До тех пор пока не прибыли вертолеты поисково-спасательной службы и капсула, похожая на обгоревшую боксерскую грушу, не осветилась ярчайшим электрическим светом, я так и не мог докричаться до Юлии. Увидел я ее только в тот момент, когда два здоровенных гвардейца пытались оттащить ее, разъяренную, от Хлоя, сидевшего на земле и с явными признаками оглушения качавшего головой.
Ее подвели ко мне. Она тяжело дышала, волосы ее липли ко лбу, на щеке горела ссадина. Рядом с Хлоем, сдерживая санитаров с роскошным медицинским креслом на колесиках, стоял врач и пытался мерить его пульс. Санитары все как один держались за бирюзовые чепчики, которые норовил снести взбитый вертолетными лопастями поток. Пахло горячим керосинным выхлопом и смазкой. В темноту взмывали какие-то волокнистые клочья. Гвардейцы, что оттаскивали Юлию от Хлоя, принесли нам по бутылке воды. Один из них со смущенной улыбкой обратился ко мне. Я посмотрел на него, как на ожившую кеглю. Техники, обступившие грязную капсулу, с сомнением передавали друг другу куски поролона. К боку капсулы была приставлена лесенка, на которой брезгливо балансировал человек в штатском. Он упирался двумя пальцами в почерневшую обшивку и, заглядывая сверху в люк, что-то говорил по рации. Другой человек в штатском стоял на парашютном куполе, волновавшемся, словно озеро, смотрел в нашу сторону и нервно курил. Потом безо всякой видимой причины вдруг опрокинулись и покатились в разные стороны бутылки с водой. Человек в штатском бросил окурок и сошел с купола, отчего тот сразу вздулся. Хлоя уложили в кресло, накрыли пледом и в дюжину рук пропихнули в недра санитарного вертолета. Хлой пытался что-то объяснять врачу, но тот категорически отмахивался белой папкой. Человек в штатском, отряхивая с рукавов пепел, подобрал бутылки. Гвардейцы проводили его изумленным взглядом. Откуда-то из черной грохочущей высоты к капсуле протянулись крючья на металлических тросах. Юлия что-то сказала мне.
– Что? – спросил я.
Она отвернулась.
Один за другим в воздух поднялись два боевых вертолета и, хищно задрав хвосты, бреющим полетом пошли над степью. Вслед за ними снялась тяжелая санитарная машина. Как будто раздумывая, в какую сторону лететь, она неторопливо поворачивалась на оси винта, белое брюхо ее лоснилось. Грохот стоял такой, что у меня тряслись поджилки. Затем страшно вздрогнула, перевалилась с боку на бок и так же неуверенно взвесилась над землей спускаемая капсула. Грузового гиганта, который буксировал ее, было не видно в зареве прожекторов, бьющих из темноты, и оттого казалось, что капсулу увлекает за собой восходящая звезда. Еще это напоминало – в каком-то жутковатом, кубистском преломлении – елочную игрушку.
Юлия опять что-то сказала мне. Я пожал плечами, и она, придвинувшись вплотную, повторила:
– Нас убьют.
– Кто? – не понял я.
Она хотела что-то добавить, но я оттолкнул ее.
– Дура!
Закуривая новую сигарету, к нам подошел человек в штатском, постучал себя по запястью и прокричал:
– Еще пятнадцать минут!
– И что? – прокричал я.
Он оглянулся на грузовой вертолет, минуту-другую ждал, пока тот удалялся и набирал высоту следом за санитарным, затем повторил тише:
– Пятнадцать минут.
Я ни с того ни с сего задохнулся.
– Максимум – двадцать, – добавил человек. – Гарнизон в трех километрах, но пока дозвонишься, пока выяснят, что да зачем, пока спустят приказ… Впрочем, машина, думаю, уже вышла.
– Какая машина? – спросила Юлия.
– Хотите пить? – спросил человек.
– Какая машина? – повторила Юлия и поднялась с земли.
Затянувшись, человек выпустил облако дыма себе в ноги.
– Не знаю… какие там машины у военных?
– А вы-то кто?
Человек забыл донести сигарету до рта и посмотрел на Юлию с уважением.
– Вас довезут до аэропорта, – сказал он.
– А куда ж Хлоя?
– Хло… кого? – искренно удивился человек и опять забыл донести сигарету до рта.
– Ну да, в первый раз слышите, – усмехнулась Юлия.
– Ах, этого! – Человек кивнул вверх. – Как вам сказать… В программе записана встреча только одного… героя… Его, простите, и встречали по полной программе… А что?
– А для нас места в вертолете не нашлось?
Человек засмеялся, бросил сигарету и подал Юлии руку:
– Александр.
Она, однако, не пошевелилась, ждала ответа на свой вопрос. Тогда он дотянулся до ее запястья и двумя пальцами встряхнул его.
– Александр. Очень приятно. – Человек вдруг наклонился и протянул руку мне. – Александр.
Я выставил свою, и он сжал ее, точно теннисный мяч. Ладонь его была твердой и легкой, как галька.
В порыве чувства ему, видимо, очень хотелось сделать что-нибудь приятное для нас, он опять спросил, не хотим ли мы пить, и рассмеялся, вспомнив, что спрашивал об этом. А затем, сделав неподвижное лицо, побежал к своему вертолету – единственному, который еще оставался на земле.
– Не пойму, – пробормотала Юлия, – зачем в аэропорт?
– Ты у меня спрашиваешь? – сказал я.
Александр принес плоскую фляжку и мятый одноразовый стаканчик.
– Пас, – улыбнулся я.
– Бальзам, – сказал Александр и, перехватив взгляд Юлии, добавил с решительным видом: – Понял.
Он наполнил себе стаканчик, а ей протянул фляжку:
– За прибытие.
– За прибытие. – Юлия следила за ним.
Александр выпил.
– Что с машиной? – спросила Юлия, пригубив фляжку.
– Десять минут.
– А с вертолетом?
Александр потряс стаканчик вверх дном.
– То есть?
– В смысле мест. – Юлия вернула фляжку.
– Нет, – ответил Александр. – Вы только поймите меня правильно. Будь моя воля, я уступил бы вам свое. Нет. – Он смял и бросил стаканчик и сделал глоток из фляжки.
– Будь ваша воля, майор, – сказала Юлия, – вы б расстреляли нас еще в стратосфере.
Александр подавился бальзамом, и в глазах этого немолодого и, вероятно, много повидавшего за свою жизнь человека явилось выражение некоей озаряющей, горькой иронии. Он кашлянул с открытым ртом, приподнял фляжку и, не облизываясь, будто хватил кипятка, смотрел, как бальзам капает с губ на землю.
– Так зачем вам машина? – спросила Юлия.
Александр достал платок и тщательно промокнул рот. Глядя на него, я вдруг подумал, что так промокают кровь после удара. Вот если бы он промокал не губы, а все лицо, то это было бы похоже на утирание после выплеснутого шампанского. Или после чего там обычно утираются. Спрятав платок и завинтив фляжку, он молча направился к вертолету. Я был уверен, что он больше не подойдет к нам – лопасти винта, до того вяло ползшие по кругу, ускорили ход, – но погодя он вернулся с небольшим сейфом-сундучком.
– Это – ваше. – Александр поставил сундучок на землю. – Деньги, документы, ключи от дома. Все. Я не имею права говорить вам об этом, но, что бы вы там ни думали, а дорога в Центр вам уже заказана навсегда. – Ему приходилось повышать голос, так как вертолетный двигатель набирал обороты. – И это не мое решение!
– Вы с ума сошли! – сказал я.
Он достал из нагрудного кармана толстый конверт плотной бумаги и, встряхнув, подал его мне:
– Бронь на билеты и паспорта!
– Билеты – куда?! – закричал я.
– Придумайте что-нибудь!
– А кто вы?!
В поднимавшемся оглушительном реве турбины Александр нашел силы для улыбки:
– Скажем так: не майор и не зенитчик! Мне пора, простите! Сейчас будет машина! Они не должны видеть нас! – Он пожал мне руку, кивнул Юлии и, ссутулившись, точно под дождем, побежал к вертолету.
***
Так, минуту спустя мы остались одни.
Сколько хватало взгляда, во все стороны простиралась темная промозглая равнина. Не было видно ни одного огонька. Нижний край облачности, ровный и отчетливый, словно потолок, едва ощутимо фосфоресцировал. Набегавший порывами ветерок копошился в огромной луже забытого парашюта. Я смотрел на сейф-сундучок, оставленный Александром, и с замиранием сердца представлял, что все это мне снится.
Юлия неожиданно заплакала.
– Перестань, – попросил я и, оттолкнув ногой сундучок, стал прохаживаться вдоль купола.
Я пытался представить себе, где сейчас Хлой и чем он занят: все еще накрыт пледом? пьет горячий бульон? Впрочем, собственно, чего ж нам было ждать еще? Человеческого моря, скандирующего наши позывные? Ковровой дорожки, посыпанной розовыми лепестками? Чепуха. Инерция горя, как говорил Профессор. Нельзя – глупо и страшно – ждать благодарности за свои страдания. Не может быть ничего более унизительного, чем это поощрение прошедшей боли. По идее-то, как раз в точку попала Юлия, намекнув Александру про расстрел. Вот чего следовало ждать. Пули, а не бульона. Сырой холодной ямы, а не роз.
Не глядя под ноги, я несколько раз споткнулся и чуть не упал, пока наконец, будто в унисон моим нервным разглагольствованиям, где-то на самой границе неба и земли не проклюнулись и не стали приближаться, подплывать натужным бормотанием мотора дрожащие светлячки автомобильных фар.
– И благословен и здравствует, – прошептал я, подошел к Юлии, указал ей на этих светлячков и со стиснутыми зубами глядел на них.
***
В пыльном, пропахшем сапогами и скрипевшей всеми деревянными сочленениями кунге военного тягача мы всю дорогу протряслись у единственного окошка в двери. Мы сталкивались шлемами, будто бильярдные шары, однако еще крепче прижимались к окошечку и друг к другу. И когда под колесами понеслось гладкое, блестевшее от воды полотно асфальта, и машина, как будто удалившись от кунга притихшим мотором, ощутимо прибавила ходу, мы переглянулись, как сумасшедшие.
Мало-помалу дорога выпрямлялась и, разливаясь, обрастала фиолетовыми фонарями. То и дело, помигав дальним светом, нас бесшумно обскакивала легковушка, и после долгого сосредоточенного преследования обходила чуть не впритык лакированная баржа автобуса. Указатели, выбегавшие с нашей стороны дороги, обращались к нам неосвещенными спинами, а прочитать располагавшиеся на другой стороне мы могли только в том случае, если по встречной полосе пролетала машина. Так до самого аэропорта мы впустую гадали, где и в окрестностях какого города оказались.
На привокзальной площади, парализовав шумную компанию с пивом и бутербродами, тягач остановился прямо против стеклянного портала главного здания. Солдат-водитель с треском распахнул дверь будки и улыбнулся, будто видеть нас составляло для него неслыханное счастье. Мы посмотрели на него так, словно он открыл дверь нашей спальни. Я даже начал было что-то объяснять, но Юлия толкнула меня в бок. Держа перед собой сейф-сундучок, я стал спускаться по отвесной, в три ступени, лесенке. Эти три ступени были для меня ступенями в пустоту, в пропасть. Ступив на асфальт, я потрогал его носком ботинка, как воду. В мое утешение – которое, впрочем, вряд ли могло быть подкреплено разумными посылками – асфальт был влажным после недавней поливки.
Не глядя, я протянул свободную руку Юлии и чуть не ударил ее по лицу. Она поймала и сдавила мои пальцы.
Сияя от счастья, водитель уступил нам дорогу:
– Приехали.
– Погоди, – прохрипел старший машины, сонный мятый сержант, и кивнул с зевком на будку. – Там же этот еще…
– Точно. – Водитель хлопнул себя по ноге и полез вверх по лесенке.
Пока он громыхал в кунге сапогами, сержант привалился спиной к грязному номерному знаку, потер глаза и равнодушно уставился на компанию с пивом и бутербродами, все еще парализованную. За прозрачным трехэтажным фасадом виднелась часть громадного табло. Изумрудный оттиск геометрических граффити лежал на стеклах, отражался в лужах и в хромированной кромке забрала Юлии.
– Один не смогу! – закричал из будки водитель.
Сержант беззвучно выругался.
– Что там? – спросила его Юлия.
Сержант, не ответив, переступил с ноги на ногу и с брезгливой усмешкой продолжал разглядывать компанию.
Наконец в дверях будки показалось красное от натуги лицо водителя и под ним – пульсирующий пузырь парашютной материи. Шелковый этот пузырь мгновенно сдулся на пороге, потек бурной бесшумной струей на асфальт. Пыхтя, солдат принялся выгребать оставшуюся его часть из салона.
– Идиот, – сказала Юлия сержанту.
В компании одобрительно вздохнули и зашевелились, однако сержант, казалось, и вовсе перестал слышать что-либо. По-моему, он засыпал.
Юлия увлекла меня к стеклянным дверям.
Со стороны компании донесся звяк бутылки, тихий смешок и шипенье полившегося пива.
– Эй, – позвали нас полушепотом, – а вы откуда, ребята?
– С Луны, – ответила Юлия не задумываясь.
***
Аэропорт в этот час почти пустовал. Уборщица в желтой спецовке катила прямо на нас тележку с ведрами воды. Тележка дребезжала, мыльная вода хлестала через края. Уборщица мурлыкала на ходу не то песенку, не то ругательство. Чтобы избежать тарана и мыльного душа, нам пришлось прижаться к стене. Зал ожидания, ресторация, камеры хранения – все это располагалось либо на втором этаже, либо в цокольном, и слава богу. Часы, висевшие чуть ли не на всех стенах, с небольшой погрешностью сходились на половине второго. Неясным, правда, оставалось, чье это время – местное, столичное или гринвичское.
Девушка за конторкой дежурного администратора приняла нас, кажется, за экипаж какого-то особого рейса. То, что ей удалось выяснить из нашей брони, лишь укрепило ее в своих мыслях. Она заказала нам гостиницу и, даже не поинтересовавшись, куда мы собираемся лететь, размашисто заполняя розовый бланк, извинилась за то, что ближайший первый класс в столицу будет только под утро. Мы хором возразили, что не обязательно первый, но обязательно – ближайший. Девушка стукнула по конторке ногтем и еще раз перечитала бронь.
– Но по этой линии мы обязаны предоставлять первый. – Ее брови симметрично вздрогнули.
Тут она как будто впервые увидела нас: поочередно смерила взглядом меня и Юлию, даже налегла животом на стойку, пытаясь разглядеть нашу обувь.
– По какой линии? – уточнила Юлия.
– По правительственной.
– Так тем более… Тем более нужен ближайший.
Под ухом девушки сверкнула сережка. Она перечеркнула бланк и стала заполнять новый.
Ближайший рейс вылетал через два с половиной часа. То есть через час с небольшим должны были объявить регистрацию. Я был голоден. Где-то работал телевизор и время от времени раздавался дружный приглушенный хохот. Как всегда, оказываясь в хорошо освещенном и просторном помещении ночью, я чувствовал знобящий холодок под сердцем. Внезапно что-то щелкнуло, зашелестело по всему этажу, раздался мелодичный сигнал, и равнодушный женский голос сообщил, что рейс такой-то откладывается на час из-за погодных условий.
Вид правительственной брони, видимо, вновь подвиг нашу дежурную красавицу к очередной догадке, она улыбнулась, широко перечеркнула второй заполненный бланк и сказала, что билеты доставят к нам в номер через десять минут. Я едва мог удержаться, чтоб не ответить ей, и почему-то загляделся на ее сережки. Юлия потянула меня за руку с сундучком. Сундучок громко ударил по стенке конторки.
– Черт, – сказал я.
– Вы что? – испугалась девушка.
– Ничего, – холодно ответила Юлия, и мы пошли на третий этаж, в гостиницу.
***
Из окон номера открывался вид на поле аэродрома.
Пока Юлия была в ванной, я смотрел в эту зыбкую, усеянную мигающими россыпями огней темноту, и видел, как трижды – мгновенно, бесшумно и на всю ширину – ее перечеркнула ослепительная линия взлетной полосы.
Юлия вышла из ванной.
– Ты чего не раздеваешься?
Я обернулся и, увидев ее в банном халате, с обмотанным вокруг головы полотенцем, вдруг почувствовал, что пол поплыл у меня под ногами.
– Ты что? – воскликнула она, бросила полотенце и подхватила меня.
Несколько минут спустя, голый, я сидел на краю ванны и шипел от боли, в то время как Юлия меняла пластырь на моей шее.
– Одного понять не могу, – говорила она, отдуваясь, – как ты прошел все эти медкомиссии? Куда они смотрели?
Ссадина на ее щеке опять начинала кровоточить, но она еще не замечала, не чувствовала ее. Вишневое пятнышко крови въелось в отворот халата.
– …у тебя ж от высоты голова кружится.
– Теб… – Я хотел сказать ей про кровь, но она одернула меня:
– Сиди.
В дверь номера постучали.
Юлия пошла открывать.
– Билеты? – спросил я, когда она опять появилась в ванной.
– Билеты…
С пластырем было покончено, я полез под душ.
Из приоткрытой двери сквозило и доносился голос Юлии, говорившей по телефону. Стоя упершись рукой в кафельную стену, я слушал, как горячая струя с треском режет меня по затылку. Озябнув, я хотел закрыть дверь, но высовываться из-за занавески ни с того ни с сего показалось мне стыдно. Без скафандра я представлялся себе каким-то уменьшенным, ненастоящим человеком.
– Долго еще? – спросила Юлия в щель. – Я заказала одежду. Тут, кстати, про нас передают.
– Что?
– Восемнадцатые сутки полета… Выходи.
Надев халат, я успел лишь под самый занавес репортажа: мелькнула картинка полного ЦУПа, общий план стартового стола с «Гефестом», и все.
– Похожи хоть? – спросил я.
– Кто? – не поняла Юлия.
В руках у нее был мой грязный скафандр.
– Мы?
– Да не разберешь там ничего… Господи, да куда ж… – Она потрясла скафандр.
– Ты что ищешь? – нахмурился я.
– Ключ. Ты выкладывал его?
– Ключ? От чего?
– От этого. – Юлия кивнула на сейф-сундучок, лежавший на софе.
Я промокнул рукавом лицо:
– Не было никакого ключа.
Губы ее поджались.
– То есть как – не было?
– Так. – Я сел на диван и взял сундучок на колени.
Юлия с громом бросила скафандр и ушла в другую комнату.
– Сейчас принесут одежду, – сказала она в дверную щель. – Расплачиваться будешь сам.
Я приставил к замочной скважине мизинец и повращал им, будто ключом.
– …и за ужин тоже, – добавила Юлия, вставая на пороге.
Я поднес сундучок к голове, встряхнул его. Потом перевернул вверх дном. Внутри ничего не стукнуло, не было ощутимо перемещения даже малейшей массы. Сундучок был точно пеплом набит. Или был пуст.
Юлия подошла ко мне.
– И что?
– Ничего… этот Александр – кто он, майор?
Она взяла у меня сундучок и тоже встряхнула его. Я сложил руки на коленях. Она тотчас догадалась, о чем я думал.
– Там, – сказала она, – наверное, все поролоном переложено.
– Да, – кротко согласился я, – или ватой.
– Или ватой, – согласилась Юлия.
– Или пеплом… – добавил я неуверенно.
– Прекрати.
Поглядев, как она держит сундучок, я вдруг представил нас в скафандрах у закрытых дверей дома, и, как будто мог спрятаться, отгородиться от этого дурацкого наваждения, пошел обратно в ванную и заперся на защелку.
На кафельном полу расплылись влажные следы моих босых ног. В запотевшем зеркале я увидел над своей переносицей глубокую складку, принял ее поначалу за грязь и даже попробовал стереть ее. Но и когда стало ясно, что это не грязь, я все равно продолжал тереть лоб, думая о том, что по-настоящему Юлия любила меня только в минуты моей слабости. Как сейчас, например. Мы и познакомились-то в университетском лазарете, где мне зашивали порезанный палец, а она подрабатывала медсестрой. Напротив, мой – или даже наш общий с ней – успех всегда разделял нас, в такие дни, несмотря ни на что, мы были друг с другом холодны, между нами как будто поселялось большое, внимательное существо. Вспомнив, что еще не брился, я распечатал бритвенные принадлежности, намылил щеки, ополоснул станок, но, когда взглянул на себя в зеркало вновь, зажмурившись, опустил бритву. Господи, спектакль какой-то.
***
По приземлении в столице – то была промежуточная посадка для дозаправки, ибо бежать с авиабазы нам пришлось с полупустыми баками – мы расстались более чем на неделю. То есть я попросту сошел с самолета во время заправки, а она, так ни разу и не обернувшись ко мне (спавшая, не спавшая – не знаю), со всей «проектной» камарильей и с гробами отправилась дальше, в Центр. Мне повезло – я сразу смешался с попутной толпой пассажиров. Какая-то старуха в розовом парике попросила меня взять клетку с розовым попугаем, и я шел с этой клеткой, как дурак с фонарем.
В городе я поселился в дешевой гостинице и пил без перерыва три дня. Вся обстановка моего номера состояла из продавленной скрипучей койки, замусоленного телефона, трехногой табуретки и обитого клеенкой стола, если не считать загадочного растения, высохшего до ствола и похожего на воткнутый в горшок с землей карандаш. От этого номера у меня осталось ощущение оштукатуренной выгребной ямы, в которой, дабы не утонуть в дерьме, мне приходилось передвигаться вдоль стен.
Я допился до изысканных драматургических галлюцинаций. Мысль о самоубийстве, к примеру, являлась мне в виде надписи, вышитой серебром на театральном занавесе. Занавес этот, в свою очередь, был гибридом бархатной шторы и гильотинного лезвия, и опускался не на сцену, а поперек каменной штольни. Мы с Юлией, как два Аякса, были водителями в какой-то изматывающей сценической облаве, нашими жертвами – Ромео, Лёлик и, Бог знает с чего, стадо коров. В короткие периоды просветления, вспоминая Бет, я плакал от безысходности, но быстро выдыхался, и благодатные воды забытья снова несли меня в штольню. «Сценическое» действие, ветвившееся несколькими потоками, сходилось в конце концов одной единственной идеей: Бет – жива. Я уже не помню посылок этой идеи, но тогда я безоглядно уверовал в нее, и, протрезвев, стал всерьез, скрупулезно оценивать свое открытие. Бет как-то рассказывала о своей младшей сестре, – так вот, присовокупив к идее младшую сестру, я заключил, что на фотографии в кювете запечатлена не Бет, а сестра.
Позвонив в адресное бюро и представившись фининспектором, я добыл столичные координаты Бет. Она жила вместе с мужем в старом городе. Это было в получасе ходьбы от гостиницы.
Опохмелившись рюмкой водки, я отправился в старый город. Стоял чудесный апрельский день, после ночного дождя парили мостовые, в лужах рябило небо, и мне казалось, что я самый счастливый человек во всем белом свете.
То, что по указанному адресу Бет уже давно не жила, а жил ее первый супруг, ничуть не расстроило меня. С самого начала он заявил, что с «этой женщиной» его больше ничего не связывает, что он «порядочный человек», однако мне не составило особого труда вытянуть из него новый адрес Бет. Пока он перелистывал записную книжку, я рассматривал его через порог. Ему было за пятьдесят, но, несмотря на одутловатость и плешь на макушке, он все еще мог называться красавцем мужчиной. Судя по латунной табличке на двери, он был профессор права, а по тому, что кусок прихожей, открывавшийся мне через дверную щель, отличался богатым, если не сказать роскошным, убранством – практикующий юрист. Тем забавнее представлялась его обида на Бет.
– Вот. – Нерешительно, как в пустоту, он протянул мне листок с адресом.
Его мутноватые воловьи глаза вдруг замигали. Оглянувшись, он перегнулся через порог и заговорил шепотом, обдавая меня запахом зубного эликсира:
– Может быть, с ней что-нибудь случилось? Вот в прошлом месяце тоже спрашивали. Скажите, что случилось?
– О, нет, ничего серьезного – ответил я, пряча листок и пятясь к лестнице. – Так, проверяем.
– Что?
– Ничего…
Спускаясь, я прислушивался и ждал, когда он закроет дверь, но до тех пор, пока я не вышел из подъезда, дверь оставалось открытой – профессор, как видно, в свою очередь прислушивался к моим шагам.
«Нет, – подумал я, – не пара ты ей».
По адресу на листке значился многоквартирный семиэтажный корпус в спальном районе. Это было еще не старое, но сырое и неопрятное здание. В изъезженном дворе сушилось белье. Перемазанные как чертенята дети возились в куче мокрого песка. Поодаль кучи темнел остов разобранного самосвала. Два из шести подъездов дома оказались заколочены. Нужная мне квартира, слава богу, располагалась в незаколоченном – третьем со стороны улицы, на первом этаже. Не решаясь нажать квадратную кнопку звонка, я с сомнением разглядывал дверь, обитую дешевым дерматином. И дверь отворилась сама собой. Войдя в прихожую, я почувствовал резкий запах уборной. Налево была темная гостиная, направо – голая кухня. В кухне клокотало и щелкало охрипшее радио. За столом, уставленным множеством пустых и початых бутылок, сидя ко мне спиной, курил дрожавший от холода человек. На нем был засаленный халат и лыжная шапочка. Под его рукой я увидел фотографию Бет с дорисованной карандашом траурной рамкой и понял, что дрожит он не от холода, а оттого, что плачет. Я обошел стол и сел против него. Давясь дымом и кашляя, он не тотчас заметил мое присутствие. У меня было время хорошенько разглядеть его. Он был примерно моих лет. Куцая щетина, воспаленные глаза и нездоровый цвет лица, как ни странно, шли ему. По-видимому, спутав меня с кем-то, с полуслова – «…и ведь говорил же ей!..» – он принялся рассказывать о том, как виделся последний раз с Бет. Смысл его путаного рассказа сводился к тому, что он спасал ее от погибели, а ей было на это наплевать. Маневрируя между гневом и горестным сюсюканьем, он тушил чуть начатые сигареты, тут же закуривал новые и обращался ко мне с открытой ладонью. Однажды воротник его халата отвалился, и я увидел под липкой кадыкастой шеей обручальное кольцо на шнурке. «Так», – подумал я, налил себе выдохшейся водки и выпил.
– Где, говоришь, она работала? – спросил я.
– Кого? – опешил он.
– Бет, жена твоя, где работала?
– Какая Бет?.. Лиза?
– Да.
– Секретаршей…
– Ты знаешь, что она не могла работать секретаршей.
Его глаза беспокойно забегали.
– Почему… не могла?
Я налил себе второй стакан.
Постепенно мы разговорились опять. Несколько раз, промахиваясь мимо пепельницы, он стряхнул пепел прямо на карточку Бет. Я рассматривал этикетку на бутылке шампанского и катал в пальцах золотые шарики фольги. От выпитого у меня начинало шуметь в голове. Чтобы не опьянеть снова, я должен был чем-то занять себя, и я занялся разглядыванием шеи своего собутыльника. Так, оценивая замысловатые траектории пассов его кадыка, я вспомнил, что с тех пор как я оказался на кухне, он не сделал ни единого глотка. Тогда я налил ему полный стакан водки и предложил тост за Бет. Понимая, что не отвертится, он скатился к холодильнику и достал нетронутую упаковку ветчины. Я убрал со стола фотографию Бет. Прежде чем выпить, он съел большой кусок ветчины, при этом кадык его, подобно рычагу, опустился дважды, чтоб протолкнуть мясо. От водки его сразу развезло. Он снова стал рассказывать, как пытался спасти Бет. Только теперь история спасения обретала иное звучание: потерпевшей стороной оказывалась не жена, балансирующая на краю пропасти, но трагическая личность самого спасателя. Стянув с головы лыжную шапочку, он, плача, толкал ею себя в грудь. Всю жизнь он мечтал обзавестись детьми – «от достойной, прекрасной женщины», – и вот когда, казалось бы, до заветного было рукой подать, его «бессовестно, легкомысленно, походя, именно – походя!» предали. Раз, а затем другой раз моего слуха достигли слова: «Бесплодная, безрукая сука»… Следующая сцена живет в моей памяти смазанной картинкой: вот сижу я, вот через стол сидит мой притихший спасатель, а вот мгновенье спустя уже нет стола, и я чуть не падаю, поскальзываясь на ветчине. Я помню ощущение потной щетинистой шеи, как будто и по сей час держу ее в своих руках – с большой, словно застрявшей поперек кадычной костью. Я помню выкатившиеся от ужаса, остановившиеся глаза этого несчастного, его выползающий на колючий подбородок язык. Испугавшись, что задушу его, я затолкал его в мусорную нишу под мойкой и бил ногами. На полу хлюпала вода и трещала керамическая плитка. Он пытался защищаться разорванной розовой губкой. Я совершенно выдохся, но бил его еще ожесточенней и кричал ему страшное, как мне казалось, ругательство: «Спасатель».
Потом зазвонил телефон. Выйдя из кухни, я встряхивал руками, тер их о брюки, продолжал ругаться и долго не мог определить, откуда доносятся звонки… Грязный, с треснувшим корпусом телефонный аппарат обнаружился в спальне на полу, под газетой.
Услышав голос Бет, я радостно заорал в трубку: «Ты!..» – стал извиняться за вторжение и что-то впопыхах объяснять ей.
Но это была не Бет.
Это была Саша, ее младшая сестра.
«Саша. Саша…» – несколько раз сдержанно повторила она.
Мы надолго замолчали.
Я ждал, когда она бросит трубку.
– Не уходи, – вдруг сказала Саша и дала отбой.
Я сидел на газете, привалившись спиной к стене. На улице гремели трамваи. Несколько раз я порывался встать, чтоб идти прочь из этого дома, но лишь разорвал под собой газету.
Промежуток стены между неряшливой двуспальной кроватью и окном был огорожен большим куском картона. Отчего-то уверенный, что за картоном находится дверь в другую комнату, я подивился, когда, убрав картон, увидел гримерный столик с трельяжем. Стена вокруг трельяжа была обклеена вырезанными из журналов фотографиями знаменитостей (среди них моя – с довольной рожей, в шелковой паре и с заретушированной кистью Юлии под локтем). Покрытые слоем пыли, на столике туманились флакончики с духами, пудреницы, карандаши. Из фарфоровой корзинки вместе с маникюрными ножницами торчала ржавая иззубренная отвертка. В открытой баночке запекся вздыбленный пальцами, отвердевший ландшафт крема. Все это вместе, помноженное на мутную перспективу зеркального отражения, вызывало тревожное впечатление безвоздушного, затопленного пространства, аквариума.
Вытащив из-под столика пуф с продавленным сиденьем, я осторожно присел. Откуда-то выкатился теннисный шарик и ткнулся мне в ногу. Я поднял его и тер в пальцах. Внезапно в прихожей открылась и закрылась дверь, от сквозняка хлопнула форточка, и я, вскочив с пуфа, побежал из комнаты, как будто застигнутый на месте преступления.
В прихожей, шумно дыша, стояла маленькая женщина в джинсовом костюме.
– Саша, – растерянно сказал я.
У нее были стриженые волосы и озорные, прищуренные глаза, которыми она смотрела на меня так же беззастенчиво и восхищенно, как смотрят на большое экзотическое животное.
За пластмассовым столиком летнего кафе в ожидании заказа мы не смущаясь, откровенно рассматривали друг друга. Саша явно позировала мне: уложив ногу на пустой стул, курила тонкую коричневую сигарету и вращала мизинцем зажигалку, брошенную на столе. Я с удивлением обнаружил у себя в руке теннисный шарик и спрятал его в карман.
Принесли заказ – пиво с сырными тартинками.
– Похожа? – спросила вдруг Саша.
В эту минуту на улице было ветрено, и прямо в тарелку с тартинками забился истлевший лист.
Я ответил вопросом:
– А почему вы не были вместе, в детдоме и школе?
– Я жила с родителями.
– Что?
– …с приемными. – Улыбнувшись, она поерзала на стуле. – Но это было, как бы… не для нее… Понимаешь?
Я неопределенно покачал головой.
Она вытащила из тарелки лист, встряхнула его и опустила в пепельницу.
За соседний столик села пожилая пара – отвесив губу, мадам неодобрительно, как на похабную надпись, заморгала на Сашину ногу, лежавшую на стуле.
– А откуда ты знаешь меня? – спросил я.
Саша потушила сигарету и, не обращая внимания на мадам, убрала ногу со стула.
– Господи ж, да открой любую газету, включи телевизор…
– Я не об этом. Она тебе говорила?
– Она мне об этом говорила. Все последнее время она только и делала, что говорила мне об этом.
– Все последнее время – сколько? Полгода, год?
– А что?
– Когда она развелась с первым мужем?
– Года три – три с половиной. А что?
– К этому?.. – Я кивнул через плечо. – К нему ушла?
– И да, и нет. – Саша недобро улыбнулась. – Тут… другая история… – Она взяла зажигалку и вхолостую пощелкала кремнем. – Зачем тебе?
– Ты все-таки скажи, когда началось это «последнее время», – попросил я.
– Год… Нет, стой. Той зимой. Точно. Я еще простыла. А что?
– А то, что этого не могло быть. – Я с облегчением откинулся на спинку стула. – Той зимой никто, кроме нас самих, еще не знал состава экипажа. И Бет не знала. Потому что не было никаких сообщений – ни в газетах, ни по телевидению. Нас рекламируют лишь с середины прошлого года. Ты что-то путаешь.
– Ничего я не путаю. – Саша отпила пива. – Я лежала с ангиной, когда Бэтька явилась с твоей фотографией… Той зимой.
– Той зимой, – повторил я.
– Показать? – спросила Саша.
– Что?
– Фотографию…
Я посмотрел по сторонам и вдруг встретился глазами с мадам. Она отшатнулась, как от удара, опустила взгляд и что-то зашептала сквозь зубы мужу.
Саша достала из внутреннего кармана куртки фотографию, обернутую целлофаном, и протянула ее мне.
– Но это же… фотобумага, – сказал я, убрав целлофан.
– Конечно.
На черно-белом снимке, сделанном в пресс-центре – еще стоявшем в строительных лесах, – я был запечатлен на фоне голой стены во время разговора с полковником. Краем слева, прислоненная к стене, выступала огромная рельефная эмблема Проекта. На обратной стороне снимка пузырился чернильный штемпель «ДСП» и неразборчивый учетный номер.
– Саша… Это невозможно. – Отодвинув стаканчик с пластмассовым цветком, я понизил голос: – Во-первых, я не помню этой фотографии. То есть, конечно, я был в пресс-центре, но я не помню, чтобы меня фотографировали там до того, как он был открыт. Да и к чему, согласись? Значит, меня фотографировали тайно. И потом: ты подумай, как это могло оказаться у Бет примерно в то же время?.. Абсурд!
– А ты угадай, – хитро прищурилась Саша.
Уложив снимок на столе, я опять уставился на него. Если Бет стремилась увидеться со мной, то почему так нервничала при встрече, почему сама встреча не только могла быть продолжена, но вообще обретала смысл лишь после соответствующих разъяснений в кабинете №200? Неужели эти скоты еще год назад начали разрабатывать ее? Хотя, что я говорю – конечно же начали. Для того и подкинули ей фотографию. Но как удалось им спровоцировать ее порыв, ее одержимость? Деньгами? У нее были деньги. По крайней мере, пока она была замужем за своим профессором права. Шантажом? – в то время как она уже была с этим подонком, с этим червяком, помешанным на продолжении рода? Я был готов дать руку на отсечение, что смыслом ее порыва не была и не могла быть ее любовь ко мне. Она никогда не любила меня. И для того, чтобы на целый год она стала одержима встречей со мной, чтобы была готова идти ради этой встречи на унижение (да и чем иным была для нее сама встреча как не унижением?), я просто не знаю, во что следовало заставить ее уверовать.
– А как ты сама думаешь – почему она так загорелась этой поездкой? – сказал я.
Саша прикурила новую сигарету и задумалась.
За соседним столиком загремела посуда. Я оглянулся. С гордым и чрезвычайно торжественным видом, точно к знамени, мадам прикладывалась к чашке кофе. Ее супруг расчленял ребром вилки сосиску. Подбородок старика, похожий на древесный гриб, дрожал и лоснился, мадам свободной рукой, исподтишка подбивала ему под локоть салфетку.
– Из мести, – ответила Саша.
– Что? – опешил я.
– Из мести, – повторила она.
– Кому?
– Мужу.
Я отложил фотографию.
– Она… любила его?
– Да ты что! – засмеялась Саша.
– Тогда из-за чего мстила?
– А что ж – мстить тому, кого любишь? Так?
Не зная, что ответить, я стал жевать бутерброд. На зубах у меня заскрипела земля.
– Вспомни, может, к ней приходил кто-нибудь…
– Приходил.
– Ты его знаешь?
– Нет. – Саша положила на снимок зажигалку. – Ты его знаешь.
– Я? Откуда?
– Ты же с ним на фотографии.
Сдвинув зажигалку, я недоуменно поглядел на полковника.
– Но он не из особого отдела. Не может быть. Он вообще не имеет отношения… Ты видела его?
– Нет.
– А почему ты уверена, что это он?
Саша вскинула брови.
– От Бэтьки. Она и сама не верила ему, пока он не показал фотографию.
Перевернув снимок изображением вниз, я прижал его кулаком. Бэт выдернул в Центр полковник – каким образом и, главное, зачем?
За соседним столиком стали шумно собираться. Задвигались стулья, в тарелке звякнула мелочь.
– Утрись, – шепнула мадам мужу и вдруг обернулась с горящим взором к Саше: – А вам, девушка, должно быть стыдно.
– Вы что? – спросил я.
– Вам, молодой человек, я уже ничего не говорю, – ответила мадам задыхающимся от ненависти голосом. – Я понимаю: известность, банкеты, автографы, и все такое. Но вы… – Она опять обернулась к Саше. – Вешаться на шею, и так откровенно, посреди улицы. Я уже прямо не знаю, как это называется… Пойдем отсюда! – И, поддернув за рукав безропотного супруга, тяжело вбивая каблуки лаковых туфель в панель, мадам размашистым шагом двинулась прочь. Муж, придерживая шляпу, с трудом поспевал за ней.
Я рассеянно глядел им вслед, пока вдруг с изумлением не обнаружил, что штанины брюк на старике разного цвета, как на арлекине, левая была темно-синяя, правая – кремовая.
Официант принес мне пива и забрал деньги и грязную посуду с соседнего столика.
– Что скажешь? – спросила Саша, которая по-прежнему, будто слова мадам обращались не к ней, смотрела на меня.
Я молчал.
– …Знаменитость, – продолжала Саша с улыбкой, поднесла сигарету ко рту, но прыснула со смеху и закашлялась.
Я глядел на ее исцарапанные, тонкие мальчишеские пальцы и тоже улыбался. В этот момент она очень напомнила мне Бет, ее манеру смеяться, опустив голову на руки. Бет также редко отвечала на оскорбления и выпады посторонних. Первые дни, как она появилась у нас в классе, я даже думал, что оскорбление способно вызвать только прилив ее настроения, так беззаботна и смешлива она становилась. Мало кто знал, во что обходилась ей эта смешливость: время спустя, в течение которого она, точно смертельно раненная собака, успевала где-нибудь спрятаться, следовал приступ бешенства, абсолютного, граничащего с безумием отчаянья. В пору одного такого приступа я застал ее за мусорными баками в школьном дворе. В кулаке она сжимала осколок стекла. Кровь, сочившаяся сквозь ее пальцы, прожигала в снегу розовый узор. Первой моей мыслью была мысль о том, что она кого-то зарезала – я не мог поверить, что человек способен сделать с собой такое. Я осматривался и думал увидеть здесь же, у мусорных баков, окровавленный труп. Но видел только страшный, тонкий, умножающийся розовый узор на снегу. Она сжимала осколок с таким усилием, что дрожала рука, притом, не замечая меня, смотрела куда-то в сторону, и этот ее остановившийся, обращенный внутрь себя взгляд смертельно раненной собаки я запомнил на всю свою жизнь. Тогда, наверное, я и влюбился в нее.
– А вы похожи, – сказал я.
Саша пропустила мои слова мимо ушей.
– Ты любил ее? – спросила она.
– Да, – сказал я с заминкой.
– А она тебя?
– Нет, конечно.
Саша утвердительно кивнула и опять положила ногу на стул.
По дороге мимо кафе ползла поливальная машина. Взбиваемый струей тайфунчик из мусора и жухлой листвы с треском скакал по-над кромкой тротуара. Несколько грязных капель достигли белой стены кафе.
– Бэтька, она такая… – задумчиво произнесла Саша, меряя меня озорным взглядом.
Я не сразу заметил движения ее правой руки, раздвигавшей воротник джинсовой курточки. Под курточкой на серебряной цепи лежал вытертый овальный медальон. Саша приподняла его в ладони.
– Господи, – вырвалось у меня.
– Узнаешь? – спросила она.
Я протянул руку через стол и осторожно взял ее пальцы.
Это был медальон Бет, в котором она хранила фотографию отца. Она не расставалась с ним ни на миг. Я хорошо помнил, как накануне выпускного вечера, закрывшись со мной в кабинете истории, она, будто стрелку часов, передвинула этот медальон за спину, прежде чем позволила мне прикоснуться к ней. Медальон был для нее как второе сердце, как запасная душа.
Саша что-то говорила мне, однако слова ее достигали моего слуха будто сквозь толщу воды.
– Как он попал к тебе? – спросил я.
– Принесли, – ответила Саша. – Следователь.
– Пожилой? Высокого роста?
Замерев, точно я ущипнул ее под столом, она внимательно поглядела на меня.
– Что, и к тебе приходили?
Я кивнул.
– Говори, – потребовала Саша.
– Да если б я сам что понимал.
– Вот я смотрю и удивляюсь, – усмехнулась она. – Ты интересуешься этим всем… не знаю – как прохожий.
– Не говори так, – попросил я.
– А что, что мне еще говорить? Зачем ты тогда приехал? Хочешь знать, как она жила все последнее время? Или почему ее убили?.. Да ни черта это тебя не интересует. Тебе нужно знать о ней только то, что поможет ее забыть – смерть ее забыть. Вот что. И поэтому так сложно объяснить все это мне, дуре. И так далее… – Саша, навалившись на стол локтями, встряхнула головой. – Я ж отговаривала ее. Столько времени прошло, говорю – уму непостижимо. Каким он был для тебя и каким ты его помнишь – ничего этого уже нет давным-давно. Нельзя же быть такой идиоткой. Я так даже заявляла, что никуда не пущу ее, сожгу билет. Чуть до драки не дошло. А в ночь перед вылетом, не поверишь, напросилась к ней в гости, хотела подсыпать снотворного, лошадиную дозу, чтоб она проспала самолет. Да разве она могла спать? Так и уехала. – Тут, словно впервые увидав медальон, Саша взяла его, с силой отщелкнула и защелкнула крышку. Глаза ее заблестели. – Ведь до этого ж ее в самолет и не затащить было. Я тогда с ней… на контроле… с ее-то рукой… с-сволочи… а что это у вас?.. а не спрятано ли чего?… придется пройти… порядок… снимайте, отстегивайте… А для нее это… все равно как раздеться было… она и при мне-то перчатки не снимала… – Саша заплакала.
– Как она потеряла руку? – спросил я, вспомнив вдруг про розовый узор на снегу.
Вместо ответа Саша подвинула мне на салфетке открытый медальон.
– Зачем? – не понял я и, склонившись к медальону, увидел внутри него свою фотографию. Не пожелтевшую карточку отца Бет – хорошо знакомую мне, – а себя. Я хотел спросить Сашу, зачем она поменяла фотографии, но когда вспомнил, что фотографии этой, сделанной еще в школьные годы, у нее просто не могло быть, а значит, только сама Бет могла вставить ее в медальон, – тогда простой и невозможный смысл этой подмены стал восполняться мне. Я поднялся из-за стола, сдвинул стул и пошел куда-то поперек улицы.
Через несколько шагов, ощутив в ногах сырой холод, я увидел, что иду по луже, остановился среди нее и завороженно глядел на грязную колышущуюся воду.
Саша догнала меня и встала на краю лужи.
– Вот так-то, – сказала она, шмыгнув носом. – Месть…
***
По приземлении в столице мы ждали, пока остальные пассажиры покинут самолет и командир корабля, которого накануне рейса Юлия, предъявив какую-то бумажку, попросила пронести сундучок мимо зоны спецконтроля, подойдет к нам. Двигаясь между креслами, цепляясь кладью за углы и зевая, люди уже не обращали на нас внимания. И только маленькая девочка, сидевшая во время полета впереди нас и которой наши скафандры не давали ни минуты покоя, вырвав свою ладошку из руки отца, подошла к нам и громким шепотом, сочувственно поинтересовалась:
– А вы инопланетяне?
Юлия смотрела в иллюминатор и не слышала ее. Я приложил к губам палец и подал девочке конфету. Она чинно взяла угощение и возвратилась к отцу со словами:
– Я говорила!
Вскоре салон опустел. Стюардессы подбирали с кресел газеты и мусор. Мы тоже были вынуждены подняться со своих мест. «Да где же он», – сказала Юлия, глядя в сторону кабины. Тотчас, будто вняв ее взгляду, дверца кабины отворилась, и командир корабля в расстегнутом кителе, деланно конфузясь, подошел к нам и с извинениями протянул сейф-сундучок. Он хотел что-то добавить Юлии, но так как обе стюардессы, одновременно выпрямившись, посмотрели на него, захохотал и вернулся в кабину.
Просторный, как застекленная равнина, исполненный сонной суеты и гулкого гвалта дворец аэропорта мы прошли на одном дыхании. Если кто, спохватившись, и обращал внимание на наши скафандры, то лишь у нас за спиной. В полированном полу тонули гигантские хрустальные люстры. У дверей, навалившись на зачехленные лыжи, клевала носом спортивная команда.
На газоне у привокзальной площади лежал ноздреватый, похожий на спекшуюся мазь снег. Автобусы в этот час еще не ходили, на стоянке такси собралась очередь. Машин не хватало. Помахивая брелоком с ключами, к нам подошел скучающего вида мужчина: «Куда?» Узнав, что нужно ехать на побережье, он щелкнул языком, опять завертел брелоком, и со словами: «Кино снимаем?» – пошел себе дальше. «Сколько хочешь?» – сказал я ему вслед, но он даже не обернулся.
От другого водителя мы узнали, что на побережье сейчас ехать невыгодно, обратно придется идти порожняком. Мое предложение заплатить за дорогу в оба конца почему-то не произвело на него впечатления. Третий, скрепя сердце, все-таки начал торговаться, но как только узнал, что должен будет подождать, пока я возьму деньги из дома, тоже отказался. Наконец за умопомрачительную цену я уговорил ехать хозяина раздрызганного, севшего на рессоры фургончика, но и тот, согласившись на все мои условия, в том числе на заявленное дважды – подождать, пока я вынесу деньги, добавил: «А оплата вперед…» Я постучал по капоту машины: «Ты что?» Он со смехом похлопал себя по голове и полез за руль.
Мы поехали.
В грохочущем салоне пахло бензином и мясной гнилью, на полу хлюпала ледяная грязь. Юлия, которая не смыкала в полете глаз, задремала у меня на плече. Несколько раз мы проскакивали нужные повороты, после чего я следил за дорогой и указывал, где сворачивать. За все время пути – заорав, чтоб перекрыть шум мотора и дребезжание кузова – водитель спросил меня только об одном:
– А чего ж форма такая?! – Он имел в виду наши скафандры.
Прижав к себе встрепенувшуюся Юлию, я проорал в ответ:
– Кино снимаем!
Чем ближе к морю, тем больше снега было на деревьях и обочинах, мы словно въезжали в зиму. Неисправная печка, хотя и включенная на полную мощность, почти не давала тепла, всякую минуту водитель был вынужден протирать рукой мутневшее ветровое стекло. Справа и слева от шоссе, будто ковчеги, выброшенные морем, темнели угрюмые короба особняков. Мельком проносились строительные пустоши, какая-то освещенная техника, груды кирпича, заборы, цепные собаки, и наконец, воцаряясь над всем этим призрачным мельтешением, с обеих сторон накатила и чуть не сплюснула дорогу стена сплошного сосняка.
Просеку мы, конечно, проехали и, развернувшись, потом чуть не весь километр на черепашьей скорости высматривали ее – было темно, а еще на полпути от аэропорта у фургончика погасла левая фара.
Грунтовая дорога оказалась расчищена и посыпана песком. Фанерная стрелка на дереве была усеяна искрящимися язвами снежков. Под ней лежала рваная автопокрышка. Наконец дом выдвинулся из-за холма. Свет фары скользнул по фасаду. Мы молча разглядывали его. Фургончик остановился у крыльца. Водитель что-то сказал нам. Юлия ответила: «Да».
В эту фантастическую минуту, когда мы были поглощены не столько тем, что видели, сколько тем, что помнили, когда мы стягивали за края то, что было у нас перед глазами, с тем, что было в наших головах, – в эту минуту все остальное перестало для нас существовать, и потому, когда водитель принялся разворачивать машину, чтоб ехать прочь (он, видимо, о том и спрашивал нас), мы не сразу могли понять, куда продолжает двигаться фургончик, и еще позже спохватились, чтоб кричать: приехали, все.
Первой, как водится, опомнилась Юлия. Она взяла из фургончика сейф-сундучок и объяснила водителю, что прежде следует открыть сундучок, так как там находятся ключи от дома. Водитель предложил взломать крышку монтировкой.
Я не стал дослушивать их разговора, зная, чем он наверняка кончится – Юлия заставит везти ее к Карлу, который как-то открыл замок нашей машины булавкой. Мои предположения подтвердились: водитель и Юлия поехали на берег, а минутами двадцатью позже к дому подкатил хорошо знакомый мне обшарпанный фургончик автомеханика.
За рулем машины сидел Карл. Заглушив двигатель, он вывалился из кабины, перебежал на другую сторону, отпер дверь и помог выйти Юлии. Заплывшее спросонья лицо его пылало от счастья. Сундучок был открыт.
– А где водитель? – спросил я.
– А у него, представляешь, колесо, – ответила Юлия, подавая мне ключ от дома. – Представляешь, гвоздь.
– Начинается… – сказал я.
– Что? – спросила Юлия.
– Ничего.
Я отпер дверь.
Пол прихожей оказался обит новым войлоком. Стены были перекрашены. На высокой ажурной подставке в горшке пенился кактус.
– Так, – сказала Юлия.
Из кухни вышел толстый палевый кот, сел на задние лапы, зевнул и равнодушно посмотрел на нас.
– Так, – повторила Юлия.
– Кис-кис, – сказал Карл и засмеялся.
Было жарко натоплено, и мне отчего-то померещился запах ладана.
Юлия с Карлом пошли по комнатам, включая всюду свет.
Усевшись в простенке между обувной полкой и гардеробом, я глядел на расписание электричек, приклеенное возле трюмо. У порога темнели пятна талой воды и комья грязи. Дверь была не заперта. Мало-помалу я задремал, в пространстве над домом мне показался туманный металлический угол, угол этот надвигался на меня, я был вынужден отступать, пока не ударился головой о гардероб, и, вспугнув кота, тоже не пошел в комнаты.
Карл, позевывая, смотрел телевизор в гостиной. Я сказал: «Привет», – однако он и бровью не повел, будто не слышал меня. На запыленном экране бесшумно скакал кордебалет.
Юлия была в ванной. Держа одну руку под струей воды из крана, другой она водила по краю раковины. В отражении зеркала я увидел, что она злится, ее поджатые губы побледнели. Я поглядел на желтый, весь в разноцветных завитках и амурах, плафон над зеркалом, зажмурился и тихо прокашлянул.
– Ведь ее предупреждали: никаких постояльцев, – сказала Юлия, глядя на меня в зеркало. – Предупреждали?
– Кого? – не понял я.
– Ундину.
– Ах… ну, да.
Ундина – тетушка Ундина – это бывшая хозяйка нашего этажа. Незадолго до старта мы заключили с ней договор, по которому она брала на себя обязательства присматривать за домом. Для этих расходов был открыт счет в банке, ежемесячно она могла снимать с него небольшую сумму. Другим пунктом договора она обязывалась не пускать постояльцев в дом – по крайней мере, на наш этаж.
– Ведь ее – предупреждали? – повторяла шепотом Юлия.
***
Переодевшись, потом как ни в чем не бывало мы пили чай в гостиной.
Карл рассказывал анекдоты и сплетни. От усталости у меня уже начинало вспыхивать в глазах. С анекдотов и сплетен Карл постепенно перешел к вулканизации шин, к каким-то редукторам (он говорил: редукторá) и через эти самые редукторá достиг автомобиля-амфибии, который тайком от отца собирал в соседском гараже. О своей тайне он рассказывал взахлеб, как рассказывают о гениальном потомстве и об излеченных болезнях. При всем при том ни за что нельзя было судить, в какой стадии находится постройка машины – то он заговаривал о ватерлинии, нанесенной специальной краской, то о том, что еще не может определиться со схемой киля и с трансмиссией. Машинный отсек, мостик, кормовые и носовые трюмы, вспомогательные палубы и даже фальшборт – все это представало в его описаниях столь подробно и убедительно, что Юлия взялась спорить с ним. Карл стал рисовать на клочке бумаги чертежи, а я, пользуясь тем, что меня перестали замечать, сполз на диван и закрылся кожаной подушкой. С такого расстояния амфибия показалась мне линкором, я заснул и, собравшись заметить о своем открытии спорщикам, вдруг увидал их вдали от себя, на громадной влажной корме. Я двинулся в их сторону, однако, прежде чем достичь кормы, был вынужден обойти надстройки и спуститься на нижние палубы. Тут и там мне встречались люди, чинившие фанерные переборки и прятавшие в темной ледяной воде своих опухших утопленников. Среди этих людей были полковник и Ромео. С каменным, наполовину отбитым лицом ангела, в багровом генеральском мундире, полковник целился из своей «астры» в цветущую лужу, которую Ромео посыпал розовыми лепестками. В донных помещениях, почти целиком затопленных, шли выбросы известняка. Кафельное дно корабля было усеяно гильзами и шариками золотой фольги. Я продирался через ржавые ходы, перемежавшиеся роскошными залами и целыми клуатрами, плутал в заброшенных кубриках, миновал прокуренные кают-компании. Бог знает каким образом мне становилось ясно, что линкор таки продолжает идти по своему курсу и в том-то и состоит задача команды – достичь земли прежде, чем последние отсеки окажутся под водой. Помощи ждать было неоткуда, во всем океане больше не оставалось ни одного борта, и насущным интересом для экипажа в таких условиях являлась опека об утопленниках. Утопленников была тьма, и количество их все возрастало, они грозили увлечь на дно огромный корабль, однако избавляться от них мешали люди с ртутными фонарями и кинокамерами – беспечные эти люди зачем-то подсвечивали и снимали воду. Карла и Юлии я больше не видел. Собственно, я и не должен был их видеть, ибо миссия, с которой они ненадолго поднялись на борт, состояла в избавлении от особо тяжелых утопленников, а именно: особо тяжелых следовало и вовсе исключить из границ земного притяжения…
Очнувшись потом в душной темноте, я осторожно потрогал под собой горячую кожу дивана. В рассеянном свете лампочки со двора начерно выступали очертания гостиной. Из форточки слышался ровный, равнинный шум моря. На подоконнике дремал кот. Долгое время я лежал с неприятным чувством, что ровно за миг до моего пробуждения кто-то вышел из комнаты. Не то на кухне, не то в ванной из крана капала вода. Кот чихнул, потянулся передними лапами, сел и, задумчиво помахивая хвостом, стал глядеть в мою сторону. Я размял затекшую руку, поднялся с дивана и бесшумно, ощупью, будто из зрительного зала, вышел из дома.
Сев на крыльце, я думал, что забвения от этой смертной тоски мне уже не будет и что однажды я сгину в подсвеченной воде. Я больше ни на миг не верил в свое возвращение и мне казалось, что приключения последних часов на самом деле сводятся к блужданию в искусных, ловко составленных декорациях. Наваждение это было до того предметным, что почудилось мне более воспоминанием, чем наваждением. Из меня словно уходило нечто необъятное, служившее прежде сырьем моего покоя. Легко одетый, я быстро прозяб, однако пошел не обратно в дом, а на берег, где стал прохаживаться по темному, творожистому от снега пляжу. Ни одного огонька не мерцало вокруг – ни одного, как накануне Творения. Порывы ветра достигали такой силы, что мне приходилось оборачиваться к нему спиной, чтобы не задохнуться. Грозный шум прибоя заполнял пространство и как будто дробил его, тем не менее и моря тоже было не видать. Я ждал, что эта свирепая стихия что-нибудь сделает со мной – убьет, лишит рассудка либо предъявит свидетельства вселенского подлога, – но меня лишь вконец проняло от холода.
***
Во второй раз я проснулся уже под утро, мне показалось, что звонит телефон. Сдвинув плед, я тер глаза и ждал повторного звонка. Однако в доме было тихо, телефон молчал. Тьма за окнами разбавилась, отсырела, тюлевая занавеска трепетала на сквозняке. Я лежал одетым в кабинете на софе. Подводя черту пространству ночи, тишину за дорогой прожгла электричка – на мгновение окон коснулся тяжелый, дробный гром колес, бившихся на рельсовых стыках. Не спеша, будто больную личину, я стянул с себя плед, затем, стараясь не сильно тревожить спекшиеся пружины, поднялся с софы, пошел в кухню и выпил воды из чайника.
Через час почти рассвело. Все это время я просидел у окна, глядя во двор. На скамейке в бельведере, придавленный куском кирпича, дрожал на ветру сырой газетный лист. Снег был изрезан автомобильными протекторами, неподалеку от крыльца чернело масляное пятно.
Потом из спальни показалась Юлия. Зайдя в кухню, она тоже выпила воды. От нее шел теплый, сытый запах постели. Я отодвинулся от стола. Она спросила, куда я выходил ночью. Я ответил, что никуда. Она взяла что-то из аптечки и ушла.
Потом, закрывшись в кабинете, я снова валялся на софе. Мысли мои, по инерции еще ползавшие вокруг дома, съезжали в какую-то вязкую, расплывшуюся пропасть. Я думал о своем прошлом и думал, что, пожалуй, еще совсем недавно оно представлялось мне величиной незыблемой. Совсем недавно это был пантеон, комфортабельное вместилище моего опыта. Однако я оказался в нем вероломным посетителем, я разрушил его, и там, где прежде возносились мраморные алтари, сегодня простирались мутные, беспокойные воды воспоминаний. Да, впрочем, откуда эта страсть к монументальным аллегориям? И что, если пантеоном я только пытаюсь маскировать бетонные подземелья совести, те самые пространства, где единственно и можно пристроить всю эту ежедневную, еженощную грязь?
***
После завтрака Юлия предложила мне прогуляться к морю.
Я спросил ее:
– Что?
Поджав губы, она смерила взглядом мою тарелку, молча оделась и хлопнула дверью.
– Ханжа, – прошептал я ей вслед, встал и принялся расхаживать по дому и повторять вслух и про себя: – Ханжа. Ханжа!
Я заглядывал за шкафы, двигал стульями, пролистывал попадавшиеся на глаза книги и даже недолго сидел у включенного телевизора, но злость, загоревшаяся во мне с этой выходкой Юлии, без труда выжигала любые укрытия, в которых я пробовал прийти в себя. В баре гостиной я обнаружил запечатанную бутылку водки, долго и очарованно смотрел на нее, но с треском захлопнул дверцу и тоже вышел из дома.
На крыльце я замер и выпрямился – навстречу мне от бельведера, комкая газету в одной руке и рассматривая кусок кирпича в другой, в ржавом блестящем макинтоше семенила тетушка Ундина. Лицо ее, наполовину скрытое, сплющенное с боков капюшоном, потешно морщилось, как если бы вид кирпича вызывал в ней неудержимое веселье или она готовилась чихнуть. Не зная, что делать, я громко поздоровался с ней. Она не услышала меня. И только в ту секунду, когда она встала передо мной и лицо ее прорезалось по уши из мокрых обочин капюшона, когда я увидел ее прилипшие ко лбу волосы и дрожавшие в зыбких орбитах близорукие глаза, я понял, что морщится она не от веселья, а от бешенства.
Шел холодный дождь. Я чувствовал, что от сеявшейся под козырек водяной пыли у меня намокает лоб, но почему-то не смел утереться. Закусив улыбку, как напроказивший школьник, я смотрел в землю. Где-то неподалеку галдели чайки, стучала в желобе вода. Наконец тетушка Ундина бросила газету и кирпич, грозно, по-совиному ухнула, оттолкнула меня, спустилась по крыльцу и ударила дверью. Первой мыслью моей было идти искать Юлию, но я вытер лоб, поглядел, как разламывается на земле скомканный газетный лист, и возвратился в дом.
– …что ж это такое, что ж это такое… – причитала тетушка Ундина, переходя из комнаты в комнату и гремя плащом.
Причитания ее сваливались бессильными ругательствами, она потрясала раскрытыми ладонями, точно ходила по пепелищу. С мяуканьем ее преследовал кот. Я что-то втолковывал ей, но до тех пор пока не обошла все закоулки дома и не собрала полные руки какого-то бумажного хлама, она не слышала и не видела меня. А затем, отбрыкиваясь от кота, ясным и злым голосом заговорила о том, как подло с ней поступили, как ловко ее надули и как на склоне лет она должна терпеть неслыханные лишения. Я спросил, кто надул ее. Она ответила:
– Вы не должны были возвращаться сюда!
Я поинтересовался, откуда ей это известно, на что она, спохватившись, вновь ударилась в причитанья. Махнув рукой, я пошел в ванную, чтобы промокнуть лицо, но тетушка Ундина вцепилась мне в куртку и закричала, что я не смею распоряжаться в доме и чтобы выметался вон. Я увидел ее выпученные, в черно-синих прожилках, как в трещинах, совершенно обезумевшие глаза. Подхватив куртку за борт, я рванул ее на себя, отчего тетушка Ундина с грохотом села на пол. Было слышно, как в карманах у нее звякнули ключи. Удар, видимо, слегка контузил ее. Она отползла к стене и испуганно глядела на меня. Бумажный хлам обсыпал ей плащ и голову.
Плюнув, я зашел в ванную, но, вместо того чтоб вытереть лицо, пустил воду и стал зачем-то намыливать руки. Меня трясло. Со зверским выражением, ощерившись, я глядел на себя в зеркало и чертыхался в нос. Я ждал, что тетушка Ундина уберется из дома, что вот-вот в прихожей щелкнет замок, после чего можно будет вернуться в гостиную и взять бутылку водки, – в общем, наивно и пошло замечтался, и увидел, что уже не намыливаю рук и не скалю зубы, а набираю пригоршнями воду и зачем-то поливаю края ванны.
Разумеется, тетушка Ундина и не думала никуда уходить. Сидя в гостиной, подогнутым мизинцем она проминала углы глаз.
Я опять спросил ее:
– Кто вам сказал, что мы не вернемся сюда?
Дождь в эту минуту вдруг припустил ливмя. Стало шумно и темно. В помутневших окнах затрещала вода. Кот, сидевший на диване, запрыгнул на подоконник и заинтересованно взглянул во двор.
Я почувствовал, что с рук моих течет, вытер их о штаны, и хотел уже идти из комнаты, как тетушка Ундина подалась на спину, запустила ладонь в недра макинтоша и, точно в сундуке, принялась сосредоточенно шарить в нем. Я решил, что она собирается что-то показать мне. В карманах ее опять позвякивали ключи. Наконец, мстительно просияв, она извлекла просторнейший носовой платок, скатав, аккуратно прижала его к лицу и оглушительно высморкалась. При этом, не то извиняясь, не то наблюдая мою реакцию, она коротко вскидывала на меня глаза, и я подумал, что, скорее всего, она не столь близорука, как кажется.
– Черт знает… – пробормотал я, вышел в прихожую, поскреб пальцами по стене и, завернув в кабинет, заперся на щеколду.
***
Минут через пятнадцать Карл доставил на фургончике Юлию.
Он провожал ее до крыльца и с шалой улыбкой, будто транспарант, держал над ней развернутый кусок целлофана. На крыльце она подтолкнула его обратно к машине и смотрела ему вслед, пока он не уехал.
В дверь ей пришлось звонить дважды.
Предвкушая скандал, я прислушивался к их разговору с тетушкой Ундиной. Но предвкушения мои сошли вхолостую. Ни тетушка Ундина, ни, уж тем паче, Юлия ни разу не повысила голоса. Объяснение их было бесстрастным, даже каким-то деловым. Я проскользнул к окну и смотрел из-за шторы, как, оправляя на ходу капюшон, тетушка Ундина удаляется от дома.
Дождь не стихал. Снег разъело, он стаял почти целиком, лишь кое-где под деревьями оставались жалкие ледяные обмылки. Холм перед домом, залоснившись и почернев от воды, как будто сплющился.
Несколько раз звонил телефон. Юлия брала трубку, что-то непринужденно отвечала, однажды мне даже послышался ее счастливый смех.
Я прохаживался по кабинету и думал уже черт знает что. Поминая того же Карла, я думал о том, не собирается ли он оборудовать в своей амфибии альков, воображал его в постели с Юлией, представлял, как дам ей развод и выгоню из дома. Мысли подобного рода производят во мне что-то вроде едкого воздуха. Они отвратительны, однако противостоять им нельзя и бороться с ними – то же самое, что пытаться рвать себе зубы. Никакого развода, конечно, я Юлии не дал бы, все это виртуальная блажь, и потребны мне в этих мыслях, скорее, не самое они, но те границы мыслимого, к которым они меня так легко доставляют, границы, через которые я могу даже недолго поплевывать, но никогда и ни за что – переступать.
Решив-таки выпить водки, я заглянул в гостиную, но увидел там Юлию, стоявшую у окна, переставил с места на место подвернувшийся стул, попятился с неслышными чертыханьями в кухню и зачем-то намешал себе полную кружку холодного кофе. Сахарницу – более прислушиваясь к гостиной, нежели отдавая отчет в собственных действиях – я перепутал с солонкой, и когда хлебнул солено-горького пойла, то испугался настолько, что не выплюнул этой гадости, а проглотил ее целиком. Потом, медленно передохнув, съел кусочек хлеба и выпил сырой воды. На глазах у меня были слезы.
Присев, поперхнувшись на первой ноте, раздался звонок в дверь. Кто-то с шумным дыханьем возил подошвами по коврику на крыльце. В гостиной загремел стул. Юлия шипуче вздохнула от боли. Подвинувшись к порогу, я смотрел, как, потирая ушибленную ногу, она впускает в прихожую кого-то в шелковой вечерней паре и в заляпанных грязью лакированных туфлях.
Карла я признал не сразу. Впрочем, и даже после того как признал, после того как мысленно переодел его из засаленной слесарской робы в двубортный пиджак, брюки с точеными, как лезвия, стрелками и лакированные туфли, долго еще видел перед собой совершенно незнакомого человека. От него пахло туалетной водой. Из подмышек его выпирали хрустящие бумажные свертки. Придушенный перламутровым галстуком, кривляясь, он делал вид, что хочет заслониться свертками от Юлии и готов вот-вот бежать от нее. Влажное лицо его выказывало крайнюю степень возбуждения и какого-то уж слишком явного, застоявшегося, нечеловеческого счастья. И я, стоя с раскрытым ртом, вдруг почувствовал, что мое лицо тоже начинает покрываться деревянными складками улыбки, что я даже собираюсь что-то сказать…
Так, еще не вполне поспевая мыслями за происходящим, я оказался за столом в гостиной. В приблизительных пропорциях ночного застолья были наспех составлены закуски, в чашках китайского фарфора дымился кипяток. Заварку Юлия почему-то забыла разлить, и Карл – видимо, стесняясь напомнить ей об этом, – деликатно глотал голую воду. Они сидели против меня на диване, соприкасаясь локтями, и лица их, колеблемые улыбками, казались осветленными в половинах, обращенных друг к другу – возникало впечатление, что даже улыбки стягивало на эти половины, будто между ними находился незримый центр притяжения.
Бог знает с чего, но я подумал, что они готовятся сообщить мне что-то важное.
Юлия, конечно, была настороже и следила за мной. Карл опять рассказывал какие-то истории. Я рассеянно шарил по скатерти рукой, и всякий раз, когда заканчивался очередной анекдот – и Юлия, вместо того чтоб смеяться, принималась разглаживать ногтем салфетку, – замирал и ждал чего-то. Однажды ей пришлось отлучиться на телефонный звонок, но Карл после этого не только не замолчал, а даже повысил голос, чтобы она могла слышать его из прихожей. Я посмотрел, как двигается его неопрятный рот, как проступает жила на его тощей шее, достал из бара водку и, налив себе рюмку, выпил. Войдя в комнату, Юлия молча оглядела стол и потянулась за бутылкой, но я перехватил ее: «Тихо». Поджав губы, она села на свое место. Карл смолк на полуслове. Я налил вторую рюмку и отломил кусок шоколаду. Юлия, покусывая губы, смотрела куда-то мимо меня. Ее чашка была доверху наполнена заваренным чаем. «Ваше здоровье, – подумал я, проглатывая водку и со слезами отвращения закусывая шоколадом. – Счастья, и прочая…» По лицу жены, вдруг сделавшемуся бледным и неподвижным, я понял, что она готовится к сцене, к скандалу. Подсторожив ее взгляд, я лишь кротко улыбнулся, встал из-за стола, взял бутылку, хлеб, тарелку с шпротами и, пробравшись между стульями, направился в кабинет. Она что-то сказала мне вдогонку – не то «уймись», не то «не споткнись».
– Иди к черту, – прошептал я в ответ и хлопнул дверью.
В кабинете, несколько очухавшись, я стал искать что-нибудь подходящее под водку – рюмку или, на худой конец, стаканчик для карандашей, – просмотрел все книжные полки и ящики стола, но обнаружил только высохшую, страшно лоснившуюся внутри чернильницу. «К черту», – повторил я, взвесил бутылку и, задержав дыхание, глотнул прямо из горлышка.
«Пьянство есть разрыхленье души под условия новой жизни, которой может не быть», – чья эта справедливая мысль, я не помню.
***
На столе у софы, на которой я вновь беспамятствовал в одиночестве, утром обнаружилась прижатая чернильницей записка, в ней Юлия сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. В распахнутые окна било весеннее солнце. Воздух расслаивался душными, вызывающими запахами мокрой земли и хвои. Бутылка из-под водки, пустая тарелка, раскромсанный хлеб – все это исчезло со стола. На полированной поверхности стыл муаровый след тряпки.
Дважды звонил телефон, и оба раза, пока я успевал дойти до него – сначала из кабинета, затем из столовой, с пачкой аспирина и стаканом воды в руках, – мне не хватало долей секунды, на том конце провода успевали положить трубку.
Я был в душе и маялся разыгравшимся похмельем, когда в прихожей послышался возбужденный, веселый голос жены. Уверенный, что и в этот раз она с Карлом, я накинул халат и, ворочая опухшими глазами, вышел с намереньем решительного объяснения и даже, пожалуй, скандала, но вместо того, чтоб заговорить, опустился на корточки и охнул: на коврике у ног Юлии с печальным и сокрушенным видом мученика ютился щенок водолаза. В ту минуту, пока я разглядывал его, он со вздохом привстал, как будто хотел что-то сказать мне, сделал лужу и, чтобы не замочиться, покачиваясь на несообразно обширных лапах, перебрался к стене, лег и спрятал морду в нижний этаж обувной полки. Я взял его на руки. Он успел уже выпачкаться в сухой грязи и заснуть. В плюшевом меху на холке засело крылышко моли.
День, разумеется, пропал в бестолковой суете. Со стороны, должно быть, это походило на приготовления к переезду: мы все время чего-нибудь спохватывались. Я спохватывался кота, еще не зная, что накануне тетушка Ундина забрала его, Юлия спохватывалась йогурта и щенячьего корма, что привезла для «маленького», вместе мы спохватывались, где будет жить наш «маленький», искали для него подходящее место или принимались выдумывать ему имя. «Маленький» же, ни вполглаза не тревожась возней вокруг своей персоны, проспал без задних ног до вечера, после чего по большому и бессовестно сходил на ковер. Сделав дело, он зевнул во всю ширину розовой нежной пасти и вразвалочку, спотыкаясь на ровных местах, двинулся обнюхивать мебель и углы. Мы следили за ним, затаив дыхание.
– Как – не от мира сего. – Юлия потрепала щенка за ухо, тот вяло огрызнулся и завалился набок. – Инопланетянин.
***
Так, оскальзываясь на солнце, пятились последние дни нездоровой, штормовой весны. Приступами небывалого муссонного тепла и горячечных гроз, подобно задыхающемуся гонцу, который с бесцеремонным шумом и громом вваливается на порог, открывалось запоздалое лето.
Все избыточное и опасное электричество, копившееся в нас за время «проектных девиаций» (мое выражение), быстро и безболезненно разрядилось в Мирона – так мы назвали щенка. Он изрядно подрос, но еще нескладен, как всякий подросток, так же непоседлив, легок на подъем, любит плескаться в море и гоняться за чайками и воронами. В этом нежном возрасте в нем уже сполна проявляются черты потомственного спасателя. Завидев, например, недалеко от берега одинокого пловца, он непременно доберется до него и заставит вернуться на сушу, а если купающихся пруд пруди, облаивает их с пляжа, требуя внять голосу разума и вернуться на безопасную твердь. Несмотря на то что Юлия кормит, воспитывает и вычесывает его, делает ему прививки, покупает лакомства и игрушки – в общем говоря, уделяет куда больше внимания, чем я, – он привязан более ко мне и более слушается меня, чем ее. Однако у такой «слепой любви» (выражение Юлии) есть и свои минусы. Так, желая по утрам скорее выйти на прогулку, этот плюшевый бандит придумал добираться под одеялом до моих пяток и вылизывать их. Тетушка Ундина, которая продолжает вынашивать некие смутные виды на нашу половину дома, неоднократно пыталась втереться к нему в доверие, и все без толку. Однажды дошло до того, что Мирон цапнул ее за руку. Впрочем, тут не берусь ничего утверждать – дело обошлось без свидетелей. Был скандал, были показательные обмороки, вызов скорой и участкового, требование головы «бешеного зверя» на экспертизу и прочие безобразия. В этой шумной и отвратительной возне – по крайней мере, для меня, еще помнящего о разбросанных на дороге гвоздях – остаются без ответа многие вопросы, но я решил оставить их про себя. И, дабы исключить возможность повторных скандалов, предложил тетушке Ундине переписать на нас второй этаж. За это я соглашался считать договор о присмотре за домом не утратившим силы, то есть, таким образом в течение двадцати лет она выручила бы за этаж сумму, каковая в полтора-два раза превысила бы его рыночную стоимость. Тетушка Ундина, как ни странно, ответила решительным отказом. И даже заявила, что подумывает об обратном – о том, то есть, чтобы выкупить первый этаж. Я решил, что это шутка, и пребывал в своей уверенности до тех пор, пока тетушка Ундина не предложила Юлии цену за наш этаж – выверенную, до гроша, половину суммы, которую мы выписали ей весной. Сказать по правде, смекалистое сумасшествие этой женщины, замешенное на ее неуемном, если угодно, бескорыстном стяжательстве, возбуждает во мне невольное почтение. Это реакция на чистую и недоступную мне страсть. На страсть того же рода, что бескорыстное преклонение Карла перед Юлией. Одержимость слесарского сына моей женой на первых порах просто обескураживала меня, но теперь я реагирую на Карла так же спокойно, как если бы Юлии выказывал внимание не человек, а дворовый пес, возомнивший ее вожаком стаи.
Да: Карл по-прежнему ходит за моей женой, смотрит ей в рот и давно уже на побегушках у нее. Однажды в роще он показал ей заброшенную кирху, и Юлия выдумала чуть ли не возродить ее. Я, разумеется, к сему богоугодному мероприятию не допущен. Оно и понятно. В последнее время жена сочиняет себе новую духовную жизнь. По вечерам, если не бывает занята Мироном, она что-то пишет и вычерчивает, запершись в кабинете, говорит вполголоса по телефону, либо – что случается все чаше – принимает в столовой каких-то туманных артистических личностей. Артистические личности эти, как правило, неопрятны, прожорливы и имеют склонность к спиртному, к громкому хохоту и к отвратительному табаку. Одна такая туманная личность как-то заблевала нам все крыльцо. Я недоразумевал: как может быть связано святое дело возрождения храма с этими праздными, пьяными рожами? Выяснилось, что очень даже просто: Юлия действительно занималась восстановлением церкви (сюда вбухивались деньги с нашего общего счета), но не с тем, чтобы звать в церковь попов, а чтобы оборудовать в ней выставочный зал.
Среди чертежей и смет, которые она все чаще забывает прятать от меня, однажды я с удивлением обнаружил стихотворение. Это был черновик, но легко читаемый – у жены вообще прекрасный почерк, – а еще удивительней вышло то, что с обратной стороны листок оказался той самой запиской, которой она сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. Стихотворение это я прочел раз пять подряд, не меньше. В нем нашли отражение действительные события, многое было без труда узнаваемо, но как-то все это было не то. Во всяком случае, для меня. Признать себя тут действующим лицом мне было так же непросто, как, например, разглядеть свои ненаглядные черты на рентгеновском снимке черепа. Одно четверостишие было густо замарано, и мне стоило труда разобрать его:
Что отсюда выглядывают, опять же, мои уши, пускай и уложенные в рифму (спать – спасать), я понял сразу, однако суть повторяющегося пассажа: «утвержден на троне» – до сих пор ускользает от меня. Скорей всего, смысл куска не вполне открылся и самой Юлии, оттого она и вымарала его. Дыма без огня, однако, не бывает, и уголёк из этого затушенного чернилами костра выстрелил в другом четверостишии, вставшем на место отвергнутого: «И что, когда нас будет трое…» (Тут, впрочем, тоже не обошлось без вариантов, в зачеркнутой строке значилось: «И что, когда мы будем в Трое…») Стихотворение это я запомнил и, бывает, повторяю что-нибудь из него:
Открытие выставочного зала состоялось, и даже с некоторым фурором, с прессой и вежливой толчеей. В церкви собралось человек с полсотни. На бегло беленной восточной стене лоснилось громадное стилизованное распятие из папье-маше. В капители колонн были вставлены белые искусственные цветы. Не знаю, задумывалось это специально или нет, но весьма необычное, свежее впечатление вышло благодаря тому, что картины располагались среди не убранных строительных лесов и подле каждой горела свеча, так что артистические личности, налакавшись шампанского, бывало, сшибались головами на заковыристых траверсах между холстами. Понимая, что сковываю своим присутствием Юлию и что личности стараются обходить меня, словно яму в полу, я было направился домой, но увидел в толпе Профессора, и с этой минуты уж не помнил ни Юлии, ни артистических личностей, ни того, где я нахожусь.
Профессора, который пил из фужера чистую водку и не отводил от Юлии умиленных пьяненьких глаз, я вытащил из церкви под дождь и забросал вопросами. Поначалу он был способен только открывать и закрывать рот, не сразу признал меня, а потом засмеялся и даже пощупал мое плечо. Нет-нет, к Проекту он теперь не имел ни малейшего касательства, ибо отправлен в отставку практически с того самого дня, когда стартовал «Гефест». Знал ли он о «спланированных убийственных каверзах», что повалились нам на голову после старта? И да, и нет. Он курировал («в общих чертах, ибо ни черта в этом не смыслил») программное обеспечение нашей машины, но конкретно «во всем своем поприще» мог пояснить лишь одно: контуры подрывного механизма блокировались (уже тогда все подсиживали друг друга) специальной игровой программкой, которую его ребятки-программисты называли не то «Бред», не то «Пет», не то что-то в этом духе. Самого себя он называл Профессором Общих Черт и на полном серьезе ставил себе в заслугу то, что не отравлен, не расстрелян и не раздавлен подобно прочим «патриархам Проекта». Окончательно же рекомендовался так: «Премудрый пескарь, но в обратной пропорции: не тот, что ждет под камнем, пока его задавят, а который прет на вид и во всех поприщах держится общих мест». Наиболее потрясающее место в его сумасшедшем рассказе так и осталось неразъясненным. Как ни пытался я вернуть его к брошенному вскользь заявлению – что если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы, потому что полетным планом был предусмотрен запуск манекенов, – он лишь перхал горлом, улыбался и, глотнув водки, продолжал с той мысли, на которой я обрывал его: что с экономической точки зрения война есть урезание гражданских программ в пользу военных, только и всего, но урезание это, как и вообще любое хирургическое действие, невозможно без предварительной анестезии, без нагнетания истерии и т. д… Подхватывая верхней губой бежавшую слюну и расставляя руки, он по-борцовски подныривал под меня, будто хотел провести захват:
– …И вот представь теперь положение людей, стоявших между гражданскими и военными: ведь у них хватило пороху только на то, чтобы раздать заказы. Как они рассуждали? Главное – раскрутить кампанию, а там можно раскручивать и бюджет. Но не тут-то было. Военная истерия – знамя с изнанкой, с подкладом, должное хлопать не только на ветру, но и в полное безветрие, а для этого во все времена годится только одна материя – деньги. Однако ж, кроме прочего, они были уверены, что могут выдумывать слова, которые будут аукаться на манер Иоанновны. Ну, Проект – превентивное финансирование – и что? Вместе с каким-нибудь вирусом в своих кухнях они варят и антивирус – красота. Знать об антивирусе тем, кто в какой-нибудь Тмутаракани с этого времени начинает заживо гнить от неизвестной инфекции, пока не стоит. И никому не стоит. Человечество должно знать только то, что лет через двадцать вирус будет сокрушен антивирусом, а пока время раскошелиться на борьбу с неизвестным заболеванием… или, там, озоновая дыра, или чтоб разом вокруг Юпитера. Момент… – Отирая подбородок, Профессор прошел к шведскому столу под навесом, уже наполовину растащенному, и загремел посудой. Он вернулся с полным фужером водки, встал вплотную ко мне, так что перед моим носом вспыхнула его забрызганная лысина, и, хищно щурясь, сосредоточенно, с ненавистью прожевывал что-то рыбное.
– Вот ты добиваешься правды, родной, – произнес он с усилием и будто вталкивая словами в горло то, что было у него во рту. – Но что такое, скажем, траектория пули, которая проходит навылет крону дерева? Прямая? Траектория, которую мы можем восстановить только по отверстиям в листьях – прямая? Да черта с два. Та правда, которую ты собрался нести на кровли – это лишь твоя траектория истины. А для кого она столь же бесспорна, кому нужна, кроме тебя? Да и самому тебе – нужна? – Профессор сокрушенно покачал головой. – Нет, мы уже давно упустили время для бесстрастных выводов. Мы проморгали время, когда преступление переросло в революцию и ком грязи сделался планетой. Можно расследовать сколь угодно запутанное дело, но как прикажешь расследовать историю, систему бесконечных взаимодействий, которая проросла не только во времени и пространстве, но и в головах? Нам остается лишь растаскивать ее по углам… – Он не замечал, что с козырька на рукав ему течет вода, и, воодушевляясь от слова к слову, начинал прихохатывать, однако ж от слова к слову, будто по вешкам, проникал уже в совершенно бредовые, опасные отрасли мысли. И неизвестно, сколько б еще продержал меня так, если б из церкви не показался Карл и не сказал, что Юлия зовет его.
Той ночью я не сомкнул глаз. В темноте мне мерещились голые, позлащенные свечками манекены, которые отбрасывали тени чудовищ. Я думал о Бет, о том, что она тоже оказывалась участницей моего спасения, я вспоминал ее фотографию, вставленную в программу блокирования подрывных контуров на «Гефесте», ее внезапный визит в Центр, и с легким сердцем приходил к мысли, что с самого начала это была идея Юлии – идея, стоившая жизни не только Бет, но и Ромео с полковником. Уже накануне вернисажа в вещах жены я обнаружил фармакологический справочник. Пару раз книжица попадалась мне на корабле. Раздел, посвященный веществам, действующим на центральную нервную систему, был потрепан более прочих. Я не мог понять, что тут заинтересовало меня, пока не наткнулся на главу, посвященную барбитуратам. Количество и качество моих бессознательных состояний на борту после чтения главы показались мне симптоматичными. (И, кстати, вот еще вопрос: как и зачем Юлия протащила справочник в дом?)
«Если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы…» – ну, это понятно, почему: живые, на Земле мы явились бы для руководства Проекта бомбой пострашнее атомной. Мы были в числе приговоренных, подлежащих расстрелу накануне старта. Я-то уж точно. Полковник не просто знал о расстреле, но и планировал его. Он прекрасно понимал, что в кровавой каше, заварившейся вокруг Проекта, и он, и Юлия имели шанс остаться в живых лишь в том случае, если бы состоялся пилотируемый полет. Была это любовь или же гонка на выживание под вывеской страсти? Как и с какого времени Юлия оказалась допущена в игру? Как смогла она обломать генералов до такой степени, что те наплевали друг на друга, на американцев и решились на немыслимое – убрать манекены с «Гефеста»? Ответов на эти вопросы я не знаю и, признаться, уже не ищу.
В последнее время на меня находит меланхолия, что-то сродни раздвоению личности: одной половиной сознания я словно бы погружаюсь во тьму, другой по привычке продолжаю следовать установившемуся распорядку жизни. Случается это, как правило, после того, как я застаю по телевизору трансляцию из ЦУПа или что-нибудь связанное с Проектом.
В такие дни я редко бываю трезв. В один из таких дней я избил в кровь и выпер из дома артистическую личность, посмевшую толкнуть ногой Мирона. В один из таких дней, разругавшись с Юлией, я наплевал на наш уговор не связываться с газетчиками, позвонил в какую-то редакцию и условился о встрече. Субчик, снаряженный любительской камерой и диктофоном, опоздал часа на полтора, и я, дожидавшийся его в одном из питейных заведений на берегу, был уже чуть теплый.
Он не признал меня в лицо, документов же при мне не случилось никаких, кроме трепаной телефонной квитанции. (Впрочем, даже если бы при мне был паспорт, проку от него не вышло бы никакого. Даже наоборот: документы, переданные нам Александром по приземлении, хотя и с вклеенными нашими фотографиями, были выписаны на вымышленные фамилии. На те самые фамилии, на которые оформлялись перед стартом – во избежание каких-то там финансовых неурядиц – все наши с Юлией счета и собственность.) Я думал, что субчик тотчас откланяется. Однако он не только не ушел, но еще заказал за мой счет пива с маслинами. Потом попросил улыбочку, пару раз, стараясь захватить стол и полуголых девок у бара, щелкнул меня своей мыльницей и включил диктофон. Разговор у нас поначалу не клеился. Меня развезло, и я думал только о том, как бы скорей ретироваться. Однако каким-то образом субчику удалось разговорить меня. Да, впрочем, я прекрасно помню, каким: начал он не с чего-нибудь, а с дела об убийстве Бет.
– Откуда, – говорю, – вам известно об этом?
– А вы читайте газеты…
– А не читаю, – говорю, – я ваших газет.
– Ну, хорошо, а вы хотя бы сознаете тот факт, что если вас действительно признают тем, за кого вы себя выдаете, вас немедленно арестуют?
– Меня? – уточняю, – героя космоса? За что?
– Это слух, но я заявляю с полной ответственностью: как только человек, который находится сейчас на пути к Юпитеру (я излагаю, так сказать, подцензурную позицию), так вот – как только этот человек вернется обратно, он будет арестован по подозрению в убийстве.
– Веселенькое, – говорю, – дело…
– Однако существует и другое, о котором пока мало кому известно.
– Какое?
– Дело о массовом убийстве на космодроме.
– Так… – Я налил себе очередную порцию. – Ничего себе «мало кому известно». Ведь вы же репортер? Кстати, и это дело на космодроме тоже собираются повесить… на героя космоса?
– Не знаю. – Субчик отхлебнул пива и подвинул диктофон поближе ко мне.
Я выпил рюмку и закусил маслиной. В голове у меня шумело так, что я уже не слышал прибоя. Полуголые девки за баром пели какой-то гимн.
– В таком случае, – говорю, – вашим фокусникам из прокуратуры следует придумать номер, когда один-единственный человек, а не целый взвод, расстреливает девятерых. В том числе малолетнего ребенка. И делает это не где-нибудь, а на собственном корабле. И не когда-нибудь, а за полчаса до старта. И не из одного ствола, а из нескольких… Но почему-то ваши фокусники из прокуратуры не торопятся с этим фокусом. Знаете, почему?
– Почему?
– Потому что у них есть основные вещдоки по этому расстрелу. Знаете, какие?
– Какие?
– Головы убитых накануне старта, в том числе башкой одного из палачей.
– Вы видели их?
– Кого?
– Убитых?
– Разумеется, видел.
– Зачем понадобилось отрезать им головы?
– А за тем, что пока еще ни одна спускаемая капсула не рассчитана на подобный перегруз.
– Вы сделали это?
– Что именно?
– Вы обезглавили их?
– Нет, конечно.
– А кто?
Зажмурившись, я помассировал глаза.
– Жена.
– Прекрасно. – Субчик взял диктофон, взглянул на дисплей и поставил обратно. – А узнали вы кого-нибудь из расстрелянных?
– Полковника… – Я откинулся на спинку стула. – Э-э… генерала из Центра подготовки и пердуна из прощальной комиссии.
– Из какой комиссии?
– Ну, одного из замов по старту и руководству полетом.
– Больше никого?
– Никого.
– Даже обоих замов начальника Генштаба?
– Вы серьезно?
– Ну, вам, знаете ли, виднее, – захохотал субчик. – Однако скажите вот что: именно потому что открылось это дело с расстрелом, вы считаете всю затею с Проектом полной аферой?
– Странно, – говорю, – что-то не припоминаю, когда я успел назвать Проект полной аферой.
Он – снова в смех:
– Да, видимо, и в самом деле вы не читаете прессу… Откройте глаза: истории вроде вашей уже выдвигаются на конкурсы.
– Ну, – говорю, – слава тебе господи. Отлегло от сердца. Вот и выдвиньте мою. Гонорар пополам.
– Хорошо! – Субчик прокашлялся в кулак. – Вот вам обоснование: издержавшиеся в прах державы заключают пакт о совместном исследовании космоса. Однако исследовать ничего не собираются, пускают налогоплательщикам пыль в глаза, а высвободившиеся денежки – на дыры в военных бюджетах. Это – раз. Обоснование номер два. Все то же самое, только фиктивным полетом наши архаровцы убивают двух зайцев: и денежки добывают, и от нежелательного балласта, тех самых поистратившихся штабистов, избавляются.
– Версия, – говорю, – номер три. Все то же самое, только… Скажем, женщина. Скажем, член экипажа. Экипажа, скажем так, никудышного, нужного для медийных прогулок перед стартом, а потом и вовсе для убой, для общей могилы со штабистами. Однако нате вам: один из авторов этой, как вы ее называете, аферы по уши влюбляется в этого члена экипажа. В эту, скажем, Елену Прекрасную. На волне чувств открывает ей всю с потрохами подноготную Проекта. Доходит не просто до ромашек, но и совсем до абсурдного: готовить пилотируемый полет. Что это значит? А это значит шанс не только выжить Елене Прекрасной, но и отправиться с ней в заоблачные выси. Да только у троянской красавицы каприз. Ей, видите ли, было бы гораздо спокойней себя чувствовать, если бы полковник организовал утечки информации о Проекте. Не утечки в полном смысле, а так, намеки-экивоки для шефов. Более того, считает она, при наличии обязательного пункта во время отбора экипажа – «достаточности компрометирующих средств воздействия» – это было бы запросто поручить школьной подружке ветреного муженька. Елена Прекрасная предлагает и симметричный вариант: контрольную постельную сцену для себя и своего друга юности. На крыльях любви полковник несется в столицу, откуда выписывает и обоих друзей детства, и приговор самому себе. Ибо за ним, с тех пор как его чувства к Елене Прекрасной переходят видимые границы – и уж наверняка со времени доноса ее обиженного муженька, – за ним следят двадцать четыре часа в сутки. Тут, как говорится, все смешалось в доме Облонских. Гибнут оба друга детства и летит в тартарары прежний график Проекта. Помутилось ли в головах военных, на самом ли деле они уверовали в утечки, испугались чего – все это уже вряд ли можно выяснить. Иных уж нет, а те далече. Даже сама Елена Прекрасная принимает за своего друга детства мертвого члена расстрельной бригады, а в убиенном полковнике отказывается узнавать полковника. Тем временем зерна раздора, посеянные ею на Земле, дают всходы. Да и как иначе, если истории, подобные этой, как вы говорите, выдвигаются на конкурсы в СМИ?..
Ну – и все в этом роде.
По ходу дела я напился до того, что опрокинул и испачкал кого-то за соседним столиком. Субчику не только пришлось выгораживать меня перед нагрянувшим нарядом, но и волочить затем до дома.
Честно говоря, я с трудом припоминаю ту нашу странную беседу и уже навряд ли скажу, что из вышеприведенного прозвучало на самом деле, а что я домыслил впоследствии. Однако практически ничего из того, что все-таки можно полагать в сухом остатке, не имеет отношения к похабной статейке, появившейся три дня спустя в одной из газет в рубрике «Очевидное-невероятное». Я в ней представлен как спивающийся пляжный выдумщик, и это, пожалуй, единственное, что можно считать правдой (как и отвратительную сальную рожу на фоне голых женских задниц). Мои откровения о Гагарине, якобы выжившем в авиакатастрофе, и прочая чушь об инопланетянах и младшем Кеннеди – абсолютная фальсификация. Целую неделю после статьи я ходил тише воды, ниже травы, ждал бог знает чего, но, можно сказать, обошлось. За вычетом того небольшого происшествия, что в почтовый ящик нам подбросили конверт с пачкой фотографий. На конверте была надпись красным маркером: «Quod licet Jovi», – а на фотографиях мы с Юлией – спящие в скафандрах в первом классе, спускающиеся в скафандрах по самолетному трапу, идущие в скафандрах по залу аэропорта, голосующие в скафандрах на обочине. Эти живописные виды, а также изрядно пожелтевшую газету с моим интервью я прячу от жены за книжным шкафом и просматриваю, когда на меня снова находит.
…Во всем доме сейчас пахнет отсыревшей штукатуркой. На моих запястьях прозрачные разводы мела. У тетушки Ундины, которая снимает комнату в пансионате на берегу, ночью никто не брал трубку. Буквально в первые же минуты грозы с потолка в спальне набежал полный таз. Юлия хотела звонить Карлу, и мне не оставалось ничего иного как лезть на второй этаж по приставной лестнице.
Дверь располагалась в боковом фасаде. Судя по вдавленному зигзагообразному следу на стене, когда-то к ней было пристроено добротное крыльцо с лестничным маршем. Я знал, как ревниво тетушка Ундина наблюдала подступы к своему «ласточкину гнезду», и, заглянув в заплывшее окно у двери, почувствовал легкий озноб, то есть представил, что увижу сейчас нечто из ряда вон, каких-нибудь закованных скелетов. Меня ждало разочарование. Этаж оказался загроможден старой негодной мебелью, потемневшими связками книг и залежами журнальных подшивок. Вдоль стен, перемежаясь листами фанеры, пылились репродукции картин и мутные короба с рассаженными на иглах бабочками и жуками. Единственное, что вызвало во мне тревогу и недоумение, были напольные часы с маятником – без стрелок на вмятом циферблате, они тем не менее продолжали идти, маятник их с мерным стуком двигался в застекленной полке. Вода хлестала из раскрытого чердачного хода, куда, в свою очередь, попадала через разбитое обломком ветви слуховое окно. Ртутные грозовые всполохи подсвечивали ее, точно на экране. Окно я приглушил подходящим по размеру куском фанеры, а ход запер.
– Что там? – спросила Юлия, когда, промокший до нитки и злой, я вернулся в дом. Стоя среди прихожей, она держала в руках таз с водой, днище которого облизывал дурачившийся Мирон.
– Ничего, – ответил я, вытираясь собачьим полотенцем.
Юлия поставила таз в ноги и придержала Мирона под шею.
– Что, вообще ничего?
Я взглянул на черную колышущуюся воду.
– Вообще – ничего.