Условно пригодные

Хёг Питер

III

 

 

1

Сначала они перевели меня в Ларе Ольсенс Мине, Энгбэкгор, 2990, Ниво. Там я подготовил первый проект своего сообщения о случившемся.

В Ларе Ольсенс Мине находилось первое в стране закрытое отделение для детей моложе пятнадцати лет: по периметру высокая стена, внутри никаких ручек на дверях, маленькое окошко с решеткой под потолком, привинченные к полу стол и скамья, а чтобы попасть в туалет, надо было вызвать надзирателя, нажав на кнопку.

Для того чтобы поместить туда ребенка, необходимо было получить особое разрешение управления. Сажали туда самое большее на два месяца – таков был закон. Однако в моем случае от правил отступили, поскольку имела место смерть товарища: я просидел шесть месяцев и одиннадцать дней в строгой изоляции. Это не могло на мне не отразиться.

В то время не боялись использовать строгую изоляцию. Считалось, что она имеет могучее воспитательное воздействие, подобно ожиданию перед кабинетом Биля. Представитель управления сказал, что теперь у меня будет достаточно времени для самонаблюдения.

В интернате Химмельбьергхус и в королевском воспитательном доме часто изолировали, запирая в разных местах, в основном в подвалах, но случалось, что и в других местах. В воспитательном доме было установлено наказание за троекратное опоздание: тебя ставили «часовым» в пустом хозяйственном чулане под портретом короля Фредерика и королевы Ингрид. Приходилось стоять с восьми часов утра до шести вечера, но хотя ты и находился в темноте в положении «смирно», это конечно же не могло сравниться с шестью месяцами и одиннадцатью днями.

И все же это можно было выдержать – многим до меня удавалось. Но когда меня перевели в Ларе Ольсенс Мине, я был, по-видимому, сломлен всем тем, что произошло, и тем, что я, привыкнув говорить с Катариной и Августом, был теперь лишен этой возможности.

Если тех, кто тебя слушает и кто является твоими друзьями, все равно должны забрать от тебя, то лучше было бы никогда их не знать.

С тех пор мне бывает трудно выносить закрытые двери и оставаться в комнате с другими людьми. Много лет спустя, после того как меня усыновили и когда я получил образование, окончив университет, я пытался работать: я преподавал на кафедре физкультуры университета в городе Оденсе. Я проработал там полтора года – и больше не смог. Меня то и дело мучил страх, что меня, как тогда, оставят одного: стоило мне оказаться перед двадцатью студентами с грузом ответственности на плечах, как начинало казаться, что сейчас они тебя оставят и запрут за собой дверь и не найдется даже кнопки, чтобы можно было вызвать надзирателя. К тому же я очень боялся опоздать и поэтому приходил за много часов до начала занятий, и все равно страх не покидал меня – через полтора года мне пришлось отказаться от работы.

Если бы меня не ввели в лабораторию, было бы трудно или даже невозможно жить в обществе и найти себе какое-то место в окружающем мире.

Здесь дверь тоже закрыта. Но я заключил договор с ребенком. Нам обоим трудно мириться с закрытыми дверями. Договор состоит в том, что если станет слишком тяжело, разрешается постучать и сказать об этом. И тогда другой откроет дверь в комнату того, кому плохо.

Срок моего пребывания не был определен. И все же я нашел выход – это были книги. Я нашел книги, и с их помощью я подготовил сообщение о случившемся в форме речи. Я знал, что когда-нибудь состоится очная ставка.

Очная ставка была установленной практикой в управлении. Если в учреждении были выявлены случаи насилия или злоупотребления или же имелось подозрение в каком-нибудь другом должностном преступлении и показания взрослых противоречили показаниям детей, тогда устраивали очную ставку – таково было правило.

Таким образом можно было уничтожить все сомнения. Таким образом можно было узнать полную и окончательную правду о том, что произошло. Чтобы выяснить, кого надо привлечь к ответственности, и чтобы виновные понесли наказание.

Думая об этом, я и готовил свою речь. Я представлял себе, что она будет обращена к Билю, Фредхою и Карин Эре, и к представителям управления, и к Катарине.

Я представлял себе, что каким-то образом и Август тоже будет там. Хотя это и была безумная мысль.

В качестве оправдания я просто хочу указать на то, в каких условиях проходила моя работа. Я более уже не отличал день от ночи.

Теперь, спустя столько времени, становится ясно, что мы действительно почти обо всем догадались.

У них был грандиозный план. Собрать всех детей в датской школе, и дефективных, и правонарушителей, и тупых – всех, вплоть до слабоумных. Частная школа Биля должна была стать моделью этого объединения. Школа должна была стать лабораторией, мастерской для изучения того, как должно происходить объединение. Того, какие меры безопасности, психологическая помощь, дополнительные занятия потребуются.

Жесткими и надежными рамками для проведения этого эксперимента должны были стать школьный порядок и точность.

За последние несколько лет мне постепенно удалось найти большинство документов тех лет. Некоторые из них находятся в Управлении общеобразовательных школ, некоторые в Педагогическом институте, в Фонде помощи детям-сиротам королевы Каролины Амалии и в Высшей педагогической школе на Эмдрупвай.

В них говорится о том, что с 1964 по 1974 год осуществлялось пятьдесят четыре крупных эксперимента по интеграции больных учеников в датскую школу. Пятьдесят четыре.

Но даже сегодня, на расстоянии, эксперимент в школе Биля кажется чем-то особенным.

* * *

Когда я читаю их ходатайства тех лет о финансировании и поддержке проекта, я их не понимаю.

Они – словно воспоминания Биля. Такие текучие. Полные самых хороших побуждений. И тем не менее как будто без всякой связи с тем, что действительно происходило. Словно прекрасная фантастическая теория о времени, детях и единении.

И полностью оторванными от этой теории оказались их поступки.

Меня удивило, как легко было получить доступ к архивам. Встретили меня очень любезно. Когда-то они делали все, чтобы сохранить происходящее в тайне. В то время царило замалчивание, секретность – один из основополагающих принципов школы. А теперь как будто уже пропала всякая необходимость защищать какие-либо сведения.

Возможно, большинство думает как Оскар или Август, которые приходят ко мне в лабораторию и говорят, что я должен бросить эту работу, потому что семидесятые – это так давно. Все прошло, и уже слишком поздно.

Часто я так и думал: все прошло, и слишком поздно.

Когда приходят такие мысли, я знаю, что размышляю как взрослый. Стать взрослым – это значит забыть, а потом и отказаться от того, что было важно, когда ты был ребенком. И тогда я против этого выдвинул свои возражения.

Хотя все действительно прошло, и слишком поздно, и вообще совсем не так уж значительно, все-таки это твоя жизнь. И с тех самых пор все в жизни было связано с этим.

* * *

Но это вовсе не было незначительным. С тех пор я в этом убедился.

Их план касался всей вселенной, в этом я уверен. А такой план нельзя обойти молчанием.

В своих ходатайствах они говорят только о помощи уголовникам, детям с задержкой развития и дефективным – именно так они и писали, и в обоснованиях для получения субсидий были те же слова. Но в мыслях или где-то в подсознании, в качестве дальней цели, у них был весь мир. «Мы работаем ради величия грядущих времен»,- писал Биль. Они чувствовали, что время работает на них, что они занимаются тем, что получит дальнейшее распространение и вдохновит сначала всю школьную систему, а затем и всю страну. Когда надо было давать объяснения, они называли только отдельные группы детей. Но целью их была вселенная.

Биль, Фредхой, Карин Эре, Баунсбак-Коль, инспектор Министерства образования теолог Оге Хордруп, Хессен, Флаккедам, представители управления. Все они были уверены в том, что защищают вечные ценности. Они прямо этого не говорили, может быть, они даже так и не думали. Но где-то в глубине их души и среди них жила абсолютная, безграничная уверенность в том, что они правы и что их идеи и представления о будущих поколениях детей, которые становятся взрослыми, станут всем известны и распространятся по всей стране, и даже за ее пределы, возможно, даже среди мавров. Что когда-нибудь, не в таком уж бесконечно далеком будущем, можно будет заставить всех уважать их идеалы о прилежании и точности, и тогда во вселенной начнется безоблачное сосуществование всех живых существ.

Я знаю, что именно эту цель они преследовали. Нельзя сказать, чтобы это была обыкновенная цель. Ее следует назвать колоссальной.

Об этой цели и было мое сообщение.

Разрешение пользоваться бумагой и карандашом противоречило местным правилам, а также воспитательному воздействию изоляции. Поэтому то, к чему я пришел, я вынужден был доверить своей памяти.

Однако мне разрешили читать книги. На их чтении я и построил свое сообщение. Оно было тщательно продумано, с вступлением, основной частью и заключением, и когда настал тот день, я вошел в помещение и произнес его ясно и отчетливо, оно стало последним словом – после него уже не о чем было говорить.

Это неправда. Я вижу, что написал эти слова. Но это ложь. Когда пришла очная ставка, я ничего не сказал о своих размышлениях, ни единого слова.

Никакой речи не было. Когда я просидел в Ларе Ольсенс Мине в течение нескольких недель, у меня больше уже не было никакой памяти, в которой можно было бы ее хранить. Все превратилось в сплошной хаос.

К тому же у меня был рецидив, я ударил санитара, а потом врача, который к тому же был женщиной,- мне нечего сказать в свою защиту. В течение последних месяцев меня по ночам привязывали к кровати и давали мне лекарство, строго говоря, все было так, как если бы я перешел в категорию слабоумных.

Все это давным-давно закончилось. Нет никакого смысла вспоминать об этом.

Но до того, как это случилось, я начал читать. Про книги действительно все правда.

* * *

К закрытому отделению был прикреплен психиатр, он был врачом-консультантом и проводил исследования связи между ощущением времени у детей и уровнем их интеллекта, в том числе и за границей. Он рассказал, что дети в Гане, где живут мавры, даже если они, как и я, учатся в шестом или седьмом классе, не могут сказать, сколько времени продолжалась поездка на автобусе – десять минут или шесть часов.

Он предложил, чтобы мне разрешили читать, хотя это, строго говоря, противоречило лечению. Это произошло, когда я заявил, что хотел бы почитать о времени.

Когда Катарина рассказала, что ее родители разговаривали о времени, тогда я интуитивно понял, что о нем должны существовать книги, что о нем кто-то мог написать.

В Ларе Ольсенс Мине я увидел и впервые прочитал такие книги – мне их дал врач-консультант: Э. Дж. Бикерман «Хронология Древнего мира», Уитроу «Натурфилософия времени», а также «Справочник по истории измерения времени» в трех томах.

Читая их, я тогда не понимал ни единого слова.

И все же чтение меня воодушевило. Можно кое-что извлечь из книг, даже если не понимаешь, о чем читаешь.

Это было в первые недели моего пребывания там. Когда я работал над речью и чувствовал, что работа движется.

Мысль о речи мне подала Катарина. Хотя она была далеко, все же она была вместе со мной.

Она могла оказаться передо мной, даже если я не закрывал глаза. Ее кожа была такой белой, почти прозрачной, свитер был велик ей, это был свитер ее отца, который повесился, волосы ее прятались под воротником. Она заманила Баунсбак-Коля в школу и заставила его выйти из себя. И она говорила с ним. С Билем и Фредхоем она тоже могла сама заговорить.

Говорить нелегко. Всю свою жизнь ты слушал или делал вид, что слушал, живое слово проникало в тебя, но по собственной воле ты никогда не открывал рот. Если ты и заговаривал, то только после того, как поднял руку и тебя спросили, и то, что ты произносил, было точным, правильным и не вызывало никаких сомнений.

С той речью, которую я готовил, все было наоборот: она была полна неуверенности, и меня никто о ней не просил.

Через несколько недель мне пришлось сдаться, я так никогда ее и не произнес. Когда настала очная ставка, я ничего не сказал.

С тех самых пор я молчал.

Это благодаря ребенку я понял, что еще не слишком поздно.

Она родилась в ноябре 1990 года. В августе 1991 года я начал ряд опытов в лаборатории. Теперь, когда они приближаются к завершению, идет июль 1993 года.

То есть ей не было еще и года, когда все началось. Теперь, когда все заканчивается, ей больше двух с половиной лет.

Я начал читать ей рукопись вслух, когда ей было полтора года. От остального мира я держал все в полной тайне. Но ей я показал рукопись. После обеда, когда мы оставались одни, я доставал бумаги и читал ей короткие отрывки. Однажды она сказала, что мне надо написать сообщение – ту незаконченную речь.

Я понимаю, что это утверждение вызовет недоверие, скажут, что она ведь совсем маленький ребенок и то, что я говорю, почти безумие.

Но именно она предложила это.

Предлагать можно по-разному, ведь это не обязательно должно быть выражено словами. Можно тихо сидеть и слушать, показывая тем самым другому, что все так и есть, как он говорит, и никто его не осудит. Что ты его друг, что бы там ни произошло.

Однажды она указала мне на то, что еще не поздно, все они еще живы, поезд еще не ушел.

Я понял ее сразу же. Биль, Карин Эре и все остальные, кто тогда присутствовал, они еще существуют, еще не поздно поговорить с ними.

До того, как она указала мне на это, я, должно быть, думал, что все уже позади. Про Фредхоя я знал, что с ним случился удар. Но о других я тоже решил не думать. Это казалось непреодолимой задачей – все было так давно. Когда у нас была возможность что-то сделать, что-то сказать им, только у Катарины хватило смелости, а теперь уже ничего не вернуть. В лаборатории я, возможно, могу показать бледное отражение того, что произошло. Но на протяжении двадцати двух лет, которые отделяют меня от того времени, я не мог говорить.

На это ребенок возразил, что все они еще живы. Каждый из шестнадцати человек, присутствовавших на очной ставке управления, еще жив, за исключением Фредхоя,- вот что она сказала.

Что с прошлым еще не покончено. И что оно еще живо.

И тогда я написал это.

 

2

В Дании есть две библиотеки, где собрано большое количество книг о школьном образовании: библиотека в Высшей педагогической школе на Эмдрупвай и библиотека в Датском педагогическом институте. Эти библиотеки я посещал несколько раз.

Я искал книги по истории преподавания, я хотел посмотреть, что в них написано о времени.

Мне почти ничего не удалось найти. Почти ничего. «Pedagogikens historia, Education and Society in Modern Europe, Histoire mondiale de l'education, Schule und Gesellschaft», «Школа в Дании» – и почти ничего о времени. А если что-нибудь и есть, то это образцы перепечатанных из учебников прошлого столетия расписаний занятий, они похожи на нынешние, к тому же к ним не дается никаких комментариев. В книгах об истории школы время не играет особенной роли, можно сказать, что оно там вовсе отсутствует.

В тысяча девятьсот шестьдесят шестом году в Нью-Йорке при Академии наук было создано общество изучения времени, оно получило название «International Society for the Study of Time». Общество провело свое первое заседание в Математическом исследовательском институте в маленьком городке Обервольфахе, в Шварцвальде – Черном лесу, Западная Германия, в сентябре 1969 года. Г. Й. Уитроу стал президентом. Й. Т. Фрейзер – секретарем, большинство знаменитых теоретиков времени являются членами общества.

В отношении этих людей нет сомнения – все они находятся «внутри». Это доктора наук и ученые, которые без всяких проблем окончили школу, выросли и вылетели в широкий мир.

Можно поразмышлять о том, почему Международное общество изучения времени создается в середине шестидесятых. И о том, что они проводят свой первый конгресс в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году – в тот год, когда Билем написаны первые ходатайства в Министерство образования.

Но что совершенно определенно можно сказать – так это то, что члены этого общества сами всегда были очень прилежными и точными людьми.

Я не хочу ни о ком говорить ничего дурного. Но я сомневаюсь, что эти люди могут обладать большими знаниями о времени. Или, может быть, у них о нем есть лишь какие-то отдельные, определенные представления.

Мне как-то не верится, что кто-нибудь из членов этого общества переболел временем.

Но похоже, что о времени узнаешь больше всего, когда натыкаешься на него. Если ты был болен и находился на границе.

Ученые, занимающиеся временем, в редких случаях бывают единодушны. Однако все они сходятся в том, что существует два представления о ходе времени: все находится в непрерывном необратимом изменении, и все остается неизменным.

Это представляет собой всеобъемлющее противоречие. Линейное и движущееся по кругу время.

Линейное время можно представить себе в виде бесконечно большого лезвия ножа, которое рассекает вселенную, одновременно соскребая часть ее и унося с собой. Позади него – бесконечно широкая полоса прошлого, впереди – будущее, на самом лезвии находится то настоящее, в котором мы живем.

Циклическое время предполагает, что мир остается более или менее тем же самым. Что изменения вокруг нас являются повторениями или приводят к повторениям.

Эти два представления о времени почти безраздельно царят в истории вплоть до нашего столетия, в котором видоизмененная модель линейного времени признана специалистами правильной.

Сколько существует письменность, столько и существуют оба эти представления. Хотя, пожалуй, теория линейного времени неотчетливо просматривается в глубине веков.

В глубине веков оказываются древние египтяне. Биль рассказывал об этой культуре на уроке всемирной истории, вскоре после того, как я появился в школе. Он рассказывал, что она была жестокой, но величественной и что она подобно Римской империи и городу-государству Афины развалилась, когда стала чрезмерно изнеженной.

Это относилось также и к культурам Месопотамии, о которых Биль рассказывал, что они сменили египетскую, но теперь уже на более высокой ступени,- культуры сменяли друг друга, словно дети, которые каждый год переходят в следующий класс.

Из рассказов Биля обо всех этих культурах, а также о буддизме и даосизме, становилось ясно, что они являются предшествующими нашему времени стадиями развития.

Ученые до сих пор так считают. От «Справочника по истории измерения времени», вышедшего на рубеже веков до книги Уитроу «Время в истории» 1988 года, четко проводится мысль, что современные представления о времени значительно превосходят представления древних. Что история представлений о времени похожа на растение, которое медленно подрастало и только в этом столетии зацвело. Или на прирастающую функцию, у которой только сейчас начинается экспоненциальный рост.

У специалистов есть много различных представлений о времени. Но в отношении состояния своей собственной дисциплины они едины. Оно представляет собой триумфальное линейное шествие к настоящему времени и созданию Международного общества изучения времени.

Мне кажется, что в основе почти всех написанных о времени книг лежит глубокое убеждение в том, что время – линейно. Что оно идет, а затем безвозвратно исчезает.

Это касается даже Бертрана Рассела и Бергсона, которые предложили множество других способов представить время; можно заметить, что они делали это исключительно чтобы поддразнить читателя, это было чем-то вроде шахматной партии. Они хотели заставить своих коллег играть как можно лучше. Но у них самих никогда не было сомнений. И у Эйнштейна: в его изогнутом пространстве-времени не существует одного времени, а лишь текучее разнообразие времени во вселенной, и все же он пишет, что время в одном отдельном месте линейно.

Может быть, они ошибаются. Не хочу сказать о них ничего плохого, но, может быть, они ошибаются.

Попробую объяснить, что я имею в виду. Но чтобы объяснить это, я должен сначала рассказать, что я вкладываю в понятия линейного и циклического времени.

В жизни каждого человека есть линейные черты. Все мы рождаемся, растем, живем и в конце концов уничтожаемся. Конечно, все это происходит по-разному: кто-то обитает в землянках, а кто-то в детских домах или в Академии наук в Нью-Йорке. Но для каждого из нас рождение, смерть и рост – исключительные события, они бывают только однажды и не могут повториться, во всяком случае, как правило, не повторяются – их время линейно. Как будто ты движешься по прямой линии: каждая точка на ней – это точка, в которой ты никогда ранее не бывал и которая никогда больше не встретится на твоем пути.

Одновременно с этим жизнь полна повторений. Каждый день я сажусь работать в лаборатории – это условие проведения эксперимента. Если я хочу когда-нибудь довести его до конца, необходимо повторить его множество раз. Можно сказать, что время вокруг лаборатории циклично.

Или возьмем, к примеру, человеческое тело: каждое мгновение какая-то его часть умирает, и одновременно оно поддерживает и воссоздает самое себя. Каждую секунду оно обеспечивает бесконечную регулярность дыхания и биения пульса, которая при этом тем не менее может меняться, расти и достигать кульминации в минуты страха, паники и экстаза, а потом опять приходить в равновесие. И которая иногда, поблизости от женщины и ребенка, или после работы в лаборатории, или по другим причинам, в какие-то короткие мгновения может превратиться в полностью гармоничные циклы – постоянное, математически точное колебание.

В жизни каждого человека, на всех возможных уровнях, непрерывно присутствуют как циклические, так и линейные черты, как неразличимые повторения, так и уникальные одиночные события.

Существует одна логическая несообразность.

Все книги об истории времени сходятся в том, что линейное время победило вместе с христианством. Во всяком случае, начиная с Августина существует уверенность, что Христос умер раз и навсегда, именно здесь и сейчас мы должны раскаяться, других возможностей не будет – время идет по прямой, и оно необратимо.

Однако только Кант впервые задает вопрос о том, как был создан Млечный Путь. Лишь в тысяча восемьсот двадцать третьем году статья, в которой высказывается мысль о том, что вселенная не статична, была воспринята всерьез. Хотя победило линейное время, но похоже, что главную роль играет именно циклическое.

Возможно, это противоречие объясняется тем, что специалисты по истории времени пишут о других специалистах по истории времени. В ученом мире европейского средневековья, где большинство теорий существуют бок о бок в неприкосновенности с семнадцатого по восемнадцатый век, время линейно.

Тогда как все остальные жили в мире, который по большому счету был неизменен.

После этого все произошло менее чем за двести лет. В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году Рудольф Клаусиус предложил слово «энтропия» в качестве естественнонаучного определения того, что время линейно, невозвратимо, необратимо, что ничто не может стать таким, каким оно было.

В биологии до этого времени также было известно только то, что живые существа постоянно воспроизводят себя,- что природа циклична. Книга Дарвина о происхождении видов, о выживании наиболее приспособленных решительно порвала со старым представлением: после Дарвина биологическое время стало линейным.

Поскольку именно дарвинизм стал той наукой, которая повела виды дальше по пути развития все более сложных организмов, микромутаций, которые далее распространялись при помощи обычного размножения. Мир двигался вперед благодаря неординарному, исключительному – микромутациям.

Будничные заботы, рождение детей, их кормление и воспитание – это просто обыденный возобновляемый процесс, тягловый скот для более совершенных мутантов.

Во многих смыслах все словно обрушилось. Современная биология была вынуждена по-новому взглянуть на значение процесса обучения: она более не может объяснять все или хотя бы большую часть явлений исключительно мутациями. И вся физика как будто разваливается: каждая новая теория существует теперь менее чем два года. Когда я стал работать в университете Оденсе, большинство считали, что теория о суперструнах сможет дать окончательное объяснение загадке вселенной. Полтора года спустя, когда я вынужден был оставить работу, эта теория окончательно вышла из моды и на три четверти была забыта, а сегодня Хокинг пишет о ней в «Кратком обзоре истории вселенной» как о маленьком эпизоде в истории физики.

То есть теории живут все меньше и меньше, и большинство из них умирают, так и не достигнув зрелости.

Однако это не касается линейного времени. За сто пятьдесят лет оно заполнило все. И по-прежнему сейчас, когда я пишу эти строчки, кажется, что нет ничего другого, кроме него.

Время в школе Биля было абсолютно линейным.

Это почти невозможно объяснить. Поскольку при этом все дни были одинаковы. Каждый школьный день был похож на другие дни: когда оглядываешься назад, память не может отделить один день от другого.

За исключением последних месяцев, после того, как я встретил Катарину и Августа, и до того момента, когда нас разлучили навсегда,- то время я никогда не забуду.

Все остальные дни были похожи друг на друга. Строго говоря, дни, проведенные в школе, совсем не отличались от проведенных мною в изоляции. Если не считать того, что в изоляции мне не с кем было говорить и действительность поэтому стала распадаться на части.

А в остальном никакой разницы не было. Дни тянулись бесконечной серой линией. Они проплывали мимо тебя, эти дни, самого тебя держали на месте, ты неподвижно стоял, наблюдая, как они проплывают мимо,- и ничего нельзя было поделать.

Где-то в глубине души, возможно, было ощущение, что все могло быть иначе. Что совсем не обязательно все должно быть таким тяжелым, серым и однообразным. Но не было никакого выхода. Пока я не встретил Катарину. Но потом все рухнуло.

* * *

Если все дни были похожи друг на друга, если они все повторялись и повторялись и были распланированы на десять лет вперед, то почему же казалось, что время идет, что оно линейно, что время, проводимое в школе,- это своего рода отсчет времени в обратном порядке, что время – это поезд, на котором тебе надо было во что бы то ни стало удержаться?

Мне кажется, что причиной этого была постоянная необходимость достижения успехов. Иначе это объяснить невозможно.

Ведь только внешне один день был похож на другой. По сути своей они должны были быть разными. Это лишь казалось, что все время повторялись одни и те же предметы, одни и те же классы, одни и те же учителя, одни и те же ученики. На самом деле требовалось, чтобы ты каждый день менялся. Каждый день надо было становиться лучше, надо было развиваться; множество повторений в жизни школы существовало только для того, чтобы на одном и том же фоне можно было показать, что ты стал лучше.

Наверное, именно поэтому так важны были цифры. Наверное, именно поэтому Биль так скрупулезно перечислял достижения в своих воспоминаниях, и поэтому существовали оценки, и расписания, и вечные личные дела, и описание прошлого учеников и уровня их знаний, и того, как много раз они опоздали. Школа, по их представлениям, была божественным облагораживающим механизмом. Цифры были свидетельством и подтверждением того, что все получается и что этот механизм работает.

Я знаю, что мне никого не заставить понять это. Объяснить, как наша жизнь тогда была полностью пронизана временем. Даже те, кто в этом участвовал, даже Биль и Карин Эре и все вы, о ком я думаю, даже вы будете это отрицать.

Мне кажется, что мы были у последней черты. Мне кажется, что мы в отношении времени зашли так далеко, насколько это возможно. Нас так крепко держали, как только можно держать посредством часов. На самом деле – так крепко, что если ты не был достаточно толстокожим, то мог совсем или частично разрушиться.

Я чувствовал, что время текло в наших жилах, как кровь.

А если ты заболевал, то ты ломался под гнетом времени, и тогда начиналась болезнь крови.

Порой, когда я не сплю по ночам, когда просто прислушиваюсь к дыханию женщины и ребенка, меня охватывает страх. Я боюсь, что в мире все могло остаться неизменным, что хватка времени не ослабевает.

Надеюсь, что я ошибаюсь. Это мое самое большое желание. Быть в этом полностью неправым.

Я знаю, что были также и другие школы. Но, по-видимому, нигде не было школ с таким представлением о мире, как в школе Биля.

В других местах, в других странах детей держали хваткой времени, какое-то время удерживая их. Но тех детей, которые не смогли это выдержать, или тех, чьи родители не имели средств,- от таких со временем отказывались и детей отпускали.

Но Биль ни от кого не хотел отказываться, в этом была особенность, может быть свойственная только Дании. Они даже думать не хотели о том, что некоторые ученики пребывали в темноте. Они вообще не хотели знать о темноте, все во вселенной должно было быть светом. Ножом света они хотели отчистить темноту добела.

Кажется, что эта мысль почти безумна.

 

3

Мне постепенно в течение недели снижали дозу лекарства. Гораздо труднее выходить из лекарства, чем входить в него, в общей сложности я не спал и восьми часов за эти семь дней.

Приехавший за мной представитель управления взял с собой полицейского и наблюдателя из Совета по делам детей и молодежи. В этом не было необходимости, но они не знали, в каком я был состоянии, они чувствовали себя неуверенно, поэтому на меня надели наручники.

Все происходило в самой школе: управление всегда проводило очную ставку таким образом – как можно ближе к месту совершения преступления.

Им пришлось занять один из классов, чтобы все могли поместиться. Кроме Биля, Карин Эре и Фредхоя и представителей Министерства образования присутствовал Стуус, в качестве председателя учительского совета, а также два представителя родительского комитета, выпускник теологического факультета Оге Хордруп, Хессен, Флаккедам, мой опекун из Совета по вопросам охраны детства Йоханна Буль, городской врач, Астрид Биль и женщина, которой я прежде не видел, но которая, по-видимому, была юридическим представителем Управления по делам детей и молодежи; всего я насчитал шестнадцать человек плюс Катарина, я, наблюдатель из Совета по делам детей и молодежи и полицейский. Объявили, что начальник Копенгагенского отдела образования Баунсбак-Коль, который также должен был присутствовать, сообщил, что, к сожалению, приехать не сможет.

Столы были поставлены так, что с обеих сторон кафедры ими было огорожено небольшое пространство, одно из которых предназначалось Катарине, а другое мне. Биль, Карин Эре и Фредхой сидели у самой стены, представители управления сидели у окна спиной к свету. Через некоторое время после начала в дверь очень тихо вошел Хумлум и пробрался на задний ряд.

Говорили в основном представители управления, они сказали, что это не судебное заседание и не допрос, это всего лишь неформальное слушание с целью окончательного прояснения некоторых спорных вопросов.

Затем они в общих чертах рассказали о том, что всему предшествовало,- нам это было хорошо известно: попытка интеграции дефективных детей в обычную школу, теперь, после всего того, что произошло, об этом было рассказано, но все сведения по-прежнему не подлежат разглашению. Последнее было обращено к нам с Катариной. В классе царила ожесточенная и гнетущая атмосфера, особенно чувствовалось напряжение между школьными учителями и представителями управления. Я так никогда и не узнал, что предшествовало очной ставке. Но возникало ощущение, что произошла какая-то катастрофа – Сумерки Богов.

Сначала, сказали они, им бы хотелось узнать поподробнее о том, что такое Питер – это они говорили обо мне – все время повторял, когда его расспрашивали во время профилактического заключения: что мы проводили какой-то эксперимент? Как насчет этого? Что я имел в виду?

Я не помнил, чтобы меня расспрашивали, я и по сей день не могу этого вспомнить, наверное, это было после первых трех недель в изоляции, так что я ничего не мог им ответить. К тому же меня все время бросало в жар, и у меня были спазмы после того, как мне прекратили колоть лекарство. Я стоял скрестив руки, чтобы не трястись, и все же стол, на который я опирался, качался, да и не привык я быть перед таким количеством людей, они это поняли и оставили меня в покое.

Потом они обратились к Катарине. Трудно было представить, что она может быть еще бледнее, но тем не менее это было так, ей было трудно говорить. Мы не видели друг друга шесть месяцев и одиннадцать дней, и все-таки я знал ее так, как будто мы были неразлучны, как будто мы были связаны через время и пространство. Как будто мы были близнецами, двумя еще не рожденными близнецами, неразлучными в утробе матери.

Видно было, что она не осуждает меня за то, что я проговорился им об эксперименте, она понимала, что я побывал в изоляции и был вытеснен из времени и действительности, она не могла сказать ничего плохого обо мне, и мы по-прежнему были друзьями. Хотя она хранила полное молчание в течение шести месяцев, а я некоторым образом предал наше единение. Все это мне стало ясно, когда я посмотрел на нее, еще до того, как она ответила им.

– Я обнаружила, что должны существовать разные виды времени,- сказала она.- Когда умерли мои родители, я это поняла. Питер тоже заметил это, мы изучали другие виды времени.

Стало совсем тихо, и долгое время никто ничего не говорил, в этой тишине они пришли к окончательному выводу о том, что их подозрения не были безосновательны. Что все мы были не в своем уме, в том числе и она.

Она это почувствовала.

– Давайте поскорее покончим с этим,- произнесла она.

Это звучало как разрешение. Вот какой она была. Даже среди этих людей и даже в такое мгновение она могла давать разрешение.

После ее слов все в классе почувствовали облегчение. Не было больше никаких неясностей. Все сомнения исчезли. Она позволила им перестать сомневаться. Мы все были не в себе: Август, Катарина и я,- это и было объяснением. Невменяемые.

Сомнения всегда считались наихудшим из всего.

– Самое отвратительное,- говорил Биль,- это когда ребенок лжет или что-то скрывает.

То есть когда что-нибудь скрывается, что-то не выяснено. Это было хуже всего.

Именно это я пытался объяснить Катарине в ту ночь, когда мы сидели на ее кровати. Что вся школа была словно большой механизм уничтожения всех сомнений.

Как и их эксперимент. Они захотели поднять непонятных им темных и сомнительных детей вверх, к свету.

Позднее я узнал, что это касалось не только Биля. И не только нашего детства, не только начала семидесятых годов. Теперь я думаю, что так считало большинство тех или все те, кто писал о времени между Августином и Ньютоном.

Они испытывали отвращение к сомнению.

В «Исповеди» Августин пишет, что время бежит само по себе, независимо от человека, и вместе с тем он говорит, что оно связано с человеческим восприятием. Здесь наблюдается некое противоречие, но он не приводит никаких разъяснений, похоже, что Августин вполне терпимо относится к тому, что там и сям возникает некоторая неопределенность.

В начале своей книги «Математические принципы натуральной философии» тысячу двести лет спустя Ньютон пишет, что «абсолютно правильное и математическое время течет в соответствии со своей собственной природой, равномерно и без всякой связи с чем-нибудь внешним».

В этом высказывании нет никаких сомнений. На самом деле во всей книге «Математические принципы натуральной философии» нет никаких сомнений ни в чем.

В промежутке времени от Августина до Ньютона случилось то, что человека удалили из времени. Теперь оно идет независимо от того, измеряет его человек или нет,- оно стало объективным. То есть свободным от неуверенности человека.

Но в результате происходит почти разложение. Ньютон был последним, кто всерьез мог верить во время вне связи с человеком. Вне связи с предметами. Да и вне связи со вселенной.

Измерение линейного времени начинает развиваться в Европе на самом деле всего лишь 300 лет тому назад, все остальное было лишь подходом к теме. Оно появляется, когда общество начинает изменяться так быстро, что уже более нельзя узнать каждый новый день, поскольку он теперь сильно отличается от предыдущего. Измерение времени возникает вместе с усложнением устройства общества, оно появляется вместе с развитием коммуникаций, почты, денежной системы, торговли, с возникновением железных дорог.

Этому существуют разные объяснения. Говорят, что время появилось одновременно с тем, как буржуазия вместе с наукой захотели освободиться от аристократии и религии.

Так, естественно, оно и должно было быть, это, по-видимому, является самой важной частью истины. Какой бы она ни была. Но, похоже, существует еще кое-что.

Когда читаешь Ньютона – не столько даже «Математические принципы натуральной философии», поскольку в этой книге он настолько далеко убрал человека, что самого его, писателя, уже почти там нет, как будто книга возникла оттого, что объективные законы природы сами себя записали, сколько когда читаешь его письма,- то думаешь, как же он похож на Биля. Одинаковая строгость, их стремление уничтожить все сомнения, их безжалостность. Как будто они представляют собой одного и того же человека, одного и то же директора школы на протяжении трехсот лет. Словно время не имело никакого особенного значения.

Должно быть нечто более глубокое и более подробное, чем историческое объяснение. Похоже, что существует нечто общее у всех этих представителей западной культуры: ученых, философов и людей, обладающих властью и знанием. Похоже, что никто из них не выносил темноты, не хотел мириться с сомнениями и неопределенностью. Даже внутри себя не мог терпеть неразрешенных противоречий. И тогда они попытались ликвидировать их.

Но это не может не привести к катастрофе.

Нам говорили, что в школе мы можем считать Карин Эре, которая была нашим классным руководителем, нашей матерью, а Биля – нашим отцом.

Наверное, поэтому управление обратилось с просьбой именно к ней. Они попросили ее изложить, что думает школа о характере наших с Катариной отношений, об Августе никто не упомянул, но было ясно, куда они клонят: они думали, что мы каким-то образом втянули его во все это.

Карин Эре составила список тех фактов, которые им были известны, это было перечисление всех тех случаев, когда нас видели вместе, с того первого раза, когда нас застали в библиотеке во время уроков, до того дня, когда мы пытались обменяться не имеющими к нам никакого отношения сведениями во время богослужения в церкви, и, наконец, той ночью, когда погиб Август, нас застали в учительской, когда мы стояли тесно прижавшись друг к другу.

Слова «тесно прижавшись друг к другу» она никак не прокомментировала. Но голос ее изменился, когда она это произнесла. Не было сомнений в том, что это очень серьезное обстоятельство.

Им так много было известно. Где и когда мы встречались друг с другом. Время и места. Но о самом важном они ничего не знали.

От управления было два представителя, мужчина и женщина, женщина спросила, что мы можем на это сказать. Она обратилась к Катарине, но заговорил я. Я обратился к Билю.

– Что случилось с Августом? – спросил я.

Они попытались остановить меня, но я не смотрел на них, я едва мог удерживать внимание на Биле, вынести присутствие такого количество людей можно было, только представив себе туннель: у одного его конца находился я сам, Биль стоял у другого,- кроме этого, не существовало ничего.

– Как вам удалось выбраться? – спросил я.

Он ответил что-то, что мне было больно слышать, я хотел было подойти к нему, но что-то мне мешало, это был полицейский за моей спиной, я совсем позабыл о нем, я попытался объяснить ему, что мне надо освободить руки, чтобы кое-что показать. Я показал в воздухе, как одна рука крепко держит другую.

– Он держал вас вот так – тут никак не освободиться,- сказал я.

Август сломал ему пальцы, это слишком большая боль, чтобы можно было освободиться, они меня не понимали. Только Биль понял.

– Он отпустил меня,- ответил он.

– Как вы вышли?

– Через дверь.

– Внутри была задвижка.

Он замолчал и посмотрел на свои руки. С двумя его пальцами что-то все еще было не в порядке, обручальное кольцо было на другой руке, суставы пальцев стали узловатыми.

Казалось, он плохо помнит, что было. Может быть, ему необходимо было забыть. Воспоминание же осталось на его руках. Когда он поднял взгляд, его лицо было совершенно незащищенным, таким его раньше никто не видел. Как будто он был удивлен и потрясен вопросом. А теперь и тем, что вынужден мне отвечать.

– Он открыл ее мне,- сказал он.- Наверное, он раскаялся.

Я спросил его о том, что было очень близко ему самому, и он ответил. Это был единственный раз за всю жизнь.

– Он не сгорел заживо,- сказала Катарина.

Как только она сказала это, я подумал, что вот теперь она начнет все то же, что она говорила о своих родителях. Что она все-таки оказалась недостаточно толстокожей и теперь вот не выдержала.

– Я говорила с врачом,- сказала она,- На внутренней стороне трахеи были пузырьки.

Теперь в комнате было три туннеля. Между нею, Билем и мной. Все остальные были вне игры.

– Он мог бы бросить ее на вас,- сказала она Билю,- бутылку. Но он отпустил вас и открыл дверь. Потом он бросил бутылку в комнату. А затем сам шагнул в огонь. И стал вдыхать пламя, пузырьки закрыли его трахею, и он задохнулся.

Все сидели в полной тишине. Но думаю, они ничего не понимали.

– Время для него как будто пошло назад. Или как будто прошлое вернулось. Он снова мог бы сделать это. Убить кого-нибудь.

Она показала на Биля.

– Но он не сделал этого. Он отпустил вас. А потом уничтожил самого себя. Как будто у него появилась еще одна возможность.

 

4

Якоб фон Юкскюль – трудное имя. Однако писать его приятно – я пишу от руки, очень медленно.

У меня есть его фотография, это фотография из газеты, лицо у него немного тяжеловатое и очень серьезное, но все же оно кажется добрым.

Биль окончил университет по специальности биология, однако он никогда не упоминал Якоба фон Юкскюля, думаю, что он никогда о нем не слышал.

Юкскюль был профессором биологии в Германии. В 20-х и 30-х годах он писал книги и статьи о восприятии окружающего мира живыми существами, в первую очередь об их восприятии времени и пространства.

* * *

По сравнению с другими книгами, через которые мне в моей жизни пришлось продираться, читать то, что он написал, совсем нетрудно. Он всегда старался писать очень понятно. И ему нечего было скрывать, а если он в чем-нибудь и сомневался, то говорил об этом без обиняков.

И при этом в нем чувствуется какая-то скромность. Он настолько скромен, что утверждает, будто созданное им не очень отличается от того, что до него сделали другие. В предисловии к своей книге «Теоретическая биология» он писал, что продолжает идти тем путем, который предложили Гельмгольц и Кант. Они утверждали, что невозможно воспринимать окружающую нас действительность – или самих себя – иначе как через посредство органов чувств. А органы чувств не являются пассивными получателями информации о действительности, они обрабатывают ее, то, что мы воспринимаем, подвергнуто значительной обработке. Таким образом, совершенно бессмысленно говорить об объективной действительности вне нас самих, такой действительности мы не знаем. Мы знаем отредактированную копию. Биология может заниматься изучением того, как структурирован аппарат наших чувств, каким именно образом он редактирует. И тем, как сознание других живых существ работает по сравнению с нашим собственным.

Когда я впервые прочитал это, я подумал о том, что Юкскюль, должно быть, натолкнулся на то же, на что и мы: Катарина, Август и я,- только конечно же он все делал лучше и разумнее.

Сначала мы обнаружили, что существует какой-то план, потом мы разгадали его,- и сразу после этого все рухнуло.

План Биля и Фредхоя, который конечно же был тайным, но тем не менее вполне продуманным: они рассказывают о нем в своих ходатайствах, его можно было изложить,- это был план великой интеграции, план уничтожения тьмы.

Но этот план преследовал и другую цель, большую, о которой им было неведомо.

Об этой цели мы их никогда не спрашивали, даже Катарина не спрашивала их. Но если бы мы спросили, то они бы ответили, что вне школы, вне их плана было время. Был Бог.

Они считали, что за пределами школы было реальное существование.

Это не могло быть правдой, и мы уже тогда об этом догадывались. Конечной их целью являлось то, что находилось вне школы, вне их плана, в первую очередь – время, которое, как мы чувствовали, плывет вокруг нас, пронизывая все насквозь. И в достижении этой более крупной цели, в осуществлении этого плана мы все были соучастниками. Совершенно необъяснимым образом мы все трудились над созданием и сохранением школьного времени.

Об этом и написал Якоб Юкскюль, в свойственной ему скромной манере, в середине 20-х годов. Мы не просто предоставлены времени. В каком-то смысле время – это то, в создании чего мы непрерывно участвуем.

Словно в создании произведения искусства.

Если действительно дело обстоит так, то важно, чтобы люди иногда заходили в лабораторию и ставили какие-то иные вопросы, а не те, что обычно задаются. Если мы все участвуем в поддержании времени, то, значит, у каждого есть свое место, тогда не надо торопиться, тогда даже такой незначительный эксперимент, как этот, может дать прикоснуться к времени так, что оно изменится.

* * *

Как же время превратилось в колючую проволоку? Если мы сами соучастники, почему тогда оно сомкнулось вокруг нас?

Этому у Юкскюля объяснения нет, да и никто не мог бы его потребовать. Он писал о том, что, по его мнению, составляло отдельные кирпичики восприятия времени: такт, ритм,- и о взаимоотношении между мышечным движением и ощущением времени. В изучении этого он видел свою задачу, над этим он и работал в лаборатории. Уже читая первые страницы, понимаешь, что он сделал все возможное.

И тем не менее трудно всегда и во всем с ним соглашаться. Слишком уж одиноки люди в окружающем его мире.

Когда обнаруживаешь, что не существует никакого объективного внешнего мира, что ты знаком только с отфильтрованным и обработанным воспроизведением, то нельзя не задуматься о том, что в этом случае остальные люди не что иное, как обработанная тень, а значит, получается, что каждый человек словно заточен внутри себя и изолирован своим собственным ненадежным аппаратом чувств. А от этого лишь шаг до мысли, что человек на самом деле одинок. Что мир состоит из разделенных сознаний, изолированных в своей чувственной иллюзии, плавающих в пустоте, лишенной каких-либо свойств.

Он нигде этого прямо не говорит, но мысль эта лежит на поверхности. Мысль, что на самом деле человек одинок.

Когда я был изолирован от других людей, находясь в Ларе Ольсенс Мине в течение трех недель, то мир перестал существовать; в конце концов почти не осталось и внутренней действительности. Если человека полностью изолировать, то он перестает существовать.

Значит, на самом деле нельзя быть одиноким. На самом деле человек должен быть с другими людьми. Если человек остался совсем, совсем один,- он погиб.

Шведский профессор, специалист в области социальной психологии Йохан Асплунд в своей книге «Время, пространство, индивид, коллектив» и во многих других работах предложил рассматривать время как нечто, что люди совместно сохраняют. Подобно тому, как Юкскюль пытался найти основополагающие правила для осознания мира каждым отдельным человеком, так и Асплунд стремился описать правила для совместного осознания – для общения. При этом так, как никто никогда до него не делал. И в некоторой степени так же осторожно и скромно, как и Юкскюль.

В его книгах речь идет об общности. Однако сами они также во многом одиноки.

Йохан Асплунд и Якоб фон Юкскюль. Читаешь их книги, и возникает ощущение, как будто друг протягивает тебе руку, хотя ты никогда не сможешь встретиться с ними. Они знали нечто особенное о времени, возможно, они сами были больны. Они знали, что существуют границы того, насколько жестко можно удерживать человека, и что если перейти эти границы, то он сломается.

Юкскюль и Асплунд: Время не есть нечто текущее независимо от отдельного человека и от человеческой общности. Оно, кроме этого, формируется и сохраняется при помощи человеческого общения, и оно связано с органами чувств.

Когда прозвенел звонок, женщина из управления встала и посмотрела на часы.

– Думаю, мы приближаемся к концу,- сказала она.

Приближаемся к концу. Это прозвучало так многозначительно. Она имела в виду, что теперь стало ясно, что все мы, не только Август, но и мы с Катариной были невменяемыми. Что совершенно бесполезно продолжать тратить на это время. Что они уже прошли ту часть пути, которую собирались пройти. Что они уже достаточно наказали Биля и школу, закрыв весь проект.

Кроме этого, она имела в виду, что пришло время заканчивать. Прозвенел звонок. Как сигнал к тому, что очная ставка подходит к концу.

Все встали: Биль, Фредхой, и Карин Эре, и все остальные, даже взрослые люди, которые тридцать лет назад закончили школу,- это было рефлекторное движение. В тот момент, когда раздался звонок, время начало течь. Оно многое унесет с собой в пространство.

Навстречу этому потоку двинулась Катарина, слегка наклонив голову. Они не пытались задержать ее, но приостановились. Она подошла и встала прямо передо мной.

Я думал, она скажет что-нибудь об эксперименте, что он всегда будет продолжаться, что он никогда не прекратится, и тогда бы я кивнул.

Но она не об этом хотела сказать.

– Меня отправляют в Сваррё,- сказала она.- Всего на несколько месяцев. Я оставлю тебе свой адрес.

Если у тебя никогда не было своего дома и если тебя с кем-то разлучали, то тогда ты как будто переставал существовать: даже в такой маленькой стране, как Дания, найти друг друга было невозможно,- я так часто раньше с этим сталкивался, и она это знала.

Она посмотрела на меня, ее лицо исказилось. Это была любовь, я не мог этого вынести.

– Я обязательно приеду,- сказал я, зная, что это неправда. Она тоже знала это.

Если бы только мы могли быть с ней вдвоем. Но всегда были мы и Август, а теперь он был уничтожен; это чувствовалось как потеря собственного ребенка, я больше ее никогда не увижу.

Если у тебя все равно должны отнимать людей, то лучше было бы никогда не любить их.

– Попробуй не забывать про боль,- сказала она.- И свет внимания.

Никто ее не тронул. Но течение времени подхватило ее и унесло прочь.

 

5

Что это значит – предать ребенка?

В последние годы, пока я писал все это, Принстонский университет, где когда-то работал Эйнштейн, начал публикацию его собрания сочинений. В первом томе опубликована переписка с Миленой Марич, его первой женой.

В ноябре 1901 года, когда они состояли в гражданском браке, у них родилась дочь, Лизерл. Спустя восемь месяцев они отдали ее на воспитание, как полагают, в одну венгерскую семью. Очевидно, потому, что она мешала устройству Эйнштейна на работу и его карьере. В это время Милена Марич снова была беременна. Все держалось в тайне, позднее никто не смог найти следов Лизерл, а о ее существовании известно только из этих писем.

Большинство писем Эйнштейна этого времени, в том числе и те, где он справляется о дочери, построены по одной схеме. Сначала несколько строк с вопросами о матери и ребенке, затем он сразу же переходит к рассказу о том, что его действительно занимает, в эти годы это в основном проблемы термодинамики,- те, что вскоре приведут к созданию специальной теории относительности, опубликованной в 1905 году, в которой он излагает первую часть своих взглядов на время.

Он развелся с Миленой Марич в 1919 году, у них был сын. Их разрыв длился до конца двадцатых годов, потом они возобновили дружеские отношения. Сохранилось несколько сотен писем, написанных ими друг другу в течение последующих двадцати лет.

В этих письмах ни разу, даже между строк, не упоминается дочь, отданная на воспитание в другую семью.

Что заставляет людей покидать ребенка? И какое значение для них в будущем приобретает тот факт, что они это сделали?

Когда к Эйнштейну приходит мировая слава и журналисты задают ему вопросы о том, как он рос, он сам несколько раз использует выражение «труп моего детства» – «The corpse of my childhood».

Он утверждает, что имеет в виду тот суровый, ограниченный консерватизм, который его окружал.

Из его писем Милене Марич становится ясно, что его научные теории разрабатываются в знак протеста против этого консерватизма, с которым он столкнулся и в швейцарской политехнической школе.

Сам он позднее говорил, что теория относительности и рассмотрение времени и пространства были для него еще и бунтом против авторитетов, которые мешают мыслить. Из его писем становится ясно, что его космология развивалась и как политический поступок, и как психологический протест.

Как и стратегия выживания. Кто-то ел лягушек, другие разрабатывали в лаборатории теорию о пространстве.

Эта ограниченность, против которой он протестовал в своей работе, эти предрассудки стали в то же время тем, что заставило его и Милену Марич отказаться от их восьмимесячной дочери.

«The corpse of my childhood».

Двадцать лет я специально старался не думать о Катарине, если же мысль о ней все-таки возникала, я уходил от нее. Именно ребенок попросил меня больше не делать этого. Это случилось осенью девяносто первого года, когда я всего несколько месяцев работал над этой книгой. Она вошла ко мне в лабораторию.

– Тебе надо навестить Катарину,- сказала она.

Не прямо – словами, но тем не менее настойчиво.

Она, этот ребенок, очень мало думает о прошлом и почти никогда о будущем, ее внимание сосредоточено на пространстве, предметах и людях, которые в настоящий момент находятся вокруг нее. Это заставляет тебя по-новому взглянуть на самого себя.

Если бы жить таким образом и, подобно ей, никогда не задумываться о будущем, то было бы трудно делать то, что от тебя требуется, было бы трудно справляться с практическими задачами. Особенно потому, что вокруг тебя все планируется, возможно, не на десять лет вперед, как в школе Биля, но все же на долгое время.

Но если ты очень боишься будущего или если мыслями ты постоянно возвращаешься к тем катастрофам, которые уже позади, то тогда теряешь силы. Если такое случается, то я просто сижу, глядя на нее; она зовет меня из настоящего времени, но я не могу ей помочь, меня увлекло назад к прошлому и сожалениям или вперед к страху перед будущим,- я нахожусь в другом времени, и, находясь в нем, я не представляю для нее никакой ценности.

Но тем не менее она смогла помочь мне. Я посмотрел на нее, понаблюдал за тем, как она играет, я пытаюсь научиться поступать как она или хотя бы отчасти так же.

Она обратила мое внимание на то, что мне надо навестить Катарину. Что когда так долго борешься с прошлым, стараясь удержать его на расстоянии, это совершенно изматывает.

И все-таки я подождал несколько месяцев. Была зима, когда я отправился в Сваррё. Вокруг здания была колючая проволока, у входа был шлагбаум с охраной – внутрь меня не пропустили. Вахтер поговорил по телефону с канцелярией. Все сотрудники с тех пор сменились, сказал он, никто ничего не помнит.

Когда я собирался уходить, он сказал, что старый управляющий живет в деревушке неподалеку от школы.

У него был маленький домик, темный, словно он спрятался в тени дома для психически больных детей, хотя тот и находился в километре отсюда и его не было видно. Почему они остались здесь жить? Он сидел в кресле, покуривая трубку, его жена молча стояла за его спиной, в прихожей я снял обувь и остался в одних носках. Они не предложили мне сесть.

– Вы родственник? – спросил он.

– Я учился вместе с ней в школе.

– Нам запрещено разглашать какие-либо сведения,- заявил он.

– Она получила наследство. Суд по вопросам раздела имущества объявил награду в тысячу крон тому, кто поможет найти ее.

Каким-то образом они умудрялись без слов общаться друг с другом, при этом он даже не оборачивался к ней. Потом он напрягся, чтобы вспомнить. Так много лет и так много детей, каждый год и каждый ребенок были почти на одно лицо. И все-таки он постарался. Постарался приложить усилия и заслужить благодарность.

– Ее выписали и отправили отсюда в семьдесят втором, это точно, у нас до этого три месяца было закрытое отделение. Это было после несчастного случая. Нас заставили принять и мальчиков, до этого у нас были только девочки. Ее изнасиловали и чуть не задушили.

Я выложил деньги на низком столике для карточной игры, покрытом зеленым сукном.

– Куда она уехала?

– Со временем все забываешь,- сказал он,- ну, вышла отсюда.

– Куда?

Вопрос смутил его.

– Ну, отсюда. На свободу.

* * *

По пути к двери Биль остановился передо мной. Он хотел что-то сказать, но не мог. Он, за которым утвердилась слава блестящего оратора.

Думаю, что он впервые по-настоящему посмотрел на меня. До этого момента он видел во мне серую тень в потоке учеников. Теперь он посмотрел на меня как на личность. Его привычное самообладание было нарушено – на лице отражалось то, что он видел. Жалкий, условно пригодный, закоренелый преступник. И все-таки человек.

Наверное, я ошибаюсь. Но казалось, что он хочет меня о чем-то попросить.

Прощение всегда считалось важным для школы словом. Оно было важным словом для Грундтвига, важным для Биля. Если ученики совершали проступок, то он либо наказывал их, либо оставлял все как есть. Но в обоих случаях целью было прощение.

Но прощение всегда исходило от них: от Бога через них и далее к нам. Сами они чувствовали, что время на их стороне, что сами они не только уже давным-давно прощены, но и избраны.

И все же казалось, что именно об этом он и просил меня – о прощении. Хотя, наверное, я ошибся.

 

6

В течение двадцати лет я избегал встречи с Катариной. Когда я наконец попытался ее найти по настоятельной просьбе ребенка, оказалось, что она исчезла, не оставив адреса.

Однако я не сдаюсь. Я знаю, что она где-то есть. Она прочитает это и сможет понять все глубже, чем какое-нибудь другое живое существо. Она прочитает это, и ей станет ясно, что никогда с тех самых времен, когда все это произошло, я не прекращал прикасаться ко времени и наблюдать за тем, как оно изменяется.

И тогда она навестит меня. Она познакомится с женщиной и ребенком, и они ей понравятся. Если у нее нет семьи, мы скажем ей, что она может жить с нами сколько угодно – отсюда никого не могут прогнать. Сумерки Богов закончились.

А потом я покажу ей лабораторию.

Сумерки Богов. Нам рассказывали о них в школе, нам говорили, что это было завершение всего. Конец света, полное уничтожение.

Когда я стал взрослым, я сам прочитал об этом и обнаружил, что они ошибались. Все-таки после этого была жизнь.

Об этом написано в прорицании Вёльвы, в Старшей Эдде. Там написано, что боги лежали на солнце в траве и играли в игру, фигурки в этой игре были из золота,- это было прекрасно. Потом началась война между светом и тьмой, катастрофа, полное уничтожение.

Но после всего этого боги снова лежали, как и прежде, в солнечном свете и играли золотыми фигурками.

Как будто смерть, война и поражение все-таки не оказались завершением, а стали лишь новым началом. Словно время для богов было одним долгим повторением.

Словно после Сумерек Богов появился еще один шанс.

Получить еще один шанс.

Ребенок – это мой шанс, третий шанс. Когда она смотрит на меня подолгу и пристально, не осуждая, то кажется, что она взрослый человек, а я ребенок и что она заверяет меня в том, что ничего дурного со мной не случится. Или же что я взрослый, а она – это я сам в детстве, но это детство защищено родителями, как ты сам никогда не был защищен, или нет,- это невозможно объяснить, но она мой третий шанс.

Первый мой шанс появился, когда Карен и Эрик Хёг нашли меня и усыновили в 1973 году в Сандбьерггорде, когда мне было пятнадцать лет, за что я вечно буду им благодарен. Если бы этого не случилось, меня бы уже не существовало.

Вторым моим шансом стала женщина.

Эта лаборатория мой четвертый шанс.

Когда у тебя появляется еще один шанс, то время поворачивает вспять и снова возвращается прошлое. Тогда ты еще раз переживаешь то, что когда-то привело к катастрофе. Но на этот раз у тебя есть надежда.

– Далеко позади ты помнишь равнину,- сказала она.- Это до того, как время вошло в твою жизнь, то есть ты жил вне времени, как маленькие дети.

Она сказала это по телефону, когда нас полностью разлучили.

Далеко позади я помню Общину диаконис. Сад, душевые, чтение сегодняшней проповеди из Христианской газеты. Эти воспоминания не расположены в каком-то определенном порядке, они находятся на вневременной равнине моего детства. С тех пор я начал тонуть, погружаться вниз, может быть, мне суждено было тонуть, может быть, это был скрытый дарвинизм.

Были небольшие движения вверх – мне удалось попасть в «Сухую корку», а потом в школу Биля. Но по большому счету я постепенно опускался вниз.

Так продолжалось, пока Катарину, Августа и меня не свели вместе в пространстве. С тех самых пор я никогда полностью не терял мужества.

Я вернулся в Ларе Ольсенс Мине вскоре после очной ставки, там были обеспокоены; если бы у меня были на это силы, я бы успокоил их. Я просто перезимовал, мне надо было спрятаться где-нибудь в укромном месте. В «Сухой корке» Оскар Хумлум прятал своих лягушек, на съедании которых он должен был зарабатывать деньги, в ящик для овощей, под луком-пореем, чтобы их не нашли кухарки, там они лежали при температуре чуть выше нуля и не умирали, а погружались в глубокий, неподвижный зимний сон – они ждали света. Если взять их и положить на руку, то они начинали тянуться к теплу и приходили в себя.

Катарина, Август и я – мы встретились, и после этого на всю жизнь уже стало невозможным полностью сдаться. Я размышлял о том, почему же так произошло.

Мне кажется, что дело в любви. Если ты однажды встретил ее, то ты больше уже не утонешь. Ты всегда будешь стремиться вверх, к свету.

Дважды я видел Биля на улице, оказалось, что Копенгаген – маленький город.

Он поседел, стал серым, словно камень, но по-прежнему ходит бодро и целеустремленно, однако, кажется, стал плохо видеть.

В голову приходит мысль, что в старости он стал пародией на теорию Юкскюля: одинокий человек, спрятанный за ненадежным аппаратом чувств, в нереальном мире.

Когда я закончу, я дам ему прочитать это. Я найду его, встану перед ним и дам ему это.

– Тогда я не произнес ни слова. Теперь я говорю это.

Существует промежуток времени – такой большой, что естественные науки не могут представить себе большего, это 2 х 1017 секунды, то время, что необходимо лучу света для преодоления расстояния, равного предполагаемому радиусу вселенной, этот отрезок времени называется космический хронон.

Существует отрезок времени столь малый, что невозможно представить меньший, он представляет собой нижнюю границу для приписывания смысла закономерным процессам, это 10-23 секунды, это называется атомарный хронон.

Считается, что существует также верхний и нижний ментальный хронон – граница того, насколько малый или большой промежуток времени может охватить сознание.

Если человек здоров, то это не имеет особого значения, тогда он без всяких проблем делит время с другими людьми.

Но если человек заболевает и теряется ощущение времени, то человек наталкивается на ментальный хронон.

Когда Биль наносил удар, сильно – и одновременно расчетливо и бесчувственно, то возникала совсем короткая пауза. Она была слишком короткой, чтобы ее можно было заметить, она была менее одного ментального хронона, она наступала – и заканчивалась, и оставались только следы ее. Смутный страх, который был непонятен.

Но если ты был болен, то ты замечал это мгновение, то, чем мы обладали,- это как раз болезненно преувеличенная чувствительность к совсем малым промежуткам времени, и тогда ты замечал бесконечное количество сложных движений власти этого мгновения, и видно было, что во всех тех, кто присутствовал, оставался тонкий, вечный след страха и что это было связано с познанием времени.

 

7

Юкскюль сказал, что, строго говоря, человек не лучше паука.

Паук плохо видит и слышит, и его обоняние тоже не очень совершенно, то есть его мир ограничен его органами чувств. Но у него есть паутина, при помощи которой он продлил действие своих органов чувств на большое расстояние. Он очень хорошо чувствует: по любому движению в сети он может определить, на каком расстоянии находится добыча и какова ее величина.

По утрам в Общине диаконис, когда удавалось прокрасться в сад до того, как проснутся другие, и пока еще даже монахини спали, на кустах можно было увидеть паутину. На нитях висели капельки росы, в которых играло солнце. Если потрогать паутину, пусть даже очень осторожно, то паук не выходил. Хотелось его выманить, но его чувствительность была гораздо выше твоей собственной. Он понимал, что ты был слишком велик и могущественен. Хотя ты и был совсем мал.

Строго говоря, человек не лучше того паука, по словам Юкскюля.

В диаметре большая паутина составляла сантиметров семьдесят пять. Плюс нити, ведущие к стволам деревьев, за которые они были закреплены. Мы решили, что ни в коем случае не будем трогать паутину,- это было законом среди детей, паутина была такая большая, а паук таким маленьким, и мы знали, сколько трудов ему стоило сплести ее.

Сестра Рагна, в обязанности которой входил уход за садом, сметала ее метлой. Когда она занималась этим, все замолкали, воцарялась такая гробовая тишина, что она всегда останавливалась и оглядывалась по сторонам. Она ничего не могла поняты целая толпа детей – и вдруг все неожиданно замирали.

В эти мгновения над ней нависала смертельная опасность. Только некоторые детали: разница в ее весе и нашем, то, что из канцелярии на втором этаже был хорошо виден сад,- мешали нам уничтожить ее.

Всякий раз паутина была такой совершенной, такой регулярной и все же одновременно нерегулярной. Каждый раз совершенно такой же и все же другой. До бесконечности.

И почти никогда она не превышала семидесяти пяти сантиметров.

При помощи своей паутины паук не мог почувствовать весь мир. Он чувствовал только ту его часть, которую могла поймать паутина. Направление, расстояние, возможно, примерный вес добычи, возможно, ее объем. Но наверняка не более того.

Сродни этому естественные науки и их близнец индустриальная технология. Физика протягивает свои паутинки во вселенную или внутрь вещества, считая, что постоянно обнаруживает более значительные фрагменты действительности.

Возникает опасение, что это ошибочное заключение,- Юкскюль был близок к такой мысли. Если паук сделает паутину еще больших размеров, больше тех семидесяти пяти сантиметров, он по-прежнему будет чувствовать только то, что позволяет почувствовать его природа и природа его паутины. Он не найдет новой реальности. Он просто обнаружит большее количество того, что ему уже заранее известно. О том, что находится вне этого: цветах, птицах, запахах, кротах, людях, монахинях, Боге, тригонометрических функциях, измерении времени, самом времени,- он по-прежнему будет пребывать в полном неведении.

Это первое, что мне хотелось бы сказать.

Второе заключается в следующем. Не исключено, что можно сказать это сильнее, чем Юкскюль. Возможно, пауки в приютском саду были умнее человека. Потому что они никогда не плели паутину более определенного размера.

Что бы случилось, если бы они сделали это? Если бы паутина простиралась в бесконечность, далеко за пределы органов чувств человека и в его глубины, подобно тому, как технология распространила свои датчики?

А тогда бы случилось то, что паук очень скоро был бы физически не в состоянии подобраться ко всему тому, что попалось в паутину. И если бы паутина распространялась все дальше и дальше, то паук стал бы получать сигналы из дальних краев, где в другом климате проживают другие насекомые, не похожие на привычных ему. При этом количество сигналов значительно превышало бы то, на которое он может отреагировать. Тогда чудовищно большая сеть и то, что она принесла бы с собой, вступили бы в конфликт с сутью паука, с его природой.

Кроме этого, паутина начала бы изменять мир вокруг себя. Возможно, она стала бы слишком тяжелой, возможно, она в конце концов обрушилась бы на землю и своим падением увлекла бы за собой большие деревья. Возможно, она погубила бы вместе с собой и паука.

Это то второе, о чем я хотел сказать: исследование мира человеком, его паутина, меняет также и этот мир. Когда по ночам мне не спится, я сажусь и смотрю на женщину и ребенка и чувствую страх – я знаю, что паутина протянута слишком далеко от органов чувств. Теперь она доходит до черных дыр и звездных туманностей, проникает в глубь вещества до элементарных частиц, которые становятся все меньше, она обнаруживает какие-то факты, которые находят отражение в повседневной жизни, превращаясь в холодильники, учебники, цезиевые часы, подводные лодки, компьютеры, двигатели машин, атомные бомбы и приводя к постоянному увеличению скорости жизни.

В 1873 году, когда Сэндфорд Флеминг из компании «Канадские железные дороги» на международной конференции предложил «универсальное мировое время» для всего земного шара, в Америке существовало семьдесят пять местных стандартов времени. В 1893 году американский вариант инициативы Флеминга стал законом в Германии. Вскоре после наступления нового столетия большая часть Европы присоединилась к среднему гринвичскому времени.

Над всем миром растянули время как некий инструмент. А в воспитание детей школа ввела точность и аккуратность. И зашла при этом так далеко, что достигли границы того, что может вытерпеть человек. Той границы, у которой паутина начинает падать под своим собственным весом. Чтобы увлечь за собой паука.

Мы никогда не рвали и не портили паутину в Общине диаконис. Мы смотрели на нее, понимая, что она выражает некое равновесие. Паук сделал то, что он мог сделать. Паутина была хороша сама по себе.

Знал ли паук, что такое время?

Когда сестра Рагна сметала паутину, долгое время на том же месте не создавалась новая. Казалось, что паук чувствует прошлое. Животные, очевидно, чувствуют его, они ведь примерно помнят, что происходило, и извлекают из этого уроки. И они могут предвидеть, что произойдет в ближайшее время. Они знают, что события могут следовать одно за другим. Они, должно быть, имеют представление о последовательности.

Но ведь это не время. Время – это когда замечаешь, что за теми изменениями, которые являются выражением времени, имеется некая общность.

Когда мы говорим «время», мне кажется, мы вкладываем в это слово двоякий смысл. Мы имеем в виду изменения. И мы имеем в виду нечто неизменное. Мы имеем в виду нечто, что движется. Но на неподвижной основе. И наоборот.

Животные могут замечать изменения. Но чувство времени состоит из двойного ощущения неизменности и изменений. Оно может быть свойственно только тем, кто может выразить его. Это может быть сделано только посредством языка, а только у человека есть язык.

Ощущение времени и язык неразрывно связаны.

* * *

Если мы говорим, что «время прошло», значит, что-то изменилось, хотя бы положение стрелок на часах, иначе мы бы не смогли заметить эту перемену. Одновременно что-то осталось самим собой, хотя бы само время, иначе мы бы не могли опознать новую ситуацию как нечто выросшее из исходной позиции. Слово «время» представляет собой единство движения и неизменности.

В жизни каждого человека есть нечто значительное. Независимо от того, на что он годится. Значительное – это природа человека, против нее можно совершить насилие, но если количество этого насилия превышает какой-то предел, человек уничтожается.

Кажется, естественные науки почувствовали, что человеческая природа – это нечто, в чем человек заточён. Это все равно что сидеть под надзором по красным документам. И тогда они попытались надавить на природу, словно для того, чтобы освободить человека. Ничего хорошего из этого не вышло.

В школе Биля надо было сидеть за партой пять-шесть часов в день, не считая обязательного приготовления уроков, пять дней в неделю плюс воскресенье для интернатских учеников, более сорока недель в год в течение десяти лет. При этом постоянно надо было стараться быть точным и аккуратным, чтобы совершенствоваться.

Я считаю, что это было против детской природы.

По утрам над детским домом могла появиться пелена тумана – белый дым, поднимавшийся от земли. Там, где он встречался с солнечными лучами на паутине, повисали капельки росы. Крупные, с кривыми и перевернутыми отражениями белых нитей и туманной травы, и твоего собственного лица. Как будто в пространстве между влагой земли и огнем неба рождались маленькие вселенные в форме земного шара. И где-то в этой изогнутой безмолвной красоте зеркального мира можно было узнать самого себя благодаря остриженной под машинку голове.

Паутина, свет, роса – все это вместе было частью окружавшего паука мира и частью его природы. Но ни в коем случае не ограничением, не изоляцией – так мы тогда не думали, так я потом никогда не думал. Природа – это не смирительная рубашка, которую надо порвать. Природа – это дар Божий, возможность роста, которая дарована всему живущему.

Словно направляющая линия для всей твоей жизни.

Для Платона Бог был математиком, и для Кеплера тоже, так же считали Биль и Фредхой. Я думаю, что не случайно самыми важными для них предметами были биология и математика. Тот замысел, который был выше их, тот замысел, который вел их и школу, заставил их как можно больше приблизить свою собственную судьбу к Богу.

Математика – это своего рода язык. Единственное во вселенной, что не знает границ.

Психология и биология вынуждены были признать, что существует граница того, какие условия жизни способны вынести живые существа. Что существует предел тому, сколько дисциплины, насколько тяжелую работу, насколько жесткие рамки могут выдержать дети.

Даже у физики есть границы. Космический и атомарный хронон. Верхняя и нижняя границы.

Но математика безгранична. Для нее не существует нижних и верхних границ, есть только бесконечность. Возможно, она сама по себе, как они говорят, ни плоха ни хороша. Но там, где мы сталкивались с ней как с формой проявления времени, в виде цифр, которыми измеряются успехи и прогресс, в качестве аргумента того, что абсолютная истина возможна,- там она не была человечна. Там она была противоестественна.

Фредхой и Биль никогда не говорили этого прямо, но теперь я точно знаю, что они думали. Или, может быть, не думали, а чувствовали. Что представляла собой та космология, на которой основывались все их действия. Они считали, что вначале Бог создал небо и землю как сырой материал, словно это группа учеников, поступивших в первый класс, определенных и предназначенных для обработки и облагораживания. Словно прямой путь, по которому должно проходить облагораживание, Бог создал линейное время. А в качестве инструмента для измерения того, насколько продвинулся процесс облагораживания, он создал математику и физику.

Я подумал вот о чем: а что, если Бог вообще не был математиком? А что, если он работал, как Катарина, Август и я, не формулируя особенно четко ни вопросы, ни ответы? А что, если его результат не был абсолютным, а лишь приблизительным? Возможно, приблизительным равновесием. Не чем-то, что должно улучшаться и совершенствоваться, а тем, что оказалось в более или менее готовом виде и в некотором равновесии. Как два дерева, и солнце, и пар от земли, среди которых единственное, что от тебя требуется,- это закрепить свою паутину так хорошо, как ты только можешь, и этого будет достаточно, большего от тебя не потребуется. А если чему-то суждено измениться, то оно изменится почти что само по себе, не надо будет выбиваться из сил, можно просто оставаться верным своей природе, и тогда это случится. А что, если в этом и состоит замысел?

Август, Оскар Хумлум и Катарина навестили меня.

Можно появиться и сделать так, чтобы тебя услышали разными способами,- не обязательно приходить самому.

Вот теперь я расскажу. Расскажу, что сам я думаю о времени.

Чтобы почувствовать время и говорить о нем, надо заметить какое-то изменение. И надо заметить, что в этом изменении и за ним скрывается нечто, что имело место и раньше. Понимание времени – это необъяснимое объединение в сознании изменения и неизменности.

В жизни человека, твоей и моей, существуют линейные отрезки времени, у которых могут быть, а могут и не быть начало и конец. Состояния и эпохи, которые возникают закономерно или неожиданно, а затем проходят и больше никогда не возвращаются.

Но случаются и повторения, циклы: сопротивление и удача, надежда и отчаяние, любовь и отказ, которые постоянно возникают, и умирают, и снова возвращаются.

И существуют провалы, прекращение времени. И существуют ускорения времени. И неожиданные задержки времени.

Существует чрезвычайно сильное стремление находящихся вместе людей создавать общее время.

И существуют все мыслимые комбинации, смешанные формы и переходные состояния между ними. И проблесками случаются ощущения вечности.

Когда я долгое время находился в изоляции, или когда я перестал говорить, или чувствовал, как меня слегка задевает поезд, или лежал в ожидании Вальсанга, или сидел рядом с Катариной, или держал Августа за руку, то время постепенно замирало, словно угасающий звук. Когда я уходил от мира внутрь себя самого, или в смерть, или в полное отрешение, или в экстаз, или в тишину лаборатории, то время отступало. Тогда приближалась вечность.

Время неразрывно связано с языком, с органами чувств и с общностью людей. Время возникает, когда сознание встречает мир в нормальной жизни.

Не противореча никому, я хочу возразить Ньютону, который считал, что время во вселенной бежит независимо от человека, и Канту, который полагал, что время – это нечто рожденное вместе с сознанием. Я думаю, что время – это возможность, заложенная во всех людях во все времена, но необходимо изучение этой возможности, чтобы она могла раскрыться, и то, какие образы она примет, зависит от характера этого изучения и окружения человека.

Время – это поле языка, красок, запахов, ощущений тела и звуков, поле, в котором человек живет вместе с миром, инструмент для упорядочения и понимания мира, одна из причин того, что удается выжить.

Но если время начинает слишком стеснять, то тогда это приводит к его собственному уничтожению.

* * *

Время – это не иллюзия. Но и не единственная реальность. Оно – возможная и широко распространенная форма соединения сознания и окружающего мира. Но не единственно возможная. Если тобою движет любопытство или если ты болен и не можешь выжить другим образом, ты можешь зайти в лабораторию и прикоснуться к времени. И тогда оно изменится.

Можно было застыть, погрузившись в себя, перед капелькой росы, и время останавливалось. Можно было ждать, как твою голову окунут в унитаз, и время шло быстро и все же недостаточно быстро. Можно было вспоминать то, что случилось в прошлом году, так, как будто это происходит сейчас, и страшиться чего-нибудь, происшедшего вчера, как будто это происходит в настоящий момент. И можно было поехать вместе с Оскаром Хумлумом на выходные в колонию для умственно отсталых детей в Хёве, потому что они не знали, что с нами делать, и были только он и я, никто не следил за нами, мы могли купаться, и вдруг оказалось, что два дня прошли, – куда они делись?

Проблема возникает, только когда язык, общество, развитие, естественные науки, школа и мы сами требуем выбора, требуем только одной истины. Последние триста лет весь ход развития требовал линейного времени.

Линейное время неизбежно, оно один из тех способов, при помощи которых фиксируется прошлое, словно точки на прямой линии, битва при Пуатье, чума 1347 года, открытие Колумбом Америки, Лютер в Виттенберге, казнь Струэнсе в 1772 году. И то, что я сейчас пишу,- эта часть моей жизни – запоминается таким же образом.

Но этот способ не является единственным. Сознание помнит также поля, зыбкие переходы, связи, объединяющие то, что когда-то произошло, с тем, что происходит в настоящий момент, независимо от хода времени. И далеко позади сознание помнит равнину без времени.

Если ты вырос в мире, который позволяет и вознаграждает только одну форму воспоминания, то против твоей натуры осуществляется насилие. Тогда тебя тихо и незаметно толкают к краю пропасти.

Время – это множество форм сознания, символов в жизни человека.

Это означает, что время – это еще и область в языке, словно ландшафт, тот ландшафт, куда ты особенно стремишься, когда пытаешься понять те части мира, которые связаны с изменением.

Как и все языковые ландшафты, время – не просто слова или языковые значения. Оно еще и краски, звуки, ритмы, прикосновения, напряжения, разрядки и запахи.

В своей элементарной форме оно представляет собой невыразимое объединение узнавания и удивления, которые возникают, когда сознание сталкивается с движением мира. Оно является признанием того, что в каждом изменении содержится нечто, невиданное ранее, уникальное и необратимое, и нечто, всегда остающееся неизменным.

Время не позволяет упрощать и сокращать себя. Нельзя сказать, что оно существует только в сознании или только во вселенной, что у него есть только одно направление или всевозможные направления. Что оно только заложено в биологическом фундаменте или только является принятой в обществе условностью. Что оно только индивидуально или только коллективно, только циклично, только линейно, относительно, абсолютно, детерминировано, распространено по всей вселенной, только локально, только неопределенно, иллюзорно, абсолютно истинно, неизмеримо, измеримо, объяснимо или неприступно. Оно содержит в себе все это одновременно.

Человеческую жизнь невозможно повернуть назад. Когда твои проблемы были так велики, что они нагромождались одна на другую, и наконец ты видел только себя самого или даже этого не видел, жизнь уходила от тебя, как песок уходит сквозь пальцы.

Но если приподняться над самим собой, например, если тебе помог это сделать ребенок, то тогда замечаешь повторение: тогда начинаешь понимать, что ты только мельчайшее звено среди великих циклических процессов, что ты не так уж и важен, не потому, что ты ничего не стоишь,- нет, это не так, ты мал, но все же значителен,- а потому, что великие повторения гораздо больше и значительнее.

Если твое сознание замечает только тебя самого, то оно видит только время, которое невозможно вернуть. Но если оно замечает семью, родственников, детей, рождения, общение с другими людьми, то оно видит повторения, тогда время скорее похоже на поле, на равнину, на континент, где можно путешествовать, а не на песочные часы, в которых струится песок, которому быстро приходит конец.

* * *

Я проснулся ночью. Ребенок сбросил с себя во сне одеяло. Я не знаю: это ей стало жарко или она боится оказаться взаперти. Я прикрыл одеялом только ее ножки, тогда она, во всяком случае, не замерзнет, а если она испугается, то может немедленно освободиться от одеяла. Потом я больше не мог заснуть. Я сидел в темноте и смотрел на них обоих – на ребенка и женщину. И тогда мое чувство стало слишком большим. Это не горе и не радость, это тяжесть и боль от сознания того, что тебя ввели в их жизнь и что если тебя разлучат с ними – это приведет к твоему уничтожению.

Тогда я стал молиться. Не кому-нибудь конкретно: Бог и Иисус на всю жизнь заняли слишком близкое к Билю место,- я обращался во вселенную, туда, где создаются великие планы, в том числе и те, что управляли школой Биля и нашей жизнью в ней. Я молился о том, чтобы мы были живы. Или чтобы во всяком случае женщина и ребенок были живы.

Мне кажется, что частная школа Биля была самой последней точкой на пути трехсотлетнего естественнонаучного развития. В этом месте развития было разрешено только линейное время, вся жизнь школы и преподавание в ней были организованы в соответствии с этим: здания школы, окружающая обстановка, учителя, ученики, кухни, растения, инвентарь и будни были движущейся машиной – символом линейного времени.

Мы оказались у края пропасти, мы дошли до предела. Предела тому, насколько при помощи инструмента времени можно оказывать давление на человеческую природу.

Ничем хорошим это закончиться не могло.

 

8

После очной ставки меня отвезли назад в Ларе Ольсенс Мине. Я пробыл там четырнадцать дней, однако не в изоляции. На пятнадцатый день приехала мой опекун из Совета по вопросам охраны детства.

Она рассказала мне, что школа и полиция настаивали на проведении судебного расследования по обвинению в пособничестве насильственным действиям и в том, что один, а возможно, и несколько товарищей были доведены до самоубийства,- они к тому же докопались до Хумлума. Она и Попечительский совет по делам детей и молодежи высказались против этого и указали на мой возраст: согласно пятнадцатой статье Уголовного кодекса тысяча девятьсот тридцатого года, независимо от исхода рассмотрения дела я бы все равно попал под опеку – она обратила их внимание на этот факт.

Мы были одни, пока она говорила. Она отослала охранника, она никогда меня не боялась. У нее был усталый вид, она была опекуном двухсот восьмидесяти детей – когда-то она мне об этом рассказывала.

Самое страшное она приберегла под конец, только в дверях она смогла произнести это.

– Тебя отправят в Сандбьерггорд,- сказала она.

– А что с Катариной? Сначала она не поняла.

– Девочкой? Ее нам тоже удалось от них забрать. Хотя ей и больше пятнадцати. «Обвинение снято условно». Статьи 723 и 723а закона о процессуальном праве.

Государственное воспитательное учреждение Сандбьерггорд, в основном для слабоумных и умственно отсталых детей, находилось у Раунсборга, там некоторое время провел Август до перевода в школу Билл. Туда посылали тех, на ком поставили крест, или тех, кто был еще слишком молод для настоящей тюрьмы или для закрытого отделения при государственной больнице в Нюкёпинге на острове Фальстер, где содержались особо опасные сумасшедшие. В этом заведении находилось шестьдесят человек, и оно было так же защищено, как и Херстедвестер: охрана, башни, двойной забор высотой семь метров, с колючей проволокой. И тем не менее оттуда регулярно убегали по одному или по два человека, но это никогда не планировалось заранее, как в интернате Химмельбьергхус, все происходило само по себе, им удавалось продержаться на свободе самое большее два дня. Во время второго побега после моего приезда туда было совершено несколько изнасилований, и тогда жители тех мест устроили демонстрацию перед воротами; они пришли с дробовиками и мотыгами, мы спрятались в траве и наблюдали за ними, они принесли с собой плакаты, на одном из них было написано, что необходимо снова ввести смертную казнь. С нами проводили занятия в мастерской, пытаясь обучить некоторым специальностям для работы в тяжелой промышленности, особенно с металлами, никто не относился к этому всерьез, даже учителя, никто не надеялся на то, что кто-нибудь из находящихся здесь сможет в будущем нормально существовать. Более половины находились на принудительном психиатрическом лечении, многих регулярно контролировали Совет по делам детей и молодежи и полиция нравов.

Нельзя быть лучше, чем твое окружение, во всяком случае на протяжении длительного времени. Когда ты находишься с людьми, которые сами относятся к себе как к животному, то ты сам становишься животным. Или еще хуже, поскольку животные не способны ненавидеть себя.

Мы резали стальные пластины, это были заготовки размером полтора на полтора метра и толщиной двадцать пять миллиметров, мы резали их большим наждачным кругом с помощью отрезной машины, поставить защитный кожух было нельзя, во все стороны летели искры. Однажды я снял перчатки и, засучив рукава комбинезона, начал резать голыми руками, металлические опилки прожгли большую полосу на моей руке до самого локтя, горелое мясо пахло. Сначала я ничего не почувствовал, я сам себя не узнавал, какой-то другой человек во мне взял верх,- чтобы почувствовать бесчувственность, которая охватила меня.

В тот вечер я не пошел в телевизионную комнату, я сел в туалете и написал письмо своему опекуну о том, что мне надо увидеть ее, и попросил ее приехать, как только это будет ей удобно.

Она приехала через неделю. В Сандбьерггорде не было сотрудников-женщин: когда она шла по двору, все высовывались из окон, расстегивали брюки и что-то кричали ей вслед.

Мы встретились в комнате для посещений, она отослала охранника.

– Я хочу, чтобы меня усыновили, - сказал я. Она молчала.

– Тебе четырнадцать лет,- наконец сказала она.

Если детей-сирот не усыновят, пока они находятся в младенческом возрасте, потому что они слишком уродливы, или кажется, что у ник повреждение головного мозга, или по другим причинам, то потом с ними не говорят об усыновлении. А сам ребенок об этом никогда не заговаривает.

На самом деле каждый из нас боялся попасть в семью. Мы знали, что не годимся для этого.

И все-таки я уже встретил Августа и Катарину. Я бы никогда не смог объяснить это Йоханне Буль. Но если ты хотя бы однажды почувствовал, что кто-то тебя любит, ты уже больше не пропадешь.

– Я очень хочу,- настаивал я.- Как это можно сделать?

– Это делается через «Материнскую помощь»,- ответила она,- у них есть отделение, занимающееся усыновлением в Копенгагене. После представления комиссии совместно с Управлением по делам детей и молодежи и самой «Материнской помощью» проводится обследование ребенка, изучение всего, что касается биологических родителей и приемных. В таком случае, как у тебя, то есть когда могут возникнуть сомнения в психическом здоровье ребенка, тебе надо пройти обследование врача-специалиста, а также получить заключение из Генетико-биологического института, чтобы проверить, имеется ли у тебя предрасположенность к передающимся по наследству болезням, все это изложено в инструкции номер двести шестьдесят два от тысяча девятьсот шестидесятого года. Не говоря уже о том, что трудно найти кого-нибудь, кто бы захотел тебя взять. «Материнская помощь» раз в неделю проводит конференции, в которых принимают участие психиатр, психолог, педиатр, юрист и социальный работник. К тому же они захотят получить заключения из тех учреждений, в которые ты был помещен. Особое значение будет иметь характеристика из последнего места – частной школы Биля. Так что, может быть, стоит забыть об этой идее.

Из Сандбьерггорда позвонить было нельзя, некоторые из заключенных попали сюда за участие в изнасиловании и истязаниях маленьких девочек. После того как их посадили, они продолжали звонить домой девочкам, и тогда все телефоны были отключены, теперь можно было звонить только из кабины, которую специально для этого открывали, и при этом охранник прослушивал разговор.

Я позвонил в школу Биля, трубку взяла секретарша. Когда я представился, она замерла.

Я извинился, что звоню, но в моей комнате остались кое-какие вещи, которые я не забрал с собой,- они мне очень нужны. Она сказала, что мне их вышлют. Да, сказал я, но мне бы еще хотелось кое-что рассказать о случившемся, – нельзя ли прислать кого-нибудь из ответственных преподавателей?

Приехал Фредхой. Он поставил свой «лендровер» во дворе – никто ему вслед не кричал.

В комнате для посещений он был очень немногословен – я для него уже перестал существовать.

Пока я сидел в изоляции, мне выдали мою собственную одежду: две пары брюк, две фланелевые рубашки, белье, носки, один свитер и плащ. То, что привез Фредхой, было личным имуществом, лежавшим в моем шкафу: тапочки, спортивные тапочки, спортивная форма, портфель и пенал. Я не нашел среди вещей нескольких комиксов и мячика для игры в настольный теннис «Стига», но ничего об этом не сказал; должно быть, все это, включая и содержимое пенала, в котором теперь ничего не было, украли на следующий день после того, как меня увезли. Я ничего не сказал и о том, что портфель был вспорот. Кто бы там это ни сделал, они попытались починить его, хотя и очень неуклюже, так что я ничего не сказал.

Кроме этого, Фредхой привез мне три книги, это были единственные книги, которые ученик сам должен был покупать, и поэтому они были его собственностью; мне их в свое время оплатило социальное управление, которое приобрело их в букинисте, это были «Биология для общеобразовательных школ», «Маленькая флора» и «Песенник для высших народных школ».

Так много раз, что даже и не припомнить сколько, Фредхой вызывал меня к доске. Или же я сидел на его уроке, слушая, как он читает о великих преступниках. Я был на том уроке, когда Анне-Дорте Фельдслев нашла Акселя в ящике для карт. И все же сейчас он едва удостоил меня взглядом.

Это не было равнодушием. Это была неприязнь.

– Я хочу, чтобы меня усыновили,- сказал я.- Я не могу оставаться здесь, я сойду с ума. Не мог бы я получить заключение школы о том, что могу жить в семье?

Он открыл дверь, вошел охранник, который расписался за меня на бланке в получении одежды и книг,- под опекой нельзя было расписываться самому, если тебе еще не исполнилось шестнадцати лет. Только когда он вышел и закрыл за собой дверь, Фредхой ответил мне.

– Никто не думает, что у тебя плохой характер,- сказал он.- Никто не желает иного, как только увидеть, что ты выправляешься. В школе это обсуждали. Существует единое мнение, которое разделяет и твой опекун, и Совет по делам детей и молодежи, и полиция, что лучше этого места для тебя нет.

Это было так замечательно сказано. Как будто он сам не имеет к этому никакого отношения, ему просто поручили сообщить мне это решение.

– Лично я тебя хорошо понимаю,- заметил он,- но после того, что случилось, думаю, вряд ли нам удастся уговорить какого-нибудь человека в школе дать тебе рекомендацию, чтобы ты мог уехать отсюда.

Я подождал наступления ночи, днем нигде нельзя было остаться одному. Спали мы в трехместных комнатах; когда мои соседи заснули, я пошел в туалет.

Туалеты были такие же, как и в школе «Сухая корка», здесь была батарея, и всю ночь горел свет. Дверь запереть было нельзя, но повсюду была тишина.

Я разрезал корешок песенника, в мастерской я взял новое лезвие для ножа «стэнли», даже с его помощью дело шло медленно, видно было, что том был сделан, чтобы прослужить десять, а то и все двадцать лет, на первой странице прежние владельцы написали свои имена и даты – первой был 1960 год. Внутри, у сшитых листов с псалмами, были спрятаны бумаги, которые я давным-давно достал из запертого ящика Биля, они по-прежнему были там – в целости и сохранности.

На следующую ночь я написал письмо своему опекуну, на это ушло полночи, я подробно написал о том, что мне необходимо выйти отсюда, хотя бы на несколько часов как-нибудь днем, чтобы увидеть, где похоронен Август,- можно ли это устроить?

Ответа я не получил. Когда прошла неделя, я позвонил ей в кабинет, уже по ее голосу было ясно, что это исключено.

– Он похоронен в общей могиле на кладбище Биспебьерг,- сказала она,- так решили родственники, там нечего смотреть.

– И все-таки мне это надо,- настаивал я.

Охранник разглядывал меня, разрешение на выход давали очень редко, и только при согласии опекуна и учреждения и в сопровождении охранника.

– Ты совсем не понимаешь, в каком ты положении,- сказала она.- Самое раннее через полгода.

На следующий день я отправил ей еще одно письмо, я спрашивал ее: не может ли она снять три фотокопии с того листка, который я ей посылаю, тогда я ей буду всю жизнь благодарен, и не могла бы она послать мне их назад в конверте Совета по вопросам охраны детства?

Письмо от нее пришло два дня спустя, может быть, она хотела хоть что-то сделать, раз уж не смогла помочь мне получить разрешение на выход, думаю, что так; этой мелкой услугой она как бы просила прощения.

Все личные письма вскрывались и проверялись перед выдачей на предмет наличия наркотиков, но поскольку она послала официальный конверт, мне его выдали невскрытым.

На следующий вечер я ненадолго ушел из интерната.

Была пятница, в Сандбьерггорде устроили праздник, играл оркестр, пригласили исправительное учреждение для девочек из Раунсборга. Приехали пятнадцать девочек и с ними двадцать женщин-педагогов и ассистентов, впервые за всю историю интерната сюда приехали девочки – все в результате новых веяний в педагогике.

Все их внимание было направлено на актовый зал, где играл оркестр, и на то, чтобы никто не пил и не нарушал другие правила. Они даже не могли себе представить, что кто-либо в такой момент попытается уйти из школы.

На воротах была охрана, но это мне не помешало, обычно забор освещался, но они перенесли все прожекторы в зал для освещения сцены. Все вокруг было окутано темнотой, времени у меня было достаточно.

В наружном и внутреннем заборе были двери, на обеих были обычные висячие замки, усиленные цепью. С собой я на всякий случай прихватил маленькую дрель из мастерской, при помощи этой дрели я и высверлил их.

Из интерната я пошел на Калунборгское шоссе и поднял руку – слишком рискованно было ехать на автобусе, у интерната была договоренность с транспортной компанией Западной Зеландии о том, что они будут сообщать обо всех тех, кто похож на интернатских и кто сел в автобус поблизости от Раунсборга.

Мне попались два хороших водителя и один плохой,- когда он положил руку мне на колено, я сказал:

– Сейчас я засуну палец в рот, меня вырвет, и я испачкаю всю твою машину- Это заставило его отпрянуть; как правило, такое помогает.

Меня высадили на Олекистевай, остаток пути оттуда я шел вдоль озера Дамхуссёэн.

Было не холодно, скорее тепло, сумерки опустились совсем недавно, и хотя уже стало темно, свет еще не полностью исчез, а был словно окутан ночью. Так я думал. В жизни, наверное, всегда бывают светлые ночи, но наступает момент, когда ты впервые осознаешь это,- со мной это произошло в ту ночь.

Ворота в парк были закрыты, но не была закрыта маленькая калитка, я прошел мимо склада, который был отремонтирован и покрашен, на ближайших деревьях были следы огня, в остальном все было как и раньше.

В жилом корпусе нигде не горел свет, ни у Флаккедама, ни в комнате нового инспектора, в главном здании было освещено лишь одно окно – наверху, в квартире Биля.

В двери под аркой поставили новый замок, я пытался воспользоваться своей копией из тонкой пластинки, она не подходила, тогда я высверлил замок по краю цилиндра – на это ушло не более пяти минут. Поднимаясь по лестнице, я попробовал открыть несколько дверей, ведущих в коридоры,- все замки были заменены.

Ясно было, что заменили их после того, что случилось с нами. Они их переделали, чтобы поскорее забыть нас и начать все сначала.

Я поднялся на шестой этаж и открыл дверь в коридор при помощи дрели, потом пошел в зал для пения, прошел мимо Деллинга, который открывает врата утра, а оттуда через маленькую дверь – в кабинет Биля, тот, из которого он по утрам выходил, чтобы подняться на кафедру.

Помещение было таким, каким я его запомнил. Но в замок деревянной шкатулки был вставлен ключ, я посмотрел внутрь – там ничего не было. Теперь она стояла просто для красоты, бумаги перенесли в более надежное место, это было разумно: я никогда не понимал, почему их хранили у всех на виду.

Я сел за его письменный стол, не на его собственный стул, а на тот, который предлагали взрослым посетителям, у него были подлокотники и обивка. Бумаги были у меня в ботинке, между внутренней и наружной подошвами, я достал их и разложил на столе. С улицы проникало достаточно света, чтобы разобрать то, что там было написано. От луны и звезд и окутанного ночью света дня.

Это были листки формата А-4, тесно исписанные и заполненные на три четверти черными чернилами, это было написано рукой Биля, он всегда пользовался автоматической ручкой и черными чернилами.

Эта бумага была целиком и полностью сделана из тряпья.

Заметить это было нельзя, на ощупь она была как обычная бумага, только толще, но нам об этом рассказывали. Биль говорил, что одним из признаков современного разложения является то, что качество бумаги становится все хуже и хуже. Для особо важных документов: аттестатов, табелей с годовыми оценками, рекомендаций и характеристик на учеников и учителей – в школе использовалась бумага исключительно из тряпья и с водяными знаками, при этом и для оригиналов, и для копий, которые вместе с экзаменационными работами по требованию Министерства образования должны были храниться в архиве по меньшей мере десять лет после окончания учеником школы, такая бумага не выцветает, как говорил Биль.

Если поднести листок к окну, станут видны водяные знаки: вороны Одина – Хугин и Мунин.

Над воронами струились написанные черными чернилами строчки, это были цифры, буквы и символы, на всем листке не было ни единого слова. Цифры были, несомненно, датами, напротив каждой даты было несколько букв и один символ: косая черта, или крестик, или изредка кружок. Первая дата была 4 августа 1970 года.

В какой-нибудь другой момент жизни я бы не понял этого списка, я бы увидел его и не разобрался бы в нем, а потом бы забыл о нем. Было ясно, что он как-то связан с двумя последними учебными годами, первая дата обозначала день, который был меньше чем через неделю после начала прошлого учебного года. Кроме этого, никакого смысла в этом списке не было. И тем не менее я понял его в тот же момент, когда впервые увидел его под чистыми листками школьных бланков из тряпья, а Август сидел на стуле, погрузившись в дрему, и был еще жив.

Дело было в том, что список этот попал мне в руки в тот момент, когда я постоянно думал о времени. Когда я запоминал все те даты, когда опоздал или сдал работу с опозданием, и когда я увидел Катарину во дворе, и когда Август появился в школе и начал проявлять себя не с лучшей стороны.

Все это я пытался тогда запомнить, что еще остается делать, когда время грозится уйти от тебя,- ты пытаешься помнить все, чтобы удержать его. Я был в отчаянии – и многие даты вошли в мою память, а некоторые из них остались там навсегда. На листке Биля я увидел мои собственные инициалы, я узнал их, потому что они стояли напротив тех дней, когда меня вызывали в его кабинет. Я увидел и инициалы Августа и Катарины, и то, сколько раз они бывали в кабинете, Катарина – два раза, те два раза, которыми она должна была воспользоваться, чтобы понять Биля и чтобы увидеть, как работает коммутатор и вычислить, где находится звонок.

Напротив ее имени и наших с Августом везде стояла косая черта, за исключением одного места, 9 сентября, там напротив моего имени стоял крестик, это был первый и единственный раз, когда Биль меня ударил,- тогда было замечено, что менее чем за двадцать учебных дней я шесть раз пришел с опозданием.

После инициалов он каждый раз отмечал, из какого класса этот ученик, я понял, что К. С. означает Карстен Суттон, его имя много раз встречалось в списке, просто рекордное число раз, и везде рядом с ним стоял крестик. Всем было известно, что его не вызывали в кабинет просто так,- каждый раз он по меньшей мере получал затрещину.

Его исключили в ноябре 1970-го, за тот случай с растворителем и все, что последовало потом. За день до этого я видел, как он выходил из кабинета Биля, тогда я впервые видел, как он плачет,- трудно было представить, что он вообще может плакать. У Биля была маленькая указка из стеклопластика, которую он носил с собой, когда требовалось что-нибудь показать на карте мира; у нее была пробковая ручка, похожая на ручку удочки, он предпочитал ее тем негнущимся деревянным указкам, которые лежали в классах. Говорили, что он поработал своей указкой, наказывая Суттона.

В тот день напротив инициалов Суттона и отметки, что он из девятого класса, стоял кружок.

Когда я появился в этой школе, заговорили о том, что Министерство образования направило в школу рекомендацию об организации полового просвещения учеников. Учителя пришли к выводу, что этой рекомендации они следовать не будут. Биль заявил об этом прямо, вместо этого каждый учитель мог по своему усмотрению поднимать эту тему, если она, по его мнению, естественным образом вписывается в темы его уроков.

Это означало, что на эту тему никогда не говорили прямо. Однако были разные намеки на уроках Биля по греческой мифологии, когда он рассказывал о Зевсе и тех, кого он изнасиловал, и особенно на уроках Фредхоя, когда он, например, читал о человеке, который убивал своих жен. Именно Фредхой рассказал об онанизме Х.-К. Андерсена и отметках в его дневнике.

Это были тайные символы. Каждый раз, когда Х.-К. Андерсен занимался онанизмом, он делал отметку в своем дневнике.

В каком-то смысле это было похоже на те значки, которые ставил Мадвиг.

Стуус, учитель латыни, так же как и Биль, получил университетское образование, таким образом, он имел, пожалуй, даже слишком высокую квалификацию. То, что в школе работал такой учитель, как он, кое-что говорило о качестве преподавания в школе. Он преподавал только в старших классах, кроме латыни еще и французский, но иногда он кого-нибудь у нас замещал. Он не мог вспомнить ни одного имени, не мог запомнить, в каком классе он в настоящий момент находится, но все понимали, что если оставить его в покое, он не причинит никакого вреда.

Он рассказал о Мадвиге. Мадвиг был датским филологом и занимался политикой в области образования в прошлом веке, благодаря его трудам по греческому и латыни Дания стала известна во всем мире. Стуус сказал, что Мадвиг никогда не бывал в Греции и только один раз – в Италии; казалось, что его интересуют не столько страны и люди, сколько вымершие языки. У него был большой греческий словарь, он сохранился, в этом словаре он каждый раз, когда первый раз смотрел новое слово, ставил рядом с ним синюю точку, если ему приходилось смотреть слово второй раз, он ставил красную точку. Во всем словаре можно найти только несколько красных точек.

Х.-К. Андерсен и Мадвиг – оба они вели тайный счет. Их понимаешь мгновенно, и все же трудно точно сказать, что именно они регистрировали. Нечто, связанное со стыдом, любовью, временем, контролем и воспоминаниями. И возможно, определенное желание создать документальное свидетельство своей слабости, своей болезни. Тайное удовольствие от одинокого вожделения и от одинокой забывчивости и памяти.

Список Биля был тайным отчетом о том, каких учеников он наказывал. С указанием даты и характера наказания. Существовало три возможности – бумага зарегистрировала три формы. Устный выговор. Обычный удар. И нечто экстраординарное – порка, ее обозначал кружок.

Когда от Биля потребовали объяснений в связи с тем, что у Йеса Йессена заболело правое ухо и врач заявил, что, похоже, это следствие повреждения наружного уха, и почему в течение шести недель его не могли отвести в травматологический пункт, то Биль объяснил, что все произошло спонтанно. Если кто-нибудь из учеников получает оплеуху, это происходит неожиданно, без предварительного расчета. Возможно, это и не лучшее решение – с этим он согласен,- но потом, по его словам, воздух становится чище, и если спросить детей, то они скажут, что предпочитают такое наказание более долгосрочным мерам.

И все-таки он вел счет. Внутри себя он чувствовал потребность иметь полное представление о происходящем и наблюдать доказательство того, как связаны время и наказание в его собственной жизни. Возможно, чтобы гарантировать себя от слишком частых наказаний, или, может быть, чтобы лучше знать, каким ученикам это было необходимо много раз, или, может быть, просто из потребности упорядочить время, или, может быть, повинуясь определенному желанию, или же по всем этим причинам сразу.

Отметки Х.-К. Андерсена, точки Мадвига, символы Биля. Нечто, связанное со временем, улучшением, контролем, воспоминаниями. И желанием.

Как будто часть их природы пыталась остановить другую часть. Вести своего рода наблюдение за ней.

Все они подвергали себя определенному риску, делая эти заметки, особенно Биль. Казалось, что какая-то часть его стремилась к разоблачению.

Как будто это разоблачение было частью всего замысла.

В датской школе запрещено бить учеников, тогда уже было запрещено, этот запрет действовал со времен циркуляра Министерства образования о мерах по обеспечению порядка в школах от 14 июня 1967 года, сменившего циркуляр от 1929 года (с дополнениями 1945 года), в котором утверждалось, что учителя должны трогать учеников как можно меньше, чтобы не возникало недоразумений, желательно только в связи с хорошей оплеухой.

Датские частные школы подчинялись общему датскому школьному законодательству, более восьмидесяти процентов их расходов покрывалось дотацией государства. Регулярно, несмотря ни на что, наказывая учеников физически, школа и в первую очередь Биль подвергали себя риску – он не мог не понимать этого. Ученики же не осознавали этого, как и родители, школа была закрыта от окружающего мира: о происходящем внутри знали на самом деле только мы, учившиеся в ней. И даже мы пребывали в некотором неведении. О том, что происходило в кабинете Биля, или в кабинете Фредхоя, или на уроках Карин Эре, не говорили, это оставалось между учителем и учеником.

И тем не менее, хотя так мало людей было в курсе дела, они должны были знать, что подошли очень близко к краю.

Я позвал его по переговорному устройству.

Это была серая коробка, я видел ее и раньше, хотя не обращал на нее особого внимания, размером она была не более телефона. На ней были бороздки, в которые надо было говорить и через которые надо было слушать, и пронумерованные кнопки, всего шестьдесят три, очень маленькие. На столе лежал напечатанный на машинке список, где было написано, какому номеру какое помещение соответствует, похоже было, что имелись кнопки для всех помещений в школе.

Из аппарата выходили три провода: один шел к контакту, это было электричество, второй шел к коробке на стене и, должно быть, был связан с громкоговорителями во всех школьных помещениях, третий шел по полу вдоль панели, потом вверх вдоль двери и выходил через стену. В коридоре он, должно быть, уходил в потолок, наискосок, через стену, и шел к часам с маятником «Бюрк», от которых шел импульс, когда должен был звенеть звонок с урока и на урок.

Когда установили громкоговорители, Биль сказал одну вещь – это было во время утреннего пения,- он сказал, что звук у электронного звонка более приятный.

Напротив номера 23 на листке было написано «Частная квартира», я нажал на эту кнопку, кнопка застряла, но ничего не изменилось. Сверху были два контакта, темный и чуть светлее. Когда я нажал на более светлый, я попал в квартиру Биля.

Сначала ничего не было слышно, только шипение, но тем не менее я был уверен, что попал в его квартиру.

Невозможно было представить себе, как там все выглядит, никто никогда там не был, мне показалось, что там должны быть большие комнаты и свет. Ощущение, что это дом, даже сейчас, когда его дети выросли, было очень явственным. У него было трое детей, все они были учителями, работали в школе, они были бледные и тихие, как будто им в свое время не хватило света. И тем не менее его дети. Я вслушивался, я оказался в семье.

Потом раздался стук одного фарфорового предмета о другой, чашку поставили на блюдце, очень близко от моего уха. Он откашлялся. Он был один, я слышал это. Он и понятия не имел, что я слушаю его. Так уж было устроено это оборудование, можно было слушать, притом что тебя самого не слышно. Так он и сам, наверное, сидел и слушал, что происходит в классах.

Я нажал на темную кнопку, и под бороздками зажглась маленькая зеленая лампочка.

– Извините,- сказал я.

Сначала стало совсем тихо. Потом я почувствовал, что он подошел вплотную к микрофону.

– Питер,- сказал он.

Он был великолепен. Почти никакой реакции, он просто спокойно наклонил голову и принял на себя вызов.

– Надеюсь, я не помешал,- сказал я.

– Ты один?

На этот вопрос я не ответил.

– У меня есть одна бумага, которую мне бы хотелось вам предъявить,- сказал я.

Он пришел через минуту, один, он был в подтяжках. Те же серые брюки, что и всегда, и белая рубашка, но без пиджака. Свои часы он переложил из пиджака в карман брюк – была видна цепочка.

Он остановился посреди комнаты. Наверное, никогда до этого не было так, что он входил в дверь, а кто-то другой уже ждал его.

Он зажег свет, сразу же нашел глазами бумагу, он все время знал, что речь пойдет о ней.

– Дай ее мне,- сказал он.

Я протянул ему список. Он сложил его и порвал, снова сложил и снова порвал, и снова сложил и порвал, и положил обрывки в карман.

– Это вы разрезали мой портфель? – спросил я.

Он не ответил, это уже и было само по себе ответом.

Я снова дал ему список.

– Это копии,- сказал я,- фотокопии, оригинал я только что убрал назад в ботинок, дома у меня есть еще копии.

Он напряженно ждал.

– Если Совет по вопросам охраны детства увидит его,- сказал я,- с соответствующими разъяснениями, то они обратятся в Министерство образования. Они захотят встретиться с вами, школьным советом и родительским комитетом. А потом они начнут допрашивать всех учеников из списка и доберутся до Карстена Суттона, а потом и еще дальше – до Йеса Йессена, и меня тоже будут допрашивать, будет длинный ряд очных ставок, которые приведут к катастрофе,- что можно сделать, чтобы избежать этого?

Это было невозможно вынести. Всю свою жизнь он трудился, борясь за эту школу – как это было известно из его мемуаров – и чувствуя, что его деятельность соответствует духу времени и вечным ценностям. Он внутренне был убежден, что делает это во имя добра. И тем не менее все закончилось так.

Трудно было сказать, чья это ошибка, даже сегодня я этого не знаю, даже управление едва ли оказалось бы в состоянии распутать нити и определить, чья это вина.

У него был измученный вид. В свое время он часто говорил нам о Боге. Но я думаю, что ему никогда до настоящего момента не приходилось так ясно ощущать, как над ним брали верх какие-то намерения или какой-то план, более значительный, чем он сам.

Он оказался перед лицом того, что, как он сам говаривал, было отвратительнее всего на свете,- замалчивание и сомнение. На него было невозможно смотреть. Он считал, что всю свою жизнь боролся за добро. И вот что получилось.

– Я хочу, чтобы меня усыновили,- сказал я.- «Материнская помощь» сделает запрос о характеристике на меня. Я бы хотел попросить, чтобы она не была уж очень плохой.

Он ничего не ответил, а повернулся и ушел, оставив меня одного. Я задержался там только на минуту, немного посидев, глядя на небо. Потом я ушел – ведь это был его кабинет, у меня не было никакого права там быть.