэтому вы дали мне пистолет?

– И поэтому, идиот, я пытаюсь тебя спасти. Новый дублер взорвет нам к черту весь бюджет.

– Так все же вы верите мне?

– Хотелось бы.

– Я не виноват, поверьте.

– Ну-ну, не гони коней-то… Где сейчас твоя машина?

– В гараже.

– Ты всегда сам за рулем?

– Да.

– А пистолет?

– Со мной.

– Давай.

Я положил на стол свое громоздкое оружие и увидел, что это никелированный браунинг. Я отчего-то чрезвычайно обрадовался ему. Страшная рука обернула пистолет носовым платком и засунула его куда-то во тьму.

– Все? – сказал я.

Ответа не последовало. Обратно на стол рука легла пустой и громко стукнула о дерево.

Я спросил:

– Я могу идти?

Однако ответа не было и в этот раз. Я пригляделся к руке и вдруг понял – не столько понял, а как-то расслышал даже, – что сижу за столом в совершенном одиночестве. Раздался скрип дверной пружины и тяжелые удаляющиеся шаги. Свет лампы сделался ярче. Рука, лежавшая на столе, хотя и с теми же иссеченными пальцами, была не живая, а каменная рука, протез с отбитыми песчинками краски. Повернув лампу, я увидел прямо перед собой шероховатый ангельский лик с разорванным глазом. Кровь отлила у меня от головы. От ужаса я не мог дышать. Лампа померкла, на ее месте возник рубиновый уголек Марса. Из-за спины Юлия накинула мне на шею веревку и стала душить. «Ты же хотел этого, – пояснила она. – Вот тебе и сундучок: след странгуляции». Земля, похожая на остывшую шаровую молнию, плыла в темноте, за ней следом еще одна и еще, я насчитал пять планет. Корабль, нагонявший нас, был бетоновозом, и корабль наш был полой формой, которую следовало залить бетоном, а получившийся слепок использовать в качестве орбитального монумента. Воплощению этой грандиозной затеи мешали нарядные люди в нашей холодильной камере. Построенные у бетонной стены, босые, они чего-то ждали, и маленькая девочка зажимала рукой свое черное смолистое ухо. «Постой, – обратился я к Юлии, – а как ты собираешься повесить меня в невесомости?..»

 

***

Поперхнувшись, я взмахнул руками и ахнул.

Мне показалось, что я падаю. Но это и была невесомость. Лицо мое комкала кислородная маска. Я был прикреплен липучими ремешками к мягкой обивке пола. На стене отсека горел красный индикатор критической массы двуокиси углерода. Это была кухня.

Стиснув зубы, я ждал, что меня стошнит. Перед глазами плавали багровые пузыри. Мне мерещилось, что и сам я плаваю внутри такого пузыря, что стоит продавить его тонкую стенку, как наступит облегчение. Однако первое же движение мое едва не закончилось обмороком.

– Юль! – тихо позвал я, не снимая маски.

С момента пробуждения некая важная мысль не давала мне покоя, но я не мог сосредоточиться на ней. Мысль эта, огромного значения, в то же время была неуловима и аморфна. Всякий раз, когда я был готов настичь ее, она просачивалась сквозь мозг, как вода сквозь сито. Тогда я решил, что маска стесняет мой ум, и снял ее.

В отсеке стоял запах лекарств и чего-то прелого. Однако, почувствовав это, я понял, что не могу закончить вдоха, что объема моих легких явно недостаточно для дыхания, они будто слиплись.

Тотчас какая-то тень накрыла иллюминатор, из-за дверей холодильной камеры послышался удар, и я поспешил надеть маску обратно. В пыльном воздухе отсека кружились стайки бурых, пульсирующих шариков воды. Накрыв рукой один из них, я увидел на своей ладони лоснящееся пятно крови и принялся высвобождать ноги из ремешков. Я бездумно рассматривал кровавый след пятерни на дверце холодильника, когда дверца распахнулась и в проеме возникла Юлия. Она не тотчас поняла, что я в сознании. На ней тоже была кислородная маска. Большое белое крыло выглядывало у нее из-за спины, в руках была дисковая пила. Замызганный, почерневший у оси диск лоснился от бурой влаги. Я был уверен, что вслед за пилой с крылом явится нечто и вовсе ужасное, что уж ни в какие ворота, но понял, что это не крыло, а задубевшее от холода, покрытое хлопьями инея полотенце. Одним краем оно приклеилось к потолку и покачивалось из стороны в сторону.

Юлия замерла.

Я кивнул:

– Выходи.

Огромный, в кровавых потеках, лоскут белого пластика сплошь покрывал дальнюю стену холодильника.

– Ты отравился, – сказала Юлия. Из-за маски голос ее звучал приглушенно.

– Выходи, – повторил я.

Она выбралась наружу. Мокрые, в бурой слизистой крови, руки ее дрожали.

Разгадав мой взгляд, Юлия шмыгнула носом.

– Холодно…

Дыханье ее было тяжелым, лицо раскраснелось.

– Порядок наводишь… – сказал я.

Она посмотрела на меня в упор. Я приподнял руку. Пила, оставленная в воздухе, ткнулась в стену неподалеку от меня.

– Ромео, – сказал я. – Его повесили?

То бишь моя большая мысль была коротка: «След странгуляции».

– …И полковник – от кого ты прячешь его? От меня?

Юлия смотрела куда-то в сторону.

Я взял пилу и приложил ладонь к кожуху моторчика: горячо.

– Ладно. Зачем я-то тебе понадобился? Если ты думаешь, что я ничего не вижу… Но ведь это же прет со всех сторон.

– Хорошо, – сказала она. – Чего тебе?

– Ромео, – повторил я, – его повесили?

Она покачала головой.

– …так повесили?

Юлия вернулась в холодильник, к лоскуту окровавленного пластика у стены, и отодрала захрустевший уголок с краю. Я увидел заиндевевшее лицо солдата с простреленной щекой.

– И что?

– Не повесили, – ответила она, держась за оледенелые поручни.

– Это гвардеец, убитый полковником, – сказал я. – И что?

– Балбес, ей-богу… – Юлия выбралась из холодильника и стала разминать закоченевшие пальцы.

– И что же?

– Да разуй глаза! – воскликнула она. – Гвардеец!

– А кто же?

– Идиот!

– Ты в своем уме?

– Слава богу!

– Да ты в своем уме?!

Она вдруг заплакала.

Я приподнял маску и вытер губы.

Что же это получалось – в полковнике она уже отказывалась видеть полковника, а в солдате признавала Ромео?

На кислородном баллончике, притороченном к моему поясу, раздался звуковой сигнал, давление падало. Юлия тоже услышала его.

Я прикрыл дверцу холодильника.

– Кого же ты хоронила на Земле?

– Никого.

Она лгала. Я слишком хорошо помнил, какой она вернулась из той своей поездки, я слишком хорошо помнил, как просыпался по ночам от ее крика. Но я не мог понять другого – того, что заставляло ее лгать сейчас.

– Куда, в таком случае, ты ездила?

– Не твое дело.

– А как он оказался на корабле? Он что, военный?

– Да.

– Так как же?

– Он… тоже хотел лететь.

– Куда?

– Со мной.

– Так…

Посмотрев на пилу у себя в руках, я сунул ее в нишу над холодильником. Пила выскочила обратно, я снова принялся заталкивать ее и вдруг подумал, что не пойму ничего этого никогда, что существуют вещи, которых и не следует, не нужно – страшно – понимать. Это был какой-то предел. Не то чтобы у меня кончался кислород и я мог задохнуться, а нечто худшее. Белый шум, пустота.

– Ладно. – Я хотел идти из кухни, но возглас Юлии остановил меня:

– Да ты же сам все знаешь! Сам!

Стащив маску, она грозила ею мне. Волосы ее расплылись в воздухе, в глазах были слезы.

– …Зачем ты тогда рассказывал про то… про собаку в портфеле? Зачем?.. Ты же знаешь, что было!

– Ты что, – испугался я. – Какой портфель?

– Собака! – продолжала кричать она. – Портфель! Библия!

Какая-то ледяная, мертвящая тоска стала охватывать меня. Нет, я сразу понял, о чем речь, но притом испугался чуть не до смерти: этой истории с портфелем и сатанистами было с лишком семь лет.

– Они… они… – задыхаясь, говорила Юлия, – сначала… что это… после драки в ресторане… а потом соседка рассказала… после армии он плохо слышал, повредил перепонки в какой-то генераторной… поэтому и взял собаку… и вот… его в парке избили… когда он гулял, он не знал, зачем к нему эти скоты… улыбался, а они издевались над ним… и когда он очнулся… то есть его собака вылизывала… он увидел, что она слепая, ей… эти… выкололи глаза… И вот… он потом пришел из ветеринарки… и там, в гостиной, снял люстру, и… – Голос ее истончался, она снова плакала… Сидела у гроба? Конечно. Но только ее заставили сесть. Гроб стоял четвертый день, тела не бальзамировали – думали, она приедет раньше и сразу будут похороны, а из одного угла уже текло, так что пришлось подставить таз с землей. Даже люстру не повесили, и собака была там же, с заклеенными глазами, тыкалась в ноги. Потом всю панихиду вытолкали, а ее заставляли поглядеть на него, хотели снять крышку, но этого она бы уже не вынесла, и они знали, что не вынесла бы, и они говорили, что точно такой таз будет стоять под моим гробом и под гробом полковника, если она и впредь хочет заниматься своими штучками. Ее называли детдомовской дурой и ей смеялись в лицо – кому, она понимает, кому она смеет ставить условия?

Обомлев, я молча таращился на нее.

Наитием страха и внезапной, какой-то припадочной злобы я совершенно ясно видел, что в этот раз она говорит правду. Но меня словно огрели дубиной. Я смотрел, как двигаются ее губы, я слышал ее голос и думал об одном: мириться с тем, что она говорит – невозможно, еще страшней. Господи, что же, все эти годы она спасала меня?

– Дура! – Я поднял к голове кулаки и держал их с таким видом, будто испытывал приступ боли. – Какая… дура!

 

***

Год назад, в одну из показательных наших поездок – ту приснопамятную, – в какую-то очередную горячую точку, она так и заявила мне:

– Тебе постоянно нужен спасатель.

Мы жили на авиабазе в специально оборудованном транспортном самолете. День выдался тяжелый, стояла жара, мы посетили четыре гарнизона, а при возвращении на аэродром один из вертолетов конвоя был обстрелян.

Я пил пиво. Не знаю, отчего так была возбуждена Юлия – наверное, из-за этого обстрела. Говорить приходилось вполголоса: через тонкую перегородку начинались апартаменты руководства.

– Что? – переспросил я ее.

– Ты знаешь, о чем я говорю.

– Понятия не имею.

– Ты очень легкомысленно ко всему относишься.

– К чему именно?

– Господи, неужели так трудно соблюдать регламент?

– Ах, конечно, – кивнул я. – Регламент.

Она поджала губы.

– Что?

– То самое – ответы на вопросы из зала ты получаешь за час до самого представления.

– Это не представление.

– А что?

– Работа.

– А это, – я похлопал себя ладонью по лбу, – не проигрыватель! Что ты мне предлагаешь?

– Говори тише.

– Что – читать по бумажке? Изображать колики в животе?

– Ты хорошо устроился.

– Что?

– Если остришь, значит, ты хорошо устроился.

– Прямо лучше некуда… – Я открыл входной люк и спустился по трапу на бетонку.

Над огромным, как вокзальная крыша, крылом самолета, мерцали звезды. Безупречной ниткой гирлянды по горизонту пролегли сигнальные огни взлетной полосы. Заглядевшись вдаль, я вздрогнул и был вынужден попятиться, когда из темноты на меня надвинулась черная, показавшаяся плоской, будто мишень, фигура часового с блеснувшим за спиной штыком.

– Закурить не будет?

Тотчас запахло гуталином, машинной смазкой и кислым бельем.

– Не курю.

Фигура удрученно вздохнула и поклацала чем-то железным.

Неподалеку от самолета стояла будка нашего эксклюзивного клозета. Дувший с той стороны ветер нес немыслимые ароматы яблочного дезодоранта.

– Так, выходит, это ты у нас космонавт? – спросил часовой.

Я не ответил.

Где-то за горизонтом прокатился тяжелый гром разрыва.

– А то – жена твоя?

– Кто?

– Красивая…

За горизонтом опять ударило.

– Что? – опомнился я.

– …Моя рядом с ней что лошадь. – С зевком и хрустом в суставах солдат потянул перед собой руки и вдруг замер: – Слушай, дернуть не хочешь?

– Чего?

– Держи.

Он сбросил мне на руки свой липкий тяжелый автомат и побежал к носу стоявшего неподалеку истребителя. Послышалось громыханье упавшей металлической крышки и тихая ругань. Плеснула и зажурчала жидкость.

Я поднес автомат к лицу и зачем-то понюхал его. На мгновенье мне показалось, что я сошел не с трапа самолета, а спрыгнул с плывущего корабля: тут, в двух шагах от моей постели, начиналась другая вселенная.

Хихикая, часовой прибежал обратно. В бережно отведенной руке у него была фляжка в облитом и еще сочившемся брезентовом чехле.

– Живем!

– Что это? – сказал я.

– Султыга.

– Что?

– Спирт с водой. Эмульсьон!

– А когда у тебя смена?

– К черту, – отмахнулся служивый. – В карты просрал.

Мы присели у слоноподобной стойки шасси.

– Ксанф, – неожиданно сказал часовой.

– Что?

– Зовут меня так. – Он загоготал. – Мамуля с папулей пошутили… Будем!

Мы выпили. «Эмульсьон» оказался на удивление чистым продуктом. На закуску Ксанф предложил огрызок сухаря. Я отказался – в самолете были бутерброды с ветчиной. Впрочем, через минуту я все-таки грыз сухарь. Ксанф рассказывал какую-то невероятную историю изнасилования. Я что-то возражал ему. Автомат лежал у меня на коленях. Потом Ксанф отодрал от автомата штык-нож и побежал в наш эксклюзивный клозет. Теперь было ясно, кто так щедро поливает там дезодорантом. Я еще подумал о Юлии: неужели всякий раз ей приходится идти мимо солдата?

Из самолета, с генеральской половины, слышались приглушенные голоса и звон посуды. Ветер свежел, на звезды наползала туча.

Вернувшись, Ксанф продолжил свою историю, которая постепенно преображалась в рассказ о боевых действиях. Правда, сутью этого рассказа все равно оставалось изнасилование. Если в какой-нибудь деревне гвардейцы обнаруживали после боя молодую женщину, то делали следующее: объясняли ей, как обращаться с гранатой – выдергивать чеку, держать рычаг и так далее, – затем вручали гранату и предлагали бросить в какие-нибудь развалины. Девушка бросала гранату, гремел взрыв, после чего ей вручали сразу две, с выдернутыми чеками – она была вынуждена держать их, не разжимая пальцев, – уводили в дом и насиловали.

– Приеду домой, – говорил Ксанф, – всю процедуру со своей повторю. Когда знаешь, что в любой момент можешь клочьями по стенам… это… это…

– А те женщины, – перебил я, – они взрывали себя?

– Не-а. Ты что? Одной даже пальцы кололи, чтоб разжать. Так-то: сказки все у них про честь. Вот если б нож – да, пырнула бы, сто процентов. А так она что думает? – если б ее просто хотели… того, то и без гранат трахнули бы. А тут у нее мозги начинают говняться. Не знаю, конечно, что там у нее в башке, но в девяносто девяти процентах удовольствие – обоюдоострое.

– Да ты психолог.

– Не я. – Ксанф потряс пустой фляжкой. – Война, сволочь. Мы у ней пациенты.

– Ну да, – вздохнул я. – Молоточком по колену…

– По колену, – согласился Ксанф. – По колену, по голове, клочьями по стенам. Вся психология. – Он не спеша поднялся. – Пойду, еще налью.

В эту минуту, выпустив нестройный хор голосов, распахнулся люк генеральского отсека. В проеме на уровне порога возникла искаженная судорогой бледная рожа генерала по кличке Лёлик. Его мутило. Осовелыми глазами, как в пропасть, он поглядел в темноту, ахнул и, обернувшись, позвал кого-то шепотом. Рядом с ним всплыла физиономия генерала по кличке Болик и тоже стала всматриваться в темноту. Стоит сказать, что Лёлик и Болик были закадычные друзья и абсолютные антиподы. Лёлик – раздражительный малорослый склочник, помешанный на высоких каблуках и высоких фуражках, Болик – смешливый толстяк, боготворивший приятеля за его связи и кипучую энергию. В общем, уравнение с двумя неизвестными.

– Когда, – прошептал в ужасе Лёлик, глядя вниз, – мы успели взлететь?

– Точно, – выдохнул Болик, подаваясь назад.

– Хоть бы трап убрали, сволочи…

Высунувшись из люка по грудь, Лёлик длинно, страшным сусличьим фальцетом заорал в темноту. Болик с азартом вторил ему. Затем они отцепили трап и сбросили его на бетонку. Лёлик долго и театрально стонал, пока наконец не проблевался и Болик не задраил люк.

– Гуляют господа генералы… – В голосе Ксанфа было осуждение. Он долго и задумчиво глядел на люк, сплюнул и сообщил мне безразличным тоном воспоминания: – А старшого моего сегодня в цинк запаяли… Вы когда улетаете-то?

– Завтра.

– Вот и он, наверное, с вами.

– Зачем? – удивился я. – Кто?

Ксанф, не ответив, опять направился к истребителю.

Потом мы опять пили.

Чувствуя на губах привкус машинного масла, я говорил какую-то ничтожную, спесивую чушь. Ксанф, хихикая, вторил. Прежде чем Юлия окликнула меня из самолета, он три или четыре раза спрашивал о ней: как она? то есть как в смысле постели? и – возмутительное дело – предлагал какой-то договор.

В самолете все уже было вверх дном: дверь на нашу половину нараспашку, дым коромыслом, хохот, музыка, жирные пятна от раздавленной закуски на полу.

Вместе с Юлией мы оказались за столом с Профессором – упираясь одним локтем в раму иллюминатора, другим в тарелку с обглоданной рыбой, генерал обращался исключительно к моей жене. Меня удто не существовало. Какие-то пьяные сальные рыла предлагали Юлии потанцевать, на что она отвечала робкой улыбкой, при которой, однако, рыла почтительно вытягивались и бормотали извинения.

Несмотря на опухшее от выпитого лицо, Профессор говорил на удивление связно, можно сказать, захватывающе. Не уповая на точность пересказа (кроме одной фразы: «Раздевая женщину, мы всего лишь маскируем ее…»), я припоминаю его измышления в наиболее замечательных местах. Он обожал женщин. То есть он обожал всех женщин без исключения. В женщине, по его словам, мы всегда жаждем открытия чего-то забытого. Но в то же время боимся этого забытого. Женщина для нас – некий постоянно возобновляемый акт воспоминания, некая неоформленная отрасль археологии. Открытия наши микроскопичны и свалены беспорядочной кучей, которую мы не торопимся разбирать, однако стоит лишь подобраться к ней, как мы начинаем различать подмену: предлагалось-то нам искать философский камень, а в означенном месте мы находим пустую, выкопанную нами же – и, кажется, на прежних условиях – яму. Женщина, которая по сути служит нашим проводником на пути к счастью, так запутывает следы, что мы вынуждены обращаться к ней во второй и в десятый, и в тысячный раз. Но как утрачивает свой смысл слово, если повторять его без конца, так и тут, бывает, мы накоротко соединяемся с тем, с чем не научены общаться без посредства женщины. Разум наш, изувеченный борьбой и ревностью, бывает не готов к такому сюрпризу и, подобно калеке, у которого выбиты костыли, тянется к набившим оскомину фразам: любовь, страсть, etc. Видимо, это необходимый дефект зрения. Дефект в том смысле, что прямой солнечный свет слепит нас. И вот тогда возникает вопрос – женщина, ее тело, ее любовный экстаз – не является ли все это соблазном высшего света, который этим же от нас и заслонен? Почему мы идем лишь до половины пути? И чего ради эти литературные изыски при живописании гениталий? – … – иными словами, откуда выскакивает тут явная и несомненная атрибутика думающего органа?

По лицу Юлии я с трудом мог понять, как воспринимает она подобные провокации. Закусив консервированной рыбой, Профессор продолжал в том духе, что он не только впервые, то есть прямо тут, при нас, подступался к подобным рассуждениям, но и понимал, чего не хватало ему для этого прежде: он еще не был достаточно развращен. Потому что истинному разврату можно предаваться только с одной женщиной – с собственной женой. Бабники, волокиты и т. д. – все это лишь повесы, бессознательно бегущие истинного разврата. Потому что проще – и уж куда чище – лишь помечать целину, так сказать, высекать искры с поверхности, а не углубляться с головой в одной яме. Для того чтобы углубляться в одной яме, надо по крайней мере иметь карту недр, карту какого-нибудь сногсшибательного клада. А у кого есть такая карта? У того, кто любит? – Вытащив из тарелки локоть, Профессор уложил в нее ладонь, как будто готовился к произнесению клятвы:

– У того, кто любит, есть только его заблуждение, что он может обходиться без воздуха на глубине. И когда, расставаясь со своим заблуждением, он все-таки остается в яме, то он – предается разврату.

– Вы женаты? – спросил я.

– Обязательно, – ответил Профессор, облизав ладонь. – Сто процентов.

– Замолчи, – шепнула мне Юлия.

– Так – женаты? – повторил я.

– Нет. – Наливая себе вслепую водки, Профессор глядел куда-то поверх моего плеча. – Какая разница?

Юлия толкнула меня под столом ногой.

Обернувшись по направлению взгляда Профессора, я увидел Лёлика. Тот брел в нашу сторону. Из одежды на генерале были только кальсоны и генеральская фуражка. Рот его был плотно сжат, руки спрятаны за спиной. На сизом генеральском подбородке пузырилась желтая пена, к плечу пристал клок туалетной бумаги. Что-то с погромыхиваньем волочилось по полу. Приглядевшись, я похолодел: воображая не то собаку на поводке, не то бог весть что еще, Лёлик тянул за собой женский чулок с вложенной в него боевой гранатой. Правда, граната была без запала.

– Вот же сволочь, – беззлобно сказал Профессор и, дождавшись, пока Лёлик поравняется со столиком, наступил на чулок. Чулок растянулся и конец его вылетел из рук Лёлика. Граната осталась лежать на полу, но Лёлик, ничего не почувствовав, продолжал двигаться дальше. Так и скрылся из виду.

– Это же мой чулок. Он копался у меня. – Юлия поднялась из-за стола.

Мне пришлось выпустить ее.

– Прозит, – вздохнул Профессор, осушая рюмку.

Я сделал глоток из бокала Юлии.

Из соседнего салона послышался грохот упавшего тела Лёлика и причитания Болика, зачем-то просившего штопор.

– Экономическая состоятельность, самоокупаемость и так далее, – сказал Профессор, – все это верстовые столбы по направлению к пропасти…

На всякий случай я решил молчать. У меня кружилась голова. Но Профессору больше и не требовался собеседник. С отвращением закусив рыбой, он уставился в черную линзу иллюминатора. Было видно, как небольшая машина подъехала к самолету и свет фар полоснул по стеклу. Начинался дождь.

На минуту я, видимо, задремал и очнулся оттого, что кто-то держал меня за плечо. Это был Ксанф.

– Не брал мою пушку? – спросил он.

Я осмотрелся и увидел автомат, прислоненный к дверце бара-холодильника.

– Черт…

Сдвинув спящего Профессора, Ксанф взял автомат.

– Пойдем, – кивнул он мне.

Мы вышли из самолета под дождь. Я с удовольствием вдохнул свежего, напитанного запахом мокрой земли воздуха. Неподалеку от трапа стоял открытый армейский джип. Машина была пуста, но фары ее горели – два расплющенных рукава света на мокром бетоне. Откуда-то с черного поднебесья сходил гул самолетной турбины.

– Сначала я подумал, это проверяющий, – пояснил Ксанф с зевком. – Нет, не проверяющий.

– А кто?

– Мне, конечно, плевать… – Усмехнувшись, он сплюнул себе под ноги. – Но с этим… с ним она, в общем, и уехала.

– С кем? – выдохнул я.

– Не знаю. Форма генеральская.

– Ты слышал, что он ей сказал?

– Вроде бы, что это очень срочно – не знаю, что – и, может быть, уже и поздно. Что-то такое…

– Куда они поехали, на чем?

– Он вызвал караульную машину. Со всей дежурной сменой.

– Зачем?

– Ты мне скажи…

– Зачем ей было ехать на караульной машине со всей сменой? Куда?

Не соображая, я стал подниматься обратно по трапу, но ударил по перилам и снова сошел к Ксанфу. В его глазах я прочитал то, что одновременно возмутило и воодушевило меня – он был готов идти искать Юлию. Тогда я молча сел за руль джипа и запустил двигатель. Ксанф, забравшись на место пассажира справа, оживился и, делая много ненужных движений – в числе которых я запомнил передёргивание затвора на автомате, – стал ругать последними словами начальство и белый свет. Мне потом рассказывали, что так обкуренные бойцы ведут себя накануне боя.

Мимо нас в темноте бесшумно проскакивали хищные клювы истребителей, там и сям под открытым небом, похожие на фантастические плоды, лежали в деревянной таре огромные авиабомбы. На подтопленной после дождя площадке стоял колоссальных размеров грузовой вертолет – если б не обвисшие лопасти, можно было подумать, что это пакгауз или депо. Дождь усиливался. В коротких перерывах между ругательствами Ксанф указывал путь в караульное помещение. Я молчал. Оттого что этот неопрятный человек был рядом со мной и, сидящие в одной машине, мы были почти что сообщники, я чувствовал неловкость и злость.

В караульном помещении, под которое был приспособлен врытый в землю и оцепленный колючей проволокой кузов железнодорожного вагона, не случилось никого, кроме гвардейца, спавшего с оружием в руках поперек входа. На увещевания и дружеские пинки Ксанфа сей страж отвечал устрашающим сопеньем и лягал стену. Я надеялся отсидеться в машине, но дождь и ветер вынудили меня следовать за Ксанфом. Порыв преследователя проходил во мне с каждой минутой, мокрая одежда стесняла меня. Поняв, что ничего не добьется от спящего товарища и чему-то обрадовавшись, Ксанф побежал звонить по телефону в дежурную комнату, а я топтался в тамбуре и ждал, что гвардеец вот-вот проснется и спросит меня, какого черта я тут делаю. Из дежурной комнаты Ксанф показался с видом человека, на которого обрушилось невероятное, страшное известие. Он шел, почти не глядя перед собой, штыком его автомат скреб стену, срывая боевые листки. Переступив через караульного, как через бревно, неспешной походкой лунатика он направился к джипу. В машине, закрывая дверцу, он задел ею автомат и поранил щеку штыком.

– Кровь, – сказал я ему.

Не сразу, но как будто голос мой достигал его с большого расстояния, он накрыл порез ладонью, указал свободной рукой, в какую сторону следует ехать, и коротко пояснил:

– В тир.

Уточнять, куда это и что это, я не стал. Ехать пришлось через весь аэродром. Кругом была пасмурная голая степь, бетонка сузилась до того, что несколько раз я слетал с нее в грязь, пока наконец с левой руки не пробежали раздавленные темнотой и дождем огоньки какого-то поселочка и мы не выскочили на обширную асфальтированную площадку. Одной стороной площадка обваливалась в траншею с бетонированным бруствером, другие были обозначены металлическими щитами с восклицательными знаками и марширующими фигурами. Посреди площадки, с вывернутыми до упора передними колесами стояла караульная машина – что грузовик пуст, сразу было ясно по гремящему на ветру брезентовому чехлу кузова и откинутому заднему борту. Несмотря на дождь, в воздухе держался сильный запах бензина. Ксанф выпрыгнул из машины.

– Приехали.

Я зачем-то стал выбираться с его стороны и чуть не упал. К мокрому, размеченному белой краской асфальту липли обрывки газет и жухлая листва.

По искрошившимся бетонным ступенькам мы спустились в ров, который уже через несколько шагов уходил под землю и расширялся выстеленным кафелем коридором. Скверные, забранные решеткой лампочки не столько освещали, сколько затеняли путь – грязь и легкие выбоины в полу казались глубокими ямами. Левая стена была глухой, в правой через каждые пять-шесть метров выныривали черные, дышащие зловонием дверные проемы. У меня открывался нервный озноб, я начинал задыхаться, то и дело спотыкался, спрашивал, куда мы идем, и, чтобы не отстать от Ксанфа, был вынужден перейти на трусцу. Затем, окончательно струсив, я пытался что-то втолковать своему проводнику, а он отмахивался локтем и огрызался. В конце концов, резко обернувшись, он припер меня автоматом к стене, пристально взглянул мне куда-то в середину подбородка и сказал тихим задушенным голосом: «Заткнись». Я растерянно кивнул. Ксанф опустил автомат, и мы продолжили путь. Коридору не было конца. Помимо того что стены раздавались вширь, чувствовалось, что пол идет по нисходящей и воздух ощутимо плотнеет и сушится. Впрочем, вскоре все это уже было неважно для меня: перед моим взором встал пустой грузовик с гремящим брезентом, и я понял, что, прежде чем оказаться под землей, успел заметить нечто ужасное, свисавшее через откинутый задний борт его.

В таком полусознательном состоянии я и перешагнул вслед за Ксанфом порог помещения, которым заключался коридор.

С трудом могу описать это помещение: нечто среднее между командным пунктом и лабиринтом. Навстречу нам бросился полковник-генерал, но взглянул он не столько на нас, сколько на дверь за нашими спинами – очевидно, ожидая прихода кого-то другого. В его воспаленных глазах смешались досада и гнев. В одной руке у него была рация, в другой пистолет. Ударив рацией по стене, он пошел обратно в задымленный зал, полный вооруженных и до крайности возбужденных солдат. Ксанф тотчас устремился в эту толпу, дружно и приветственно вздрогнувшую, прежде чем поглотить его. Я остался у порога. Разило потом и табаком. Полковник что-то кричал, ему отвечали невнятным многоголосым матом. Меня начинало подташнивать, я хотел идти обратно в коридор, но дверь не отпиралась. Тогда я зашел в смежную задымленному залу комнатку и стоял, прислонившись к холодной бетонной стене. На мою удачу, здесь оказался умывальник. Я ополоснул лицо ржавой водой. Раковина в нескольких местах была пробита пулями, под ней цвела обширная лужа. Над краном кто-то приклеил мишень с разорванным «яблочком».

Отдав в потолок и стены, в задымленном зале прогремел сдвоенный выстрел, послышался шум борьбы и надрывный возглас Ксанфа. Я выглянул из комнатки и увидел, как Ксанф автоматом оттирает от сослуживцев полковника, а тот, оглушенный, припав на колено, что-то нащупывает на полу. В заключение сумбурной борьбы Ксанф втащил полковника в комнатку и усадил в лужу под умывальником. Затем раскрасневшееся потное лицо часового возникло передо мной.

– Вот что, космонавт, – зашептал он, шумно и жарко дыша, – сейчас ты выйдешь и скажешь ребятам, что согласен вывести к ним ее… Понял? А потом я вас вытащу. Обоих… Понял?

Я растерянно молчал.

– Понял? – нетерпеливо повторил Ксанф.

– Хорошо. Понял.

Так, подталкиваемый в спину, я вышел в задымленный зал и обратился к галдевшей толпе солдат: «Хорошо, ребята…» По-моему, меня никто не услышал. Но, видимо, этого оказалось достаточно, и Ксанф, вытолкав меня обратно, усадил рядом с полковником.

У полковника было разбито лицо и порван китель.

– Размазня, – сказал он мне, вытирая кровь. – Мизинца ее не стоишь… и чтобы так она… о тебе…

– Вы о чем? – спросил я.

– Ты знаешь, о чем.

– Понятия не имею.

Вместо ответа он полез в карман и сунул мне в лицо мятый листок с подтаявшей гербовой печатью. Я только успел прочесть, что это постановление о моем аресте – полковник быстро забрал бумажку, но, вместо того чтобы спрятать снова в карман, стал промокать ею кровь.

– И это вы? – спросил я. – Вы приехали с этим?

– Да ты еще и дурак… каких мало.

Взявшись за край умывальника, он поднялся, пустил воду и стал умываться. Скомканное постановление о моем аресте билось в луже под струями розовой воды из простреленной раковины.

Я сказал:

– А знаете, отчего она так заботится обо мне? Да и о вас тоже?

Отфыркиваясь, полковник сделал вид, что не слышит меня.

– …Я – это ее фон, на котором она такая принцесса, ее походная декорация, – продолжал я. – Как и вы. Поэтому вы так ненавидите меня. Да, я тряпка и размазня. Как вам будет угодно. Но вы посмотрите на себя – что она с вами сделала. Смотрите. И что такое эта раковина, этот бункер? А я вам скажу: это все – она. Она и ваша энергия, которая на поверку то же мое безволие. Но безволие деятельное. И если вы думаете, что можете испугать меня арестом, то вы пугаете себя, а не меня. Как только арестуют меня, исчезнет декорация и исчезнет принцесса. И в том числе исчезнете вы, полковник, или как вас там…

Полковник уперся руками в дно раковины. Из крана с треском хлестала вода. Я сидел, сжав кулаки. Полковник вдруг опустился передо мной на корточки, и я увидел, как, спекшийся изломанной линией, дрожит его разбитый рот. Поочередно он ткнул пальцем в раковину и в сторону задымленного зала:

– А ты знаешь, что я и спасаю тебя от ареста, идиот?

– Ну, да, – усмехнулся я.

Полковник не успел ничего сказать – в комнатку влетел Ксанф, подхватил меня под руку и повел через задымленный зал. Я почему-то решил, что сейчас увижу Юлию, но подумал и то, что не могу явиться перед ней вот так, ничем не ответив полковнику.

– Погоди, – сказал я Ксанфу и вернулся в комнатку.

Полковник стоял лицом к стене и давил в нее ладонями.

– Да и зачем, зачем вам все это – вы знаете?! – стал кричать я ему с порога. – Спасатель! Что она наговорила вам? Что она тот клад, ради которого стоит жить в яме?! Да она просто пользуется вами, как отмычкой! И вы уже так верите ей, что спасаете – меня! Меня, которого ненавидите, как мало кого! А знаете, что будет после спасения? А та простая вещь, что вас выбросят, как самую настоящую отмычку! И поэтому добрый совет вам: спасайтесь сами. Или занимайте мое место в экипаже. В ином качестве ее вы и не можете интересовать! Так-то!..

Кричал я все это, будучи уверен в том, что за моей спиной стоит Ксанф, что он не только слышит меня, но и сочувствует мне.

Ничуть не бывало – за моей спиной не оказалось вообще никого, а поразительней всего явилось то, что задымленный зал, хотя и по-прежнему задымленный, был пуст. В это страшное мгновенье, струсив, я почему-то подумал о чертях, являющихся горьким пьяницам. То есть впервые в жизни представил чертей как о нечто близкое, готовое сию минуту открыться мне. Изготовившись к немыслимому озарению, к ужасу, к сказочному сундучку, который в этот раз обязательно откроется мне, я слишком поздно понял, куда меня несет. Я даже не сразу увидел, что прошел задымленный зал и стою, привалившись плечом к дверному косяку.

Мертвая женская нога в белом чулке и лакированной белой туфельке – вот что свешивалось через откинутый задний борт караульной машины. Вот чего я испугался настолько, что в ту же секунду сумел внушить себе, будто бы грузовик пуст.

События нескольких последующих минут – или часов? – слипаются в моем сознании душным комом, я зачастую путаюсь, когда начинаю вспоминать, какое из них предшествовало другому. Посреди же этого кома, как пузырек в хрустале, запекся роскошный гроб полированного дуба. На одной из боковин гроба я помню вмятины с оцарапанными краями и пятна мазута, но все эти «ссадины» (так я их называю про себя) с лихвой окупаются богатой отделкой из инкрустированного мельхиора, ажурными ножками и золоченой накладкой замочной скважины. Гроб открыт и стоит на грязном металлическом столе среди огромного, уходящего в темноту помещения с низким потолком. Крышка, которую я поначалу принимаю за трюмо, стоит тут же, прислоненная к стене. Человек с красным лицом, склонившись над гробом, что-то перебирает в нем лоснящимися руками. На человеке медицинские халат и шапочка. Из-под халата просвечивает мундир. Когда, переводя дыхание, человек поднимает руку, чтобы отереть пот со лба, я замечаю в его обрезиненной и окровавленной руке скальпель.

– Смотри! – обрадованно говорит Ксанф и тычет мне в грудь каким-то свертком, разящим вином. – Это ж его, его!

Я отвожу его руку, но Ксанф опять тычет в меня свертком, и я понимаю, что это кальсоны.

– Чье это, откуда? – спрашиваю я.

– Да во-от! – Свертком он указывает на гроб, хватает меня за руку и подводит к нему.

Человек в медицинском халате не обращает на нас ни малейшего внимания. Я заглядываю в гроб и вижу Лёлика, – его глаза широко раскрыты, его синий рот плотно сжат, на его подбородке засохшая желтая пена, его маленький голый живот вспорот от грудины до паха, в его расплывшихся кишках возится человек в медицинском халате. Я отступаю от гроба. Ксанф следует за мной и, давясь смехом, что-то шепчет. Позади нас стоит пожилой мужчина в штатском. Опершись на стену и запрокинув голову, он смотрит на меня. Его запястья схвачены наручниками. Он тяжело дышит, при каждом вдохе что-то клокочет у него в горле. Я узнаю в нем следователя, который месяц назад был в Центре и задавал мне вопросы о Бет. Тогда, месяц назад, я был вызван в кабинет к Лёлику, где следователь и допрашивал меня. Тогда, месяц назад, я впервые увидел фотографии мертвой Бет. Я хочу сказать ему, как он ошибался и как я ненавижу его, но Ксанф опять куда-то меня тащит. Мы минуем вереницу темных комнат. В одной из комнат за столом сидит Болик и, жуя, говорит в телефонную трубку, что все нормально и через час-другой можно вылетать. Я подхожу к нему и сообщаю шепотом, что в зале мертвый Лёлик лежит в гробу, на что Болик, прикрывая трубку рукой, подает Ксанфу знак, чтобы тот увел меня…

Так мы снова оказываемся под дождем. Это то самое место, откуда мы спускались под землю. Наш джип стоит там, где мы оставили его, но караульной машины и след простыл. Ксанфу это не нравится. Чертыхаясь, он пытается что-то рассмотреть на асфальте и зовет меня садиться в джип.

Мы едем обратно к самолету. Я рассуждаю вслух: «Но как они успели? Когда мы выходили из самолета, Лёлик еще был внутри… И этот следователь – раз он приехал за мной, то почему – Лёлик?.. то есть, я хочу сказать, почему она выбрала его? То есть я не хочу сказать, будто бы она сделала это… Но, господи ж! – гроб, гроб! Ведь они везли его сюда заранее! Значит, они знали?..» Ксанф слушает, не говоря ни слова. Мне кажется, что он что-то скрывает от меня, и я продолжаю говорить – но уже о Юлии, надеясь вызвать его интерес: «Я знаю, она не обманывает меня, но, видишь ли, она стыдится именно того, что ей нечего от меня скрывать. Да!.. Когда мы еще только познакомились, она разыгрывала передо мной романчики на стороне, и романчики эти – я однажды специально проверял! – на самом деле были одной сплошной инсценировкой. Одной сплошной инсценировкой, и все!.. А этот… – Я киваю через плечо, имея в виду полковника. – Он просто принял все за чистую монету. Я даже уверен, что он делал ей предложение и предлагал избавиться от меня – не убить, конечно, а выйти из состава экипажа или что-нибудь в этом роде… Да если бы он знал ее хоть чуть-чуть! Ведь этот полет для нее – все. А теперь представь себя на его месте. Ты, конечно, думая, что это ничего не стоит, клянешься в привязанности, но за этот краешек, как клеща, она вытягивает тебя целиком, и ты в конце концов выкладываешь перед ней всё. И что происходит? А ничего. Происходит то, что ты превращаешься в добровольного раба. В отмычку…» Я замечаю, что заехал в кювет, что на панели приборов горит контрольная лампочка давления масла, двигатель заглушен. Ксанф ухмыляется. Он чувствует мой взгляд, ухмылка его твердеет, лицо вытягивается, и, прежде чем я успеваю дотянуться до ключа зажигания, протягивает мне школьную фотографию Бет. Обескураженный, я хочу спросить, когда он успел выкрасть ее у меня (воспоминание о следователе слишком запаздывает), но и тут он опережает меня:

– Это ты – её?

– Что – её? – не понимаю я.

– Она тоже заставала тебя выложиться. За это ты её убил?

Я ловлю себя на страшном движении: я поворачиваюсь к нему, готовлюсь ударить его, то есть вот-вот погибну, ведь в руках у Ксанфа заряженный автомат, штык-нож острием чуть ли не упирается мне в грудь. Однако мой гнев мгновенно расплавляется обидой. Я несу какую-то несусветчину: что с детства привык ходить в козлах отпущения, что Юлия первый человек в моей жизни, который не обвиняет меня ни в чем, но при этом все-таки не любит меня, что и Бет не любила, но, допуская до себя, умудрялась ставить мне в вину даже размер моей обуви…

– Сволочь ты, – равнодушно говорит Ксанф, барабаня пальцами по автомату. – Сволочь и размазня. Поехали.

Я шарю под рулем в поисках ключа зажигания, беру руль и, словно испытывая на прочность, тяну его на себя. Что-то протяжно скрипит. Тут я спохватываюсь: да кто предъявляет мне обвинение? Вооруженный подонок, насиловавший вместе с другими вооруженными подонками беззащитных пленниц?

– Поехали, – повторяет Ксанф.

Я задыхаюсь от возмущения:

– Кажется, теперь все ясно… Юлия… она с тобой еще и не говорила…

– Чего? – оборачивается Ксанф.

– А того же… что и с полковником… и с Ромео, со всеми!.. Вот вы где у нее! – Я хлопаю себя по карману. – Можешь убить меня, но ты ничем не лучше их всех! Да интересно, с чего вы взяли, что если убьете меня, то получите ее? Черта с два! Вы никогда не получите ее! Вы это прекрасно знаете и вам не остается ничего другого как мстить – мне! Ну давай, стреляй!

– А ты думаешь, застрелить – самое страшное? – интересуется Ксанф.

Я, не соображая, опять начинаю искать ключ зажигания, и тут, без размаха, со страшной силой он бьет меня по лицу. На мгновение я чувствую, что лицо мое становится огромной стеной, я даже уверен, что этот дурак расшиб себе руку. Мне кажется, что дождь идет не сверху, а сбоку, и неизвестно почему я заключаю, что недоразумение это связано с прохождением где-то неподалеку железнодорожного состава. Ксанф бьет меня снова, и я, уже не думая о том, что он вооружен, наваливаюсь на него и пытаюсь душить. Мы падаем из машины в грязь. Драка наша продолжительна, бессловесна и безобразна. В конце концов у Ксанфа оказывается разорванной гимнастерка – в глубокой прорехе, точно собака в конуре, прячется жалкая худая грудь с выпирающими ребрами и розовой лужицей шрама возле ключицы. Все это я вижу очень ясно и в то же время отстраненно, так, словно рассматриваю с высоты некую местность. На лице у Ксанфа вода – дождь или слезы, не разберешь. Но с этой секунды он побежден. Я забираю оружие, бью его прикладом в живот и возвращаюсь за руль. Неподалеку от нас с грохотом и свистом пролетает вертолет. Ксанф откашливается и просит, чтобы я не оставлял его здесь. Я разрешаю ему сесть в машину. Мы снова едем.

На меня помалу нападает нервный смех: я понимаю, что рассказ о несчастных пленницах и гранатах – вранье от первого до последнего слова. Плюясь кровью, я объявляю Ксанфу о своем открытии. Склонившись, он молча держится за живот. Я не вижу его лица. На повороте к караульному помещению он просит, чтобы я притормозил и вернул ему автомат. Я останавливаю машину и нерешительно качаю головой. Ксанф говорит, что они не остановятся и в таком случае ему может понадобиться автомат.

– Кто – они? – интересуюсь я.

– Эта кукла, – мнется Ксанф, – которую привез тот, в тире, для эксперимента… ну, этот следователь… ребят она только распалила… Я ж тебя зачем просил сказать им тогда…

– Какая кукла?

– Для следственного эксперимента… он у кого-то из генералов одолжил… и не кукла это, баба резиновая…

– Постой, так значит – в грузовике кукла? – восклицаю я.

Ксанф выходит из машины. Я беру автомат, проверяю, нет ли патрона в патроннике, отсоединяю магазин и бросаю его на обочину. Затем, хорошенько размахнувшись, забрасываю в другую сторону автомат, включаю скорость и нажимаю на газ с такой силой, что первое время колеса прокручиваются на мокром бетоне. В багажнике гремит пустая канистра. Я оглядываюсь. Ксанф стоит на прежнем месте. Тщедушная его фигурка затирается тьмой и дождем. «…И когда он все-таки остается в яме…» – вертятся у меня в голове слова Профессора.

Подъезжая к самолетной стоянке, я вижу, что какой-то большой самолет, взметая позади себя снопы воды, выруливает в направлении взлетной полосы, но еще не сознаю, что это наш – мой — самолет. Слава богу, он тотчас притормаживает и рев турбин приглушается. Из грузового люка показывается трап. Я бросаю джип и очертя голову бегу к трапу. Однако меня опережает караульная машина. Ее, ослепленный прожекторами под крылом, я замечаю слишком поздно. Падает задний борт, на бетонку беззвучно сыплются солдаты. После неясной и яростной возни в кузове в их воздетые руки ползут два гроба – один знакомый мне, из полированного дуба, другой цинковый, заколоченный в деревянную тару. Гробы эти тащат к самолету и заносят в люк. Расталкивая солдат, я взбегаю по трапу, кричу, чтоб подождали, и успеваю в последнее мгновенье: бортмеханик не слышит моего голоса и выглядывает из люка только потому, что не может поднять трап. Юлию я нахожу преспокойно спящей в нашем отсеке – ну, может быть, не спящей, лица ее не видать, она лежит отвернувшись к стене, – и от ужаса перед мыслью о том, что было бы, опоздай я хоть на чуть-чуть, о том, почему она не искала меня, почему не ждала, я даже боюсь ее будить. Затем, когда самолет набирает высоту и, трясясь, по огромной дуге уходит от похожего на расплющенную рождественскую елку аэродрома, я разглядываю внизу крохотную точку пожара. Горит – я совершенно в этом уверен – вагон караульного помещения. Я думаю, как можно было уснуть после всего случившегося, да и что, собственно, случилось, если все-таки после этого можно было уснуть, и во всем этом мне открывается такая постыдная, такая отвратительная правда наших отношений, что я, будто вспоминая о главном, перебиваюсь на мысли о Ксанфе – я думаю о том, остался ли его автомат пригоден к стрельбе после того как я бросил его в грязь, о том, что, успокаивая дружков, он мог погибнуть и что поджог караульного помещения, конечно, его рук дело. И уж совсем ни к чему в уме треплется какой-то невероятный обычай древности: женихи невесты, сколько бы их ни было, клялись оберегать честь ее будущего супруга. Какого черта?

 

***

Я часто видел: чем больше люди знают друг друга, чем дольше живут вместе, тем меньше между ними каких-то больших, хороших вещей, но тем чаще вклиниваются ничтожные и непроходимые мелочи, в которых, точно в осколках зеркала на полу, они способны видеть только каждый самого себя.

Когда Юлия рассказала, как ее заставляли посмотреть в гроб, я подумал именно об этом: что я долгое время вижу не ее, а свое собственное раздробленное отражение. Сказать по правде, я испугался. Я понял, на каком огромном расстоянии друг от друга мы жили все это время.

Однако почему она решила, что я не должен ничего знать об истинной подоплеке Проекта? Не доверяла мне? В таком случае спасенье ее больше походило на спасение дорогого и безмозглого реквизита, на предательство. Или, быть может, лишь при условии, что я не буду ни о чем догадываться, полковник соглашался спасать нас обоих? А что, если все куда смешней: что, если она спасала и полковника тоже? Он-то понимал, что тоже нуждается в спасении?

 

***

Я спросил у нее, что у нас с кислородом.

Юлия вытерла слезы и посмотрела на индикатор двуокиси углерода. Лампочка индикатора не горела.

– Кончался.

– Кислород – кончался?

– Последняя шашка…

Я выпустил кислородную маску из руки. В невесомости рифленый шланг развернулся. Маска, напоминавшая изуродованный череп на голом позвоночнике, уперлась в стенку холодильника.

– Ты это так шутишь?

Она молча смотрела в иллюминатор. Я проследил направление ее взгляда, и понял, что она смотрит в иллюминатор. В бронированном стекле отражалась часть стены холодильника. Юлия хотела сказать что-то еще, но тут, задохнувшись, как от удара в солнечное сплетение, я стал отчаянно, помраченно – будто от этого сейчас зависела моя жизнь – пробираться к иллюминатору. Меня тотчас закрутило, понесло, и несколько секунд я барахтался в невесомости, точно рыба в сети…

Сначала я почему-то решил, что к нам прибило большую водосточную трубу. Мне даже показались за иллюминатором ржавчина и мох. Мысль о чужом корабле – хотя и первая, мгновенная – была уж слишком невероятной, и за трубу я схватился, как хватаются за ближайший предмет для защиты. Ведь Юлия могла уже десять раз предупредить меня о стыковке. Что же – опять ждала моей реакции? Господи, да что сейчас-то могло от зависеть от моей реакции?

Оттолкнувшись от иллюминатора, спотыкаясь об углы, я стал выбираться из кухни.

Юлия что-то сказала мне вслед.

– Что? – спросил я, не оборачиваясь.

– Там… ну… это, – сказала она.

Я, не слушая, отмахнулся.

Но тут она взяла меня за пояс и стала тянуть обратно.

– Брось, – сказал я.

Ухватившись за выступ в стене и слыша за спиной ее дыханье, я ждал, когда она отпустит меня. Я думал, она хочет извиниться, ждал еще недолго, и когда, потеряв терпение, повернулся, то увидел ее вовсе не рядом с собой, а на прежнем месте у холодильника. Она даже не смотрела в мою сторону.

– Черт.

Кислородная маска попала в щель между рамой и крышкой люка, и шланг, соединенный с баллоном на моем поясе, держал меня «на поводке», не давал двигаться дальше.

– Что? – спросила Юлия, не оборачиваясь.

Я отстегнул баллон.

– Ничего.

Где-то на середине пути, перед предбанником, я ощутил знобящий ледяной ручеек воздуха, но не придал этому значения, пока не очутился в самом предбаннике, где было холодно так, что изо рта у меня повалил пар. В стыковочном узле все побелело от инея, на осветительных секциях искрился лед. Стыковочная секция №2, судя по теплящемуся под слоем изморози зеленому индикатору, была разблокирована. Петли переходного люка смерзлись, для того чтобы сдвинуть крышку, мне пришлось не только подложить под вентиль носовой платок, но и упереться ногами в простенок. Послышался хруст и треск, будто крошилось стекло. Крышка съехала. Привод запирающего устройства был автоматическим, сервомотор, пускай не до конца, успел сработать прежде, чем замерз. Иначе я бы вообще не смог открыть люк.

В переходной камере, наверное, были все пятьдесят градусов. Мохнатые, причудливой формы снежинки кружились в воздухе. Пахло озоном.

Дышать я старался через нос, но все-таки каждый вдох отзывался болью в горле, будто я глотал кипяток. Каким-то образом на моей голове очутилась шерстяная шапочка-полумаска, что надевают под шлем скафандра. Отталкиваясь от стен кулаками через скомканные половинки носового платка, я подплыл к следующему – не нашему уже – люку камеры.

Когда я заглянул в него, мне показалось, что я заглянул в яму, пробитую в подсвеченном сугробе: ни одного темного или цветного пятнышка, ни одной четкой тени. Боясь обжечься, я не дотрагивался до стен. Намотанные на кулаки лоскутья платка замерзли, ухватиться через них за что-либо уже было невозможно. Так я достиг внутреннего люка переходной камеры. Это походило на то, как если бы, проплыв через вырезанную в толще льда прорубь, я вынырнул подо льдиной. Сходство с льдиной усиливало отсутствие света за камерой. В темноте танцевали белые хлопья и пыль. От холода у меня начинало мутиться и страшно ломить в голове. Перед моим внутренним взором стоял холодильник с трупами, и я мог думать только о том, как хорошо, должно быть, в нем устроились наши покойнички. «Побеспокоилась, – вспоминал я Юлию, – вовремя побеспокоилась…»

Затем некая сила увлекла меня обратно в прорубь камеры. Я увидел под собой фигуру в скафандре и услышал, как с громким стуком челюсть моя ударилась о кромку люка. Боли и страха я уже не чувствовал.

 

***

В себя я пришел оттого, что тело мое жгли мириады игл и с каждым мгновеньем все новые впивались в кожу – Юлия растирала меня спиртом. На ней, как и на мне, была шерстяная шапочка-полумаска.

Я хотел оттолкнуть ее, но, ощутив, что вместо руки к моему плечу прирастает нечто невероятно массивное, необъятное, закричал от ужаса. Я подумал, что лишился руки. Как и прежде, я был прикреплен липучими ремешками к полу в кухне. Мое тело, до сих пор будто удаленное от меня, раздутое подобно воздушному шару, начинало заново прорастать из мерзлого и рыхлого мяса под кожей. Я ощущал каждую клеточку, каждую каплю своей кипящей плоти. Изо рта шла не то слюна, не то вода, из глаз бежали слезы, из носа текло.

Раскатав в ошметья последний тампон, Юлия завернула меня в три покрывала, дала глотнуть спирту и опять скрылась в холодильнике. На потолке против меня, на что-то насаженный, болтался ее скафандр. Стекло шлема запотело, на крагах колыхались капельки воды.

– Прости, пожалуйста, – тихо позвал я ее.

– Что? – отозвалась она.

– Что там во второй – состыкованное?

– Там… все замерзло.

– Что замерзло? Можешь ты выйти?

Она показалась в дверях.

– Что это? – повторил я.

– Беспилотный грузовик. Несколько сосудов Дюара… разбились. Там все забито кислородом.

Пошарив рукой в холодильнике, она протянула мне мокрый кусок фанеры. Я взял его. Кусок был округлой формы, с одной стороны синей краской на нем была нанесена градусная сетка, с другой торчали мелкие сапожные гвозди. Это был макет не то экрана локатора, не то экрана системы ориентации из копии нашего «Гефеста» в Центре подготовки. Ну или, может быть, какой-нибудь другого корабля.

– И что? – сказал я. – Макет из симулятора… Ты думаешь, с нами состыковали симулятор?

– Нет.

– Зачем?

– Не знаю.

Я отшвырнул фанеру.

– Что там еще?

– Ничего.

– Давай начистоту.

– Я говорю о том, что видела.

– Хорошо – а что ты думала там увидеть?! Что, черт побери, если шла туда в скафандре? – Поперхнувшись, я зарылся лицом в покрывало и откашлялся. – Постой… Ты ждала… что же – эвакуации?.. Эвакуации?!

Поджав губы, Юлия отвернулась к иллюминатору.

– …Ты думала, что очаровала их настолько, что тебя – эвакуируют? – Меня разбирал нервный смех. – А может, они просто переборщили с кислородом и все перемёрзли – не смотрела?.. Боже, и из-за этого держать меня в дураках! Довериться подонкам и все это время держать меня в дураках!

Зная, что одежда моя еще не просохла, я заявил, что погреюсь в скафандре. Юлия ничего не ответила на этот вздор, а я, надев скафандр, снова полез в стыковочный узел.

Ничего нового, конечно, я там не нашел.

С нами была состыкована пустышка. Единственным функциональным помещением в ней явился стыковочный узел. Все остальные были загромождены муляжами бортовых агрегатов и баллонами с жидким кислородом. По неизвестной причине большинство баллонов оказались неисправными, сжиженный газ вытекал из них пышными облачками пара.

Свою шапочку-полумаску, вернее, то, что от нее осталось – твердый блин, прикипевший к пустому фанерному щитку – я случайно обнаружил на обратном пути. Очевидно, как раз с этого места Юлия сняла макет экрана: по углам щитка чернели точечные отверстия от гвоздей, их еще не успело занести инеем. Я представил себе, как она это делает – сначала выдергивает макет, затем припечатывает вместо него шапочку. Что шапочка именно припечатана, я заключил по тому, как ее расплющило посередине. Я попытался отодрать ее, но она лопнула, будто пластмассовая. С отломанным куском я полетел к противоположной стене и хорошенько треснулся обо что-то шлемом. Это натолкнуло меня на мысль, что Юлия хотела здесь что-то спрятать. Я вернулся к щитку и стал отбивать оставшуюся часть шапочки ногой. Собственно, уже после того как отломился первый кусок, было ясно, что под шапочкой ничего нет, но чем меньше оставалось на фанере смерзшихся шерстяных волокон, тем сильнее я по ним бил. Последние несколько ударов и вовсе пришлись по пустому месту.

Все это не укладывалось у меня в голове. Зачем нужно было отправлять за нами кислород? Чего ради понадобилось снаряжать новый корабль, когда, казалось бы, уж все были при своем: те, на Земле, получили свой Триллион, а мы приготовились к самому страшному? Если кому-то пристало продлить нашу агонию, то не проще ли было снабдить нас достаточным количеством кислорода сразу? И, наконец, почему выбор пал на громоздкие металлические баллоны, почему не прислали обычных кислородных «таблеток»?

Я глядел на фанерный щит, как в дыру, и тер его крагой, словно ушиб. В эту минуту я был уверен, что ни в коем случае не хочу вникать в то, что случилось. Может быть, оттого я и хотел замерзнуть, задохнуться в этой дыре, чтобы оглушить себя, не искать никаких ответов. Ибо искать сейчас ответов значило вскрывать рану, которая только-только перестала кровоточить, значило давать воздух надежде. Я всегда помнил одного мальчишку из нашего детского дома, который верил, что за любыми закрытыми дверьми его ждут расставленные мышеловки. Мы, детдомовские, поднимали его на смех, а ведь это сидело в каждом из нас: чем вернее удавалось убить надежду на лучшее, тем меньше была боль, когда случалось худшее. Но лишь немногие умели соорудить из этой неизбывной, как рак, подозрительности к жизни пособие по открыванию всех и всяческих дверей. Именно поэтому я, а не Юлия, был первым в трубе, да и в остальных случаях она всегда ждала моей реакции, а не наоборот, и именно поэтому, явись сейчас вместо трубы хоть марсиане, хоть сонм чертей с вилами да с крючьями, все равно ничего не изменилось бы, – я бы уж давно изжарился в каком-нибудь сосуде Дюара, приспособленном под топку, а она, вытащив меня из огня, окатив жидким кислородом и спасши в сто первый раз, снова бы занялась своими покойниками.

Возвратившись в кухню и сняв скафандр, я снова завернулся в свой промокший кокон из покрывал. Юлия успокаивала меня и объясняла устройство какого-то корабля. Я утвердительно кивал, пока не расслышал, о каком корабле речь. Замерев, минуту-другую я сопоставлял ее слова с тем, что видел в трубе, а затем нашел ее руки и, как нечто гадкое, оттолкнул от себя.

– …И ты – молчала?! – вскричал я таким страшным голосом, будто меня ткнули в нарыв. – Ты – опять молчала?!

Она ударилась о холодильник и схватилась за ушибленный локоть. Что-то загремело.

Я принялся разрывать и разбрасывать свои покрывала.

– …Да ты понимаешь, что это значит – американцы?! И что это значит – их корабль?! Дура!.. – Я продолжал с ненавистью дергать за концы покрывал, но усилия мои имели обратный эффект: я увязал в своем перекрученном коконе, точно в смирительной рубашке.

Внезапно я расхохотался и ударил ладонями по полу.

– Американцы! – закричал я. – Боже мой! Позаботились! Конечно!

– Да при чем тут – позаботились?! – выдохнула Юлия. – Я же показала тебе… Я думала, ты понял.

– Что – понял?! Что?! Скажи, что я должен был понять?!

– Там же чужая маркировка.

– А знаешь, что я понял? Что этот твой холодильник и что эти твои отмороженные американцы… что теперь-то мы здесь и сдохнем! Вот что я понял! И теперь ясно, почему ни одна наша станция не видит их и ни одна их станция не видит нас! Да какие же они к черту после этого американцы – партнеры! Кто сказал – американцы?.. Постой-ка, а – кислород? Скажи, какого черта было переть сюда столько кислорода? Не знаешь?!.. Знаешь! Ты все прекрасно знаешь! Все! В вакууме взорвется только то, что успеет соединиться с кислородом. И если взрыв будет до стыковки с этими чертовыми сосудами, нас – какая жалость! – разорвет на крупные куски, а не разнесет в пыль, как того требуют все мыслимые и немыслимые инструкции по уничтожению улик!

– Да зачем – взрывать? – выпалила Юлия.

– А по простому принципу: доверяй, но проверяй. Улики с обеих сторон уничтожаются в одно время и в мелкую пыль.

– Хорошо, но тогда где… – Голос ее прервался, она запрокинула голову. – Где там у них… – они? Почему там, у них – никого?

Ее вопрос застал меня врасплох. Не зная, что ответить, я поинтересовался, где моя одежда. Юлия подала мне трико и комбинезон и отвернулась.

– А ты сама смотрела?

– Да.

– Тогда, может быть, что и не было никого.

– В кабине у них там…

– Что?

– Манекены. Два манекена в скафандрах и в креслах.

– Погоди… – Мне опять послышалось какое-то громыханье.

Я приложил руки к стене. Стена едва ощутимо вибрировала. Это было похоже на вторичную вибрацию от электродвигателя холодильника.

– Слышишь? – спросил я.

Юлия болезненно выдохнула, задев локтем выступ мусоропровода.

Теперь я почувствовал, что не просто держу руки на стене, а упираюсь в нее, и увидел, как по белой двери холодильника ползет бурая капля.

– Мы движемся, – сказал я.

– Куда? – растерялась Юлия.

– Не дури.

Я подплыл к люку, и тут услышал, с каким четким звуком ноги мои ударяются о резиновую манжету люка и как со спины в затылок бьет крик Юлии. Никогда прежде я не слышал, чтобы она так кричала, и я хочу сказать ей, чтобы она замолчала, но по инерции меня уже прибивает к ней. Вместо того чтоб оттолкнуть, она крепко обнимает меня, и я вижу, как, просунувшись в люк, из-за прозрачного забрала шлема, словно из затвердевшего мыльного пузыря, пустыми глазами на нас глядит кукольное, лоснящееся лицо…

Я испытываю не страх, а неловкость – из-за того, что Юлия по-прежнему крепко держит меня. Отцеплять ее руки пред этим лоснящимся идолом представляется мне абсолютно невозможным действием. Будто нашкодившие дети, мы ждем не то окрика, не то улыбки, проходит секунда, другая, и затем, как в воду, кукольное лицо погружается в сумеречную глубину шлема, а шлем втягивается в проем люка.

Еще какое-то время мы не способны ни к движению, ни к размышлению. Мы зачарованно прислушиваемся к тому, как что-то, задевая за стены, волочится по санузлу и предбаннику. Эти звуки не просто доходят до нас – аккуратно, будто монетки со дна фонтана, мы выбираем их из порожней дыры люка. У Юлии дрожат руки, она отпускает меня. Первая мысль, которая приходит мне в голову после того как кукольный лик исчезает в люке, микроскопична и несерьезна: я думаю, а пялились бы мы сейчас на люк, если б те несколько мгновений, что были захвачены лицом, смотрели бы, скажем, в иллюминатор? И вообще, случилось бы то, что случилось, случись оно незаметно?

Спохватились мы как-то разом – я дернулся в направлении люка, Юлия поймала меня за плечо. Отцепив ее руку и не рассчитав толчка, я влетел в люк, как пушечное ядро.

Провожая стены взглядом постороннего – того, с кукольными чертами, – и различая звуки возни в стыковочном узле все отчетливей, я исполнялся какого-то мизерного, постыдного ликования. Мысль о том, что все это только что было видно кому-то еще, кроме нас с Юлией, и тем самым навсегда, необратимо как бы помечено им – и эти полуоткрытые ниши, и эти замызганные таблички на них, и эти плавающие, будто в банке, окровавленные ошметья салфеток, – приводила меня в восторг.

В стыковочном узле, уже порядком промороженном, полном снежной взвеси, кукольный безуспешно пытался отворить люк секции №1. «Там ничего нет, во вторую, американцы во второй!» – хотел сказать я, но, как всегда замешкав со своим английским, увидел, что люк первой, куда он ломится, собственно-то, открыт. И тот же час, как в подтверждение моей невозможной догадки, заторопился протяжный, гнусный скрип поддавшихся петель. Затаив дыхание, я следил за расширяющейся пастью люка и за тем, как открывается в ней желтое жерло переходной камеры.

Опомнился я от холода и от того, что заломило в затылке. Я настиг кукольного в чистенькой кабине спускаемой капсулы. Он что-то искал в выдвижных секциях под потолком и в одной руке у него откуда-то взялся плюшевый медвежонок. Изо всех сил я ударил его кулаком по шлему. Он врезался плечом в раму иллюминатора, попытался лягнуть меня, но промахнулся и застрял между креслом и пультом управления. Я дотянулся до его головы и стал бить открытой ладонью по забралу. Поначалу он пробовал ловить мою руку, но поняв, что я не доставляю ему ни малейшего вреда, затих и только наблюдал за мною. В эту минуту в кабине появилась Юлия. На ходу она заталкивала в карман какой-то продолговатый предмет, губы ее были плотно сжаты. Я понял, что продолговатый предмет – это пистолет убитого полковника. Что-то мягкое коснулось моего уха. Отшатнувшись, я увидел перед собой плюшевую морду медвежонка с расколотым глазом и отпихнул его. Кукольный поймал игрушку, смущенно взвесил ее и вдруг широко и ясно улыбнулся Юлии. Несколько секунд прошли при полной тишине. Мы молча смотрели друг на друга – верней, друг на друга смотрели кукольный с Юлией, а я во все глаза таращился на них. Странным образом молчание их обособлялось, и по мере того как тускнела, изнашивалась улыбка на лице кукольного и смягчался взгляд Юлии, я с ужасом и с ознобом начинал соображать, что я здесь лишний. Я хотел что-то сказать, но только сглотнул слюну. «К черту», – прошептал я и полез прочь из кабины.

 

***

В продолжение следующего часа, затаившись в углу кухни и наблюдая за тем, как кукольный суетится в дверях холодильника со светом и видеокамерой, я узнавал от Юлии вещи удивительные и ужасные. Впрочем, ценность этих вещей в качестве удивляющих фигур являлась как раз сомнительной – та отрасль моей души, что отвечала за выработку соответствующих секретов восприятия, видимо, была давно атрофирована, и я, точно скучающий зритель, попросту отмечал про себя по ходу сбивчивого пересказа Юлии (ей приходилось помогать кукольному), что следовало расценивать как ужасное, а что – как удивительное.

Удивительным прежде всего явилось то, что мы были спасены. Ужасным – что наше спасение оказывалось побочным пунктом полетного задания кукольного по уничтожению улик. Уликами следовало рассматривать сами корабли, так сказать, макроулики, уничтожение которых и было обусловлено договором с американцами. Полет Хлоя (у нашего кукольного deus ex machina было имя) готовился в авральном порядке и засекречен, так что причину сбоя в контурах подрывного механизма (находящегося на нашем корабле) не следует связывать с живым присутствием на борту. С нами, то есть. Оба корабля оборудованы «смешанными» датчиками габаритов, и пока на Земле – у нас и у американцев – приемники фиксируют штатные габариты машин, ни одна из сторон не вправе считать себя свободной от договорных обязательств.

Постепенно из моего поля зрения вымывался хлопочущий Хлой, и я во все глаза таращился на Юлию. Закончив съемку, Хлой улыбнулся ей, она взяла из ниши дисковую пилу, и они скрылись в холодильнике. Я было вознамерился ждать их, но как только послышался хруст разрываемого пластика, сбежал в «спальню». В туалетной комнате я нашел свой скафандр. В нем было неудобно и сыро, как в норе, но при опущенном забрале не было слышно пилы. Из мутного, заляпанного зеркальца в стене, точно из лужи, на меня глядело мое туманное отражение. Некоторое время спустя мимо дверей туалета что-то с шумом и позвякиваньем проволочилось в направлении предбанника, скрипнули петли крышки люка, и я услышал возбужденные голоса Юлии и Хлоя. Хлой говорил, что это невозможно, а Юлия возражала, что уж если и приходится говорить о возможности, так единственно об этой. Тональность их спора, как мне казалось, ощутимо и опасно повышалась, и, вспомнив о пистолете в кармане Юлии, я затаил дыхание. Но тут, занятые грузом, они замолчали, а те несколько фраз, что были обронены за стыковочным узлом, сошлись неожиданным хихиканьем. Я выбрался из туалета. Зажмурившись, в который раз я вспоминал рассказ Юлии о том, как ее заставляли глядеть в гроб с телом Ромео, и думал о том, что неужто, прошедшая кафельный ад анатомички, она могла испугаться тогда?

Я потащился в кухню и зачем-то принялся копаться в посудных шкафчиках. Повсюду в отсеке была разбрызгана грязная, пахнущая хлоркой вода. Мысль о Ромео не отпускала меня и, разгребая посуду, мысль эту я с ужасом сознавал внутри себя как некую наспех сколачиваемую конструкцию для поддержания чего-то еще более ужасного. Но, впрочем, то ужасное, что затем утвердилось во мне, то необоримое намерение – заглянуть в холодильник – не было ли первым оно? Не знаю. А в холодильнике потом я увидел обезглавленные тела. То есть, надо понимать, уликами, помимо кораблей, являлись головы несчастных, расстрелянных под «спальней».

 

***

Юлия перед самым моим носом захлопнула дверцу холодильника, взяла меня за руку и вытащила из кухни. Торопясь закончить объяснение прежде, чем мы достигнем стыковочного узла, она сказала, что, хотя ей и удалось убедить Хлоя взять один баллон с жидким кислородом (тут каким-то образом я догадался, что и меня берут только благодаря баллону), проблемы с фильтрами это все равно не решит, и ей придется сделать мне инъекцию, после которой я засну и моя дыхательная функция будет снижена. Она так и сказала: «твоя дыхательная функция будет снижена». Мне было все равно, я лишь попросил ее не делать укола до расстыковки. «Хорошо», – ответила она.

Через час Хлой задраил люки переходной камеры. Сидя взаперти в его жилом отсеке, я рассматривал в иллюминатор нашу ракету и думал о том, что Юлия предала меня. В чем именно состояло ее предательство, я не мог бы сказать. Да это уж было и неважно. За девять дней полета, за двести с лишним часов падения в эту сияющую бездну я понял лишь то, что не знаю и никогда не узнаю ее.

Наконец включились двигатели, последовал толчок, и корабль наш стал удаляться от нас. Похожий в сцепке с близнецом-американцем на замысловатый слесарный инструмент, он словно бы погружался в чистейшую воду. Я с замиранием сердца ждал бесшумного кислородного зарева, но, слава Богу, так и не дождался его: мина если и сработала, то уже далеко за пределами видимости взрыва.

 

***

В детстве я был уверен, что путь к Луне лежит не через безвидную пустыню космоса, а через мглистую желтоватую долину, и стоит только найти эту долину, как отпала бы нужда в космических кораблях и космонавтах. Впоследствии, конечно, выяснилось, что еще с допотопных времен эта желтоватая долина открыта – и не только открыта, но регулярно посещается – лунатиками, однако столь приземленное объяснение никогда не представлялось мне исчерпывающим. На лунатиков так можно было списать все, что угодно. Потом я представил, что и к Земле путь из космоса может проходить через такую же мглистую долину, и стал думать, как следовало именовать тех, кто ходит по ней к нам, – ведь не землянами же? Тысячу раз я пытался вообразить себе этих удивительных существ. Кто они? Какого роста? На каком языке говорят? И – главное – чего хотят? И вот теперь, когда, набирая скорость, мы тоже устремлялись к Земле, как следовало именовать нас? Кем мы-то были?

Удивляясь тому, что Юлия до сих пор не сделала мне укол и, похоже, вовсе забыла о нем, я стал снимать с себя скафандр и нечаянно порвал его. На своих голенях я увидел обширные пятна йода, а на разбитых икрах целые острова пластыря. Странно, что ничего подобного я не заметил прежде, когда надевал скафандр, а теперь, разглядев смешанную с йодом и загустевшую кровь, не почувствовал боли. Впрочем, боль была, но какая-то неопределенная, посторонняя, будто болела та часть моего тела, которая могла находиться в соседнем помещении. Дверь отсека оказалась приперта чем-то снаружи. Другую я увидел совершенно случайно. Правда, скорее это походило на лаз с заслонкой, чем на дверь. «А малый с приветом», – подумал я про Хлоя и сдвинул заслонку. В лицо мне дохнуло сырым, гниловатым теплом. От заслонки брал начало узкий округлый ход, через полметра отвесно уходивший вниз и обраставший ступенями-скобами. На дне его горела тусклая красноватая лампочка. Судя по тому, что ток тепла не иссякал, ход выполнял еще функцию вентиляционной шахты, а значит, помещение внизу было проходным. Сначала я решил спуститься до уровня лампочки и вернуться обратно – в любой момент в отсек могли зайти Хлой или Юлия, – но внизу, через решетку фильтрующей магистрали, выходившей как раз под лампочкой, я услышал их голоса и понял, что им, занятым непринужденной беседой, не до меня.

Я долго прислушивался, но так и не смог различить ни единого слóва – словá, раздробленные эхом, утрачивали всякий смысл прежде, чем достигали решетки. Все же, благодаря эху я совершенно ясно мог понять другое – что Юлия пытается произвести впечатление на Хлоя, заискивает перед ним. Открытие это не то чтобы было неприятно, но поразило меня как удар. Никогда и ни с кем до сих пор она не опускалась до подобных интонаций. И тут я вспомнил, как она пыталась произвести впечатление на меня в пору нашего знакомства и как иногда она смотрела на полковника, и, отшатнувшись от решетки, я ударил по ней ладонью и закричал: «Боже, как это все понятно и страшно! Как страшно и пошло!..» Красная лампочка мигнула, из решетки потекла пыль, я встряхнул ушибленной рукой и стал спускаться дальше. Представляя себя на месте Хлоя и воображая заискивающую, принужденно улыбающуюся Юлию, я думал о плюшевом медвежонке с расколотым глазом, и невесть с чего мне казалось, что вся тайна обаяния кукольного напрямую связана с этой его игрушкой. Ход постепенно расширялся. Поглощенный своими мыслями, я пропустил две или три вспомогательных палубы – «подворотни», как их называли техники – и вышел наугад в какой-то затхлый, составленный из огромных дощатых контейнеров закоулок. Голоса Хлоя и Юлии, еще более разреженные, выхолощенные, были слышны и здесь.

– Да, конечно, она предала меня, – провозгласил я и, позируя кому-то невидимому, развел руками. – Но что, скажем, если существуют условия, при которых предательство может быть оправдано? В самом деле – можно ли обосновать такие условия хотя бы теоретически?

Сей логический реверанс, заключавший мою похабную позу, был забавен не только сам по себе, но и потому, что уводил меня в сторону от Юлии, и я продолжал на ходу обдумывать его – что-то показалось мне тут чрезвычайно важным, хотя и зыбким. Ход, все расширяясь, разламывался лестничными маршами. Чем далее вниз, тем было меньше света, тем гуще воздух насыщался пылью. Так я миновал еще несколько «подворотен», пока не понял, что вышел в большой коридор, что шорох моих шагов стелется по высоким потолкам, а вырастающие на пути фигуры в медицинских халатах молча шарахаются меня, грохоча накрахмаленной материей. Коридор я узнаю с некоторой заминкой – все-таки сказывается привычка узнавания «от вешалки» – и хотя внутри меня начинают греметь громы небесные, я стараюсь ничем не выдать своих чувств, даже улыбаюсь халатам. С гудящей лестницы слышатся многоярусные, разбегающиеся по этажам шепотки, и вот уже, точно бильярдные шары, они скачут по всему зданию и хлопают дверьми, и кто-то куда-то звонит, и кто-то, стремясь опередить меня, бросается к выходу, и весь этот окаменелый кишечник сводит спазмой панической возни.

В кабине лифта я оказываюсь заодно с млеющей от ужаса девицей, которая на вежливый мой вопрос: «вниз?» – только закатывает глаза. На пунцовом ее лице белки кажутся вдавленными в маслянистую глину яйцами. Я стараюсь не глядеть в ее сторону, а когда дверцы кабины раскрываются в вестибюле – пустом, с перевернутой кадкой пальмы в дверях, – слышу позади себя мягкий грохот обморока.

На улице я первым делом оглядываюсь на здание: четыре этажа. Я вспоминаю, что корпус энцефалодиагностики всегда казался мне излишне приземистым строением, но даже сейчас для меня остается загадкой то, как удалось замаскировать надстройку, из которой я только что спустился. Ведь это как минимум еще пять этажей. Однако на карнизах крыши я вижу важно расхаживающих голубей, их взбитые ветром загривки, а ближе к центру, притопленная восходящей плоскостью стены, торчит роскошная супрематическая конструкция антенны.

Дальше, на огромном асфальтированном пустыре, горит наша ракета. Собственно, разлитые взрывом фрагменты обшивки и обугленные куски металла уже нельзя назвать ракетой, но то, что все это наше, я заключаю по тюку – он, как видно, вывалился из предбанника до столкновения ракеты с землей. Его измеряют и фотографируют, будто это не куль с интендантским пометом, а тунгусское диво.

По затейливой параболе от пустыря навстречу мне, отмахиваясь локтями от наседающих сзади халатов, семенит Болик. Он задыхается от волнения и ходьбы и что-то кричит. Меж его расставленных рук алым разрядом бьется шелковая лента, на большом пальце правой руки болтаются ножницы. Я хочу обойти его и сворачиваю с бетонированной аллеи, но так как соответствующим углом загибается и парабола, возвращаюсь на аллею. Земля раскисла после дождя, и мои избитые, не прикрытые ничем, кроме пластыря, ноги тяжелеют от грязи. Подкатываясь чуть ли не вплотную, Болик подает мне ножницы, отступает на шаг и, опрокидывая кого-то из халатов, протягивает на вытянутых руках шелковую ленту. Я должен ее разрезать. Замечая краем зрения нацеленные на меня объективы камер и микрофоны, я качаю головой. Лицо Болика в эту минуту делается похожим на лужу остывающего парафина. «Вы ответите за все», – говорю я негромко и вхолостую клацаю ножницами. Мои ноги разъезжаются в грязи. Лента в руках Болика провисает, это начало сердечной судороги. «Ведь для такого предательства, – продолжаю я тихим голосом, указывая ножницами на тюк, – для такого предательства потребна и соответствующая мера любви. А любовь вы подменили деньгами. И как та история, взятая за вычетом несчастных, притянутых за уши тридцати сребреников, лишена для вас всякой мотивации, так и эту вы пытаетесь оправдать экономически. Вы решили, теперь вам хватит триллиона. Стоит только заграбастать побольше, решили вы, и все встанет на свои места. Но ведь думая так – думая экономически, – вы пытались экономить на всем! Сотворив главное экономическое чудо, вы уверовали, что все остальные чудеса, помельче, совершатся сами по себе… Так чего ж вы хотите теперь? Что вам нужно от нас? Благодарности приговоренных?» У Болика на губах зацветает пена, он хочет что-то возразить мне, страшно ворочает фиолетовым, как у чау-чау, языком, однако я знаю, что любые его возражения не имеют силы до тех пор, пока не разрезана шелковая лента. Поэтому я вытаскиваю из ножниц соединительный винт, разнимаю их на две половинки и бросаю в грязь по разные стороны аллеи. Болик хватается за грудь. Заросли микрофонных штативов с треском смыкаются над ним. Я продолжаю свою обвинительную речь. Уже никто не смеет возражать мне. Серебряные ситечка микрофонов с жадностью впитывают каждое мое слово. Мои разоблачения убийственны, мои аргументы бесспорны, но странное дело – по мере того как я продвигаюсь к самому главному, к самому ужасному своему разоблачению, голос мой делается все тише. И чем быстрее и громче я стараюсь говорить, чтобы достичь этого разоблачения, с тем большим сопротивлением движется во рту мой язык. В конце концов кто-то из халатов подает мне вечное перо и просит расписаться на фотографии Бет. Чувствуя, как целый массив земли, подобно гигантской океанской волне, начинает приподыматься подо мной, я расписываюсь на карточке. Бет приветливо улыбается мне. На ее белоснежной шапочке с вуалькой сидит малиновое пятнышко. Вечное перо оказывается заправленным не чернилами, а нашатырным спиртом, и я тоже бросаю его в грязь. Но перо летит в пустоту, за горизонт, который закругляется бетонным полушарием возле самых моих ног. Я вспоминаю, что точно такую Землю кто-то вышиб из рук бетонного Атланта в нашем школьном дворе, вспоминаю дыру с ржавыми прутьями на месте Европы и, задыхаясь, прошу, чтоб поскорее убрали Европу – нашатырный запах делается невыносимым.

 

***

Опомнившись, я почувствовал себя так, будто оказался внутри трубящей иерихонской трубы: всё пронизающий, хотя и негромкий гром и тряска открылись такие, что, подняв к голове руки и закричав, я не услышал себя.

В скафандрах и при опущенных забралах Хлой и Юлия возлежали в анатомических креслах, я распластался у них в ногах в мягкой, пружинящей куче розового поролона. Жгучие струйки нашатыря были у меня не только на подбородке, но на шее и на груди. Раскатывая комок ваты по колену, Юлия смотрела в потолок. Хлой лежал откинувшись навзничь, под ремнями безопасности к его груди был прижат чертов плюшевый медвежонок. Я зачем-то хотел окликнуть его, и только тогда, с ознобом, точно с меня сдернули простыню, почувствовал все свое больное и обессилевшее тело. Сразу стало ясно, как оно затекло и каким ужасным грузом давит на него рыхлый пустой живот. Я подумал, что меня вырвет, но, сократившись глоткой, лишь ощутил, как что-то кислое полоснуло по деснам. Руки и ноги мои, казалось, растеклись далеко по сторонам, и долгое время я не мог понять, как так запросто помещаюсь на полу крошечной спускаемой капсулы. В шлемофонах сквозь треск электрических разрядов пробивалась какая-то симфоническая увертюра. Наконец, я поглядел в иллюминатор, где за толстенными бронестеклами вспыхивали зарева, напоминавшие радужными прожилками включенную газовую конфорку. Так, вздорная, немыслимая и в то же время неоспоримая мысль о том, что мы входим в атмосферу, показалась мне списанной с какой-то инструкции на стене капсулы, и до тех пор, пока рывок тормозного парашюта не опустил меня в очередную воронку беспамятства, я пытался отыскать эту инструкцию на стене.

 

***

Приземления, самого удара о землю, я не помню совершенно. Открыв глаза и дыша каким-то новым, огромным воздухом, я долго не мог сообразить, что значит правильная круглая дыра в выпуклом потолке и почему Хлоя и Юлии нет в капсуле. Зато я сразу вспомнил, как Юлия делала мне уколы – вспомнил их все до единого. И эта железная строчка, прежде невидимо вплетавшаяся в грандиозное полотно моего бреда, теперь разъяла его жалкими бутафорскими флажками. В основном Юлия колола в шею. В общей сложности, семь раз. То есть по одному уколу в сутки. То есть моя «дыхательная функция была снижена» на целую неделю. Коснувшись шеи, я почувствовал сухую шагрень пластыря и боль, отдававшую в ключицу.

Снаружи люк в потолке капсулы был покрыт провисшей материей. Это был парашютный шелк. На ветру его мелко возило из стороны в сторону, как скатерть. Я полез в люк и стал звать Юлию. Меня трясло как припадочного. Перевалившись через борт, я запутался в стропах, ударился коленями и еще долго ползал внутри купола в поисках земли. Когда же наконец я поднял густо простроченный шелковый край и увидел бесконечную, твердую после заморозка плоскость грязи, то ударил по этой твердыне кулаками и прижался к ней. Дул слабый ветер и, будто подхваченная им, в наушниках снова стала пробиваться музыка. В закоченевшей траве блестели крупинки снега. Я закрывал и открывал глаза, смахивая набегавшие слезы, затем повернулся на спину и смотрел в затопленное тучами ночное небо. Мне чудилось, что я уношусь куда-то с умопомрачительной скоростью и что слезы – это горячая поверхность заводи, из которой я пытаюсь выплыть.