С горячечных экскламаций либо скорбно-занудных: во-пе-е-ер-вых… во-вторы-ых… в-третьих… — загибаний пальцев и тягостных отпеваний языка и культуры идиш начинается — и должен начинаться — любой разговор о современном писателе, пишущем на идиш. В самом деле, для кого же он пишет, кому несет творческую радость и печаль свою?
За полтора каких-нибудь года пребывания здесь, на родине всех евреев, насобирал я на улицах, в подворотнях и на свалках Тель-Авива, Бат-Яма и Акко большую библиотеку на языке идиш, некоторым из книг в которой по сто, а то и более лет, — раритеты!
Читать почти некому. Неадаптированного Шекспира — кто бы читал?
Менделе… Шолом-Алейхем… Анский… Дер Нистер… Классики литературы на языке, идиш, полуклассики… А вот не желаете ль Ницше на идиш? «Гамлета» — на идиш? Само собой — Пушкина, Льва Толстого и Чехова, Ленина — если по-русски кто подзабыл.
Желающих нет.
Черниховский вот, Бялик, Мойше Альперн — любимцы мои…
Гибнет культура, целая цивилизация! — хочется кричать по ночам, глядя на полусвисающие с узких, сбитых гвоздиком полочек обветшалые корешки: Гёте, Диккенс, Марк Твен, это из общеизвестных. А вот объемистая, 500 с лишним страниц, просто роскошно выпущенная «Французская поэзия» с иллюстрациями Мане, Пикассо, Макса Жакоба. Год издания — 1968-й. Для кого была издана эта книга? Переводчик на идиш — М. Литвин, он что, сумасшедший?
А те две сотни активно еще работающих на этом языке в разных странах писателей, причем есть среди них и молодые, и даже такие, что пришли в эту литературу, оставив свое прежнее писательство на других языках, — они что, совсем умом тронулись?
Нет, что-то побуждает их, что-то подсказывает им, что «неперспективный» этот язык (и тысячелетняя культура, которую он несет с собой и в себе) не исчерпан еще, а, напротив, полон, как говорится, живительных соков, он так и брызжет жизнью, юной силой, неизрасходованностью. При любом повороте исторической нашей судьбы — идиш, по пушкинскому слову, нет, весь он не умрет. Иммунитет его от смерти, против смерти — в его восприимчивости и родовой непритязательности. Он вберет хоть французское, хоть цыганское, если нужно тебе, словцо, кибернетический термин от Норберта Винера или русскую феню, по которой он ботает, падла, не хуже афганца с Арбата. Не от татар и немцев и не через русский, а с языком идиш ворвались в воскресший, но все равно не раскошелившийся на гласные иврит все эти «блд», «дрк» или даже неоновый по вечерам «кбнмт» над тель-авивским рестораном — чем особо нам тоже гордиться, скажет профессор-гебраист, не приходится.
— Идиш умрет? — спрашиваю я Мордехая Цанина. Он молчит в ответ, ему восемьдесят восемь.
Если идиш умрет — это будет не смерть, а убийство, чудовищный акт насилия маленького уродца — одного, в сущности, десятилетия — над величественной Историей.
А пока что — помилуйте! — этот идиш обслуживает еще сотни тысяч людей, и многие языки в мире еще могут ему позавидовать. Недаром же он включен в девятку языков международных! А то, что на языке этом с каждым днем все меньше — до катастрофичности — читающих, то это процесс, как сказано, не природо-естественный, но — сам по себе результат Катастрофы и целой череды не столь громоподобных уже катастроф ашкеназийского еврейства в советской империи, США и Израиле. И если в США это происходило опосредованно, то ситуация с языком идиш и вообще восточноевропейской еврейской культурой в современном Израиле первых десятилетий — вполне узнаваема для недавних советских «лиц еврейской национальности» в том же, к примеру, рассказе М. Цанина «Ядвига». Атмосфера чиновничьей, по согласованности, дискриминации ашкеназийства с нескрываемой целью искоренения галутного сего «позора» в истории еврейского народа — великолепно, с точки зрения публицистической достоверности, обрисованная в этом рассказе, — тема, слышимая как гневный и неумолчный крик во всем творчестве и во всей жизни Цанина, во всех жанрах его прозы и аспектах общественной деятельности: в публицистических выступлениях, в речах с трибун, в задушевных беседах с коллегой или читателем, одиноко забредшим в «Бет Лейвик» — в Союз писателей и журналистов идиш, который он, Цанин, много лет, по справедливости, возглавляет.
Короткую прозу М. Цанина (в России его произведения публикуются впервые) отличают тончайшая стилистическая нюансировка, зримая рельефность и ощутимость психологической среды, а в сфере содержательной — проверенная долгой жизнью мысль о незакрепощении человека, бережном отношении к этому нежному, хотя и озверевающему порой существу, будь это подверженный болезненным странностям паренек из рассказа «Бенцион Второй» или библейский Иов, на примере судьбы которого автор — открыто, от своего же писательского имени — полемизирует с самим Сатаной и даже с самим Творцом, попустительствующим Сатане в деяниях страшных и противочеловеческих.
Тематика рассказов М. Цанина проламывает брешь в никем персонально, но всеми вместе установленных границах литературы на идиш. Вот — полярная, но в чем-то контрапунктирующая памфлету «Месье Сатан», идиллическая, но с подвохом к концу, новелла «Царица Фатима», тихая и полная неги акварель из жизни мирных арабов: пастушка, овечья отара, прохладный родник и прекрасный мираж на горизонте… Много ль найдется сегодня еврейских писателей, осмелившихся — в контексте дня — взять для новеллы такую тему и такой материал, так тончайше и с таким лиризмом сказать о народе, при одном, казалось бы, упоминании о котором на еврейскую память приходят современный терроризм и тысячелетняя нетерпимость? Но террорист не бывает — народом. О чем и толкует писатель, с озабоченной нежностью выписывая портрет юницы, вдруг и разом налетевшей на стену — на реальность жестокого, жесткого мира.
В наши дни Мордехай Цанин — самый, пожалуй, крупный писатель, представляющий перед своим народом, да и перед другими народами литературу и шире — Словесность идиш.