VIII
Доктор Петер Анкевиц, отучившись во Франции и Вене, прибыл в Гданьск одновременно с Гансом Касторпом — в первых числах октября. До сих пор у нас не было оснований заниматься его особой и рассказывать о хлопотах, связанных с открытием кабинета. Происходило это в те солнечные дни, больше похожие на лето, чем на осень, когда наш герой превосходно себя чувствовал и дважды посетил Сопот. Неожиданные последствия этих поездок, описанные в предыдущей главе, однако, вынуждают слегка расширить рамки повествования, дабы появление Касторпа у доктора в кабинете не нанесло нашему рассказу ущерба, а напротив — обогатило его некоторыми деталями.
Гданьск для доктора был местом ссылки. Еще будучи гражданином России, он, как и многие, кому довелось провести юные годы вдали от отчего дома, принял участие в одном из тех эмигрантских политических заговоров, в которые поляки ввязываются с присущим им легкомыслием, отчего о возвращении в империю Романовых Анкевицу нечего было и думать — если он не хотел очутиться в Сибири. Поэтому из Парижа он отправился в Вену, где на медицинском факультете защитил диссертацию «Лечение истерии согласно теории и практике профессора Шарко». На открытие кабинета в Вене рассчитывать не приходилось, поэтому — приняв немецкое гражданство — доктор поселился в Гданьске. Пройти сложнейшие бюрократические процедуры, связанные с переменой паспорта, ему помогли живущие близ Познани родственники. Польские помещики, рассеянные по территории трех монархий, если не лишились своего состояния в результате восстаний или — что случалось чаще — из-за пристрастия к азартным играм и крепким напиткам, обладали некоторым, иногда на удивление значительным, влиянием при императорских дворах. Так было и в данном случае, и доктор (получивший от родных немалую ссуду) после нескольких неудач в центре города в конце концов снял большую просторную квартиру с кабинетом на Кленовой во Вжеще, прямо на пересечении с Главной улицей, возле трамвайной остановки.
Из треугольного эркера на втором этаже нового дома, где как раз находился кабинет, Анкевиц наблюдал за прохожими и людьми, поджидающими трамвай. Следует подчеркнуть, что занятие это — поначалу из-за отсутствия пациентов — стало ежедневным ритуалом, когда доктор позволял себе отвлеченные рассуждения и теоретизирование. Как для юриста, глядящего в окно, существуют только объекты и субъекты права, так для Анкевица прохожие делились на тех, кто в данный момент здоров, и тех, у кого есть или непременно возникнут неполадки с psyche. Годы практики у профессора Шарко укрепили его в этом убеждении: всякое нарушение психики так или иначе проявляется внешне. Случайный жест, гримаса, взгляд, манера переставлять ноги при ходьбе, взмах руки — все это заслуживало наблюдения и анализа, а поскольку — как сказано выше — у доктора почти не было пациентов, то по крайней мере полутора десяткам жителей Вжеща был поставлен диагноз. В их число попала и вся наша троица с Каштановой.
Госпожа Хильдегарда Вибе особых опасений не внушала. Небольшой тик и характерная привычка в ожидании трамвая перебирать в воздухе пальцами обеих рук свидетельствовали о легком неврозе, который, правда, мог и усилиться. Кашубке, в отличие от своей хозяйки, находилась на грани истерии. Возвращаясь домой с покупками, она то и дело проверяла содержимое корзинки. Часто без видимой причины оглядывалась, а когда ей встречался мужчина в мундире — что поблизости от казарм было немудрено, — втягивала голову в плечи, чтобы, упаси бог, не пересечься с ним взглядом. Ганс Касторп же — в котором доктор без труда распознал студента политехникума — принадлежал к идеально гармоническому типу: такой уравновешенный (хотя и несколько флегматичный) человек мог бы послужить будущим медикам примером личности душевно здоровой, сильной и устойчивой к превратностям судьбы. Юноша неизменно вызывал у доктора Анкевица симпатию. Возможно, потому, что чем-то напоминал его самого в первые месяцы студенческой жизни, когда, с папкой, набитой анатомическими рисунками, он поджидал в утреннем тумане парижский омнибус.
Вряд ли стоит описывать, как изумлен был доктор, когда однажды мартовским днем в приемную на Кленовой вошел Ганс Касторп. Анкевиц, который не держал медсестры, увидел его через полуоткрытую дверь кабинета. Студент с трамвайной остановки внимательно изучил фотографии профессора Шарко, затем копию немецкого подтверждения французского диплома польского врача и, наконец, сел на клеенчатый диванчик, чтобы лишь через минуту заметить стоящий на круглом столике колокольчик и табличку с надписью «вызов». Негромкое, тоненькое «дзынь, дзынь» совпало с трамвайным звонком. Трамвай, чуть отъехав от остановки, притормозил, чтобы не задавить перебегающую пути собаку.
Доктор, кивком поздоровавшись, пригласил пациента в кабинет, но вместо того, чтобы усадить его в кресло или уложить на кушетку, деликатно взял под руку и подвел к эркеру. Трамвай тронулся, а собачник, накинув бездомному псу на шею петлю, потащил несчастную жертву в фургон.
— Вы знаете этих людей? — спросил доктор. — Например, господина с бородкой, или вон того, в красном шарфе, или женщину в меховой шапке?
— Этот, в красном шарфе, — Ганс Касторп приблизил лицо к окну, — мой сосед. В некотором смысле сосед. Эдуард Кригер, Каштановая, 10. Главный специалист на военной судоверфи. Проводит с нами занятия. Других не знаю.
— Вот как, — доктор Анкевиц был несколько удивлен. — Я не это имел в виду, господин…
— Касторп, Ганс Касторп.
— Я не это имел в виду, уважаемый господин Касторп, присядьте, пожалуйста, так вот, я только хотел показать вам, что каждый из прохожих, каждый из тех людей, кого мы ежедневно во множестве встречаем, — словом, каждый из нас обременен какими-нибудь проблемами — духовными, психическими, психологическими. Это норма, тут нет ничего необычного. Ненормально обходить эти проблемы, скрывать, загонять внутрь, именно так возникают психозы, неврозы, критические состояния, войны, революции и тому подобное…
Говоря «и тому подобное», доктор Анкевиц очертил правой рукой в воздухе несколько кругов.
— Понимаю. Вы хотите меня убедить, — Ганс Касторп опустился в кресло, — что ничто человеческое нам не чуждо. Да. Я пришел с очень простой проблемой.
— Разумеется, — доктор уселся за письменный стол. — Слушаю. Вас ведь что-то беспокоит… С определенной точки зрения все проблемы простые.
— У меня неважно со сном.
— Поточнее, пожалуйста.
— Не могу спать.
— Понятно. Но меня интересуют подробности. Вам трудно засыпать? Или вас будят какие-то кошмары и тогда вы не можете снова заснуть?
— Именно так, но без кошмаров. Просто я просыпаюсь через час, от силы два, и до утра уже не могу сомкнуть глаз. Иногда несколько ночей кряду. Зато на лекции или в трамвае глаза так и слипаются. Раньше я мог читать два, три, четыре часа. И что-то записывать. Теперь, случается, прочитав несколько страниц, я забываю, что было на первой. Когда выхожу из дому, три раза проверяю, взял ли ключи. А вообще, — Касторп на секунду заколебался, — я стараюсь как можно реже выходить из дому. То есть предпочитаю не покидать свою комнату.
— И что же вы тогда делаете, позвольте спросить? О чем думаете?
— Мне очень трудно это объяснить. Можно ли думать ни о чем? Я лежу в кровати и смотрю в окно. Или в потолок. Иногда полистаю старую газету — раньше я покупал газеты каждый день, а теперь даже этого не хочется. Все меня раздражает. Мучает. Видите ли, доктор, я здесь не завел никаких знакомств, никаких близких знакомств. Но прежде не прочь был выпить пива с однокашниками в «Café Hochschule», о чем-нибудь поболтать. Сейчас даже на это нет охоты. Если бы я мог нормально спать… Вот об этом я и хотел вас попросить, какое-нибудь легкое средство…
— Снотворное, — докончил доктор Анкевиц. — Легкое снотворное, вы это хотите сказать, да?
— Именно за этим, и только за этим я пришел, — Ганс Касторп выпрямился в кресле, словно беседа подошла к концу. — Порошок или капли, все равно.
— Ну конечно, я выпишу рецепт. Но вы прекрасно понимаете, — доктор встал и, подойдя к эркеру, поглядел на улицу, — что всякое отклонение от нормы требует устранения причин. А вам хочется сразу устранить следствие. Как кратковременная мера это возможно. Разумеется. Ваше состояние ведь нельзя назвать очень тяжелым. Вы не больны. Это всего лишь небольшое недомогание. Временное. Если я правильно оцениваю ваш образ жизни, питание, алкоголь, табак, кофе — все это не выходит за пределы разумной нормы. Словом, причина в чем-то ином. Но вы не хотите ее касаться. Даже думать о ней не хотите, не говоря уж о том, чтобы поделиться с кем-нибудь посторонним, не заслуживающим вашего доверия.
— Не понимаю, к чему вы клоните, доктор.
— Отлично понимаете. Сами минуту назад употребили слова «раньше» и «теперь». В промежутке что-то должно было случиться. На самом деле или в воображении. Возможно, вы что-то вспомнили. Вас это мучает, преследует, и вы требуете капель. Они, конечно, помогут. Но ненадолго.
— Вы полагаете, я должен открыть вам душу? Или, как вы это называете, подвергнуться психоанализу? Поверьте, я принадлежу к разряду людей, которые к таким новомодным вещам испытывают отвращение.
— А кишки! Внутренности! Плазма! Потроха! Кровь! Кал! Моча! Слюна! Семя! Это у вас не вызывает отвращения? Если бы у вас был понос, вам пришлось бы по крайней мере описать врачу свой стул. А я — прошу прощения — предлагаю, чтобы вы просто сказали, что произошло перед тем, как вы потеряли сон. Вот и все, господин Касторп. Кто вам наплел такую чепуху? Открыть душу? Психоанализ? Да мне-то какое дело? Врача интересуют факты. Я хочу вам помочь, но без вашего содействия у меня ничего не получится. Ну ладно, короче, что вы предпочитаете: капли или порошки?
С этими словами доктор Анкевиц снова сел за стол и достал бланк рецепта. Когда он потянулся за пером с янтарной ручкой, Касторп вынул из кармана пиджака портсигар, а из него — «Марию Манчини».
— Я могу закурить? — спросил он. — Не вижу тут пепельницы.
Еще никогда в жизни ему не доводилось так много о себе говорить. Его необычайно смущало, что он находится в центре этой истории как главное действующее лицо, как виновник случившегося и, наконец, интерпретатор, поскольку, хотя он инстинктивно избегал оценок, время от времени у него вырывалось что-то вроде: «я посчитал, что так будет правильно» или «пожалуй, это было неуместно». Начало, однако, далось ему легко, ибо, закурив сигару, он приступил к рассказу с поисков «Марии Манчини». Труднее оказалось пересказать памятный сон о незнакомке, прикасающейся к его затылку в детской, а также видение (такое он употребил слово) заснеженных горных вершин прямо рядом с городом над заливом. Поскольку все это читателю уже известно, отметим только, что Касторп — несмотря на внутреннее сопротивление — героически справился с этой нелегкой задачей, не опустив даже воспоминаний о своем несчастном отце и размышлений о музыке.
Едва он добрался до той ночи, когда читал «Эффи Брист», доктор Анкевиц, не говоря ни слова, достал из аптечки бутылку превосходного французского коньяка, налил по изрядной дозе живительной влаги в две пузатые рюмки, вручил одну Касторпу, легонько с ним чокнулся и, воспользовавшись тем, что Касторп поднес свою рюмку ко рту, деликатно его перебил:
— Стало быть, именно после этой ночи вы стали плохо спать?
Пациент было возразил, но тут же признал, что неприятности, пожалуй, начались именно тогда.
— «Эффи Брист» я прочел примерно в середине ноября, а первый кризис, то есть, я хотел сказать, первая бессонница случилась в декабре, сразу после похорон канцеляриста.
— Канцеляриста? — доктора Анкевица, видимо, удивил новый сюжет. — Это кто-то из ваших близких?
Тут потребовались сложные объяснения: когда Касторп увидел на доске объявлений некролог, сообщающий о «трагической смерти преданного академическому сообществу сотрудника», в вестибюле шептались, будто некий Пауль Котский, занявший место канцеляриста, в какой-то мере послужил причиной его самоубийства. Старика нашли на чердаке его маленького кирпичного домика: он болтался на бельевой веревке, якобы с приколотой к рукаву короткой, написанной от руки на двух языках запиской: «Дольше я этого не вынесу!» Речь будто бы шла об интригах — Котский, несмотря на польскую фамилию, поляком не был и так отравлял жизнь канцеляристу Нойгебауэру из-за его польского акцента, что тот в конце концов не выдержал и покончил с собой. Церковь сочла эту смерть «несчастным случаем», а Касторп, которого суть дела не очень интересовала, пошел на похороны из чувства долга. Ведь канцелярист был первым, кого он встретил в будущей alma mater сразу после приезда. Каково же было его удивление, когда на загородном кладбище, кроме Хуго Виссмана, помощника покойного, который нес за гробом скромный венок от Императорско-королевского высшего технического училища, он не увидел больше никого из политехникума. А среди окруживших открытую могилу родственников канцеляриста, стоявших двумя отдельными группами, уловил нешуточное напряжение.
Когда священник запел по-латыни, когда гроб соскользнул вниз, а провожающие покойного — те, что стояли слева, — принялись кидать в могилу комья земли и цветы, от второго полукруга, безмолвного и неподвижного, отделился невысокий мальчуган. Касторп сразу его узнал. Это был владелец модели «Пауля Бенеке», тот самый, что у запруды близ казарм произнес, обращаясь к нему, непонятную фразу и юркнул в заросли лопухов. Теперь, вполне прилично одетый, он бросил комок земли на гроб деда и вернулся обратно, но за этот поступок немедленно поплатился: какая-то женщина — то ли мать, то ли тетка — отвесила ему звонкую оплеуху, а он заплакал и стал кричать по-немецки: «За что? За что?»
Зрелище было ужасающее.
Возвращаясь из Брентова в пролетке, Ганс Касторп погрузился в глубокое оцепенение. Слова сидящего рядом помощника канцеляриста Виссмана даже в обрывках до него не доходили. Он думал только о мальчике и его замечательном, вероятно сделанном дедушкой фрегате, разрезающем зеленое зеркало воды. Это зеркало, или, точнее, воспоминание о водной глади, на которую он смотрел три месяца назад, случайно оказавшись у запруды, подействовало на его воображение словно магический предмет, помогающий гипнотизеру ввести свою жертву в транс.
— Никакого гипнотизера, разумеется, не было, но это зрелище… оно все время стояло у меня перед глазами. Попробуйте себе представить… Темно-зеленая зеркальная поверхность расступается, а под ней еще одно такое же зеркало, и еще, и еще одно. Несколько дней я лежал у себя в комнате, практически ничего не делая, уставившись в потолок. И всякий раз, рано или поздно, из этих наслаивающихся одна на другую картин вырисовывался ее портрет, взгляд серо-голубых… нет, скорее голубовато-серых глаз.
Поскольку доктор попросил кое о чем рассказать поподробнее, Ганс Касторп описал вначале большие дождевые лужи на Гарвестехудской дороге, разливавшиеся — в особенности осенью — на всем пространстве от лужайки перед домом Тинапелей до городского питомника роз. Потом пруд в Ботаническом саду, куда он так любил приходить с дедушкой после посещения кладбища Святой Екатерины: там покоились отец и мать. Потом альпийское озеро, водой из которого Ганс Касторп умылся во время прогулки по горам с кузеном Иоахимом, колодец в Эшенбахе с врезавшейся в память цитатой из «Парсифаля» и, наконец, запруду близ казарм во Вжеще, где он повстречал внука канцеляриста.
— Однако самое худшее было еще впереди, — Касторп отставил пустую рюмку, — и если б я мог тогда это предвидеть, я бы, возможно, уехал домой, в Гамбург.
Декабрьские дни начинались свинцово-серыми рассветами под дождем со снегом и тянулись в не желавшей рассеиваться мгле несколько часов, пока опять не становилось темно. Касторп насилу заставлял себя сделать несколько простых дел, которые при нормальном образе жизни не составляли бы никакого труда. Утренний туалет, одевание, завтрак, поездка на трамвае — все это требовало от него огромных усилий. Приближались рождественские праздники, но от одной мысли о путешествии, необходимых покупках, железнодорожном расписании, билетах, сборах в дорогу его охватывала такая тоска, что он написал короткое сдержанное письмо домой, в котором, не вдаваясь в объяснения, сообщил: «Рождественские каникулы я проведу в Гданьске».
Некая сложность возникла в связи с хозяйкой: едва узнав, что он никуда не уезжает, она решила скрасить жизнь «бедному одинокому студенту». Касторп кое-как проглотил ее праздничный пирог, дотошные вопросы и поздравления. По ночам, лежа без сна, он думал о незнакомке, однако — как ему этого ни хотелось — та ни разу больше не приснилась. Быть может, именно поэтому у него иногда ненадолго улучшалось настроение. Он упорно пытался убедить себя, что все это — лишь игра воображения, что он никогда эту женщину не встречал, но ведь оставалась книга, в которую он время от времени заглядывал и снова погружался в мечты. Как в детстве, сидя в одиночестве перед игрушечным театром, он воображал себя на освещенной сцене, так и сейчас перевоплощался в майора, скачущего верхом по дюнам на свидание с возлюбленной. Порой он беседовал с незнакомкой, и не мысленно, а вполголоса, по-французски, расхаживая по комнате с заложенными за спину руками.
— Вы думаете, доктор, — Ганс Касторп прервал свой рассказ, заметив, что Анкевиц старательно записывает что-то в блокнот, — я сошел с ума?
— Дорогой мой, — доктор отложил перо и с улыбкой взглянул на Касторпа, — уверяю вас, до этого гораздо дальше, чем до Альп, где вы бродили со своим кузеном. Но раз уж вы сами отвлеклись, позвольте вас спросить про колодец в Эшенбахе. Вы упомянули о какой-то надписи — цитате из «Парсифаля», это любопытно. Помните?
Говоря так, доктор встал из-за письменного стола, долил Касторпу коньяка и сам закурил сигару. Это была обыкновенная «Виргиния», дешевый контрабандный сорт, надо признаться, гораздо хуже «Марии Манчини».
— В Эшенбахе мы были с Иоахимом у его тетушки Эсмеральды, на обратном пути в Гамбург, — Касторп уставился в потолок, как школьник, раздумывающий над ответом. — А колодец? На нем изображен поэт, Вольфрам из Эшенбаха. Это он написал «Парсифаля». Цитата из его поэмы. Звучит примерно так: «Из воды ведь возникли деревья и все живое…» Нет, точно не помню. Но в конце что-то про душу, которая сверкает ярче ангела.
Касторп на секунду задумался и, помолчав, продолжил:
— Забавно, но я помню и кое-что другое. Деньги на сооружение колодца дал Максимилиан II, король Баварский, примерно в 1861 году. Сейчас Бавария уже не королевство, — тут он приостановился и посмотрел на доктора, — как и ваша страна.
Поскольку Анкевиц никак не отозвался, Ганс Касторп поспешно добавил:
— Простите, доктор, надеюсь, я вас не обидел?
— Напротив, — доктор выпустил несколько искусных колечек дыма. — Впрочем, это не важно. Ну ладно, — сменил он тему. — Оставим колодец королям и поэтам. Вы сказали: «однако самое худшее было еще впереди»… Имелись в виду ваши фантазии, когда вы представляли себя и эту русскую незнакомку подобными… или, лучше сказать, в образе героев Фонтане?
— Господин доктор, — Касторп чуть понизил голос, — то, что я вам до сих пор рассказал, всего лишь увертюра.
— Ах, так, — Анкевиц незаметно снял с пера колпачок и пододвинул к себе блокнот. — Ну что ж, продолжайте.
В новогоднюю ночь, когда из близлежащего офицерского клуба доносились звуки оркестра, разыгралась снежная буря. Касторпа это неожиданно обрадовало: бушевавшая за окном метель в то время как в печи пылал огонь, а в комнате разливался аромат только что откупоренной бутылки бургундского, почему-то его приободрила. Незадолго до полуночи, будто получив заряд энергии, он решил отправиться на прогулку — именно в разгар метели. Госпожа Хильдегарда Вибе задержала его, когда он надевал пальто; пришлось выпить с ней бокал шипучего вина, которое Кашубке — в черном платьице с белым воротничком и кружевной наколке — подала им на серебряном подносе. А потом он погрузился в белую круговерть — и почувствовал себя счастливым. Снег валил такой густой, пронизанная ветром мгла была такой непроницаемой, что он кружил по улицам Вжеща вслепую, выбирая дорогу интуитивно. Миновал двух подвыпивших гусар: поддерживая друг друга, они, безуспешно пытаясь перекричать вой бури, горланили «Хочу быть пруссаком». Потом ему повстречался человек в шубе и тяжелой русской шапке, который спросил у него: «Вы не видали мою жену?» Немногочисленные освещенные окна были как морские маяки: он брел от одного к другому, не ощущая ни мороза, ни ледяного ветра. Можно сказать — доктор Анкевиц поспешил это записать, — что настроение Касторпа во время зимней ночной прогулки менялось обратно пропорционально погоде: чем гуще валил снег, чем громче ревел порывистый ветер, тем легче становилось у нашего Практика на душе — настолько легче, что в парадное дома номер один по Каштановой улице он вошел так, будто возвращался со студенческого бала: веселый, бодрый, готовый шутить и валять дурака. Сколь же велико должно было быть изумление госпожи Хильдегарды Вибе, когда она услышала негромкое посвистывание в коридоре, а затем увидела в открытых дверях гостиной улыбающееся лицо. «Вы еще не спите?» — спросил Касторп и без церемоний, не дожидаясь приглашения, сел за пианино и исполнил бравурный полонез. «Вы позволите?» — и сыграл вариации на темы Чайковского. «Все пары танцуют», — воскликнул, увидев входящую в гостиную Кашубке.
— Поверьте, доктор, это была поистине безумная сцена, сотворенная волшебством необычной ночи. — Касторп закурил погасшую «Марию Манчини». — Какая-то нелепая, карнавальная. Прислуга сделала книксен, и обе закружились в ритме вальса, я же продолжал играть, а они, веселясь точно две барышни-пансионерки, танцевали, пока я не сыграл в заключение «Rondo Russo» Саверио Меркаданте. Потом встал, отвесил дамам поклон и сказал: «Всего вам доброго в Новом году!», на что моя захмелевшая хозяйка воскликнула: «Ну, господин Касторп, вы, не говоря худого слова, шалун!», после чего расцеловала меня в обе щеки — смачно, звонко, оставив жирный след своей алой помады…
— И это было тем «самым худшим», что вас ожидало? — деликатно спросил Анкевиц.
— Нет, доктор, поцелуй госпожи Вибе, то есть, я хотел сказать, весь этот вечер, наоборот, отвлек меня. Спал я на редкость хорошо, долго, а когда на следующий день увидел город, просыпающийся среди огромных снежных сугробов, залитый солнцем, то уже почти не сомневался, что никакие темные мысли больше не нарушат мой покой, словом… — Касторп настороженно поглядел на доктора, точно опасаясь, что его признание вызовет сострадательную улыбку, — что я начинаю новую жизнь… Будто бабочка из гусеницы, — добавил он, помолчав, — новая форма из белого кокона.
И это доктор Анкевиц украдкой записал в блокнот. А потом, поглядывая то в окно, то на своего пациента, продолжал внимательно слушать.
Второго января Ганс Касторп отправился на прогулку. Большая аллея, по которой он шел, выглядела как декорация к «Снежной королеве». Потом он завернул в «Café Hochschule»: там, в почти пустом зале, царила сонная атмосфера. Свежий «Анцайгер» на первой полосе сообщал о катастрофе в Пуцком заливе. Во время бури затонул баркас с восемнадцатью рыбаками; пятнадцать из них погибли. Если б не темнота и внезапно ударивший сильный мороз, буквально на глазах превративший воду в бесформенное ледяное крошево, возможно — несмотря на высокую волну, — удалось бы спасти больше людей. Так, по крайней мере, полагал автор заметки, подсчитавший, что среди пятнадцати утопленников было семеро холостяков и восемь отцов семейства, оставивших сиротами в обшей сложности двадцать двух детей.
Когда Касторп размышлял о бессмысленной газетной статистике, позволявшей читателю вычислить, что на каждого из утонувших женатых бедолаг приходится в среднем по два и три четверти ребенка, кто-то крепко стукнул его по спине и заревел над ухом:
— Привет, дружище, вот здорово, что я тебя встретил!
Не кто иной, как сам Николай фон Котвиц уже подсаживался к нему, уже заказывал две рюмки водки с содовой, уже что-то рассказывал — торопливо, громко, поминутно разражаясь смехом. Ну и намучился он с отцом во время праздников! Ну и соскучился по обществу, более приятному, нежели дряхлые тетки, старший лесничий и дворцовая челядь! Ну и удивился и обрадовался, увидав Касторпа, поскольку, честно говоря, не рассчитывал застать здесь никого из студенческой братии: еще слишком рано, все съедутся только к концу недели, разглагольствовал Николай.
— Ну а ты-то как, дружище? Уже вернулся из своего Гамбурга? Быстро ты… Может, и у тебя, — оглушительно взревел барон и хлопнул Касторпа по плечу, — нелады с твоим стариком?
Касторп деликатно ушел от ответа. На самом деле он был рад встрече, как человек, который, недели две прошагав по пустыне, впервые встречает путника и может перекинуться с ним несколькими словами. По той же причине — хотя он терпеть не мог так называемый шнапс — Касторп не поморщившись проглотил водку и продолжал слушать Николая, рассказывавшего об очередной сваре с отцом, «старым идиотом, которого уже, хоть тресни, не научить уму-разуму». Потом они с минуту поговорили о погоде, и наконец Николай вспомнил, что у него есть для Касторпа важная информация, точнее, приглашение.
— Увидишь кое-что, не предназначенное для глаз добропорядочных лютеран или католиков, — хихикал барон. — Ох уж и позабавимся!
Общество любителей античной культуры «Омфалос», о котором Касторп знал только понаслышке, в тот вечер собиралось на новогоднее заседание. Пару часов спустя Касторп и Котвиц встретились у Центрального вокзала, откуда взяли пролетку. К зимнему пейзажу, правда, больше бы подошли сани, но снег с главных улиц уже убрали, и пролетка, хоть и не без труда, покатила к Новым садам, где в доме восемнадцать размещалась масонская ложа «Под коронованным львом». Оттуда вышли два господина Хааке — Леопольд и Людвиг, — близнецы, настолько похожие, что Касторп, уже после того как Николай его сними познакомил, не мог удержаться и с интересом поглядывал то на одного, то на другого в надежде отыскать в их внешности какие-нибудь различия. Это, однако, ему не удалось, как не удалось и получить ответ на довольно бестактный, признаться, вопрос, куда, собственно, они направляются. К счастью, Николай фон Котвиц сгладил неловкость.
— Не подумайте, что мой друг излишне любопытен, — объяснил он господам Хааке. — Просто я не успел ему сказать, что необходимое условие наших встреч — полная секретность.
На Долгом базаре, возле фонтана Нептуна, они сменили пролетку. Только тогда Ганс Касторп понял, что Николай тоже не знает, куда они едут. Один из Хааке, время от времени высовываясь из-под поднятого верха пролетки, давал указания извозчику. Они промчались через Зеленый мост, миновали Молочные башни, быстро проехали по Длинным садам, а затем, не доезжая бывшего дворца Мнишеков, свернули влево, в старый портовый район. Было уже темно. По рыхлому снегу пролетка ехала все медленнее; по сторонам тянулись безмолвные лабазы, запертые на засов сараи и пустующие в эту пору года склады древесины. Последние пятьсот метров, отпустив извозчика, прошли пешком. Когда через минуту из виду скрылся тусклый фонарь пролетки, путь им освещали только звезды.
— Вы даже представить себе не можете, доктор, — продолжал Ганс Касторп, — как я был поражен. Выйти из ущелья между стенами каких-то заброшенных складов и вдруг увидеть в пустыне освещенный дом, полный гостей! Как все эти люди туда попали? — дорога была совершенно непроторенная! Перед огромной дверью, охраняемой двумя плечистыми лакеями, не стояло ни одного экипажа. Господа Хааке назвали пароль, я хорошо помню, как он звучал: «Тавромахия», — и мы вошли внутрь. То, что я увидел, мне показалось забавным — похоже, мы попали в театр, на новогодний бал-маскарад; костюмы, к счастью, были не обязательны: переодевался только тот, кто хотел, в богато оснащенной гардеробной.
Поскольку доктор Анкевиц, не говоря, правда, ни слова, высоко подняв брови, вопросительно поглядел на Касторпа, тот объяснил, что мог нарядиться римским легионером, фавном, галльским рабом, лесной нимфой, философом, коринфской гетерой любого пола, греческим купцом, адонисом, сирийским рыбаком, кифаристом или каким-нибудь мифологическим героем — например, Гераклом, Ясоном либо Тесеем. Молодая женщина в скудном одеянии мальчика-слуги водрузила ему на голову венок, и этим ограничилось его преображение, но не любопытство доктора Анкевица. Несмотря на то что рассказ был довольно-таки сдержанным, лишенным эмоций, слушатель совершенно забыл про блокнот, сигару и коньяк и, поминутно от удивления хлопая глазами, нервно потирал то левую, то правую щеку.
Переходя из зала в зал, Ганс Касторп холодным взглядом аналитика наблюдал за поцелуями, откровенными ласками и разнузданными сценами, участники которых не выказывали ни малейшего смущения. Любовным играм способствовали расставленные на обоих этажах, во всех залах, диваны, кушетки и козетки. Запах горящих трав, свет разноцветных лампионов и музыка в исполнении нескольких групп флейтистов и флейтисток создавали атмосферу, ничем не схожую с той, что царила в гамбургском публичном доме, который он посетил с одноклассниками после выпускных экзаменов. Там зоны возбуждения и разрядки были четко разделены: в общей зале, где посетитель выбирал себе проститутку, все было направлено на разжигание похоти, все чувства суммировались в одно, усиливая желание, а излияние скопившихся соков, этот короткий, спазматический акт происходил как-то стыдливо, украдкой, в тесных, освещенных мертвенным светом номерах, где пахло пудрой, дешевыми духами и потом предшественников. Здесь же возбуждение и разрядка были связаны гораздо нагляднее, представая в диалектическом единстве, и Касторп, нравственность которого подверглась серьезному испытанию, почувствовал, что не на шутку взволнован. Сторонние взгляды и сознание, что и сам он, если окончательно преодолеет внутренний барьер, станет объектом наблюдения, только подстегивали вожделение.
Касторп видел вакханок, эфебов, козлов, нимф, рабовладельцев и невольников, богов, людей — всех вперемешку, будто рай соединился с преисподней, — однако нигде не встретил Николая фон Котвица, куда-то пропавшего сразу же, еще в гардеробной. Только снова спустившись на первый этаж и остановившись у пылающего камина, где полуобнаженный философ в рваной тоге и с приклеенной бородой подсыпал в бокалы всем желающим беловатый порошок из золотой коробочки, а затем помешивал напиток веточкой, похожей на жимолость, он узнал в философе приятеля. Это так развеселило Касторпа, что он не смог удержаться от громкого смеха.
— Неужто, — спросил он, выпив зелье, — ты ограничиваешься столь невинным развлечением? Хочешь, чтобы я в это поверил?
Николай Антисфен — хотя его с равным успехом можно было принять и за Сократа — насыпал Касторпу еще одну порцию опия, сам отхлебнул изрядный глоток из своего бокала, после чего ответил:
— Всякий развлекается на свой лад — ну, а ты? Здорово ведь тут, а?
К Николаю подходило слишком много желающих получить свою толику обращенного в порошок тела бога, чтобы Касторпу захотелось хоть в чем-нибудь ему признаться — и уж меньше всего в вожделении, разгорающемся под маской бесстрастного наблюдателя, — поэтому он только молча пожал плечами. И продолжал кружить по залам, присматриваясь издалека то к играющим в кости легионерам, то к римской матроне, за которой неотступно следовал переодетый весталкой юнец. Наконец, утомившись, наш наблюдатель опустился на диван, откуда минуту назад вспорхнули два эфеба.
— Следует ли понимать, — доктор Анкевиц заговорил слегка охрипшим голосом, — что вас за весь вечер так и не захватила атмосфера разнузданности? А опий вы еще брали?
— Не знаю, как вам рассказать… — Ганс Касторп нерешительно посмотрел на доктора. — Поверьте, мне ничего не привиделось: это был не призрак и не двойник. Нет, это была она, русская из гостиницы «Вермингхофф». Прошла от меня так близко, что я ощутил запах ее духов, тот же самый, вне всяких сомнений — смесь мускуса и фиалки…
Касторп увидел, как она не спеша поднимается по лестнице, и лишь тогда встал с дивана и пошел за ней на второй этаж. Он мог бы ошибиться, будь на ней какой-нибудь античный наряд, но незнакомка, вероятно, не любила маскарадов: она была в обычном вечернем лазурного цвета платье. Он разыскивал ее повсюду, медленно переходил от одной группы к другой, приближался к полуобнаженным телам, к дремлющим либо веселящимся ряженым. В дом между тем прибывали новые гости, стало жарко и очень шумно, но нигде в толпе ее не было, она испарилась как камфара, а ведь ошибки быть не могло: он явственно видел незнакомку из Сопота. Касторп без устали бродил между первым и вторым этажом, заглядывал в гардеробную, пытался расспросить Котвица, но тот только потрепал его по плечу и подсыпал в бокал порошку. Дважды во время этих поисков Ганс Касторп не устоял перед соблазном. Один раз, властно притянутый атлетической рукой Геры, он ответил ей долгим страстным поцелуем; под толстым слоем пудры на щеках богини чувствовалась щетина. Второй раз, застряв в плотной толпе гостей, несколько мгновений крепко обнимал прелестного эфеба — миниатюрную гибкую девушку, переодетую посланцем богов. Незнакомки он не нашел.
Уходя на рассвете, в чужой шляпе, без перчаток, где-то оброненных, Касторп ощущал в голове страшную пустоту. Дороги он не знал и петлял среди портовых складов, в глубоком снегу, с наслаждением вдыхая резкий морозный воздух, пока не заметил, что под ногами у него уже не суша. Замерзший канал привел его к Мотлаве. И именно там, на скованной льдом реке, где с одной стороны тянулись кирпичные городские стены, а с другой — лабазы и склады, он увидел поднимающийся шар солнца. Сощурившись, он смотрел, как в мертвой тишине шар делится на три части и уже не одно, а три одинаковых солнца освещают белую гладь. Продолжалось это не дольше минуты. Потом наползли серые, тяжелые как свинец тучи и повалил густой снег. Никогда еще, даже на похоронах матери, а затем отца, он не чувствовал себя таким несчастным. Унылые набережные с примерзшими к сваям баржами и буксирами напоминали холмистые пустыни; за ними расстилалось небытие. Нигде, даже среди торчавших там и сям башен костелов, не проглядывала хотя бы узенькая полоска света. Единственное, чего Касторпу на самом деле безумно хотелось, это лечь посередине замерзшей реки и заснуть навек. Однако же, сам не зная как, он добрался до Зеленых ворот, а оттуда, приложив почти нечеловеческие усилия, до трамвая.
Потом наступили ужасные дни. Он погружался в себя, как в бездонный колодец, не зная, за что ухватиться. Долгие периоды бессонницы изнурили его до такой степени, что не оставалось сил ездить на занятия. Он не обедал, только завтракал и ужинал. Порой, когда ему все же удавалось заснуть, его преследовали тягостные картины: незнакомка, разнузданная и бесстыжая, терзала его на сопотском пляже или в номере гостиницы «Вермингхофф». Иногда она превращалась в эфеба, иногда щеголяла в мундире здешнего гусарского полка. Но хуже всего были ночи, когда он, уставившись в потолок, слушал, как по квартире госпожи Вибе, звеня шпорами, ходит кто-то в тяжелых сапогах. Тогда ему вспоминалась физиономия заговорившего с ним возле казарм рыжего коротышки, лицо пассажира в пустом трамвае и портрет господина обер-лейтенанта, сливавшиеся в одну омерзительную рожу. Он не стал записываться на экзамен. Не ответил на письма Иоахима и дяди Тинапеля. Не отправлял больше Шаллейн грязное белье, хотя запасы чистого таяли с каждым днем. Однажды утром, заставив себя выйти на улицу, он с остановки увидел на угловом доме табличку доктора Петера Анкевица: «Нервные заболевания, бессонница, консультации». И подумал, что это счастливое стечение обстоятельств: коли уж он пал так низко, что пренебрегает повседневными обязанностями, нужно воспользоваться подвернувшейся оказией.
— Это все, — Ганс Касторп закончил свой рассказ. — Теперь вы мне пропишете капли или порошки?