В черной своей джабале, укрывшей голову и лицо по самые брови, Фатима напоминает ребенка. Черный цвет в сочетании с блестками надо лбом и сверкающими бусинками придают ей вид еще более детский. Но Фатима давно не дитя. Две упругие грудки торчат у нее, как рожки у молодой козочки, и Фатиме приятно бывает их гладить, когда рядом нет никого.

— В канун рамадана исполнилось ей тринадцать. А недавно она подслушала, как отец Ахмет ибн Наиф, сказал ее матери, что пора бы уже и подумать о будущем дочери. Фатима услыхала их разговор среди ночи, проснувшись от любовных стенаний матери, а потом отец еще долго говорил про нее, про Фатиму, что, мол, девчонка созрела, как спелый гранат, и что добрый выкуп за дочь был бы на пользу сейчас, на мохар этот можно было б и новый шатер купить, и овечье стадо расширить. Однако Наджия, мать Фатимы, возражала:

— Ты не спеши. Дочь наша стала как прекращая лунная ночь, и тело у нее чистое, как вода в роднике, а уму девочки можно лишь поражаться. Зачем сбывать ее первому встречному, лучше выждать, сколько понадобится, и выдать ее за человека достойного, у которого были б и богатство, и власть.

В ту ночь Фатима не могла уже больше уснуть, и в сердце ее поселилась печаль, и печаль эта не отпускает ее, и никак, по сей день, не найдет Фатима никакого снадобья, никакого средства от грусти.

Случилось, заявился к ним, надо думать — к отцу, старый Исмаил Халд ибн Саид. Не дойдя до шатра шагов десять, остановился и ударом тяжелого посоха, да и голосом громким, хотя и исполненным благочестия, дал хозяевам знать, что пришел. Старика со всем уважением пригласили войти, а он, в свою очередь, соблаговолил принять угощение, покурил наргиле и отведал крепкого кофе. Язык у него развязался, и он начал рассказывать про всякие чудеса, происходившие, по словам его, в стародавние времена.

— Да, в прежние поры… Чудеса случались тогда настоящие. Что знает про то молодежь? Ничего молодые не знают. Белый свет сегодня развращен и испорчен, вот почему чудотворные силы покинули мир. Сегодня в пустыне тарахтят и как сумасшедшие носятся автомобили. Застрянет такая жестянка в песках, подгоняй к ней верблюдов, чтоб вытащили тарахтелку. Не так бывало когда-то. Когда-то бывало так: тянется караван по раскаленной пустыне, и вдруг налетает песчаная дикая буря, солнце желтою мглой покрывается, и глаза у погонщиков засыпает песком, так что больше не видят они пути и не чувствуют под ногами дороги. Ну, а верблюды… Только буря начнется — у верблюдов появляются крылья. Подогнут, подберут они ноги и точь-в-точь как орлы через темные тучи перелетают, а там опустятся где-нибудь у источника прохладной воды, в густой тени пальм. Мало вам этого? Ну что ж, бывало и этак. Покарал одного бедуина Аллах за прегрешения, навел хворь на отару его и в единую ночь истребил все его стадо, до последней овцы. Бедуин лбом о землю бьется, молится истово, плачет и жалобно просит, чтобы простил его Всемогущий и вернул ему стадо. Едва рассвело, выходит он из шатра своего и собирается в путь неизвестный, по округе милостыньки подсобрать, раздобыть хоть черственькой питы для детей своих малых. Но видит он вдруг, позади шатра стоит белорунное стадо овец, овцы кем-то словно одна к одной подобраны, от одной словно матери на свет рождены, и у каждой — молока вымя полное, я у каждой — шерсть такая, что пора хоть сейчас валить наземь да стричь. Стал счастливец овец пересчитывать, считал он, считал, до конца не добрался. Дал Аллах ему вдвое больше против того, что прежде имел он и что Всемогущий у него отнял. Мало вам этого? Еще один бедуин, из очень старинного рода, раскинул шатер свой у самого вади, ну, вы знаете, возле той вздорной речушки, что так весной разливается, словно бесы в ней волну нагоняют. Раскинул шатер бедуин, а как раз половодье схлынуло, вся долина стоит зеленая, как бескрайнее пастбище, стада со всех четырех сторон света прокормиться могли бы там, и хватило б травы им на целое лето, до новых дождей. И вот отправляет бедуин свою дочь отару пасти — кормить, значит, и охранять. А овцы — они овцы и есть, все им кажется, что, чем дальше от дома, тем трава гуще. Ну, идут себе овцы, идут шаг за шагом, а девица за ними. Ей тоже трава вдалеке зеленей, пышней показалась. Запах свежего пастбища овец опьянил, опьянил и пастушку, и забыли все вместе, что всякий день, даже самый долгий, подходит к концу и свет дня пропадает в ночи. В созвездиях небесных пастушка не разбиралась и путь свой продолжала с отарой напрямки и в сторону нового дня.

Ну и, ясное дело, забрели они в чужую страну. И чужие люди схватили юницу и к царю привели, к правителю этой страны. Царь тут же велит своим слугам обнажить лицо девушки и до конца всю раздеть ее. И как только была она раздета — царя ослепила ее красота. Лицо чистое, гладкое, как поверхность зеркальной воды в роднике, и сияет, как медь начищенная. Берет царь ее в жены, наряжает во всяческие уборы и разные кольца там, драгоценные камни, из тех, что излучают ночью солнечный свет, который вобрали в себя на протяжении дня. А через какое-то время призывает Аллах к себе царя, а царь перед смертью завещает, чтобы впредь страной правила его молодая жена. И вот эта простая пастушка, перегонявшая с одного пастбища на другое своих глупых овец, теперь властвует над человеческим стадом, и правит, надо сказать, рукой твердой и крепкой, ибо стадо людское, как и овечья отара, любит крепкую над собой руку…

Фатима и прежде, до всех этих историй, рассказанных старым Исмаилом Халд ибн Саидом, погружена была в сладостный смутный туман грусти и грез. Рассказ про пастушку еще жарче распалил ее воображение. Днем, под вольными небесами, а ночью на смятой бессонницей постели мечтала она о царе далекой страны и пыталась представить себе долину, настолько обширную, что можно в ней заблудиться.

О том, зачем приходил старик в их шатер, Фатима не задумывалась, ей это было неинтересно. Но всякие чудеса, про которые Исмаил Халд ибн Саид рассказывал, глубоко запали ей в душу. Ах, будь та долина поближе и знай Фатима, в какой стороне искать ее, отправилась бы она вместе с отарой, чтобы только, может быть, глянуть, какою тропинкой, по какому зеленому лугу ушла, погоняя овец, пастушка-царица…

А приходил и рассказывал свои небылицы Исмаил Халд ибн Саид по причине очень понятной: сладостными речами хотел усыпить он бдительность Ахмета ибн Наифа, убаюкать хозяина, смягчить и задобрить сердце его, дабы тот отдал ему, старику, юную дочь свою в жены. И будет тогда у него молодая жена, ведь те две, что есть у него, детей больше ему не рожают; что же это за жены! А Фатима — он собрал, как пучок прутиков, и приложил ко лбу своему четыре высохших скрюченных пальца, — а Фатима была бы в доме его настоящей царицей!

Ни о чем таком не догадывалась Фатима, потому-то и не поняла она, с чего это вдруг, на нее рассердившись за что-то, назвала ее мать… царицей:

— Тоже мне царица нашлась!

Почему вдруг — царица? А может, она и вправду царица? Мало ли, как оно получилось, что она пасет отару отца, разве та пастушка, про которую говорил старый Исмаил Халд ибн Саид, не бегала также за овцами? А вдруг и ей, Фатиме, Аллах такую же предназначил судьбу? Вот было ж недавно: день дождливый выдался, весь туманный какой-то и огненный, и на самом краю небес, вон там, над дальнею кромкою мира, увидела вдруг Фатима дворцы и мечети, белые, с высокими башнями и балкончиками. Ах, как сердце заколотилось: не страна ли это, в которой стала пастушка царицей? Ее повлекло, потянуло туда, и, глаз не сводя, смотрела она на небесные эти дворцы, и кто знает, если бы не разбредшаяся отара… К тому же вспомнила Фатима, как рассказывали у них в шатре старики, да и не одни только старики, а и люди еще молодые, про подобные наваждения. Эти видения, встающие на краю неба в дни, когда разом и солнце сияет и льет дождь, — это все искушения и соблазн, и не дай Бог позволить им заманить тебя, увести в несусветные дали. Потому что так точно, как они неожиданно возникают, они вдруг пропадают, эти чертоги горние и города, в мгновенье расходятся, расплываются, тают, и человек, чрезмерно приблизившийся к ним, тоже может исчезнуть, пропасть вместе с ними, с дворцами и башнями, стоящими перед глазами…

Как зачарованная, смотрела Фатима на воздушные замки, и хотелось забыть ей унылые наставления старцев и предостережения гостей помоложе. Она уже было кликнула пса, чтоб загонял овец вправо, в ту самую сторону, однако овцы, бежавшие прямо, к источнику, сбить с пути себя, слава Аллаху, не дали. Они остановились и упрямо застыли как каменные, пригнув к земле кудлатые головы, а баран, всегда предводительствующий ими, злобно и хрипло заблеял. На сей раз Фатима уступила овцам, может быть, им тоже известно, что нельзя ходить туда, к этим бесплотным, воспаряющим над землей замкам…

Огорченная, с тяжелым сердцем погнала Фатима стадо дальше. Рядом, вывалив красный язык, бежал пес… Вдруг — почуяв близость воды — овцы бросились как очумевшие и понеслись, с ног сбивая друг дружку, налетая одна на другую. Фатиме на мгновение показалось, что она теряет власть над отарой. Она тут же скомандовала псу обогнать стадо и остановить барана, бежавшего, как всегда, первым. Увидев пса, преградившего ему путь, баран резко застопорил, выставив передние ноги и пригнув голову с массивными скрученными рогами, готовясь ударить. Но Фатима уже тут как тут, она на месте, она, выручая пса, опускает свою тяжелую палку на крепкий бараний загривок и в гневе кричит: «Нет, будет так, как велела я!» И упрямый баран подчиняется ей, а следом за ним — все стадо, сразу мирное такое и послушное, готовое выполнить любое желанье ее и каприз, малейший намек на приказ хоть самой Фатимы, хоть верного ее пса.

Фатима и прежде задумывалась: до чего же глуп он, этот баран. Силища у него — как у десяти овец сразу или, может быть, еще больше. Когда он, бывает, страшным ударом валит наземь провинившуюся овцу, та летит, кувыркаясь и переворачиваясь в воздухе несколько раз, а потом, уже после того, как поднялась и стала на ноги, — еще один раз! Если бы ему вдруг взбрело ударить так Фатиму — он на месте убил бы ее. Все, что есть у Фатимы против него, — толстая палка да еще пес, который и власть-то свою над отарой чувствует только тогда, когда рядом хозяйка. Но баран их все же боится — и пса, и ее, Фатиму. Аллах, наверно, вселил в него этот страх, потому что уж так сотворил Аллах этот мир, чтобы человек страшился Аллаха, а бараны и овцы — человека.

Об этом и обо всем таком Фатима задумывается давно уже, еще когда была она девочкой, но раньше ее мысли как-то неясно туманились, а с тех пор, как старый Исмаил Халд ибн Саид стал заходить к ним в шатер и рассказывать необычайные свои истории, Фатима поняла, что стадо пасет и свою власть над ним проявляет, — по воле Аллаха, да, по одной только воле Аллаха, она — владычица этой отары и правительница над ней.

В медресе Фатима не училась, ее братья учились там. Отец говорил, что девчонке учиться не надо, это даже грех, и немалый грех перед Аллахом, сотворившим как известно, мужчин для того, чтобы господствовать и повелевать, а женщин — рожать детей и заниматься домашней работой. А пасти овец, считал отец, — наука нехитрая, была бы собака повыносливей и дубинка покрепче, остальному научит сама отара. Фатима и вправду очень быстро выучилась пастушескому делу и усвоила главное: овцам нужно совсем немного, травы вдоволь да воды до упою, особенно в жаркий день, ну а еще им необходимо пароваться, чтобы приносить новых овец взамен тех, что люди зарезали и зажарили на праздник. И еще Фатима поняла: пожелай она только — и все это стадо она запросто может уморить голодом, даже если глупые овцы будут, блея, стоять рядом с пастбищем, на самом краю его. И от жажды они могут перемереть, стоит ей захотеть этого, в двух шагах от источника! Но так она никогда не поступит. Отцу нужны овцы здоровые, сытые, а поэтому следует вовремя их кормить и поить, а они будут отдавать свое молоко, многочисленных своих ягнят, свою шерсть и вкусное мясо.

— Пес, кто я, а, пес? — вдруг спрашивает Фатима. И пес, привыкший от нее слышать одни лишь команды и окрики, не понимает ее, смотрит своей госпоже в глаза и поводит мохнатым хвостом, пытаясь, наверно, постичь и осмыслить: чего она от него требует? Так ничего и не поняв, он подлащивается к ней, ложится на землю и жмется к ногам ее, униженно и тихо скуля, точно просит, чтобы она простила его, сжалилась, смилостивилась, придавила его ногою к земле, этим самым его осчастливив.

— Я — царица, — говорит Фатима горделиво, — царица над овцами, вот я кто! И твоя, пес, я тоже царица, понятно? А ты — ты мой верный слуга, правда, пес?

Имени для пса у Фатимы нет, она так его просто и называет: пес. Это слово она знает с младенчества… Ах, если бы Аллах пожелал, он дал бы овцам человеческий облик, и тогда была бы она, Фатима, царицей уже над стадом людей, а не каких-то безмозглых овец! О, как правила бы она… Но что там, опять овцы к воде понеслись, она кричит им, пробует остановить их, но упрямый баран большими прыжками вылетает, прорвавшись, вперед, отара за ним… Впрочем, пес проворней его, он вонзает острые свои клыки в баранью лодыжку, и на золотом песке распускается, как огромный цветок, багряный бутон свежей крови. Фатима кричит псу:

— Хватит! Фу! Нельзя! Пугать ты пугай его, а калечить не смей! Ты над ним не хозяин, я — хозяйка его и госпожа, я — царица! Пошел вон…

Баран поднимается на ноги, Фатима пропускает его мимо себя и смотрит, как настырное это животное бежит дальше, к желанной воде.

Фатиме и самой очень нравится этот родник. Целый бы день проводила у его неглубокой, но такой чистой и прохладной воды, склоняясь над ним и отражаясь в зеркальной поверхности. Она любит этот час, когда овцы уже напились и лежат, погружаясь в глупые свои сны. Дремлет пес, настороженно закрыв глаза и помахивая хвостом, отгоняя назойливых оводов, роем вьющихся над собакой и стадом, беспрестанно жужжа и мешая всем спать. Тогда Фатима снимает фустан, открывает лицо и плечи и смотрит в воду на свое отражение. Она знает, что она красивая, как лунная полночь, что тело ее сияет ярче меди начищенной.

Она долго смотрится в воду, переводит взгляд с овала лица на упругие грудки, что, повиснув, наполнились и округлились, пробуждая в ней какую-то грусть и тайную смуту, смысл которой ей непонятен.

И случилось, что, пока она тихо смотрелась в источник и ласкала груди свои, вдруг зарябилась, покрылась вода хмурью, морщинками, — это овод упал туда и забился, затрепетал, пытаясь спастись, отвоевать свою жизнь у смерти.

И то, что вдруг увидала Фатима на воде, устрашило ее. Гладкий лик отражения внезапно покрылся морщинами, вокруг пары грудок расплылись какие-то зыбкие складки, точь-в-точь как у матери у ее, выкормившей кучу детей. Ужас и злость смешались в душе Фатимы, она быстро окунула в воду ладонь, вынула овода и стала разглядывать, как мокрое существо, волоча отяжелевшие крыльца, взбирается вверх по влажному ее пальцу. Вдруг — с каким-то неосознанно-мстительным чувством — она крепко сжала руку в кулак. Пес смотрел на свою госпожу и ждал. Фатима подала ему знак и подбросила мертвого овода. Пес поймал его в воздухе и проглотил.

— Все! Больше нет! — сказала псу Фатима и снова склонилась над зеркалом успокоенной гладкой воды, я опять лицо ее там отразилось ясной полной луной, а две грудки повисли, как два круглых спелых граната в утренней хладной росе!

Достало бы сил Фатиме, накрыла б она источник обломком скалы, чтоб ничего уже впредь не могло замутить в этом зеркале ее отражения; ее красоты и томительной, невнятно манящей неги двух грудок, чтобы все навсегда оставалось таким, как сейчас на воде. И пройдут, может быть, годы, может быть, не так уж и много лет, и предстанет Фатима во всей красоте своей перед царем, и приедут они вместе сюда, к источнику, и откинут камень, и откроется царю красота еще большая, нежели та, что его ослепила. Но насколько хватает ей сил, чтобы сдерживать стадо и не дать ему разбрестись, разбежаться, настолько слабы ее руки, и не может она приподнять, к примеру, больную или раненую овцу и отнести домой. Только когда рождается, а так бывает, прямо на пастбище, в траве, нежный ягненок, в ней просыпается вдруг какая-то неведомая ей самой сила, и она способна тогда на руках нести ягненочка далеко-далеко, как если бы это было ее дитя, плод ее созревшего тела.

Как-то случилось, что ужалила овцу змея, и вечером, когда стадо возвращалось домой, овца упала, и никакие уговоры, угрозы, удары палкой помочь не могли. Пес заглядывал в глаза своей госпоже, словно спрашивая, чем еще может быть он полезен тут, кроме как бегать вокруг умирающей твари и оглушительно лаять и махать мохнатым хвостом. Никаких приказов Фатима ему не отдавала, а с овцой продолжала бесполезный свой разговор:

— Вставай, овца! Да ну поднимайся же, слышишь, овца! Овца, ты лучше не умирай! А то придет мой отец и зарежет тебя? Вставай, овца, поднимайся на ноги, ну же!

Овца тяжело дышала, живот у нее раздувался и опять, как бурдюк, опадал. В конце концов Фатима ее бросила и ушла с отарой домой.

— Там овца упала, — сказала, придя, она матери, — ее укусила змея, а у меня нет сил донести ее.

Отца дома не было, он куда-то ушел и еще не вернулся.

— Все от Аллаха, — отвечала дочери Наджия, — и люди тоже, случается, падают и больше не приходят в себя. Возвратится отец и принесет овцу, надо ее заколоть и засолить мясо.

Ахмет ибн Наиф пришел поздно, только узкая алая полосочка неба еще повисала вдали, как знак и обет, что ночь, которая наступит сейчас, не навеки, что будет еще после этой ночи рассвет, золотая заря. Отец взял с собой одного из братьев Фатимы, и они отправились за больною овцой.

До пастбища, где Фатима пасла днем отару, было неблизко. Ночной сумрак сгущался, мрак стер все очертания вокруг, тьма легла беспросветная. Ахмет ибн Наиф, зоркому глазу которого нет равных на свете, овцу не нашел. И тогда напомнил Ахмет ибн Наиф себе самому: «Да не будет песчаная дюна тебе указателем на пути, и не ищи ту вещь на земле, которую спрятала ночь».

Возвращаясь домой, Ахмет громко, чтобы слышал сын его, начал перечислять все то, что он сделает с погибшей овцой, с ее мясом и ее шкурой. По его представлениям, змею к ней подослал сам Аллах, и та убила овцу, потому что всякий раз ему, Ахмету, трудно резать здоровую ярочку, которая еще может давать молоко и прекрасную шерсть. О, как заботится Аллах о каждом человеке на свете! И еще раз, уже во время вечерней молитвы, вспомнил Ахмет ибн Наиф про свою овцу, и опять восславил величие и милосердие Аллаха.

На рассвете, задолго еще до того, как выгонять Фатиме стадо, собрался Ахмет и пошел искать не найденную с ночи овцу. Утром путь оказался совсем близким, да особо и разыскивать не пришлось, словно место, где бросила дочь овцу, само вышло навстречу мириться с Ахметом ибн Наифом: на ветках кустов висели лохмотья окровавленной шерсти, а на траве багровели куски свежезастывшей крови. Хотя солнце еще не взошло, Ахмет прикрыл лоб и поднял взор к небу:

— Акбар алла, — произнес он восторженно, — о, как заботишься ты о каждом творенье своем, даже о голодных шакалах и жадных гиенах. Акбар алла!

Может быть, случай с растерзанной овцой как-то ускорил решение Ахмета ибн Наифа. Нет, не напрасно, видать, продолжал без устали старый Исмаил Халд ибн Саид рассказывать бесконечные свои истории о старине, предания, которые раз от разу становились все прозрачней, понятней, и все ясней вырисовывался размер выкупа, который готов был старик внести за Фатиму. Но уже и другие достойные люди заговаривали с Ахметом о дочери, весть о красоте которой ветер, наверно, разнес по округе, задувая в шатры ее имя и сладостно вея о ней со всех четырех сторон света.

И пришла пора покупать туфли для Фатимы. В базарный день взял Ахмет свою дочь и отправился в город. А за всю свою юную жизнь была Фатима в городе только два раза, ну может быть — три. Обычно город сам заранее встречал ее каменными домами и минаретами, башнями гордых мечетей, и каждый раз было это чудом необыкновенным, чудом, которое, чем ближе подходишь, к нему, тем оно достоверней.

На сей раз, однако, в достоверность того, что открылось глазам, было трудно поверить: Фатима увидала издали громадное стадо, толпящееся и спускавшееся вниз по улице, точь-в-точь как толпится отара, почуяв опасность или — когда овцы измучены жаждой — различая по каким-то приметам близость воды. Пройдя рядом с отцом немного еще, Фатима разглядела, что стадо, оказывается, это вовсе не овцы, а люди. Стиснутые стенами домов, люди спускались вниз по улице плотным скопищем, а один человек шел впереди, что-то громко выкрикивая, какие-то резкие, отрывистые слова, которые те, кто шел следом, подхватывали и повторяли, и получался один слепившийся, как огромный ком, рев. Фатима посмотрела на отца, ей хотелось спросить его, кто он, тот, что идет впереди, или может, в стаде людей тоже есть всегда свой баран, который ведет их? И показалось ей вдруг это стадо таким же видением, какие встают в пустыне над краешком неба, и подобно тому, как потом оплывают и тают воздушные замки и минареты, так, может быть, растворятся сейчас и исчезнут эти водовороты существ, это стадо обезумевших и озверевших овец, принявших зачем-то человеческий облик.

Фатима не успела спросить об этом отца, потому что там набежали откуда-то еще люди, в мундирах, и начали палками избивать всех подряд, кто подвернется. Ахмет крепко сжал руку дочери, и они, почти убегая, свернули в какой-то проулок, спускавшийся круто вниз.

Пока отец уводил ее дальше и дальше, Фатима все допытывалась;

— Абу, кто они были, те, что били других? Вроде псов? Вроде собак, что ходят с отарой?

Отец ей не отвечал. Он сам был потрясен и растерян. В первый раз в своей жизни он видел такое: люди внизу разбегались, многие оставались лежать на земле окровавленные, избитые, изуродованные. Фатиме хотелось плакать. В ужасе прижимаясь к отцу и глядя на страшное зрелище, она вспомнила вдруг одно жуткое происшествие, которое с ней приключилось давно уже, сразу после того, как отец впервые ей доверил отару. Как в пустыне бывает, невесть откуда взялась и обрушилась с высей песчаная буря, а потом небеса отворились, и хлынули воды. Песок колол, глаза, овец своих Фатима больше не видела. А овцы, теснились в смятенье и панике, пытаясь перескочить, перепрыгнуть одна через другую, порываясь бежать куда-то, как-то спасаться, но лишь обреченно метались и блеяли. Истошно лаял пес, а открыть глаза и помочь псу навести хоть какой-то в стаде порядок, хоть немного успокоить отару Фатима не могла. Она сидела на земле и плакала. Бедные овцы, что с ними делается? Что будет с нею самой? Пес, услышав, как она плачет, прильнул к ней в тоскливо, жалостно подвывал, как только умеет выть тоскующая собака.

Потом хлынул обильный дождь, смывая плотный налет песка с ее плеч и спины, а слезы из глаз промыли ресницы, и сквозь полосы падающего дождя стало видно, как разбегается стадо, широко, во все стороны, по всем направлениям просторного окоема. Отдельные кучки овец там и сям толпились, опираясь головой друг о дружку. Среди этих, разбросанных овечьих группок Фатима искала взглядом барана, обычно ведущего за собой стадо, но потом увидала его далеко-далеко, он и сейчас оказался впереди всех, он — бежал, бросив отару, спасаясь в одиночку. Потом он опустился на все четыре колена и стал ждать, когда кончится буря, в овцы опять соберутся вокруг него, и опять он пойдет впереди — впереди многоголового стада. Домой тогда она возвратилась, потеряв половину отары, пес плелся следом с опущенной головой, как человек, виновный во всем — и в том, что вдруг грянула буря, и в том, что столько пропало, разбежавшись куда-то, овец. Ахмет взял сыновей, и они пошли и собрали недостающую часть отары прежде, чем наступила ночь, собрали и привели их — напуганных и истерзанных, как истерзаны и напуганы бывают одни только овцы.

Сейчас, пока Фатима, торопливо идя за отцом, смотрела на то, что происходит внизу, под крутым склоном улочки, ей вдруг показалось, что весь этот кошмар с бурей овцами случился с ней именно здесь; на обрыве этом, да-да, здесь это было тогда, а сейчас — повторяется.

— Абу, ты помнишь? — спросила Фатима.

— Что? — не понял отец.

Она не ответила. То, что открылось перед ней, наполняло туманом голову, сердце, горчащим дымом першило в мозгу и в душе… Бегущие и лежащие на земле овцы, но почему-то с человеческими лицами… И почему-то все это происходит в такое ясное утро, когда в синем небе ни облачка…

Где же пастух, где тот, кто должен стеречь и оберегать их всех, валяющихся теперь на земле кто навзничь, кто на правом или левом боку, в лужах крови? И кто послал псов так уродовать этих овец с лицами, как у людей? Фатиме нужно было очень многое спросить у отца, но она видела, как сам он растерян, и — из почтения к нему — ни о чем не спросила.

Возвращаясь домой с парой новеньких туфель, переброшенных через плечо, Фатима не могла забыть эту улицу и не переставала сравнивать увиденное с тем, что она наблюдает в своей отаре, в стаде овец. И никакого объяснения этому совпадению не находила.

Ахмет ибн Наиф вдруг спросил:

— А ты помнишь, что рассказывал старый Исмаил Халд ибн Саид про одного царя, который властвовал над своим народом, но не берег его. Только доил, как доят послушное стадо, как стригут с него шерсть или палкой колотят, когда нужным считают.

— Плохой царь в этом городе, очень плохой! — сказала Фатима гневно и, помолчав, что-то собиралась добавить, но расхотела. Ей подумалось, что сама она хорошо присматривает за стадом, которое ей доверил отец, а когда она, заблудившись однажды, попадет в далекую, за горизонтом, страну и станет там женою царя, она будет властвовать в той стране так, как властвует сейчас — водит овец на сочные пастбища и к источникам с чистой прохладной водой. Фатима, как сказано, в медресе не училась, там учились братья ее, но все, что она увидела в городе, разом и бесследно развеяло смутный туман, клубившийся раньше в ее мыслях и девичьих чувствах. Теперь она знала, ясно так осознала и увидела путь, который лежал перед ней: царица над овцами, она станет царицей над огромной отарой людей и будет править ими заботливо и справедливо, как правит отарой отца ее, Ахмета ибн Наифа.