Вернувшись с почты на Вспульной, я закрыл дверь и, повернув ключ в замке, разорвал конверт. Панны Эстер не было дома. Пошла куда-то с панной Хирш. К Налковским?
Оторвавшийся уголок листка упал на ковер. Я разгладил помявшуюся по краям кремовую бумагу. Буквы с наклоном, дата. Черные, отливающие синевой чернила. Подпись: «Аннелизе».
«…поверишь? Ах, Господи, как все это ужасно. Он теперь в клинике в И. — он, профессор базельского университета, ученик самого Ричля. Доктор В., ассистент Бинсвангера, мы с ним познакомились в Базеле — помнишь? — молодой человек, с которым мы разговаривали тогда, в конце сентября, у Юстуса Вальзера, — поверишь ли? — этот молодой человек спокойно, не моргнув глазом, день за днем — я знаю об этом от Ц. — с педантичной тщательностью красным карандашом записывает в истории болезни: “Больной считает себя Фридрихом Вильгельмом IV” или “Больной призывает Ариадну, просит дать ему пить”.
А он не помнит уже ни одной даты. В сумерках говорит что-то по-итальянски, долго, громко, взволнованно, что именно — никто не может понять. Падает на пол, швыряет шляпу в зеркало, потом терпеливо втолковывает санитарам, что должен идти, поскольку его ждут камергеры и придворные. Униженно вежлив, кланяясь до земли, умоляет его простить, ищет чью-то руку, осторожно, как сквозь паутину, тычет пальцем в оконное стекло. Не душа ли Гёльдерлина рыдает в этом человеке, в котором угасает все, кроме страдающего сердца?
Бывают дни, когда он говорит внятно, совершенно разумно, без труда припоминает разные эпизоды до болезни — но не помнит, что делал час назад. Как дитя радуется, украв карандаш, — теперь ему будет чем писать. Уже месяц украдкой таскает книги из кабинета, пытается соорудить из них дом, куда заползает на коленях, чтобы — как он шепчет — наконец заснуть. Помнишь ту фотографию лечебницы, которую сделал Гаст? После прогулок с матерью он охотно возвращается — как говорит — в прекрасный дворец. Импровизирует на рояле, и, пока играет, мать может оставить его одного. Играет замечательно, на вопрос, что играл, отвечает без запинки: “Опус 31 Бетховена”. Те страшные приступы больше не повторяются. За матерью ходит по пятам, как ребенок.
Овербек и Гаст, навестившие его на прошлой неделе, не могли отделаться от впечатления, что он симулирует. Когда они вошли в комнату на втором этаже с мраморной головой Медузы — доктор Е. держит там за стеклом раковины и препараты, — Гасту показалось, что он только прикидывается безумцем и доволен, что все сложилось так, как сложилось. Согнулся, приложил ухо к клавиатуре, стукнул пальцем по клавише, после чего поглядел на них исподлобья — в его взгляде, как им показалось, были мягкий упрек и необъяснимая снисходительная ирония. Но можно ли верить Гасту? Сколь часто дружба — даже самая трогательная — искажает истинное положение вещей?
К счастью, с нами Лангбен. Он завоевал наше доверие, пообещав, если мы предоставим ему полную свободу действий, исцелить больного. Посетил его несколько раз, сопровождал в прогулках по парку, они вместе отправлялись к китайскому Мосту теней за елями, в тишине, молча. Потом случился этот приступ бешенства, но Лангбен — нельзя не восхищаться его преданностью и терпением — не отступается. Сейчас он настаивает, чтобы Франциска отказалась от опеки над сыном в его пользу, и, хотя малодушные усматривают в этих стараниях суетное стремление к славе, требование — по моему мнению — небезосновательно.
Умница Лангбен хочет окружить больного царской — как он говорит — роскошью, поскольку (так он считает, и трудно не признать, что это глубокая мысль) в больном сосуществуют ребенок и монарх, и оттого единственный способ — относиться к нему, как к наследнику престола. Двор — такое мы приняли решение — устроим в Лейпциге. Вскоре мы туда отправимся: Лангбен, доктор Е. как эксперт, Элизабет и четверо санитаров — эти в роли камергеров.
План грандиозный, и я возлагаю на него большие надежды. С замиранием сердца думаю, поможет ли нам Господь. Завтра мы с Элизабет начнем шить горностаевую мантию из трех меховых пластин, которые обещал нам господин Шатцман. Нужны также серебряные канделябры, которых в лечебнице нет, и посеребренный сервиз, хорошо бы фирмы Энгельберта из Майнца, с сахарницей в форме императорского орла, помнишь, мы видели у Вальзеров, такая подошла бы лучше всего. Может, у Тебя найдется похожая? У нас уже есть несколько серебряных ложечек с вензелями — фрейлейн Хорстен говорит, они из дома самих Гогенцоллернов! А еще скатерть! Ведь без скатерти не обойтись! Нужно вышить по углам династические знаки, доктор Е. говорит, вышивка должна изображать Ариадну в венке из дубовых листьев, чтобы пробудить душу больного, которая — такую он выражает надежду — возможно, еще не омертвела. Мы горячо молимся. Быть может, Господь не откажет нам в помощи…»