Отец как-то рассказывал, как он однажды заблудился. Ему тогда едва исполнилось десять лет. У его родителей была дача в окрестностях Потсдама, и детей каждый год вывозили туда на все лето, поэтому леса, луга и холмы в округе отец знал как свои пять пальцев. Рассказывая мне эту историю, он специально подчеркнул, что в тот день они с братом поссорились. Давид, которому было тринадцать, завопил, что хочет побыть один, заперся в их общей комнате, а братишку выставил за дверь. После потасовки мой пышущий гневом и обидой отец один убежал в лес, но, поостыв, вдруг почувствовал, что ему там очень нравится. Он петлял между деревьями, искал следы зверей, слушал пение птиц — в общем, шел себе и шел, пока не понял, что представления не имеет, где находится. Тогда он повернул назад и попытался было найти дорогу по собственным следам, но не смог узнать ни единой полянки, ни единого валуна, ни единого дерева. В конце концов ему удалось выйти из леса. Он стоял на холме, а внизу расстилался луг и торчал чей-то дом. Он смотрел на сад возле дома, на автомобиль, ничего не узнавая. Прошло несколько секунд, прежде чем до него дошло, что это их дом, их сад и темно-синяя машина во дворе — тоже их. Вспоминая об этом ощущении, отец крутил головой и говорил, что запомнил его на всю жизнь. Он видел в нем одну из вечных загадок познания и разума. "Местность, которой нет на карте" — вот как он это назвал, а потом пустился в пространную лекцию о поражениях мозга, в результате которых больные не узнают никого и ничего.
Через много лет после смерти отца я пережил нечто подобное в Нью-Йорке. Приехал один мой коллега, преподававший в Париже, и мы договорились встретиться в баре его отеля. Портье объяснил мне, как туда пройти, и я очутился в длинном сверкающем коридоре с мраморным полом, по которому мне навстречу шагал человек в куртке. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что незнакомец, приближающийся ко мне, — это я сам, вернее, мое отражение в зеркале, укрепленном на торцевой стене коридора.
Подобная краткосрочная дезориентация — штука довольно распространенная, но она занимает меня все сильнее и сильнее, поскольку позволяет увидеть, до какой степени зыбка наша способность к узнаванию. Не далее как неделю назад я плеснул себе в стакан апельсинового сока, оказавшегося при ближайшим рассмотрении молоком. Однако, взяв его в рот, я не сразу понял, что это молоко. Я решил, что это сок, только поразительно мерзкий на вкус, притом что молоко я на самом деле очень люблю. Главное здесь то, что я ожидал одного, а получил другое.
Ошеломляющая остраненность, возникающая в таких ситуациях, когда знакомое становится абсолютно незнакомым, это не просто злая шутка разума, а результат утраты внешних ориентиров, которые формируют восприятие. Не заблудись мой отец в лесу, он мгновенно узнал бы свой дом. Знай я, что в конце коридора зеркало, я бы тут же увидел в нем свое отражение. Соотнеси я жидкость в стакане с молоком, у нее был бы совершенно нормальный вкус. В течение года после смерти Билла я постоянно терял ориентировку в пространстве, то есть либо не понимал, что передо мной, либо не знал, как понять то, что вижу. Разумеется, это не могло не наложить на меня отпечатка: я пребываю в состоянии какого-то перманентного беспокойства. Иногда, конечно, случается, что отпускает, но, как правило, я существую с этим подспудным ощущением потерянности, притаившимся за повседневным распорядком жизни.
Занятная штука жизнь. Долгие годы размышляя об исторической обусловленности в живописи и о том, как это влияет на восприятие, я в конечном итоге оказался в положении Дюрера, рисовавшего носорога с чужих слов. В результате получилось существо, имеющее сильное сходство с настоящим носорогом, но тем не менее какие-то очень значимые черты изображены неверно. То же самое происходит со мной, когда я пытаюсь воссоздать в памяти людей или события, которые были частью моей жизни в год смерти Билла. Разумеется, если речь идет о живых персонажах, они, по определению, трудно поддаются описанию, а может быть, и вовсе не поддаются, но я все равно допустил большое количество настолько серьезных ошибок, что всю картину следует считать искаженной.
С проблемой четкого видения, как в жизни, так и в искусстве, я столкнулся задолго до того, как мои глаза стали слабеть. Тут все дело в зрительской перспективе. Мэт это чувствовал, когда ночью, лежа у себя в комнате, сказал, что если смотреть на людей и на предметы, то себя никогда не увидишь. Зритель всегда находится в точке схода перспективы, это крохотная точка на холсте, ноль. Целиком я существую только в отражении в зеркале, на фотографиях и немногочисленных кинокадрах из семейного архива. Я всегда мечтал вырваться из этого заточения и взглянуть на себя со значительного расстояния или с вершины холма, так, чтобы там, внизу, вместо большого "я" ходил-бродил себе по долине маленький "он". Однако и такое перемещение, хотя и может кое-что изменить, точности не гарантирует. Долгие годы Билл являлся для меня движущейся точкой отсчета, человеком, которого я постоянно держал в поле зрения, но который тем не менее от меня довольно часто ускользал. Мы были с ним очень близки, я многое про него знал, и именно поэтому у меня не получилось бы сложить из различных фрагментов нашего с ним общения единый стройный образ. Правда переменчива и противоречива, и я с этим не спорил.
Но существует множество людей, которым с такой многоплановостью трудно мириться. Поэтому сразу после смерти Билла начались попытки хоть как-то совместить картину его личной жизни и его творчества. Некролог, опубликованный в "Нью-Йорк тайме", представлял собой длинную и весьма запутанную статью, где среди хвалебных фраз вдруг проскальзывала цитата из разгромной рецензии, опубликованной в той же самой газете несколько лет назад. Теперь они навесили на Билла ярлык "культовый художник", у которого непостижимым образом оказалось множество последователей в Европе, Японии и Латинской Америке. Вайолет рвала и метала. Она ополчилась и на автора, и на издание, размахивала номером газеты у меня перед носом и кричала, что узнает здесь только фотографию, что в семи абзацах, посвященных памяти Билла, его самого найти невозможно, что некролог есть, но Билла там нет. И бесполезно было убеждать ее в том, что журналист — это, как правило, не более чем рупор чужих точек зрения, что редкий автор некролога может написать что-то кроме скучнейшего попурри на темы таких же бездарных статей, посвященных покойному или покойной еще при жизни. Но по прошествии времени Вайолет получила утешение. К ней со всего света стали приходить письма. Их писали люди, которые видели работы Билла и смогли что-то из них почерпнуть. В большинстве своем это была молодежь, не художники, не коллекционеры, а простые зрители, случайно столкнувшиеся с творчеством Билла, причем зачастую только в репродукциях.
Случаи слепоты по отношению к искусству, которое потом провозглашается "великим", встречаются в истории настолько часто, что об этом не писал только ленивый. Ван Гога сегодня превозносят до небес не только за его полотна, но и за крестный путь "непризнанного при жизни гения". Боттичелли лишь в девятнадцатом столетии обрел второе рождение после веков забвения. Переменами в своей репутации эти художники обязаны смене ориентиров, возникновением новой системы координат, сделавшей понимание возможным. В работах Билла было достаточно много "от ума", достаточно много сложного, чтобы критики и искусствоведы переполошились, и в то же время в них была безыскусность и повествовательность, привлекавшая неискушенного зрителя. Я убежден, что "Путешествиям О", например, суждена долгая жизнь, и после того, как хитроумные проказы и лукавые нелепости, из-за которых публика ломилась в галереи, натешат ее всласть и отойдут в тень, как бывало уже не раз, стеклянные кубы с персонажами-буквами останутся. Невозможно загадывать наперед, но я в это твердо верю, и пока что все идет к тому, что я прав. Билла нет вот уже пять лет, но слава его только упрочилась.
Он очень много после себя оставил, причем значительная часть его наследия никогда прежде не экспонировалась. Вайолет, Берни и несколько сотрудников его галереи взялись приводить в порядок холсты, короба, скульптуры, гравюры, рисунки, альбомы и несмонтированные пленки, которые должны были стать частью последней работы Билла. Когда они только-только начинали, Вайолет просила и меня подключиться, чтобы ей, как она выразилась, "было на кого опереться". Не прошло и месяца, как забитое до отказа хранилище целой человеческой жизни превратилось в жуткое нежилое помещение со столом, стулом, полупустыми полками и упаковочными ящиками, залитыми переменчивым солнечным светом, который никуда нельзя было вынести. Процесс разбора принес свои открытия: трогательные графические портреты Марка в младенчестве, несколько живописных портретов Люсиль, о которых никто из нас понятия не имел. Билл написал ее склоненной над тетрадкой, и хотя видны только лоб и глаза, ему удалось передать напряженную погруженность в слова. Через весь холст размашистым почерком написано: "Оно все плачет, плачет". Строка режет Люсиль по груди и плечам и как будто бы лежит в иной плоскости. Картина датирована октябрем 1977 года. Там был еще один рисунок, наш с Эрикой портрет. Очевидно, Билл сделал его по памяти, потому что мы никогда ему не позировали, и он мне его не показывал. Мы сидим рядышком в простых деревянных креслах перед домом, который снимали на лето в Вермонте. Эрика чуть развернулась ко мне, ее рука лежит на моем подлокотнике. Вайолет без разговоров отдала рисунок мне, а я на следующий же день заказал для него рамку. Эрика к тому времени успела приехать и уехать. Ее нью-йоркский вояж, о котором она так мечтала и который, как я понял из ее письма, мог бы закончиться нашим примирением, превратился в скорбный приезд на похороны друга. Мы так и не собрались поговорить о себе. Рисунок я повесил над письменным столом, чтобы все время его видеть. В быстрых линиях Биллу удалось передать трепет пальцев Эрики, и, глядя на набросок, я неизменно вспоминаю, как дрожала она на похоронах, как по всему ее телу бежали легкие, но вполне заметные глазу судороги. Я никогда не забуду, как взял ледяную руку жены и зажал ее между ладонями. Я держал крепко, но нервная дрожь, поднимавшаяся откуда-то из глубины, не унималась. Я никогда этого не забуду.
Когда умирает художник, его работы мало-помалу начинают физически теснить его тело, для всего остального мира они становятся его материальной заменой. Я думаю, что это неизбежно. Предметы полезные, такие, как стулья или тарелки, переходя из поколения в поколение, могут в какой-то мере нести на себе отпечаток личности предыдущего владельца, но он довольно быстро стирается при повседневном использовании вещей по назначению. Искусство же, при всей своей бесполезности, не желает становиться частью повседневности, и главная сила, которой оно обладает, — это прежде всего способность нести в себе дыхание жизни своего творца. Искусствоведы старательно обходят эту тему, потому что отсюда рукой подать до чудотворных икон и наделенных магической силой идолов, но мой личный опыт подсказывает мне иное. Я знал это чувство и в мастерской Билла пережил его вновь. Когда Вайолет, Берни и я стояли и смотрели, как галерейные грузчики выносят оттуда упакованные и надписанные ящики и коробки, мне вспомнились два человека из похоронного бюро и упрятанное в пластиковый мешок тело Билла, которое они вытаскивали из этой же комнаты два месяца назад.
Хотя мне лучше других было известно, что творчество Билла и сам Билл — это не одно и то же, я осознавал необходимость сохранения некой ауры вокруг того, что им создано. Этот священный ореол был нужен, чтобы противостоять грубой правде о могиле и тлене. Когда гроб с телом опускали в яму, Дан стоял рядом и раскачивался взад — вперед. Сложив руки на груди, он перегибался в поясе, а потом резким толчком отбрасывал верхнюю часть туловища назад, и так снова и снова, словно еврей-ортодокс во время молитвы. Казалось, он находил успокоение в однообразных физических действиях, и я даже позавидовал: вот ведь делает же человек, что хочет. Но когда я подошел к нему, то увидел опустошенное лицо и дикий, остановившийся взгляд. В этот же день, уже на Грин-стрит, Вайолет отдала ему маленькую картинку Билла с буквой "В" и настоящим ключиком. Дан сунул картину под рубаху и просидел так весь вечер, прижимая ее к груди. Было жарко, я боялся, что он вспотеет и холст промокнет, но, с другой стороны, я прекрасно понимал, откуда это желание ощущать картину всей кожей. Дан хотел, чтобы между ним и работой Билла не было никаких преград, ему казалось, что где-то там, в холсте, в металле, в дереве, существует его старший брат, до которого можно дотронуться.
Билл воскресал в моих снах. Он либо входил в комнату, либо возникал за письменным столом, и я неизменно спрашивал:
— Но почему тогда все думают, что ты умер?
И слышал в ответ:
— Правильно думают. Я зашел на два слова.
А иногда он говорил:
— Я просто хотел узнать, что у вас все в порядке.
Был, правда, один сон, когда я снова задал ему этот вопрос и вдруг услышал:
— Я действительно умер, но теперь я вместе с сыном.
И тогда я закричал:
— Ты вместе с моим сыном, твой сын Марк!
Но Билл не соглашался, и во сне я задыхался от ярости, а когда проснулся, то долго мучился оттого, что он меня не услышал.
Даже после того, как львиную долю работ вывезли из мастерской, Вайолет продолжала бывать там ежедневно. Мне она говорила, что надо разобрать всякую мелочовку: архив, письма, книги. Я часто видел, как рано утром она выходит из дома с объемистой кожаной сумкой через плечо. Возвращалась она когда в шесть, когда в семь вечера, и мы вместе ужинали. Готовил я сам, и хотя по части кулинарии Вайолет могла дать мне сто очков вперед, она превозносила мою стряпню до небес. Мало-помалу я стал замечать, что первые полчаса после возвращения из мастерской с ней творилось что-то странное. Глаза казались остекленевшими, и от их уклончивого, неузнающего взгляда становилось не по себе. Это особенно чувствовалось в тот момент, когда она только заходила в двери моей квартиры. Я не заводил с ней разговоров на эту тему, прежде всего потому, что вряд ли мог точно облечь в слова то, что видел. Я просто начинал говорить о еде, о книге, которую читаю, и постепенно Вайолет приходила в себя, становилась прежней, словно возвращалась в "здесь и сейчас". Я знал, что после смерти Билла она плачет по ночам; несколько раз, лежа в постели, я слышал ее отчаянные рыдания, доносившиеся через потолочные перекрытия, но при мне Вайолет не проронила ни слезинки. Свое горе она переносила с мужеством, достойным восхищения, но в ее мужестве проступала невротическая решимость, от которой я поеживался. Думаю, что ее стойкость была фамильной, нордической, унаследованной от многих поколений скандинавов, веривших, что с горем человек должен справляться в одиночку.
Возможно, все та же потомственная гордость заставила ее предложить Марку перебраться к ней насовсем. Она сказала Люсиль, чтобы в начале июля он переезжал на Грин-стрит и начинал искать работу в Нью-Йорке. Марк к этому времени закончил-таки среднюю школу, но даже не пытался поступать в колледж, так что его будущее расстилалось перед ним как нехоженые дебри, которых нет на карте. Но когда я спросил Вайолет, по плечу ли ей будет этот крест, она ощерилась и заявила, что такова была бы воля Билла. Прищур глаз и сжатые в нитку губы говорили о том, что решение принято окончательно и бесповоротно и обсуждению не подлежит.
В ночь накануне приезда Марка Вайолет не вернулась домой вовремя. До этого утром, перед уходом в мастерскую, она позвонила и сказала, что вечером мы пойдем куда-нибудь ужинать.
— Так что ничего не покупай, я вернусь около семи.
В восемь я позвонил ей в мастерскую. Номер был занят. Я подождал еще полчаса. Номер по-прежнему был занят. Тогда я решил сам сходить на Бауэри.
Дверь подъезда была настежь, и когда я вошел, мне впервые представился случай лицезреть мистера Боба воочию. Он оказался сутулым мужичонкой неопределенного возраста с тонкими ножками и на удивление крепкими мускулистыми руками. Мистер Боб подметал лестницу и как раз выгребал кучу пыли на улицу, прямо мне на ботинки.
— Здравствуйте. Вы мистер Боб?
Не поднимая головы, он застыл, сурово глядя в пол.
— Мы с Вайолет договорились поужинать, но ее все нет и нет. Я решил зайти, потому что не знаю, что и думать.
Ответа не последовало. Мистер Боб стоял не шевелясь. Я обошел его и начал подниматься по ступенькам.
— В оба глядите, — пророкотал он мне вслед.
Я дошел до двери мастерской и услышал еще раз:
— За Красотулей, говорю, глядите в оба.
Мастерская тоже была не заперта. Я собрался с духом и вошел. Верхний свет был выключен, горела только настольная лампа, выхватывавшая из темноты стопку бумаг на столе. Мне уже приходилось видеть эти голые стены, но днем, и теперь, в вечернем сумраке, скрадывавшем периметр комнаты, опустевшее пространство показалось мне куда больше. Сначала я подумал, что в мастерской никого нет, перевел взгляд на окно, и вдруг в мутном свете, льющемся через стекло, увидел Билла. У меня перехватило дыхание. Призрак был субтильнее живого Билла. Он стоял и курил, лицом к окну и спиной ко мне. Мне была видна только бейсболка, синяя рубаха и черные джинсы. Я двинулся к нему. На звук моих шагов усохший, видоизмененный Билл повернул голову и превратился в Вайолет. Я никогда прежде не видел ее с сигаретой. Она держала ее двумя пальцами, большим и указательным, совсем как Билл, когда докуривал свои чуть не до самого фильтра. Вайолет шагнула мне навстречу:
— Который час?
— Десятый.
— Десятый?! — переспросила она, пытаясь уложить число в голове.
Окурок упал на пол, и Вайолет придавила его ногой.
— Я тебя не ждала.
— Мы вроде собирались поужинать.
— Поужинать? Ах поужинать, — пробормотала она сконфуженно. — У меня совершенно вылетело из головы.
Помолчав несколько секунд, Вайолет произнесла:
— Ну, раз уж ты здесь…
Оглядев себя, она ласково погладила ладонью рукав синей рубахи.
— Только не надо обо мне беспокоиться. У меня все хорошо. Не волнуйся. Понимаешь, на следующий день после смерти Билла я пришла сюда. Просто хотелось побыть здесь одной. Вот в этом углу лежала его одежда, а на столе валялся блок сигарет. Я сразу все это убрала в шкафчик над раковиной, а Берни сказала, что там только личные вещи. Ну а после того, как Берни разобрался с работами, я начала приходить сюда. Теперь это моя работа — приходить сюда и сидеть. Так вот, однажды я достала из шкафчика его штаны, рубаху и сигареты. Сперва я на них только смотрела. Смотрела, трогала. Дома полно его одежды, но там стираные вещи, а раз стираные, значит, мертвые. А на этих краска, он же в них работал. Ну и через какое-то время мне уже мало было просто прикасаться к его одежде, захотелось ее надеть, захотелось, чтобы она прикасалась к моему телу, захотелось курить его "Кэмел". Я выкуриваю по сигарете в день. Так мне легче.
— Но послушай… — начал я.
Она сделала вид, что не слышит, и обвела глазами комнату. Я заметил единственную стоявшую на полу коробку без крышки и ровные ряды тюбиков с красками.
— Мне здесь спокойно, — произнесла Вайолет.
Портрет Джеки Робинсона, который Мэт нарисовал Биллу в подарок, по-прежнему висел над столом. Я хотел попросить его у Вайолет, но не решился.
Она прижалась ко мне и стиснула пальцами мой локоть.
— Я страшно боялась, что он умрет. Я никому не говорила, и тебе никогда не говорила. Просто, когда любишь человека, всегда боишься, что он умрет. Сейчас это уже не важно. Но я видела, что ему хуже. Он задыхался. Спал очень плохо. Однажды, например, пожаловался, что не может закрыть глаза, потому что боится умереть во сне. Поеле того как Марк украл у тебя деньги, он все сидел по вечерам с бутылкой виски, а спать не ложился. Где-нибудь часа в три ночи я заходила в гостиную, а он сидит на диване перед включенным телевизором и спит вполглаза. Я тогда его разувала, раздевала и либо переводила в спальню, либо так и оставляла до утра на диване, только укрывала.
Вайолет помолчала, глядя в пол.
— У него было скверно на душе, черным-черно. Он много говорил о своем отце, о болезни Дана, о том, как его пытались лечить, но все зря. Начал вдруг думать о ребенке, с которым у нас так ничего и не получилось, давай, говорит, усыновим. Потом решил, что мы не справимся, что он всегда старался быть хорошим отцом, но все равно ничего не вышло. Потом совсем тошно стало, когда он вдруг начал повторять каждую гадость, которую о нем писали критики. Я-то всегда была уверена, что ему на них плевать, а это все, оказывается, копилось, копилось… А критики его так поносили! Их же сильнее всего бесило, что на свете есть другие люди, которым безумно нравится то, что делает Билл. Но он как будто забыл про то, что в жизни есть что-то хорошее.
Вайолет смотрела в одну точку и снова погладила ладонью рукав рубахи.
— Нет, вру! Про меня он никогда не забывал. Я подходила и шептала ему на ухо: "Ну, все, пора спать", и он обхватит мое лицо и давай целовать! От него пахло виски, и он говорил: "Милая, ты моя милая, как же я тебя люблю", ну и всякие нежности. В последние несколько месяцев стало чуточку легче — он так радовался этим детям и своим видеосъемкам. Я клянусь тебе, он только этим и жил. Я думала, вот наконец вздохнем…
Вайолет повернула голову. Теперь она смотрела в стену.
— Каждый вечер мне все труднее заставить себя идти домой. Я хочу оставаться здесь, с ним.
Она вытащила из нагрудного кармана пачку "Кэмела", закурила, погасила спичку и выпустила изо рта струйку дыма.
— Ну, ладно, пускай сегодня будет две.
Мы молчали около минуты. Мои глаза успели привыкнуть к полумраку, и комната казалась светлее. Я разглядывал тюбики с красками.
Вайолет заговорила снова:
— Я хочу, чтобы ты кое-что послушал. Это сообщение на автоответчике. Я его обнаружила в тот же день, когда нашла одежду и сигареты.
Она подошла к столу и несколько раз нажала кнопку автоответчика. Тоненький голос произнес:
— ММ знает, что я — труп и кто в этом виноват.
И тишина. Через мгновение я услышал голос Берни, который что-то говорил, но Вайолет уже выключила автоответчик.
— Билл слушал это перед смертью. Лампочка не мигала, значит, он пришел и стал прослушивать сообщения.
— Но это же чушь какая-то!
Вайолет кивнула:
— Наверно, чушь, просто… Помнишь, мне девочка ночью позвонила и рассказала про Марка и Джайлза? Голос похож. Билл ее не мог узнать, он же с ней не разговаривал.
Вайолет подняла глаза и сжала мою руку:
— Они так называют Марка — ММ. Ты в курсе?
— Да.
Вайолет стискивала мою руку все сильнее. Я чувствовал, что ее бьет дрожь.
— Ну, полно, полно, — сказал я.
Мой голос словно сломал ее. Губы Вайолет искривились, колени подогнулись, и она буквально рухнула на меня. Я подхватил ее под мышки. Ее щека упиралась мне в кадык, а руки цеплялись за мой пояс. Я стащил с нее бейсболку и поцеловал ее голову, один раз, всего один раз. Я стоял, прижимая к себе бьющееся в рыданиях тело, слушал, как она плачет, и чувствовал запах Билла: запах скипидара, табака и опилок.
Внешне скорбь Марка проявлялась в том, что из него словно выпустили воздух. Его тело стало похоже на спустившее колесо, которое хотелось накачать. Казалось, каждое движение — поворот головы, подъем руки — дается ему с неимоверным трудом. Если Марк не находился в книжном магазинчике, куда он устроился на работу, он либо валялся на диване с плеером, либо слонялся по квартире и грыз крекеры или жевал печенье. И днем и вечером он чем-то хрустел, чавкал и набивал себе рот, оставляя за собой горы пакетов, коробок и пластмассовых упаковок. Ужин его мало интересовал, он равнодушно ковырял еду и по большей части оставлял ее на тарелке. Вайолет ни единым словом не вмешивалась в его режим питания. Наверное, она полагала, что если Марк решил заедать свою утрату, она не должна ему мешать.
Несмотря на то что Вайолет сама почти ничего не ела, совместная вечерняя трапеза превратилась в ритуал, который мы соблюдали в течение всего года. Приготовление ужина было вехой, отделявшей один день от другого. Я покупал продукты и стоял у плиты, Вайолет строгала овощи на салат, а Марк умудрялся сохранять вертикальное положение все то время, которое требовалось, чтобы засунуть грязные тарелки в посудомоечную машину. Покончив с этой обязанностью, он валился на диван и включал телевизор. Мы с Вайолет попробовали было к нему присоединиться, но после двух недель дебильных комедий и чудовищных сериалов про маньяков и насильников я понял, что с меня хватит, и, поужинав, либо прощался и уходил к себе, либо тихо сидел в углу с книжкой.
Из этого угла я с большим интересом наблюдал за ними. Марк либо валялся на диване, закинув ноги на колени Вайолет, либо сворачивался калачиком у нее под боком, держа ее за руку или положив голову ей на грудь. Не будь его жесты такими детскими, они могли бы показаться даже неприличными, но притулившийся рядом с мачехой Марк выглядел как исполинский двухгодовалый малыш, утомившийся после долгого дня в детском садике. Я тогда думал, что его стремление прилепиться к Вайолет — это тоже реакция на смерть Билла, хотя прежде мне не раз доводилось видеть, как он точно так же льнет к ней и к отцу. Когда у меня умер отец, я изо всех сил стремился разыгрывать перед матерью мужчину, и мало-помалу игра стала казаться реальностью, а потом просто превратилась в реальность. Где-то через год после его смерти я пришел домой из школы и застал мать в гостиной. Она сидела на стуле, сгорбившись и уткнув лицо в ладони. Подойдя ближе, я догадался, что она плакала. Только один раз до этого я видел, как моя мать рыдает, — это было в день смерти отца, поэтому, когда она подняла красное, опухшее от слез лицо, оно показалось мне чужим, я его просто не узнал. Рядом, на столе, лежал альбом с фотографиями. Когда я спросил, что случилось, мать взяла меня за руку и сказала сперва по-немецки, а потом по-английски: — Sie sind alle tot. Они все умерли.
Она потянулась ко мне и прижалась щекой к моему брючному ремню; я до сих пор помню, как вдавившаяся пряжка защемила кожу на животе. Объятие получилось неловким, но я стоял не шевелясь и радовался, что она больше не плачет. С минуту мать не отпускала меня, но в эти мгновения я вдруг ощутил необычайную ясность, словно все происходящее кто-то навел на резкость и я оказался в фокусе. Я стал главным и в нашей комнате, и за ее пределами. Моя рука на плече у матери обещала ей защиту, и когда она подняла голову, я увидел у нее на лице улыбку.
Мне было всего восемнадцать; никто, ничто и звать никак; знай себе барахтался, ведь только и умел, что хорошо учиться. Но мать удивительным образом прочувствовала мое стремление быть достойным большего, лучшего. Все это моментально отразилось у нее на лице: гордость, грусть и даже какое-то любопытство перед моей внезапной вспышкой мужественности. Возможно, Марк тоже был способен стряхнуть с себя оцепенение и утешить Вайолет? Не знаю. Я тогда спрашивал себя, что кроется за его апатией. Он в чем-то нуждался, но ничего не требовал, а нежелание спустить ноги с дивана объяснялось не ступором после тяжелейшей травмы, а скукой. Казалось, до него так и не дошло, что Билла больше нет, хотя он вполне мог загнать правду о смерти отца куда-нибудь глубоко в подсознание, чтобы не касаться ее мыслями. На его лице нельзя было прочесть даже следов печали, словно он смог выработать у себя иммунитет к самой идее бренности бытия.
После ночной истерики в мастерской Вайолет потихоньку училась откровенно говорить о своей боли, да и физическое напряжение спадало. Она по-прежнему каждое утро уходила на Бауэри, ничего не объясняя, говоря только: — Так надо.
Но я-то знал, что в мастерской она переодевается в штаны и рубаху Билла, выкуривает ежедневную сигарету из оставшегося блока "Кэмела" и, наверное, делает еще что — то, ну, что там полагается делать женщине, оплакивающей мужа. Я думаю, что когда Вайолет уходила, она изливала свое горе отчаянно и сосредоточенно, но стоило ей вернуться домой, как ее сразу поглощали заботы о Марке. Она без конца за ним мыла, стирала, убирала. Я не раз замечал, что во время их совместных вечерних сидений перед телевизором Вайолет почти не смотрела на экран, ей важно было просто быть рядом. Она гладила Марка по голове или по плечу, а сама вообще отворачивалась от телевизора и сидела, упершись взглядом куда-то в угол комнаты, но руки ее не отпускали пасынка ни на минуту, так что я скоро уверился, что дело тут не только в его ребяческой зависимости, но и в самой Вайолет. Она нуждалась в Марке так же, как он в ней, если не сильнее. Пару раз они так и засыпали на кушетке, обнявшись, и я, зная, что Вайолет почти не спит, просто тихонько вставал и уходил, чтобы их не будить.
Разумеется, я не забыл об украденных деньгах, но после смерти Билла вся эта история словно отошла в другую эру, в тот период, когда преступные наклонности Марка занимали в моей душе значительное место. Теперь прежняя ярость отступила перед лицом терзаний Билла. Он нес наказание за чужую вину, так, словно вина была его собственной; его покаянное самобичевание обратило эти пропавшие семь тысяч долларов в доказательство его отцовской несостоятельности. Мне его муки совести были не нужны, я ждал извинений от Марка, но Марку как раз даже в голову не пришло попросить у меня прощения. При жизни Билла он каждую субботу приносил мне какие-то гроши — десять, двадцать, тридцать долларов; но когда некому стало отслеживать регулярность поступлений, выплаты прекратились сами собой, а я не мог собраться с духом и поднять этот вопрос. Так что когда в начале августа Марк позвонил в дверь и вручил мне сто долларов, я изумился.
Передав мне конверт с деньгами, Марк застыл понурившись возле письменного стола. Я ждал, пока он заговорит. После долгого молчания он поднял глаза и произнес:
— Дядя Лео, я вам все выплачу, до последнего цента. Я все время об этом думаю.
Снова повисла пауза. Я не хотел приходить ему на выручку с какими-нибудь дежурными фразами и молчал.
— Я все сделаю так, как хотел бы отец. Только я до сих пор не могу поверить, что никогда его больше не увижу. Я даже не думал, что он может умереть до того, как я стану другим.
— Другим? — переспросил я. — Каким другим?
— Таким, чтобы он мог мной гордиться. Я же всегда знал, что мог бы, ну, типа, вести себя как надо, в колледж поступить, потом жениться, и все такое. Мы бы тогда забыли все плохое, и все стало бы как раньше. Я же понимаю, как ему плохо было из-за меня. Я из-за этого спать не могу.
— Это ты-то? Да ведь ты только и делаешь, что спишь!
— Ночью — нет. Я все время лежу и думаю об отце. Что, думаете, я не понимаю? Лучше его в моей жизни никого не было. Вайолет, конечно, замечательная, но она не такая. Знаете почему? Отец в меня верил. Он знал, что если копнуть поглубже, то во мне много хорошего. Я-то думал, он дождется и увидит, я думал, что еще успею.
Из глаз Марка хлынули слезы. Они бежали по щекам как два прозрачных неиссякаемых ручейка, но при этом Марк не издавал ни звука, и лицо его не меняло выражения. В жизни не видел, чтобы человек так плакал: ни всхлипа, ни вздоха, одна только жидкость.
— Он ведь очень меня любил, — снова заговорил Марк.
Я кивнул. Хотя жизнь меня кое-чему научила и мне пока удавалось сохранять жесткую настороженность и не идти на сближение, я чувствовал, что могу дать слабину.
— Вот увидите, — твердо произнес Марк. — Именно вы, потому что отцу я уже ничего не докажу, а вот вы увидите…
Он уронил голову на грудь и, глотая слезы, уставился в пол.
— Только не думайте, что я вру, — прошептал он дрожащим голосом. — Я не вру, честное слово!
Я встал из-за стола и подошел к нему. Он вскинул голову, и в этот момент я увидел Билла. Проступившее внезапно сходство, словно вспышка, выхватило в сыне черты отца. Меня оно застало врасплох. На несколько мгновений меня захлестнула боль утраты, начинавшаяся где-то в животе и поднимавшаяся вверх, за грудину, в легкие, так что невозможно было вздохнуть. И Марк и Вайолет имели куда больше прав на Билла, а я, боясь задеть их чувства, скрывал глубину своей утраты даже от себя самого. И вот теперь на какой-то миг Билл, словно призрак, мелькнул в чертах сына и вновь исчез. Я готов был молотить Марка кулаками в грудь, чтобы он вернул мне Билла. Меня душила ярость. Мне нужен был Билл, и вернуть его было во власти этого мальчишки, потому что именно он свел отца в могилу, терзал его, мучил, заставляя умирать от ужаса и паники, и теперь только он мог дать событиям обратный ход и воскресить его. Мне хотелось крикнуть, чтобы он вернул мне Билла. Я прекрасно понимал, что это чистое безумие и дикость — стоять вот так перед Марком, который к тому же только что повинился передо мной и пообещал, что отныне все будет по-другому, и сжимать кулаки. Я все еще держал в руках его сто долларов. Голова Марка болталась взад-вперед, а губы продолжали твердить:
— Я не вру, честное слово.
Я опустил глаза. Его кроссовки были закапаны слезами, так что в углубления между шнуровкой и мысками натекли маленькие лужицы.
— Я тебе верю.
Голос мой звучал странно, но не потому, что в нем отзывались переполнявшие меня эмоции, а как раз потому, что тон был ровным и спокойным, без намека на то, что я чувствовал.
— Ты ведь даже не знаешь, чем был для меня твой отец. Это же вся моя жизнь!
Фраза получилась глупой и банальной, но когда я произнес ее, слова словно напитались правдой, которую я так долго скрывал от себя самого.
Через неделю Марк исчез, и все вернулось на круги своя. Нам он сказал, что на выходные едет к матери. Вайолет дала ему денег на билет и отпустила на вокзал одного. На следующее утро она обнаружила, что из сумочки исчезли двести долларов, и кинулась звонить Люсиль, но та, как выяснилось, Марка не ждала и о предполагаемом приезде ничего не знала. Спустя три дня он объявился на Грин-стрит, но клялся и божился, что никаких денег не брал. Вайолет плакала, я стоял рядом и в отсутствие Билла исполнял роль обманутого в лучших чувствах отца, причем притворяться особо не пришлось, поскольку ровно неделю назад я поверил всему, что он говорил. Мне вдруг пришло в голову, что именно с таких ситуаций у него всегда все начиналось, ведь прежде чем совершить предательство, ему непременно нужно было убедить человека в своей непоколебимой искренности. С безупречной повторяемостью механизма он вновь пустился по старому кругу: ложь, кража, исчезновение, потом возвращение и, наконец, после взаимных обвинений и отчаянных слез, примирение с Вайолет.
Близость всегда влечет за собой доверие. Я жил с Марком бок о бок и чувствовал, как общение без посредников заполоняет мой рассудок и искажает восприятие. Находясь рядом с Марком, я просто не мог не поверить хотя бы толике того, что он говорит. Полное неверие означало бы уход, изоляцию, причем не только от Марка, но и от Вайолет, а моя жизнь была сосредоточена вокруг них. Все время, пока я читал, занимался, ходил за продуктами, я предвкушал атмосферу вечера: стряпню, отстраненное экстатическое лицо Вайолет, вернувшейся из мастерской, трескотню Марка о модных радиостанциях и музыке техно, руку Вайолет у меня на плече или шее, прикосновение ее губ к моей щеке, когда я прощаюсь и иду к себе спать, и ее запах, в котором смешивались запахи Билла и аромат ее кожи и духов.
Марк срывался в прежнюю круговерть, но для меня, да, возможно, и для Вайолет, и эти его фокусы, и наказание, к которому она прибегла — старый добрый домашний арест, — отдавали плохим театром. Мы видели, что происходит, но сюжет и реплики казались до того избитыми и ходульными, что об эмоциях тут, прямо скажем, и разговору не было. Дело даже не в том, что нас перестали задевать мерзости, которые он творил; просто мы вдруг осознали, что эти мерзости — не что иное, как самые низкопробные манипуляции, что нас пытаются вновь и вновь провести на одной и той же мякине. Вайолет сносила предательства Марка не только из любви к нему; ей явно недоставало сил трезво осознать природу этих предательств.
Через три недели он снова исчез, на этот раз прихватив с собой дорогую китайскую статуэтку лошади из моего книжного шкафа и шкатулку с драгоценностями Вайолет, где был жемчуг, доставшийся ей от матери, и серьги — последний подарок Билла на годовщину свадьбы. Одни только серьги с сапфирами и бриллиантами стоили не менее пяти тысяч долларов. Я понятия не имел, как Марку удалось вынести из моей квартиры статуэтку лошади. Правда, фигурка была небольшая, двадцать пять на двадцать пять, так что он вполне мог это сделать незаметно. Я хватился ее только в то утро, когда Марк исчез. Прошло несколько дней, а Марк не объявлялся. Вайолет позвонила в книжный магазин, но там ей сказали, что он уже несколько недель как не работает.
— После того как он не пришел в первый раз, — объяснил ей старший продавец, — я пытался дозвониться по номеру, который он нам оставил, но там никто не брал трубку. Я пробовал связаться по телефону с Уильямом Векслером, но мне сказали, что абонент не зарегистрирован. Так что мы уже взяли на его место другого.
Вайолет ждала, что Марк вернется. Прошло три дня, потом четыре, и с каждым новым днем Вайолет становилась все меньше и меньше. Сперва мне казалось, что это обман зрения, так сказать, зримое метафорическое воплощение наших общих треволнений по поводу отсутствия Марка, но на пятый день я заметил, как на ней болтаются брюки, как исчезла знакомая округлость шеи, как опали плечи и руки. За ужином я уговаривал ее съесть хоть кусочек, но она только мотала головой и глотала слезы.
— Я звонила Люсиль, обзвонила всех его одноклассников. Никто ничего не знает. А вдруг его уже нет?
Вайолет вскочила на ноги, раскрыла кухонный шкаф и принялась вынимать из него посуду. Потом два вечера подряд я наблюдал, как она разбирает шкафы, моет полы, отскребает ножом поддон духовки, оттирает добела ванну и унитаз. На третий вечер я, как обычно, принес продукты и позвонил в дверь ее квартиры. Вайолет открыла. На ней были резиновые перчатки, в руках она держала ведро с мыльной водой. Вместо того чтобы поздороваться, я сказал:
— Так, все, хватит.
Вайолет непонимающе посмотрела на меня и опустила ведро на пол.
— Больше никаких уборок.
С этими словами я прошел к телефону и набрал номер Ласло.
Не прошло и получаса, как снизу раздался звонок. Вайолет сняла трубку домофона. Она не могла поверить своим ушам. Забитые машинами мосты, нью-йоркские пробки, вяло ползущие поезда метро могли задержать любого жителя мегаполиса, но только не Ласло Финкельмана, которому надо было добираться на Грин-стрит из Уильямсбурга.
— У тебя что, есть вертолет? — спросила Вайолет, открывая Ласло дверь.
Он еле заметно улыбнулся, прошествовал в комнату и сел. Один взгляд на него подействовал на меня как успокоительное. Он еще не успел открыть рот, но знакомая шевелюра, огромные темные очки и длинное бесстрастное лицо уже убедили меня в том, что он примется за поиски Марка.
Вайолет начала с оплаты.
— Будем рассчитываться по часам. Ты просто записывай время, а в конце недели скажешь сколько, и я заплачу.
Ласло дернул плечом.
— Ну, я прошу тебя, — умоляюще произнесла она.
— Да мне тут все равно надо… — начал Ласло и тут же переключился на другую тему: — Дан велел передать, что сочиняет для вас пьесу.
— Да, я помню, у него же есть твой номер. Он, наверное, совсем тебя замучил.
Ласло отрицательно покачал головой:
— Сейчас не больше одного стихотворения в день. Мы договорились.
— Он что, читает тебе по телефону стихи? — спросил я.
— Ну, не стихи, а одно стихотворение в день. Иначе я перегрузок вдохновения не выдержу.
— Какой же ты добрый, Ласло, — всхлипнула Вайолет.
— Нет, — отрезал Ласло и прищурился. Он воздел к потолку указующий перст, и я узнал этот жест, жест Билла.
— "Пойте громче в лицо мертвецу и кричите в оглохшие уши. Топочите по трупу, пока не проснется", — продекламировал Ласло.
— Бедный Дан, — прошептала Вайолет. — Он все ждет, что Билл проснется.
Ласло наклонился вперед:
— Вообще-то Дан говорил, что это про Марка.
Вайолет пристально смотрела на него секунду или две, потом отвела глаза.
После ухода Ласло я принялся стряпать. Когда все было готово, Вайолет тихонько подсела к столу. Она то приглаживала ладонью волосы, то потирала локоть. Я раскладывал еду по тарелкам.
— Он никогда так надолго не исчезал. Завтра утром я иду в полицию.
— Ну вот, давай завтра об этом и поговорим. А сейчас надо ужинать.
Вайолет сидела, не поднимая глаз от тарелки.
— Чушь какая! Всю жизнь я страшно боялась поправиться. Чуть что не так, я начинала есть. А теперь кусок в горло не лезет. Глаза бы на эту еду не смотрели. Все черным — черно.
— Ну, где же тут черно-то? Посмотри только на эту свиную отбивную! Какой дивный золотисто-коричневый! А рядом аппетитная зеленая фасоль. Обрати внимание на цвет — цвет темно-зеленого нефрита. А теперь сосредоточься на том, как коричневый и зеленый перекликаются с кремовым оттенком картофельного пюре. Смотри, разве оно белое? Нет, конечно. Легчайший такой желтоватый отлив, видишь? И не забудь о ломтике помидора. Я положил его на фасоль только ради колористической гаммы. Чистый звонкий красный, чтобы тарелка стала ярче, чтобы ласкала взор.
Я опустился на стул рядом с Вайолет.
— Но поверь мне, мой ангел, изобразительный ряд — это только начало. Подлинное наслаждение впереди.
Вайолет по-прежнему мрачно смотрела в тарелку.
— А я еще книгу писала о психических расстройствах на почве еды!
— Э, да ты меня не слушаешь!
— Я слушаю, — безучастно отозвалась она.
— Ну и замечательно. Вот, давай-ка поужинаем, винца выпьем.
— Ты же сам ничего не ешь. Все остынет.
— Ничего, я потом поем.
Я протянул руку, взял бокал с вином и поднес ей к губам. Вайолет сделала крохотный глоток.
— Нет, мэм, слушайте, это никуда не годится. Салфетка ваша до сих пор на столе!
С преувеличенной лихостью заправского официанта я вытянул салфетку за кончик, взмахнул ею, чтобы она расправилась в воздухе и опустилась Вайолет на колени.
Вайолет улыбнулась.
Я потянулся к ее тарелке, взял в руки нож и вилку, отрезал маленький кусочек мяса и положил сверху пюре.
— Зачем, Лео? — слабо спросила она.
Вайолет повернула голову, и я увидел, что между бровями у нее залегли две морщинки, губы задергались, и мне даже показалось, что она вот-вот заплачет, но слез не было. Я поднес ей вилку ко рту и ободряюще кивнул. Она помедлила, потом приоткрыла рот, как маленькая, и я положил туда немножко мяса с картошкой.
Я кормил ее, а она ела. Все происходило очень медленно, чтобы ей достало времени прожевать и проглотить, чтобы между глотками она могла отдохнуть и пригубить вина. Под моим пристальным взглядом она ела аккуратнее, чем обычно, потому что тщательнее жевала, почти не открывая рта, так что и неправильность прикуса становилась очевидной, только когда губы раздвигались, чтобы взять с вилки крохотный кусочек. В первые несколько минут мы не говорили ни слова. Я делал вид, что не замечаю ни слез, стоявших в ее глазах, ни звуков, которыми она сопровождала каждый глоток. Очевидно, от волнения у нее так сжалось и напряглось горло, что каждый кусок проходил туда с шумом, она сглатывала его и заливалась краской. Чтобы отвлечь ее, я нес какую-то чушь, поток неуправляемых гастрономических ассоциаций. Плел что-то про итальянскую пасту с лимоном, которую пробовал в Сиене под усыпанным звездами небом, про двадцать сортов сельди, которые Джек сподобился отведать в Стокгольме, про чернила кальмаров в ризотто по-венециански, про непастеризованные сыры, которые контрабандой ввозят в Нью-Йорк, про ученую свинью, которую я видел на юге Франции: она умела искать трюфели. Вайолет не отвечала, но ее глаза просветлели, а в уголках губ затеплилась улыбка, когда я начал рассказывать про метрдотеля из провинциального ресторанчика, который, спеша поприветствовать известного актера, зашедшего в зал, запутался в собственных ногах и рухнул на пожилую даму.
В конце концов на тарелке остался только ломтик помидора. Я поддел его на вилку, но когда попытался просунуть студенистую алую мякоть между губами Вайолет, несколько капель сока брызнули ей на подбородок. Я взял салфетку и начал осторожно утирать ей рот и шею. Она прикрыла глаза, чуть запрокинула голову и улыбнулась, потом открыла глаза и, по-прежнему улыбаясь, произнесла:
— Спасибо, Лео. Все было очень вкусно.
На следующее утро Вайолет обратилась в полицию. Человеку, который говорил с ней по телефону, она ни слова не сказала о краже, но подтвердила, что Марк и раньше убегал из дома. С Ласло ей связаться не удалось, его не было дома. Потом она ненадолго пошла в мастерскую, а во второй половине дня попросила меня подняться к ней, чтобы послушать кое-какие записи, связанные с Тедди Джайлзом. Это были фрагменты записанных на диктофон разговоров с подростками — подготовительный материал для ее книги.
— Марк наверняка у этого Джайлза, — сказала она, — но такой абонент официально не зарегистрирован, а в галерее они отказались дать мне его номер.
Когда мы сидели в кабинетике, я заметил, с каким напряженным вниманием Вайолет слушает то, что говорят подростки. В ее движениях появилась быстрота, которую я уже не надеялся увидеть.
— Эта барышня называет себя Виргина. Такое вот имечко: не то девственница, не то вагина.
Она включила запись на середине фразы. Тонкий девичий голос говорил:
— …Как одна семья. Так все считают. А Тедди — главный, он ведь старше нас всех.
Вопрос Вайолет прервал этот монолог:
— А сколько ему лет?
— Двадцать семь.
— Ты что-нибудь знаешь о его жизни до того, как он приехал в Нью-Йорк?
— Конечно. Тедди мне все рассказывал. Он из Флориды. Мать умерла, кто отец, он не знает. Жил у дяди, который его страшно бил, потом сбежал в Канаду, работал там почтальоном, а потом приехал сюда, начал тусоваться по клубам и выставки делать.
— Надо же, а я слышала про него совсем другие истории, — произнес голос Вайолет.
— Он мне сам рассказывал. И про детство тоже. Значит, это правда.
Голос Вайолет спросил про Рафаэля и про отрезанный палец.
— Ой, да не верьте вы. Я тоже про это слышала. Один пацан, у него кличка Жаба, прыщавый такой, ужас, так он распускает все эти сплетни. Он еще не то говорит. Что, типа, Тедди сам свою мать убил, столкнул ее с лестницы, а все подумали, что это несчастный случай. Тедди нужны такие истории для раскрутки, ну, знаете этот его "Секс — монстр"? Но на самом деле он очень хороший, очень добрый, просто супер. А Жаба — придурок. Нет, ну это ж надо такое придумать! Как Тедди мог ее убить, если его самого тогда еще и на свете не было?!
— Вряд ли мать Джайлза умерла, когда его еще не было на свете.
Замешательство.
— Ну, в смысле, как только он родился, тут она и умерла. Не важно. Тедди очень классный. Знаете, он собирает солонки и перечницы. У него целая коллекция, он мне показывал: всякие зверушки, цветочки, такие пусечки, и два малюсеньких человечка с гитарами, у них в голове дырочки проделаны для соли и перца…
Вайолет нажала на "стоп" и промотала кассету вперед.
— Так, тут у нас еще один мальчик, его зовут Ли. Вот послушай. Он, по-моему, живет один, может, сбежал из дома, не знаю.
Она нажала на "воспроизведение". Я услышал голос Ли:
— Тедди — он за свободу. Вот это я уважаю, когда самовыражение, когда сознание продвинутое, все дела. И плевал он на эти все условности, он как видит, так и говорит, потому что знает, что кругом одно дерьмо. Меня от того, что он делает, реально прет. Там все как надо.
— Что ты имеешь в виду, когда говоришь "как надо"? — спросил голос Вайолет.
— Как надо — это по-честному.
Пауза.
— Знаете, — продолжал Ли, — когда мне идти было некуда, он меня к себе взял. Да если бы не Тед, я бы сейчас на улице ошивался.
Вайолет снова промотала кассету вперед.
— А это Джеки.
Теперь говорил мужской голос:
— Солнце мое, он же просто выродок. Лживый выродок, да еще и фальшивый насквозь. Можете мне верить, я знаю, что говорю. Меня таким не Господь создал, такое тело с неба не падает. В этих перевоплощениях — вся моя жизнь. И если я говорю "насквозь", я имею в виду нутро. У этого гаденыша вместо души силикон. А "Секс-монстр" его — просто говна кусок.
В голосе Джеки зазвучали резкие, визгливые ноты:
— Мало того, что на него смотреть противно, это еще гадость и глупость. Меня поражает, что люди этого не понимают. По-моему, для любого человека, у которого есть хоть одна извилина, все сразу ясно.
Вайолет выключила магнитофон.
— Больше у меня о Джайлзе ничего нет. Как видишь, негусто.
— Слушай, а ты Марка спрашивала про то сообщение на автоответчике?
— Нет.
— Почему?
— Потому что знала, что если там есть хоть слово правды, он все равно не признается. И потом, он мог бы подумать, что этот звонок спровоцировал у Билла сердечный приступ.
— А ты думаешь, что так и было?
— Ничего я не думаю.
— Подожди, по-твоему, Билл узнал что-то такое, чего мы с тобой не знаем?
— Даже если он что-то и узнал, это случилось прямо в этот злосчастный день. Он не стал бы от меня ничего скрывать, я уверена.
В этот вечер мы ужинали у меня на кухне, и мне уже не надо было кормить Вайолет с ложки, она все съела сама. Я налил ей еще один бокал вина, она посмотрела на меня и спросила:
— Ты не помнишь, я когда-нибудь рассказывала тебе про Бланш Витман? Вообще-то ее настоящее имя Мари, но известна она как Бланш. Может, я говорила?
— Не уверен… Но по-моему, я что-то о ней слышал.
— Ее называли "королевой истеричек". Она принимала участие в лекциях Шарко по истерии и гипнозу. На эти лекции съезжался весь парижский бомонд, успех был бешеный. Публика специально приходила посмотреть, как женщины щебечут словно птички, скачут по сцене на одной ножке и дают втыкать в себя булавки. Но вот что интересно, после смерти Шарко у Бланш Витман не было ни единого приступа истерии.
— Ты хочешь сказать, что она старалась для него?
— Эта женщина просто становилась тем, чего он в ней искал, она ведь боготворила Шарко и всячески старалась ему угодить. Газеты сравнивали ее с Сарой Бернар. А после того, как ее повелитель умер, она не захотела покинуть лечебницу, выучилась на лаборанта-рентгенолога и осталась работать в Сальпетриер. О рентгеновском излучении тогда еще почти ничего не знали. Она умерла от облучения. Отказала сперва одна нога, потом другая, потом обе руки.
— А зачем ты мне все это рассказываешь?
— А вот зачем. Знаешь, какие черты отмечали у потенциальных истеричек? Изворотливость, хитрость, лживость и восприимчивость к гипнозу. Все это есть у Марка!
— Позволь, но разве у Марка отмечались параличи или припадки?
— Так ведь этого от него никто и не ждет. Шарко хотел, чтобы женщины устраивали представления, они и рады были стараться. Мы хотим, чтобы Марк проявлял видимость заботы о людях, и когда он с нами, он это делает. Устраивает представление, которого, как он думает, мы от него ждем.
— Но он же не под гипнозом, да и вообще, какой из него истерик?
— Я не говорю об истерии. Язык медицины каждый день меняется. Симптомы заболеваний накладываются друг на друга. Одни понятия трансформируются в другие. Ведь что такое гипноз? Просто снижение сопротивляемости к тому, что тебе предлагают. А у Марка эта сопротивляемость никогда не была очень высокой. На самом деле я хочу сказать вещь очень простую: трудно подчас провести грань между представлением и тем, кто представляет.
Ласло позвонил на следующее утро. Он две ночи подряд не вылезал из клубов, мотаясь из "Лаймлайта" в "Тоннель", из "Тоннеля" в клуб "Мы" и всюду собирая разрозненные куски противоречивой информации. Сходились все источники в следующем: Джайлза в Нью-Йорке нет, он уехал не то в Лос-Анджелес, не то в Лас-Вегас, Марк поехал с ним. Куда — никто толком не знал. В третьем часу ночи Ласло наткнулся на Тини Голд. Она дала ему понять, что может много чего порассказать, но с ним говорить наотрез отказалась, так что теперь, когда Билла больше нет, единственный человек, с которым Тини согласна побеседовать, это "дядя Марка, Лео", и если я завтра подъеду к ней домой часа в четыре, она расскажет мне "всю правду". К тому времени, как я это услышал, "завтра" успело превратиться в "сегодня". Ровно в три пятнадцать я направил стопы по указанному адресу — угол Восточной 74-й улицы и Парк-авеню.
Когда я назвал себя, швейцар впустил меня в роскошно отделанное парадное и проводил до лифта, который сам остановился на седьмом этаже, не пришлось даже кнопок нажимать. Горничная, по виду филиппинка, отворила мне дверь, и я вошел в холл огромной квартиры. Все вокруг было серо-голубым с золотом. Из-за двери, выходившей в коридор, появилась Тини, сделала два шажка по направлению ко мне, замерла и уставилась в пол. Уродливая роскошь обстановки совсем ее поглотила, на фоне столь гигантского пространства она казалась просто крошечной.
— Сьюзи, — сказала Тини, обернувшись к женщине, встретившей меня на пороге, — это дядя Марка.
— Да, да, — закивала Сьюзи, — хороший мальчик, очень хороший.
— Проходите в мою комнату, — произнесла Тини, не поднимая глаз. — Мы там поговорим.
Комната Тини оказалась маленькой, и в ней царил страшный беспорядок. Единственным связующим звеном между этой норкой и интерьером остальной квартиры были золотистые шелковые шторы. На мягком стуле громоздилась гора рубашек, платьев, футболок, а за ним валялись знакомые крылья, придавленные сверху кипой журналов. Письменный стол загромождали баночки, скляночки, флакончики с декоративной косметикой вперемешку с кремами, лосьонами и школьными учебниками. Мне бросилась в глаза стоявшая на книжной полке коробочка лего в фабричной упаковке. Точно такой же конструктор я видел у Марка.
Тини села на краешек кровати, зарылась босыми ногами в ковер на полу и погрузилась в изучение собственных коленок.
— Вы о чем-то хотели поговорить, Тини, — произнес я. — Но почему именно со мной?
— Потому что вы пожалели меня, когда я упала, — ответила она писклявым голоском.
— Мы очень тревожимся за Марка. Ласло выяснил, что он может быть в Лос-Анджелесе.
— Я думала, он в Хьюстоне.
— Как в Хьюстоне?
Тини продолжала разглядывать свои коленки.
— Я его любила.
— Марка?
Она энергично закивала и шмыгнула носом.
— Мне, по крайней мере, так казалось. Он говорил мне всякие вещи, от которых я шалела. Все становилось можно, просто чума! И сначала было классно. Понимаете, я — то думала, что он тоже меня любит…
На долю секунды наши глаза встретились, потом Тини вновь потупилась.
— Ну и что случилось?
— Уже ничего.
— Но ведь вы расстались уже довольно давно?
— Мы уже два года то сходимся, то расходимся.
Я сразу подумал про Лайзу. Ведь все это время Марк встречался с Лайзой.
— Но у нас вы не бывали, — произнес я.
— Марк говорил, что родители не разрешают.
— Это не так. Самого его действительно одного никуда не отпускали, но друзья к нему могли приходить.
Тини мотала головой взад-вперед, и я видел, как по ее щеке медленно катится слеза. В этих раскачиваниях прошло, вероятно, секунд двадцать, а я все ждал, что она скажет еще хоть слово. Наконец Тини заговорила:
— Сначала все было как игра. Я хотела татуировку на животе, чтобы было написано только одно слово — "Маркер". Тедди нес какую-то чушь, сказал, что сам мне ее сделает, а потом…
Она подняла рубашку, и я увидел у нее на животе два шрама в форме букв "М", нормальной и перевернутой. Буквы упирались ножками друг в друга, образуя одно целое.
— Вы хотите сказать, что Джайлз сделал это… собственными руками? — ошеломленно спросил я.
Она кивнула.
— А Марк?! Марк при этом присутствовал?
— Он ему помогал. Я вырывалась, а он меня держал.
— Боже милостивый! — выдохнул я.
По лицу Тини бежали слезы. Она прижала к себе валявшегося на кровати плюшевого зайца и принялась гладить его по голове, всхлипывая:
— Вы не думайте, он на самом деле не такой, он сначала так ко мне замечательно относился, а потом вдруг начал меняться. Я же сама ему эту книжку дала, ну, про одного богача, который на собственном самолете летает из одного города в другой и в каждом городе обязательно кого-нибудь убивает. Марк ее читал раз, наверное, двадцать.
— Я видел какие-то рецензии, но, насколько я понял, это задумано как социальная сатира, пародия, разве нет?
Тини подняла глаза и посмотрела на меня, явно не понимая, о чем речь.
— Ну, короче, меня все это начало доставать, да он еще, когда здесь ночевал, без конца говорил со мной этим своим придурочным голосом, ну, не своим собственным. Это он специально. Заведется и давай говорить, и давай говорить, я его прошу, не надо, а он все равно говорит, я ему рот рукой зажимаю, а он все равно говорит и говорит. Потом втравил меня в эту идиотскую историю с кодеином. У отца пропали таблетки, он их пил, потому что у него плечо больное. Родители подумали на меня, а я не могла им сказать, что это Марк, я его тогда уже боялась. Марк, конечно, говорил, что он ничего не брал, но я точно знаю, что брал, а ребята вообще говорят, что Марк с Тедди по ночам на улицах грабят людей. Сколько раз это уже было, они для прикола так делают, иногда деньги отбирают, а иногда просто чушь какую-нибудь, шарф, например, или галстук, или ремень.
Не переставая рыдать, Тини вздрогнула:
— Я же его любила!
— А вы сами верите всем этим слухам о грабежах?
Тини снова вздрогнула:
— Я теперь чему угодно поверю. Вы что, поедете за ним в Даллас?
— Вы, кажется, сказали, в Хьюстон?
— Какой Хьюстон? В Даллас. А может, они уже и вернулись, не знаю. Сегодня какой день?
— Пятница.
— Они, наверное, уже вернулись.
Тини сосредоточенно грызла ноготь мизинца и о чем — то думала, потом вынула палец изо рта и сказала:
— Он или у Тедди дома, или в "Расколотом мире", где редакция, знаете? Ребята там иногда ночуют.
— Тини, мне нужны точные адреса.
— Джайлз живет на Франклин-стрит, дом 21, пятый этаж. А журнал на Восточной 4-й улице.
Она встала, порылась в ящике стола, вытащила журнал и протянула мне:
— Здесь есть номер дома.
На журнальной обложке красовался леденящий душу снимок: молодой человек, либо умирающий, либо уже мертвый, сидел, привалившись спиной к унитазу и опустив вниз руки со вскрытыми венами, а вокруг растекалась ослепительно-алая кровь.
— Да уж, — выдавил я.
— А, там все такое, — отмахнулась Тини.
Она вскинула подбородок и в течение, наверное, трех секунд не сводила с меня глаз, а потом снова уставилась в пол и продолжала:
— Знаете, зачем я вам все это говорю? Я не хочу, чтобы еще что-нибудь ужасное случилось. Я для этого и отцу Марка звонила — чтобы предупредить.
На миг у меня перехватило дыхание, но, помолчав немного, я спросил как можно небрежнее:
— Получается, что вы говорили с мистером Векслером по телефону? А когда, не помните?
— Давно. Я потом почти сразу узнала, что он умер. Жалко, он вроде ничего был.
— А куда вы ему звонили? Домой?
— Нет, кажется, на работу.
— Откуда же у вас его рабочий телефон?
— Марк дал. Он мне все телефоны дал.
— А про шрамы на животе вы мистеру Векслеру тоже рассказали?
— А что такого?
— Что такого?! — переспросил я, стараясь держать себя в руках.
Тини елозила пальцами ноги по ковру.
— Я была под кайфом, на душе было муторно, и вообще…
Ее нога заелозила по полу активнее.
— Им обоим, и Марку и Тедди, лечиться надо. Вам надо для них психушку найти.
— Это вы оставили на автоответчике сообщение о том, что Джайлз виноват в том, что вас убили?
— Он меня не убивал, я же вам сказала. Он меня мучил.
Я не стал больше ничего спрашивать. Кроме того, поговорив с Тини, я убедился, что высокий голос на автоответчике принадлежал не ей.
— Послушайте, Тини, а где ваши родители?
— Отец сейчас в Чикаго, а мама на заседании какого-то там комитета благотворительного. Борьба с раком, что ли…
— Нужно обязательно с ними поговорить о том, что случилось. Речь идет о физическом насилии, вы понимаете? Вы можете заявить в полицию.
Тини не реагировала. Она сидела, уставившись на письменный стол, голова ее болталась взад-вперед. Казалось, она забыла о моем присутствии.
Взяв журнал, я вышел из комнаты. Открывая дверь в холле, я услышал, как в глубине квартиры журчит вода и женский голос, должно быть, голос Сьюзи, что-то напевает.
Я возвращался на такси. У меня из головы не выходил мелодраматический пафос исповеди Тини, особенно фраза, которую она повторила несколько раз: — Я же его любила!
Я вспоминал огромную квартиру, бледно-голубые стены, это тщедушное тельце, потупленный взор, батарею баночек с косметикой и всяких женских штучек, которыми был завален стол, и мне становилось тошно. Мне было жаль Тини, жаль эту маленькую искореженную жизнь, но я все время возвращался мыслями к ее телефонному разговору с Биллом. Неужели она рассказала Биллу о том, как Марк держал ее, помогая Джайлзу? Неужели его сердце перестало биться после того, как он это услышал? Я почему — то с трудом себе представлял, чтобы Марк был способен скрутить Тини. Шрамы на ее животе казались слишком аккуратными. Если бы она вырывалась, надрезы не получились бы такими ровными. Ее рассказы о книжке про маньяка и об украденном кодеине звучали куда правдоподобнее. Вероятно, Марк и в самом деле принимал наркотики, это объясняло его кражи, его ложь, ведь в такой ситуации уже никакие сдерживающие центры не срабатывают. Без сомнения, в душе Тини сохранились какие-то рудиментарные представления о морали, с точки зрения которой нельзя было допустить, чтобы произошло "еще что-нибудь ужасное", потому что это плохо, но мерой недопустимости этого "еще чего-нибудь" являлось только то, что имело отношение непосредственно к самой Тини, а отнюдь не нарушение общечеловеческих моральных норм. Телефонный разговор с Биллом сразу же вылетел у нее из головы, потому что "была под кайфом", так что, с ее точки зрения, в подобной забывчивости нет ничего ненормального или предосудительного. Тини принадлежала к определенной субкультуре, где правила грешили размытостью, а границы дозволенного были чрезвычайно широки, но более всего меня поражала вялость. Если считать Марка и Тини типичными представителями этой генерации, то всем им не хватало жизненных сил. Их нельзя было причислить ни к футуристам, воспевающим эстетику насилия, ни к анархистам, которые рвутся сбросить оковы закона. Пожалуй, они были гедонистами, не стремящимися к наслаждению, потому что стремиться им было лень.
Стоя перед узким зданием на Восточной 4-й улице между авеню А и Б, я знал, что могу развернуться и уйти, что могу выбросить из головы этих подростков-переростков и их горькие коротенькие судьбы, но я этого не сделал. Вместо этого я нажал на звонок и рывком распахнул дверь. Вместо этого я пошел по коридору первого этажа старого доходного дома, хотя ясно чувствовал, что иду навстречу чему-то гадкому, но вместе с тем понимая, что эта гадость почему-то притягивает меня. Я хотел посмотреть, что это такое, хотел подойти поближе, хотел разглядеть. В этой тяге было что-то патологическое, и, отдаваясь ей, я понимал, что пакость, которую я стремлюсь найти, уже запачкала меня.
Ничего выдумывать я не собирался, но когда сидящая за столом сомнамбулическая девица подняла глаза и посмотрела на меня сквозь красные стекла огромных очков, когда я увидел у нее за спиной стенд с двадцатью обложками "Расколотого мира", на одной из которых Тедди Джайлз подносил к перемазанным кровью губам ложку с отрезанным человеческим пальцем, у меня не получилось сказать правду. Я представился корреспондентом "Нью — Иоркера", объяснил, что пишу статью об альтернативных изданиях и поэтому интересуюсь концепцией их журнала. В карих глазах за красными стеклами не промелькнуло ни тени мысли.
— Я не понимаю, что вы спрашиваете.
— Я спрашиваю, о чем ваш журнал, для чего он создавался.
— А, ясно, — протянула девица. — А про меня вы тоже напишете? Меня зовут Анджи Роопнарин, Ро-оп-нарин, — произнесла она по слогам.
Я вытащил блокнот и ручку и записал крупными буквами ее фамилию.
— Вы не могли бы прокомментировать название? Почему именно "Расколотый мир"?
— Откуда я знаю? Я здесь просто работаю. Вы бы лучше кого другого спросили, только сейчас здесь никого нет. Обеденный перерыв.
— Но ведь уже вечер, половина шестого!
— А у нас рабочий день начинается в двенадцать.
— Понятно.
Я кивнул головой на фотографию Джайлза:
— Вам нравятся его работы?
Анджи вытянула шею, чтобы посмотреть, куда я показываю.
— Ничего. Прикольные.
— Говорят, у него целая свита: Марк Векслер, Тини Голд, еще одна девочка, ее зовут Виргина, потом какой-то мальчик, которого найти не могут, Рафаэль…
Анджи Роопнарин мгновенно насторожилась:
— Вы и про это пишете?
— Главным образом про Джайлза.
Она бросила на меня недоверчивый взгляд:
— Не пойму, чего вам надо. Обычно про такое другие люди пишут, не такие, как вы.
— В нашем журнале много ветеранов, — успокоил ft ее. — Послушайте, вы знакомы с Марком Векслером? Он работал у вас прошлым летом.
— Работал, как же. Тусовался он тут, а не работал. По крайней мере, Ларри ему ничего не платил.
— Какой Ларри?
— Ларри Файндер. Это же его журнал. У него таких полно.
— Ларри Файндер, владелец галереи?
— Что вы удивляетесь? Об этом все знают!
В этот момент раздался телефонный звонок.
— Редакция журнала "Расколотый мир", — произнесла Анджи внезапно оживившимся голосом.
Я одними губами прошептал: "До свидания", — и откланялся. Только на улице я перевел дух, пытаясь унять мандраж, никак не дававший мне вздохнуть. Зачем было врать? Из какого-то безотчетного желания обезопасить себя? Возможно. И хотя я был далек от того, чтобы трактовать свою выходку как моральное грехопадение, но весь обратный путь мне не удавалось отделаться от чувства неловкости и нелепости ситуации, в которой я был смешон и вел себя недостойно. Что до Марка, то любые открытия, связанные с ним, как правило, оказывались из разряда неприятных. У Гарри Фройнда он прошлым летом не работал. Но в журнале Ларри Файндера он, как выяснилось, тоже не работал. Жизнь Марка представляла собой наслоение вымыслов, где один пласт громоздился на другой, а я свои археологические раскопки только начал.
Пока меня не было, Вайолет несколько раз звонила и оставляла на автоответчике сообщения. Она просила зайти к ней сразу же, как только я приду. Когда она открыла мне дверь, то была так бледна, что я первым делом спросил, не случилось ли чего. Она не ответила, а только сказала:
— Я должна тебе кое-что показать.
Я пошел за ней в комнату Марка. Еще с порога я увидел, что там все вверх дном. Стенной шкаф был открыт, и хотя одежда все еще висела на плечиках, полки были пусты. По всему полу валялись какие-то бумаги, рекламные листовки, тетрадки, журналы. Я заметил коробку с игрушечными машинками и еще одну, с открытками, письмами и поломанными цветными карандашами. Рядом с коробками лежали ящики письменного стола. Вайолет наклонилась над одним, вытащила оттуда что-то красное и протянула мне.
Это был швейцарский нож Мэта.
— Я нашла его в коробке из-под сигар. Он был замотан изолентой.
Я смотрел на выгравированные серебряные инициалы: М.Ш.Г. — Мэтью Штайн Герцберг.
— Прости, пожалуйста, — сказала Вайолет.
— Господи, столько лет прошло, — сказал я и потянул вверх штопор.
Когда мне удалось его открыть, я провел пальцем по металлической спирали и вспомнил отчаянный плач Мэта:
— Я же всегда, всегда клал его на тумбочку!
Наверное, я очень устал, потому что какая-то часть меня не стояла на полу, а висела где-то под потолком; очень странное чувство. Оттуда, сверху, я видел комнату, Вайолет, себя, нож Мэта, который я держал в руке. Это странное разделение земли и воздуха, меня парящего и меня стоящего длилось совсем недолго, но после того, как оно закончилось, я чувствовал себя где-то очень далеко, и комната казалась миражом.
— Я помню тот день, когда нож пропал, — размышляла вслух Вайолет. — И я помню, какое это было горе для Мэта. А рассказал мне об этом Марк. Да, Лео, Марк, и он очень переживал, что нож пропал, очень убивался, очень жалел Мэта. Рассказал, как он всюду искал его.
Вайолет смотрела перед собой расширенными глазами, голос ее дрожал:
— Марку тогда было одиннадцать лет. Всего одиннадцать. Ты понимаешь, Лео, ведь самое страшное — не то, что он украл и не сознался. Страшнее всего эта имитация сочувствия, такая изощренная, такая правдоподобная, такая искренняя.
Я сунул нож в карман. Я слышал, что говорит Вайолет, понимал каждое слово, но не знал, как на них реагировать, и вместо того, чтобы ответить хоть что-нибудь, стоял не шевелясь, уперши глаза в стену. Так прошло несколько секунд, и вдруг я подумал об игрушечной машинке на автопортрете Билла — о желтом автомобильчике, который он вложил в руку Вайолет, когда писал ее. Между машинкой и ножом Мэта существовала какая-то связь, и ее я силился сформулировать. В голове крутилось слово "залог", хотя это было не совсем то. Написанную на холсте машинку и настоящий ножик роднила идея подмены настоящего вымышленным, но ни автомобили, ни ножи тут явно ни при чем… Нож Мэта и машинка на картине были равно неосязаемы, их не существовало на самом деле. И не важно, что я мог сунуть руку в карман брюк и вытащить нож на свет божий, его все равно не было. Темные желания и тайны одного мальчишки привели к тому, что щелкнул какой-то тумблер, и нож, который я подарил Мэту в день его одиннадцатилетия, перестал существовать. На его месте было что-то другое, злая насмешка, точная копия; и как только я об этом подумал, цепь моих рассуждений замкнулась. Двойник этого ножа находился на картине, которую отдал мне Билл. Мэт сам его нарисовал. Он отправил своего Привидения на крышу с его ворованным трофеем, и свет луны падал ему на пустое лицо и раскрытые лезвия ножа, который он сжимал в руке.
Рассказав Вайолет про свой визит к Тини и поход в редакцию "Расколотого мира", я спустился к себе. Оставшуюся часть вечера я провел один. Мне долго не удавалось найти для ножа место в моем заветном ящике, и в конце концов я решил засунуть его как можно глубже, отдельно от всех остальных предметов. Закрыв ящик, я понял, что в результате только окреп в своей решимости. Теперь мне нужно было не просто найти Марка, я хотел большего — разоблачения. Я хотел, чтобы на этом пустом лице проступили отсутствующие черты.
Через пару часов после того, как Вайолет ушла в мастерскую Билла, я стоял перед входной дверью дома номер 21 по Франклин-стрит и нажимал на кнопку звонка против таблички: "Т.Д./С.М.". К моему изумлению, меня тут же впустили. Стальная дверь на пятом этаже приоткрылась. На пороге квартиры Джайлза стоял мускулистый коротыш в одних трусах. Когда дверь открылась полностью, я увидел его рельефные загорелые мышцы во всех возможных ракурсах. Я также увидел себя, потому что все четыре стены холла были зеркальными.
— Мне нужно поговорить с Тедди Джайлзом.
— Так он спит!
— У меня срочное дело.
Паренек повернулся, открыл зеркальную панель, за которой оказалась дверь, и исчез. Справа находилась большая комната с оранжевым диваном гигантских размеров и двумя объемистыми креслами — бирюзовым и фиолетовым. Все вокруг было новеньким: полы, стены, светильники. Я вдруг подумал, что выражение "быстрые деньги" здесь неуместно. Весь этот антураж был порождением денег мгновенных, когда несколько выгодных продаж превращались в недвижимость с такой скоростью, что у агентов, адвокатов, дизайнера и подрядчиков, наверное, дух захватывало. В квартире стоял запах табачного дыма и помойки. На полу валялись несколько пар женских туфель и розовый свитер. Книг в комнате не было вообще, зато я увидел сотни глянцевых журналов. Тут были и альманахи по искусству, и модные журналы. Они высокими стопками громоздились на столике перед диваном или лежали на полу. У многих страницы были заложены розовыми и желтыми бумажками. На торцевой стене висели три огромных фотографии Джайлза. На одной он в мужском костюме танцевал с красоткой, чем-то похожей на Лану Тернер в фильме "Почтальон всегда звонит дважды". На другой он был уже в женском обличье и позировал в кокетливом белокуром парике и серебряном вечернем платье, плотно обтягивавшем накладные бедра и грудь. Третий снимок, очевидно, был сделан с помощью компьютера, так как Джайлз на нем представал разъятым на куски. Он вгрызался зубами в собственную отрезанную руку. Пока я изучал уже ставшие знакомыми сюжеты, из-за зеркальной двери в гостиной появился Джайлз. На нем было красное шелковое кимоно, судя по всему настоящее, японское. Шелест плотного шелка сопровождал каждый его шаг.
— Профессор Герцберг, какая честь! Чем обязан?
И прежде чем я успел ответить, он предложил, любезно улыбаясь:
— Присаживайтесь.
Его рука широким жестом обвела гостиную. Я выбрал бирюзовое кресло и опустился в него, попытавшись было облокотиться на спинку, но размеры кресла были таковы, что при этом мне пришлось бы принять практически горизонтальное положение, так что я почел за лучшее сидеть на краешке.
Джайлз уселся в фиолетовое кресло напротив, но мебель стояла таким образом, что расстояние между нами оказалось слишком большим, чтобы разговаривать без помех. Чтобы как-то исправить это неудобство, Джайлз вынужден был наклоняться в мою сторону, отчего кимоно распахнулось спереди, обнажая белую безволосую грудь.
— Вы позволите? — спросил он, показывая глазами на пачку "Мальборо", лежавшую на круглом кофейном столике.
— Курите, курите.
Когда Джайлз закуривал, руки его тряслись, и я невольно порадовался, что сижу от него на приличном расстоянии. Между нами было что-то около полутора метров, и я мог со стороны разглядеть его поподробнее. У него было мягкое лицо с правильными чертами, водянисто-зеленые глаза, почти бесцветные ресницы и бледные бескровные губы. Невыразительная внешность обретала выразительность только благодаря халату. Роскошное тяжелое одеяние превращало его в погрязшего в пороках денди эпохи декаданса. На фоне красного шелка бледность лица казалась мертвенной, почти трупной. Широкие рукава подчеркивали тонкость рук, а внешняя схожесть кимоно с платьем намекала на неоднозначность сексуальной ориентации владельца. И непонятно было, что я сейчас наблюдал: сознательно разыгрываемое специально для меня представление или просто еще одну личину, которую Джайлз на себя примерял. Чуть подавшись вперед, он спросил:
— Итак, чем обязан?
— Я разыскиваю Марка Векслера. Десять дней назад он ушел из дома, ни я, ни его мачеха ничего о нем не знаем. Может быть, вы знаете? Мы очень тревожимся.
Джайлз ответил, не колеблясь ни секунды:
— Я несколько раз виделся с ним на прошлой неделе. И вчера, между прочим, он приходил сюда. У нас тут была тусовочка, но потом он ушел. Но подождите, это что же получается, он не дает, э-э-э, Вайолет о себе знать?
Перед именем Вайолет он сделал маленькую паузу, словно припоминая, как ее зовут.
Я вкратце рассказал ему о кражах и о том, как Марк исчез. Джайлз отворачивался, только чтобы не пускать дым прямо мне в лицо, все остальное время водянисто-зеленые глаза не оставляли меня ни на мгновение.
— Мне кто-то говорил, что вы брали его с собой, когда ездили с выставкой.
Джайлз медленно кивнул, все так же пристально глядя мне в глаза:
— Я на пару дней летал в Лос-Анджелес, но один, без Марка.
Казалось, он о чем-то размышляет.
— Его надломила смерть отца. Вы это, конечно, и сами знаете. Мы несколько раз с ним об этом говорили, очень подолгу, и мне всерьез кажется, что я смог ему помочь. — Джайлз помолчал и продолжил: — Со смертью отца он потерял часть себя.
Не понимаю, на что я рассчитывал, придя сюда, но эти проявления сочувствия к Марку были для меня полной неожиданностью. Я даже пожалел, что, грешным делом, перенес связанные с Марком гнев и горечь на этого художника, о котором, в сущности, почти ничего не знал. В моем сознании Тедди Джайлз был мифом, компиляцией из слухов, сплетен и нескольких статей в газетах и журналах. Я снова посмотрел на его фотографию в дамском платье.
Джайлз перехватил мой взгляд.
— Мое творчество вам не нравится, я в курсе, — сказал он, пожав плечами, — и, насколько я знаю, не только вам, но и мачехе Марка тоже, он мне рассказывал. Я также в курсе, как к моим работам относился его отец. Людей отталкивает их содержание, но я поднимаю тему жестокости прежде всего потому, что жестокость повсеместна. И потом, есть мои работы, и есть я. Вам, как искусствоведу, лучше чем кому бы то ни было должно быть понятно, что это не одно и то же.
— Ну, в этой путанице отчасти есть и ваша вина, — начал я, как можно тщательнее подбирая слова. — Вы же сами всячески подчеркивали, что неотделимы от своих работ и что вы человек… опасный.
Джайлз удовлетворенно рассмеялся. Смех получился радостным и заразительным. Я также обратил внимание на его зубы, очень мелкие, словно молочные.
— Да, вы правы, я сам превратил себя в арт-объект. Признаюсь, не я первый, но все-таки до меня никто именно таких вещей не делал.
— Вы имеете в виду стереотипы ужасов?
— Именно. Ведь что такое ужас? Это крайность, а крайности обладают очищающим эффектом. Поэтому люди смотрят фильмы ужасов, поэтому они приходят на мои выставки.
Казалось, он говорит заученными фразами. Он, вероятно, уже говорил это, и не однажды, а много тысяч раз.
— Но как быть с тем, что стереотип всегда притупляет восприятие? Ведь смысл в таком случае выхолащивается по определению.
Джайлз снисходительно улыбнулся:
— Да при чем тут смысл?! Кому он вообще нужен?! Времена изменились! Теперь важнее всего скорость и картинка. Нужно знать, как заполнить внимание на коротком отрезке времени. Смотрите сами: реклама, голливудские фильмы, выпуски новостей и даже искусство — все становится товаром, как в магазине. А что человек делает в магазине? Ходит, смотрит, пока что-нибудь стоящее не попадется на глаза, и тогда он это берет. А почему? Потому что цепляет. Если бы не цепляло, он бы переключился на что — нибудь другое, на другой канал. А почему зацепило-то? Да просто человеку надо увидеть что-нибудь такое, чтоб его проперло, ну, я не знаю, скажем, вспышку света или что — нибудь блестящее, или кровь, или голую задницу, не важно. Главное, чтоб проперло. И понеслась. Человек хочет еще, он начинает искать уже именно это, он готов отстегивать, сколько нужно, и покупать начнет как миленький.
— Но ведь произведения искусства покупают единицы.
— Согласен, зато сенсация попадает в газеты, в журналы, которые мигом продаются, поднимается шум, на шум приходят коллекционеры, а у коллекционеров-то деньжата водятся. А потом все по новой, и так далее, и так далее. Вас, наверное, шокирует моя откровенность?
— Отнюдь. Просто мне кажется, что люди не настолько примитивны.
Джайлз закурил еще одну сигарету.
— А что плохого в примитиве? Мне куда противнее, когда начинается вся эта пафосная дребедень о том, какие мы все, оказывается, сложные. Кто это все выдумал про глубины подсознания, Фрейд?
— Мне кажется, о глубине человеческой природы задумывались много раньше, еще до Фрейда.
В моем голосе явственно проступал сухой академизм, я сам это слышал, но Джайлз меня очень утомил. И дело было не в его глупости, а в тоне, в бесстрастном, заученном равнодушии модуляций, от которых я устал. Джайлз смотрел на меня, как мне показалось, несколько разочарованно. Он-то старался, занимал меня разговорами, как журналистов, которые к нему приходят. Они клевали на эту удочку, думали, что он умный, а со мной этот номер не прошел.
— Я вчера разговаривал с Тини Голд, — сказал я, желая переменить тему.
— Да? Ну и как она? Я ее не видел уже несколько месяцев.
Я решил говорить начистоту:
— Она показала мне шрам на животе, ну, в форме буквы "М", и, по ее словам…
Джайлз спокойно слушал.
— По ее словам, это ваших рук дело, а Марк держал ее, чтобы она не вырвалась.
Лицо Джайлза выражало крайнюю степень изумления.
— Да что вы? Вот бедолага!
Он печально покачал головой и выпустил струю дыма.
— Тини постоянно увечит себя, режется. У нее все руки в шрамах. Сколько раз пыталась бросить, и никак. Может, ей так легче? Она мне как-то сказала, что так она чувствует себя живой.
Джайлз помолчал, стряхнул пепел с сигареты и снова затянулся:
— Каждому человеку надо чувствовать себя живым.
Он закинул ногу на ногу, и между полами халата показалось голое колено. На бритой икре проступала щетина.
У меня самого были сомнения в истинности слов Тини, но все-таки зачем ей было выдумывать такую сложную историю? Она явно не страдала избытком воображения.
Джайлз продолжал:
— Я уверен, что Марк будет мне звонить. Возможно, прямо сегодня. Если хотите, я могу поговорить с ним, скажу, что вы его разыскиваете. Пусть свяжется с вами, чтобы вы хоть знали, где он. Мне кажется, он меня послушает.
Я поднялся с кресла:
— Спасибо. Мы были бы вам очень признательны.
Джайлз тоже встал. Он улыбался, но улыбка получилась натянутой.
— Ах, мы-ы? — переспросил он, растягивая последнее слово на несколько слогов.
Я едва сдержался, но сумел ответить ровным голосом:
— Именно. Пусть позвонит либо мне, либо Вайолет.
Я повернулся и направился к выходу. В холле у меня снова разбежались глаза от несметного количества отражений, окруживших меня со всех сторон. Я увидел себя, свою голубую рубашку и защитного цвета брюки, увидел Джайлза в его ослепительно-красном кимоно, увидел кричащие краски огромной гостиной, из которой мы только что вышли, и все это дробилось и преломлялось во множестве зеркальных панелей. Сальное "мы-ы" по-прежнему звучало у меня в ушах. Я нашарил дверную ручку и повернул ее, дверь распахнулась, но вместо лифта за ней оказался узкий коридор, заканчивавшийся глухой стеной, на которой висела картина. Я ее мгновенно узнал. Билл написал этот портрет сына, когда Марку было всего два года: бешено хохочущий карапуз с абажуром на голове, абсолютно голенький, в сползшем чуть не до колен грязном переполненном подгузнике. Я застыл на месте. Мне почудилось, что малыш движется мне навстречу. Из моей груди вырвался возглас изумления.
— Вы ошиблись дверью, профессор, — раздалось у меня за спиной.
— Это же Билл, — выдохнул я.
— Да, — согласился Джайлз.
— Но каким образом эта картина оказалась здесь?
— Я ее купил.
— У кого?
— У владельца.
Не веря своим ушам, я повернулся и спросил:
— У Люсиль? Люсиль продала вам этот холст?
Для меня не было новостью, что картины переходят из рук в руки, меняют владельцев, томятся по чуланам, потом вновь появляются на свет божий. Я знал, что их продают, перепродают, воруют, уничтожают, реставрируют, когда с толком, а когда и без. Картина может выплыть в самом неподобающем месте, это я тоже знал. Но сама мысль о том, что этот холст находится здесь, была противоестественной.
— Я думаю ее использовать, — произнес Джайлз.
Он стоял ко мне почти вплотную и буквально дышал мне в ухо. Я инстинктивно дернул шеей и двинулся по коридору вперед.
— Использовать? — повторил я как завороженный.
— Вы, по-моему, уходить собирались, а, профессор? Алло, профессор!.
Джайлз явно развлекался, и стоило мне услышать насмешливые нотки в его голосе, как я совсем растерялся, смятение засасывало меня глубже и глубже. Все началось с этого его растянутого "мы-ы". Перевес, который был на моей стороне во время разговора в гостиной, растворился в темном коридоре. Слово "использовать", которое я пролепетал, прозвучало как глумление над самим собой, как брошенная себе же в лицо язвительная насмешка, и парировать ее я не мог. Перед моими глазами стоял мальчуган с портрета, охваченный диким весельем, ликующий, разбесившийся.
Я до сих не могу внятно объяснить, что в тот момент со мной происходило и в какой последовательности развивались события, помню только ощущение замкнутого пространства и ужас. Вряд ли Тедди Джайлз был способен внушать трепет, но ему удалось согнуть меня в бараний рог с помощью лишь пары вскользь брошенных фраз, за которыми лежали миры, целые миры, и, как мне казалось, в самом центре их находился Билл, живой ли, мертвый ли, — все равно. Между мной и Джайлзом шла подспудная битва за Билла, и внезапно наступившее осознание этого вылилось в панику. Я был в двух шагах от портрета, когда услышал шум воды в унитазе. Кто-то дернул ручку сливного бачка. До меня вдруг дошло, что я и раньше слышал какие-то звуки, просто портрет Марка отодвигал их на задний план. Я замер и прислушался. Рядом была дверь, за которой кого-то рвало, потом раздался сдавленный стон. Я рывком распахнул дверь. На полу, вымощенном мелкой зеленой плиткой, валялся Марк. Хватая посиневшими губами воздух, он лежал между ванной и унитазом, глаза его были закрыты. При виде этих синих губ моя паника мгновенно была забыта. Я шагнул вперед, но ноги вдруг разъехались. С трудом удерживая равновесие, я посмотрел вниз и увидел на полу лужу рвоты. Не сводя глаз с этого мертвенно-белого лица, я опустился на колени и схватил Марка за руку. Пальцы елозили по липкой холодной коже запястья, пытаясь нащупать пульс. Не оборачиваясь, я крикнул Джайлзу:
— "Скорую", быстро!
Ответа не последовало. Я повернул голову.
— Да все в порядке, — сказал Джайлз.
— Немедленно звоните в Службу спасения, иначе он умрет прямо у вас в квартире!
Джайлз куда-то ушел. Я все пытался нащупать пульс, слабый, едва заметный. Марк был бледен как смерть.
— Ты выживешь, — шептал я, — обязательно выживешь!
Я приложил ухо к его губам и услышал, что он дышит.
Потом он открыл глаза.
— Марк, — шептал я, задыхаясь от радости, — Марк, ты только не засыпай, не закрывай глаза, пожалуйста. Сейчас приедет "скорая", и мы поедем в больницу.
Я просунул руку ему под голову, чтобы он мог держать ее повыше. Его веки опустились.
— Не спи, нельзя спать! — почти закричал я, пытаясь приподнять его.
Он был очень тяжелым. Я не заметил, что выпачкал брючину в луже рвоты на полу.
— Марк, ты слышишь меня? Не смей спать!
— Да пошел ты, пидор, — пробормотал он, почти не открывая глаз.
Я подхватил Марка под мышки и поволок из ванной в коридор. Упираясь, он внезапным резким движением выбросил вверх руку, и я почувствовал, как его ногти впились мне в щеку. От неожиданности и боли я его выпустил, и он упал, стукнувшись головой о кафельный пол. Рот его приоткрылся, он застонал, потом из утла губ вниз по подбородку потянулась блестящая струйка слюны, и его снова вырвало. Охристая жижа залила серую футболку.
Эта рвота спасла Марку жизнь. Потом, уже в больнице, мне объяснили, что у Марка было отравление от передозировки наркотиков, в состав которых входил кетамин. В ветеринарии его используют для анестезии; среди уличных торговцев он больше известен как "спец-К". Прежде чем поговорить с доктором Синха, лечащим врачом Марка, я, как мог, постарался замыть в туалете брюки и заклеить три багровых ссадины на правой щеке пластырем, который дала мне санитарка. Стоя в больничном коридоре, я по-прежнему чувствовал запах рвоты. В холле работал кондиционер, из-за мокрого пятна на штанах мне было холодно. Как только доктор Синха произнес слово "спец-К", у меня в ушах раздался голос Джайлза, обращавшегося к Марку: — Значит, сегодня без К, да, М amp;М?
Я услышал эту фразу более двух лет назад, и только теперь мне наконец-то разъяснили, что она значит. По иронии судьбы, мне, прожившему в Нью-Йорке без малого шестьдесят лет, понадобился переводчик, который наверняка оказался в Америке много позже моего. Доктор Синха, юноша с умными карими глазами, говорил по-английски с певучим бомбейским акцентом.
Три дня спустя Вайолет и Марк улетели в Миннеаполис. Меня не было в больнице, когда Вайолет поставила Марку ультиматум. Она мне потом рассказала, что пригрозила оставить его без гроша, если он не ляжет в наркологическую лечебницу. Ему пришлось согласиться. Вайолет мигом договорилась с реабилитационным центром Хейзелден неподалеку от Миннеаполиса. Как выяснилось, ее школьная подруга занимала там довольно важный пост. Вайолет просто ей позвонила и все устроила. Пока Марк будет находиться в клинике, Вайолет рассчитывала пожить у родителей в Миннеаполисе и навещать его раз в неделю. Наркомания объясняла многие поступки Марка, и мне стало чуточку спокойнее, потому что нам удалось хотя бы установить причину. Такое чувство возникает, когда светишь лучом фонарика в темный угол, и каждая пылинка, каждая соринка в луче света становится видна отдельно. Ложь, воровство, исчезновения с крадеными деньгами из дому перестали быть проступками и превратились в симптомы, а с этой точки зрения Марк был всего в двенадцати шагах от исцеления. Безусловно, я понимал, что все куда сложнее, но тем не менее, когда Марк после всего этого ужаса очнулся на больничной койке, он превратился в подростка, страдающего от самой настоящей болезни и подлежащего лечению в клинике, где специалисты знают все о нем и ему подобных. Конечно, он поначалу и слышать об этом не хотел, уверял, что никакой он не наркоман, что наркотиками просто балуется, что ни драгоценности Вайолет, ни мою статуэтку в руки не брал, но ведь любой нарколог скажет вам, что подобное огульное отрицание характерно для его пациентов. Диагноз также давал нам возможность воскресить в себе чувство сострадания к Марку. Всему виной было его пагубное пристрастие; это из-за него он не отдавал себе отчета в том, что делает, и теперь мы не имели права от него отворачиваться. Но на каждое даже самое удачное решение, на каждое удобное определение обязательно находится что-то, что в ситуацию никак не вписывается, поступки или эмоции, которые не поддаются объяснению. Например, кража ножа у Мэта. Вайолет сама сказала, что Марку тогда было всего одиннадцать лет. В одиннадцать ни о каких наркотиках еще и речи не было.
Но хотя во взрослом человеке уже не разглядишь, каким он был в детстве, это прежнее "я" все равно нет-нет да и даст о себе знать. Написанный Биллом портрет двухгодовалого сына в грязном подгузнике не случайно оказался на стене той самой квартиры, где его уже восемнадцатилетний сын едва не отдал Богу душу. Холст был уже не зеркальным отражением модели, а бередящей душу тенью прошлого, причем не только прошлого Марка, но и своего собственного. Люсиль рассказала Вайолет, что продала портрет через Берни еще лет пять назад. Но, как выяснилось из телефонного разговора с Берни, он не знал, что Джайлз имеет к этому отношение. Переговоры о покупке велись через Сьюзан Блэнчард, постоянного консультанта двух довольно известных в Нью-Йорке частных коллекционеров. Приобрести портрет хотел ее клиент по фамилии Рингман. Ему же принадлежал один из "сказочных" коробов. Вайолет страшно не понравилось, что ни Берни, ни Люсиль и словом не обмолвились Биллу о продаже.
— Он имел право знать, — возмущалась она.
Но Люсиль как раз хотела, чтобы Билл ничего не знал, и специально попросила об этом Берни.
— Я не хотел ее обижать, — объяснял Берни. — И, в конце концов, портрет был ее собственностью.
Вайолет считала, что все злоключения портрета на совести Люсиль. Я думал иначе. Она же не продавала Джайлзу холст напрямую — меня эта мысль утешала. Кроме того, ей наверняка очень нужны были деньги. Но для Вайолет у этой истории была еще одна грань: выручив от продажи портрета собственного сына максимальную сумму, Люсиль не удосужилась навестить его в больнице ни единого раза! Правда, Марк говорил, что она ему звонила. По его словам, о передозировке она даже не спросила. У Вайолет это просто не укладывалось в голове, поэтому она сама позвонила Люсиль и без обиняков спросила, как такое может быть. Может, Марк солгал? Нет, Люсиль подтвердила, что в телефонном разговоре они ни словом не обмолвились о том, почему Марк чуть не умер.
— Это бы ни к чему не привело, — объяснила она.
О чем же тогда они говорили? Как дела у Оливера, он ведь сейчас в летнем лагере, как поживают обе их кошки, что она собирается приготовить на ужин, вот и все, потом попрощались. Вайолет была вне себя. Когда она пересказывала мне их разговор, ее трясло от возмущения. У меня же было ощущение, что Люсиль все тщательно взвесила и абсолютно сознательно приняла решение не упоминать о случившемся, поскольку вторжение на эту территорию не сулило ни ей, ни Марку ничего хорошего. Я убежден, что в течение всего разговора с сыном она не произнесла ни единой необдуманной фразы, а повесив трубку, снова прокручивала в голове свой диалог с Марком и терзалась, что, не дай бог, сказала что-нибудь не то. Вайолет считала, что "любая нормальная мать", узнав о такой беде, должна была бы приехать следующим же поездом и не отходить от больничной койки ни на шаг, но я-то знал, как Люсиль цепенеет от застенчивости и нерешительности. Она не могла выпутаться из собственных внутренних противоречий, из "за" и "против", из логических головоломок, которые отрицали саму возможность действия с ее стороны. Наверняка даже простой телефонный звонок в больницу стоил ей огромной внутренней борьбы.
Разница между Люсиль и Вайолет заключалась не в том, кто что знал, а в том, кто как чувствовал. Вайолет переживала из-за Марка так же сильно, как и Люсиль, но если Вайолет ни секунды не сомневалась в силе своей любви к пасынку и была готова к бою, то Люсиль ощущала себя беспомощной. И для той, и для другой Марк был сыном. Между двумя браками Билла практически не было перерыва, так что материнство Люсиль и приемное материнство Вайолет в течение долгих лет существовали параллельно и продолжали сосуществовать, когда самого Билла уже не стало. Две женщины, два уцелевших полюса мужского желания были намертво связаны ребенком, которого этот мужчина зачал с одной из них. Меня не покидала мысль, что ключевая роль в разворачивающейся передо мной драме принадлежала Биллу. Беспощадная геометрия, которой мы продолжали подчиняться, была его рук делом. Портрет, висевший на моей стене, тоже говорил об этом. Две женщины: та, что бежала прочь, и та, что боролась и осталась. Непонятная желтая машинка, которую пышнотелая Вайолет прижимает к лобку, непонятная потому, что это и не символ, и не то, что есть на самом деле, это метафора на четырех колесиках, это средство, но не передвижения, а выражения. Средство выражения невысказанных желаний. Когда Билл писал свой "Автопортрет", то надеялся, что у них с Люсиль будет ребенок, он мне не раз это говорил. Чем дольше я вглядывался в картину, тем острее чувствовал, что там, на холсте, уже был Марк, притаившийся в теле не той женщины.
Вайолет и Марк пробыли в Миннеаполисе два месяца. Я все это время исправно вынимал из ящика почту, поливал цветы в квартире наверху и слушал автоответчик, на котором голос Билла по-прежнему предлагал позвонившему оставить сообщение после длинного гудка. Раз в неделю я заходил в мастерскую на Бауэри, потому что Вайолет отдельно попросила не забывать про мистера Боба. Вскоре после того, как Билла не стало, мистер Айелло, домовладелец, узнал о существовании самозваного квартиранта, но в дело вмешалась Вайолет, и теперь, по договору, она, кроме аренды мастерской, дополнительно платила за конуру под лестницей, где продолжал жить мистер Боб. Официальный статус полноправного квартиросъемщика в доме 89 на Бауэри разбудил в старике придирчивого собственника. Во время моих визитов он ходил за мной по пятам, не давая и шагу ступить, и неодобрительно фыркал.
— У меня тут чистота-порядок, все подметено, — заявлял он.
Метла стала Подлинным призванием мистера Боба, он подметал со страстью и всякий раз стремился пройтись по моим башмакам, чтобы я "не натоптал", будто я оставляю за собой облака пыли. Орудуя метлой, он витийствовал, и словесные рулады звучали словно со сцены:
— Он не обрел упокоения, это я вам говорю, отверг вечный покой решительно и бесповоротно, так что всякий день и всякую ночь я принужден слушать скорбный звук его шагов, когда он ходит здесь из угла в угол, а вчера вечером, когда я закончил день трудов праведных и вымел прочь весь сор, весь прах, ну, понятно, то на лестнице я увидел его своими глазами. Это был он, мистер В., как живой, но не во плоти, конечно, а одно только астральное тело, и бестелесное, бесплотное это видение простирало руку в невыразимом отчаянье, потом прикрыло бедные незрячие глаза свои, и я провидел, что он ищет ее, Красотулю. Как она уехала, он места себе не находит. Я знаю, что говорю, я их немало повидал и еще увижу. Этого вам в книжках не напишут. Когда у меня было свое дело, я же с антиквариатом работал, слышали, должно быть, ко мне в руки несколько раз попадали кое — какие вещицы, ну, скажем, "с начинкой". Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду. Помню, попадает ко мне буфет, самое начало восемнадцатого века, раньше принадлежал одной старушке из Бруклина, такой миссис Деерборн. Жила она в районе Дитмас-парка, прелестный дом с башенкой, но сущность покойной хозяйки, ее, скажем так, дух, зыбкая тень того, что раньше ею было, не находит упокоения, мечется туда-сюда, что твоя птичка, забившаяся внутрь этого изящного буфета, хоронится по ящикам, а ящики из-за этого дребезжат. Семь раз у меня покупали этот буфет. Семь раз я скрепя сердце его продавал. Семь раз покупатели мне его возвращали. Семь раз я без единого слова забирал его назад, потому что знал, в чем там дело. Старая леди терзалась из-за сына. Такой, знаете, непутевый, ни семьи, ни положения, так, плывет по течению. Разве могла она его со спокойной душой оставить, когда у него ни кола ни двора? Вот и у нашего мистера В., он же Уильям Векслер, тоже душа болит, а Красотуля об этом знает, потому и приходит сюда до сих пор. Я-то слышу, как она поет ему, как говорит с ним, чтобы он успокоился. Ну, ничего, недолго ему томиться. Скоро она опять приедет. Духу-то без нее плохо. Он беспокойный делается, сердится, капризничает, а утешить его может она одна. И я вам скажу почему. Ее в испытаниях ангелы не оставляют помощью своей. Понимаете? Снисходят! Снисходят! Я свидетель! Она однажды в дверь заходит, а на лице ее печать горит серафимова! Коснулся, коснулся Отец наш небесный чела ее перстом своим огненным!
Монологи мистера Боба стали для меня сущим наказанием. Он говорил не переставая. Меня раздражал не столько этот оккультно-религиозный винегрет, сколько интонации бюргерского превосходства, неизменно просачивавшиеся в его повествования о столиках, горках и секретерах "с начинкой", всегда заканчивавшиеся анафемой "разгильдяям", "недоумкам" и прочему "отребью". Билл и Вайолет оказались включенными в безумный паноптикум мистера Боба, потому что он наотрез отказывался с ними расставаться. Но вымысел живет и дышит, лишь облекаясь в слова, и для того, чтобы его Красотуля и его мистер В. не ускользали из созданного им мирка, мистер Боб говорил и говорил. Там, в его мире, они то взмывали к горним высотам, то низвергались в адовы бездны, а я был ни при чем, я только слушал.
И все же, идя по Бауэри, поднимаясь по лестнице, открывая дверь мастерской и окидывая взглядом полупустую просторную комнату, в которой почти ничего не осталось от Билла, я более всего мечтал побыть один. Я мечтал рассмотреть висевшую на стуле рабочую одежду Билла, которую однажды видел на Вайолет. Я мечтал молча постоять в лучах света, льющегося сквозь высокие окна, то слепящего от солнца, то меркнущего, сумеречного… Я мечтал просто стоять в тишине и вдыхать запах, который совсем не изменился. Но сделать это было невозможно. Теперь в доме 89 на Бауэри появился штатный домовой с проживанием, самозваный мистик-привратник, который фыркал, подметал и проповедовал. Ну что я мог поделать? Однако каждый раз, уходя, я ожидал его благословения:
— Вознеси, Господи, душу истерзанного раба твоего, что выходит сейчас в круговерть и шум града Твоего. Огради его от адских искушений, что насылают исчадья Готэма, сей обители порока. Наставь его на путь прямой и истинный к свету небесному. Благослови его, спаси и сохрани, обрати к нему пресветлый лик Твой и ниспошли ему мир и покой.
Ни в ангелов, ни в демонов, о которых толковал мистер Боб, я не верил, но чем ближе становилась осень, тем неотвязнее Билл занимал мои мысли, и вот, не сказав никому ни слова, я стал собирать материал и делать наброски для очерка, за который хотел приняться, когда закончу своего Гойю. Идея очерка возникла спонтанно: я просто листал каталог "Путешествий О" и подумал, что имя главного героя можно понять и как существующую букву, и как отсутствующее число, потом начал вспоминать другие работы Билла, где лейтмотивом была тема возникновения или исчезновения. В результате я чуть не каждое утро сидел над его каталогами и слайдами и в конце концов понял, что пишу книгу. Содержание выстраивалось не по хронологии, а по тематике, а это оказалось нелегко, потому что первоначально какие-то работы попадали сразу под несколько категорий — например, в них прослеживалась и тема голода, и тема исчезновения. Но позднее я пришел к выводу, что голод — это своего рода частный случай исчезновения. Подобные трактовки могли бы показаться излишне формальными, но чем пристальнее я вглядывался в образы, в колорит, в структуру мазка, в неживописные элементы, такие, как скульптура или текстовые включения, тем сильнее убеждался, что в основе любого перевертыша у Билла непременно кроется идея исчезновения. Корпус оставшихся после него работ являлся, по сути дела, анатомией духа, и не потому, что всякое произведение искусства после смерти своего творца превращается в оставленный им после себя след, но и потому, что все наследие Билла прежде всего заставляло задуматься о неоднозначности лежащих на поверхности символов и шаблонных объяснений, не имеющих ничего общего с реальной действительностью. Любая попытка ухватить, понять, истолковать его цифры, буквы или живописные условности уводила зрителя не в ту сторону. Каждой своей работой Билл словно говорил, что нам только кажется, будто мы все знаем, а на самом деле ничегошеньки-то мы не знаем, и он запросто возьмет и какой-нибудь одной ослепительной метаморфозой перевернет с ног на голову всю нашу самодовольную уверенность, все наши азбучные истины, так что их как ветром сдует. Где та грань, за которой заканчивается одно и начинается другое? Эти грани надуманы, абсурдны, смехотворны. Одна и та же натурщица становится то больше, то меньше и всякий раз превращается в другого человека. Кукла Барби лежит на спине, ее рот заклеен полоской бумаги с диагнозом-анахронизмом. Два мальчугана перетекают один в другого. Цифры в колонках биржевых ведомостей, цифры на долларовых купюрах и те же цифры, выжженные на руках узников.
Никогда прежде я не воспринимал творчество Билла с такой отчетливостью и вместе с тем с такой растерянностью, задыхаясь от неуверенности и от какой-то удушливой близости. Иногда моя книга начинала вести себя со мной как жестокая любовница, у которой пароксизмы страсти сменяются непостижимыми приступами охлаждения, и она то призывно стонет, то наотмашь бьет по лицу, это и пытка, и наслаждение одновременно, и ты теряешь голову. Сидя за письменным столом, я боролся с невидимкой, который когда-то был моим другом, который изображал себя то женщиной, то похотливой толстухой В, крестной мамой О. Эта борьба, как ни странно, позволила мне неожиданно четко увидеть себя самого, и весь излет лета я переживал состояние какого-то оживленно-наполненного одиночества.
Вайолет регулярно звонила, рассказывала мне о Хейзелдене, лечебнице, которая сливалась в моем сознании с детскими представлениями о санаториях для неизлечимо больных. Мои бабушка и дед с материнской стороны, которых я никогда не видел, умерли в 1929 году от туберкулеза после длительного пребывания в Нордрахе, шварцвальдском туберкулезном санатории. Марк представлялся мне лежащим в шезлонге на берегу озера среди солнечных бликов. Возможно, в этих фантазиях не было ни грана правды, просто я сам сложил такую картинку из маминых рассказов и прочитанной в юности "Волшебной горы" Томаса Манна. Самое удивительное, что, сколько бы мое воображение ни рисовало себе Марка, он никогда не двигался. Я всегда представлял его себе замершим в определенной позе, как на стоп-кадре, и главным тут был именно статический момент, ведь лечебница, как ни крути, сродни добровольной тюрьме. Хейзелден в моем представлении словно заблокировал Марка, ограничил его подвижность. Я вдруг понял, что сильнее всего пугался его внезапных исчезновений и следующих за ними хаотичных передвижений.
Вайолет, судя по всему, вновь воспряла духом. Каждую среду она посещала специальные семейные собрания и читала о двенадцати шагах к выздоровлению, чтобы лучше понять происходящее. По ее словам, у Марка сначала все было не очень гладко, но спустя несколько недель он, кажется, пошел на контакт. Вайолет рассказывала мне и про других пациентов клиники, особенно про девушку по имени Дебби.
Лето кончилось. Начались занятия, и мой ежедневный ритм работы над новой книгой, естественно, нарушился, но я все равно продолжал писать, чаще всего по вечерам, после подготовки к лекциям.
В конце октября Вайолет позвонила и сообщила, что через неделю они с Марком возвращаются в Нью-Йорк.
Через пару дней после этого телефонного разговора ко мне неожиданно зашел Ласло. Я с первого взгляда понял, что случилась беда. Догадаться можно было не по его лицу, а по фигуре: плечи понурились, ноги еле двигались. Я спросил, в чем дело. В ответ Ласло рассказал мне о картине, которую Джайлз готовит для своей предстоящей выставки. Сначала, естественно, это были одни разговоры, отрывочные сплетни и слухи, которые доходили до Ласло неведомыми путями, но через неделю, когда выставка открылась, все подтвердилось. Для своей новой работы Тедди Джайлз использовал портрет сына, написанный Биллом Векслером. Главный скандал разгорелся вокруг вандализма по отношению к художественному произведению. Холст был искромсан. Джайлз просунул сквозь портрет мертвое женское тело с отрезанной рукой и ногой. Голова и шея выпрастывались с одной стороны холста, все остальное торчало с другой. Картина Билла, являвшаяся собственностью Джайлза, оказалась изувеченной наравне с пластмассовой куклой, и это било по нервам сильнее всего.
Художественная общественность была потрясена. Если какое-то произведение является частной собственностью коллекционера, владелец вправе изуродовать его как угодно, даже превратить в мишень для стрельбы из лука. Я все время вспоминал слова Джайлза: "Я думаю ее использовать".
Тогда я ничего не понял. Каким образом можно использовать произведение искусства? Какая польза от искусства, если оно по определению бесполезно?
На открывшейся выставке Джайлза эта работа стала единственным объектом зрительского интереса. Все остальное было как раньше: искромсанные пластмассовые тела, все больше женские, но были и мужские, и детские, окровавленная одежда, отрезанные головы, оружие. Это уже ни у кого не вызывало эмоций. Эмоции — у кого приятные, у кого резко отрицательные — вызывал представленный на выставке акт подлинного вандализма, подлинной жестокости. Это вам не симуляция. Тело было искусственным, но картина-то настоящая, причем картина дорогая, что еще сильнее щекотало публике нервы. Многие всерьез размышляли, повлияет ли наличие портрета, пусть даже поврежденного, на итоговую цену работы Джайлза. Сколько сам Джайлз заплатил за портрет, доподлинно не знал никто. Назывались какие-то безумные суммы, но я подозреваю, сведения эти распространял Джайлз, так что им вряд ли можно было верить.
В разгар этой шумихи вернулась Вайолет. Несколько журналистов пытались добиться от нее комментариев по телефону, но у Вайолет хватило ума уклониться от интервью. Прошло совсем немного времени, и они добрались до Марка и его отношений с Джайлзом. Репортер светской хроники одной из городских газет старательно муссировал эту "связь", намекая на то, что Джайлз и "Векслер-младший" — любовники, не уточняя, правда, настоящие или бывшие. В другой рецензии работу назвали "арт-изнасилованием". Хассеборг тоже не мог остаться в стороне, проповедуя осквернение святынь как новый способ ниспровержения основ. "Одним выстрелом Теодор Джайлз поразил все пиететы, которыми обросло наше искусство!"
Ни я, ни Вайолет на выставку не пошли, зато Ласло с Пинки сходили и украдкой щелкнули работу поляроидом, а снимок тут же доставили нам. Марка в это время в Нью — Йорке не было, он на несколько дней уехал к Люсиль. По словам Вайолет, когда она рассказала ему об истории с портретом, он был в совершеннейшем недоумении.
— Кажется, он всерьез верит, что Джайлз — хороший парень, поэтому не понимает, как он мог так поступить с работой Билла.
Вайолет повертела в руках маленький квадратик снимка и, ни слова не сказав, положила его на стол.
— Я надеялся, что это копия, — сказал Ласло. — Увы… Я специально подошел поближе. Это оригинал.
Пинки сидела на диване. Я обратил внимание, что, даже когда она сидит, ее длинные ступни вывернуты по первой позиции.
— Я одного не понимаю, — сказала она, — почему именно Билл? Ведь за эти деньги можно купить любую другую картину и искромсать ее как угодно. Но Джайлз выбрал портрет Марка. Зачем? Потому, что они знакомы?
Ласло открыл рот, потом закрыл и снова открыл.
— Говорят, Джайлз специально с Марком познакомился, потому что был… зациклен на Билле.
Вайолет подалась вперед:
— Ты тоже так считаешь?
Глаза Ласло чуть сузились за стеклами очков.
— Я слышал, что он начал собирать все, что имеет отношение к Биллу, еще до встречи с Марком. У него была целая подборка статей, каталоги, репродукции.
Ни один из нас не произнес ни слова. Мысль о том, что Джайлз обхаживал сына, целясь в отца, однажды уже мелькнула у меня в голове — в тот момент, когда я нашел Марка на полу в ванной. Но чего Джайлз добивался? Останься Билл в живых, ему было бы больно за изуродованный портрет, но он умер. Может, Джайлз хотел ранить Марка? Нет, конечно. Я чувствовал, что думаю не в ту сторону. У меня перед глазами стояло лицо Джайлза во время нашего разговора. Он не лукавил, когда говорил о Марке, о Тини. Я услышал его слова: "Вот бедолага! Тини постоянно увечит себя, режется".
Все искренне.
Я вспомнил шрам у нее на животе. Две буквы "М", образующие единое целое. ММ. Два М, которых придумал Билл, младшие братья О, Мэтью и Марк. "Значит, сегодня без К, да, М" Подменыш. Подмененное дитя. Я же когда-то писал об этом: копии, двойники, многоликие "я". Подмены. Я вдруг вспомнил две одинаковые, залепленные скотчем фигуры на коллаже Марка и два младенческих снимка с ними рядом… Билл однажды рассказывал мне какую-то историю про себя и Дана. Ах да, вспомнил. После первого приступа шизофрении Дан лежал в больнице, а Билл до этого очень долго носил длинные волосы, потом вдруг постригся и вот такой, остриженный, пришел навестить Дана. Дан посмотрел на него и сказал:
— Меня постригли.
Он спутал "меня" и "тебя". Билл мне объяснял, что при шизофрении или после временной потери речи такая путаница с местоимениями часто случается. Мои мысли кружились в беспорядочном хороводе. Я вспомнил гойевского Сатурна, пожирающего своего сына, потом фотографию Джайлза, вгрызающегося в собственную руку, потом голову Марка, отшатнувшуюся от моей руки, когда я проснулся среди ночи. И голос на автоответчике: "ММ знает, что я — труп". Да нет же! "ММ знает, что Я — труп"! Я! Мальчик на лестничной клетке с зеленой дамской сумочкой в руках! Марк сказал мне, что его зовут Я.
— Лео, что с тобой? Тебе плохо? — спросила Вайолет.
Я поднял на нее глаза и все объяснил.
— Значит, Рафаэль и Я — это одно и то же лицо, — промолвила она.
— Какой Рафаэль? — спросила Пинки. — Которого убил Джайлз? Тот самый?
Последовавший за этим разговор мигом вырулил на вещи, которые не укладывались в голове. Рафаэль, мальчик — наложник. Любовники Марк Векслер и Тедди Джайлз. Изощренные пытки Тини. Умерщвленные кошки, развешанные по всему Нью-Йорку. Тут Ласло помянул "спец — К" и еще один наркотик, экстази. Оказывается, буква "Э" в уличном каталоге зелий означала "экстази". А сколько еще таких букв?
Но все это были страшные слухи и домыслы. Единственным реальным фактом, которым мы располагали, стало мимолетное появление на моей лестничной клетке паренька, которого Марк называл "Я". Был еще девичий голос, рассказавший Вайолет по телефону о мальчике по имени Рафаэль и об убийстве, но кто мог поручиться, что вся эта история — не вымысел? Я вообще подумал, что звонки Биллу и Вайолет — дело рук самого Джайлза.
— А что? Он же разговаривает во время интервью на разные голоса? Может, девица, которая звонила Вайолет, — это сам Джайлз и есть?
Вайолет отмахнулась, сказав, что тогда бы он говорил фальцетом.
— А есть такие специальные машинки, — вмешалась Пинки, — которые искажают голос. Их подсоединяют к телефонам.
Вайолет расхохоталась и упала в кресло. В ее смехе зазвучало пронзительное визгливое стаккато, а по щекам побежали слезы. Пинки бросилась к ней, опустилась на колени и обхватила ее руками за шею. Ласло и я смотрели, как две женщины, прильнув друг к другу, раскачиваются из стороны в сторону. Прошло, по крайней мере, минут пять. Мало-помалу истерический смех Вайолет перешел во всхлипывания и конвульсивные вздохи. Пинки гладила и гладила ее по волосам.
— Просто слишком много разом на вас навалилось, — повторяла она. — Господи, как же много всего навалилось!
К тому дню я вот уже два месяца не получал от Эрики ни строчки. Как раз накануне возвращения Марка в Нью-Йорк я нарушил наше с ней соглашение и позвонил. Честно говоря, я не рассчитывал застать ее дома и собирался наговорить сообщение на автоответчик, даже репетировал его, поэтому когда Эрика взяла трубку и я услышал: "Алло!", то на мгновение потерял дар речи, а потом сказал:
— Это Лео.
Она не сразу ответила, и эта повисшая пауза вдруг меня страшно разозлила. Я закричал, что наша дружба, наш брак, наши отношения, или как там это называется, выродились в фальшивку, в лживую, тупую, мертвую пустоту и меня от всего этого тошнит. С меня хватит. Если у нее есть кто-то, надо было сказать мне прямо, в конце концов я имею право знать. И если это так, то я тоже хочу считать себя свободным, хочу, чтобы между нами все было кончено.
— Лео, Лео, никого у меня нет.
— Тогда почему ты не отвечала? Я же писал!
— Я раз пятьдесят начинала и рвала то, что написала. Понимаешь, я все время пытаюсь что-то про себя объяснить, как будто я на приеме у психоаналитика. Постоянно, даже когда я с тобой. Это какая-то непрекращающаяся потребность зафиксировать то, что со мной происходит, и разложить это все по полочкам. А когда я это делаю, выходят сплошные умопостроения, все от ума, все неправда, словно я ищу себе оправдания.
Эрика тяжело вздохнула, и от этого звука, такого привычного, вся моя злость улетучилась. Я об этом тут же пожалел, потому что у злобы есть острота, она, в отличие от сочувствия, всегда наведена на резкость… и я не очень-то обрадовался, вновь ощутив под собой эту зыбкую эмоциональную почву.
— Потом, знаешь, Лео, с письмами было сложно, потому что я очень много пишу. Снова о Генри Джеймсе.
— Как интересно.
— Все-таки они мне очень нравятся…
— Кто? — не понял я.
— Его герои. Они у него так сложно устроены, что, когда я начинаю думать о них, об их страданиях, я забываю о себе. Прости, что я не позвонила. Я же хотела, несколько раз хотела, дура такая. Прости, пожалуйста.
К концу разговора мы с Эрикой договорились, что будем не только писать, но и звонить друг другу. Я попросил прислать мне книгу, когда она хоть как-то оформится, потом сказал Эрике, что люблю ее, услышал в ответ, что она меня тоже любит, что у нее никого нет и никогда не будет. После этого я положил трубку. Было ясно, что мы навсегда останемся связанными друг с другом, но это не радовало мне сердце. Я не хотел разрыва, но этой связи навек я тоже не хотел. Разлука развела нас, но эта же разлука приковала нас друг к другу пожизненно.
Я разговаривал с Эрикой по телефону, который стоял на письменном столе, поэтому, повесив трубку, открыл заветный ящик и снова подумал, как, наверное, странно выглядит со стороны это хранилище разнородных вещиц, среди которых черные женские носки, кусок обгоревшей картонки, фотография из журнала. Я всматривался в лицо Вайолет на снимке, в Билла, который глаз не мог отвести от жены. От своей жены. Его жена. Его вдова. Мертвые. Живые. Я покрутил принадлежавшую Эрике помаду. Моя жена и любимые ею персонажи давно умершего писателя. Герои вымысла. Но ведь и наши жизни — это только вымысел, истории, которые мы сами себе придумываем и сами себе рассказываем. Я взял в руки рисунок Мэта с Дейвом и Дуранго.
Марк стал лучше выглядеть. За те месяцы, что я его не видел, он прибавил в весе, взгляд утратил уклончивость. Даже голос звучал как-то по-другому, в нем появились глубина и убежденность. По утрам он отправлялся на поиски работы, потом шел на собрание Общества анонимных наркоманов и обязательно встречался со своим поручителем. Звали его Элвин. Аккуратный, вежливый человек лет тридцати, смуглый, с коротко подстриженной бородкой и глазами, полыхавшими лихорадочной решимостью. Элвин много лет страдал героиновой зависимостью, но победил ее. Теперь это был прямо-таки типаж Достоевского, воскресший из мертвых, выползший из могилы, чтобы протянуть руку помощи страждущему собрату. Само его тело казалось несгибаемым сгустком целеустремленности, и, глядя на него, я мгновенно ощущал, какой я вялый, никчемный и несведущий. Как тысячи ему подобных, Элвин достиг самого дна пропасти, а потом вдруг решил переломить судьбу. О его прошлом я ничего не знал, но зато Марк засыпал нас с Вайолет историями о прошлом других людей, с которыми познакомился в Хейзелдене. Жуткие рассказы о безнадежной зависимости, которая порождала ложь, распущенность, предательство и даже насилие. За каждой такой историей стояло имя: Мария, Джон, Энджел, Ханс, Марико, Дебора. Марка эти истории явно волновали, но ему были интересны не столько люди, сколько страшные подробности того, что с ними происходило. Возможно, в их поступках он как в зеркале находил черты собственного падения.
Вайолет надеялась, что все еще наладится. Марк каждый день ходил на свои собрания, беседовал с Элвином, устроился на работу — его взяли помощником официанта в ресторан на Гранд-стрит. Следуя "двенадцати шагам", Вайолет отказалась от любых наказаний. Она просто объявила Марку без обиняков, что он останется в ее доме, только если "завяжет". Никаких наркотиков.
Как-то в середине месяца я услышал звонок в дверь. Было около одиннадцати ночи, я уже лег, но еще не спал. Отворив, я увидел на пороге Марка. Я пригласил его зайти, он прошел в гостиную, но на диван садиться не стал. Сначала он смотрел на портрет Вайолет, потом на меня, потом на свои кроссовки и наконец сказал:
— Простите меня. Я виноват перед вами, простите.
Я не сводил с него глаз и машинально затягивал пояс халата потуже, словно мне это помогало держать себя в руках.
— Это все наркотики, — продолжал Марк. — Я тогда был не я, но я все равно виноват.
Я молча слушал.
— Понимаете, я должен попросить у вас прощения. Если вы не можете простить — не надо, но попросить я должен. Это один из "двенадцати шагов".
Я кивнул.
Лицо Марка дернулось. Господи, ему же всего девятнадцать лет, пронеслось у меня в голове.
— Я хочу, чтобы все стало по-другому, не так, как раньше.
Тут он впервые посмотрел мне в глаза.
— Вы же всегда ко мне хорошо относились. Мы так здорово с вами разговаривали.
— Я теперь не знаю, как относиться к этим разговорам. После твоей лжи…
Марк не дал мне договорить.
— Я все понимаю, но я теперь другой человек, — произнес он со стоном. — Есть такие вещи, про которые я вообще никому не говорил, только вам. И когда я их вам говорил, я говорил правду.
В его голосе нарастало отчаяние, рвавшееся из самой груди. Это был какой-то новый звук, которого я прежде от него не слышал. Я нерешительно тронул его за плечо:
— Но у тебя же есть возможность все изменить и начать жить по-другому. Я верю, ты сможешь.
Он придвинулся чуть ближе, заглянул мне в глаза и глубоко вздохнул. Было видно, что с души у него свалился огромный камень. Потом он распахнул руки для объятий и умоляюще произнес:
— Дядя Лео…
После минутных колебаний сердце мое дрогнуло. Марк уткнулся головой мне в плечо. Его руки обнимали меня с такой силой, с такой горячностью, на которую был способен только один человек — его отец.
Рано утром второго декабря Марк исчез. В этот же день Вайолет получила письмо от Деборы, девушки, которая очень привязалась к ним с Марком в лечебнице. Было около полуночи, когда Вайолет принесла мне это письмо. Она прошла в гостиную, опустилась на диван и раскрыла конверт.
Дорогая Вайолет, — начала она читать вслух. — Я решила написать Вам, потому что хочу, чтобы Вы знали, что со мной все в порядке. Трудно, конечно, не пить, каждый день тянет, и все такое, но я стараюсь, и мама очень мне помогает. После семейных собраний в клинике, когда мы с ней поговорили, она уже так на меня не орет, потому что знает, как мне от этого плохо. Если уж совсем невмоготу, я вспоминаю ту ночь в Хейзелдене, когда я в первый раз услыхала голоса небесные. Они мне сказали, что я Божье создание и что Господь меня за одно это уже любит, так что я больше не Дебби. Некоторые, конечно, считают, что я чокнулась, но я еще на семейном собрании поняла, что Вы так не думаете. Вы меня понимаете. Я слышала, как они поют, и теперь должна стать Деборой. Вы замечательная, Марку повезло, что Вы у него есть, хоть он Вам и не родной. Он мне рассказывал, как Вы с ним возились, когда у него была ломка, как его колотило и рвало, пока Вы в Миннесоту не приехали. Жалко, что рядом со мной такого человека никогда не было. Я всех прошу за меня помолиться, надеюсь, что Вы тоже за меня помолитесь.
Счастливого вам Рождества, и пусть в новом году все будет замечательно. Целую вас крепко-крепко,
Ваша Дебора. Е S. На следующей неделе мне снимают гипс.
Вайолет дочитала последнюю строчку, опустила листок на колени и посмотрела на меня.
— Ты мне никогда не говорила, что у Марка была ломка.
— Конечно не говорила, потому что никакой ломки у него не было.
— Почему же тогда эта Дебора пишет, что была?
— Потому что он ей сказал, что у него была ломка.
— Зачем?
— Чтобы быть как все. Понимаешь, Марк принимал наркотики, но наркомании, то есть физической зависимости, у него не было. Возможно, он подумал, что и вранье и кражи будет легче объяснить, если сказать, что ты наркоман.
Она несколько секунд помолчала.
— К концу курса он всех очаровал: и сотрудников, и консультантов, и пациентов — всех. Его выбрали старостой группы. Одним словом, первый парень. А Дебби эту никто особо не жаловал. Сама вся синяя, ни кожи ни рожи, одета как потаскушка. Ей двадцать четыре года, но она такой курс проходит уже в четвертый раз. Один раз спьяну упала в озеро и чуть не утонула. В другой раз ехала по дороге, не справилась с управлением и врезалась в дерево — ее лишили прав. А знаешь, что с ней случилось перед тем, как ее положили в Хейзелден? Она явилась домой, пьяная вдрызг, и просто свалилась с лестницы. Нога сломана в пяти местах, гипс чуть не до пояса. Ну и, конечно, матери врала, деньги из дому воровала — в общем, весь подарочный набор. Но она ради денег даже на улицу пошла, на панель. Мать за голову хваталась, не знала, что делать, только кричала. Ты, говорит, ведешь себя как маленькая. Вот уже двадцать четыре года у меня на шее младенец, который вопит, гадит, с которым нет ни минуты покоя и который никогда не вырастет. Я, говорит, не живу с тобой рядом, я только о тебе забочусь. И тут мама в слезы, Дебби в слезы, и я тоже в слезы. Сидела там и рыдала как сумасшедшая, до того мне было жалко и бедную-несчастную Дебби, и ее бедную-несчастную маму.
Вайолет хмыкнула.
— Это при том, что мы ни разу не разговаривали, ни до, ни после. Ну вот. Где-то через месяц-полтора ей было видение, и она из Дебби превратилась в Дебору.
— Голоса эти самые?
Вайолет кивнула:
— И на следующее семейное собрание она пришла и буквально вся светилась, понимаешь, как лампочка.
— Такие вещи случаются, — осторожно сказал я, — но, как правило, это быстро проходит.
— Дело не в этом. Она в это верит, понимаешь? И когда она рассказывала о том, что произошло, она верила в каждое слово, которое говорила.
— А Марк не верит. Ты это имеешь в виду?
Вайолет вскочила с дивана и заметалась по комнате, обхватив голову руками. Я силился вспомнить, делала ли она что-то подобное раньше, до смерти Билла. Потом она застыла и повернулась ко мне:
— Мне иногда кажется, он вообще не понимает, что такое язык. То есть он пользуется его символами, не осознавая их значения, и вся система, таким образом, нарушается. Он произносит слова, но не для того, чтобы выразить себя. Для него они — инструмент манипуляции.
Вайолет достала пачку "Кэмела" и закурила.
— Что-то ты многовато куришь, — заметил я.
Она раздраженно махнула рукой и затянулась.
— И еще одно, — сказала она. — У Марка нет прошлого.
— Ну как это так? У каждого человека есть прошлое.
— Он не понимает, что это такое. В лечебнице они без конца просили его рассказать о себе, о своем прошлом. Он сперва что-то им плел про развод, вот, дескать, папа то, мама се. Психолог просит: поконкретнее. Объясни точнее, что ты имеешь в виду. Знаешь, что он сказал? "Мне все говорят, что причина в разводе родителей. Значит, так оно и есть". Они, конечно, опешили, им-то надо было добиться от него искреннего чувства, они хотели, чтобы он рассказал о том, что пережил. И он начал рассказывать, но мне кажется, что ничего толкового так и не сказал. Зато заплакал. И все были в восторге, потому что получили то, что хотели. Хотели чувства? Пожалуйста, вот вам чувство. Или его видимость. Прошлое — это связь событий во времени, но Марк завяз в каком-то временном искривлении, где все движется по замкнутому кругу, так что аж тошно делается, а он просто болтается туда-сюда, туда-сюда.
— Ты имеешь в виду то, как он жил на две семьи?
Вайолет снова перестала мерить комнату шагами.
— Не знаю, — сказала она. — Многие дети живут на две семьи, если родители разошлись, но они же не становятся такими, как Марк. Так что дело тут не в разводе.
Вайолет стояла у окна, ко мне спиной, держа зажженную сигарету в опущенной руке. Я сидел и смотрел на нее. На ней были старые джинсы, которые на ней болтались. Между коротким свитером и поясом проглядывала полоска голой кожи, и я не мог отвести глаз. Я поднялся и тоже подошел к окну. Едкий запах табака не мог перебить аромата ее духов. Мне так хотелось дотронуться до ее плеча, но я не посмел. Мы молча стояли и смотрели на улицу. Дождь перестал, тяжелые капли на оконном стекле словно переполнялись влагой и скатывались вниз. Откуда-то справа, очевидно из канализационного люка на мостовой, поднимались клубы белого пара.
— Одно я знаю точно. Ни одному его слову верить нельзя. И не только сейчас. В принципе нельзя. Может, он когда-нибудь и говорил правду, но я сомневаюсь.
Вайолет, прищурившись, смотрела в окно:
— Ты помнишь его попугайчика?
— Я помню, как они с Мэтом его хоронили.
Вайолет стояла не шелохнувшись, словно застыла.
Двигались только губы.
— Он сломал себе шею. Угодил под дверцу клетки.
Она молчала несколько секунд, потом снова заговорила тем же сдавленным голосом:
— Все его зверушки погибали. Морские свинки, и одна, и другая, белые мыши, рыбки… Но они такие хрупкие… Так что это бывает.
Я ничего не ответил. Она ведь меня ни о чем не спрашивала. Электрический свет фонарей выхватывал из темноты клочья белого пара, и мы смотрели, как они вздымаются вверх и клубятся, подобно инфернальному облаку наших смутных подозрений.
Через три дня Марк позвонил. Этот звонок послужил отправной точкой для самого странного за всю мою жизнь путешествия. О том, что Марк звонил, я узнал от Вайолет.
— Я не знаю, правда это или нет, но он говорит, что они с Джайлзом в Миннеаполисе. Джайлз вооружен, Марк собственными глазами видел пистолет. Он боится, что Джайлз его убьет. Я не поняла. Мне он сказал, что Джайлз ему сам рассказывал про этого мальчика, Я, которого он убил и бросил в Гудзон. Марк говорит, что это правда, что он точно знает. Когда я спросила откуда, он ответил, что не может мне сказать. Я спросила, почему же он все отрицал, когда мы с ума сходили из-за этих слухов, почему не пошел в полицию, почему опять врал, он сказал, что боялся. Но раз ты так боялся, говорю, зачем было ехать куда-то с этим Джайлзом? Он мне не ответил, вместо этого стал рассказывать про каких-то полицейских в штатском, которые приходили к Файндеру в галерею и ходили по клубам. Их интересуют подробности той ночи, когда этот мальчик исчез. Так что Марк думает, что Джайлз скрывается от полиции. Ему нужны деньги на билет, чтобы прилететь домой.
— Но ты же не собираешься выслать ему деньги?
— Нет, конечно. Я пообещала, что закажу билет сама и он получит его прямо в кассе аэропорта. Тогда он сказал, что у него нет денег, чтобы добраться до аэропорта.
— А ты не боишься, что он поменяет билет и улетит совсем в другом направлении?
— Я сама только об этом и думаю. Господи, просто в голове не укладывается!
— Ну а что тебе твой внутренний голос подсказывает, правда это или очередное вранье?
Вайолет медленно покачала головой:
— Я не знаю. Я же всегда боялась, что… что всплывет что — нибудь такое… Если все подтвердится, надо идти в полицию.
— Вот что. Перезвони ему. Пусть берет такси и едет в аэропорт. Я его там встречу, и мы вместе вернемся в Нью — Йорк. Это единственный способ привезти его.
Вайолет ошарашенно смотрела на меня:
— А как же твои лекции?
— Сегодня четверг. Следующая лекция только во вторник. Так что у меня четыре дня.
Я долго уверял Вайолет, что просто обязан вернуть Марка домой, что сам хочу сделать это, и в конце концов она согласилась, но еще в процессе уговоров отчетливо понимал, что у меня есть и свои причины, о которых я просто не говорю. Мое собственное безрассудство пьянило меня, и все приготовления к отъезду прошли на гребне этой захлестнувшей меня головокружительной волны. Пока я собирался, Вайолет дозвонилась до Марка и сказала, что в двенадцать ночи, ровно через час после прилета в Миннеаполис, я буду ждать его в холле отеля. Я слышал, как она просит, чтобы до моего приезда он постарался быть на глазах у людей, а сам тем временем бодренько закинул в спортивную сумку чистую рубашку, смену белья и пару носков, словно мне не впервой летать в другие штаты и отлавливать там блудных сынков, сбившихся с пути истинного, потом обнял Вайолет на прощание, причем куда более уверенно, чем обычно, мигом поймал такси и покатил в аэропорт.
Но как только я очутился в кресле самолета, туман у меня в голове стал рассеиваться. То же самое, наверное, чувствует актер, когда возвращается со сцены в гримерку, и адреналин, на котором он летел весь спектакль в чьем-то чужом образе, вдруг перестает бурлить в венах. Я смотрел на камуфляжные штаны моего соседа, молодого парня, и чувствовал себя не рыцарем без страха и упрека, а рыцарем печального образа, не юным героем, а старым дураком, которого понесло неизвестно куда. Все, рассказанное Марком, смахивало на ахинею. Труп, выброшенный с моста в реку. Полиция, идущая по следу. Пистолет в чемодане. Разве все это не классический антураж криминального чтива? Разве не с этими стереотипами играет в своих работах Джайлз? Разве не может получиться так, что я окажусь заложником какого-нибудь задуманного им концептуально-убийственного арт-объекта? Или я приписываю Джайлзу более изощренный интеллект, чем у него на самом деле есть? Я вспомнил круглолицего паренька на лестничной клетке, вспомнил, как он прижимал к груди прозрачную зеленую сумочку, набитую разноцветными блоками лего, и вдруг мне пришла в голову совершенно парадоксальная мысль: а что я, безоружный, собираюсь делать с вооруженным убийцей? Правда, дома у меня все равно никакого оружия, кроме кухонного ножа, не было. Внезапно я вспомнил про швейцарский нож, который лежал в заветном ящике стола, но чем больше про него думал, тем гаже у меня становилось на душе. Я отчетливо представил себе маленького Марка, ползающего на четвереньках в комнате Мэта. Я видел, как он залезает под кровать, через какое-то мгновение вылезает оттуда, смотрит на меня распахнутыми голубыми глазами и спрашивает:
— Но где-то же он должен быть?! Куда ж он запропастился?
Холл отеля "Миннеаполис Холидей Инн" оказался на диво просторным помещением со стеклянной кабиной лифта, гигантской изогнутой регистрационной стойкой и высоченным потолком, украшенным тонкими волнообразными металлическими панелями какого-то на редкость безобразного коричневатого оттенка. Я поискал Марка глазами, но его нигде не было. В баре справа от меня было темно. Я ждал до половины первого, потом позвонил по внутреннему телефону в номер 1512, но мне никто не ответил. Оставить сообщение на автоответчике я не решился. Что же я буду делать, если Марк вообще не появится? Я подошел к стойке и сказал портье, что хотел бы передать записку для одного из постояльцев.
— Его зовут Марк Векслер.
Портье защелкал клавишами компьютера, набирая имя.
— У нас такой не проживает.
— Тогда посмотрите на фамилию Джайлз. Тедди Джайлз.
Портье кивнул:
— Да, мистер и миссис Теодор Джайлз, номер 1512. Вы можете оставить сообщение на автоответчике, телефон вон там.
И он мотнул головой влево.
Я поблагодарил его и вернулся в свое кресло. Мистер и миссис Теодор Джайлз?! Значит, Джайлз опять изображает дамочку. Даже если вся эта история была полной липой, почему Марк не встретил меня, просто чтобы события могли развиваться дальше? Пока я сидел и размышлял, как следует теперь поступить, мимо меня прошла очень высокая молодая девушка. Она стремительно пересекла холл. Хотя ее лица я разглядеть не успел, мне бросилась в глаза уверенная поступь знающей себе цену красотки. Я невольно посмотрел ей вслед. На ней было длинное черное пальто с меховым воротником и сапоги на плоской подошве. Когда она скользнула в стеклянную вертушку двери, я на мгновение увидел ее профиль и понял с пугающей ясностью, что знаю ее. Дверь крутанулась, длинные русые пряди подхватил порыв ветра. Я вскочил на ноги. Я мог бы поклясться, что уже встречал эту женщину. Я рванулся за ней и в этот момент заметил стоявшее у входа в гостиницу такси. Дверь машины распахнулась, в салоне вспыхнул свет, выхватив из темноты лицо мужчины на заднем сиденье. Джайлз! Девушка прыгнула в такси, дверь за ней захлопнулась, и в этот момент до меня дошло, кого я только что видел. Это был Марк! Молодая женщина в машине — это Марк.
Я выскочил на холодную ночную улицу и, размахивая руками, бросился за набиравшей ход машиной, крича что есть силы:
— Остановитесь!
Зеленое с белым такси пронеслось через стоянку и вывернуло на шоссе. Я попытался поймать машину, но вокруг было пусто.
Мне пришлось вернуться в гостиницу.
Мне нашли номер, и прежде чем подняться к себе, я оставил у портье записку для Марка:
"Судя по всему, ты передумал возвращаться в Нью — Йорк. Я пробуду здесь до завтрашнего утра. Если тебе нужен билет, позвони. Мой номер 7538. Лео".
В номере на полу лежал зеленый ковер, две двуспальные кровати были застелены цветастыми оранжевыми с зеленью покрывалами. Там же находился гигантских размеров телевизор и окно, которое не открывалось. От цветовой гаммы мне стало совсем тошно. Я вспомнил, что обещал позвонить Вайолет, даже если будет очень поздно, и набрал нью-йоркский номер. Она ответила после первого же гудка. Я рассказал ей, что случилось, она молча слушала, потом спросила:
— Неужели он все наврал?
— Не знаю. Чего ради он тогда вызывал меня в такую даль?
— Может, у него не было другого выхода и он не знал, как быть? Лео, ты позвонишь мне утром?
— Конечно.
— Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Ты удивительный.
— Приятно слышать.
— Я даже представить себе не могу, что бы я без тебя делала.
— Ты бы со всем замечательно справилась.
— Неправда. Если бы не ты, я бы пропала.
Я помолчал несколько секунд, потом сказал:
— Я тоже.
— Ну, значит, и от меня хоть какой-то прок, — почти прошептала она. — А теперь постарайся хоть немного поспать. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Из-за голоса Вайолет меня вновь охватило возбуждение. Я пошарил в мини-баре, извлек оттуда маленькую бутылочку виски и включил телевизор. На мостовой лежал труп мужчины. Я переключил канал. Женщина со взбитыми волосами рекламировала электрошинковку. Над ее головой высвечивались гигантские цифры телефонного номера. Я все ждал звонка от Марка, выпил еще один виски и в результате заснул перед телевизором, чуть-чуть не досидев до конца "Вторжения похитителей тел". Меня сморило на том месте, где Кевин Маккарти мчится, не разбирая дороги, по ночному шоссе, а мимо с визгом проносится грузовик со своим жутким грузом. Когда телефон зазвонил, я спал уже несколько часов. Мне снился высокий блондин, карманы которого были набиты крохотными пилюлями, и когда он мне их показывал, они копошились у него в ладони, как гусеницы.
Телефон звонил. Я посмотрел на часы. Начало седьмого.
— Это Тедди, — прозвучал голос в трубке.
— Позовите Марка.
— Миссис Джайлз спит.
— Разбудите его, — сказал я.
— Она просила вам кое-что передать. Вы записываете?
Диктую: Айова-Сити. Записали? "Холидей Инн", Айова — Сити.
— Послушайте, мне необходимо поговорить с Марком. Это займет пару минут. Я сейчас спущусь к вам в номер. Скажите Марку…
— Ее нет в отеле. Она здесь, со мной, в аэропорту.
— Марк летит с вами? В Айову? А что там, в Айове?
— Могила моей матери.
Джайлз повесил трубку.
В аэропорту Айова-Сити было пусто, только несколько человек приезжих в теплых куртках катили куда-то свой багаж. Куда все подевались? Как выяснилось, чтобы попасть в город, надо было вызывать такси, а потом двадцать минут стоять на ледяном ветру и ждать машину. Девица на регистрационной стойке в Миннеаполисе отказалась сообщить мне, значатся ли среди пассажиров семичасового рейса на Айова-Сити Марк Векслер и Тедди Джайлз, но время вылета совпадало со временем нашего с Джайлзом телефонного разговора. Я позвонил Вайолет из аэропорта, и она попросила меня немедленно возвратиться в Нью-Йорк, но я уперся. Я решил ехать дальше. Из окна такси Айова показалась мне плоской, бурой и унылой. Под низким, затянутым тучами небом безлесные грязно-коричневые дали лишь изредка перемежались островками нерастаявшего почерневшего снега. Где-то на горизонте я разглядел ферму с торчащей вверх силосной башней и почему-то вспомнил Алису и ее припадок на сеновале. Что я рассчитывал здесь найти? Что я должен сказать Марку? Мои руки и ноги немилосердно болели. В шею вступило так, что голову было не повернуть. Чтобы просто посмотреть в окно, мне приходилось разворачиваться всем корпусом, от этого ломило поясницу. Я зарос щетиной, на одной брючине откуда-то взялось пятно, которое я заметил только утром.
— Из самого песок сыплется, а гляди-ка, ждешь чего-то, ищешь… А чего? — спрашивал я себя. — Искупления?
Слово "искупление" возникло не случайно, но я еще не мог объяснить, что за ним стоит. Почему мне все время казалось, что на дне моих мыслей чья-то смерть? Чья? Чужого мальчика, которого я вообще не знал, которого видел всего раз. Я даже не мог бы точно сказать, как он выглядел. Неужели меня пригнал в Айову Рафаэль, которого еще называли Я? Ответа на этот вопрос у меня не было. Но к тому, что я не знаю ответа на собственные вопросы, мне было не привыкать. Чем больше что-то занимает мои мысли, тем быстрее это "что-то" улетучивается, подобно пару, поднимающемуся из пещерных глубин сознания.
В гостинице стоял запах промозглой сырости. Так пахло в бассейне Молодежной иудейской ассоциации, куда я ходил плавать, когда мы только-только переехали в Нью — Йорк. Я смотрел на толстуху с желтыми кудельками, сидевшую за регистрационной стойкой, и вспоминал гулкое эхо доски для прыжков в воду, пружинившей у меня под ногами, и мокрые плавки, которые я стягивал с себя в полутемной раздевалке. В холле так сильно пахло хлоркой, словно невидимый бассейн пропитал собой стены, ковер и обивку кресел. На толстухе красовался бирюзовый свитер с вывязанными розовыми и оранжевыми цветами устрашающих размеров. Я не знал, как поточнее сформулировать вопрос. Про кого мне спрашивать: про двух молодых парней или про бледного тощего мужчину и высокую девицу? Я решил начать с имен.
— Векслеры? — отозвалась толстуха. — Есть. Уильям и Марк.
Я опустил глаза. Боже, какая низость! Отец и сын!
— Они сейчас в номере?
Я уперся взглядом в табличку с именем, приколотую к необъятной груди. На ней значилось: "Мэй Ларсен".
— Ушли. Где-то с час назад.
Толстуха чуть наклонилась вперед. В ее водянистых глазках сквозило пронзительное любопытство, которого я старался не замечать. Нужно было снять номер.
Мэй Ларсен внимательно изучила мою кредитную карточку.
— Они вам письмо оставили.
Она протянула мне ключ и конверт.
Я отошел, чтобы не читать при ней, но чувствовал, как толстуха буравит меня взглядом. В конверте лежала записка.
Дорогой дядя Лео!
Мы все тут: i — Я, 2 — Я, 7-Я. Пора на кладбище.
Целую, пока.
Секс-монстр &Со
Как выяснилось, Мэй Ларсен случайно слышала, что Марк и Джайлз собирались прошвырнуться по магазинам, и сообщила мне об этом. Она указала мне ближайший торговый центр в нескольких минутах ходьбы от гостиницы. В любой другой ситуации я, разумеется, никуда бы не пошел, а остался бы в отеле, но перспектива провести не час и даже не два в холле под бдительным оком толстухи показалась мне просто немыслимой. Я побрел по закоулкам маленькой туристической зоны, очевидно не столь давно подвергшейся реставрации с учетом последних американских представлений об очаровании старины. Я смотрел на затейливые скамеечки, на голые деревья, на кофейню, предлагавшую капучино, кофе-латте и эспрессо. Дойдя до конца переулка, я повернул налево и оказался перед торговым центром. У входа посетителей приветствовал заводной Санта-Клаус, восседавший над праздничной витриной. Он поклонился и скованно помахал мне рукой.
Я не помню, сколько прошло времени, сколько я бродил между стоек с разноцветными рубашками, болтающимися платьями и стегаными пуховиками, которые даже на вид были куда теплее моей шерстяной куртки. Мишура и разноцветные лампочки вздрагивали у меня над головой, когда я переходил из одной секции в другую. Торговые марки были сплошь знакомые, в каждом американском городе, и большом и маленьком, их магазины чуть не на каждом углу, а уж в Нью-Йорке-то их вообще пруд пруди, и тем не менее, когда я бродил между отделами Gap, Talbots и Eddie Bauer, где мне за каждой стопкой одежды мерещились Марк и Джайлз, я вновь чувствовал себя чужаком. Сетевые магазины, переливающиеся огнями на пустынных равнинах американской глубинки и поэтому заметные, в Нью-Йорке почти не бросаются в глаза. На Манхэттене их аккуратные логотипчики вынуждены соперничать с тысячами выцветших вывесок давно не существующих компаний, которые просто руки не доходят снять. Они пробиваются сквозь шум, копоть и мусор улиц, сквозь разноголосицу и вопли многоязычной толпы. В Нью-Йорке тебя заметят, только если ты будешь вести себя как буйнопомешанный: заметен отморозок, швыряющий в стену бутылки, заметна орущая тетка, размахивающая зонтиком. Глядя в тот вечер на собственное отражение то в одном зеркале, то в другом, я себя не узнавал. На фоне жителей Айовы я выглядел изнуренным евреем, бредущим сквозь толпу раскормленных гоев. Одновременно с приступом мании преследования в моем мозгу клубились странные мысли. Из головы не шли могилы, надгробные плиты, покойная мать Джайлза, каламбурчик из записки — "7-Я" / "семья" и Марк, разгуливающий в женском парике. Я вдруг почувствовал себя абсолютно выпотрошенным. Поясница разламывалась, мне нужно было на воздух. Я чуть не опрокинул пластмассовый контейнер, набитый лифчиками. К горлу подкатила тошнота, и мне пришлось остановиться. На мгновение я ощутил во рту рвотный привкус.
Поужинав жестким бифштексом и пакетом жареной картошки, я пошел обратно в отель. Меня ждала записка, которую тут же протянула мне Мэй Ларсен:
Лео, ку-ку!
Смена декораций:
г. Нашвилл, отель "Оприленд".
Если Вы не приедете, Марк отправится в гости к моей матери.
Ваш друг и почитатель Т. Дж.
Иногда по ночам я опять и опять плутаю по коридорам отеля "Оприленд", поднимаюсь на эскалаторах, перехожу с этажа на этаж, блуждаю по буйным зеленым зарослям под стеклянным куполом крыши. Я прохожу мимо игрушечных поселочков, призванных напоминать Новый Орлеан, Саванну или Чарлстон, иду через мостики, под которыми журчит вода, затем по эскалатору вверх, потом вниз, потом снова вверх, и все это время я непрерывно ищу номер 149872, расположенный в крыле под названием "Байю", но найти не могу. Услужливая девушка на регистрационной стойке снабдила меня планом и прочертила на нем маршрут, я всматриваюсь в линии, но ничего не понимаю. Сумка, в которой практически ничего нет, оттягивает плечо все сильнее и сильнее. Боль в пояснице ползет по позвоночнику вверх, и всюду, куда бы я ни пошел, меня преследует музыка кантри. Она верещит из каждой трещинки, из каждого угла и не замолкает ни на секунду.
Все происшедшее было неразрывно связано с фантасмагорическим интерьером отеля: его безумная архитектура лишь вторила тому, что тогда творилось у меня в голове. Я лишился основ, а вместе с ними и ориентиров на местности, которые должны были помочь мне устоять.
На последний авиарейс из Айовы я опоздал, так что пришлось ждать целую ночь. На следующее утро я улетел в Миннеаполис и только днем смог сесть на самолет до Нашвилла. Я повторял себе то же, что сказал Вайолет по телефону: записка Джайлза содержала угрозу для жизни Марка, и одного этого было достаточно, чтобы заставить меня продолжать погоню. И тем не менее я прекрасно сознавал всю нелепость своих действий. В Миннеаполисе я вполне мог усесться под дверями номера Марка и Джайлза и спокойно дожидаться их возвращения. В Айове я мог сделать то же самое. Вместо этого я в одном случае оставил им записку, а в другом непонятно зачем слонялся по торговому центру. Я вел себя так, словно не хотел с ними встречаться. Более того, Джайлз получал от моих преследований удовольствие, и чем дальше, тем больше, ведь и в телефонном разговоре, и в записке угрозы ловко сочетались с игривым кокетством. Полиции он, судя по всему, не боялся, иначе стал бы он объявлять о каждом своем следующем шаге? Так что Марку вряд ли грозила опасность, а значит, он по доброй воле скакал с одного рейса на другой вслед за своим дружком или любовником.
К тому времени, когда девушка за длинной стойкой отеля "Оприленд" принялась расчерчивать зеленым фломастером план его необозримых площадей и в третий раз приветствовала меня "в самом большом отеле мира", я уже понял, что окончательно влип. Еще через полтора часа мне все-таки удалось обнаружить свой номер при помощи пожилого служащего, одетого в зеленую форму. На его нагрудной табличке значилось просто "Билл". Уильям — не самое редкое имя, но эти четыре буквы у него на груди заставили меня содрогнуться.
Я оставил для Марка записку у дежурной и наговорил еще одно сообщение на автоответчик. Сделав это, я решил, что, сколько бы миль ни пришлось прошагать до их номера, я все равно дойду и буду ждать их возвращения. Правда, от одной мысли о том, чтобы проделать еще одну кругосветкеу через бескрайние просторы магазинов и ресторанов, мне стало плохо. Чувствовал я себя неважно. И дело было не только в спине. Я почти не спал, и теперь ноющая головная боль сдавливала мне виски будто клещами.
Бредя мимо нескончаемой череды магазинов с разодетыми манекенами и плюшевыми медведями, я растерял последние крохи надежды. В сущности, мне уже было не важно, найду я Марка или нет. Интересно, предполагал ли Джайлз, что из-за его записки я угожу в этот чудовищный предательский лабиринт-переплет? Я еле плелся. На пути попался сувенирный магазинчик с масками Лорела и Харди, кукольными Элвисами и кружками, украшенными рельефным изображением Мэрилин Монро со взлетающей юбкой.
В следующее мгновение я увидел Марка и Джайлза. Они поднимались на эскалаторе с нижнего этажа на тот, где находился я. Вместо того чтобы окликнуть их, я спрятался за колонной особнячка в колониальном стиле. Мне хотелось понаблюдать. Разумеется, это можно было назвать глупостью и малодушием, но мне важно было посмотреть на них вдвоем. И Марк и Джайлз были в мужской одежде. Они улыбались друг другу, два раскрепощенных молодых человека, которые замечательно проводят время. Марк стоял на эскалаторе, выставив одну ногу вперед, и продолжал болтать с Джайлзом:
— Все-таки они страшно злые, эти собаки! А какая жопенция у продавца, заметил? Наверное, миля в обхвате, не меньше!
У меня перехватило дыхание. И не из-за того, что сказал Марк, а из-за того, как он это сказал. Регистр его голоса, модуляции, интонации — все это было мне совершенно не знакомо. Долгие годы я видел в нем изменчивого хамелеона, знал, что он постоянно мимикрирует под окружающую среду, но теперь, благодаря звуку этого незнакомого голоса, дурные предчувствия, которые я старался загнать поглубже, вдруг получили свое чудовищное подтверждение, и, даже похолодев от услышанного, я ощущал трепет торжества. Теперь я знал наверняка, что Марк — не тот, за кого себя выдает. Я вышел из-за колонны и окликнул его:
— Марк!
Оба повернулись и уставились на меня. На их лицах было написано искреннее изумление. Джайлз опомнился первым. Он двинулся мне навстречу и остановился, когда нас разделяли только считаные сантиметры. Его лицо почти вплотную придвинулось к моему, и я бессознательно уклонился от такого проявления задушевности, но, едва сделав это, понял, что допустил ошибку. Джайлз ухмыльнулся:
— Профессор Герцберг! Какими судьбами?! Что привело вас в Нашвилл?
Джайлз протянул мне руку, которую я не стал пожимать. Его бледное лицо находилось совсем рядом с моим, я мучительно подыскивал ответ, но слова не шли. Джайлз задал мне вопрос, который я без конца задавал себе сам. Я не мог объяснить, что привело меня в Нашвилл. Я смотрел на Марка, стоящего в метре от своего приятеля.
Джайлз ждал ответа, чуть склонив голову набок, и продолжал в упор меня разглядывать. Я заметил, что левую руку он не вынимает из кармана, в котором явно что-то лежит.
— Мне нужно поговорить с Марком, — сказал я. — С глазу на глаз.
Марк понурился. Он стоял как обиженный ребенок, завернув носки внутрь. Мне на миг показалось, что у него подгибаются колени, но потом он справился с собой и выпрямился. Наверное, снова был под кайфом.
— Хорошо, я дам вам возможность пообщаться, — весело сказал Джайлз. — Как вы, вероятно, догадались, профессор, этот отель для меня — неисчерпаемый источник вдохновения. Так много художников сегодня забыли, какой плодородной почвой является в Америке сфера торговли! Так что мне еще о многом надо поразмыслить.
Он с улыбкой кивнул нам и двинулся по коридору.
С момента моего разговора с Марком в отеле "Оприленд" прошло четыре года. Мы тогда уселись за красный металлический столик с белым сердечком на столешнице. Кафе называлось "Наш уголок". У меня было несколько лет, чтобы осознать услышанное, но я до сих пор так ничего и не понял.
Марк поднял голову и посмотрел на меня с выражением, которое я тут же узнал. В чистых распахнутых глазах стояла простодушная грусть, надутые губки складывались в гримаску, которой он пользовался с самого детства. Однако его мимический репертуар явно сузился. Не знаю, что тому виной, многочисленные самоповторы или наркотики, но Марк здорово потерял форму. Я посмотрел на эту маску раскаяния и покачал головой:
— По-моему, ты не очень понимаешь, что происходит. Так вот, Марк, с этим лицом ты опоздал. Я слышал, как вы болтали на эскалаторе. Я слышал твой голос. При мне ты никогда так не разговаривал. И даже если бы я ничего не слышал, это твое выражение лица я знаю наизусть. Оно у тебя в запасе для взрослых, которые говорят мальчику: "Ай — ай-ай!" Только тебе уже не три года. Ты вырос. И эти твои щенячьи ужимки тут не проходят. Более того — они просто смешны.
Марк несколько секунд смотрел на меня, не веря собственным ушам. Затем, как по команде, лицо его приняло совсем иное выражение. Он перестал выпячивать губу и от этого сразу стал взрослее. Столь быстрая смена масок была с его стороны тактическим просчетом. Я почувствовал внезапное преимущество.
— Нелегко, должно быть, помнить, когда какое лицо надевать, кому что врать. Бедолага, состряпать такую историю про пистолет, про убийство, и все в надежде, что Вайолет вышлет тебе деньги! Ты за кого ее принимаешь? Неужели ты думаешь, что после всего, что ты сделал, она пошлет тебе деньги?
Марк опустил голову и сидел не поднимая глаз:
— Я ничего не стряпал, это правда.
Со мной он говорил голосом, который я очень хорошо знал.
— Я не верю ни единому твоему слову.
Марк посмотрел на меня, но головы не поднял. Голубизна радужки казалась влажной от избытка чувств. Этот взгляд я тоже узнал, потому что не раз и не два попадался на одну и ту же удочку.
— Тедди сам сказал мне, что это он убил, это его рук дело.
— Но ведь все это произошло задолго до твоего лечения в Хейзелдене. Почему же ты снова с ним уехал?
— Это все он! Он попросил, а я не мог сказать "нет", потому что боялся.
— Опять врешь!
Марк неистово затряс головой:
— Нет!
Он это почти выкрикнул. Женщина, сидевшая через три столика от нас, даже повернула голову в нашу сторону.
— Марк, — произнес я, стараясь говорить как можно тише, — неужели ты не понимаешь, что это абсурд? Ты же мог вернуться со мной в Нью-Йорк из Миннеаполиса, я специально прилетел за тобой.
Я помолчал.
— Я ведь видел тебя в парике, видел, когда ты садился в такси с этим…
Я не мог продолжать, потому что Марк пожал плечами и ухмыльнулся.
— По-твоему, это смешно?
— Да нет, просто вы так говорите, дядя Лео, как будто я голубой.
— А это не так, да? И вы с Джайлзом не любовники?
— Да это же для прикола. Ну, было пару раз. Я же не такой! Это только с Тедди…
Я не сводил глаз с его лица. Он был слегка сконфужен, но не более того.
— Кем же надо быть, чтобы убежать из дома с человеком, про которого точно известно, что он убийца, бояться его и при этом спать с ним для прикола, а?
Ответа не последовало.
— Этот человек уничтожил одно из полотен твоего отца. Неужели тебе на это наплевать? Ведь это же твой портрет, Марк!
— Это не мой портрет, — буркнул он.
Теперь глаза его стали тусклыми.
— Как то есть не твой? Что ты такое говоришь?
— Я там не похож совсем. Гадость какая-то.
У меня не было слов. Явная неприязнь Марка к портрету меня потрясла. Она в корне меняла дело. А вдруг именно это и повлияло на Джайлза, он же не мог не знать об отношении Марка к работе отца?
— Маме он тоже не нравился. Она его даже не разворачивала. Он все время лежал в гараже.
— Понятно.
— И вообще, почему надо вокруг какой-то одной картины поднимать такой шум? Тоже мне, проблема! После отца осталось столько работ…
— Ты просто представь себе, каково бы ему было…
— Так ведь он уже того! — выпалил Марк.
От этого "уже того!" у меня зашумело в ушах. Глядя в пустые, неживые глаза Марка, слушая этот кретинский эвфемизм, с помощью которого он говорил о смерти Билла, я чувствовал, как меня захлестывает ярость.
— Знаешь, Марк, этот портрет был лучше, чем ты, потому что он — более настоящий, более живой, более сильный, чем ты когда-либо был или будешь. Если тут и есть гадость, то она в тебе, а не в картине. Гадок на самом деле ты. В тебе нет ничего, кроме пустоты и холода. И если бы отец был жив, он бы от тебя отвернулся.
Я с шумом втягивал воздух через нос. Ярость душила меня, и я пытался взять себя в руки.
— Дядя Лео, разве можно так говорить! — ухмыльнулся Марк.
Я сглотнул. Лицо мое дергалось, как от тика.
— Можно, потому что это правда. И, насколько я понимаю, другой правды во всей этой истории нет. Не знаю, можно ли верить хоть слову из того, что ты мне тут сказал, но одно я знаю наверняка: твоему отцу было бы за тебя стыдно. Ведь когда ты врешь, у тебя концы с концами не сходятся. Твоя ложь бессмысленна. Ты врешь глупо. Правду говорить куда проще. Ну почему ты хотя бы раз не скажешь правду? Ну хоть один раз?!
Марк был абсолютно спокоен. Казалось, мое бешенство его просто забавляет. Помолчав, он ответил:
— Потому что это вряд ли кому-нибудь понравится.
Я схватил Марка за правое запястье и стиснул пальцы что было сил. В его глазах появился испуг, и я обрадовался.
— Ну хотя бы сейчас перестань лгать! — выдохнул я.
— Больно!
Его безволие было поистине потрясающим. Почему он не вырвал у меня руку? Не ослабляя хватки, я прохрипел:
— Нет, ты мне скажешь! Ты же столько лет притворялся. Я-то, старый дурак, не понимал, кто со мной рядом. Это ты украл у Мэта нож, а потом искал его с нами вместе, говорил, как тебе жалко, а сам все время врал!
Теперь я держал Марка за обе руки, сжимая их с такой силой, что у меня самого от боли свело шею. Перед моими глазами стоял его кадык, мягкие красные губы, чуть уплощенный нос, нос Люсиль, теперь я это понял.
— И Мэта ты тоже предал!
— Пустите, мне больно, — простонал Марк.
Но я все сильнее стискивал его запястья. Я себя не помнил. До меня дошло, что мне нечем дышать, лишь когда я услышал собственный сдавленный хрип:
— Пусть! Пусть тебе будет больно!
В моей голове нарастало ощущение упоительной опустошенности и свободы. Зря люди говорят о "застилающей глаза" ярости. Это неправда. Я отчетливо видел мельчайшие проявления боли на лице Марка, и это меня опьяняло.
— А ну отпустите парнишку, — раздался рядом мужской голос.
Я вздрогнул, разжал пальцы и поднял голову.
У нашего столика стоял розовощекий человек в переднике. Я заметил, что у него нос картошкой.
— Не знаю, что здесь происходит, но если вы немедленно не прекратите, я вызываю охрану, и вас мигом отправят куда следует.
— Все нормально, — сказал Марк. — Честное слово, со мной все в порядке.
Теперь у него на лице было приличествующее ситуации выражение оскорбленной невинности. Губы его дрожали.
Человек заглянул Марку в глаза и потрепал его по плечу:
— Ты уверен, сынок?
Потом он повернулся ко мне:
— Если ты его еще хоть пальцем тронешь, я тебе лично башку оторву. Ты меня понял?
Я молчал, уставившись в стол. Глаза саднило, словно в них насыпали песку. Руки ломило до самых плеч. Когда я попробовал выпрямиться, то почувствовал обжигающую боль в позвоночнике. Очевидно, когда я вцепился в Марка, у меня что-то сместилось в спине. Двигаться не было никакой возможности. Марк, напротив, был цел и невредим. Он заговорил:
— Я иногда думаю, что со мной что-то не так. Может, это болезнь? Мне необходимо нравиться людям. Всем без исключения. Это такая потребность. Иногда я просто теряюсь, например, если я общался с двумя разными людьми, сначала с одним, потом с другим, и вдруг встречаю их одновременно на какой-то вечеринке. Я тогда просто не знаю, как себя вести, я же говорю, теряюсь. Вот вы наверняка думаете, что я плохо относился к Мэту, а это не так. Он мне очень нравился. Это был мой самый близкий друг. Мне просто ужасно хотелось такой ножик, вот я его и взял. Обидеть-то я никого не хотел. Не знаю почему, но мне нравится брать чужое. Когда мы были маленькими, я помню, если мы дрались из-за чего-то, Мэт потом начинал плакать и всегда просил у меня прощения. Говорил: "Прости меня, прости, пожалуйста, зачем мы все это начали", и все такое. Даже смешно. Но я хорошо помню, что еще тогда мне было странно, почему же я ничего такого не чувствую. Я не знал, зачем надо просить прощения.
Я отчаянно пытался найти положение, в котором смогу повернуть голову в его сторону. Распрямиться полностью не получалось, но мне удалось поднять на него глаза. Выражение его лица было под стать тону, такое же рассеянное.
— Я постоянно слышу у себя в голове какой-то голос, — продолжал он. — Никто об этом не знает, только я. Он никому из окружающих не понравится. Вот я и говорю с ними другими голосами, с каждым по-своему. Только Тедди понимает меня, потому что он сам такой же. Но даже с ним у меня не тот голос, который я слышу в голове.
Я заелозил ладонями по столешнице.
— А как же доктор Монк?
Марк хмыкнул:
— Она строит из себя очень умную, только это не так.
— Все, что между нами было, — сплошное притворство!
Марк покосился на меня:
— Ну, вот, вы опять ничего не поняли. Я всегда к вам хорошо относился, с самого детства.
Даже толком кивнуть у меня не было сил. Я с трудом представлял себе, как вылезу из-за стола.
— Я не знаю, случилось с этим мальчиком что-то или нет, но если ты думаешь, что случилось, и действительно считаешь, что его убили, ты должен заявить в полицию.
— Я не могу.
— Но ты должен!
— Да в Калифорнии он! — выпалил Марк. — Удрал туда с каким-то мужиком. Тедди просто хотел вас побесить и втравил меня в это. Никто никого не убивал. Это шутка, понимаете? Розыгрыш. Прикол.
Он еще не закончил, но я уже знал, что он говорит правду. Таково было единственно разумное объяснение. Никто никого не убивал. Мальчик был жив-здоров где-то в Калифорнии. Мне было стыдно за то, как жестоко меня разыграли, и за то, как легко я купился. Меня бросило в жар. Я оперся локтями на стол и попытался вытащить себя из тисков стула. Жгучая боль прострелила мне шею и поползла по спине вниз. Значит, удалиться с достоинством не удастся.
— Что ты намерен делать? Ты возвращаешься или остаешься? Но учти, если ты не вернешься, Вайолет велела тебе передать, чтобы ты забыл к ней дорогу. Тебе уже девятнадцать. Никто тебя содержать не обязан.
Марк с тревогой смотрел на меня:
— Дядя Лео, вам плохо?
Встать в полный рост я не сумел. Тело скособочилось, шея торчала вперед под углом, который, должно быть, придавал мне сходство с большой подбитой птицей.
Неожиданно передо мной вырос Джайлз. У меня возникло жуткое чувство, что все это время он был где-то поблизости.
— Обопритесь на мою руку, — сказал он.
В его голосе звучала неподдельная забота, и я испугался. В следующее мгновение он завладел моим локтем. Чтобы не дать ему до себя дотрагиваться, мне пришлось бы дернуть рукой и переместить таким образом центр тяжести всего тела, но я не мог этого сделать.
— Вам же к врачу нужно, — продолжал Джайлз. — Если бы мы были в Нью-Йорке, я бы направил вас к моему мануальному терапевту. Он просто кудесник. Знаете, я один раз спину вывихнул, когда танцевал, представляете?
— Мы доведем вас до вашего номера, дядя Лео. Поможешь, Тедди?
— Не вопрос!
Это был долгий и мучительный путь. Каждый сделанный шаг посылал болевой удар от бедра до самой шеи. Голову я поднять не мог, поэтому практически не видел, что творится вокруг, но присутствие с одной стороны Джайлза и с другой Марка вызывало во мне смутное чувство опасности. Они устроили по пути такую демонстрацию галантности и заботы, ну ни дать ни взять актеры, которым поручили сымпровизировать этюд с калекой в качестве реквизита. Говорил в основном Джайлз, пространно рассуждая о мануальной терапии и иглоукалывании. Он настоятельно рекомендовал китайские снадобья на травах и гимнастику пилатес, потом переключился с альтернативной медицины на искусство, упомянув о коллекционерах, покупающих его работы, о последних продажах, о большом очерке, посвященном его творчеству. Я знал, что это не пустопорожняя болтовня, что он куда-то клонит и вот-вот перейдет к главному. И он перешел. Он заговорил о холсте Билла.
Я прикрыл глаза, пытаясь абстрагироваться от его трепотни. А он распинался о том, что у него и в мыслях не было кого-то обидеть, что ему это "и во сне не могло присниться", что все нахлынуло как порыв вдохновения, как путь к ниспровержению, как нечто доселе в искусстве неизведанное. В общем, можно было подумать, что я слышу Хассеборга. Думаю, что даже слова он выбирал те же. Говоря, он все сильнее сжимал мой локоть.
— Уильям Векслер, безусловно, был художником замечательным, но работа, которую я купил, явно проходная. В моем преломлении в ней открылись новые грани.
Слава богу, что я не мог на него в этот момент посмотреть!
— Мура это ваше преломление, — произнес, вернее, почти прошептал я.
Мы свернули в длинный коридор, который вел в мой номер. В нем не было ни души, и от этого мое смятение только увеличилось. В дальнем конце маячил автомат прохладительных напитков. Почему-то по дороге туда я его не заметил и теперь не мог взять в толк, каким образом мне удалось не заметить этот горевший множеством лампочек агрегат чуть ли не у самой моей двери.
— Вы просто отказываетесь понять, — продолжал Джайлз, — что в моей работе тоже присутствует личностный аспект. Написанный Уильямом Векслером портрет его сына, портрет моего ММ, моего второго Я, из которого состоит моя 7-Я, отныне является частью той скорбной дани, которую я приношу своей покойной матери.
Я почел за лучшее промолчать. Мне хотелось только одного: как можно быстрее отвязаться от этой парочки. Только бы дотащить свое искореженное болью тело до номера и захлопнуть за собой дверь.
— Мы с Марком питаем одинаковые сыновние чувства к нашим матерям, профессор. Вы, я надеюсь, в курсе?
— Хорош, Тедди, — оборвал его Марк.
Тон был резким, даже грубым.
Я не мог поднять глаз от ковра на полу. Джайлз и Марк остановились, и я услышал легкий щелчок. В дверь номера вставили магнитную карточку.
— Позвольте, но это не мой номер, — сказал я.
— Совершенно верно, это наш. Он ближе. Вы располагайтесь. У нас тут две кровати.
— Спасибо, не стоит, — сказал я, переведя дух, но Джайлз уже толкал дверь, и она медленно открывалась.
Я ожидал, что за ней окажется такой же номер, как у меня, но даже сквозь открывшуюся щель понял, что ошибся. Комната была полна дыма, но не табачного, нет. В ней что-то жгли. Я стоял на пороге, поэтому видел только ограниченный участок номера. Пол передо мной был усеян какими-то отбросами. На подносе, принесенном из кухни отеля, валялись сигаретные окурки и недоеденный гамбургер, политый кетчупом, причем кетчуп растекся по ковру. Рядом с подносом лежала пара женских трусиков-бикини и сильно обгоревшая скомканная простыня. Я заметил неровные коричнево-оранжевые следы пламени и еще какие-то пятна, похожие на кровь. Их было много, и при взгляде на них у меня перехватило горло. Тут же, на простыне, была брошена свернутая кольцом нейлоновая веревка, а рядом с ней лежал черный пистолет. Я отчетливо помню каждую деталь, хотя весь этот чудовищный натюрморт уже в тот момент, когда я его увидел, казался скорее галлюцинацией.
Джайлз потянул меня за локоть:
— Проходите, не стесняйтесь. Хотите выпить?
— Мне нужно в свой номер, я сам дойду, — пробормотал я.
Казалось, мои ноги приросли к полу.
— Ну, дядь Лео, проходите, — канючил Марк.
Я пытался встать ровно и осторожно, позвонок за позвонком, превозмогая боль, выпрямить спину. Мне удалось сбросить с плеча руку Марка. С трясущимися губами я сделал шаг от двери и доковылял до противоположной стены.
Я привалился к ней, собираясь с силами перед тем, как припустить по коридору, но Джайлз метнулся за мной следом.
— Меня тут посетили несколько новых идей, — сказал он, жестом приглашая меня в номер.
Я снова скрючился. Сохранять вертикальное положение было выше моих сил. Джайлз нависал надо мной, стоя почти вплотную.
— Ну же, профессор, неужто вам не любопытно? — прошептал он.
Он дотронулся до моей головы. Мои черепные кости чувствовали прикосновение его ладоней, его пальцы перебирали пряди моих волос. Перехватив мой взгляд, он засмеялся:
— А почему вы не краситесь? Никогда не пробовали?
Я пытался стряхнуть его руку, но теперь он сжимал мне голову с обеих сторон так, что оправа очков впивалась в кожу. Потом он со всего маху резко толкнул меня назад. И ударил затылком о стену. Я захрипел от боли.
— Ах, простите, пожалуйста, — прожурчал он. — Вы, случайно, не ушиблись?
Джайлз не отпускал меня. Его ладони по-прежнему стискивали мне виски. Я извернулся, пытаясь отпихнуть его коленом, но это лишь вызвало новый приступ боли. Я хватал воздух ртом, чувствуя, как у меня подгибаются ноги и я медленно сползаю по стене на пол. Мне стало страшно. Я перевел глаза на Марка и позвал:
— Марк!
Это было похоже на вой, я звал громко и отчаянно, я тянул к нему руки, но он застыл на месте и стоял передо мной не шелохнувшись. Лицо его ничего не выражало. В этот момент дверь рядом со мной распахнулась, и на пороге появилась женщина. Джайлз бросился меня поднимать. Он ласково гладил меня по плечу и приговаривал:
— Сейчас все будет хорошо. Вызовем врача, и все пройдет.
Потом он отскочил назад, повернулся к женщине из номера напротив и любезно ей улыбнулся. В это мгновение, воспользовавшись тем, что Джайлз смотрит в другую сторону, Марк скользнул ко мне и на одном дыхании произнес, едва шевеля губами:
— Вам сейчас надо в свой номер. Завтра я лечу с вами домой. Встретимся в десять в холле. Я хочу домой.
Женщина была стройной и миловидной блондинкой с пышными волосами, падавшими ей на глаза. Из-за ее спины выглядывала девчушка лет пяти с каштановыми косичками, наверное дочка. Она цеплялась маме за ноги.
— Что-нибудь случилось? — спросила блондинка.
Джайлз торопливо попытался прикрыть дверь в свой номер, но я заметил, что женщина кое-что успела разглядеть сквозь щель. Рот ее слегка приоткрылся. Она внимательно посмотрела на Марка, который чуть отступил под ее взглядом, потом перевела глаза на меня:
— Это ведь не ваш номер?
— Нет, — прохрипел я.
— Вам плохо?
— Что-то со спиной. Надо лечь, но я, похоже, заблудился.
— Свернул не туда, — дружелюбно улыбаясь, вставил Джайлз.
Женщина смерила Джайлза взглядом и плотно сжала губы. Затем, ни на шаг не отходя от двери своего номера, она громко крикнула:
— Арни!
Я посмотрел на Марка, пытаясь перехватить его взгляд. Он едва заметно моргнул. Я истолковал это движение век как "да". Да, в десять в холле.
Арни довел меня до моего номера. Они с женой были под стать друг другу, по крайней мере внешне — молодые, сильные, стройные, с открытыми лицами. Я шел, пытаясь унять дрожь в теле, а он поддерживал меня под локоть. Прикосновение его руки было совсем не похоже на руки Джайлза или Марка. В его осторожных пальцах я чувствовал сдержанность. Это была обычная деликатность по отношению к телу постороннего человека. Она всегда воспринимается как что-то само собой разумеющееся, но буквально мгновение назад я испытывал нечто прямо противоположное. Арни несколько раз спрашивал, не нужно ли мне передохнуть, но я не хотел останавливаться. И только дойдя до своего номера и увидев свое отражение в зеркале рядом с ванной, я смог сполна оценить всю степень его доброты. Седые всклокоченные волосы на голове перепутались, одна прядь стояла дыбом, как жесткий обломок пера. Сгорбленная, скрюченная фигура чахлой восьмидесятилетней развалины. Но сильнее всего я испугался собственного лица. Зеркало отражало знакомые черты, но невозможно было поверить, что это действительно я. Ввалившиеся щеки заросли трехдневной щетиной. В глазах, покрасневших от усталости, застыло выражение, которое я много раз видел у насмерть перепуганных зверьков, мечущихся в свете фар перед автомобилем на вермонтских дорогах. Изнемогая от отвращения к самому себе, я отвернулся, пытаясь сменить затравленный звериный взгляд, который увидел в зеркале, на что-то более человекоподобное. Нужно было поблагодарить Арни за заботу. Он стоял в дверях, скрестив руки на широкой груди, обтянутой голубой фуфайкой с надписью "Малая лига".
— Может, все-таки вызвать врача? Или пусть хоть пузырь со льдом из кухни принесут, а?
— Спасибо, я и так перед вами в неоплатном долгу.
Арни нерешительно переминался с ноги на ногу и наконец спросил:
— Эти два подонка, они что, угрожали вам?
Я едва смог кивнуть. Чужая жалость сейчас была непереносима.
— Ну, ладно, вы отдыхайте. Спокойной ночи. Надеюсь, к утру вам полегчает.
Дверь за ним закрылась.
Свет в ванной я оставил включенным. Лечь навзничь я не мог, поэтому обложился подушками и подкрепил себя бутылочкой виски из мини-бара. Это притупило боль, по крайней мере, на какое-то время. Всю ночь я промучился от того, что меня укачивает. Даже когда внезапный спазм в спине заставлял меня открыть глаза и я понимал, где нахожусь, то чувствовал, что кровать подо мной движется, движется против моей воли. И во сне движение продолжалось: я летел в самолете, плыл на пароходе, ехал на поезде, поднимался на эскалаторе. Волны дурноты захлестывали меня, кишки и желудок крутило так, словно я чем-то отравился. Мне снилось, что я мечусь с одного вида транспорта на другой и слышу бешеный стук собственного сердца. Только открыв глаза, я понял, что это сон. Проснувшись, я попытался стряхнуть с себя эту тошнотворную иллюзию качки, но сознание опять заставило меня почувствовать прикосновение пальцев Джайлза к моим волосам. Его руки снова стиснули мне лицо. Щеки пылали от унижения. Я хотел выбросить, вырвать то, что произошло, из памяти, из груди, из легких, но оно там засело и жгло огнем изнутри. Мне нужно было подумать, разобраться, чтобы понять, что же случилось. Все увиденное в номере снова стояло у меня перед глазами: простыня, пистолет, веревка, объедки гамбургера. Похоже на место преступления, но ведь даже в тот момент, когда я смотрел на все это, когда все находилось у меня буквально перед носом, я ощущал фальшь. Пистолет вполне мог оказаться пугачом, кровь — краской, а все вместе — бутафорией. Все, но не прикосновение пальцев Джайлза. Оно было настоящим. На затылке, в том месте, где голова треснулась о стену, вздулась болезненная шишка.
А Марк? Всю ночь у меня перед глазами плавало его лицо. Я понимал, что его последние слова заронили мне в сердце надежду. Люди почему-то думают, что надежда может быть большой или маленькой. Это не так. Она просто либо есть, либо ее нет. Его слова дали мне надежду, и, корчась на кровати, я снова и снова слышал: "Завтра я лечу с вами домой". Он явно не хотел, чтобы Джайлз что — то услышал, а это, в свою очередь, позволяло по-новому взглянуть на его поступки. Какая-то его часть стремилась домой. Слабый, безвольный Марк находился под влиянием Джайлза, личности более сильной, обладавшей, судя по всему, просто гипнотическим влиянием на парня. Но где — то в глубине души Марка все-таки таилось место, в существование которого упрямо верил Билл, место, где жили те, кому он дорог и кто дорог ему. Я ведь там, у стены, позвал его, и он откликнулся. Мучительная смесь надежды и вины не покидала меня все утро. Во время нашего вчерашнего разговора, когда речь зашла о холсте Билла, я сказал Марку страшную вещь, сказал ее искренне, потому что тогда я так думал. Но теперь я терзался мыслью, что сравнение было слишком чудовищно. Живого человека нельзя сопоставлять с вещью, ни при каких обстоятельствах. Я мысленно говорил Марку, что беру свои слова назад. И потом, словно вдогонку своим терзаниям, вдруг вспомнил, что на иврите "раскаяться" и "вернуться" — это одно и то же слово. Где же я это вычитал? Может, у Гершома Шолема?
Но в десять утра мы с Марком в холле отеля не встретились. Он не появился, а когда я позвонил, в номере никто не брал трубку. Я прождал его битый час.
Господин, сидевший на банкетке в холле, приложил титанические усилия, чтобы выглядеть поприличнее. Он побрился, хотя для этого ему пришлось выворачивать голову набок, чтобы окончательно не повредить спину. Он отчаянно пытался оттереть пятно с брючины, несмотря на мучительные толчки, которыми отзывалось в позвоночнике каждое движение рук. Он пригладил волосы, а усевшись на банкетку, постарался придать скрюченному телу непринужденную, как ему казалось, позу. Он водил глазами по холлу. Он на что-то надеялся. Он вновь ломал голову, пытаясь объяснить себе, что же все-таки произошло накануне, отметал одну версию, строил новую, а потом еще одну и еще одну. Он цеплялся за любую возможность, пока наконец не понял, что надеяться не на что, и тогда он кое-как дотащил себя, убогого, до такси и поехал в аэропорт. Бедняга, он ведь так ничего и не понял.
Я вернулся в Нью-Йорк и наутро третьего дня уже мог свободно передвигаться по квартире. Благодарить за это надо было доктора Хайлера и лекарство под названием "релафен". Приблизительно в это же время в дверь квартиры Вайолет позвонили. Два сотрудника уголовной полиции, одетых в штатское, хотели побеседовать с Марком. Я при этом не присутствовал, но как только они ушли, Вайолет спустилась, чтобы все мне рассказать. Было девять утра, и на ней была длинная белая ночная рубашка с высоким горлом, в которой она казалась похожей на бабушкину куклу. Она заговорила, и голос, срывавшийся на шепот, звучал совсем как в тот день, когда она позвонила мне из мастерской с известием, что умер Билл.
— Они просто сказали, что у них есть к нему несколько вопросов. Я им ответила, что Марк сейчас путешествует с Тедди Джайлзом и что мне доподлинно известно только одно: несколько дней назад они были в Нашвилле. Я объяснила, что если он мне позвонит, то я сразу же сообщу, что он должен с ними связаться, но он вполне может не позвонить, потому что у нас с ним не все гладко. Его разыскивают, — тут Вайолет глотнула воздух, — по делу об убийстве Рафаэля Эрнандеса. Потом они сразу ушли. Ни о чем меня не спрашивали, просто поблагодарили и откланялись. Значит, все это правда. Наверное, они нашли труп. Как ты думаешь, Лео, может, надо им позвонить и сообщить все, что нам известно? Я ведь ничего не сказала.
— А что нам известно?
Она растерянно на меня посмотрела:
— Получается, что ничего.
— По крайней мере, об убийстве-то мы точно ничего не знаем.
Я произнес слово "убийство" и поразился тому, как обыденно оно прозвучало. Слово носилось в воздухе, постоянно вертелось на языке, но я всячески избегал его. Мне казалось, что его будет трудно произнести, куда труднее, чем на самом деле вышло.
— Есть запись на автоответчике, я ее не стерла. Там сказано, что Марк знает про убийство. Ты думаешь, он в самом деле знает?
— Мне он сперва сказал, что знает, но потом начал отпираться, дескать, мальчик где-то в Калифорнии.
— Но если он все-таки знает и тем не менее остается с Джайлзом, что это может означать?
Я пожал плечами.
— Это может считаться преступлением?
— Ты имеешь в виду сам факт того, что он знает?
Вайолет кивнула.
— Ну, я думаю, тут важна степень осведомленности, то есть располагает ли человек какими-то доказательствами или нет. Марк ведь мог знать, но не верить, он мог искренне считать, что этот Рафаэль просто сбежал…
Вайолет замотала головой:
— Нет, Лео, разве ты не помнишь, он же сам рассказывал о двух полицейских, которые приходили в галерею Файндера? И сразу после этого Джайлз уехал из Нью-Йорка. Разве нет статьи за содействие лицу, скрывающемуся от правосудия?
— Но ведь мы еще не знаем, есть ли ордер на арест Джайлза. Мы даже не знаем, есть ли против него хоть какие-то улики. И если уж говорить всю правду до конца, мы вообще не знаем, убил он кого-то на самом деле или нет. Может быть, он из бахвальства приписывает себе убийство, о котором знает, но которого не совершал. Это очень маловероятно, но все-таки возможно. Тогда он все равно проходит по этому делу, но иначе, понимаешь?
Вайолет смотрела не на меня, а на свой портрет, висевший на стене.
— Агент Лайтнер и агент Миллз. Один белый, другой черный. Не сказать, чтобы пожилые, но и не молоды. Не худые, не толстые. Очень вежливые. От меня ничего особенного не ожидали. Знаешь, как они ко мне обращались? Миссис Векслер.
Вайолет помолчала и повернулась ко мне:
— Так странно. После того, как Билла не стало, мне очень приятно, когда посторонние меня так называют. Билла больше нет. Семьи нашей больше нет. Я никогда не брала его фамилию, так до конца и осталась Вайолет Блюм, но теперь мне все время хочется слышать, как люди произносят его фамилию, мне нравится на нее отзываться. Это как носить его рубашки, то же самое ощущение. Я так хочу зарыться в то, что после него осталось, даже если это только фамилия.
В голосе Вайолет не было никаких эмоций. Она просто констатировала факты.
Прошло еще несколько минут, и она поднялась к себе. Через час она снова постучала в дверь и сказала, что идет в мастерскую, а зашла только отдать мне кассеты, отснятые Биллом, вернее, их копии. Берни тянул-тянул, потому что дел много, но наконец-то передал ей кассеты, и теперь я могу их посмотреть, когда у меня будет время.
— Билл не знал, что это будет в итоге. Он задумал большой зал для демонстрации, но к окончательному решению так и не пришел… Знаю только, что проект должен был называться "Икар" и что он делал огромное количество набросков с падающим мальчиком.
Она прикусила губу и замолчала, разглядывая носки своих сапог.
— Ну, давай, держись, — сказал я.
Вайолет подняла на меня глаза:
— Приходится.
— Послушай, а что ты сейчас делаешь в мастерской? Оттуда ведь уже практически все вывезли.
Вайолет прищурилась.
— Я там читаю, — сказала она с вызовом. — Надеваю его одежду и читаю. Читаю, целые дни напролет. С девяти до шести. Читаю, читаю, читаю, пока не стемнеет.
Сначала на экране появились новорожденные — крохотные существа с головками неправильной формы и слабенькими скрюченными ручками и ножками. Камера фокусировалась только на детях, взрослые если и попадали в кадр, то исключительно как руки, груди, плечи, колени, ноги, голоса. Изредка в объектив вползало чье-то огромное лицо, склонявшееся над ребенком. Первый малыш спал на руках у женщины. У него была несоразмерно большая голова и сизо — красные ручки и ножки. Мама нарядила его в клетчатый костюмчик и дурацкий белый чепчик, завязанный под подбородком. За этим эпизодом шел другой, там малыш висел в слинге на груди у мужчины. Темные волосенки стояли дыбом, как у Ласло, карие глазки ошеломленно смотрели в объектив. Билл снимал, а дети ехали в колясках, спали в кенгурушках, нежились на руках у родителей или выгибались в отчаянном реве у чьего-нибудь плеча. Иногда остающиеся за кадром родители или няни сообщали какие-то ценные сведения о режиме сна, грудном вскармливании, молокоотсосе или срыгивании, а на заднем плане слышался скрежет и грохот машин, но и разговоры, и шум улицы были лишь случайным фоном для возникающих на экране портретов маленьких незнакомцев. Вот один отворачивает безволосую головенку от материнской груди и слизывает с краев рта молоко. Вот темнокожая красоточка чмокает во сне, теребя губами невидимый сосок, а потом вдруг расплывается в улыбке. А этот не спит, его голубые глазки подняты вверх и неотрывно, с выражением полной сосредоточенности смотрят на мамино лицо.
Насколько я мог судить, Билл при выборе своих моделей руководствовался исключительно их возрастом. Каждый день он снимал детишек, которые были немного старше, чем те, за кем он наблюдал вчера. Так постепенно камера от грудничков переходила к малышам, которые уже сидели, гулили, протестующее визжали, кряхтели и тащили в рот все что ни попадя. Крупная девчушка самозабвенно наматывала на палец прядь маминых волос, не выпуская при этом бутылочки изо рта. Папа извлекал изо рта сынишки резиновый мячик, а ребенок ревел белугой. Какой-то малыш, примостившийся у мамы на коленях, тянулся к девочке постарше, которая сидела в нескольких сантиметрах от него, и, дотянувшись, принимался лупить ее по коленкам. В кадре появлялась взрослая рука, и малыш получал шлепок, но, вероятно, не сильный, потому что в следующую минуту он снова принимался за свое и снова получал по рукам. Камера отъезжала назад, и на экране на мгновение возникало уставшее лицо женщины с отсутствующим взглядом, а потом крупно, во весь экран, появлялась спящая в коляске девочка с чумазыми щеками и двумя полупрозрачными дорожками соплей над верхней губой.
Сначала Билл снимал, как дети ползают в парке. Потом уже совсем другие дети делали шаги, падали, снова пытались встать на ноги и идти вперед неверной поступью старого пьянчужки, которого швыряет от стены к стене. Он снял с трудом сохранявшего равновесие мальчугана, перед которым сидел, вывалив язык, большой черный терьер. Малыш заходился в экстатических судорогах. Чуть не касаясь собачьей морды, он размахивал рукой и издавал ликующие вопли:
— Э! Э! Э!
Девочка с толстыми ножками и выпирающим пузиком стояла посреди булочной, задрав голову, и, глядя на потолочный вентилятор, лепетала что-то нечленораздельное.
— Правильно, солнышко, ветерок, он дует, — прозвучал в ответ женский голос.
Выгнув шею и беззвучно шевеля губами, девочка несколько мгновений не сводила глаз с потолка, а потом в благоговейном ужасе тоненько завела:
— Ду-ет, ду-ет, ду-ет!
Багровая от рева кроха лет двух отбивалась и топала ножками, а сидевшая на корточках мама в отчаянье протягивала ей апельсин и сквозь дикий визг лепетала:
— Деточка моя, ну посмотри, ведь у тебя такой же апельсинчик, как у Джулии! Точно такой же!
Когда детям на экране исполнилось три-четыре года, я впервые услышал за кадром голос Билла. Его собеседником был насупленный мальчуган.
— А ты знаешь, зачем тебе сердце? — спрашивал Билл.
Мальчик прижал руки к груди и серьезно ответил, глядя прямо в камеру:
— Чтоб давать кровь. Из него кровь течет, а оно все равно живое.
Другой мальчишка поднял вверх пакетик с соком, встряхнул его и объяснил женщине, сидевшей рядом с ним на скамейке в парке:
— Смотри, мам, у сока невесомость.
Блондиночка с льняными, почти белыми хвостиками носилась кругами, прыгала-скакала, а потом вдруг встала как вкопанная и, повернув пылающее личико в объектив, произнесла отчетливо и назидательно:
— В поте своего лица!
Девчушка в замызганной балетной пачке и погнутой короне дотянулась до уха своей товарки в розовой газовой юбке на голове и заговорщицки прошептала:
— Все в порядке. Мне по телефону сказали, что мы обе будем невесты.
Или Билл спрашивал аккуратно одетую барышню с туго заплетенными косичками:
— Как зовут твоего пупсика?
Сзади, за кадром, слышался женский голос:
— Скажи, скажи, не бойся.
Малышка вытянула вперед руку и, демонстрируя Биллу пупса, которого держала почему-то за одну ногу, произнесла:
— Душик.
Безымянные дети появлялись и исчезали, раз за разом становясь немного старше, а Билл наблюдал за ними. Его камера старалась удержать их лица, когда они рассуждали о том, как что устроено и из чего сделаны они сами. Одна девочка объясняла Биллу, что гусеницы превращаются в ежиков. Другая сообщала, что мозг в голове железный и "в нем налиты слезы". Третий умник рассказывал, что мир "получился из такого большого-пребольшого яйца". Порой маленькие персонажи вообще забывали о том, что их снимает камера. Вот какой-то мальчишка глубоко засунул палец в нос, поковырялся в нем, извлек оттуда пару козявок и немедленно их съел. Другой запустил руку в штанишки, с наслаждением почесался и удовлетворенно вздохнул. Маленькая девочка склонилась над прогулочной коляской. Вот она засюсюкала и цепко ухватила сидящего там малыша за щечки.
— Любисик мой ненаглядный, — приговаривала она в такт щипкам и потряхиваниям.
Привязанный к коляске малыш горестно заревел, не выдержав нажима крепких пальцев.
— Ты мой сладкий, — яростно продолжала девочка.
— Сара, перестань сейчас же! Веди себя хорошо! — прозвучал женский голос.
Девчонка насупилась.
— Как будто я себя плохо веду, — прошипела она сквозь стиснутые зубы.
Другая девчушка, чуть постарше, лет пяти, стояла рядом с матерью перед какой-то витриной. Билл снял их сзади, просто две спины. Но через несколько секунд становилось понятно, что сильнее всего его занимает детская рука. Камера пристально наблюдала за ее движениями. Вот она скользнула матери по пояснице, потом поползла севернее, к лопаткам, а потом двинулась на юг, к ягодицам, вверх-вниз, вверх-вниз. Маленькая детская ручка бессознательно ласкала материнскую спину.
Или вдруг на экране появлялся замерший посреди тротуара мальчишка. На лице его застыла воинственная гримаса, в уголках глаз закипали злые слезы. Рядом с ним стояла женщина, голова ее не попадала в кадр, зато все тело вибрировало от бешенства, как натянутая струна.
— Ты меня достал, поганец, сил моих больше нет! — рычала она. — Хватит с меня!
Она наклонилась и, схватив ребенка за плечи, принялась трясти его как грушу, продолжая кричать:
— Хватит, хватит, хватит!
Из глаз мальчика хлынули слезы, но с лица не сходила жесткая гримаса. Он не собирался сдаваться.
В отснятых кадрах была решительность и беспощадность, было упрямое желание всматриваться, вглядываться все глубже. Объектив пристально и прицельно следил за детьми, которые, взрослея, вытягивались и становились все более разговорчивыми. Мальчик по имени Реймон сообщил Биллу, что ему семь лет и что у него есть дядя, который собирает цыплят.
— Если на чем-нибудь нарисован цыпленок, он это покупает. У него цыплятами уже весь подвал завален!
Толстячок лет восьми или девяти в просторных джинсовых шортах недобро косился на паренька повыше ростом, державшего в руках коробку конфет. Внезапно он бросился на своего недруга, пихнул его на землю и яростно завопил:
— Ты говнюк!
Обладатель коробки упал, конфеты рассыпались во все стороны, но, даже поверженный, он торжествовал: — Сказал плохое слово! Сказал плохое слово!
И тут же в кадре появились чьи-то взрослые ноги.
Две девочки в форменных юбочках из шотландки о чем-то перешептывались, сидя на цементных ступеньках. Чуть поодаль, повернув к ним головку, стояла третья, в точно такой же форме. Билл крупно снял ее профиль. Глядя на двух сплетниц, она несколько раз напряженно сглотнула. Камера скользнула по толпе детей в школьном дворе и остановилась на мальчишке, у которого был полон рот сверкающих на солнце брекетов. Он сбросил со спины ранец и врезал им по плечу стоявшего рядом одноклассника.
Чем дольше я смотрел на экран, тем все более загадочными казались мне отснятые Биллом кадры. То, что поначалу выглядело просто как съемки детей в большом городе, превращалось в документальное свидетельство человеческой индивидуальности и общности. Билл снял множество самых разных детей: толстых и тощих, светлокожих и цветных, привлекательных и ничем не примечательных, здоровых и калек. Например, там была группа детей-инвалидов, которые высаживались из автобуса, оснащенного специальным механизмом, опускавшим их кресла-каталки на тротуар. Восьмилетняя толстушка, закончившая высадку, выпрямилась в кресле и с вызовом отсалютовала Биллу — ни дать ни взять принцесса крови. Другой мальчуган, со шрамом от заячьей губы, сперва криво улыбался, а потом высунул язык и издал соответствующий звук. У третьего малыша с раздутыми щеками и полным отсутствием подбородка, очевидно, была какая-то болезнь или врожденная патология. Он носил респиратор и, пыхтя, шел вперевалочку на своих коротеньких ногах, держа маму за руку. Ни один ребенок не был похож на другого, и тем не менее под конец их лица словно бы сливались в одно. С особым пристрастием камера обнажала их неистовую динамичность. В состоянии бодрствования ребенок ни на миг не прекращает движения. Банальная прогулка до соседнего дома означает, что он будет размахивать руками, прыгать, скакать, вертеться, и все это с многочисленными остановками на то, чтобы изучить сор на мостовой, пообниматься с собакой или вскарабкаться на цементный бордюр или невысокую оградку и походить там взад-вперед. На школьном дворе или игровой площадке дети непрерывно толкались, дрались, пихались, пинались, бились, обнимались, братались, щипались, упирались, смеялись, визжали, орали и пели, и когда я смотрел на них, то невольно думал, что на самом деле с годами человек не столько подрастает, сколько притормаживает.
Билл не дожил до того момента, когда его персонажи должны были превратиться в подростков. У некоторых девочек, правда, наметились холмики под футболками или форменными блузками, но в большинстве своем они все еще оставались детьми. Думаю, Биллу просто не хватило времени. Он наверняка хотел снимать их дальше и дальше, до тех пор, пока образы на экране не будут совершенно неотличимы от взрослых. Последняя кассета закончилась, и я выключил телевизор. Я устал. Душу саднило от этой череды тел и лиц, да просто от громадного количества юных жизней, которые пронеслись передо мной. Я представлял себе Билла во время его одиссеи, видел, как незаживающая рана гнала его на поиски все новых и новых детей. Отснятый материал был сырым и неотредактированным, но из сложенных вместе фрагментов возникало нечто связное, и значение его можно было угадать. Казалось, Билл хотел, чтобы все жизни, которые он зафиксировал на пленку, слились воедино, чтобы можно было показать одного через многих или многих через одного, ибо у каждого из нас есть начало и конец. Пока я смотрел на экран, меня не оставляла мысль о Мэте: о Мэте-младенце, Мэте, делающем первые шаги, и, наконец, Мэте-мальчишке, навсегда оставшемся там, в детстве.
Почему "Икар"? Связь между античным мифом и детишками на пленках была достаточно условна. Но Билл не случайно выбрал именно это название. Я помнил две фигуры на картине Брейгеля: отец и падающий вниз мальчик с тающими на солнце крыльями. Отец, волшебник и великий зодчий по имени Дедал, сделал эти крылья для сына и для себя, чтобы бежать с острова, где их держали в неволе. Он предупреждал Икара, что нельзя подниматься слишком высоко, нельзя приближаться к солнцу, но сын не послушался и рухнул в море. Однако Дедал в этой истории отнюдь не безгрешен. Ради свободы он готов был рискнуть слишком многим и в результате лишился сына.
Ни я, ни Вайолет, ни Эрика, которая в своей Калифорнии была в курсе всего, ни минуты не сомневались в том, что полиция найдет Марка. Его допрос был делом времени. После разговора Вайолет с агентами Лайтнером и Миллзом я уже не знал, где для Марка возможное, где невозможное, и с тех пор, как эта грань исчезла, я жил в постоянном ужасе. Сцена перед номером Джайлза в Нашвилле не стерлась у меня из памяти. Каждую ночь я снова и снова мучился от сознания собственного бессилия. Руки Джайлза. Его голос. Звон в голове от удара о стену. И глаза Марка, в которых только пустота. Я слышал собственный голос, слышал, как зову его, видел свои протянутые к нему руки, а потом это ожидание на банкетке в холле, куда он так и не пришел. Я рассказал Эрике и Вайолет почти обо всем, что произошло, но старался говорить ровным голосом, без эмоций, и одну вещь все-таки обошел молчанием. Я ни слова не сказал о том, как Джайлз перебирал волосы у меня на голове. То, что я при этом чувствовал, невозможно было выразить словами. Сказать, что он треснул меня затылком о стену, оказалось куда проще. Легче было вспоминать о насилии, чем о том, что ему предшествовало. Я стал плохо спать, и иногда, проворочавшись без сна несколько часов, я вставал и шел проверять, надежно ли заперта входная дверь в квартиру, хотя прекрасно помнил, как щелкал замком и набрасывал цепочку.
Из газет достоверно можно было установить только одно: изувеченный, разложившийся труп юноши по имени Рафаэль Эрнандес был обнаружен в чемодане, который выбросило на берег у одного из пирсов на Гудзоне. Для опознания тела пришлось прибегнуть к стоматологической экспертизе. На этом заканчивались факты и начинались домыслы. В журнале "Бласт" появилась большая статья Дэлфорда Линкса под заголовком "Недетская неожиданность". Автор утверждал, что и среди людей искусства, и среди завсегдатаев клубов давно знали об исчезновении Рафаэля. Буквально на следующий день после того, как парень пропал, Джайлз звонил своим друзьям и знакомым и рассказывал, что наконец-то "сделал это по-живому". Вечером того же дня он, нетвердо держась на ногах, появился в клубе "Мы", весь заляпанный чем-то похожим на засохшую кровь, и возвестил, что "у Секс-монстра на счету произведение века". Естественно, ни одному человеку и в голову не пришло принять это всерьез, и даже после того, как было обнаружено тело, большая часть окружения Джайлза отказывалась верить, что он убийца. В статье приводились слова семнадцатилетнего паренька по кличке Молодой: "Да гонит он все. Мне он, наверное, раз пятнадцать говорил, что только что кого-то там прикончил".
Кроме того, автор цитировал Хассеборга, который писал: "Внутренний риск работ Джайлза заключен в его посягательствах на наших священных коров. Его творчество не ограничивается рамками скульптуры, фотографии или даже перформанса. Его личины — это часть того искусства, которым он занимается. Он демонстрирует нам постоянно меняющиеся образы, среди которых есть и маньяк-убийца, но ведь это в конечном итоге всего лишь персонаж. Персонаж известный и мистический. Включите телевизор. Зайдите в любой кинотеатр. Он повсюду. Но кто дал вам право видеть в этом нечто большее, чем просто личину? Если Джайлз был знаком с Рафаэлем Эрнандесом, это еще не дает оснований обвинять его в убийстве".
В субботу вечером, сразу после моего возвращения из Нашвилла, когда мы с Вайолет ужинали у нее дома, в дверь позвонил Ласло. Его вечно хмурое лицо на этот раз показалось мне просто убитым.
— Вот, я тут нашел, — сказал он и протянул Вайолет вырезку.
Это была колонка светской хроники из небольшой нью-йоркской газетки под названием "Бит". Вайолет прочла вслух:
— "Ходят слухи о Большом Бяке из мира искусства и трупе его пупсика тринадцати лет от роду, по совместительству приторговывавшего экстази. Тело выловили из Гудзона. Одна из бывших девочек Большого Бяки утверждает, что есть свидетель — тоже из бывших пассий ББ. Ждать ли чего-нибудь погорячее? Читайте в следующем номере!"
Вайолет беспомощно посмотрела на Ласло:
— Что все это значит?
Ласло угрюмо молчал. Вместо ответа он протянул ей визитную карточку:
— Это муж моей двоюродной сестры. Он адвокат. Хороший парень. Раньше работал в окружной прокуратуре, занимается уголовными делами.
Ласло замялся.
— Бог даст, вы и без него обойдетесь.
Он застыл. Мне даже показалось, что он перестал дышать. Потом он сказал:
— Ну, мне пора, а то Пинки ждет.
Вайолет кивнула. В полной тишине Ласло вышел в коридор и тихонько закрыл за собой дверь.
Какое-то время мы молча сидели в комнате. На улице было темно, шел снег. Я смотрел на белое смятение за окном. Ласло ничего не делал зря, и мы с Вайолет понимали, что, не будь на то серьезных причин, он бы нам эту карточку не принес. Когда я наконец повернулся к Вайолет, она была так бледна, что ее кожа казалась почти прозрачной. Под опущенными ресницами залегли лиловые тени. Я знал, что передо мной. Горе. Иссохшее горе, ставшее давним и привычным. Оно гнездится в костях, плоть ему не нужна, и через какое-то время человек сам окостеневает, становится жестким, иссушенным, как скелет в школьном кабинете биологии. Теребя в руках карточку, Вайолет подняла на меня глаза:
— Я боюсь его.
— Кого? — устало переспросил я. — Джайлза?
— Нет. Марка. Я боюсь Марка.
Мы сидели у нее в гостиной, когда услышали, как он открывает входную дверь своим ключом. До того, как раздался этот звук, Вайолет смеялась. Я рассказывал ей что-то, сейчас уже не вспомню что, но я помню ее смех, он до сих пор звенит у меня в ушах, я помню, как она смеялась, когда в дверь вошел Марк. Он казался подавленным, чуточку испуганным и необычайно кротким, но при одном взгляде на него меня начал бить озноб.
— Нам надо поговорить, — сказал он. — Это очень важно.
Вайолет натянулась как струна.
— Ну говори, — сказала она, пристально глядя ему в лицо.
Марк двинулся нам навстречу. Он обогнул столик перед диваном и наклонился, чтобы обнять Вайолет.
Она отпрянула:
— Нет, не надо, пожалуйста. Я так не могу.
На лице Марка появилось недоумение, потом обида.
Тихим ровным голосом Вайолет произнесла:
— Ты лжешь мне, обворовываешь меня, предаешь, а потом лезешь обниматься? Я тебе все сказала. Тебе сюда дорога закрыта.
Он смотрел на нее, не веря собственным ушам:
— Но что же мне тогда делать? Меня же в полицию вызывают.
Он чуть отступил назад и горестно вздохнул. Длинные руки повисли как плети.
— Я знаю, это все Тедди. Я его тогда видел.
Глаза его сузились. Он сел по другую сторону стола, свесив голову на грудь.
— Он был весь в крови.
— Ты его видел? — громко спросила Вайолет. — Кого? О чем ты говоришь?
— Я пришел к Тедди, мы собирались сходить куда-нибудь, он открыл дверь, и я увидел, что он весь в крови. Я сначала решил, что это его обычный прикол. А потом…
Марк замигал и посмотрел на нас:
— Потом я увидел… его, ну, в общем, Я. Он лежал на полу.
Мне показалось, что мозги у меня встают дыбом.
— То есть ты сразу понял, что он мертв?
Марк кивнул.
— Что было дальше? — прозвучал ровный голос Вайолет.
— Дальше он пригрозил, что если я кому-нибудь расскажу, он меня убьет. Я сразу ушел. Я боялся, поэтому сел на поезд и уехал к маме.
— Почему ты не заявил в полицию? — спросила Вайо- (Щ лет.
— Потому что боялся, я же сказал!
— Однако в Миннеаполисе ты, по-моему, ничего не боялся, — вмешался я. — Ив Нашвилле тоже. Ты замечательно себя чувствовал в обществе Джайлза. И уезжать не собирался, а я ведь тебя ждал.
Марк почти кричал:
— Вы что, не понимаете? Не мог я уехать, не мог! Он бы не дал мне соскочить! Я не виноват! Я боялся!
— Значит, надо сейчас все рассказать полицейским, — твердо сказала Вайолет.
— Ни за что. Тедди меня убьет.
Вайолет встала с дивана и вышла из комнаты. Через несколько минут она вернулась.
— Ты поговоришь с ними прямо сейчас. Или они приедут за тобой сами. Вот номер. Они его для тебя оставили.
— Нужно, чтобы при этом был адвокат, — сказал я. — Без адвоката ему с ними говорить нельзя.
Я сам позвонил Артуру Геллеру, мужу двоюродной сестры Ласло. Оказалось, что он ждал нашего звонка, а значит, Марк уже на следующий день мог идти в полицию со своим адвокатом. Вайолет пообещала, что все расходы по этому делу возьмет на себя, но потом поправились:
— Это деньги Билла, так что платить будет он, а не я.
В тот вечер она разрешила Марку переночевать в его комнате, но объяснила, что это в последний раз и теперь ему придется подыскать себе другое жилье. Потом она повернулась ко мне и спросила, не смогу ли я переночевать сегодня в ее квартире на диване. Она так и сказала:
— Я с ним вдвоем не останусь.
— Что за чушь! — ошеломленно выдохнул Марк. — Почему Лео не может пойти ночевать к себе?
Вайолет развернулась в его сторону и выставила перед собой ладони, словно пытаясь отвести удар.
— Нет, ни за что! — почти выкрикнула она. — Я больше не останусь с тобой наедине ни минуты. Я тебе не верю.
Моя ночная вахта на диване в гостиной должна была означать, что ничто больше не может идти как прежде, но чтобы разорвать зачарованный круг обыденности, этого было явно недостаточно. Часы, последовавшие за приходом Марка, были полны томительного предчувствия — но не потому, что что-то происходило, а потому, что не происходило ничего. Я слышал, как он чистит зубы в ванной, как желает мне и Вайолет спокойной ночи каким-то на удивление бодрым тоном, как возится в своей комнате перед тем, как лечь в постель. Звуки были самые обычные, но из-за этой своей обычности мне они казались чудовищными. Само присутствие Марка в квартире вдруг изменило в ней все, преобразило столы, стулья, ночник в коридоре и даже красный диван, на котором мне постелили. Эту перемену можно было только почувствовать, глаза ее не видели, и от этого становилось еще страшнее. Казалось, на всем вдруг появился налет фальши — пошленькая облицовочка, севшая так плотно, что до уродливого содержимого под ней стало не докопаться.
После того как весь дом погрузился в сон, я еще долго ворочался, прислушиваясь к звукам снаружи. "И в то же время сердце у него доброе". Я вспомнил, как Билл, говоря эти слова о своем сыне, стоял у окна ко мне спиной и смотрел вниз, на Бауэри. Я до сих считаю, что он верил в то, что говорил, но за много лет до нашего разговора он сам придумал сказку и назвал ее "Подменыш". Он сам рассказал историю о подмене. Я вспоминал украденного ведьмой ребенка, лежащего в стеклянном гробу, и думал, что Билл знал. Где-то глубоко внутри он все равно знал.
Утром Марк и Артур Геллер отправились в полицию. На следующий день Тедди Джайлз был арестован за убийство Рафаэля Эрнандеса, и до суда ему предстояло находиться в тюрьме на Рикерс-Айленд без права выхода под залог. Можно было предположить, что эффектное появление свидетеля позволит поставить в этом деле точку, но не тут — то было. Марк видел только выпачканного кровью Джайлза и труп Рафаэля, но самого убийства он не видел. Окружному прокурору этого было мало. Суд должен иметь дело с фактами, а вот фактов-то, считай, и не было. Одна говорильня: сплетни, слухи и, наконец, слова Марка. Труп тоже улик не добавил, поскольку его обнаружили в расчлененном состоянии и после нескольких месяцев пребывания под водой от костей, полусгнивших тканей и зубов мало что осталось. Полиции лишь удалось установить личность потерпевшего. Звали его действительно Рафаэль Эрнандес, я читал об этом в газетах, но родом он был не из Мексики, и Джайлз его не покупал. Когда мальчику было четыре года, его бросили наркоманы-родители. Они с младшей сестрой остались вдвоем. Девочка умерла от СПИДа, не прожив и двух лет. Рафаэль сменил несколько приемных семей и, сбежав из третьей, обитавшей где-то в Бронксе, начал шататься по клубам. Там он и познакомился с Джайлзом. К тому времени Рафаэль уже занимался проституцией, приторговывал экстази и в свои тринадцать лет очень неплохо зарабатывал. В остальном это был полный ноль, ноль без палочки.
Арест Джайлза в корне изменил отношение к его творчеству. То, что раньше расценивалось как интеллектуальный комментарий на тему ужасов как жанра, теперь стало смахивать на садистские фантазии убийцы. Известная обособленность культурного пространства Нью-Йорка зачастую приводила к тому, что в примитивной работе ни с того ни с сего усматривали многоплановость, в тупости — интеллект, в погоне за сенсацией — бунтарство. Все зависело лишь от того, как такое искусство "позиционировать". Тедди Джайлз успел пробиться в знаменитости, пусть даже не первого ряда, он был обласкан критиками и коллекционерами, и у представителей мира искусства, в котором он пробыл так недолго, его новый статус, статус злодея убийцы, в равной степени вызывал замешательство и жгучий интерес. Почти целый месяц после его ареста в журналах, газетах и даже теленовостях бесконечно муссировалась тема "творца — убийцы". Ларри Файндер публично заявил, что по американским законам человека можно признать виновным только после суда, но в случае, если вина его все-таки будет доказана, то он, Ларри Файндер, во всеуслышание выразит возмущение поступками своего клиента и никогда больше не будет его выставлять.
Тем временем цены на Джайлза росли, и дела Файндера шли в гору. Теперь покупатели стремились приобрести работы, потому что в них воспроизводилась реальность, хотя Джайлз, беспрепятственно дававший интервью в стенах тюрьмы Рикерс-Айленд, утверждал прямо противоположное. В интервью для журнала "ОСИ" все случившееся прямо называлось мистификацией. Дескать, он, желая позабавить друзей, инсценировал у себя дома сцену убийства, воспользовавшись для этого жидкостью, похожей на кровь, и пластмассовым двойником Рафаэля — сам-то он прекрасно знал, что Рафаэля в тот момент в Нью-Йорке нет, потому что он поехал к тетке в Калифорнию. Вот Джайлз и решил сделать этот отъезд частью хитроумного "арт-розыгрыша". Да, Рафаэль Эрнандес действительно был убит, но Джайлз тут ни при чем. В качестве доказательства своей невиновности он упоминал о "мастерах", которые были в курсе его планов. Может, кто-то из них и совершил это убийство, а на него просто "повесили всех собак"? Судя по всему, Джайлз прекрасно знал, что версия обвинения основывается на показаниях некоего безымянного друга, который в тот день приходил к нему и что-то увидел, заглянув в дверь квартиры. Откуда же у этого друга такая уверенность в том, что и кровь на одежде, и труп на полу — настоящие? Пикантность ситуации была в том, что в квартире Джайлза действительно мог находиться труп-манекен. Пьер Ланж заявил журналистам, что за несколько дней до того, как Рафаэль исчез, он действительно изготовил из пластмассы его двойника. Джайлз, как всегда, лично обговорил с ним характер увечий на теле, а потом мастер дополнительно изучал фотоснимки, сделанные в моргах или на местах происшествий, чтобы добиться максимального правдоподобия. Муляжи, как всегда, были внутри полыми. Для пущего эффекта иногда можно было добавить кровь или искореженные внутренние органы, но ни костями, ни мышцами, ни тканями он не занимался. Как следовало из статьи, труп-манекен находился в распоряжении полиции.
Следствие тянулось долгих восемь месяцев. Марк обитал где-то "у ребят", то есть у девочки по имени Аня, которую ни я, ни Вайолет ни разу не видели. Вайолет регулярно беседовала с Артуром Геллером по телефону, и он с достаточной уверенностью обещал, что после показаний Марка в суде Джайлз будет осужден. С Марком она говорила не чаще раза в неделю, тоже по телефону, но, по ее словам, получалось натужно и вымученно.
— Я не верю ни единому его слову. Иногда я спрашиваю себя, зачем я вообще с ним разговариваю.
По вечерам, когда мы беседовали, она смотрела в окно, потом вдруг замолкала с недоверчиво приоткрытыми губами. Она больше не плакала. Она словно застыла от ужаса. Временами она вдруг замирала, становясь неподвижной, как статуя, а в другие дни, напротив, металась, вскакивая и вскрикивая от малейшего шороха. Потом, придя в себя, начинала тереть себе руки от запястий до плеч, словно ей было очень холодно. В такие вечера Вайолет просила меня не уходить, и я ночевал на диване в гостиной, сунув под голову подушку Билла и укрывшись одеялом с кровати Марка.
Чувствовал ли я тогда то же самое, что Вайолет? Не знаю. Этот подспудный страх — не чувство, а скорее какой-то неоформленный сгусток ощущений (как, впрочем, любая эмоция), и описать его словами возможно далеко не всегда. Но это внутреннее состояние мгновенно перекидывается на все, что нас окружает, и мне постоянно казалось, что и моя квартира, и комнаты Вайолет, и улицы за окнами, и самый воздух, которым мы дышим, таят в себе смутную угрозу и кольцо сжимается со всех сторон. Марк мерещился мне на улицах. Сердце начинало бешено колотиться, пока я не понимал, что по Грин-стрит идет абсолютно незнакомый высокий темноволосый парень в штанах-трубах. При этом я не чувствовал, что мне грозит какая-то опасность со стороны Марка. Паника была связана не с ним и даже не с Джайлзом. Дело тут было не в какой-то одной отдельной личности. Эту опасность нельзя было ухватить, она постоянно меняла обличье и расползалась все шире и шире. Бояться такой мути мог только сумасшедший вроде Дана с его неустойчивой психикой, когда приступ паранойи превращает простое похлопывание по плечу в попытку покушения. Однако безумие — это вопрос меры и степени. Кто из нас так или иначе не попадался на эту удочку? Кому незнакомо это коварное напряжение и соблазн срыва? Но я тогда и не думал заигрывать с сумасшествием. Страх, сжимавший мне горло, был абсурден, и я прекрасно отдавал себе в этом отчет, но ведь я также знал, что причина моих страхов лежит вне доводов разума и абсурд может обернуться реальностью.
В апреле Вайолет узнала от Артура историю с покупкой лампы. Эта самая лампа всплыла во время следствия, но роль, которую она сыграла для меня, никак не связана с расследованием или с формулировкой обвинительного заключения. Дело в том, что, отрабатывая связи Джайлза по месту жительства, полиция добралась до некой Роберты Александер, хозяйки художественного салона на Франклин — стрит. Артур не очень понимал, почему понадобилось столько времени, чтобы ее найти. Женщина опознала в Марке и Джайлзе двух молодых людей, которые как-то вечером заходили к ней в магазин. А точнее — вечером того дня, когда был убит Рафаэль Эрнандес. Тут важнее всего время. Мисс Александер утверждала, что они заходили около семи, то есть после того, как Марк, по его словам, убежал из квартиры Джайлза на вокзал и просидел там на лавке, словно окаменев, несколько часов, пока наконец не уехал к матери в Принстон. В салоне мисс Александер Марк и Джайлз купили настольную лампу. У хозяйки сохранилась копия чека на проданный товар с датой, а который был час, она вспомнила без труда, потому что, по ее словам, как раз собиралась закрывать магазин, то есть было около семи. Ей не бросилось в глаза ничего необычного в поведении покупателей, напротив, чрезвычайно любезные молодые люди, такие обходительные, и по поводу цены никаких возражений. Заплатили, не торгуясь, тысячу двести с лишним долларов наличными.
Артур рассказывал, что окружной прокурор начал сомневаться в правдивости показаний Марка еще до того, как ему стало известно о покупке лампы. Побеседовав с людьми из компании Джайлза, он выяснил, что большинству из них Марк врал, если не по одному поводу, то по другому. Таким образом, не составляло большого труда доказать, что следствие имеет дело с человеком, который систематически лжет. Артур понимал, что стоит следствию усомниться хотя бы в одном пункте показаний, как за ним непременно последует еще один, и еще один, пока, мало-помалу, факты не превратятся в вымысел, а свидетель — в подозреваемого. Марк клялся и божился, что рассказал все, как было, что он умолчал только о лампе. Да, они с Тедди действительно выходили вместе из квартиры, но Марк пошел с ним потому, что боялся. Он прекрасно понимал, что со стороны это будет выглядеть не очень красиво, поэтому решил ничего не рассказывать. Да, он подождал, пока Тедди переоденется. Да, они еще раз заходили в квартиру, чтобы занести лампу, но все остальное — чистая правда. Люсиль в свою очередь подтвердила, что поздно вечером, около полуночи, Марк действительно приехал к ней в Принстон.
Марк прекрасно понимал, что если человек оказался на месте убийства, то его страх или трусость суть вещи объяснимые. Но хладнокровный поход с убийцей в магазин и покупка там лампы после того, как ты своими глазами видел на полу труп, объяснению не подлежат. Кроме того, ни одна живая душа не могла подтвердить, когда именно Марк пришел в квартиру Джайлза, так что окружной прокурор, как того и боялся Артур, заподозрил в Марке не свидетеля, а соучастника. Не он один, мы тоже. Когда Артур попытался подготовить Вайолет к возможному аресту Марка, это, на мой взгляд, было излишне. Вайолет давно почуяла, что Марк, рассказывая об убийстве, чего-то недоговаривает. Так что возгласов смятения и паники я от нее не услышал. Ей было жаль Артура. Марк обманул его точно так же, как обманывал всех нас.
— Я же его предупреждала, — сокрушалась Вайолет, — а он все равно ему поверил.
Помогал ли Марк убивать Рафаэля или действительно оказался на месте преступления после того, как все было кончено, — так или иначе, после его похода в художественный салон на Франклин-стрит и покупки там дорогушей лампы никаких чувств у меня по отношению к нему не осталось. Я знал, что, в определенном смысле, ни Тедди Джайлз, ни Марк Векслер не могут считаться психически здоровыми, такая степень бесчувственности многим кажется чудовищной, даже противоестественной. Но на самом деле никакого исключения эти двое не составляли, и поступки их были вполне человеческими. Я никогда не понимал, почему между чудовищным и бесчеловечным нужно ставить знак равенства. Это удобно, но в корне неверно. Очевидно, я родился в эпоху, покончившую с подобными рассуждениями навсегда. Для меня покупка лампы была не бесчеловечным, а самым что ни на есть человеческим поступком. Это просто сдвиг, сбой, который происходит, когда уходит сопереживание. Ты перестаешь видеть в другом живого человека, он превращается в предмет, в вещь. По иронии судьбы, моя способность сопереживать Марку исчерпала себя в тот момент, когда я понял, что в нем не найти даже малой толики этого качества.
Мы с Вайолет ждали, что будет дальше, а пока ждали, продолжали работать. Я писал о Билле и потом переделывал то, что написал. Ничего толком не получалось, но главным в данном случае было не качество замысла или текста, а сам факт того, что я был способен этим заниматься. Вайолет уходила в мастерскую и читала. Домой она возвращалась с красными глазами и головной болью, от выкуренных за день сигарет у нее першило в горле. По утрам я готовил бутерброды и брал с нее клятвенное обещание, что она возьмет их с собой и съест. Думаю, она меня не обманывала, потому что худеть она перестала.
Месяц шел за месяцем, но Артур не мог сообщить ничего определенного, кроме того, что обвинение по — прежнему ищет свидетелей или улики. Большую часть лета мы с Вайолет провели вместе. На Чёрч-стрит, неподалеку от нас, открылся маленький ресторанчик, и мы ходили туда ужинать два-три раза в неделю. Как-то раз, едва успев бросить сумку на стул, Вайолет убежала в туалет, и официант, подойдя к нашему столику, спросил меня, не хочу ли я заказать напитки для себя и супруги. Когда в середине июля Вайолет на две недели уехала в Миннесоту, я звонил ей каждый день. Я не мог спать по ночам от страха, что с ней что-нибудь случится, что она тяжело заболеет или, не дай бог, решит остаться там навсегда. Но когда Вайолет вернулась в Нью-Йорк, мы продолжали жить все в том же состоянии напряженного ожидания, не зная, подойдет ли следствие когда-нибудь к концу или нет. Газеты об этой истории забыли. Марк съехал от Ани и теперь обретался у новой подружки по имени Рита. Он сообщил Вайолет, что нашел работу в цветочном магазине, и оставил адрес, но у нее ни разу не возникло желания позвонить и проверить, правда это или нет. Какая, в конце концов, разница?
И тут в последних числах августа неведомо откуда возник парень по имени Индиго Вест. Как посланец Провидения, он буквально свалился с небес, обеспечив Марку алиби. Индиго Вест заявил, что в момент убийства он находился в квартире Джайлза и видел все собственными глазами. Очевидно, он принадлежал к числу тех подростков, которым Джайлз давал ключи от дома. В тот день он пришел туда около пяти утра и отправился в одну из комнат спать. Проспал почти до вечера и проснулся от звона разбивающегося стекла. Звук шел из гостиной. Индиго решил посмотреть, что происходит. По его словам, он увидел Джайлза с топором в одной руке и разбитой вазой в другой. Он стоял перед Рафаэлем, у которого уже не было одной руки. Пол был застелен большой клеенкой, густо заляпанной кровью. Индиго показал, что Рафаэль был связан, рот его был заклеен скотчем. Если в тот момент он еще и был жив, то оставалось ему недолго. Индиго находился в этот момент в коридоре, Джайлз его не видел и не слышал. Потом паренек прокрался в ту комнату, где спал, заполз под кровать, и там его вырвало. Он пролежал под кроватью, боясь шелохнуться, около часа. Он слышал, как Джайлз ходит по квартире, один раз он подошел совсем близко к двери спальни, где прятался Индиго. Звонил телефон, Джайлз отвечал, потом Индиго услышал, что он с кем-то разговаривает в прихожей, и узнал голос Марка. Марк сказал, что хочет есть, это единственное, что Индиго разобрал. Когда хлопнула входная дверь и в квартире воцарилась тишина, он выждал еще несколько минут, потом выполз из-под кровати и убежал. По его словам, он отсиживался в "Паффи", официантка с синими волосами принесла ему кофе.
Индиго был семнадцатилетним наркоманом со стажем, плотно "сидевшим" на героине, но, как рассказал нам Артур, парень смог повторить свои показания несколько раз подряд, не путаясь. Полиции не удалось обнаружить в квартире Джайлза никаких следов крови, но зато в комнате, где, как утверждал Индиго, он ночевал, на коверном покрытии под кроватью они нашли пятно. Официантка тоже опознала паренька. Кстати, тогда у нее действительно были синие волосы. Девушка сказала, что запомнила его, потому что, когда она принесла ему заказанный эспрессо, парень дрожал и плакал. После очной ставки с Индиго Вестом Джайлз согласился подписать чистосердечное признание, то есть судебный процесс был прекращен, и по закону обвиняемому полагалось вынести более мягкий приговор. Джайлз был признан виновным только в убийстве при отягчающих обстоятельствах и осужден на пятнадцать лет тюремного заключения. За содействие следствию Индиго Весту обеспечивалась неприкосновенность, никаких обвинений ни против него, ни против Марка выдвинуто не было. В течение недели все газеты трубили о процессе, а потом их интерес переключился на другие вещи. Как и предполагал Артур, обвинение, располагая только показаниями двух таких неоднозначных свидетелей, почло за лучшее не доводить дело до суда. Индиго уже успел отбыть срок в колонии для малолетних преступников, он тогда был осужден за хранение наркотиков, так что парень был, конечно, оторви да брось, но зато честный.
И тем не менее его внезапное появление в разгар следствия оставалось загадкой. Правда, когда я узнал, что нашел его Ласло, я начал кое-что понимать. Оказалось, с подачи Артура Ласло вел самостоятельные поиски. Отправной точкой послужил тот самый обозреватель, в колонке которого впервые упоминался свидетель. Сам журналист, разумеется, даже о существовании Индиго не знал, но его приемная дочь слышала от кого-то из своих друзей, что одному парню, который каждый четверг тусуется в клубе "Тоннель", кто-то что-то говорил еще об одном свидетеле убийства. Ниточка привела к Индиго Весту, настоящее имя которого было Натан Фербэнк. Тем не менее до сих пор непонятно, почему свидетеля обнаружила не полиция, а Ласло. Этот вопрос так и остается открытым. Единственное объяснение, которое я могу предложить, сводится к тому, что глаз, слух и нюх Ласло Финкельмана действительно не знают себе равных.
Все время, пока шло следствие, Вайолет регулярно звонила Люсиль и рассказывала ей, как идут дела. Иногда тон этих разговоров был вполне дружеским, но куда чаще создавалось впечатление, что Вайолет хочет добиться от Люсиль того, что Люсиль ей дать не хочет или не может. По мнению Вайолет, Люсиль должна была осознать, до какой крайности дошла жизнь ее сына. Она ждала животной боли, мук, отчаянья, а в ответ слышала лишь, что Люсиль "переживает" или "очень тревожится". После оглашения приговора она совсем успокоилась. В разговорах с Вайолет она объясняла, что первопричина всех бед Марка — наркотики. Все зло от них. Без них он и вел бы себя иначе, и воспринимал бы все иначе. Так что теперь для него важнее всего преодолеть зависимость. Строго говоря, у Люсиль были основания выгораживать Марка. Тема наркотиков и прежде была, что называется, больной, но если Люсиль старалась говорить об этом тихим голосом и в осторожных выражениях, то Вайолет всякий раз давала волю отчаянью.
Как-то вечером, в самом конце ноября, в квартире Вайолет зазвонил телефон. Мы только-только встали из-за стола. Вайолет сняла трубку. По натянутости тона я сразу понял, что на другом конце провода Люсиль. После оглашения приговора Марк совсем недолго пожил с матерью и отчимом, а потом съехал к "ребятам". Устроился работать в какую-то ветеринарную клинику. Люсиль ровным голосом сообщила Вайолет, что Марк вытащил у одного из этих ребят наличные деньги и угнал его машину. Работу он бросил, и вот уже три дня как его никто не видел. Вайолет старалась держать себя в руках. Она сказала Люсиль, что мы, к сожалению, тут бессильны, но когда она повесила трубку, я увидел, что у нее трясутся руки и на щеках проступили красные пятна.
— Мне кажется, она позвонила безо всякого злого умысла, — сказал я.
Вайолет несколько секунд в упор смотрела на меня, а потом завизжала:
— Ты что, не понимаешь? Ты думаешь, это живой человек? Ничего подобного! Она давным-давно полутруп!
Ее побледневшее лицо и ломкий, срывающийся на крик голос меня испугали. Я не знал, что ответить. Вайолет схватила меня за плечи и принялась трясти в такт словам, которые выплевывала сквозь стиснутые зубы:
— Она же убивала Билла, медленно, день за днем убивала. Я это сразу поняла. И мальчика моего убивала, Марка моего убивала, потому что он был и моим мальчиком тоже. Я их обоих любила. А она нет. Ей не дано.
Глаза Вайолет расширились, словно она чего-то внезапно испугалась.
— Помнишь, тогда, на лестнице, я сказала, что мне было бы легче, если бы я знала, что ты будешь с ним рядом?
Глаза ее наполнились слезами, и она затрясла меня еще неистовее:
— Я же не зря сказала! Я думала, ты поймешь! Ты ведь все знал!
Я не сводил с нее глаз. Судорога в пальцах Вайолет ослабла, но она еще какой-то миг не отпускала меня, я чувствовал, как она всем телом виснет у меня на плечах. Она задыхалась от ярости, потом это перешло во всхлипы, и она зарыдала. Я чувствовал, как у меня сжимается грудь, словно я со стороны слушаю собственное горе, словно это не ее горе, а наше горе, наше, общее. Казалось, легкие мои вот-вот разорвутся. Вайолет уткнулась лицом мне в шею, я чувствовал, как она прижимается ко мне грудью, как ее руки стискивают мне плечи. Моя рука скользнула вниз по ее спине, бедру, пальцы уперлись ей в крестец, и я притянул Вайолет к себе вплотную, шепча:
— Я люблю тебя! Неужели ты не видишь, как я тебя люблю! Я хочу о тебе заботиться, я всегда буду с тобой, я все для тебя сделаю!
Я искал ее губы. Обхватив ее голову, я тыкался в ее лицо, не замечая съехавших набок очков. Вайолет вскрикнула и оттолкнула меня прочь.
Она не сводила с меня испуганных глаз. Словно с мольбой она протянула было ко мне руки, но потом уронила их. Я смотрел на нее, стоявшую на фоне бирюзового стола, смотрел на прилипшую ко лбу прядь волос и думал, что никогда не видел ничего более прекрасного. Это она привязывала меня к миру, это ее я выстрадал, ее я любил и чувствовал в тот миг, что теряю ее навсегда. Навсегда. Я похолодел. Не говоря более ни слова, я подошел к столу, сел и сложил руки перед собой. Я все время чувствовал на себе ее взгляд. Вайолет по-прежнему стояла в середине комнаты. Я слышал, как она дышит. Прошло несколько секунд, и я услышал звук ее шагов. Она подошла, дотронулась пальцами до моих волос. Я сидел не поднимая головы.
— Лео, — позвала она. — Лео… Лео…
Голос ее сорвался.
— Ты… прости меня. Я не хотела. Я правда не хотела. Я не думала тебя отталкивать, я не знаю, как так получилось.
Она опустилась на колени рядом с моим стулом.
— Ну пожалуйста, ну не молчи, ну поговори со мной, пожалуйста, ну посмотри на меня.
Слова звучали хрипло и сдавленно.
— Господи, ну что же мне делать?!
Не поднимая глаз от стола, я произнес:
— Извини, просто я подумал, что лучше мне вообще ничего не говорить. Конечно, с моей стороны нелепо рассчитывать на какую-то взаимность, ведь мне лучше чем кому бы то ни было известно, что вы с Биллом значили друг для друга.
— Лео, ну повернись ко мне. Да разверни ты этот дурацкий стул, чтобы я видела твое лицо! Ну давай поговорим!
Я упорно смотрел в стол, не уступая ее просьбам, но через несколько секунд собственное упрямство показалось мне до того детским, что я сдался. Не вставая, я отодвинул стул от стола. Теперь я снова мог видеть Вайолет. По ее щекам бежали слезы, и, пытаясь унять их, она зажимала себе рот кулаком, потом сглотнула, отняла руку от лица и проговорила:
— Постарайся понять, Лео, все настолько сложно, намного сложнее, чем ты можешь себе представить. Такого, как ты, больше нет. Ты такой щедрый, такой замечательный…
Я снова уперся глазами в стол и затряс головой.
— Господи, ну как же ты не понимаешь, что если бы не ты…
— Полно, Вайолет, полно, не нужно искать для меня оправданий.
— Да разве я ищу? Я просто хочу сказать тебе, что ты всегда был мне нужен, даже тогда, когда Билл был жив.
Ее губы дрожали.
— У него было одно свойство, которое проявлялось только в работе, а так оно лежало себе, глубоко запрятанное, никому не ведомое, непознаваемое. Он ведь был одержимым. Иногда я чувствовала, что не нужна ему, и это было так больно!
— Да он же в тебе души не чаял! Ты бы только слышала, как он про тебя говорил!
— И я в нем тоже души не чаяла.
Вайолет с такой силой стиснула прижатые к груди руки, что они задрожали, но голос стал звучать спокойнее.
— В общем, получалось, что множество других людей были для меня куда более открыты, чем мой собственный муж. В нем всегда оставалось место, куда мне доступа не было, что-то очень глубоко спрятанное, и я больше всего на свете хотела, чтобы это было мое, хотя знала, что этому не бывать. Наверно, поэтому я и продолжала жить и любить его, потому что, сколько я ни старалась, я бы туда не пробилась.
— Но ведь вы очень дружно жили!
— Дружнее всех на свете, — сказала она, беря мои руки в свои.
Я снова ощутил ее пожатие.
— Мы с ним без конца разговаривали, обо всем на свете. После того как его не стало, я говорю себе: "Я была им, а он был мной". Но быть и знать — не одно и то же.
— Какой ты, оказывается, философ, — сказал я.
Это замечание прозвучало не совсем безобидно. Вайолет моментально почувствовала шпильку и тут же отдернула руки.
— Конечно, ты вправе сердиться, ведь я, получается, тобой пользовалась. Ты меня кормил, ты обо мне заботился, ты сидел со мной, а я только брала, брала, брала, ничего не давая взамен…
В ее голосе зазвучали пронзительные нотки, глаза вновь наполнились слезами.
Она страдала, и мне стало стыдно.
— Это не так, — сказал я.
Но Вайолет только трясла головой:
— Именно так! Я эгоистка, Лео, у меня внутри засело что-то холодное и жесткое. Во мне столько злобы! Я ненавижу Марка. А раньше любила. Конечно, не сразу, я долго училась его любить, потом так же долго училась ненавидеть, и вот сейчас я спрашиваю себя: а если бы это был мой ребенок, если бы я сама его родила, смогла бы я его возненавидеть? Но самое страшное в другом. Что же я на самом деле любила?
Вайолет на секунду умолкла. Я внимательно разглядывал собственные руки, лежавшие у меня на коленях. Какие же они старческие, венозные, бледные. Совсем как руки моей матери перед смертью.
— Ты помнишь, как Люсиль увезла Марка в Техас, а потом поняла, что ей это не под силу, и вернула его нам?
Я кивнул.
— Он тогда и впрямь был не подарок, капризы по любому поводу, но после того, как Люсиль приехала погостить на Рождество, а потом уехала, начался настоящий дурдом. Он на меня орал, пихал меня, даже бил. Спать не уложишь. Каждый вечер истерика. Я уж и так, и эдак, и лаской, но, согласись, трудно хорошо относиться к тому, кто тебя ненавидит, даже если этот кто-то — шестилетний малыш. Билл тогда решил, что Марк не может смириться с отсутствием матери, и повез его в Хьюстон. Это была наша роковая ошибка. Я только недавно поняла, что же мы тогда натворили. Через неделю Люсиль позвонила нам и сказала, что Марк "ведет себя идеально". Именно так она и сказала. "Ведет себя идеально" — значит послушный, сговорчивый, милый ребенок. А через пару недель Марк прокусил девочке из класса руку до крови, но это в школе, а дома с ним не было никаких хлопот. И когда его привезли в Нью-Йорк, от прежнего маленького злобного звереныша не осталось и следа. Как будто его заколдовали и превратили в покорную, со всем согласную копию прежнего Марка. Но ведь именно эту копию, эту заводную куколку я и приучила себя любить.
Вайолет посмотрела на меня сухими глазами и стиснула зубы.
Я смотрел на ее напряженное лицо.
— Но ведь ты просто не понимала, что с ним тогда произошло.
— Это я сейчас не понимаю, что с ним тогда произошло. Я знаю только, что увезли одного ребенка, а привезли назад другого. И на то, чтобы просто заметить это, понадобилось бог знает сколько времени. Ему пришлось долгие годы доказывать, что он не тот, пока я наконец не догадалась заглянуть под маску. Билл ничего не хотел видеть, но мы оба приложили руку к тому, что случилось. Кого сейчас винить, себя? Не знаю. Что же, получается, мы его своими руками погубили? Не знаю. Марк, наверное, думал, что все мы просто стремимся от него отделаться, отшвыриваем его. Знаешь, Лео, я и Люсиль за это ненавижу. Хотя, с другой стороны, как ее в этом упрекать, она просто такая родилась, вся запертая, заколоченная досками крест-накрест, как дом под снос. Я такой ее себе и представляю. Поначалу, сразу после того, как Билл от нее ушел, мне было ее жалко, но теперь жалость кончилась. И Биллу я никогда не прощу, что он убивал себя у меня на глазах. К врачам его было не загнать! Только и знал, что пить, курить и вариться в собственной тоске, а я до сих пор считаю, что ему надо было быть жестче, крепче, злее, подлее, в конце концов, но только не задыхаться от чувства вселенской вины, будь она проклята. Он обязан был выстоять ради меня!
Вайолет снова замолчала. Ее черные ресницы влажно блестели от слез, в белках глаз проступали красные жилки. Она сглотнула.
— Я не могла оставаться со своей ненавистью один на один. Мне нужен был живой человек рядом, а ты был так добр ко мне, и я пользовалась твоей добротой.
В этот момент мое лицо расплылось в улыбке. Причем сначала я сам не понял, чему улыбаюсь. Это же все равно что хихикать на похоронах или хохотать в ответ на только что рассказанную историю об ужасной автокатастрофе. Но потом до меня дошло. Мне показалась забавной ее честность. Она так отчаянно старалась рассказать мне всю правду о том, какая она на самом деле, но после бесконечной лжи, бесчисленных краж и, наконец, убийства, после всего, что мы вдвоем пережили, ее самокритику сложно было воспринимать всерьез. Мне вдруг представилась монахиня на исповеди, она кается в своих скромных грехах, а ее шепоток слушает священник, у которого на совести куда как больше.
Однако, заметив мою улыбку, Вайолет отрезала:
— Ничего смешного тут нет!
— Нет, есть. За свои чувства человек не в ответе. Только за поступки. А с поступками у тебя, на мой взгляд, все в порядке. Когда вы с Биллом отправляли Марка в Хьюстон к Люсиль, вы искренне считали, что поступаете правильно. И большего сделать в подобной ситуации нельзя. Ну, ладно, я тебя слушал, теперь ты меня послушай. Как оказалось, я тоже не властен над своими чувствами, но говорить о них с тобой было с моей стороны неправильно. Так что мне бы очень хотелось взять свои слова назад, и ради тебя, и ради себя. Я просто потерял голову. Все на самом деле очень просто, но слово не воробей.
Зеленые глаза Вайолет смотрели на меня в упор, а ее руки гладили меня по плечам и вниз, к локтям. На мгновение я сжался, но не было сил противиться блаженству, которое я испытывал от ее прикосновений, так что мышцы тут же обмякли. Я ведь уже и забыл, когда до меня дотрагивались чьи-то руки. Нет, серьезно, когда же это было? Наверное, когда Эрика приезжала на похороны Билла.
— Я уезжаю, Лео. Я больше не могу здесь находиться. Это не из-за Билла. Мне как раз хорошо, когда его вещи рядом. Это из-за Марка. Я больше не могу быть с ним рядом, даже в одном городе с ним находиться не могу. Я не хочу его больше видеть. Одна моя парижская знакомая приглашает меня к себе. Мне предложили вести семинар в Американском университете, правда, это всего на несколько месяцев, но я все равно согласилась. Так что через две недели я уезжаю. Собиралась сказать тебе сегодня вечером, но тут этот телефонный звонок, и…
Ее лицо на миг исказила гримаса.
— Это так замечательно, Лео, так замечательно, что ты меня любишь!
Я хотел что-то ответить, но Вайолет прижала мне палец к губам.
— Подожди, дослушай. Дай мне договорить, я потом просто не решусь. Ты же видишь, от меня ничего не осталось, одни ошметья.
Руки Вайолет скользнули мне на шею и тихонько ласкали ее.
— Если ты хочешь, мы можем… быть вместе… сегодня ночью. Я тебя тоже очень люблю. Может быть, не совсем так, как тебе бы хотелось, но…
Она замолчала, потому что я взял ее ладони в свои и бережно снял их со своей шеи. Не выпуская ее рук, я смотрел на нее, на ее лицо. Я уже успел подзабыть, как можно жить, не томясь по ней, я безумно желал ее, но только ее, а не жертвы с ее стороны. По доброте сердечной она готова была принести себя в жертву, так что я с легкостью мог себе представить, как мое ненасытное вожделение находит удовлетворение, но не находит ответа, и эта картина заставила меня содрогнуться. Я отрицательно покачал головой. Две крупных слезы поползли у нее по щекам. Еще в начале нашего разговора она опустилась на пол и теперь, перед тем, как встать, прильнула щекой к моему колену, потом поднялась, села на диван, усадила меня рядом и положила мне голову на плечо. Я обнял ее за плечи. Так мы сидели долго-долго, не говоря ни слова.
Я вспомнил, как в прежние вермонтские деньки Билл выходил из своей летней мастерской. Пора было ужинать. Я смотрел на него через распахнутое окно кухни. Странно, я помнил все до мельчайших подробностей, но не испытывал при этом ни ностальгии, ни каких-то эмоций. Я был просто соглядатаем собственной жизни, сторонним наблюдателем, на глазах у которого другие занимаются привычными, обиходными делами. Вот, завидев с порога мастерской Марка с Мэтом, Билл приветственно вскидывает руки, но не спешит спускаться по лестнице. Он закуривает сигарету. Я вижу, как он широким шагом идет через луг к дому и Мэт, мой сын, тянет его за руку и смотрит на него снизу вверх. Ухмыляющийся Марк еле поспевает следом, ухитряясь при этом разыгрывать внезапную потерю зрения: одна рука вывернута наружу, другая шарит перед собой. Перед моим мысленным взором встает просторная кухня вермонтской усадьбы, я вижу, как Эрика и Вайолет, сидя за столом, вынимают косточки из оливок, слышу, как хлопает летняя дверь с москитной сеткой. От резкого звука обе женщины поднимают глаза и смотрят на вошедшего. Двумя перемазанными синей и зеленой краской пальцами Билл сжимает окурок, и по тому, как он затягивается, я понимаю, что мыслями он все еще в мастерской и разговаривать с ним пока рано. За его спиной видны мальчишки. Они сидят на корточках перед крыльцом, хотят выманить ужа, который живет под лестницей. Никто не произносит ни слова, и в тишине я слышу тиканье часов, которые висят справа от двери, — большие часы, как в старой школе, с круглым циферблатом и крупными черными цифрами. Я внезапно поймал себя на том, что в разгар воспоминаний почему-то силюсь понять, каким же это образом время можно замерить на диске. Зачем этот круг со стрелками, которые раз за разом возвращаются в одно и то же положение, если время идет совсем не по кругу? Похоже, все это последовательное коловращение — очевидное недоразумение. Кто-то здесь наворотил. Но воспоминания не дают мне уйти мыслями в сторону, они не отступают — жгучие, резкие, неотвратимые. Я вижу, как Вайолет смотрит на часы и говорит Биллу:
— Тебе, моя радость, мыться надо в семи водах. Давай-ка в ванну. У тебя ровно двадцать минут. Вайолет улетала девятого декабря во второй половине дня. Низкое небо начинало темнеть, и с него сыпались мелкие снежинки. Я снес ее тяжелый чемодан по лестнице и, оставив его на тротуаре, поймал такси. На Вайолет было длинное темно-синее пальто, перехваченное на талии поясом, и белая меховая шапка, которая мне всегда очень нравилась. Таксист открыл багажник, мы с ним вдвоем погрузили туда чемодан. Пока мы прощались, я цеплялся за то, что пока было рядом: лицо Вайолет, которое тянется ко мне, ее запах, витающий в морозном воздухе, ее руки на моих плечах, беглый поцелуй, но не в щеку, а в губы, звук открывающейся двери машины, потом хлопок, и дверь закрывается, рука Вайолет в окне, ее глаза, глядящие на меня из-под полоски белого меха с выражением печали и нежности. Такси ехало по Грин-стрит, Вайолет обернулась назад, вытягивая шею, и еще раз помахала мне на прощание. Я дошел до конца квартала. Машина вывернула на Гранд-стрит. Я стоял не двигаясь, пока она не отъехала еще дальше. Суматоха нью-йоркского транспорта, казалось, вот-вот поглотит этот становившийся все меньше и меньше желтый автомобильчик. И только когда по размерам такси сравнялось с желтой машинкой на портрете у меня в гостиной, я повернулся и побрел домой.
Глаза начали сдавать где-то через год. Я сначала думал, что дымка, сквозь которую я все время смотрю, связана с переутомлением или с катарактой. Когда врач-офтальмолог сообщил мне, что это необратимо, потому что форма дистрофии сетчатки, которую у меня нашли, не влажная, а сухая, я кивнул, сказал спасибо и поднялся, чтобы идти домой. Врач, очевидно, усмотрел в моей реакции что-то глубоко ненормальное, потому что он нахмурился. Я объяснил, что все эти годы не мог пожаловаться на здоровье, так что рано или поздно должна была приключиться какая-нибудь хворь, от которой нет исцеления. Он сказал, что я рассуждаю не по — американски. Я согласился. С годами дымка превратилась в туман, а потом в густую, мешающую видеть наволочь. Но способность различать контуры предметов у меня по-прежнему сохраняется, это позволяет мне самостоятельно передвигаться и даже ездить на метро. Но вот бриться каждый день мне уже не под силу, так что я отпустил бороду. Раз в месяц я хожу в парикмахерскую в Гринвич-Виллидж, и мне ее подравнивают, причем мастер упорно называет меня Леон. Я его больше не поправляю.
Эрика продолжает одной ногой присутствовать в моей жизни. Теперь мы чаще говорим друт с другом по телефону, а письма пишем реже. Вот уже три года мы на две недели в июле выбираемся в Вермонт. Думаю, что и дальше так будет, зачем нарушать традицию? Из трехсот шестидесяти пяти дней мы проводим вместе четырнадцать, и этого вполне достаточно. В старой усадьбе мы больше не живем, останавливаемся неподалеку. Прошлым летом специально заехали на холм, припарковали машину и долго бродили по лугу, заглядывали в окна пустого фермерского дома. У Эрики не все в порядке со здоровьем. Головные боли продолжают нарушать привычное течение ее жизни, и на несколько дней, а иногда и недель, она оказывается прикованной к кровати. Но она с прежней страстью преподает и очень много пишет. В апреле 1998-го вышли ее "Слезы Нанды: Табу и откровения в творчестве Генри Джеймса". У себя дома, в Беркли, она часто проводит выходные в компании своей крестницы, Дейзи, которая превратилась в пухленькую восьмилетнюю девочку, помешанную на рэпе.
Будущей весной я выхожу на пенсию. Мой мир совсем сузится. Мне будет недоставать моих студентов, библиотеки Эйвери, моего кабинета, Джека Ньюмана. Поскольку коллеги и студенты знают счет моим утратам — Мэтью, Эрика, а теперь и зрение, — я приобрел в их глазах ореол патриарха. Полуслепой профессор истории искусств — это даже романтично. Но никто в университете не знает еще об одной моей утрате. Я потерял Вайолет. Так получилось, что они с Эрикой теперь от меня равноудалены: одна в Париже, другая в Беркли, а я по-прежнему в Нью-Йорке, все на том же месте, сохраняю промежуточное положение. Вайолет живет в маленькой квартирке недалеко от метро "Бастилия", в районе Маре. Рождество она каждый год встречает у родных в Миннесоте и по пути на несколько дней обязательно останавливается в Нью-Йорке. Один день она проводит у Дана в Нью-Джерси. По ее словам, ему теперь получше. Он по-прежнему курит как паровоз, мерит комнату шагами, складывает пальцы колечком и говорит на несколько децибел громче, чем остальные. Кроме того, ему так и не удалось овладеть банальными бытовыми навыками повседневного житья. Уборка, магазины, стряпня — все дается ему с огромным трудом. Но тем не менее Вайолет чувствует, что Его Данность выглядит чуть благоприятнее, словно бы все его естество стало на одно деление спокойнее или на один тон светлее. Дан, как и раньше, пишет стихи, а иногда и пьесы, но теперь он не столь плодовит, так что клочки бумаги и рукописные страницы, которыми завалена его однокомнатная квартира, испещрены стихотворными строчками и обрывками диалогов, но ниже следуют пропуски. Возраст и сильнейшие медикаменты за тридцать лет свое дело сделали, они приглушили Дана, но благодаря такой сурдине жить ему стало чуточку проще.
Четыре года назад младшая сестра Вайолет, Алиса, вышла замуж, а еще через год, в возрасте сорока лет, родила мужу Эдварду дочку, которую назвали Роуз. Вайолет в племяннице души не чает и каждый год прилетает в Нью — Йорк с чемоданом, битком набитым парижскими куклами и нарядными платьицами для маленького ангела из Миннесоты. От Вайолет я получаю известия каждые два-три месяца, но не в форме писем, а на аудиокассетах, а потом слушаю ее новости и довольно сумбурные размышления о работе. Ее книга "Автоматы эпохи развитого капитализма" включает в себя такие разделы, как "Маниакальный шопинг", "Реклама и рукотворное тело", "Ложь и Интернет", "Пассивный психопат как идеальный потребитель". Для ее написания Вайолет поднимает массу материалов: от восемнадцатого века до наших дней, от французского врача Филиппа Пинеля до Отто Кернберга, ныне практикующего психиатра. Название и симптоматика интересующего ее заболевания в ходе истории претерпели множество изменений, но Вайолет удалось проследить его во всех возможных ипостасях: это и folie lucide, и нравственное помешательство, и моральная идиотия, и социопатия, и психопатия, и, наконец, антисоциальное расстройство личности, или APJI для краткости. Сегодня для диагностики пассивной психопатии врачи используют специальные вопросники, которые без конца дорабатываются и обновляются, но есть обязательные симптомы, их отмечают все без исключения психиатры: бойкость, стремление нравиться, патологическая лживость, отсутствие сопереживания и угрызений совести, импульсивность, изворотливость, стремление манипулировать окружающими, ранние поведенческие сложности, а также неспособность учиться на собственных ошибках и адекватно реагировать на наказание. Каждое базовое положение предстоит проиллюстрировать примерами из жизни, то есть теми бесчисленными историями, которые Вайолет собирала и записывала в течение многих лет.
Ни я, ни Вайолет ни разу не упоминали о той ночи, когда я сказал ей, что люблю ее, но мое признание по сию пору лежит между нами. Оно как застарелый ушиб. Из-за него в наших отношениях появилась какая-то новая деликатность и осторожность, что меня, конечно, не радует, но и не слишком огорчает. Во время своих ежегодных приездов в Нью-Йорк Вайолет обязательно проводит один из вечеров в моем обществе, и пока я готовлю ужин, я невольно отмечаю, что стараюсь подавлять в себе слишком уж откровенные проявления радости. Но вот проходит час-полтора, самоконтроль ослабевает, и между нами возникает привычная близость, почти, хотя и не совсем, такая же, как прежде. По словам Эрики, в жизни Вайолет существует некий Ив, с которым у нее "уговор" — связь в строго определенных границах, не выходящая за пределы встреч в номерах отелей. Сама Вайолет со мной об этом не говорила ни разу. Наши разговоры касаются исключительно тех, кого мы оба знаем: это Эрика, Ласло, Пинки, Берни, Билл, Мэтью и Марк.
Марк время от времени дает о себе знать, но потом снова пропадает. Из оставленных отцом денег он заплатил за обучение в Колледже изобразительных искусств и приятно удивил Люсиль и Вайолет, следившую за его образовательной эпопеей из Парижа, своей успеваемостью за первый семестр. Результаты пришли по почте, сплошные "хорошо" и "отлично", однако, когда Люсиль через некоторое время позвонила в канцелярию, чтобы уточнить какую-то мелочь, ей сообщили, что такой студент у них не числится. Оказалось, что еще в начале учебного года Марк отучился полторы недели, а потом забрал деньги и уехал куда-то с девицей по имени Микки. Возврат денег был произведен на его имя. Аттестация за первый семестр оказалась ловкой компьютерной "липой". Весной того же года он снова написал заявление о приеме, внес плату за обучение, но потом забрал деньги и опять куда-то пропал. Время от времени он звонит Люсиль то из Нового Орлеана, то из Калифорнии, то из Мичигана, но где он на самом деле, никто толком не знает. Тини Голд, которой сейчас двадцать два, ежегодно присылает мне открытки на Рождество. Она теперь студентка Технологического института моды. Так вот, как-то она мне написала, что один ее приятель мельком видел Марка в Нью-Йорке — он якобы выходил из музыкального магазина с мешком дисков, однако приятель мог и обознаться.
У меня нет желания ни встречаться с Марком, ни разговаривать с ним, однако это не означает, что я сумел от него освободиться. По ночам, когда относительная тишина в доме словно бы акцентирует каждый звук, мои нервы расходятся, и я слепну в темноте от беспомощности. Я слышу его шаги за дверью в коридоре, слышу, как он поднимается по пожарной лестнице, как ходит по комнате Мэта, хотя прекрасно понимаю, что на самом деле его там нет. Иногда он встает у меня перед глазами, это отчасти воспоминания, отчасти игра воображения. Я вижу, как Билл держит его на руках, вижу маленькую головку, прильнувшую к отцовской груди. Я вижу, как Вайолет закутывает его в полотенце после купания и целует в шейку. Вижу, как вдвоем с Мэтом они идут, обняв друг друга за плечи, через луг вермонтской усадьбы, чтобы поиграть в лесу. Вижу, как Марк заматывает изолентой коробку из-под сигар; вижу, как он яростно давит на клаксон, изображая Харпо Маркса; вижу его в коридоре гостиницы, он стоит и смотрит, как Тедди Джайлз с размаху бьет меня затылком о стену.
Ласло сообщил мне, что из Джайлза получился образцовый заключенный. Поначалу, правда, опасались, как бы в тюрьме его не убили, поскольку преступление, в котором он обвинялся, вряд ли могло встретить одобрение со стороны сокамерников, но потом оказалось, что он со всеми замечательно ладит, особенно с надзирателями. Вскоре после ареста Джайлза в "Нью-Йоркере" появилась посвященная ему статья. Автор не захотел даром есть свой хлеб и поработал на совесть, так что некоторые загадки оказались разгаданными. Как выяснилось, Тедди Джайлз, нареченный при крещении Алланом Джонсоном, провел свое детство в благополучном пригороде Кливленда. Его отец, бухгалтер по профессии, бросил жену, когда мальчику было полтора года, и переехал во Флориду, но бывшей семье продолжал помогать. По рассказам одной из теток Джайлза, его мать, миссис Джонсон, страдала тяжелой формой депрессии и после отъезда мужа была вынуждена месяц провести в больнице. Мальчика отдали на воспитание бабушке, и большую часть детства он так и жил, то у матери, то по разным родственникам. В четырнадцать лет вылетел из школы и начал бродяжничать. После этого след Аллана Джонсона теряется. Автору так и не удалось узнать, чем же он занимался до тех пор, пока не вынырнул в Нью — Йорке под именем Тедди Джайлз. Далее в статье шел обычный набор рассуждений о жестокости, порнографии и американской культуре. Автор касался уродливой сути работ Джайлза, его короткого, но нашумевшего взлета на гребень художественной популярности, подводных камней цензуры и того, что все это суета сует. Написано было хорошо и точно, но вместе с тем я постоянно ловил себя на мысли, что автор ясно представляет себе, чего ждет от него читатель, а посему все эти гладкие фразы и общие места никого не смогут возмутить. На одной из страниц статьи был снимок семилетнего Аллана Джонсона — обычный фотопортрет, сделанный в начальной школе, чудовищный по качеству, с нарисованными на заднем плане облаками. Забавный такой мальчуган, светленький, с торчащими ушами.
Во второй половине дня ко мне приходит Ласло, и мы работаем. То, что я вижу плохо, он видит хорошо, так что вдвоем нам многое по плечу. Я щедро плачу ему за работу, и, по-моему, он почти всегда занимается ею с удовольствием. Кроме того, три раза в неделю, по вечерам, он приходит ко мне просто так, почитать вслух. Если Пинки удается договориться с няней, она приходит вместе с мужем и тоже слушает, но чаще всего под чтение просто засыпает на диване в гостиной. Уиллу, которого также зовут Вилли, Крошка Вилли-Винки или просто Кроха, в прошлом месяце исполнилось два с половиной года. Отпрыск Финкельмана — сущий дьявол по части беганья, прыганья и карабканья по вертикальной стене. Когда родители приводят его с визитом, он виснет на мне, словно я его персональный турник или спортивный снаряд. На моем старческом теле не остается ни единого квадратного сантиметра, по которому бы он не походил ногами. Но мне ужасно нравится этот маленький рыжеволосый дервиш, и порой, когда он ползает по мне, елозя руками по моему лицу и волосам, я чувствую идущие от его пальчиков слабые токи и невольно гадаю, не передались ли сыну исключительная восприимчивость и интуиция отца.
Уилл, разумеется, не готов пока весь вечер внимать "Человеку без свойств" Музиля, который папа вот уже больше двух месяцев читает дяде Лео вслух. Для столь немногословного человека Ласло оказался на диво хорошим чтецом. Он с большим вниманием относится к знакам препинания и почти не спотыкается на словах. Время от времени, прочитав какой-нибудь абзац, он на мгновение замолкает, а потом издает характерный звук, похожий на фырканье, поднимающееся из горла по носоглотке. Я про себя называю это "финкельманическим смехом" и всякий раз жду его с нетерпением, поскольку, сопоставив фырканье с прочитанным предложением, получаю возможность проникнуть в закрома глубинного юмора, наличие которого у Ласло я всегда подозревал. Юмор у него сухой, сдержанный, зачастую довольно черный, очень подходящий к Музилю. В свои тридцать пять Ласло уже немолод. При этом у меня нет ощущения, что он изменился внешне, хотя, быть может, виной тому непременные очки, волосы дыбом и штаны неоновых расцветок, а может, я просто плохо вижу. Теперь у него есть свой агент по продажам, но продаж так мало, что вряд ли агент процветает. Ласло по — прежнему занимается своими проволочными фигурками, напоминающими металлический конструктор, но теперь они держат в руках крошечные предметы или плакатики с цитатами. Я убежден, что, читая Музиля, он тоже выискивает подходящие афоризмы. Подобно своему наставнику Биллу Векслеру, Ласло по натуре стремится к чистоте, ему близка аскеза, но он представитель иного поколения. Его все замечающие глаза видели слишком много взлетов и падений в среде художественной богемы Нью-Йорка и слишком много тщеславия, продажности, жестокости и податливости, чтобы сохранить юношескую свежесть восприятия. Так что, когда он говорит о выставках, в его голосе нет-нет да и прорывается цинизм.
Прошлой весной мы вместе стали слушать по радио трансляции бейсбольных матчей клуба "Нью-Йорк Мете". Сейчас, когда на дворе конец августа, только и разговоров что о серии игр с "Янкиз". Ни Ласло, ни я в жизни не страдали бейсбольной лихорадкой. Мы слушаем за тех двоих, кого уже нет в живых, за них упиваемся стремительностью круговых пробежек, мощными даблами, эффектными проходами на третью базу и баталиями на первой базе по поводу того, было ли касание. Я полюбил язык бейсбола, все эти "слайдеры", "фастболы", "флайболы", "триплы", мне нравится слушать радиотрансляции, нравится, когда Боб Мерфи призывает болельщиков не переключаться, потому что впереди — "сводка лучших моментов игры". Я даже не подозревал, что прямые спортивные репортажи способны так будоражить кровь. На прошлой неделе я "доболелся" до того, что не смог усидеть в кресле, вскочил и кричал: "Да-вай! Да-вай!"
Ласло с удовольствием достает папки с работами Мэта и рассматривает рисунки. Когда у меня устают глаза, он описывает для меня все, что там нарисовано. Я откидываюсь назад в кресле и слушаю, как Ласло рассказывает о крохотных человечках, населяющих Нью-Йорк моего сына. На прошлой неделе он говорил о картинке с Дейвом.
— Дейв сидит на стуле. Трясется. Замерз. Что-то он совсем того, хотя глаза вроде смотрят. А классно Мэт ему сделал эту бороду седую. Сначала волнистые линии, а потом, прямо поверх, — белый мелок. Эх, ты, Дейв-бедолага. Думает, поди, о какой-нибудь бывшей подружке. А мысли-то все больше невеселые. Мэт проложил ему такую черточку между бровями. Кисло нашему Дейву.
Когда я работаю над книгой о Билле, то Ласло — моя правая рука. За эти годы книга то разбухала, то сжималась, то снова начинала расти. Я тороплюсь ее закончить к ретроспективе творчества Билла, которая пройдет в 2002 году в Музее американского искусства Уитни. Но еще в начале лета я бросил диктовать Ласло последние поправки к монографии и стал писать эту книгу. Ласло я объяснил, что для того, чтобы продолжить работу, мне необходимо довести до конца одно дело сугубо личного характера. Но он мигом заподозрил, что я чего-то недоговариваю. Ласло знает, что я извлек на свет божий свою пишущую машинку и, забыв про все на свете, целыми днями печатаю. Я выбрал старушку "Олимпию", а не компьютер, потому что на машинке легче вслепую сохранять положение пальцев на клавиатуре. На компьютере у меня так не получается.
— Зря вы, Лео, перенапрягаете глаза, — твердит мне Ласло. — Какая разница, что вы там делаете, все равно я могу помочь!
Но в этой работе он мне не помощник.
Еще перед отъездом в Париж Вайолет сказала, что на Бауэри она собрала для меня коробку с книгами из библиотеки Билла. Она отложила те, что я хотел бы иметь, и те, которые могли понадобиться мне по работе.
— В них полно закладок, — сказала она, — а кое-где длинные заметки на полях.
Я не мог забрать книги почти два месяца. Когда я наконец дошел до мастерской, мистер Боб, бормоча, проследовал за мной на второй этаж, сопровождая свои тирады подметанием. Я, оказывается, пришел ограбить дух покойного, я вторгся в священные пределы смерти, я намереваюсь обобрать Красотулю, потому что посягаю на наследство. Когда я показал ему свое имя, написанное на коробке рукой Вайолет, мистер Билл на мгновение лишился дара речи, но потом разразился пространным монологом о горке "с начинкой", которую он лет двадцать назад откопал на развале во Флашинге. Когда я с картонной коробкой в руках направился к выходу, мне, в качестве порицания, было пущено вслед весьма прохладное благословение.
Вайолет решила сохранить за собой мастерскую. Она по-прежнему платит аренду и за помещение на втором этаже, и за жилье мистера Боба. Рано или поздно или сам владелец, или его наследники захотят что-то сделать с домом, но пока единственным обитателем этой Богом забытой развалюхи является выживший из ума, но чрезвычайно разговорчивый старик. Основным источником пропитания для мистера Боба теперь стали бесплатные столовые Армии спасения. Где-то раз в месяц я захожу его проведать, а если понимаю, что очередного его монолога мне не пережить, то посылаю вместо себя Ласло. Каждый визит сопровождается продуктовой "передачей" и недовольным брюзжанием по поводу того, что не то принесли. Однажды мистер Боб вообще обвинил меня в полном отсутствии "понятий о вкусе". Тем не менее я все-таки ощущаю, как он мало-помалу становится ко мне помягче. Он поносит меня не столь непримиримо, а его благословения и напутствия звучат все пространнее и цветистее. Я ведь и хожу в мастерскую не из альтруистических побуждений, а исключительно ради этих витиеватых прощаний, чтобы послушать, как мистер Боб будет поминать божественное сияние, святых архангелов, Духа Святого и невинного агнца. Я с нетерпением жду его творческих измышлений на темы псалмов. Особенно от него достается тридцать восьмому, с которым он обращается предельно вольно, то призывая Господа избавить мои суставы от болезненной скверны, то прося Его укрепить мою плоть.
— Господь Всеблагой, — гудел он мне в спину во время моего последнего визита на Бауэри. — Да не будет он согбен. Да не допустишь Ты, чтоб скорбел он всякую минуту.
Письма Вайолет я нашел только в мае. Я не раз открывал другие книги из мастерской, но том с графикой Леонардо все приберегал до того момента, пока не придет время заниматься "Икаром". Меня не покидало ощущение, что последняя работа Билла была навеяна рисунками да Винчи, разумеется, опосредованно, поскольку да Винчи делал наброски летательного аппарата, похожего не то на птицу, не то на нетопыря. Но "Икара" я старательно обходил стороной. Было невозможно писать об этом проекте, не упомянув хотя бы раз Марка. И вот, стоило мне открыть том графики, как я наткнулся на эти пять писем. Я буквально с первых слов понял, что передо мной, и начал читать. Я читал, переводил дух, снова читал, снова переводил дух, буквально задыхаясь от напряжения и вместе с тем изнывая от того, что читаю слишком медленно. Я сидел и жадно разбирал чужие любовные письма. Счастье, что ни один человек не видел меня за этим занятием. Превозмогая головокружение и черноту в глазах, задыхаясь и хватаясь за грудь, я все-таки дочитал их до конца. Мне понадобилось на это почти два часа. Потом я прикрыл глаза и долго сидел не шевелясь.
"Помнишь, ты сказал мне, что у меня дивной красоты колени? Мне никогда не нравились мои колени. Честно говоря, я считала их просто уродливыми. Но твои глаза замечательным образом изменили их. И не знаю, увидимся мы или нет, но всю оставшуюся жизнь я проживу с сознанием того, что у меня дивной красоты колени".
Письма были полны таких, казалось бы, незначительных вещей, и вместе с тем Вайолет писала:
"Мне необходимо сказать тебе, что я люблю тебя. Я молчала, потому что трусила. Но теперь я кричу об этом во весь голос. И даже если нам не суждено быть вместе, я буду твердить себе: "Это было со мной. Он был в моей жизни. В том, что случилось с нами, было безумие, таинство и наслаждение!" Если ты мне позволишь, я до изнеможения, до исступления буду любить все твое необузданное, первобытное, самобытное, живописное естество".
Прежде чем отправить эти письма Вайолет в Париж, я снял с них ксерокопии и спрятал их в свой заветный ящик. Не прочитать письма я не мог, слишком велико было искушение, но если бы я видел чуточку лучше, то, возможно, не стал бы делать этот ксерокс. Я оставил себе копии совсем не для того, чтобы их перечитывать. Этого бы я не выдержал. Я оставил их как экспонаты, зачарованный их метонимическими возможностями. И теперь, когда я открываю ящик, письма Вайолет к Биллу практически всегда лежат рядом с фотографией Билла и Вайолет, которую я вырезал из журнала, а вот нож Мэтью и кусок обгоревшей картонки я стараюсь вообще держать отдельно. Съеденные украдкой пончики и украденный подарок слишком пропитались Марком и моим страхом. Этот страх старше, чем убийство Рафаэля Эрнандеса. Когда я вожусь со своим вещехранилищем, то всегда испытываю соблазн подвинуть фотографии дяди, тети, бабушки с дедушкой и двойняшек поближе к ножу и картонне. Тогда в игре возникает привкус ужаса, и я заигрываюсь до такой степени, что мне начинает казаться, будто еще шаг — и все, я срываюсь с края крыши, падаю с высоты головой вниз и в вихре падения превращаюсь во что-то бесформенное, в сплошной оглушительный звук. Это все равно что раствориться в крике, стать криком.
А потом я отхожу, отползаю от этого края, боюсь, как заправский невротик, даже посмотреть в ту сторону. И предметы в ящике ложатся по-иному. Эти осколочки — талисманы? кумиры? обереги? — мои хрупкие смысловые щиты. Ходы в игре должны подчиняться рассудку, и я заставляю себя логически обосновывать каждое сочетание, но на самом дне игры лежит непостижимое. Я словно некромант, взывающий к духам ушедших, тех, кого нет или никогда не было. У Билла О рисовал кусок мяса, потому что был голоден. Так и я вызываю духов, которые не могут дать мне насыщения, но в самом взывании к ним уже кроется некая сила. Предметы порождают воспоминания.
Любая история, рассказанная о себе самом, может быть рассказана только в прошедшем времени. Она раскручивается в обратном направлении, с той точки, где человек находится сейчас, но уже не как участник, а как зритель, решивший заговорить. Дорога позади него помечена камешками вроде тех, что вначале кидал Гензель. Но вскоре эту дорогу уже не найти, потому что камешки кончились, он начал кидать хлебные крошки, а на рассвете прилетели птицы и их склевали. А история идет себе через провалы, заполняя пустоты с помощью синтаксических уловок и разных наречий, вроде "и тут" или "а затем". Я сам на этих страницах прибегал к подобным приемам, чтобы не сбиться с тропинки, на которой, как я точно знал, были маленькие выбоины и глубокие ямы, мешавшие идти вперед. Писательство — это способ зафиксировать собственный голод, а голод — это ничто, пустота.
В одном из вариантов этой истории обгоревший кусок коробки из-под пончиков мог бы означать голод. Мне кажется, Марк постоянно изнывал по чему-то. Но по чему? Он хотел, чтобы я верил ему. Он хотел мне нравиться. Он безумно этого хотел, по крайней мере пока смотрел мне в глаза. Возможно, только эта потребность и была в нем цельной и подлинной, она заставляла его светиться. И совершенно не важно, что я для него почти ничего или абсолютно ничего не значил или что ему приходилось притворяться, чтобы понравиться мне. Значение имело только то, что я ему верил, и он это чувствовал. Но радость от того, что он радовал других, была у Марка недолгой. Ненасытный, он не знал удержу ни в чем: ни в крекерах, ни в пончиках, ни в воровстве, ни в наркотиках, ни даже в гонке с преследованиями.
В моем ящике нет предмета, связанного с Люсиль. Было бы несложно припрятать какой-нибудь фрагментик, но я этого не сделал. Билл столько лет бегал за предметом своих мечтаний, который все никак ему не давался. Может быть, Марк тоже пытался ее поймать? Не знаю. Даже я, пусть недолго, шел по ее следу, пока не оказался в тупике. Люсиль-греза обладала огромной силой, но я не представляю себе, что было в этой грезе, кроме бесконечного ускользания, которое лучше всего выражает пустота. Билл обратил эту ускользающую мимолетность в реальные вещи, которые могли выдержать тяжесть его нужд, сомнений и желаний, — в картины, короба, двери и видеокассеты с детишками. Билл, породивший тысячи детей. С его грязью, краской, вином, сигаретами и надеждой. Билл, отец Марка. Я до сих пор вижу, как он укачивает маленького сына в синей колыбели-ладье, которую выстругал для него у себя в мастерской, я до сих пор слышу его хриплый низкий голос, напевающий: "Иди тропою дикой". Билл любил своего малютку-подменыша, своего сына без лица, своего Привидения. Он любил этого мальчика-переростка, который до сих пор болтается по разным городам и всякий раз, приезжая куда-то, роется в дорожной сумке в поисках лица, которое наденет, и голоса, которым будет говорить.
Вайолет по сей день пытается определить симптомы болезни века. Немцы называют эту заразу Zeitgeist. Болезнь носится в воздухе и нашептывает своим жертвам: "Бейся в истерике! Мори себя голодом! Ешь! Убивай!" Вайолет пытается ухватить идеи, которые ветерками гуляют в головах, а потом остаются шрамами на земной поверхности. Но каким образом эти бациллы извне проникают внутрь, не ясно до сих пор. Их переносчиками могут быть образы, язык, чувства и еще что-то, чему я не знаю названия, но что существует между нами. Бывают дни, когда я снова блуждаю по комнатам берлинской квартиры своих родителей на Моммзенштрассе, 11. Очертания мебели расплываются, никого из людей нет, но я ощущаю размеры пустых комнат и чувствую падающий из окон свет. Горькое Нетинебудет. Я поворачиваюсь к нему спиной, как делал мой отец, и думаю о том дне, когда он перестал искать их имена в списках, о дне, когда он просто все знал. Тяжко жить среди абсурда, омерзительного, невыразимого абсурда. Он не смог. Перед смертью моя мать высохла. На больничной койке она казалась совсем крошечной. Выпростанная поверх одеяла рука была похожа на прутик, вокруг которого болталась бледная, усыпанная веснушками кожа. С ней был Берлин, бегство, Хэмпстед, немецкий, и все путалось. Сорок прожитых лет стерлись из памяти, и она все звала моего отца. Мамочка, заблудившаяся впотьмах. Mutti.
Вайолет увезла в Париж рабочие штаны и рубаху Билла. Я представляю себе, как время от времени она их достает и надевает, просто чтобы отогреться. Когда передо мной встает Вайолет в старой рубашке и заляпанных краской джинсах, я даю ей прикурить "Кэмел" и называю возникший в моем сознании образ "Автопортретом". Я больше не представляю ее себе за фортепьяно. Эти уроки в конце концов завершились поцелуем наяву, который развел нас в разные концы света. Как странно все получается в жизни, как странно жизнь меняется и идет куда-то, как странно одно превращается в другое. Мэтью столько раз рисовал одного и того же старика, он назвал его Дейвом, прошли годы, и оказалось, что он рисовал собственного отца. Теперь я Дейв, Дейв с бельмом на каждом глазу.
У меня новые соседи сверху, семья по фамилии Уэйкфилд. Два года назад Вайолет очень выгодно продала им квартиру. Каждый вечер я слышу их детей, Джейкоба и Хлою. От ритуальных воинственных танцев, которые они отплясывают перед отходом ко сну, люстра у меня на потолке ходит ходуном. Джейкобу пять, Хлое три, и шуметь — их основное занятие. Наверное, если бы топот у меня над головой продолжался круглые сутки, я бы, наверное, осатанел, но к этим всплескам буйства, которые ежевечерне происходят в районе семи, я успел привыкнуть. Джейкоб спит в бывшей комнате Марка, а Хлоя — там, где раньше был кабинет Вайолет. В гостиной на месте красного дивана теперь стоит детская пластмассовая горка. У каждой настоящей истории должно быть несколько вариантов конца. Вот мой вариант: дети наверху, кажется, заснули, потому что никто уже не топает. Сегодня тридцатое августа двухтысячного года, на часах половина девятого. Я уже поужинал и убрал со стола. Пора перестать печатать. Я пересяду на стул и дам глазам отдохнуть. Через полчаса придет Ласло, чтобы почитать мне вслух.