1
Для него нашли камеру в Третьем бардо — между одним кошмаром и следующим. На втором этаже здания аэропорта Каструп, в помещениях полиции по делам иностранных граждан.
Камер таких было шесть, и все они — вместе с двумя туалетами — примыкали к приемной, в которой находились скамьи, стойка, две загородки для обыска и трое вооруженных полицейских: два мужчины и одна женщина. Все вокруг было бетонным, выкрашенным в белый цвет, даже стойка. Из одной камеры доносился детский плач. Где-то измученно и ритмично стонал человек. А женский голос распевно повторял: «la illaaha ilia Hah» — «нет Бога, кроме Аллаха».
Окон в помещении не было. Откуда-то издалека доносился всепроникающий механический гул разгоняющихся реактивных двигателей.
Полицейский поставил на стойку металлический поднос, монахи опустошили карманы Каспера и выложили содержимое на поднос. Полицейский взял футляр со скрипкой, пересчитал все предметы, вернул Касперу денежные купюры, лотерейный билет и квитанцию. Лицо его было очень похоже на маску. В commedia dell'arte он мог бы исполнять роль Кассандра — властного и сурового отца. Даже в состоянии бардо нам никак не избавиться от глубинного эдипова комплекса.
В камере стояли койка и стул, монахи посадили его на стул и исчезли. Каспер слышал их удаляющиеся шаги. Перед ним была белая стена. Он достиг той точки, где обычно заканчиваются все великие оперы.
Всякий артист знает, как меняется мир с наступлением полночи. От театрального света ты переходишь к уличной тьме. Только что тебя боготворили — и вот ты уже никому не нужен. И в одиночестве бредешь по городу, в котором не так-то просто найти дорогу обратно в гостиницу. А обращают на тебя внимание теперь одни лишь проститутки.
Но с таким одиночеством он научился мириться. Оно было преходящим и редко продолжалось более двадцати четырех часов. А пока оно длилось, он уже восстанавливал силы перед следующим стартом. Отшлифовывая какую-нибудь деталь своего следующего выхода на сцену. Добавляя какое-нибудь движение. Внутри себя он уже находился в обществе своей будущей публики.
Теперь же все было иначе. Теперь его не ожидала никакая публика. Теперь его ожидала ночь бардо. Перелет. Четверо жандармов Guardia civil. Пять лет в Центральной тюрьме в Мадриде. Или в Алаурин-эль-Гранде. С возможностью уменьшения срока на год за хорошее поведение.
Он вслушался в происходящее. В каждом мгновении таится надежда. Сейчас это была надежда услышать, как настроено сознание вокруг той точки, где оно надломилось.
Кто-то посмотрел на него через окошко в двери камеры, дверь открылась, это был Кассандр, он положил футляр со скрипкой на стол.
— Мне надо позвонить, — сказал Каспер.
Полицейский не реагировал.
— В Мадриде, — продолжал Каспер, — меня встретят десять телевизионных каналов. Я покажу им окровавленные повязки. Расскажу, как меня избивала датская полиция. И конечно же, постараюсь подробно описать тебя.
Он услышал, как в организме полицейского просыпается смутный страх. Страх и что-то вроде невольного восхищения. Не самой угрозой, но скрывающимся за ней безрассудством.
— Это еще не все, — продолжал Каспер. — Сейчас я начну биться головой о стену.
— Мы тебя свяжем, — сказал полицейский.
— Я проглочу свой собственный язык.
Полицейский положил перед ним радиотелефон. И медленно, в задумчивости вышел из камеры. Каспер набрал номер. Единственный номер, который никогда не мог забыть.
— Слушаю.
Голос был грубый, словно звук щебенки на транспортерной ленте. И тем не менее. Это была Синяя Дама.
— Полиция их не нашла, — сказал он, — меня высылают из страны. Больше я ничего сделать не могу.
— Где вы?
— В Каструпе.
— Это мы знаем. Фибер ехал за вами. Где именно в Каструпе?
— Какая разница?
— Это как раз и важно.
— В отделении полиции по делам иностранцев.
— Мы приедем через двадцать минут.
— Через пятнадцать минут меня увезут, — сказал он. — Это где-то в зоне отправления. Посторонних сюда не пускают.
Она уже повесила трубку.
Он открыл футляр, достал скрипку, поцеловал блестящее дерево и стал ее настраивать. Двигать левой рукой было почти невозможно, но пальцы еще худо-бедно действовали, только рука никак не могла удержать скрипку. Он прижал ее к стене. «Чакона» началась сама собой. Где находится человеческая память? Во всяком случае, не в сознании — его сознание не работало. Может, на каком-нибудь дальнем складе.
Звуки струились сквозь него, проникая сквозь правую руку и выходя через левую, как Бог через вращающихся дервишей. Каспер утопал в звуках. Ему вспомнились слова, которые написал Бах, когда вернулся домой и оказалось, что Марии-Барбары и двоих детей нет в живых: «Мой Бог, никогда не лишай меня моей радости».
Вокруг него повисла тишина. Депортируемые слушали. Полицейские слушали. Молитва женщины стала бессловесной, плач ребенка прекратился. Даже между взлетающими и приземляющимися самолетами возникли божественные паузы.
Левая рука не была сломана. Смычок не был материальным, он был продолжением его сознания. Каспер находился в контакте со своей публикой. Он почти приблизился к Баху.
Мгновение — и все закончилось. Где-то закричал ребенок. Кто-то швырнул в стену стул. Какую-то дверь открыли рывком, в другую ударили ногой. Четыре самолета «Геркулес», груженные танками «Тигр», поднялись в воздух. И тем не менее в течение краткого мгновения он был совершенно счастлив.
Счастье имеет вневременной характер. В те мгновения, когда наши сердца совершенно открыты, мы покидаем временной континуум. Стине оказалась с ним в камере, вместе с «Чаконой», — как она была с ним в ту последнюю ночь перед своим исчезновением.
2
Был тот же час, что и теперь. Они сидели, прислушиваясь к музыке тишины, пока на них медленно опускались сумерки. Внутри нее происходило что-то важное, он не знал, что именно, но понимал, что не следует ей мешать. В какой-то момент она поднялась и встала у него за спиной. Он ожидал, что она возьмет в ладони его голову и прижмет к себе, его слух тянулся к ней, для него живот женщины всегда звучал как тибетская бронзовая поющая чаша, наполненная фруктами.
Но все обернулось иначе. Она зажгла свет, расстегнула блузку и показала ему руку.
Синяки уже пожелтели.
— Прошла неделя, — сказала она.
Он ничего не ответил — что тут можно было сказать?
— Это происходит все чаще, — сказала она. — Еще немного — и ты меня ударишь. Ты можешь это как-нибудь объяснить?
Голос ее был невыразительным. Почти безразличным. Он никогда прежде не слышал ее такой.
— Раньше мне казалось, что любовь представляет собой некую форму, — сказал он. — Что чувства осаждаются на определенном теле. Определенном сердце. Лице. Звучании. С тобой все иначе. Как будто что-то распахивается. Какая-то дверь. Какая-то пропасть. Меня туда затягивает. Все постоянно меняется. Ты каждый раз звучишь по-новому. Это как наркотик. Мне не остановиться. Я боюсь это потерять.
— Я не выношу насилия, — продолжала она. — Если это игра — тогда ладно. Но вот это не было игрой. И раньше тоже не было.
Они молчали. Он чувствовал себя как в свободном падении.
— Когда-нибудь, — сказала она, — я расскажу тебе, что со мной когда-то произошло. Я не выношу насилия.
Он встал. Она была почти одного с ним роста. Он собрал все те части себя, которые был в состоянии собрать. Тогда ему казалось, что все они на месте.
— Больше это не повторится, — пообещал он.
Позднее той ночью он танцевал.
Безмерное счастье распространялось по району Рунгстед и его окрестностям. Природа исполняла квартет до-мажор — высшее достижение Моцарта среди скрипичных квартетов, написанное как ответ Гайдну. Этот квартет Каспер и поставил на проигрыватель, он почувствовал, что не может не танцевать. От недавней тоски не осталось и следа — он был возрожден к жизни.
Стине неподвижно сидела на кровати. Он сдвинул мебель к стене и стал раздеваться. Медленно, плавно, не глядя на нее — через некоторое время на нем ничего не осталось.
Он начал разогреваться — приседания, дыхательные упражнения. Он услышал, как учащается ее дыхание. Услышал, как она снимает с себя одежду, но не смотрел в ее сторону. Она вышла на середину комнаты и встала перед ним — но он смотрел сквозь нее. Он услышал, что какой-то один тон звучит сильнее всех остальных. Тон любви и неистовства. Какая-то ее часть хотела наброситься на него, зубами отрывая от скелета куски мяса. Хорошо, что цирковая компания этого не видела, — они бы аннулировали его страховой полис.
Он медленно поворачивался, как будто ее не существовало. Ее руки скользили по ее собственному телу — она ласкала себя.
Он сел на корточки и надел свои цирковые башмаки. Она встала перед ним, пальцами раздвинув свое лоно перед его лицом, собрала немного струящегося меда и написала что-то на внутренней части бедра. Он знал, что это слово «Сейчас!».
Он отпрянул, перекатился на другую сторону кровати и встал на ноги, потом надел свой клоунский нос — получился отличный цирковой костюм: клоунский нос, клоунские башмаки и эрегированный член. Впрочем, еще неизвестно, стоит ли выходить в таком костюме на арену цирка Бенневайс. Квартет плавно перешел в свою быструю часть, торжествующую, сложную — одному Моцарту было ведомо, куда все это движется.
Стине метнулась за ним как леопард — но он по-прежнему не обращал на нее внимания. Он все время слышал ее любовь, она была похожа на гладкую поверхность воды, и одновременно он слышал страстное желание, готовность завыть от безумия.
Он надел клоунский нос на свою эрекцию. Взглянул ей в глаза. Сел на кровать рядом с ней. Если берешься провоцировать бессознательное у женщины, важно не переусердствовать.
Она скользнула на него. Он услышал море. Что-то безбрежное почти поглотило их. Женщины лучше, чем мужчины, умеют отключаться. Их тела исчезли, остались только сердца, его член тоже оказался его сердцем — это его сердце билось в ней. Он слышал, как оба они боятся потерять друг друга. Он слышал свою молитву: «Всевышняя, позволь мне пребывать здесь без страха».
Она остановилась.
— Невозможно быть полностью вместе.
Он не верил собственным ушам. Он все еще слышал, как она жаждет его, слышал ее любовь, но теперь — совершенно неожиданно — в этом появился какой-то другой аккорд.
— Даже в самой большой близости, — проговорила она, — невозможно быть полностью вместе, даже в такой момент. Даже сейчас, посреди всего этого, есть какая-то точка, где мы одиноки.
Он не понимал, о чем она говорит. Женское — это море, и, будь у тебя даже пробковый жилет и спасательный круг, опасность пойти ко дну все равно велика — ему хотелось бежать от нее прочь. Но это было нелегко, его эрегированное сердце все еще было в ней, и она крепко держала его.
— Знаешь, каковы требования к химическому анализу? — спросила она. — Химический анализ должен быть исчерпывающим, не содержать противоречий и быть максимально простым. Как красиво — я обожаю это. К сожалению, это нереально. Даже математически.
Он освободился от нее и передвинулся к стене. Она последовала за ним.
— Когда чувствуешь запах другого человека, — продолжала она, — ты ощущаешь, что вот оно, близко. Активные вещества — сложные эфиры и жирные кислоты — растворяются в кожных жирах, выделяются в испарениях пота, снова конденсируются на открытой слизистой оболочке рта и носа. Мы чувствуем это — это мгновение. В тот момент, когда мы — жидкость и запах, мы очень близки к слиянию. Тогда у нас возникает ощущение, что это все-таки возможно. Что последняя преграда, разделяющая людей, обязательно лопнет. Но этого не происходит. Никогда. Ты меня понимаешь?
Это было важно для нее, это имело решающее значение, голос ее стал совсем глухим — низким и напряженным.
— Очень хорошо понимаю, — ответил он. — Ты хочешь найти партнера, в котором не будет никаких противоречий и который будет исчерпывающим. А пока что довольствуешься мной.
Он подполз к ней вплотную. Схватил за плечи. Звучание ее изменилось, оно стало смертельно опасным.
— Где-то в глубине души ты способен на насилие, — сказала она. — Тебе надо что-то с этим сделать. Или ты меня больше не увидишь.
Он встал и пошел в прихожую. Эта была единственная возможность отойти от нее как можно дальше — на двух десятках квадратных метров. Если не залезать в холодильник. Природа отказалась от Моцарта. Ветер в иголках елей звучал как бриллианты в бокале.
Он был в плену ее звучания, в плену ее запахов — словно косточка в персике.
Она стояла в дверях.
— Одиночество, — прошептала она, — почему оно не имеет права на существование?
Он не понимал, о чем она говорит. Он не понимал таких неожиданных переходов. Море опять выглядело иначе. Одновременно он услышал все ее прежние настроения. Любовь, печаль, желание, разочарование.
Он надел халат. И шлепанцы. И вышел на улицу.
Он прошел несколько километров по Странвайен, потом он замерз и зашел в гостиницу «Рунгстед». Мальчик за стойкой держался гордо и с достоинством, вызывая в памяти образ «Маленького трубача». Не чувствовалось ни малейших признаков неодобрения — ни по отношению к сандалиям, ни к халату.
— Позади, в ночи, — объяснил Каспер, — осталась женщина, поезд которой ушел. А я забыл дома свою кредитную карточку. У вас есть свободный номер с видом на море?
— Ваше лицо, — ответил мальчик, — не менее убедительно, чем наличные деньги.
В ту ночь он не спал, он сидел и смотрел на воду. Когда настало утро — как звук, но еще не как свет, он спустился вниз. Мальчик стоял там, где Каспер его оставил.
— У отцов церкви был лозунг, — сказал Каспер, — credenti et oranti, не знаю, насколько хорошо вы знаете латынь, но это значит: «Пусть твоя молитва руководит тобой». Сегодня ночью я не спал и молился, и я понял, что на самом деле поезд никогда не уходит. На самом деле все мы, так или иначе, проводим всю жизнь на перроне с теми, кого мы любим. Что вы скажете на это?
— Мне пятнадцать лет, — сказал мальчик. — Я с благодарностью впитываю жизненную мудрость. Но это не означает, что я откажусь от пяти крон чаевых. Когда вы переведете деньги на наш счет.
— Вы получите больше пяти крон, — пообещал Каспер. — Если вызовете такси. И дадите мне в долг денег.
Мальчик набрал номер такси и заказал машину.
— Они хотят знать, куда вы поедете
Каспер ожидал, что скажет: «По Странвайен».
Но почему-то произнес совсем другое.
— В город, — сказал он. — В самую тьму района Нёрребро.
Квартира Стине находилась на улице Шелландсгаде, на девятом, и последнем, этаже. Он попросил таксиста подождать. У подъезда ему попались несколько подвыпивших субъектов, они задумчиво оглядели его шлепанцы и халат.
Лифта в доме не было, последние пролеты он преодолевал медленно, ее звучание слышалось повсюду. Он понял, что был знаком лишь с какой-то ничтожно малой ее частью.
Он остановился перед дверью, прислушиваясь к спящему зданию, нащупал спрятанный над дверной коробкой ключ. Войдя в квартиру, он опять некоторое время постоял, не зажигая света.
Квартира состояла из одной квадратной комнаты, маленькой кухни и маленького туалета — косые белые стены, высокий эркер, совсем немного мебели. Обстановка была не просто спартанской — она была тюремной. И тем не менее комната жила.
Секрет этого отчасти заключался в том, что те немногие вещи, которые находились в комнате, были правильно расположены — словно камни в песчаном саду. Каспер сменил больше сценографов и реквизиторов, чем смог запомнить, и только единицы из них обладали тем, чем обладала Стине. И эти немногие, так же как и она, использовали минимум мебели, совсем немного ламп и минимум реквизита.
Он слышал эхо ее босых ног, ступающих по доскам пола, он чувствовал некоторые из ее запахов. Но на остальных уровнях квартира почти ничего не открывала. Письменный стол из ошкуренного дуба. Лампа тридцатых годов дизайна Поуля Хенингсена. Стул. Большая двуспальная кровать. Комод с большими, плоскими выдвижными ящиками для хранения чертежей и рисунков, именно с него он снимал мерку для ящика в вагончике. На столе лежали письменные принадлежности. Стояли два компьютера. На низком столике — два принтера. На стене — большая пробковая доска с приколотыми к ней открытками и конвертами. Повсюду лежали куски плавникового леса: дерево, ставшее черным, ставшее серым, серебристым. Камни, подобранные на берегу. Раковины. Цветы, орхидеи — не те, что продаются в цветочных магазинах, а скромные, редкие ботанические виды, которые он впервые увидел здесь, у нее. Невысокий стеллаж с научной литературой. На одной из стен — ковер из тонкой черной шерсти, со сложным переплетением геометрического орнамента. Никаких картин на стенах. Никаких фотографий.
Строго говоря, она ничего не рассказала о своем прошлом. А он и не спрашивал. Они танцевали друг вокруг друга в соответствии с негласным соглашением о том, что следует избегать тех мест, где в архиве хранилось прошлое. И тех, где планировалось будущее.
Это был красивый танец, трогательный, полный уважения. Обратная сторона уважения — излишняя дистанция. Он сделал шаг вперед и открыл один из плоских ящиков, он был забит письмами.
Как-то раз они вместе принимали душ, здесь, в этой квартире, он вышел первым. Она выключила воду. Капли, стекающие со стен и с занавески, играли прелюдию ля-мажор Шопена — капли светлых, насыщенных кислородом чувств, падающие на черный мрамор. Она налила в ладони гель для душа, добавила воды и выдула мыльный пузырь величиной с кокосовый орех прямо из рук.
Потом она налила гель на одну руку, прижала ее к телу под левой грудью, рядом с сердцем, и начала дуть. Он никогда не видел ничего подобного, пузырь получился огромным, золотистым, словно мяч морского льва в цирке — диаметром сантиметров тридцать.
Пузырь не успел оторваться. Она поймала его другой рукой, теперь он представлял собой трубу, идущую вокруг ее тела. Она растянула эту трубу, ее стороны были вогнутыми, как будто они одновременно стремились и расшириться, и закрыться.
— Принцип Дирихле, — пояснила она. — О минимальных поверхностях. Очень красивое доказательство. Когда мы увеличиваем поверхность, она одновременно с тем, что поддается, пытается занять наименьшую площадь.
Она вышла из душа и подошла к нему. С вогнутым, вытянутым, сверкающим пузырем.
— Все живо, — сказала она. — И все мертво. Стремление одновременно стать больше и сдержать себя. Как и любовь. Это загадка. Как можно находиться в состоянии свободного падения? И одновременно держать руку на стоп-кране?
Она подошла к нему вплотную. Казалось, что ее кожа покрыта невидимым слоем масла. Вода не хотела равномерно распределяться, а собиралась во множество капелек — словно на дельфине.
— А есть какой-нибудь выход?
— Даже если бы он и был. Ты бы не захотел им воспользоваться.
Пузырь коснулся его.
— Да ты никогда и не хотел. Даже когда был очень близок к этому.
Пузырь лопнул.
Она допустила лишь одну ошибку. Но этого было достаточно. На мгновение ее звучание изменилось. Оно наполнилось знанием. В это мгновение он понял, что она что-то о нем знает. Что она, должно быть, побывала в какой-то части его системы, куда он не давал ей доступа. И что-то оттуда извлекла. Именно это ему и вспомнилось той ночью.
Человек, получивший хорошее воспитание, не станет читать чужие письма. Каспер даже письма Баха, перепечатанные в «Гросе» не читал. А письма Киркегора — исключительно из исследовательского интереса. Но если уж хочешь добраться до женского, приходится пользоваться всеми возможностями.
Он поднял пачку писем и стал их перебирать. Тот, кто всю свою долгую жизнь тасовал карты и сдавал их счастливой рукой, быстро начинает ориентироваться в стопке бумаг.
Сверху лежали рабочие письма из отдела сейсмологии, Лундского университета, Британской геологической службы Эдинбурга. Пачки писем из ЕССЦ — Европейско-Средиземноморского сейсмологического центра в Брюйер-ле-Шатель. Из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. На дешевой бумаге для ксерокса. Потом он добрался до личных писем, их было немного. Или же она хранила остальные в другом месте. Или же она их вообще не хранила. Он нашел тонкую стопку написанных от руки на плотной желтоватой рельефной бумаге. Они были подписаны «мама» или «твоя мама». Адреса отправителя не было, но рядом с датой было написано «Хольте». Он нашел один конверт с адресом отправителя и сунул его в карман.
Он продолжал искать. Звучание помещения изменилось. Он знал, что теперь уже недалеко. Он прислушался к нескольким пачкам, соединенным скрепкой. Это были письма от прежних возлюбленных, он поспешил отключить слух, разве можно когда-нибудь смириться с мыслью, что у твоей женщины до тебя были любовники?
Два листка укололи его пальцы и слух, словно колючка. Они были скреплены степлером — он укололся о скрепки. Он разъединил их. Это были ксерокопии. Он узнал почерк. Это он сам написал. Тщательно выведенные много лет назад буквы. Человеком, который в каком-то смысле был им самим.
Он знал, что найдет эти листки. Он услышал это в ее голосе, тогда, после душа. Звучание этих писем.
К ним было приложено третье письмо. Тоже написанное от руки. Это была ксерокопия ответа, который он тогда получил. Почерк в ответном письме был неровный, гулял вверх и вниз. Как почерк в собственных нотах Моцарта — если играешь Моцарта, то просто необходимо иметь факсимиле. Неровности его нот могут о многом рассказать, то же самое можно было сказать об этом почерке.
Если бы он смог тогда остановиться! Но он не остановился. Его пальцы нащупали что-то более плотное. Лист бумаги. На нем было нечто похожее на отпечатки пальцев, фиолетового цвета, пяти пальцев, но шире, чем должен быть обычный палец. Отпечатки были заклеены клейкой пленкой. На листке был штамп «Государственная полиция, ЦБИ». Сразу под ним лежал еще один листок, на нем были напечатаны какие-то комбинации цифр и букв и стоял штамп «Криминологический отдел». С адресом на улице Слотсхэррэнсвай.
Он вытащил последнюю карту. Это была квитанция, подтверждающая получение «различных вещей» со штампом «Министерство юстиции, Главное управление по отбыванию наказания на свободе, Хорсенс».
Он посмотрел на часы. Не было еще и семи. Воскресенье. Он позвонил Соне на мобильный телефон.
Он долго ждал, прежде чем она ответила. Непонятно было, где она находилась, но, во всяком случае, не у себя дома — акустика была другая, меньше звукопоглощающих поверхностей. Она была в постели, он слышал трение ткани. Рядом с ней находился мужчина. В голосе ее звучал алкоголь, горячий алкоголь, наверное глёг, — скоро Рождество.
Он подумал о том, каково это быть Сониным мужем и сидеть дома с детьми. Когда у нее по воскресеньям столько работы до ночи.
Он подумал о маленьких лопнувших сосудах на ее щеках. Первых робких признаках того, что даже самого хорошего может оказаться слишком много. Слишком много мужчин, слишком много денег, слишком много удачи. Слишком много «Брунелло».
Он никогда прежде не звонил ей на мобильный в такое время, она ни о чем не спросила, тотчас почувствовав, что у него к ней какой-то серьезный вопрос.
— Передо мной пять отпечатков пальцев, — сказал он. — Какие-то очень широкие. Со штампом «Государственная полиция. ЦБИ». Еще какие-то цифры и буквы из криминологического отдела. И квитанция из Министерства юстиции со штампом «Главное управление по отбыванию наказаний на свободе». О чем все это может говорить?
— Мне надо немного времени, куда тебе перезвонить?
Он дал ей номер телефона Стине.
Соня организовывала турне для больших цирков и известных рок-групп. Каждый цирк за летний сезон объезжал в среднем восемьдесят городов в соответствии с логистикой, глубоко укоренившейся в традициях и основанной на доверии и личных контактах. В стране не было ни одного начальника полиции, с которым она не была бы на короткой ноге.
Он уселся на подоконник. Когда-то они сидели здесь со Стине — голые. Окно было круглым, ему были видны часть района Эстербро и пролив Эресунн. Это было единственное место в Нёрребро, откуда видно воду. Он понимал, что именно поэтому она, должно быть, и выбрала эту квартиру. С улицы ему просигналил таксист.
Телефон зазвонил.
— ЦБИ, — сказала Соня, — это Центральное бюро идентификации, оно находится в полицейской префектуре. Отпечатки пальцев кажутся широкими, потому что их, что называется, «катали». Служащий уголовной полиции прикладывает палец человека к чернильной подушечке, а потом поворачивает на листке бумаги. ЦБИ использует девять точек на одну руку, когда проводит идентификацию на основе отпечатков пальцев, все должно быть так же точно, как и анализ ДНК. А результаты анализа ДНК, очевидно, это то, что у тебя из криминологического отдела. Оба эти документа могут выдаваться человеку, когда сведения о нем, например после отбытия наказания, удаляют из уголовного реестра — центральной базы данных полиции, того, откуда можно получить выписку о судимости. Квитанция — из Главного управления по отбыванию наказаний на свободе, которое включает в себя тридцать два учреждения — это что-то вроде открытых тюрем. Тюрьма в городе Хорсенс — это единственная среди пяти закрытых тюрем, где применяются особые меры безопасности. Если не считать отделений для рокеров. Так что речь идет о человеке, который отсидел большой срок, последнюю часть которого провел в так называемом открытом тюремном учреждении — за примерное поведение, а затем, в соответствии с полицейской процедурой, получил свои отпечатки в качестве подтверждения того, что он более не числится в Уголовном реестре. Каспер прислушался к квартире. Она зазвучала по-новому. Соня, должно быть, тоже это услышала.
— Это та женщина, — сказала она. — Это она сидела в тюрьме.
Он ничего не отвечал.
— Она вполне могла сидеть за что-нибудь относительно безобидное, — предположила она. — Мы с тобой, да и большинство людей, если бы раскрыли перед властями все карты, точно бы угодили за решетку.
У нее всегда хватало сил для утешения — его, любого другого человека, — и в дни их молодости тоже. На сей раз у нее ничего не получилось.
— Это глёг? — спросил он.
— Саке.
— Береги себя, — сказал он.
И повесил трубку.
3
Таксист высадил его у Странвайен, он тихо открыл дверь вагончика. Стине спала, он сел на стул и стал вслушиваться в ее сон. Она спала совершенно спокойно — ему не было слышно ее снов.
Он просидел так минут пятнадцать. Потом она проснулась и села. Она всегда просыпалась как кошка: только что — глубокое бессознательное состояние, а в следующую секунду — абсолютное присутствие.
— Я хочу тебе кое-что рассказать, — начал он, — и задать несколько вопросов. Это займет какое-то время.
Она дотянулась до телефона и сообщила, что на работу сегодня не придет. Никаких тебе изящных объяснений, которые могли бы облегчить жизнь человеку на другом конце провода, просто лаконичная формулировка — и ничего больше.
Они поехали в южном направлении, свернули с шоссе у Беллевю, оставили машину у станции. Обошли парк Баккен с севера, не обменявшись ни словом, потом миновали Волчьи долины, прошли вверх по поляне в сторону Оленьего пруда, обогнули дворец и сели на скамью перед спуском к морю.
На поляне не слышно было свойственного природе сухого звука, возможно, из-за деревьев, возможно, из-за блестящей поверхности Эресунна — тихая гладь воды для звука тверда как камень — акустика здесь была как в концертном зале: все поверхности твердые, отражающие.
Мартинус когда-то сказал, или написал, что поляна перед Эрмитажем — это земное отражение духовного явления из лучшего мира. В этот момент Каспер его хорошо понимал — находясь там, где они сейчас сидели, можно смириться со звуком Шарлоттенлунда и Хеллерупа, а потом — и со звуками большого города.
— Когда мне было двенадцать лет, я сломал позвоночник, — начал он. — Я выступал в классическом номере с бочками. Ты запрыгиваешь со связанными ногами и завязанными глазами на пирамиду из девяностосантиметровых бочек, на высоту примерно восьми метров, все тебе аплодируют, потом ты прыжками спускаешься вниз и под конец делаешь полное сальто вперед. На высоте метров шести я прыгнул не туда, разбил бочку, ударился о следующую, вся конструкция рухнула и погребла меня под собой. Это были тридцатикилограммовые пивные бочки с завода Карлсберг — я сломал позвоночник и бедро. В Государственной больнице сказали, что я никогда больше не буду ходить и весь остаток жизни меня придется кормить с ложечки и что остаток этот может оказаться довольно коротким. Они закрыли обе двери, прежде чем сообщить это моим родителям, но я все равно все слышал.
Он чувствовал ее сопереживание.
— Это не было страшно, — продолжал он, — это было как будто начинаешь падать. Меня лишили веса — ощущения того, что я обыкновенный двенадцатилетний мальчик, живущий в середине семидесятых. Потом была какая-то пауза, и во время этой паузы я впервые услышал. Я услышал больницу, дорогу домой, вагончик, зимний квартал — как никогда прежде не слышал. Не только сами физические звуки, но и то, как они связаны. Мы, как правило, не слышим мир таким, каков он есть. Мы слышим отредактированную версию. Те звуки, которые нам нравятся, мы вытаскиваем на первый план. Стук и звяканье в кассе, когда подсчитывают выручку. Фанфары, возвещающие о выходе маленькой принцессы цирка, в которую все влюблены. Бурление восьми сотен человек в переполненном шатре. Но те звуки, которые мы не хотим слышать, мы от себя отталкиваем. Звук рвущегося кожаного крепления на парусине. Звуки испуганных лошадей. Звуки туалетов. Тех августовских порывов ветра, которые означают конец лета. А остальные звуки нам неинтересны, мы их приглушаем: звуки транспорта, города, будней. Так уж устроен наш слух. Потому что у нас всегда есть какие-то планы, потому что мы всегда куда-то спешим, и мальчик двенадцати лет — не исключение. Но у меня вдруг не оказалось никаких планов, меня их лишили. И впервые я услышал какую-то часть мира live, неотфильтрованную, без сурдинки.
Он увидел, что глаза Стине посерели. Хотя они бывали и иными. Бирюзовыми, зеленоватыми. А иногда пятнистыми.
— Если ты по-настоящему слушаешь, то все звуки начинают выстраиваться по темам. Они не случайны. Мы живем не в хаосе. Кто-то пытается что-то исполнять. Пытается играть какую-то музыку. Всевышняя. Так я это назвал. Это имя, которое я дал композитору. Сочиняющему эту музыку. Я пролежал три месяца, и тут обнаружилось, что есть улучшение, и со мной начали заниматься гимнастикой. Но само выздоровление осталось в моей памяти лишь слабым воспоминанием. Радовались в основном окружающие. Я же был занят другим. Снова и снова, ненадолго, всегда ненадолго, всегда лишь на мгновение, чувствовать свое тело и слышать ничем не заглушённый мир. Это стало главной целью. Хотя тебе всего лишь двенадцать лет, хотя тебе и не хватает слов все это выразить, но ты знаешь, что всю оставшуюся жизнь тебе суждено теперь слушать по-настоящему. Стремиться к точному воспроизведению мира. Слышать его таким, каков он есть на самом деле. И вместе с этим стремлением возникает страх, что ничего у тебя не выйдет. Прошло двадцать лет. Полжизни прошло. А я не намного продвинулся.
— Так что же мешает нам слышать? — спросила она.
Он долго не отвечал. Лишь раз в жизни ему довелось прежде говорить об этом с другим человеком.
— Чтобы жить в этом мире, нам все время необходимо музыкальное сопровождение какого-нибудь оркестра. На переднем плане. Это маленький танцевальный оркестр. Он все время играет твою собственную тему. Он играет неувядающую мелодию «Каспер Кроне». В которой есть несколько постоянно повторяющихся рефренов. Снова и снова повторяются номер нашего банковского счета, наши детские воспоминания, наши pin-коды, голоса отца и матери. Светло-зеленые строфы, которые, как мы надеемся, станут нашим будущим. Темный шум, который — как мы совершенно обоснованно предполагаем — становится для нас реальной действительностью. Он звучит без перерыва, он звучит словно биение сердца, мой — звучит уже полжизни. Но когда новый звук достигает твоих ушей, ты вдруг понимаешь, что, оказывается, ты до этого все время стоял спиной к настоящему концертному залу. Мы все существуем в чем-то вроде фойе. Где нам остается лишь догадываться, что поблизости играет настоящий оркестр. А вот этот звук — уже один только амбушюр к звуку из настоящего концертного зала — заглушает Мессу си-минор. Словно шепот на ветру. Этот звук заставляет умолкнуть любую боевую тревогу. Он заглушает музыку сфер. Он устраняет все звуки действительности. И одновременно с тем, как ты слышишь его, ты начинаешь понимать и какова будет цена билета. Когда дверь в этот зал отворяется, ты обнаруживаешь, что очень может быть — ты ошибался. Что Каспер Кроне, возможно, существует, лишь пока твои уши продолжают отделять один и тот же небольшой рефрен от общей звуковой массы. Что для того, чтобы поддерживать Каспера и Стине, мы убавили входные сигналы со всех других каналов до пианиссимо. А теперь что-то меняется. И ты это чувствуешь. Если ты хочешь попасть в зал, то это станет самым дорогим билетом на концерт, который кто-либо когда-либо покупал. Это будет стоить тебе звука твоей собственной системы.
Она гладила его руку. Ему никогда так и не удалось полностью представить себе ее тело. Иногда она казалась ему хрупкой, как птичка, иногда крепкой, словно борец. Но всегда, когда она касалась его, он слышал землю — землю и море.
— А где во всем этом мы? — спросила она. — Мы с тобой?
— Когда ты рядом, — объяснил он, — регулировка громкости перестает работать. И у меня возникает желание убежать.
Она молчала. Лес молчал. Ветер стих. Понятие «искусственная пауза» не является чуждым для Всевышней.
— Мне тоже страшновато, — сказала она. — Может, убежим вместе?
Он ждал. Ей был дан первый шанс для того, чтобы все честно рассказать, только что у нее была эта возможность — и вот она уже упущена.
— Когда тебе двенадцать лет, — продолжал он, — или шестнадцать, или девятнадцать, и ты на собственном опыте усвоил, что наша жизнь полна иллюзий, что мир на самом деле состоит не из материи, а из звуков, — это не так уж легко. Кому об этом можно рассказать? В середине семидесятых. Прекрасно понимая, что никто другой в радиусе трех тысяч километров тебя не услышит. В результате ты чувствуешь себя одиноким. Возникает некая смесь одиночества и мании величия. Ясно, что тебя никто не поймет. Не поймут родственники. Не поймут друзья-артисты. Священники. Врачи. Ни один из мудрецов. Никто. И тем не менее ты ищешь.
Она сидела совсем тихо. Может быть, она почувствовала, что вот сейчас это будет сказано. У нее появился второй шанс, он слышал это, но она и его спалила. На мгновение возникла открытость, но тут же все пропало.
— Цирковые артисты — люди верующие, — продолжал он. — Глубоко религиозные — как цыгане или моряки. Может быть, потому что они все время рискуют жизнью. Может, потому что они всегда в пути. А может быть, потому что их работа связана с иллюзиями. Каждый вечер ты разворачиваешь действительность, сопровождая ее музыкой, выставляешь ее на манеже, а потом снова сворачиваешь и уносишь прочь. Когда ты сделал это пять тысяч раз, начинаешь подозревать, что весь этот мир — какой-то мираж. Что независимо от того, насколько ты любишь другого человека, женщину, ребенка, все равно этого человека рано или поздно вынесут с манежа и он сгниет. А если уж быть абсолютно честным, то и сейчас можно заметить, что все мы — уже сейчас — немного воняем. Так что находишь себе какого-нибудь бога. В сердце любого артиста живет тоска, пустота, напоминающая Всевышнюю. А датская церковь не особенно годится, единственно, кто всерьез воспринимает религиозный опыт, так это «Внутренняя миссия» — но они не любят цирк. Так что некоторые из цирковых артистов создают себе собственную религию, как, например, мой отец, он верующий атеист и гордится этим. Остальные пользуются одной из двух лавочек: Католической церковью на Бредгаде или же Восточной церковью. Мать брала меня с собой в церковь Александра Невского. Мы разговаривали там с какой-то женщиной. Женщина была в церковном облачении. Мать рассказала ей, что отец ушел из цирка и попросил, чтобы она тоже ушла, но она не знает, как ей поступить. Мне было не больше восьми лет, и тем не менее я точно знал, что должна была ответить та женщина, но она ответила иначе. Она произнесла только одну фразу: «Я сама очень люблю цирк». Мы просидели там, наверное, еще минут десять — в полной тишине. Потом мы ушли. Когда мне было девятнадцать и мне было плохо, я написал ей.
Он замолчал, это молчание было последним шансом для Стине. В сказках и в этой так называемой действительности всегда даются три попытки. Мгновение пришло — и вот оно уже упущено.
Он достал сложенное письмо и положил его на скамейку.
— Ее звали мать Рабия, — сказал он, — я навел справки и узнал, что она является дьяконессой и настоятельницей монастыря. Я ей написал. В том письме я впервые рассказал другому человеку то, что я рассказал тебе сегодня. Прочитай это вслух.
Она не двинулась с места. Он встал.
— Я забыл свои очки, — сказал он, — но по-прежнему помню все наизусть. Письмо начинается так: «Каждому человеку Всевышняя определила свою тональность, и я — клоун Каспер Кроне — нахожусь в той сложной ситуации, что я ее слышу». Я написал это письмо тринадцать лет назад, у меня не сохранилось копии. Сегодня утром я снова увидел его. В твоей квартире. Я так и думал, что найду его там. Поэтому и поехал туда.
— Она ответила тебе, — сказала Стине. — Мать Рабия ответила тебе. Почему ты никак не отреагировал на ответ?
Он двигался вокруг нее по сужающейся спирали — и вот он подошел к ней вплотную. Схватил ее за плечи.
— Это я спрашиваю, — прошептал он. — Откуда у тебя письмо?
— Отпусти меня, пожалуйста.
Голос ее был хриплым, мирным, просительным. Он надавил всем телом, она вынуждена была встать на колени.
— Ты все узнаешь, — проговорила она. — Но не сейчас.
— Нет, сейчас, — сказал он.
— В прошлом мне пришлось кое с чем столкнуться, — ответила она. — Это связано с мужчинами и насилием. Ничего хорошего. Мне очень страшно.
Ее лицо стало серым. И очень усталым. Он сдавил ее сильнее. Что-то неизвестное ему овладело им — он уже больше не принадлежал себе.
— Расскажи о письме, — настаивал он.
Он всегда недооценивал ее физическую силу. Она ударила его ногой, стоя на коленях, вытянув ногу, — сбоку по голени. Удар был таким сильным, что сначала не чувствовалось боли — лишь онемение. Ноги у него подкосились. В детстве она лазала по деревьям и играла с мальчишками — он слышал это. Она схватила его руки во время падения — в результате он не смог выставить их перед собой. Он ударился о землю плечом, как велосипедисты и цирковые артисты, — чтобы уберечь голову. И услышал, как с треском ветки ясеня ломается его ключица.
Он приподнялся и бросился вперед из лежачего положения. Ухватился за ее лодыжку и подтянулся. Пополз за ней, пока они не оказались рядом.
— То, что ты нашла меня, — сказал он, — на берегу, это не было случайностью. Я — часть какого-то большого плана, тебе от меня что-то надо.
Он сжал ее челюсть. Его пальцы нажимали на нервные узлы за челюстными мышцами.
— Моя главная психологическая травма, — сказал он, — состоит в том, что я не могу положиться на женщин. Женщинам всегда надо еще чего-нибудь, кроме любви. Или твоего тела. Или твоей славы. Или денег.
Она высвободила голову.
— Я рада, что мне не надо этого больше скрывать, — сказала она. — Что все дело в твоем теле.
Он снова стиснул ее челюсть.
— Тут что-то еще не так, — продолжал он. — Ты зашла слишком далеко. Сыграла представление, которое тянулось целых три месяца. Расскажи мне, в чем дело.
Он сжал руки.
— Ты все уничтожил, — сказала она.
И тут она ударила его головой.
Вот на это он совсем не рассчитывал. Она попала в самую точку. Не в нос — от этого кровь течет ручьем. И не слишком высоко — туда, где толстая черепная кость. А прямо над переносицей.
Он отключился. Всего на несколько минут, но когда он снова обрел способность слышать и видеть, ее уже не было. Вокруг него были люди, но близко к нему никто не подходил. Приличные граждане, прогуливающие своих собак, злобно косились на него. Он слышал их мысли: они думали, что вот валяется очередной наркоман, насобирал псилоцибиновых грибов на зеленых лужайках и вот, пожалуйста, вырубился.
Ему еще раз придется отрегулировать представление о самом себе. Он ведь всегда представлял, что когда-нибудь обязательно проедет по парку Дюрехавен в карете с принцессой.
Возвращаясь домой, он вел машину одной рукой. Подъехав к вагончику, он некоторое время сидел за рулем не двигаясь. Природа играла последнюю часть «Kunst der Fuge». Из чего он заключил, что больше ее не увидит.
4
Он помнил номер телефона Государственной больницы. Ему хотелось попрощаться. Он позвонил. Трубку снял сам Максимилиан.
— Это я, — сказал Каспер, — я звоню из аэропорта.
— Значит, мы оба собираемся в дальний путь, — ответил Максимилиан.
Некоторое время они молчали.
— Ты помнишь, — спросил Каспер, — как было в моем детстве? Когда мы обедали после утренних репетиций. Всегда в гости приходили дети, и нас, детей, никто не заставлял сидеть за столом, мы прибегали и убегали. Брали с собой еду. Нам не мешали играть. И во время репетиций вы никогда не давили на нас — ни ты, ни мама. Никогда. Я так и не сказал за это спасибо.
Он пытался найти нужное слово, оно нашлось. Оно было старым, outdated, но тем не менее очень верным.
— Уважение, — сказал он. — Всегда присутствовало какое-то уважение. Даже когда вы воевали друг с другом. Даже когда я был совсем маленьким.
Когда Максимилиан снова заговорил, голос его был хриплым, словно у него была жуткая ангина.
— Мы старались. Но, как правило — как правило, недостаточно. Мне больше запомнились ночи. Когда мы уже сняли грим. Когда мы ели. На улице перед вагончиком. И твоя мать уже испекла хлеб. Помнишь?
— Можно было обжечься о корочку.
— В какие-то из этих ночей мы были совершенно счастливы.
Они помолчали — теперь уже в последний раз.
— Когда самолет будет взлетать, — спросил Максимилиан, — о чем ты будешь думать?
— О вас, — ответил Каспер. — О Стине. О той маленькой ученице, которую я искал. Я не нашел ее. А ты о чем?
— О твоей матери. И о тебе. О Вивиан. А потом я представлю, что стою перед выходом на арену. Прямо перед тем, как открывается занавес, когда у тебя все готово к выступлению. Билеты проданы. И тем не менее никто не знает, как все пойдет.
— Никто из нас не должен первым повесить трубку, — сказал Каспер. — Положим трубки одновременно. Правильный выбор времени — это всегда было важно и для тебя, и для меня. Я сосчитаю до трех. И положим трубки.
Он услышал, что за его спиной открывается дверь. За ним пришли. Не оборачиваясь, он медленно и четко сосчитал до трех. Они с отцом синхронно повесили трубки.
Это был Кассандр, за его спиной стояли две женщины. Белые и милосердные, словно «светящиеся существа» Элизабет Кублер-Росс. Но более привлекательные. Имеющие гораздо более определенную половую принадлежность, чем ангелы.
Они склонились над ним. Взяли у него из рук скрипку. Измерили пульс. Закатали ему рукав. Закрепили на руке манжету прибора. Он почувствовал холод стетоскопа на груди.
Одной из них была африканка. На этот раз она была в белом халате. Волосы были заплетены в двести тоненьких косичек. Но она все равно была похожа на саму себя. Лоб был выпуклым, словно глобус. С изображением великолепного, цвета мокко континента.
— Сердце работает с перебоями, — заявила она. — Сегодня он никуда не полетит. Мы забираем его с собой. Ему срочно необходима операция.
Каспер взялся за сердце. Теперь он тоже это почувствовал. Боль от того, что тебя отвергла любимая. Экспатриация. Печаль из-за полной неопределенности. Из-за красоты «Чаконы».
Кассандр загородил им путь.
— Мы подчиняемся только Министерству юстиции, — заявил он.
Африканка выпрямилась. Она была выше полицейского.
— У него пульс тридцать шесть. Неровный. Сердце очень слабое. Он может откинуть копыта. Отойди в сторону, или же мы привлечем тебя к суду. Должностные нарушения. Преступная халатность. Получишь минимум шесть лет. За непреднамеренное убийство вследствие допущенных нарушений.
— Я должен позвонить, — сказал Кассандр.
От его голоса осталось немного.
Он позвонил по телефону, стоявшему где-то в дальнем помещении. Потом вернулся в комнату. Он двигался словно зомби. Положил какой-то бланк на стойку.
— Двадцать четыре часа, — сказал он. — Ему забронировано место на завтрашний утренний самолет «Air Iberia» в 7:20. Рассматривается дело о его репатриации. Это в ведении министерства.
Африканка поставила свою подпись. Женщины взяли Каспера под руки и подняли его. Он прижал их к себе — исключительно в лечебных целях. И медленно сделал первые осторожные шаги — назад к свободе.