…итак, когда мать, разливая по чашкам кофе из высокого кофейника, заговорила о доме Зиммелей, а солнце осветило макушки елей в глубине сада, мне вспомнился тот день, когда я первый раз пришел на Фрауэнгассе, тот ясный ветреный день с белыми тучами на темной синеве, которые неспешно приближались со стороны моря, проплывали по высокому небу над крышей Мариенкирхе, над крышами лабазов, над травянистым фортификационным валом, отбрасывая тени, плавно скользящие по гладкой воде портовых каналов.

В тот день ветер нес с моря белые тучи, в синеве чертили свои зигзаги ласточки, я шел с вокзала по липовой аллее к центру, а передо мной из-за поросшего травой фортификационного вала одна за другой вырастали башни костелов, чьи очертания я помнил по фотографиям, и хотя я старался не давать воли эмоциям, при виде этих, медленно движущихся мне навстречу, так хорошо знакомых башен в груди поднималась теплая волна. Реальный город, куда я держал путь, сливался с тем северным городом, о котором шутливо рассказывал советник Мелерс, когда мы с ним в гостиной на Розбрате пили чай с вишневым вареньем.

Крыши домов впереди отливали красным, словно были крыты голландской черепицей, узкая тучка над башней Ратуши лохматой чертой пересекала небо, все еще ясное, хотя уже близился вечер, солнце касалось буковых холмов за вокзалом, а я, глядя на дома и башни центра, отражающие блеск заката, чувствовал, как меня захлестывает волнение, потому что — в отличие от всех тех, кто приезжал сюда из Кенигсберга, Таллина, Петербурга лишь затем, чтобы уладить кое-какие дела в конторе транспортной компании и быстро вернуться туда, откуда прибыл, — в моей памяти сохранились согретые теплом женского голоса слова, которые помогали мне отыскивать дорогу среди домов и подворотен. По липовой аллее, идущей с вокзала в город, меня сейчас уверенно вели ее слова, и именно они, эти слова, да все еще хранящиеся под веками образы с фотографий приказали мне пересечь вымощенную брусчаткой рыночную площадь перед караульней с императорским флагом на мачте и направиться к травянистым фортификационным валам, за которыми высились башни костелов, потом велели подняться на мост над неподвижной водой и миновать здание банка с медным корабликом на фасаде, а когда я миновал банк, когда приблизился к крепостной стене, когда вошел под свод позолоченных ворот, я увидел перед собой длинную улицу, ведущую в глубь города, красивую улицу, где-то вдалеке утопающую в солнечной дымке, которую панна Эстер — я вспомнил произнесенные в салоне под лампой с розовым абажуром слова — называла Langermarkt.

И я словно вынырнул из тени. Тарахтенье, скрип колес. Мальчик в фуражке сунул мне свежую газету и с криком «Повышение курса акций на бирже!» побежал дальше, в толпу, туда, где по широкой мостовой катили пролетки и коляски, а перед входом в отель «Норд» гарсон устанавливал на ступеньках апельсиновые деревца. Название газеты, которую я держал в руке, было напечатано черными острыми готическими буквами, такими же, какими вырезают надписи на каменных плитах.

Вот он, передо мной — этот город с темных фотографий. Казалось, улица, до сих пор смутно проступавшая сквозь рыжеватую дымку сепии, вдруг озарилась светом оживших, заговоривших красок, но я никак не мог поверить, что и в самом деле попал сюда, мне все время вспоминался рассказ советника Мелерса о Саде Гесперид на берегу северного моря.

Только когда я увидел вверху, за фасадами домов с каменными фигурами античных богов на крышах, эту темную, огромную, плоскую башню средневекового собора, похожую на человека в капюшоне, которая — то исчезая, то вновь появляясь — плыла за домами, будто кирпичный Ковчег, только тогда, глядя на эту темную, подобную кирпичному Ковчегу башню над фасадами домов, я почувствовал, что все вокруг меня постепенно обретает реальность. Это была та самая башня, та самая темная башня с фотографии в рамке красного дерева, на стекле которой остался карминовый след нескольких букв, написанных губной помадой, и теперь я жадно впитывал каждый промельк птичьих теней на плитах тротуара, каждый шорох платья, попадающегося мне навстречу, словно хотел убедиться: то, что я вижу, я вижу въявь.

За стеклом витрины, украшенной цветами гортензии, из золотистых и серебристых коробок струился шелк семи оттенков неба. В корзине из крашеного ивняка, выставленной перед фруктовой лавкой, громоздились апельсины и груды шоколадных шаров в серебряной обертке.

Перед домом с высокими готическими окнами, который панна Эстер называла Artushoff, о чем-то спорили маклеры в блестящих цилиндрах — громкий смех, постукивание тросточек. Проезжающие экипажи поскрипывали колесными осями, голуби то взлетали, то опускались на статую бога морей, мимо проходили женщины в шелковых, атласных, полотняных, бязевых платьях, но в каждом наряде я видел только то, что напоминало ее платья — сборки, вытачки, перламутровые пуговки, кружева, мелочи, которые глаз вылавливает со смешным мучительным нетерпением, будто самой силой взгляда хочет сотворить желаемое. Все вокруг меня — я это чувствовал — было отмечено ее бездумным присутствием: ведь живя здесь, в этом городе, на этих улицах, она не придавала ни малейшего значения тому, что здесь находится. Бродила по этим улицам, заглядывала в книжные магазины, открывала дверь булочной, смотрела на витрину мебельного магазина, входила с корзинкой в бакалейную лавку, так что вид этих витрин, дверей, вывесок…

Пройдя под аркой каменной подворотни, которую маэстро Бертельссон обозначил двумя словами: «Grüne Thor», я вышел на набережную, ветер с воды холодом дохнул в лицо, я остановился на мосту: слева, в глубине канала, тянущегося вплоть до острова, — мачты парусников, рыбацкие боты, буксиры, пароходы, железные корпуса барж, лодки, подплывающие к черному деревянному Крантору. Наваленные перед лабазами горы дерюжных мешков с зерном, клубы пара, неустанное движение подъемных кранов, скрип тросов, на набережной женщины в клеенчатых фартуках, расставляющие ящики с рыбой, соленый запах колотого льда, полотняные навесы над ларьками, дальше дом — да, я узнал этот дом по медной башне, это был Дом натуралистов, я знал, что там, за башней Дома натуралистов, за ларьками с полотняными навесами, за деревянными столами, на которых раскладывали свежую рыбу, и табачным магазином (я помнил по фотографии Бертельссона золотую надпись на витрине «Cigarren Handlung»), вход в подворотню, которая ведет на улицу Фрауэнгассе…

«Панна Зиммель? — Иоганн Пельц, дворник углового дома номер 12 по Фрауэнгассе, перед которым я остановился в самом начале восьмого, когда солнечные блики уже погасли на оконных стеклах, улыбнулся: — Панна Зиммель? Помню ли я панну Зиммель? Да как не помнить! Каждое утро — кошелку в руку и бегом на Фишмарк. Коса вокруг головы, синее клетчатое платье, белые чулки и всегда это чуточку слишком громкое: “Здравствуйте, пан Пельц!” А по лестнице только вприпрыжку, перескакивая через три ступеньки! И это в деревянных башмаках!»

Я стоял перед угловым домом номер 12 по Фрауэнгассе, смотрел на высокие окна, в которых отражалась синева темнеющего неба, чайки носились над башней Дома натуралистов, а Иоганн Пельц, поглаживая седые бакенбарды, разглядывал меня светло-голубыми глазами: «Зиммели? Кажется, кто-то видел их в Любеке. Седьмая квартира — посмотрите, вон там, те окна справа — стоит пустая. А панна Зиммель?» Иоганн Пельц поправил фуражку с блестящим козырьком и полез в карман за кожаным кисетом. Он хорошо помнил августовский вечер, когда около девяти часов перед домом 12 по Фрауэнгассе остановилась молодая женщина в шляпе с розами. «Вот здесь стояла, где вы, и так же смотрела на те окна». Но в тот августовский вечер, прежде чем Иоганн Пельц в своей квартире на четвертом этаже открыл тяжелое окно, поделенное на квадратики, прежде чем отодвинул цветущую герань, прежде чем позвал из кухни сестру, Хильдегарде Пельц, чтобы спросить, в самом ли деле женщина, остановившаяся перед домом 12, Эстер Зиммель — «ну, знаешь, дочка Зиммелей из седьмой», — молодая женщина повернулась и, придерживая поля шляпы с розами, которые выворачивал дующий со стороны портового канала ветер, скрылась в подворотне Дома натуралистов. «Панна Зиммель? — Иоганн Пельц задумался. — Вроде бы кто-то видел ее в Нойфарвассере, когда “Один” отплывал в Кенигсберг…»

Я стоял перед домом с готическим номером 12, глядя на темные окна третьего этажа, а тени медленно заполняли глубокое ущелье улицы Фрауэнгассе, стены домов серели, шум голосов стихал, Иоганн Пельц говорил что-то, кажется про Кенигсберг, куда в последнее время уезжает столько народу, отражения неба в окнах из синих превращались в черные, город медленно погружался в тишину, и лишь где-то высоко, там, куда еще доходил свет, быстро пролетели две или три ласточки, оставив на небе тоненький печальный след, похожий на царапину на стекле, но и он погас спустя краткую, как мгновенье, минуту.