POW

«POW» – это классическая, можно сказать, аббревиатура, которую часто используют в англоязычных сводках о потерях в зонах боевых действий. Расшифровывается она так: «Prisoners of War», военнопленные. Сокращение «POW» можно встретить и в официальных отчетах воюющих сторон, и в текстах репортажей ведущих масс-медиа, и даже в призывах тех или иных антивоенных организаций, которые требуют побыстрее закончить бойню. Мы давно научились говорить на языке символов и сокращений, не тратя время на расшифровку стандартных формул. Но для меня смысл именно этой формулы куда глубже ее статистического значения. «Prisoners of War» – это не просто военнопленные. Это плененные войной. Это те, кто, однажды попав в круговерть обстоятельств, уже не может вырваться на свободу. И, даже формально оставаясь свободными, эти люди несвободны внутри. Потому что однажды вкусили наркотик, от которого не избавиться никогда. Даже не знаю, как его назвать, но тех, кто на него крепко подсел, я могу сразу же определить. Так, кажется, бывшие алкоголики чувствуют друг друга. С некоторых пор я расшифровываю это грозное сокращение «POW» вот так: «People of War» – люди войны. Какое, однако, огромное количество людей подпадает под это определение! Какие невероятные коллизии они пережили! И те, кто носит военную форму, – лишь небольшая часть того огромного сообщества, которое можно назвать людьми войны. Их истории пересекаются друг с другом в пространстве и времени. Но самое непостижимое – иногда истории тех, кто пережил локальные войны современности, внезапно открывают раны прошлого. Исторического прошлого. Не имеющего к тебе прямого отношения. Однажды после мимолетного разговора я увидел во сне, как сражались воины клана Тайра за право владеть Страной восходящего солнца, но то, что на самом деле чувствовали они, я смог понять только некоторое время спустя, после рейда по иракскому городу Кут, вместе с американскими морпехами. А после беседы с бригадным генералом в Израиле я стал иначе смотреть на Богдана Хмельницкого – оказалось, реальный Богдан имеет мало общего с памятником в центре Киева. Но, впрочем, эта книга не о монументах. В ней много о тех, кого я знаю, порой очень близко.

В ней факты перемешаны с чувствами, география с кровью, а глобальная трагичность происходящего – с черным юмором приключений, которые заканчиваются хорошо. Ведь это так и есть. Мы смеемся над опасными приключениями со счастливой развязкой.

В ней много тайн или, во всяком случае, вопросов, на которые я до сих пор не смог найти ответ. Например – ради чего девятнадцатого ноября две тысячи первого года расстреляли группу из четырех журналистов в Афганистане? Кто сделал это? А ведь эта группа ехала в Кабул в тот же самый день и той же самой дорогой, что и наша. Но мы, слава Богу, выжили. Впрочем, иногда мне кажется, я знаю, кто сделал это.

Иногда война определяет сущность человека, иногда человек влияет на ход войны. История перспективного австрийского студента-медика Ариберта Хайма обернулась после Второй мировой войны поисками самого разыскиваемого нацистского преступника. Мы тоже подключились к этим поискам вместе с «охотниками за нацистами», но нашли для себя совсем не то, что ожидали найти. А ведь если бы не война, то гинеколог Хайм лечил бы своих пациенток где-нибудь в провинции и, возможно, крутил бы с ними романы, не прячась от прошлого и не опасаясь настоящего.

Если бы не тайная ядерная программа Израиля, первый «атомный шпион» в истории этой страны был бы скучным клерком, а не диссидентом. И ветеран Войны Судного дня Яаков Кедми не встретился бы со мной за чашкой кофе в районе рынка Алленби. А в жизни самого Яакова его война тоже сыграла ключевую роль: он сделал карьеру в разведке, став руководителем спецслужбы «Натив», ответственной, в том числе, и за безопасную эвакуацию евреев из зон конфликтов.

Эта книга – не автобиография. И не географический перечень тех стран, где люди преуспели в уничтожении друг друга во славу разных идей. Это «флешбеки» – вспышки в циничной памяти журналиста однажды увиденного, быть может, хорошо забытого, но потом вызванного из глубин белой бумагой, которая требует от автора быть исписанной во что бы то ни стало. А ведь не будешь же ее, такую белую, марать всякой ерундой?

Республика Кот-д’Ивуар, 2002 год

Есть три события, которые я хотел бы вычеркнуть из книги моей жизни или же, как минимум, переписать. Но в книгах, подобных тем, которые мы пишем каждый день каждым своим движением, невозможно ничего переписать, а тем более вычеркнуть. Ваши плохо почищенные утром зубы становятся таким же достоянием истории, как и гениальная музыкальная фраза, если вы музицируете. Или невероятная формула, которая описывает суть всеохватывающего явления под названием «гравитация», если вы исследуете физические законы. Не знаю, как там «гений и злодейство», но гениальное и ничтожное точно всегда идут рядом, взяв друг друга под локоток.

Три события произошли в один день, седьмого октября две тысячи второго, поэтому их невозможно забыть даже по частям. Я пробовал. Но одно затем вызывает в памяти другое, а за ним и третье. Цепная, будь она неладна, реакция. Звеньев немного, но я ими скован по рукам и ногам. Что сделано, то сделано, а что не сделано – тем более уже не исправить и не доделать, поправляя перед зеркалом своей совести респектабельный прикид уважаемого человека.

Одно только я знаю наверняка. У каждого, кто по уши влезал в лучшую из профессий, было нечто подобное. Слово, которое нужно было сказать. Или досказать. Поза, которую ты принял, вместо того чтобы занять позицию. Шаг, сделанный вверх, в то время когда от тебя ждали, что ты будешь шагать вперед. И теперь каждый волочит за собой свои непереписанные главы.

Невероятно, как же мы все-таки прорвались в Буаке. Думаю, все решило появление этого француза с Радио Франс Интернасьональ, Оливье Роже, которому случилось однажды работать в Москве. Он говорил по-русски, перебирая, как четками, местоимениями, с таким милым французским грассированием, что его, пожалуй, хотелось вставить в фильм эпохи застоя про невероятную любовь существ по разные стороны железного занавеса. И голос у него был вполне подходящий перекатам нёбного «р», бархатистый, приятный, доверительный. Впрочем, неудивительно. Мсье Роже работал на радио.

Именно он уговорил ивуарийских полицейских отпустить нас дальше. В самый центр страны. В самый центр гражданской войны. В город Буаке. Но начальник полицейского управления – в каком же городе? Димбокро, кажется? – захотел проявить радушие и приказал по случаю прибытия столь уважаемых гостей из столь разных стран (Украина, Франция) открыть пустующий мотель и накрыть столы в пустующем ресторане пустующего мотеля.

С едой там было туго. Чтобы ускорить процесс, мне пришлось самому взять в руки нож и почистить огромные клубни иньямы, по вкусу напоминающие гидропонную картошку. Кажется, кроме иньямы была еще какая-то еда, хлеб, мясо, уже не помню таких деталей. Зато хорошо помню, что наш вклад в коллективное застолье был достаточно велик. Бутылка немировской водки подешевле, испытанное средство подкупа несговорчивых представителей различных вооруженных формирований, которые имеют обыкновение устраивать блокпосты на дорогах, с одной только целью никого никуда ни за что не пускать. Нас было семеро за столом. Я со своим оператором, Оливье с двумя молчаливыми коллегами, газетными журналистами, хозяин гостиницы и начальник местного полицейского спецподразделения. Трапеза происходила во дворе ресторана, можно сказать, под автоматным стволом. За спиной начальника стоял рядовой сотрудник правоохранительных органов Республики Кот-д’Ивуар в красном берете и с автоматом наперевес. Он внимательно и настороженно оглядывал пространство вокруг стола, выполняя приказ «Смотри, чтобы все было в порядке». Оружие на плече черного амбала выглядело грозно, но еще более убедительно оно смотрелось бы на экспозиции редких образцов вооружения Второй мировой войны, одним из которых оно, собственно, и являлось. На солдатах здесь, видимо, экономили. Начальник, засунув свой берет под погон, взял стакан с водкой и принялся потягивать его содержимое мелкими глоточками, на манер виски, он, видимо, никогда еще не пробовал наш северный напиток. И я ни с того ни с сего решил похулиганить.

– Нет, нет, так это не пьют, – замахал я на начальника обеими руками.

– А как же? – переспросил наивный темнокожий офицер.

– А вот так! – И я наполнил его двухсотграммовый сосуд до края.

– Я в этом не участвую, я знаю этот пггрикол, – мягко заурчал мне на ухо Оливье, прикрывая рукой стакан перед собой. Английский смешивался с французским и русским, как и табачный дым сигарет с разных континентов.

– Дакор, – легко согласился я как раз в тот момент, когда офицер принюхивался к содержимому стакана. Словно и не пил из него до этого.

– Это нужно делать так, – начал я инструктаж. – Водка – это не вино и даже не виски. Чтобы испарения спирта не портили вкусовые качества напитка, его нужно залпом опрокидывать в себя, желательно одним глотком.

В этом месте я сделал паузу со значением, после которой произнес ключевую мысль коварного «пггрикола».

– Наши офицеры запросто глотают содержимое полного стакана.

Замечаю, что сработало. Ивуариец перестал нюхать водку и приготовился ее глотать.

Я встал со своим стаканом. Он со своим. Я выпил залпом свою жидкость. Он, прикрыв веки, перевернул в рот свой стакан. Разница была только в том, что в моем было примерно граммов на сто меньше, чем в его. Черный офицер проглотил прозрачную жидкость залпом. Высокий, мускулистый защитник и одновременно инструмент африканского правосудия.

Не прошло и нескольких секунд после того, как водка вошла в него, офицер закачался, как мачта старого баркаса в шторм, и (тут мне ради красного словца хотелось бы сказать «рухнул как подкошенный», тем более, что этот забавный эпизод так хорошо рассказывается во время застолья, которое, конечно, допускает любые литературные преувеличения) присел на деревянную скамью, на которой все мы, собственно, и сидели. Но африканец, похоже, и сидеть не мог, потому что даже в таком положении его качало в разные стороны. Особенно опасно парень откидывался на спину. Младший чин ивуарийского спецназа занервничал, подскочил к спине своего командира, продолжая водить своим стволом по сторонам. «Довольно опасное движение», – подумал я про себя, глядя на мечущийся автомат. Мои французские друзья, судя по лицам, подумали то же самое. По-французски.

С каждой секундой командира болтало все больше и больше. Его солдат не знал, что нужно сделать раньше – поймать своего офицера до того, когда его тело коснется хорошо утоптанного грунта, или расстрелять этих подлецов, этих коварных отравителей, этих пособников продажных заграничных корпораций (всем известно, это именно они устроили путч в мирной образцовой африканской республике), этих чудовищ, прибывших в Африку с одной лишь целью, а именно вывести из строя хотя бы одного законопослушного офицера. Все это было вложено в клич негодования, который издал человек с автоматом. В отличие от нас, осоловевший командир понял сразу своего подчиненного. Он посмотрел на него и успокаивающе кивнул: «Тре бьен». Все очень хорошо.

С ускользающей улыбкой на лице наш черный гигант поблагодарил нас и попытался встать из-за стола. Попытка не удалась, вернее, до успеха довести ее помог все тот же младший чин. Стало понятно, что стрелять по нам не надо, а вот что надо, так это ловить падающего командира. Что солдат, собственно, и сделал. А его шатающийся предводитель сообщил: «Мне, пожалуй, пора» и скомандовал по-армейски четко выносить его к месту дежурства. Подтягивая долговязого начальника к двери, солдат время от времени боролся с собственным автоматом. В этом нелегком деле стрелковое оружие только мешало.

«Тепегрь нас должны еще гграз аггрестовать», – задумчиво програссировал Оливье. Но нас не арестовали, а напротив, едва с утра посветлело на востоке, совершенно безо всяких проблем пропустили в сторону Буаке на блокпосту правительственных сил. Это был последний контроль на территории, которую контролировало правительство Кот-д’Ивуара. На лицах ивуарийских солдат было нескрываемое удивление. Мне тогда казалось, они глядели на нас с опаской, мол, вот они, люди, сумевшие нейтрализовать нашего могучего командира, давайте-ка их пропустим в сторону нашего противника, пускай их травят своей водкой. Потом я понял, что на нас они смотрели, как на сумасшедших, потому что только сумасшедший в ту осень хотел с юга страны перебраться в Буаке, сердце мятежного беззакония. Впрочем, одно другому не помеха. Людям, которые пьют такие странные напитки, самое место в странном городе, окруженном отборными ивуарийскими жандармами и солдатами французского Иностранного легиона вкупе с десантниками. С беретами был явно перебор. Легионеры в зеленых. Десантники в малиновых. Еще были береты невероятной раскраски и всевозможной гаммы, в которых красовались местные, ивуарийцы. Берет в прифронтовой зоне был чем-то вроде индикатора качества человека. Зеленый берет информировал: его суровый обладатель – отличный инструмент войны высшего качества, нетребовательный, исполнительный и невероятно выносливый. Малиновый: уступает зеленым в нетребовательности и выносливости, зато инициативен и весьма патриотичен, убежден, что его родина – это вся Французская Республика, а не отдельно взятый Иностранный легион. (Как известно, официальный лозунг легионеров звучит категорично: «Legia patria nostra», то есть, в переводе с латинского языка, «Легион наша родина».) Остальные цвета с точки зрения первых двух настолько не в счет, что дифференциация по цветовым показателям просто теряет смысл, хотя парни на ивуарийских блокпостах, как мне показалось, обладают явным преимуществом перед французской палитрой. Они были местными, ивуарийцами, африканцами, наконец, они здесь не просто воевали, то есть, конечно, воевали, но не всегда, а большей частью просто жили, и, в отличие от французов, им было что защищать и за что поливать кровью желтую землю, покрытую лесостепью и плантациями какао, из-за которых, собственно, и началась эта странная гражданская война. Какао здесь выращивают так много, что, оказывается, шестьдесят процентов мирового урожая сладких бобов привозят именно отсюда. Шоколад, который вы, возможно, сейчас жуете, оставляя коричневые отпечатки на уголках страниц, скорее всего, западноафриканского происхождения. Мысленно разделите прямоугольник вашего шоколада на десять равных частей. Представьте, что шесть из них состоят из порошка какао, выращенного в Кот-д’Ивуаре. И что из-за этого какао, а вернее, из-за денег, что платите за шоколад вы и еще десятки миллионов любителей сладкого, здесь идет война. В Африке всегда так. Если в стране имеется, что делить – нефть, алмазы, какао, – дележ происходит с помощью мачете и автоматов. Но, пожалуй, не стоит заниматься разбором причин конфликта в стране Берег Слоновой Кости, как и в других соседних странах. Пока я находился в ее пределах, я так и поступал, то есть оставлял раздумья о первопричинах на «потом», на то время, когда я вернусь в свой привычный восточноевропейский мир и начну просматривать отснятый материал. И в очередной раз выведу для себя самого главный закон телевизионного цинизма. Чем дальше страна, тем больше должно погибнуть людей, чтобы у зрителей появилось желание задуматься: а что же там происходит? Африканский континент никогда не отличался гуманизмом. Когда в Европе, Америке или Азии гибнут десятки мирных жителей, мир белых людей воспринимает это как вселенскую трагедию. Жертвами африканских войн ежегодно становятся десятки тысяч человек, и это воспринимается как должное.

Мы задержались немного на блокпосту легионеров. Во-первых, потому что они стояли между правительственными войсками Кот-д’Ивуара и повстанцами. Вроде бы как миротворцы, но с четким приказом открывать огонь на поражение в случае любой видимой опасности. Во-вторых, потому что среди этих парней в зеленых беретах было немало наших соотечественников – из Украины и тех, кто из России, Беларуси, других стран Содружества. Остальные тоже родственнички, в основном сербы, поляки, хорваты.

Иностранный легион был создан девятого марта 1831 года по приказу короля Луи Филиппа. Сначала его основу составляли швейцарские наемники, затем в Легион стали набирать всех желающих. Именно тогда возникла традиция не спрашивать имени новобранца, и для сотен маргиналов и преступников это был неплохой шанс избежать наказания. Сейчас ситуация изменилась, но среди легионеров встречаются люди, которые не в ладах с законом.

К выходцам из Российской империи всегда было особое отношение. В 1921 году на основе конницы бежавшего во Францию Врангеля был создан первый бронетанковый полк легионеров. Они участвовали в десятках вооруженных конфликтов, особенно отличились в начале пятидесятых в Индокитае и Алжире. За то, что легионеры защищают интересы Франции, Республика жалует им французское гражданство – обычно после трех с половиной лет службы.

В девяностых годах Легион пополнили добровольцы из Восточной Европы – люди с боевым опытом и желанием воевать дальше. Многие ветераны войны в Афганистане и миссии на Балканах вернулись туда опять, только в другой форме и под другим именем. Так что встретить земляка в Легионе несложно. Сложно уговорить его назвать свое настоящее имя.

– Кто-нибудь из вас говорит по-русски? – крикнул я в кузов грузовика, заехавшего на территорию импровизированного военного городка.

– Нет! – с издевкой донеслось из кузова мне в ответ.

Они приехали сюда для того, чтобы эвакуировать французов из мятежного города. Французов здесь было немало. Теперь нет ни одного. Мятежники не любят белых людей. Тем не менее, в войну с бывшей метрополией вступать не хотят. Повстанцы понимают, что они в состоянии сражаться с деморализованной местной армией, но вовсе не с французскими легионерами славянского закаленного происхождения.

И я решил, что нужно отснять часть репортажа именно здесь. Это потребовало времени. Полтора часа съемки. А до этого еще часа четыре уговоров на то, чтобы получить разрешение на съемку, в ожидании которой мы с оператором Вадимом Ревуном сидели на пластиковых стульях под тентом возле французской БМП. Русскоговорящий дружище Оливье познакомил нас с командиром легионеров, отрекомендовал и отправился дальше в Буаке. Нам бы тоже туда вслед за ним, но не хотелось упускать возможность пообщаться с «нашими» в чужой форме.

– Они, наверное, думают, что мы шпионы, – философски заметил Ревун, выпуская дым очередной смрадной сигареты. Это натолкнуло меня на мысль. А еще антенна над крытым зеленым автомобилем, который стоял в нескольких метрах от нас.

Я развернул свою антенну на спутниковом телефоне и набрал номер редакции.

– Але, у нас все в порядке, нашей безопасностью занимаются французы, Иностранный легион, от них зависит мир в этой стране.

Набрал номер своей жены.

– Послушай, у нас все хорошо, люблю, не волнуйся, мы в полной безопасности, тут французы, легионеры, отличные ребята, профессиональные миротворцы, нас охраняют, мир берегут. Нет, никто не стреляет, это двигатель запустили.

Набрал номер Оливье.

– Ну что, добрались? Молодцы, молодцы. Слушай, огромное тебе мерси за легионеров, я думаю, что только они способны поддерживать мир… (И так далее.)

Прошло не больше двадцати жарких минут. Из автомобиля с антенной вылез улыбающийся лейтенант, подошел к нам и сообщил новости. Они заключались в том, что съемочная группа из Украины в лице Андрея Цаплиенко и Вадима Ревуна получила доступ к съемкам позиций легионеров, а также возможность задать несколько вопросов самому лучшему солдату подразделения, кстати, из Украины, который изъявил желание служить в Легионе под своим именем. Все-таки это правильно, что телефоны журналистов так легко прослушиваются.

Игорь Омельянчук. Рост два метра. Косая сажень в тяжелых квадратных плечах. Плотно накачанные, словно футбольные динамовские мячи, мышцы.

Он оказался в Легионе пять лет назад. За это время дослужился до капрала. Для парня из украинского города совсем неплохо. Игорь родом из Черновцов. Служил в украинской армии, а потом решил податься туда, где платят больше да и работа поинтереснее. И впрямь, жизнь легионера скучной не назовешь. Основная база спецподразделений – на острове Корсика. Раз в год «спецов» отправляют в Африку – в Габон, в Джибути, в Центрально-Африканскую Республику.

«Мы привыкли к Африке, – рассказывал мне Игорь после того, как получил приказ сниматься для украинского телевидения. – Примерно раз в полгода нас отправляют в Джибути. А теперь вот сюда. При тех нагрузках, которые мы переносим в учебном центре, здесь еще неплохо, своеобразный отдых».

Но отдых здесь только для тела, не для души. Ствол бронетранспортера все время направлен в сторону Буаке, туда, откуда каждый день слышны автоматные очереди и крики демонстрантов. «Мы не любим Гбагбо!» Это в адрес действующего президента. «Французы, убирайтесь домой!» А это в адрес легионеров. Интересно, что бы кричали демонстранты, если бы узнали, что среди легионеров почти нет французов?

Мятежники контролируют ситуацию. Они сопровождают демонстрантов, когда те с плакатами и палками идут из города к французскому блокпосту. Боевики не дают толпе приблизиться к бронетранспортеру, но день ото дня дистанция между горожанами и легионерами сокращается.

«С мятежниками мы не сталкивались, – признается Игорь. – Видели их, только когда они сопровождали демонстрации протеста и вместе с ними подходили к нашей позиции. Но воевать с нами они, похоже, не хотят».

По некоторым признакам мы определили, что легионеры намерены сворачивать свой блокпост и покинуть пригород Буаке. Это может означать, что дела налаживаются и французы здесь больше не нужны. Или что силы правительства намерены идти в наступление и, стало быть, большой войны не миновать.

Каждый из легионеров вооружен винтовкой ФАМАС. Неплохая винтовка, говорит Игорь, но в отличие от «калашникова» очень чувствительна к грязи. Хорошее сравнение. В Легионе любят солдат с родины «калашникова», наверное, потому, что они так же неприхотливы, как и знаменитый автомат.

«Если они двинут на нас, то крупно пожалеют, – произнес сквозь плотно сжатые зубы Де Ла Шапель, командир Омельянчука. – Они нас боятся, потому и не идут вперед. Я в легионе уже двенадцать лет и, поверьте, знаю цену жизни и смерти».

Легионеры заблуждаются – боевики никого не боятся. Может быть, где-то в душах чернокожих солдат и спрятался животный страх перед смертью, но у каждого боевика есть испытанное средство борьбы со страхом, о котором французские солдаты не знают ничего. Этому средству тысячи лет, в сравнении с которыми несколько минут терпения ничего не значат.

И у нас появился шанс узнать об этом средстве. И выбор, на чьей стороне нам оставаться. Де Ла Шапель сообщил, что только что получил приказ пропустить вперед правительственные войска. Это означает только одно – город будут атаковать. Мы должны сделать свой выбор в течение нескольких секунд: оставаться под защитой легионеров или оказаться в центре сражения – на свой страх и риск. Я принимаю решение довериться судьбе. «Ты как?» – спросил я оператора. «Так же, как и ты», – ответил, покуривая, Вадим. Мы сделали выбор и едем в Буаке. Отныне все мы, черные и белые, оказавшиеся волей случая или провидения в этом городе, в руках судьбы. И только судьба знает, кто из нас увидит завтра свой последний рассвет.

– Nous sommes les soldâtes de la Justice et de la Liberte! – кричал, стоя на капоте малинового «мерседеса», бывший старший сержант ивуарийской армии Сумаоро Шериф Усман. – Мы солдаты Справедливости и Свободы!

– Да-а-а! – скандировала толпа. – On n’aime pas Gbagbo! Мы не любим Гбагбо!

Гбагбо – это фамилия тогдашнего президента Республики Кот-д’Ивуар, против которого восстала часть армии. К этой части и принадлежал Шериф Усман. Военная карьера его явно шла вверх. До восстания он был просто старшим сержантом, чья власть распространялась на отделение новобранцев. Во время восстания число его подчиненных выросло до семи сотен боевиков. После восстания Сумаоро Шериф станет политиком регионального масштаба. А все потому, что дар народного трибуна в нем смешался с чутьем уголовника. Он всегда чувствовал тот момент, когда нужно подняться над толпой. Наша камера включилась как раз в самый разгар митинга. Я решил тут же, в толпе сторонников восстания, записать комментарий. Со всех сторон на меня налегали кричащие люди. «Свобода!» – слышал я звенящий вой над городом. Мои руки были заняты микрофоном. Пока я рассказывал о солдатах свободы и справедливости, ловкие чужие ладони рыскали в задних карманах моих джинсов, так нагло и уверенно, что захотелось прервать репортаж и врезать по морде их обладателю. Но это было почти невозможно. Судя по количеству рук, их обладателей было несколько. Да и толпа стиснула меня могучими тисками народной африканской солидарности.

Вечером, после митинга, я нашел Шерифа и его людей на заправке. Машины боевиков в Буаке заливали бесплатно.

– Шериф, мне нужно твое интервью, – заявил я бывшему сержанту армии Кот-д’Ивуара.

– О чем? – Он даже не посмотрел в сторону человека, задавшего вопрос.

– О чем угодно, о французах, например.

Он повернул ко мне свое лицо. На глазах очки с темными стеклами, хоть на дворе была ночь. Над бровями спортивная разноцветная шапочка-«пидорка» с вышитой от руки аббревиатурой MPCI – Патриотическое движение Кот-д’Ивуара.

– Где?

– Да где хочешь.

– D’accord, – согласился он и крикнул в пространство: – Embarquer! Грузиться!

Это «эмбарке» звучало так вяло и одновременно так жестко, что я сразу понял: никто не мог ответить этому черному парню «нет». Люди Шерифа, жевавшие неизвестную мне африканскую снедь, бросили это приятное дело и быстро запрыгнули в кузов пикапа, на крыше которого был установлен крупнокалиберный пулемет. Я и сам долгое время после этого интервью, пытаясь ускорить себя самого, прикрикивал мысленно: «А ну-ка, Андрюша, эмбарке! Быстренько грузиться!» Иногда добивался результата.

«Мы не преступники, мы повстанцы. Преступники боятся смерти. Мы же ее не боимся, – так говорил Усман, стоя на пустынной улице перед нашей камерой. За ним, ощетинившись стволами автоматов, сгруппировались его боевики. А дальше ярко горел костер перед пустующей постройкой. Отличный фон для интервью с мятежником. – Мало того, лично я очень хотел бы, чтобы французские солдаты, которые окружили город, вошли сюда и встретились лицом к лицу с нами. Я не хочу войны с Францией, но если она начнется, это будет на совести французов».

Он уже знал, что легионеры утром пропустят правительственные силы безопасности.

«Нас немного, около семисот человек. Но за нас весь народ севера страны. Думаешь, мы смогли бы контролировать второй по величине город Кот-д’Ивуара, если бы люди не хотели этого? Вот и подумай, смогут ли взять жандармы этот город с боем. Я лично не очень уверен», – и Шериф Усман расплылся в щербатой хулиганской улыбке.

– Взять, пожалуй, и не смогут, – подумав, заметил я, – но попытаются. Будет много жертв.

– Может быть. А где ты видел революцию без жертв? – риторически переспросил Шериф.

– Я не уверен в том, что это революция.

Усман внимательно посмотрел на меня.

– Поехали с нами, – сказал он. И снова я услышал, как он бросает своим людям это легкое «эмбарке».

Мы подъехали к южной окраине Буаке. Западноафриканская ночь светилась тысячей огней. Одни затухали в серой темноте, другие, наоборот, разгорались. Приблизившись к огням, я разобрал, что это сигареты, тлеющие на губах и в руках солдат. Люди в форме с оружием в руках сидели на земле и ждали рассвета. Их прикрывал целый ряд одноэтажных домов, за которым начиналась лесостепь. Я знал, что она другим концом упирается в колеса бронетранспортеров правительственных сил, и они сейчас готовятся одним рывком намотать километры равнины на свои передние и задние мосты. Содрать с революции одеяло расстояния. Но люди на той стороне не видели того, что видел я. К испуганным мужикам в военной форме, сидящим в переулке, подходили такие же испуганные мужики в гражданском. Их становилось все больше и больше, и новые сигаретные светлячки зажигались тут и там. Им, гражданским, было очень страшно. Один из них ходил среди толпы с тридцатимиллиметровым снарядом в руке и говорил: «Это прилетело с той стороны, это попало в косяк двери моего дома». Да, им было страшно, но они не собирались уходить, хотя до рассвета оставалось все меньше и меньше времени. Я сел на бордюр тротуара. Рядом со мной примостился ладно скроенный парень в зеленой форме.

– Ну, как ты? – улыбнулся он.

– Нормально, буду ждать рассвета со всеми, – сказал я. – Ты куришь?

– Нет, разве ты забыл, я же спортсмен, хоть и в далеком прошлом.

Это Туо Фози. Раньше он был членом сборной Кот-д’Ивуара по легкой атлетике. Его рекорд на стометровке долгое время никто в Африке не мог побить. Теперь он стал, как это принято называть в газетах, полевым командиром, после того как поддержал мятежников и возглавил их. На его погонах сержантские знаки различия. Такие же точно я видел у Шерифа Усмана. Но в революционной иерархии Туо Фози на ступень выше, чем Сумаоро Усман. Шериф принимает военные решения «стрелять – не стрелять». Туо – политический рупор всей операции. Он ведет переговоры с министрами и генералами. Он руководит жизнью восставшего города. Возможно, над ним есть еще фигуры. Несомненно есть. Когда я утром брал у него интервью, Туо часто отвлекался на звонки спутниковой «турайи», внимательно слушал и слишком часто повторял: «да, шеф, да, да, да». И это давало основание считать, что всей герильей кто-то руководит из весьма безопасного места. Но среди сигаретных огней на проселке, который скоро станет передовой линией фронта, это, пожалуй, было неважно. Усман был мне интересен, Туо – не только интересен, но и симпатичен. И я ему, кажется, тоже, по непонятным причинам. Оливье записывал мое интервью с Туо Фози на диктофон, для Радио Франс Интернасьональ.

– Такого он еще никому не гграссказывал, – уважительно заурчал он мне на ухо, когда запись остановилась.

На самом деле ничего особенного бывший спортсмен так и не сказал. Просто снял тампоны с незаживающих ран на душе. Почему передо мной?

«За то, что я не поддерживаю нынешнего президента, я был осужден на двадцать лет тюрьмы. Мне приписали убийство капитана во время нападения на резиденцию генерала Роберта Гея. Да, я там был. Но я не сделал ни единого выстрела. Президент Гбагбо хотел устроить показательную порку непокорных. Я вынужден был бежать, а сейчас вернулся, чтобы умереть на земле Кот-д’Ивуара. Я не знаю другой страны, другие страны не существуют для меня. Я ивуариец, и пусть все это знают!

Одиннадцать лет назад я был в сборной Кот-д’Ивуара по легкой атлетике, был в Европе, Африке, Америке. Я видел мир, и меня знает спортивная публика. Двадцать лет мне не было равных в армии. Рекорд, который я поставил на стометровке, никто не повторил до сегодняшнего дня. И что теперь? Потому что я против Гбагбо, меня хотят лишить родины?

Посмотри, здесь семьсот ивуарских парней, и у них та же проблема с тем же правительством! Не надо думать, что мы подлецы и оборванцы. Мы люди, которые поднялись, чтобы говорить от имени народа и ради блага народа! Народа, который страдает от несправедливости, потому что лишен свободы. Мы воюем за свободу и справедливость. За право честно выбирать президента и контролировать то, что делает власть. Вот за что мы воюем.

Люди на протяжении года были заключены в тюрьму за якобы подрыв государственности, по милости этого же государства. И только через год их освобождают из-за отсутствия доказательств. Как ты думаешь, это нормально? Пружина разжалась, и мы взяли в руки оружие.

Мы хотим, чтобы французские войска ушли. Они там, на той стороне, значит, они защищают режим президента Гбагбо. Ну что ж, мы будем драться, потому что мы боремся за свободу и за демократию в Кот-д’Ивуаре. Нам говорят, что Франция – одно из самых демократических государств. Французы долго сражались за свою демократию. Зачем же они мешают нам обрести свою?

У меня здесь есть семья. Мой отец умер, а я даже не был на похоронах, потому что был в изгнании. Я не видел отца перед его смертью. Неужели невозможно понять, что это означает для человека? – нельзя проститься с тем, кто привел его в этот мир. И я внезапно и очень мощно почувствовал, что должен подняться с колен, взять на себя ответственность и не допустить того, чтобы это произошло с другими людьми. Мы будем бороться за это. Это тяжелое и сложное испытание, но мы хотим, чтобы в Кот-д’Ивуаре каждый был со своей семьей, чтоб каждый жил у себя дома. Мы пойдем до конца и добьемся своего.

Мы не повстанцы, не террористы и не убийцы! Ты можешь поговорить с людьми в Буаке. И они скажут тебе, что это мы проливаем кровь за их безопасность».

И теперь он сидит рядом, улыбается и ждет рассвета вместе со всеми униженными и оскорбленными этой странной страны. А через несколько часов оказалось, что маятник качнулся в другую сторону. Под тихие трели пуль трехлинейного калибра.

Мы метались от одной передовой до другой. Буаке атаковали с трех сторон. С четвертой повстанцы не пускали правительственные силы, удерживая единственную дорогу, соединявшую город с севером Кот-д’Ивуара. Даже здесь, в Буаке, войска, верные Гбагбо, называли не иначе как «лоялисты», в буквальном переводе «сторонники законности», то есть законной власти. С этой стороны линии фронта была территория революции, и законы здесь тоже были вполне революционные. Что это означает, я очень скоро понял.

Первый минометный залп с той стороны прозвучал примерно в восемь утра. Лоялисты не любили ранних подъемов. Туо Фози в ответ расставил своих минометчиков по периметру города. Армия попыталась войти в город с трех сторон – с востока, запада и юга. Восточный фланг был слабым местом в обороне повстанцев, и жандармам удалось подтянуть позиции снайперов к минометным батареям на окраине Буаке. Один из них засел в здании школы капралов, как раз возле того места, откуда бой снимали мы и француз Грегуар Деню. «Послушайте, парни, давайте обойдем его, – предложил французский оператор. – Сюда, похоже, скоро начнут лупить минометы». На самом деле этот француз хотел снять позицию снайпера. Удачный кадр на чужой войне. Мы почти подобрались к снайперу, он нас не заметил. Но минометная позиция, по которой стрелок ведет огонь, была практически за нашими спинами. Мы сидели в зарослях папоротников и еще какой-то широколиственной зелени, но так и не решились сделать рывок вперед. Страха не было, но что-то остановило нас. Заветный кадр Грегуара остался неснятым. Мы обошли снайпера и добрались до тех самых минометчиков, по которым стреляет жандарм. И, пожалуй, вовремя.

– Мы его выбьем оттуда. Еще пару залпов, и я сделаю свое дело, – спокойно заявил бородатый здоровяк, указывая на то место, где еще несколько минут назад находились мы с французом. В руке, которой он водил в сторону школы капралов, хватало места для шестидесятимиллиметровой мины и сигареты, зажатой между средним и указательным пальцами. Черный повстанец затянулся, не выпуская боеприпаса из рук, потом отнял руку с миной от лица. Сигарета осталась в его полных обложенных кудрями бороды губах.

Солдаты-повстанцы в полный рост ходили под прицельным огнем. Они методично, без излишней ярости и суетливости обстреливали позицию противника, даже не пытаясь укрыться от пуль, которые, судя по свисту, пролетали в сантиметрах от боевиков.

Я слышал, что жандармам, атакующим город, платили по две тысячи долларов за участие в штурме, а это огромные деньги для Берега Слоновой Кости, я знал, что лоялисты – это наиболее боеспособная часть ивуарийской армии. Но все же, мне кажется, они боятся повстанцев. Боятся встать и вот так, в полный рост войти в город, отбросив бунтовщиков на север.

– Слушай, дай нож, – услышал я.

– У меня нет, спроси у моего оператора, – механически ответил, оторвавшись от своих мыслей. Вадим достал свой карманный инструмент и протянул его парню, который пытался зачистить два проводка, красный и черный.

– Мы не боимся, а они боятся, и все потому, что у них нет «гри-гри», а на войне это главное, – сказал повстанец. И тут я заметил, что проводки, которые он соединял, выглядывали из блока противотанковых снарядов. Такие зеленые цилиндры обычно устанавливают на бронетехнике. И мне внезапно стало ясно: если мастер ошибется, то, пожалуй, позицию некому будет защищать. Нам было недосуг спрашивать о том, что такое гри-гри, мысли были заняты совсем другим.

– Пожалуй, надо нам отсюда убираться, – сказал я Вадиму. Два раза повторять не было нужды.

– Куда поедем? – спросил меня оператор.

– В госпиталь.

Первого раненого, которого мы увидели, доставили в госпиталь сами боевики. Обычный крестьянин, он ковырялся в своей земле как раз на линии огня. Его семья даже не знала, что началась атака. Крестьянина достала шальная пуля. Пробила ногу чуть ниже колена. Боевики говорили, что стреляли со стороны позиций жандармов. Хирург, доставший пулю из ноги, не поверил им. «Исса Даниого», – представился он, как только скользкая от крови пуля звякнула о дно белого эмалированного лотка.

– Они все говорят о мире, но на самом деле хотят воевать. Нам не хватает людей. Врачи говорят, что боятся выходить из дома. – Исса сел посреди операционной, устало вытирая капли пота с гладко выбритой большой черной головы. Всем своим видом он походил на Морфеуса из «Матрицы», и даже эти усталые движения руки добавляли сходства.

– Но самая главная проблема нашего города – это антисанитария, – продолжил доктор. – Некому убирать мусор. Отсюда – эпидемии разных болезней. Поэтому здесь нужно быстро принимать решения. Главное – это избежать эпидемии холеры, если она начнется, то ни врачи, ни солдаты ничего не смогут сделать. Может быть, хотите посмотреть наш госпиталь?

– Почему бы нет? – согласился я.

Доктор повел нас в палаты. Еще в операционной я удивился, что госпиталь довольно хорошо оснащен, во всяком случае, с точки зрения журналиста. Новое оборудование. Просторные помещения. Чистота. Но при этом я заметил, что врачи попадаются редко. «Я же говорил, доктора боятся выходить из дома», – словно прочитал мои мысли хирург. Мы были у дверей одной из палат.

– Здесь женщина, – сказал он, – я загляну и спрошу, согласится ли она говорить с журналистом.

– Входите, – сказал он, выглянув из двери.

Палата была одноместной. На кровати лежала женщина средних лет. Пятьдесят или около того. Она с трудом приподняла свое грузное тело. Доктор помог ей устроиться поудобнее, подложив подушки. Женщина села в постели, отбросив легкое покрывало так, что оно осталось лежать у нее на ногах.

– У нее очень опасное заболевание, – сказал Исса Даниого, указав на ноги женщины, и произнес загадочное слово на латинском, которое прозвучало очень зловеще в тишине палаты. Окно было раскрыто. Ветер дышал в него, бесшумно раскачивая занавески.

Доктор задал женщине вопрос на языке севера Кот-д’Ивуара, она, грустно всхлипнув, кивнула головой.

– Если хотите, можете посмотреть, она разрешает.

Покрывало метнулось в сторону, обнажив огромные вздувшиеся ноги. Они были невероятно опухшие, так что моментально стало ясно: она не может ни ходить, ни даже стоять на своих ногах. Местами сквозь черную натянутую кожу прорывались язвы красной плоти. Как будто кожа не выдерживала страшного внутреннего натяжения и разрывалась, расползалась в стороны, обнажая все, что было под ее лакированной чернотой. Белый ты или черный, подумал я, под кожей все люди одинаковы. Короткое интервью с женщиной годилось для медицинской передачи, все о медицине в условиях нехватки медикаментов. Мы поблагодарили ее, извинившись за вторжение, и повернулись к двери палаты.

– Заберите меня отсюда, – сказала она по-французски.

Я остановился, не совсем разобрав смысл сказанного.

– Вы ведь едете в Абиджан? – спросила она.

– Ну да, конечно, – ответил я, – правда, как бы это вам объяснить? Ну, как минимум, не сегодня.

Мы понимали, что нам нужно будет через несколько дней выбираться отсюда, чтобы доехать до международного аэропорта, который, как известно, находится в Абиджане. Рано или поздно нам придется прорываться через окружение, хотя в тот момент я не представлял, как мы сможем это сделать.

– Все равно, – вздохнула она, – заберите меня отсюда. Я умираю здесь. Я разваливаюсь на куски. Там меня могут еще спасти.

– Ну, я не могу ничего вам пообещать, – промямлил я, представив себе, как мы будем выезжать из города еще с одним пассажиром. Нас двое, да еще водитель-ивуариец. В принципе, не слишком много для «мицубиси-универсала» повышенной проходимости. Но было еще несколько моментов. Полностью забитый аппаратурой грузовой отсек машины. И Грегуар Деню, которому я пообещал место на пассажирском сиденье в том случае, если мы будем рвать когти из Буаке. Но кроме того, я в глубине души понимал, что с чернокожей пассажиркой, которую наверняка приняли бы за раненую, боевики ни за что бы не выпустили за пределы линии обороны. Накануне они запретили всем жителям Буаке оставлять город.

– Заберите меня, – всхлипывала женщина. – Спасите. У них здесь нет лекарств. Эта война надолго. Она убьет меня без единого выстрела, понимаете?

Врач тактично вышел в коридор. Он не хотел влиять на мое решение. Я посмотрел на Вадима. Его продолговатое лицо слегка вытянулось. Он не хотел брать на себя бремя решения.

– Думай сам, но с ней у нас ничего не получится.

В общем, я отказал ей.

– Понимаю, – вздохнул в коридоре Исса Даниого. Кроме этого, он не сказал ни единого слова, пока мы шли на выход из госпиталя. Морфеусоподобная голова, словно отлитая из черного блестящего металла, покачивалась над широкоплечим белым халатом впереди нас и повернулась к нам только тогда, когда мы оказались возле центральных дверей.

– Удачи, бон шанс, – черная рука пожала мою белую, а потом снова смахнула пот с бритой головы. Я на прощание затараторил что-то о возможности забрать эту женщину, в случае если, и стал перечислять условия этого самого «если», причем их было так много, что Морфеус сразу понял – его пациентка останется в Буаке, – и он улыбнулся, хлопнув меня двумя руками по плечам, мол, не стоит уговаривать, дружище, и себя и меня в том, чего не будет. Я замолчал, понимая, что он прав, и тут же пожалел о том, что приехал в госпиталь, встретил этого черного, как зеркало моей собственной совести, хирурга. А потом, когда мы выехали из ворот госпиталя, я пожалел о том, что не вернулся туда и не предложил этой разъедаемой язвами африканке ехать с нами. Но было поздно, потому что в город вошли лоялисты, и это мы узнали от повстанцев, на которых наткнулись как раз на западной окраине города. Они перекрыли перекресток, выставив на него длиннющий бензовоз. Мы остановились и завели с солдатами нервный разговор.

Они выглядели истощенными и злыми. Их только что отвели с передовой. Многие из повстанцев были ранены. У одного я заметил десятки кровавых отметин на мускулистой руке, сжимавшей рукоять «калашникова». Этот парень чем-то выделялся среди остальных. Может быть, особо свирепым выражением лица. А может быть, всего лишь тем, что на его голове был не берет и не кепка зеленого цвета, а круглая красная шапочка, сродни турецкой феске.

– Сними этого солдата, – попросил я оператора. Вадим подошел к парню. Тот посмотрел на нас и скривился, но не протестовал против съемки. У меня был портрет боевика. Отличная иллюстрация для рассказа об африканской войне. Снятый с нижнего ракурса вооруженный человек сжимает деревянную рукоять автомата.

Больше ничего интересного здесь не было. Нам стоило поискать дорогу в сторону западного фланга обороны боевиков, но мы чего-то ждали, оставаясь на месте. Наш ивуарийский водитель Патрис выглядывал из окна машины и спрашивал: «Так едем или не едем?», но я все медлил с отъездом, задавая повстанцам вопросы, один за другим, о том, что же происходит на линии огня. В ответ я услышал несколько сумбурных историй: о новейшем оружии, которое применили лоялисты, и о белых наемниках, якобы командовавших силами безопасности. Подобные страсти, кстати, мне рассказывали на Кавказе, но только вместо белых наемников, водивших войска противника в бой, в центре истории обычно фигурировали черные наемники. Я тянул время и зачем-то слушал все эти россказни. Издалека доносились редкие выстрелы и шум двигателей, то ли бронетранспортеров, то ли техники размером поменьше. И тут я увидел полуголого человека, который спокойно шел вдоль дороги, неся в одной руке черную спортивную сумку и белый пластиковый пакет в другой. Из пакета выглядывали лопасти электрического вентилятора и уголок настенной фотографии большого размера. Сумка явно была набита вещами, судя по нагруженной жилистой руке. Худощавый парень был одет только в спортивные рейтузы и кроссовки. Он был не один. Рядом с ним шел немолодой крепыш в военной форме и с автоматом. Они спокойно и лениво переговаривались, приближаясь к толпе повстанцев.

Боевик в красной феске окликнул парня, мол, кто такой. Парень ничего не ответил, а его сопровождающий весело ответил за него: «Мародер!», и тут задавший вопрос повстанец засуетился. Он подскочил к худощавому парню и, продолжая сжимать одной рукой дерево автоматной ручки, другой рванул на себя пакет. Заглянув в него, он вопросительно посмотрел на потенциального мародера. «Это мое», – тихим, немного скрипучим голосом пояснил тот. Но боевик больше не слушал. Он выхватил у худощавого парня из обеих рук то, что он нес, и отбросил к ноге конвоира. Потом подвел пленника к обочине, туда, где росла высокая и жесткая трава, и приказал: «Куше! Ложись!»

Уже тогда я знал, что именно сейчас произойдет. Не знаю, какое чувство у меня включилось, но я внезапно увидел ближайшее будущее этого полуголого мародера. Я даже сейчас, правды ради говоря, не уверен, что он был мародером. Тем более непонятно, почему я стоял, молчал, смотрел, раздумывал и ждал того, что будет. Когда я спрашивал потом своего оператора, почему он начал снимать без команды, он сказал: «Так ведь ты просил еще раньше, чтобы я снял, как боевики наказывают уличных воришек. Помнишь, они заставляли их ложиться на землю и отжиматься». Это действительно так и было. В первый же день, а точнее вечер, в Буаке я заметил, как парни с оружием заставляли подростков делать отжимания прямо на первой круговой развязке на въезде в город, и солдат на чек-пойнте пояснил, что так они отучают подростков воровать.

Между мной и боевиком, уложившим в заросли травы худощавого мародера, было пять метров и оператор с камерой на плече. Вадим стоял, широко расставив ноги, и снимал этих двоих общим планом. На записи, снятой сплошным куском, видно, как боевик в красной феске продолжает командовать. Он говорит полуголому парню: «Ложись». Тот мямлит и твердит: «Не надо, я не мародер». Боевик отталкивает подозреваемого в мародерстве, парень оседает в заросли травы, продолжая умолять о пощаде. Человек в красной феске передергивает затвор «калашникова» и коротко нажимает на спусковой крючок. Автомат сухо выплевывает две пули, и они разрывают черный покров кожи, под которым обнажается красная плоть. Парень опрокидывается назад и скрывается в траве. Видна лишь часть его худощавого торса и жилистая рука, которая все еще инстинктивно закрывается от ствола. Из травы доносятся хриплые утихающие стоны: «не надо», а боевик в феске продолжает нажимать на курок. Еще три выстрела, на черной коже появляются новые красные разрывы, и стоны прекращаются. Рука падает. В траве не заметно никакого движения. Боевик забрасывает автомат на плечо и неторопливо движется от обочины к толпе повстанцев возле джипа.

Я был в полном оцепенении, и при этом не испытывал ни малейшего страха. Тем более я не могу понять, почему я смотрел и не остановил этот акт «революционного правосудия». Мне говорят, что это было абсолютно невозможно, что боевики могли сделать с нами то, что сотворили с мародером, но я думаю, я уверен, во всяком случае сейчас, что это не так. Мы могли остановить эту расправу, хотя бы попытаться, но вместо этого молча выполняли свой профессиональный долг, фиксируя происходящее так, как будто бы это была не наша война. Теперь я знаю наверняка, что любая война, на которой ты оказался, должна стать твоей, иначе не получается.

Можно взять и прокрутить запись, сделанную в две тысячи втором, в обратном направлении. Боевик в красной феске спиной движется к обочине. Пули влетают в ствол автомата. Из травы поднимается черная рука. На коже одна за другой зарастают красные раны. Человек дергается и садится возле обочины. Он резко опирается на боевика и встает на обе ноги. Повстанец отдает вещи и возвращается к остальной группе. Такое можно увидеть только на телевизионном оборудовании после нажатия кнопки «rew», можно даже ускорить изображение, и мародер еще быстрее поднимется из травы, а боевик в феске резко отпрыгнет в сторону толпы таких же, как он, людей с автоматами Калашникова. Но реальность – это движущаяся только в одном направлении запись. Ее ни переделать, ни переписать, ни отмотать.

– Едем в кафе, – сказал наш водитель Патрис. Он тоже видел всю эту сцену и был напуган. Отъезжая от места, где был расстрелян подозреваемый в мародерстве, я краем глаза заметил, что в толпе боевиков появился Туо Фози. Он был вне себя от ярости. Размахивая пистолетом, он подскочил к человеку в красной феске. Что произошло дальше, я не знаю, Патрис давил на газ что было сил. Вскоре мы оказались возле единственной работавшей в городе гостиницы. Ее открыли специально для журналистов. В небольшой постройке было всего несколько номеров, и съемочным группам приходилось жить по нескольку человек в одном номере. Мы, например, с водителем и оператором спали на одной кровати.

Подъехав к гостинице, Патрис выскочил из машины и забарабанил по металлическим жалюзи, закрывавшим вход в кафе напротив. Здесь мы обедали. У Патриса в кафе был поклонник. Вернее поклонница. Официантка с милым лицом и увесистой кормой, что несколько затрудняло ее передвижение между столиками и давало повод острым на язык журналистам называть ее не иначе как «Скоростная Мари». На этот раз она действовала, вполне оправдывая это незлобное прозвище. Мари ловко подняла жалюзи, и Патрис, не дожидаясь, пока металлическая лента доползет до верха, пролез в образовавшийся просвет. Из-под ленты показалась черная водительская рука с ключами от машины.

– Все, моя работа на этом закончилась, я останусь здесь до конца командировки.

Мне нечего было Патрису ответить. Он приехал сюда по заданию агентства по аренде автомобилей, и его собственная судьба была для него дороже хозяйской жестянки на колесах.

Небольшая улица, с одной стороны гостиница, с другой – кафе. Однообразные и в то же время симпатичные фасады невысоких домов, за которыми еще недавно неторопливо текла комфортная жизнь в колониальном стиле. А теперь война. Она все ближе подкатывалась к желтым и розовым фасадам и наконец дошла и сюда. В промежутке между домами мелькнул бронетранспортер, за ним вслед еще один, и я понял, что в город вошли правительственные войска. Пулеметчики на броне стреляли во все, что движется, и мы укрылись за ближайшей изгородью, скорее из соображений маскировки, чем из желания оказаться защищенными от выстрелов. Разумом мы понимали, что глиняные заборы не смогут задержать пули крупнокалиберного пулемета. Бронетранспортеры промчались по направлению центральной городской площади, и мы с оператором решили осмотреться. Мы вышли на ту улицу, по которой только что пронеслась правительственная бронетехника, и повернули в сторону центра. И тут, совсем рядом с нашим перекрестком, я заметил лежащего человека. Мы подошли поближе. Одетый в невероятно грязные обноски, небритый чернокожий лежал на спине, неестественно подогнув колено одной ноги. В футболке на его груди была красная дыра, а из-под спины медленно текла кровавая струйка. Глаза неподвижно глядели в пространство перед собой.

– Слушай, – сказал Вадим, – это тот самый бомжеватый парень, который утром стрелял у меня сигареты. Все время крутился возле журналистов. Явно ненормальный попрошайка.

Я не знаю, почему лоялисты застрелили этого больного человека. Возможно, он бросился на бронетранспортер, а у страха, как известно, глаза велики. Солдат с оружием сначала стреляет, а потом думает. На всякий случай. Я положил ладонь на шею бедняги, чтобы проверить, не бьется ли пульс в вене, но под рукой была остывающая неподвижная плоть. И тут мне послышался вздох. Я отнял ладонь и посмотрел на лицо застреленного юродивого. Мышцы расслаблены, глаза широко раскрыты. Кровь все так же медленно и осторожно вытекает из большой красной раны.

– Ты что-нибудь слышал? – спрашиваю Вадима.

– Кажется, да, – взволнованно отвечает оператор.

Мы двинулись в сторону гостиницы. Я понимал, что человека нужно доставить в ближайший госпиталь, и для этого нужна достаточно большая машина, универсал или джип с просторным багажным отсеком и широким задним сиденьем. Такая была у съемочной группы Ройтерз. Я набрал телефон Маню, оператора Ройтерз.

– Послушай, Маню, тут человек ранен, его надо отвезти в госпиталь, сможешь мне помочь?

– Что нужно? – напряженно ответил Маню.

Эммануэль Браун, которого все коллеги называли не иначе как Маню, был легендой Африки. Пожалуй, ни одна война в западной части континента за последние десять лет не обошлась без его непосредственного участия. Его легко было узнать среди множества операторов, хотя бы из-за того, что любая камера на его плече казалась огромной. В общем, невысокого роста человек. И недюжинной смелости, судя по тем материалам, которые от него получало западноафриканское бюро Ройтерз. Я не сомневался, что Маню не откажет. Но он отказал.

– Машину я не дам, мне нужно снимать здесь, своей командой я рисковать тоже не хочу, это не наша работа – отвозить раненых.

Я слегка оторопел. Маню понял, что сказал совсем не то, что от него ожидали услышать, и заговорил более спокойно.

– Позвони в Красный Крест, в госпиталь, они обязаны прислать «скорую помощь». Пиши телефон.

И он продиктовал номер службы спасения. А время шло. Оно вытекало тонкой красной струйкой из черного тела.

– Алло, это госпиталь? – кричал я в динамик телефона.

– Да, это госпиталь. Что случилось?

– Здесь раненый! Заберите человека! – говорил я.

– Где вы находитесь? В каком районе?

Я назвал адрес нашей гостиницы.

– Побудьте на линии.

Время опять побежало ручейком долгих секунд.

– Вы еще слушаете? – вежливо переспросил голос.

– Да, я все еще на линии, – ответил я.

– Простите, – интонация голоса нисколько не изменилась, – но мы не можем приехать. Вы сейчас на другой стороне линии фронта.

– Но здесь раненый! – закричал я.

– Раненых много, – голос оставался спокойным, – и мы не хотим, чтобы их стало еще больше, если наш персонал попадет под обстрел.

Короткие сигналы в трубке пульсировали вежливым отказом.

– Ну что? – на всякий случай спросил Вадим, хотя и так все было ясно. Женщина в больнице, которой мы примерно так же вежливо отказали в спасении. Человек, расстрелянный у нас на глазах, так и не спасенный нами. Может быть, раненый попрошайка – это наш шанс оправдаться перед собственной совестью. Я понимал, что не должен был просить Маню сделать то, что, возможно, должен был сделать сам. Глупо, спасая одних людей, подставлять под удар совсем других.

– Выгружай вещи из багажника «мицубиси», – сказал я.

– Что-что? – переспросил оператор.

– Выгружай вещи, – повторил я жестко. Жесткость нужна была, скорее, мне самому, чтобы я не отменил собственное решение.

Все наши чехлы, рюкзаки и баулы с техникой мы оставили в кафе, у Скоростной Мари. Я сел за руль и осторожно двинулся к перекрестку, оглядываясь по сторонам. Похоже, тихо. Выстрелы доносятся издалека. Я свернул налево и подъехал к подъезду дома, возле которого лежал раненый юродивый. Но его там не оказалось. Чуть впереди стояла машина Красного Креста. Все же доехали, подумал я и окликнул двух парней в белых балахонах. Один закрывал задние двери фургона, другой садился за руль. Они заметили наш «мицубиси», но подходить не стали.

Я подъехал к «скорой помощи» и, не вылезая из машины, спросил:

– Здесь был человек. Вы забрали его?

– А, это вы нас вызывали? – догадался водитель. – Зря.

– То есть?

– Застрелен.

– Но я был здесь до вас. Он вздохнул.

– Это бывает, – заметил санитар. – Так воздух выходит.

– Он как будто нервно выдохнул, – уточнил я.

– Я же сказал, так бывает, – повторил санитар, и бригада «скорой помощи» оставила нас одних возле бурого пятна. Мухи деловито суетились на асфальте. Нам здесь нечего было делать.

Если я на самом деле хотел спасти этого юродивого, я должен был сразу же, не ожидая ответа Маню и этих парней из Красного Креста, выгрузить свои вещи и положить на их место пробитое тело человека. А потом отвезти его в госпиталь. Хотя бы попытаться спасти несчастного. Но я ждал, желая, чтобы кто-то другой взял на себя бремя помощи.

Боевики выиграли битву за Буаке, и когда бой стих, мы напились. Вадим поспорил с французскими журналистами, что сможет залпом выпить бутылку виски. Он выиграл спор и в качестве приза получил вторую. Ее прикончил я.

Я вышел из кафе, где заправляла Скоростная Мари, и направился к машине. Мне хотелось избавиться от мыслей о женщине в больнице. О расстрелянном мародере. О случайно убитом лоялистами бездомном юродивом. В руках у меня были ключи. Патрис ничего не сказал мне, хотя за «мицубиси» отвечал именно он. Вадим выбежал за мной вслед.

– Ты это зачем? – нетвердо спросил он.

– Я? – так же нетвердо ответил я. – Кататься.

– Тогда я покатаюсь с тобой.

Мы проехались по вероятным маршрутам правительственных бронетранспортеров, которым пришлось, в конце концов, удирать из Буаке. О том, что мы следуем верным курсом, говорил всевозможный военный мусор, то тут, то там встречавшийся нам на пути. Гильзы от патронов крупного калибра, следы выстрелов на стенах домов, остовы сожженных автомобилей на перекрестках. И ни одного человека в мерцающем желтом свете дорожных светофоров. Даже в самые жаркие дни боев за Буаке светофоры продолжали работать, мерцая желтым светом, который, согласно местным правилам дорожного движения, сигналит водителям: «Будьте внимательны». Любому, кто оказывался на открытом пространстве, следовало прислушиваться к пульсирующей просьбе светофоров. В случае опасности следовало уступить дорогу стреляющей бронетехнике. Да и в принципе понимать, что человек с оружием сегодня имеет на дороге преимущество.

Мы затормозили как раз перед группой таких людей.

– Что случилось? – развязно и нагло спросил я, выйдя из автомобиля, и хлопнул дверью. В воздухе пахло чем-то горелым.

– Да вот, поймали в плен жандармов! – сказал кто-то из толпы боевиков. Оператор тут же схватил камеру и бросился в центр толпы. Она расступилась. В центре я увидел потухший костер. Дрова были разбросаны вокруг нескольких бетонных блоков. На серых раскаленных блоках лежали два черных манекена в неестественных позах. Они были привязаны чем-то вроде стальных тросов. Вскоре стало ясно, что черные голые тела – это вовсе не манекены. Все говорило о том, что пленных жандармов привязали тросами к блокам и развели вокруг них огонь. Я моментально протрезвел.

– У тебя классные часы на руке, – сказал мне один из повстанцев. Я в ответ сказал ему что-то довольно резкое. Конечно, это было опасно и глупо, но в тот момент я ничего не мог поделать с собой. Чувство самосохранения работало со сбоями. Но повстанец никак не отреагировал на грубость. Я сел за руль «мицубиси», Вадим рядом. Несколько секунд спустя я услышал, вернее осознал включившимся разумом, что в машине грохочет хард-рок. Динамики включены на полную мощность. Мы катались по Буаке под неистовые рулады соло-гитары. Когда выходили из машины, то магнитофон, конечно, даже и не подумали выключить. Назад, к кафе, где Патрис находился под защитой Скоростной Мари, мы ехали молча и в тишине.

А спустя некоторое время вместе с Грегуаром Деню выехали прочь из Буаке. Усталый повстанец на чек-пойнте не хотел нас выпускать, даже слегка потыкал в живот автоматом в знак того, что, мол, не положено покидать пределы Буаке, но мы уговорили его, упросили пустить поснимать окрестные деревни. Как только блокпост скрылся за излучиной дороги, мы тут же припустили по разбитым проселкам в сторону Ямусукро, а затем Абиджана. Я подумал о том, что с той женщиной из больницы сложно было бы объяснять что-либо на выезде. Повстанцы сразу бы поняли, что на самом деле мы едем в ближайший крупный центр на другой стороне. По дороге встретили мобильный патруль Иностранного легиона.

– А, земляки, – услышал я из открытого джипа.

Парень, сидевший рядом с водителем, представился, но его имени я не запомнил, а запомнил только, что он из Харькова и что он дежурил на радиоперехвате и слушал наши телефонные переговоры. Похоже, это он сообщил своему лейтенанту о том, что украинские журналисты настроены вполне позитивно и им можно позволить снимать в расположении Легиона.

У меня было двойственное чувство по отношению к легионерам. Они прикрывали нас и дежурили на этой дороге, зная о том, что отсюда попытаются прорваться журналисты. Они готовы были вмешаться и открыть огонь в случае, если бы нас попытались задержать силой повстанцы. Но, с другой стороны, легионеры пропустили в город правительственные войска, а значит, жизни тех, кто не дожил до конца этой войны, отчасти и на их совести.

Вечером того же дня мы были в Абиджане, и я узнал от охранника гостиницы, в которой мы решили остановиться, значение незнакомого слова, которое я услышал в осажденном городе повстанцев. После рассказа Хамаду Саре стал отчасти понятен секрет бесшабашной смелости боевиков, которые, не пригибаясь, ходили под обстрелом и спокойно отвечали на все наши вопросы. Охранник рассказывал и одновременно показывал, сопровождая все свои слова прыжками и боевыми стойками: «Что такое «гри-гри»? Ты можешь ударить меня так, чтобы я упал. Но я встану, и на мне не будет и царапины. Ты можешь рубануть по моей руке мачете, но рука останется на месте. Ты можешь выстрелить в меня, но пуля пройдет мимо, даже не задев меня. Вот что такое «гри-гри». Белый человек тоже может попросить у мастера сделать для него «гри-гри», но вряд ли амулет будет защищать его».

А потом показал у себя на плече небольшое кольцо из кожи буйвола с особой травой внутри. Эта трава, говорят, растет в Буркина-Фасо, и только там местные знахари смогут заставить работать амулет. Такие я видел на боевиках, в том числе и на тех, кого поразили пули правительственных сил.

Об этом я сказал Хамаду. У охранника тут же нашлось объяснение: «Если бы эти люди могли соблюдать табу, все было бы в порядке. Например, не спать с женщинами по пятницам. Или не есть мяса. Все зависит от того, что тебе скажет человек, изготовляющий амулеты. Всем его предписаниям нужно следовать очень четко».

Перед вылетом из Кот-д’Ивуара я отдал часть своих материалов Бруно, корреспонденту Франс Де в Абиджане. Сцена расстрела мародера была среди них. Погибшего юродивого и разговор с женщиной в госпитале Бруно не взял. Он, возмущаясь жестокости повстанцев, копировал для меня свое видео. Обмен получился неравным. Нам подарили гораздо больше ценных кадров, чем мы отдали французам взамен.

С тех пор я не виделся с Оливье Роже, но часто, бывая в Париже, набираю его номер и передаю с оказией водку. Как правило, той же марки, что стояла у нас на столе той ночью, перед тем как нам удалось въехать в город повстанцев. Однажды передал напиток через улыбчивую девушку за конторкой отеля. Девушка была чернокожей, и, судя по мягким поющим интонациям, из Западной Африки. «О, вы такое пьете? – пошутила она, упаковав подарок в бумажный пакет. – Повторите, пожалуйста, имя вашего друга». И я написал его на пакете, кажется, еще раз проверив надежность упаковки.

Македония, 2001 год

Я приехал сюда с таким странным чувством, будто вернулся домой. Тетово – это самый албанский из всех македонских городов и в то же время самый македонский из всех албанских. Давно я здесь не был. С марта две тысячи первого. И мне кажется странным, что люди совершенно свободно пересекают площадь в центре города, а не прижимаются к стенам. Я вижу их, беспечно жующих гамбургеры, и мне хочется крикнуть им: «Осторожно! Прячьтесь! На горе снайпер!» Но в горах больше нет снайперов, и с позиций в низине никто не отвечает минометным огнем. Еще в марте четыре украинских вертолета уничтожили позиции боевиков. Винтокрылые машины поднимались с аэродрома примерно в полдень и день за днем выпускали ракеты по окрестностям албанских сел. Я помню, как тогда один из бойцов УЧК, албанской Национально-освободительной армии, сказал мне, что хотел бы подержаться за шею украинца. Ближайшая украинская шея находилась совсем рядом, всего в полуметре, но мой собеседник никак это не мог определить.

Сейчас – никаких снайперов и никаких ракет. На этот раз мой албанский проводник знает, кто я по национальности.

Мы сидим в кафе и говорим о семьях, детях, о том, как нынче сложно найти хорошую школу, о женах, которые – такие-сякие! – уж очень активно тратят деньги, о том, чем «опель» отличается от «мерседеса» и почему «Динамо» в этом сезоне играет круче, чем в прошлом. В общем, обо всех тех вещах, о которых любят поговорить все мужики, независимо от цвета кожи, национальности и вероисповедания.

Мы сидим на веранде албанского кафе и наблюдаем, как вдоль по улице, примыкающей к центральной части города, прогуливаются полицейские. Некоторых, похоже, я уже видел раньше. С «калашниковыми» наперевес, в камуфляже УЧК. Теперь они гладко выбритые стражи закона. Рядом с нами, попивая чай, сидит группа бородачей. Эти до сих пор не сменили свои пятнистые костюмы с красными нашивками албанской Национально-освободительной армии. Но они, похоже, без оружия. Вряд ли среди них команданте Илири, тот самый человек, с которым, возможно, сегодня у меня получится интервью.

Илири командовал группой албанских боевиков, которые называли себя сто двенадцатой бригадой «Муйдин Алью». Их было человек, примерно, пятьсот. В марте две тысячи первого Илири грозился взять Тетово штурмом. Шесть месяцев спустя, в сентябре, в селе Бродец, сдал несколько сотен старых «калашниковых» офицерам НАТО. В качестве жеста доброй воли и для поддержания режима прекращения огня.

Натовские офицеры, принимавшие оружие у боевиков, держались с ними, как с равными. В смысле, мы солдаты и вы солдаты. От рабочих-венгров, распиливавших оружие в соседнем Криволаке, я услыхал, что, мол, оружие старое, что боевики сдали лишь десятую часть того, что у них было. И что остальное по-прежнему в руках партизан. Или же припрятано где-нибудь в Косово.

В этом небольшом городке Криволак я разговорился с британским солдатом. Рядовой Том Смит выглядел слегка растерянным и напряженным, когда я просил его высказать свою точку зрения на политическую ситуацию. Он покраснел и с трудом выговорил несколько предложений, достойных сочинения троечника средних классов, из которых следовало, что мир здесь никак не могут поделить между собой хорошие парни и плохие парни. Но Том тут же превратился в настоящего эксперта, когда речь зашла о вооружении, которое он, собственно, охранял. Здесь можно было увидеть почти что любой из видов оружия, которым в свое время пользовалась Югославская народная армия. Оружие было, в основном, советского производства или же сделанное по лицензии. АКМ и АК в разных вариациях, югославские пулеметы М-53, советские снайперские винтовки СКС и СВД. А также старинные ППШ, напомнившие о временах Второй мировой. Откуда все это у боевиков, догадаться несложно. Пулеметы и снайперские винтовки остались в горах после того, как отсюда ушла югославская армия. Новенькие «калашниковы» перешли в руки боевиков после того, как разгневанный народ соседней Албании устроил на военных складах день открытых дверей. Кажется, это было в девяносто пятом, но вполне возможно и позже.

«Что это за ракеты?» – спросил я Тома.

«SAGEM-82, управляемые, противотанковые, – уверенно заговорил Том. – Радиус действия примерно две тысячи метров».

«Чье производство?»

«Выглядят, как русские», – оценил солдат.

«А это снайперка-самоделка?» – продолжал допытываться я.

«О да. Прикольная конструкция. Очень мощная штука. Калибр двенадцать и семь десятых», – с восхищением ответил он.

«Так это самоделка?»

«Точно. Смотрите сюда, – британец, похоже, разбирался в оружии, – ствол и патронник от пулемета Маузера. Они только заменили спусковой механизм. Это пулемет, переделанный в снайперское оружие».

Ружье впечатляло. Возможно, как раз именно его использовали снайперы, с гор обстреливая центральную площадь в Тетово.

Сидя в тетовской кофейне, я вспомнил о рядовом по имени Томас, когда заметил, как человек в камуфляже вытаскивает новенький гранатомет из багажника своего черного «мерседеса». Надо использовать свои знания в области вооружения во время разговора с Илири, подумал я и хотел было дать знак оператору, что хорошо было бы отснять этот момент. Но оператор, который тосковал без коньяка, сосредоточенно разглядывал содержимое своей чашки и гранатомета не заметил. В этой части города алкоголь не наливали.

«Интервью будет в обеденном зале», – услышал я голос за спиной. Говоривший оказался человеком с квадратными плечами под замшевым пиджаком. Небритый. Манеры военного человека, но невысокого ранга. Не команданте. Не Илири.

Илири ждал нас в пустом зале. С самого начала меня удивил его возраст. Не больше тридцати. Ни лицом, ни манерами это не был стереотип албанского партизана. Его светлые рыжеватые волосы были уложены так, словно он собирался оттянуться в ночном клубе где-нибудь в Амстердаме. Миндалевидные карие глаза, рот с полными губами и щеки, выбритые, можно сказать, идеально.

«Украинцы?» – спросил он.

«Да, мы из Украины», – ответил я, вспомнив с тревогой о своей шее.

«Ну, тогда вам известно о ваших вертолетах. И ваших пилотах. Но вот то, чего вы не знаете. В марте они стреляли по гражданским. По селам. Своих людей я увел отсюда без потерь».

В марте албанские боевики периодически обстреливали город из крепости Кале. Казалось, оттуда их было невозможно выбить. Однажды на рассвете в Тетово вошли танки. Старые Т-55, направляясь к подножию невысоких гор, срывали асфальт на улице Маршала Тито. Мелкие каменные брызги вылетали из-под гусениц и градом стучали по одежде. Армия атаковала деревни Гайре и Джермо, когда солдаты внезапно встретили ожесточенное сопротивление. Резервисты, спешно собранные по всей Македонии, внезапно увидели реальное лицо войны и в какой-то момент испугались его оскала. Но моральный дух солдат тут же поднялся, когда резервисты увидели в небе два вертолета Ми-17.

Они поднялись над городом, покружились над Кале и выпустили по ракете в сторону албанских позиций.

Албанские снайперы замолчали, и вертолеты вернулись на аэродром в Скопье.

В тот вечер коллеги из CNN сообщили, что российские вертолеты с украинскими экипажами атаковали албанских боевиков. Вертолеты были украинскими, и вся журналистская братия об этом знала. Перед мартовской атакой Украина подарила Македонии четыре винтокрылых машины и оказалась единственной страной, предоставившей военную помощь македонцам. Македонское правительство утверждало, что хотя вертолеты и были украинскими, их пилотировали местные экипажи. Даже тогда я был убежден, что часть персонала наверняка приехала из Украины. Пилоты должны были иметь солидный опыт боевых действий и выполнять сложные маневры, чтобы уходить от возможных атак переносных ЗРК типа советской «Стрелы» или американского «Стингера». Кстати, рядовой Томас показал мне несколько добровольно сданных «Стрел». Я насчитал семь вполне пригодных к работе зеленых тубусов. Сколько их осталось в горах, неизвестно.

Во время боевых действий штаб-квартира УЧК, Ushtria Çlirimtare Kombëtare, Национально-освободительной армии, находилась в селе Радуша. Здесь каждая албанская семья отправила, как минимум, по одному мужчине на партизанскую войну и каждая семья поддерживала партизан. Македонцы до сих пор не слишком любят появляться в Радуше.

Нешет Байрами, слегка нервный молодой человек, дежурил в засаде, когда македонская армия появилась на сельской околице. Ему приказали определить снайперские позиции македонцев.

«Это все?» – спросил его я.

Нешет пожал плечами. Он предвидел следующий вопрос и не хотел говорить о том, скольких славянских парней застрелил.

«Мы удерживали левый берег реки. Они правый, – словно не обратив внимания на мой вопрос, продолжал Нешет свой рассказ. – Они не могли определить наши позиции, а мы опасались появляться на территории, которую они контролировали. Но потом мы увидели два вертолета. Они зашли со стороны гор, разбрасывая тепловые ловушки. Они сделали пару кругов и обстреляли наши позиции. Они тут прочесали все в округе. Вокруг сплошные осколки. Но у наших парней не было почти ни одной царапины, за исключением меня. Осколок попал мне в колено. Затем вертолеты развернулись и выпустили ракеты по мечети».

Другой свидетель атаки, фермер Даут Казими, описывал эти атаки немного иначе. Мы привезли его на то место, где старик попал под ракетный обстрел.

«Я стоял на автобусной остановке, вот здесь. Внезапно я услышал ужасный шум мощных двигателей и увидел, как два вертолета поднимаются из-за холмов. Они летели на низкой высоте, и было понятно, что они готовятся к атаке. В общем, я понял, что будет что-то очень серьезное. Я перебежал на другую сторону дороги, там мне показалось немного безопаснее, и вот тогда вертолет выстрелил несколько раз. Я услыхал много громких разрывов, один за другим. Меня накрыло комьями грязи. Потом я увидел дым и огонь. Три дня я не мог слышать и почти ничего не видел».

В районе Радуши македонские силы безопасности и албанские боевики были по разные стороны небольшой речушки. На «македонской» стороне некогда находился лагерь беженцев из Косово. Занять эти бараки было делом не из легких. Косовские албанцы, удерживавшие лагерь, оказали серьезное сопротивление. После двух суток интенсивных перестрелок македонские силы окружили наконец Радушу, оплот УЧК.

Но солдатам не хватало духа форсировать реку и полностью захватить албанское село. У албанцев, похоже, желания сражаться было в избытке. Где находятся позиции боевиков, армия знала лишь условно, приблизительно. Вертолеты целились по мосту, соединявшему берега реки, в надежде изолировать албанцев и обезопасить свои фланги. Мост разбили, но фланги не обезопасили. Когда я был в Радуше, то заметил, что в качестве моста жители села по-прежнему используют металлическую конструкцию, напоминавшую срубленную опору линий электропередач.

Македонцам не хватало разведданных, чтобы точно определить перемещения партизан, которые получали регулярную помощь из Косово. И могли переправить туда раненых. Солдатам казалось, они воюют против крутых парней. Псевдоним человека, который командовал «крутыми парнями» в Радуше, хорошо известен. Месуси, по-албански «Учитель».

Рафиз Алити на момент нашей с ним встречи был уважаемым политиком. Все-таки «номер второй» в списке Партии демократической интеграции, созданной, чтобы формально заменить УЧК на политической арене. Его до сих пор называют Месуси, причем не только друзья и братья по оружию. Месуси был учителем физкультуры в сельской школе в Радуше, и когда село окружили солдаты, собрал небольшой отряд из своих учеников. В то время украинцам никто не смог бы гарантировать безопасность, если бы они оказались в Радуше. Впрочем, для встречи с Месуси не было необходимости отправляться в горное село. Месуси стал легальным политиком и завел себе кабинет в комфортном Тетово.

«Вы хотите знать, сколько наших бойцов погибло в результате ударов с воздуха? – переспросил он меня. – Возможно, вы не поверите мне, но я скажу вам. Ни одного. Семеро были ранены. Один потерял руку. Все боевики – это мои бывшие ученики. Когда мы начали собирать ополчение, их было не больше дюжины. Но вскоре отряд вырос до четырехсот человек».

Я хотел докопаться до правды, а кто же были те пилоты, которые пилотировали вертолеты над Тетово. Согласно официальной версии, пилоты, граждане Македонии, прошли подготовку на одной из баз в США. Но если это так, логичнее было бы купить вертолеты у американцев. Один из украинских дипломатов, на условиях анонимности, сообщил, что за штурвалами украинских машин были безработные сербские пилоты, которым Македония в срочном порядке предоставила гражданство и запредельные зарплаты.

Македония преследовала меня. Несколько месяцев спустя после встречи с Илири и Месуси я оказался в Сьерра-Леоне. Если вы не знаете, где это, представьте себе Атлантический океан, белый песок под пальмами и очень много искалеченных свежей войной чернокожих людей. В общем, это Западная Африка. Небо здесь принадлежит тем, кто говорит на русском. Пожалуй, только выходцы из бывшего СССР могут хорошо себя чувствовать в небе над Африкой.

Я провел с ними много времени в воздухе и, пожалуй, не меньше на земле, включая и долгие военные застолья. Во время одного из таких застолий крепкий мужик рядом произнес словно между делом: «Югославы летают не хуже нас. Сербы, например, или вот македонцы».

Через минуту мы были уже знакомы. Полковник Игорь Шендрыгин. За его спиной сложнейшая операция по локализации Чернобыльской аварии, война в Афганистане, операция в Косово. Ну и, конечно, Западная Африка. Тут же, за столом, я выяснил, что полковник был в командировке в Македонии. Ого. Шесть месяцев, как раз в то самое время, когда там оказался и я. Март две тысячи первого. И у меня появилась смутная надежда на то, что Шендрыгин расскажет мне правду о том, кто атаковал албанские позиции.

«Так это вы обстреляли Гайре?» – как бы невзначай спросил я летчика.

«Ну, тогда об этом было очень много слухов, – уклончиво ответил мой внезапный собеседник. – До нас даже доходило, что албанцы собираются повесить нас на лопастях наших собственных вертолетов».

Я вспомнил еще раз эти машины и нашел в архивах моих воспоминаний еще один файл под названием Ми-17. Это было в девяносто девятом. Для миссии в Косово нужно было предоставить вертолеты. Украина отправила несколько своих Ми-17. Аэродром в Скопье был удобной точкой подскока – для дозаправки и отдыха экипажей. Машины приземлялись под проливным дождем. По странной причуде сложившихся обстоятельств я был там, под Скопье, на бывшем танковом полигоне, ранней осенью девяносто девятого. Машины так уверенно сели на грунтовой площадке, и летчики бросились пожимать нам, журналистам, руки.

А потом, два года спустя, мы снова увидели эти машины. И снова в македонском Скопье. Поистине как дивно складываются обстоятельства. На этот раз машины выглядели более грозно. По бокам подвески с ракетами. Из окон угрожающе выглядывают пулеметы. За ними угадываются силуэты пулеметчиков в масках. Македонский офицер, представлявший публике вертолеты, сказал, что эти парни опасаются мести со стороны албанцев, потому и сохраняют анонимность. Он так и не сказал, что за люди входят в экипажи этих вертолетов.

«Спецназ? Наемники? Военспецы?»

«Просто хорошие люди и патриоты», – и этим мы должны были удовлетвориться.

Вслед за его словами на горизонте появились еще два вертолета. Более мощные. Я разглядел, что это были Ми-24 с македонской символикой.

«А эти тоже из Украины?» – спросил я офицера-распорядителя. Тот в ответ сдержанно кивнул.

И тут на военной площадке аэропорта появился премьер-министр Македонии собственной персоной, самый молодой премьер в истории Европы. Кажется, парня звали Любчо, а фамилия молодого человека была Георгиевски. Он тут же, улыбаясь, отыгрывая политический оптимизм на объективы камер, энергично подошел к вертолетам. Парни в масках, казалось, чуть привстали из-за своих пулеметов, как музыканты над пюпитрами при появлении дирижера. Но нас, честно говоря, мало интересовал премьер, пусть молодой и подающий надежды. Я не знал тогда Шендрыгина. Но был уверен, что всего в нескольких метрах от нас, за бетонной стеной ангара, украинцы готовят вертолеты к боевым вылетам.

Был ли Шендрыгин среди тех, кто выпускал ракеты по албанским позициям? Или только готовил машины на аэродроме?

За гостеприимным столом в Сьерра-Леоне я рассказал полковнику о моем албанском проводнике, так мечтавшем подержаться за украинскую шею.

«А что, если бы вы во время службы в Македонии встретили такого любителя украинцев?» – спросил я Шендрыгина.

«Я думаю, что нормальный человек не может быть настолько агрессивным», – он технично уходил от прямого ответа.

«Но я имею в виду боевика, а не нормального человека», – настаивал я.

«Боевики, говорите? – Шендрыгин заговорил с некоторым напряжением. – Когда я был помоложе, я имел дело с боевиками. В Афганистане. Думаю, я смогу постоять за себя».

«Вы чувствуете ненависть к этим албанским партизанам?»

«Нет. Ненависти нет. Война – это всегда грязная политика. Но мы ведь не политики. Мы солдаты».

В июне две тысячи первого война уже заканчивалась. Европа была спокойна. Стало ясно, что на стороне боевиков моральная поддержка всего демократического мира.

Македонцы остались наедине со своей войной. И своими вертолетами. Впрочем, все факты говорили о том, что боевиков поддерживали не только морально. В селе Арачиново македонские силы блокировали примерно полтысячи боевиков. Вертолеты, подаренные Украиной, вполне могли заставить боевиков сдаться. Что они и попытались сделать, обстреляв албанский поселок.

Боевики готовы были сдаться. Но тут на сцене появились американские солдаты вместе с десятком туристических автобусов. Всем стоять! Прекратить огонь! Орудия зачехлить! Боевиков усадили в автобусы и увезли в неизвестном направлении. По информации македонских военных, среди всей этой партизанщины оказалось несколько иностранных инструкторов с американскими паспортами. А может, это и не были инструкторы. Не исключено, что среди боевиков УЧК находилось немало албанцев с американскими паспортами. Конечно, никто и никогда такую информацию не смог бы подтвердить. Кроме самих американцев. Но они, как известно, своих не бросают и в обиду не дают даже во имя идеалов свободы и справедливости.

«Что за вертолеты вылетали в район Арачиново? – спрашиваю я Шендрыгина во время сьерра-леонской пьянки. – Ми-17 или Ми-24?»

«Я не могу сказать наверняка. К тому времени мой контракт уже закончился, – он не особенно долго раздумывал над поиском ответа. – Я думаю, оба типа машин. Но кто бы туда ни летал, я думаю, своей работой парни могут гордиться. Они сумели защитить интересы своей страны».

Я попробовал представить себе, а что бы мог сказать Игорь Шендрыгин, если бы оказался за одним столом с команданте Илири. А ведь теоретически это было возможно. Если бы Илири и остальные албанские команданте решили захватить Скопье, главный город Македонии.

«У меня хватало людей, чтобы взять Скопье, – хвастался тридцатилетний команданте в албанском квартале Тетово. – У меня достаточно оружия, чтобы сделать это. Но я этого не сделал, и знаете почему? Потому что мы люди доброй воли. Мы хотим политического диалога, а не войны. Мы хотим мира в Македонии, даже несмотря на то что македонцы провоцируют нас на боевые действия. Они создали нелегальные военные формирования. Вы, надеюсь, слышали о Тиграх. И мы сейчас требуем их полного разоружения. Вместе с УЧК».

«Но УЧК – это тоже незаконное вооруженное формирование», – я не удержался и перебил команданте. Переводчик несколько напрягся, видно, реплика с трудом переводилась на албанский.

«УЧК – армия народа, – ответил Илири. – Мы выражаем интересы всего албанского народа. Люди доверяют мне. И если бы это было не так, я бы не занимал столь высокое положение».

Я знал местных Тигров, хотя, если честно, не всех, а если совсем честно, то только одного. Но зато самого главного, известного всей округе под прозвищем Зуйка. Он говорил мне о том, что каждый мужчина в славянской части Тетово неплохо вооружен. В каждом доме есть пара «калашниковых». В подтверждение своих слов Зуйка вынес во двор за двухэтажным домом два хорошенько смазанных автомата со снаряженными магазинами. Это для самозащиты, настаивал Зуйка.

«Это все против агрессии НАТО. А знаешь, откуда она надвигается?»

Я не знал.

«Из Косово. Все, что здесь происходит, затеяли косовские боевики. Им не нужна македонская граница. И я выполняю свой долг по защите родины».

«А при чем здесь НАТО?» – переспросил я.

«НАТО поддерживает оружием косовских боевиков. Сначала мы уберем отсюда НАТО. Потом наведем порядок».

Я, слушая Тигра, вспоминал очень резкие слова Али Ахмети, лидера УЧК и непосредственного начальника команданте Илири: «Если в рыбьих мозгах этих македонцев возникнет мысль о мести, если они попытаются заставить НАТО уйти отсюда, мы им закрутим все гайки. Они круто ошибаются. Все албанцы объединились против них».

В словах Ахмети есть доля правды. В албанских селах Национально-освободительную армию считают своей. Голос крови громче голоса разума. Эдмонд Лимани из села Арачиново говорил мне, что не может простить славянам бомбардировки с воздуха.

«Я не знаю, может ли быть после этого какое угодно подобие дружбы между албанцами и македонцами, – бормотал он задумчиво, словно не обращая внимания на то, что его слова записывает камера. – У нас была война, и она еще не закончилась. Я не знаю, надолго ли у нас мир. Македонцы и албанцы водят своих детей в разные школы. Нет любви теперь между нашими народами».

Илири согласился поговорить со мной не из любви к украинцам и даже не из желания быть услышанным. Нам удалось найти его через предприимчивого сербского таксиста из Скопье. И серб нашел нам нужного человека. За триста долларов.

«За деньги можно сделать все», – хищно улыбался таксист, когда вез нас на своем «мерседесе» в албанское кафе. А в Тетово он нашел албанского переводчика, дал ему немного денег из полученного гонорара и усадил нас в кафе. Ждать Илири.

Война теперь ведется иначе. И в этой войне македонцам почти невозможно победить. В албанских кварталах возникла параллельная власть. И эта власть принадлежит бывшим лидерам УЧК. Конечно, здесь можно увидеть обычных полицейских. Но они ходят с очень грозным видом в нескольких метрах от подпольных тюрем, где боевики содержат заложников. Точнее не заложников, а людей, нарушивших параллельный закон, который, как правило, всегда работает. В отличие от основного закона.

«У нас везде есть свои люди, – сознается Илири. – Даже в полиции. У нас целая сеть информаторов, подконтрольных нашим структурам. Но сейчас идет разоружение, и нам не хватает людей».

Удивительно. Шеф тетовской полиции тоже жалуется на отсутствие людей под его контролем. Это называется «эскалация мирного процесса». Стоит опять развернуться открытым боевым действиям, и с обеих сторон желающих повоевать окажется в избытке. На бетонных стенах в славянских кварталах я то и дело натыкаюсь на коряво написанный лозунг «Сатарите за шиптарите», что на русский можно перевести примерно так: «Мочите албанцев». На стенах албанских домов тоже не очень мирные граффити. Виселицы с людьми в македонской военной форме. Одни выбирают нож, для других сподручнее веревка. Но и те, и другие чуть что, хватаются за «калашниковы». Автоматы намного вернее.

Помнится, я уловил несоответствие в словах Илири и цифрах распиленного в селе Криволак оружия. Команданте утверждал, что сдал полтысячи автоматов. Примерно столько же, ну, может быть, чуть больше, было отправлено на металлолом под надзором офицеров НАТО. Но ведь с македонцами воевала не только бригада «Муйдин Алью» под командованием Илири. «Где же остальное?» – удивлялся я. Но удивляться не стоило. Так мне посоветовал Виктор Ганущак, командир украинско-польского батальона, который с косовской стороны следил за нелегальным перемещением оружия.

Ганущак зафиксировал, что в Косово стало больше оружия.

«Понимаешь, в чем штука? Когда мы здесь начинаем его искать, оно уходит назад в Македонию, – так говорил командир. – Когда его пытаются конфисковать на той стороне, оно все идет к нам».

Солдаты Ганущака как-то поймали албанца, который возил в багажнике минометные мины.

«Этого парня просто подставили нам, – размышлял Виктор. – Основной караван прошел где-то в другом месте. Они везут из Македонии все подряд. Мины, снайперские винтовки, автоматы, пулеметы, боеприпасы. Все это тащат на лошадях через горы. Иногда несут на собственных спинах. Мы задержали десятки людей и сотни единиц оружия. У нас есть свои информаторы здесь, в Косово. Но лучше бы они у нас были на другой стороне».

С Виктором мы встретились в сентябре две тысячи первого. Год спустя я был удивлен, узнав от другого офицера украинского контингента в Косово, что оружие продолжают возить через горы. Правда, теперь уже в Македонию. Трафик меняет направление. Разоружение, похоже, никогда не станет реальностью. В этом есть нечто сверхрациональное. Наверное, просто бизнес.

«Мы не хотим, чтобы гибли мирные граждане. Но поймите, что это война. Жертвы неизбежны», – спокойно говорил Илири в банкетном зале тетовской кофейни. Его телохранители слегка опустили глаза, словно сожалели о тех, кого случайно задели пули и мины с гор.

«Вы говорите о том, что война еще не закончена?» – переспросил я команданте. Переводчик сделал вид, что не расслышал мой вопрос. Он занервничал, видимо, испугался возможной реакции команданте. Тот воспользовался возникшей паузой и встал.

«Добро пожаловать в Македонию, украинец, но только не на вертолете», – Илири улыбнулся и протянул ладонь с аккуратно постриженными перламутровыми ногтями. Мягкое исчезающее рукопожатие с едва уловимым усилием в самом конце. Амстердамская стрижка команданте мелькнула за широкими квадратными спинами суровых телохранителей. Илири направился к выходу. Я быстро последовал за ним. Оказавшись перед кафе, я успел заметить, как команданте садится в черный «мерседес». Тот самый, из которого достали новенький гранатомет. Всего за полчаса до интервью.

* * *

Только несколько лет спустя я узнал настоящее имя команданте Илири. Его звали Иса Лика. Когда команданте застрелили в Тетово, в две тысячи шестом, ему было тридцать три.

Вы думаете, нежная, как рисовая бумага, японская поэзия о любви? В ее лаконизме есть что-то общее с полузабытым искусством «иаи-до» – умением одним движением выхватить меч из ножен и разрубить противника от плеча до пояса. Я читал сборник ирогами, средневековых поэтических импровизаций, когда она, сидя на смятой простыне, тихо сказала:

– Возьми меня с собой на войну.

– Что? – не расслышал я.

– Возьми меня с собой на войну, – повторила она, обхватив руками круглые свои колени.

В спальню сквозь давно немытые стекла едва пробивался рассвет. Он внимательно ощупывал мой рюкзак, стоявший возле двери. Черно-зеленый рюкзак был чем-то похож на старого солдата, который все время ждет приказа и поэтому спит в камуфляже. Я уже знал, что скоро скомандую «на плечо» и затяну лямки, чтобы не болтались.

– Зачем тебе это нужно? – спросил я ее.

– Мне нужно это видеть, – глотая слова, произнесла она.

– Что видеть?

– Это. Это.

Говорят, женщины более жестоки, чем мужчины. Думаю, что более любопытны.

– А ты не боишься? – задал ей я глупый вопрос, на который и сам вынужден был давать ответ слишком часто.

– Боюсь, – просто ответила она, – но мне надо это видеть.

Я ее взял с собой. Потому что с рассветом, между строчек ирогами, увидел тени другой войны. И другой женщины, которая была так похожа на нее, сидевшую, обняв колени, на моей смятой постели.

Япония, 1189 год

Она была уродиной. Ни у одной женщины не было такой большой груди, которая нависала над оби, словно двойная вершина горы Асахияма. К тому же она отличалась необыкновенно высоким ростом и большеносым лицом. Правда, Сюндзей, придворный поэт, говорил, что такие великаны живут где-то за морем, где по вечерам покрасневшее солнце упирается в край земли. Этому были и косвенные подтверждения. Конюх сегуна, Дзинтаки, говорил, что мать Нидзе подгуляла с каким-то странным купцом огромного роста и с рыжей бородой. А потом этого купца посадили на кол прямо возле пристани, сразу же после того, как тот ступил на берег острова с палубы своего неуклюжего корабля. Но Дзинтаки был известным сплетником, к тому же непонятно, как у рыжебородого здоровяка хватило времени, чтобы перед наказанием успеть насладиться прелестями красавицы Оно. В общем, Нидзе была уродиной, но это ей нисколько не мешало входить во дворец на холме тогда, когда она захочет, и покидать постель Минамото Еритомо тогда, когда ей вздумается.

Еритомо прощал ей все. Даже то, что в его опочивальне она никогда не снимала кимоно, так что могущественный сёгун ни разу не видел ее тела полностью. Она лишь иногда ослабляла оби, чтобы движения были свободнее, но снова затягивала широкий пояс, когда сегун издавал последний могучий крик перед сном. «Я знаю, как сделать, чтобы у любви не было продолжения», – говорила она всякий раз, когда ее служанка, упираясь коленом в спину госпожи, тянула пояс так, что у новой жизни, которая могла появиться в ней, просто не оставалось ни глотка воздуха. Служанка чем-то походила на свою госпожу. И хотя у нее не было таких широких глаз и большого носа, ростом она была не меньше тех чужестранцев, о которых говорил Сюндзей.

Эта самая служанка могла порассказать многое о своей хозяйке. Например, то, как она, переодевшись в кожаные доспехи, скакала весь день и всю ночь напролет к Нара, чтобы увидеть, как рыцари Минамото вгоняли свои мечи в рыцарей Тайра. А потом внимательно глядела на усталых воинов, мочившихся и испражнявшихся возле тел своих врагов, – не потому, что те хотели надругаться над врагом, просто у них не оставалось сил, чтобы покинуть поле битвы. Тогда Нидзе ходила по долине, переступая через кровь и грязь, и заглядывала в лица самураев, чтобы угадать, кто из них мертв, а кто просто спит под теплыми каплями дождя.

Она вообще была любопытна и любила опасные игры. Она с легкостью заводила романы с рыцарями и поэтами, чтобы после ночи, на рассвете, сыграть с ними в игру, выигрыш в которой был несравнимо выше, чем выигрыш в кости где-нибудь на постоялом дворе.

Однажды она написала своей рукой на рисовой бумаге ирогами и читала вслух первые три строчки стихотворения. Любовник должен был продолжить это стихотворение, и если его слова слишком уж отличались от тех, что уже были написаны на бумаге, то его голова катилась с плеч во влажный ров, окружавший замок. Это было одно и то же стихотворение, но ни один из тех, кому на одну ночь доставалось ее тело, не мог продлить свою жизнь хотя бы на день.

Обычно она прятала свиток так, что его не мог найти даже Еритомо, как он ни старался.

Что же было написано дальше, знала только она.

Весной, когда Еритомо стал, наконец, единственным властителем страны, она спасла человека. Это был ронин по имени Хироцунэ. Хироцунэ воевал на стороне Тайра и в сражении возле Хэйан остался один. Но не убежал в лес, как это сделал его оруженосец, а рубил своим мечом направо и налево, пока, наконец, не обессилел. Тогда самурай воткнул свой меч в землю и, скрестив руки на груди, стал ждать, когда вассалы Еритомо отрубят ему голову. Нидзе, увидев ронина, пожелала, чтобы сегун пощадил его и взял на службу в замок Минамото. Когда стало ясно, что вместо смерти Хироцунэ получил новую работу, его оруженосец, все это время прятавшийся в лесу, присоединился к своему хозяину.

«Ты можешь сделать с трусом все, что захочешь», – сказал сегун.

Хироцунэ вытащил из земли меч, подумал, а затем, вложив его в ножны, протянул беглецу.

Жизнь во дворце текла своим чередом, и Еритомо все больше и больше доверял своему новому вассалу. После весны Хэйан было еще немало битв, и Хироцунэ всегда был рядом со своим хозяином, и даже на полшага впереди, чтобы успеть принять удар вражеского меча. Ни один из рыцарей, ни в доме Минамото, ни в славном некогда доме Тайра, не мог сравняться с ронином силой своего удара. О быстроте меча Хироцунэ во дворцах слагали танка, а на постоялых дворах пели грубые песни, в которых пьяницы-оборванцы желали друг другу так же быстро вонзать в женщину свой инструмент, как это делает Хироцунэ на поле боя с врагами.

Единственный друг Хироцунэ, тоже ронин, которого взяли во дворец Минамото задолго до того, как там появился знаменитый фехтовальщик, рассказывал, что захотел как-то померяться с ним силой и быстротой. Хироцунэ предложил ему перед поединком сыграть партию в рендзю. На пятом ходе соперник встал и сказал, что проиграл – и партию, и бой. «Нам не было нужды убивать друг друга, потому что я понял, что Хироцунэ всегда покидает поле боя последним», – сказал самурай сегуну.

И тогда Нидзе решила, что хочет сыграть с Хироцунэ в ирогами. Что и говорить, Хироцунэ, бесстрашный воин, согласился, заранее зная, что проиграет.

Это была единственная ночь в жизни Нидзе, когда она сняла с себя кимоно, позволив ронину распустить оби. Хироцунэ был так же ловок, как пели о нем в кабаках, и превратил постель в поле боя. Она просила его остановиться, а он, не издав ни звука, извлекал из ее тела стоны, которые были стонами о пощаде. Она не ошиблась в нем. А он, всякий раз вынимая свой меч из ее ножен, спрашивал, чего же она боится в жизни. И к утру Нидзе призналась, что больше всего на свете боится умереть от удара мечом, сидя верхом на ком-то из своих недолговечных возлюбленных. «Если я умру так, то стану призраком, а у привидений, как ты знаешь, нет ног. И тогда мое уродство перестанет быть величественным, а будет просто смешным. И все любовники, хотевшие меня на этом свете, в другой жизни будут смеяться и потешаться надо мной», – так ответила Нидзе.

На рассвете пришел час играть в ирогами. Нидзе прочитала строчки из своего свитка.

услышал Хироцунэ. Ронин молчал. А Нидзе, рассмеявшись, свернула бумагу и положила свиток на ладонь. Четыре охранника знали, что будет дальше. Один из них, положив руку на плечо Хироцунэ, хотел сказать ему, что время думать вышло. Но не сказал, потому что ронин как бы невзначай наклонился, а потом распрямился, словно сосна, которую айны подтягивают к земле, чтобы хоронить своих воинов на самых высоких ветках, и отпускают вверх. Последнее, что ощутил стражник, это то, как меркнет свет в глазах и что-то трещит и ломается там, где была шея. Не успела его голова коснуться земли, как мечом, захваченным у палача, Хироцунэ сделал то, о чем и не мечтал ни один мастер иаи-до на острове, – он отрубил еще три головы, развернувшись, как волчок, на том самом месте, где стоял. После этого приговоренный подошел к Нидзе и, ударив снизу плоской стороной меча по ладони наложницы сегуна, подбросил свиток вверх. Еще одно движение меча, и на землю упали клочки желтой бумаги. А потом они покраснели, когда кровавые ручейки добрались до обрывков самого большого сокровища и самой сокровенной тайны Нидзе.

Хироцунэ вонзил чужой меч в землю точно так же, как сделал это однажды весной. И ждал. И тогда Еритомо сказал, что ему надоели бездарные стихи и что отныне у Нидзе будет муж.

Свадьбу сыграли на следующий день. Были приглашены все знатные вассалы сегуна, ожидался даже приезд его наследника, который, будучи человеком медлительным, всегда опаздывал – и на войну, и на пир. Еритомо подарил молодым новый дом, как раз у подножья холма, где стоял замок Минамото.

Седзи в этом доме были расписаны так, как того пожелала Нидзе. Художник-китаец изобразил хозяйку в момент любовных утех с мужчиной, лицо которого все время было повернуто в сторону от зрителя, так чтобы его нельзя было узнать. Но опытные придворные говорили, что любовник очень похож на главу дома Минамото в дни его молодости и славы. В этом доме Хироцунэ должен был провести свою вторую и все последующие ночи с бывшей наложницей сюзерена. А Еритомо, перестав прятать свою щедрость в закоулках души, решил искренне повеселиться и подарить все свои шелковые кимоно всем тем, кто в простых нарядах сражался некогда во славу и благополучие своего хозяина.

Хироцунэ долго еще не спускался с холма. Он, собираясь вниз, заметил то, чего не заметил никто. Нидзе шла к своему дому, и ее обнимал друг ронина, тот самый, который признал победу над собой за столиком рендзю. Хироцунэ хорошо знал незамысловатый рисунок на шелке его кимоно.

Ронин сидел еще некоторое время у ворот дворца. Затем спустился к дому. Сняв башмаки, он подошел к седзи, отделявшим опочивальню от прихожей. Долго смотрел на причудливое сплетение теней, повторявших в мерцании свечей китайские рисунки на белом шелке. Затем вышел, чтобы посмотреть, скоро ли рассвет.

Он развязал кимоно и разделся догола. Смочил в ручье кусок шелка, которым обматывал руку во время поединков, и, оторвав небольшой кусок, заткнул его в задний проход. Затем снова надел кимоно и засунул за пояс два коротких ножа. За его спиной раздавались стоны. Рисунки больше не плясали вместе с тенями – свеча почти догорела. Ронин зашел в шалаш и разбудил оруженосца. Тот быстро понял, в чем дело, и протянул хозяину короткий меч.

Ронин вошел в спальню и увидел свою жену, сидящую верхом на своем друге. Оба не сняли кимоно. Хироцунэ вонзил меч в спину Нидзе и, сделав еще одно усилие, проткнул и мужчину. Меч вошел очень мягко и остановился только тогда, когда драконы на цубе поцеловались с драконами на кимоно Нидзе. Любовники не произнесли ни звука, только лишь стали неподвижными. Хироцунэ вытащил меч и снова вышел на улицу. Начинался новый день.

Ронин протянул меч оруженосцу и сел на колени. Оруженосец знал, что он должен делать, и стал чуть позади Хироцунэ. Самурай вытащил кинжалы и развязал пояс. Чуть-чуть размял мышцы живота, чтобы ножи не причинили ему лишней боли. Вонзил их в собственную плоть. Он ничего не почувствовал, только лишь увидел, как на землю из его утробы падают розовые и коричневые ленты.

проговорил самурай и услышал свист меча за своей спиной. Но прежде чем его голова отделилась от туловища, до ушей Хироцунэ донеслись еще две строчки. Ирогами оказалась быстрее стали.

Ему показалось, что их произнес голос Нидзе. А дальше он увидел, как солнце заливает весь горизонт, и мир становится красным, потом ослепительно белым, а потом его окутывает тьма. И потом уже не было ничего.

Нидзе подошла к оруженосцу и приказала тело старого мужчины поднести как можно ближе к замку, а тело женщины утопить в реке. Туда же, вслед за женщиной, отправить обезглавленного самурая, а отрубленную голову очистить от плоти и сделать из нее чашу. Ну, и убрать следы крови.

«Как все-таки хорошо я поступила, – думала она, поднимаясь своими босыми ногами вверх по холму и радуясь тому, что чувствует влажную и холодную землю каждой частичкой своей нежной кожи. – Отдала служанке свою одежду, а старого Еритомо нарядила в кимоно его телохранителя. И каждый из них думал, что проводит ночь с совсем другим человеком. А Хироцунэ, несмотря на свое быстрое тело, никогда не стал бы столь скорым в своих мыслях. Потому что только я знала, как заканчивается ирогами».

«Ну, ладно, пора встречать наследника», – громко сказала вслух Нидзе и ускорила шаг.

Афганистан, 2001 год

«Ой, Андрушка, ти сумашеччий!»

Эти слова я каждый раз слышу, когда во время редких случайных и неслучайных встреч рассказываю о том, что видел, где был, что сделал я и что пытались сделать со мной. Мы можем говорить на английском, но я вынуждаю ее переходить на русский: мне так нравится этот милый мягкий акцент. «Сумашеччий» вкупе с низким завораживающим смешком средиземноморской женщины в данном случае означает очень высокую степень похвалы и уважения. Я уже давно заметил, что так она называет только того, кого считает близким человеком. Кстати, в славной когорте «сумашеччих» она сама давно и надолго заняла самое лучшее место. А как иначе можно назвать женщину, которая проводит свой отпуск в Ираке, снимая фильм о неоконченной войне?

* * * *

«Кармен», – так она представилась, когда, жарясь на душанбинском солнце перед железными воротами военного аэродрома, журналисты начали обмениваться именами и телефонами. У репортеров, которые работают в горячих точках, есть очень странная привычка забывать перед командировкой визитные карточки. Обмен происходил с помощью ручек, извлеченных из глубин видавших виды сумок и рюкзаков, и клочков бумаги с неровно и спешно оборванными краями. Время течет и медленно, и быстро. Возможно, сегодня откроются железные ворота и хитрый таджикский прапорщик произнесет наконец заветные слова о том, что появились места на вертолет в Файзабад. На ту сторону, куда рвется тысяча людей, вооруженных камерами, спутниковыми телефонами, чемоданами с переносными монтажными станциями – их называют лэптопами, – генераторами разных размеров и, конечно, бутылками с водой. Всех строго-настрого предупредили: на той стороне воду пить нельзя.

Все терпеливо ждут. И спешно обмениваются адресами – а может быть, пригодится, может быть, вот этот парень в очках, испанец, кажется, или француз, уже имеет надежные контакты на той стороне, и нужно обязательно с ним «задружить» как можно скорее, чтобы урвать свой кусок журналистской удачи. Причем сделать это раньше других. Поэтому, вяло ожидая прапорщика-таджика, журналисты присматриваются друг к другу. Толпа глядит сама на себя.

Российские журналисты держатся подчеркнуто независимо. Что-то дерзкое и вызывающее есть в том, как они произносят названия населенных пунктов «на той стороне» и имена полевых командиров, с которыми уже договорено – конечно, железно! – об интервью и даже содействии.

За нешироким Пянджем в ряд выстроились бородатые мужчины с автоматами, которые ждут дорогих гостей из России – так, наверное, новички из Европы, в первый раз попавшие в Среднюю Азию, представляют себе афганско-росси… тьфу, ты, оговорился… афганско-таджикскую пограничную линию.

«Откуда этот вызов?» – думаю я, но мне кажется, что я знаю ответ на этот вопрос. Россиянам кажется, что это их война, что право быть первыми с новостями об этой войне принадлежит именно им, и это как фантомная боль давно зажившей раны. Отголосок прежней, так и не выигранной войны.

Наверное, она подумала, что я знаю намного больше других. Похоже, моя потертая жилетка-разгрузка ввела ее в заблуждение. Если честно, мой информационный багаж о том, что происходит за Пянджем, состоял из набора весьма смутных, почти школьных географических фактов, таких же смутных отголосков аккордов солдатских песен и телефона генерала Дустума. Стоит только набрать, уверяли меня приятные люди в афганском посольстве, и бравый афганский узбек тут же вышлет свою личную охрану для того, чтобы встретить дорогого гостя, то есть меня, прямо на границе.

До Дустума я так и не дозвонился. Вернее дозвонился, но трубку взял неизвестный, очень крикливый и говорливый. Голос в трубке шумно и бесперебойно, с жутким акцентом сообщил мне, что мне очень и очень рады, но, к сожалению, генерал уехал в Узбекистан просить о помощи – в его армии закончились сапоги, и лучше мне приехать тогда, когда хозяин будет дома. «А когда, собственно, он будет?» – переспросил я. «О, не волнуйтесь, мы вам перезвоним». «Интересно вот куда?» – с запозданием подумал я, когда положил трубку на посольский телефон. Афганский консул уже протягивал с улыбкой ладонь для прощального рукопожатия. Я почувствовал себя жертвой мелкого вокзального мошенничества.

«Я Кармен», – сказала она по-русски, чем меня немного удивила. С ее типично средиземноморской внешностью русский как-то не вязался. Имя свое она тоже произнесла по-средиземноморски. Кармен, с ударением на первый слог. Я сразу догадался, что именно так и должно звучать ее имя, и от оперного «Кармен» сразу же повеяло запахом старой костюмерной. Я понял, что, произнося это имя в сочетании с фамилиями Бизе и Мериме, всегда дышал миазмами провинциального театра.

Она тогда мне показалась очень яркой. Впрочем, и сейчас я думаю, что из всех журналисток, работавших на войнах, она была самой яркой. А однажды она выглядела и впрямь красиво, когда на крыше багдадского отеля «Палестина» работала в прямом эфире и тысячи людей в небольшой стране Португалия наблюдали за тем, как сухой вечерний ветер приподнимал ее длинные волосы.

Багдад был после.

Сначала Афганистан. В тот день мы не улетели в Файзабад. Вместо прапорщика в выцветшем камуфляже появился весьма серьезный тип в костюме и очень уверенно произнес, что вертолета не будет. Он не представился, но уверенности в нем было настолько много, что стало ясно – это важная персона. Или же полуважная, что в нашей ситуации было равнозначно. Полуважный костюм поначалу не стал отвечать на вопросы, но потом как-то невзначай проговорился, что вертолет все-таки вылетает, но на борту совсем нет места из-за аппаратуры. А потом, вопрос за вопросом, ответ за ответом, мы узнали, что аппаратура эта принадлежит коллегам из Си-эн-эн, которые полностью выкупили этот чартер. Без очереди. Просто заплатили в несколько раз больше, чем смогли заплатить остальные. Вместе взятые.

Россияне попробовали возмутиться. Но костюм осадил их легко и небрежно. На прекрасном русском, без акцента, языке. Коллеги из Москвы безропотно выслушали краткое объяснение. Остальным стало сразу ясно, чья же на самом деле эта война.

Но Кармен, яркая женщина из гордой, но маленькой Португалии, никак не хотела соглашаться с однополярностью нашего мира и громко произнесла вслух то, что все остальные в адрес великой заморской державы только смогли подумать.

Аэродромное знакомство ни к чему не обязывало. С десятками, а может быть, и сотнями коллег я так же легко знакомился, чтобы потом никогда больше не встретиться. С Кармен мы встретились несколько дней спустя.

Афганцы сообразили, что от журналистов им не избавиться просто так. Они раздавали визы в эту благословенную страну так рьяно, что цена на штамп в паспорте возросла в несколько раз буквально на глазах. За то, что в документ ставят квадратную печатку, консул сначала брал пятьдесят, потом сто долларов. Отстояв несколько дней в поистине вавилонской очереди, говорящей на десятках языков, я заплатил в окошко кассы двести долларов. «Закончились одноразовые, – сообщил мне консул, – остались только деловые визы». От обычной деловая виза внешне ничем не отличалась. Чернильный штамп да и только. Мне оставалось лишь удивляться, кто в эту страну едет по делу. Ну что ж, вполне разумно – если тебе надо ехать, то ты заплатишь любые деньги. Денег посольство получило невероятно много. Ситуация накалялась. Журналистов нужно было как можно быстрее собрать и отправить туда, куда они так рвутся. Решение было найдено гениальное и, главное, недорогое. Уже в Душанбе большинство съемочных групп наняли местных водителей, чтобы не простаивать без дела и снимать уж если не войну, то ближайшие к ней окраины планеты. Из этих частников и была сформирована колонна жаждущих попасть в Афганистан. В отличие от «снимающих», у «пишущих» не было своего транспорта. Они срочно сбивались в артели по четыре и тут же нанимали таксистов. «Только до границы», – сурово соглашались душанбинские таксисты и ломили невероятную цену, причем просили деньги вперед. Думаю, больше, чем осенью 2001 года, водилы в Душанбе не зарабатывали. Но разве же только водители? Портье в гостиницах, сотрудники не слишком развитого, хотя и приватного, в основном, общепита. Проститутки. Гаишники. Подпольные торговцы марихуаной. И даже дворники, сметавшие отовсюду остатки интернационального мусора.

Колонна выстраивалась долго и крикливо. Но быстро растянулась, как только машины выехали за пределы Душанбе. Оказалось, что дорога до границы только одна и с нее, как с подводной лодки, никуда не денешься. Каждый экипаж решил ехать по собственному плану, с остановкой на обед не в Нуреке, как было договорено, а в первой приглянувшейся чайхане. Придорожные торговцы, кстати, в ту неспокойную осень тоже подняли уровень жизни на рекордную высоту.

Дорога постепенно терялась в песчаных полубарханах и перед тем, как окончательно исчезнуть под песком, уперлась в зеленый вагончик, поставленный на кирпичи. Пространство возле вагончика было с трех сторон обтянуто колючей проволокой, а с четвертой примыкало к реке. На воде покачивался металлический обрывок понтонного моста, снабженный лебедкой. Это и была граница, о чем я, впрочем, догадался не сразу, а после того, как из будки появился российский пограничник. Настоящий щит Родины, косая сажень в плечах, сапоги размера эдак сорок пятого. Ну и лицо с неистребимыми следами безнадежных попыток снять стресс с помощью алкоголя.

«Петров, давай их всех сюда!» – крикнул он солдату у калитки – вот как, в заборе из колючей проволоки была еще и дверца, – и рядовой, с озабоченным выражением сонного лица, сделал рукой знак и повторил вслух офицерское «давай». Мы, рассчитавшись с водителями и навьючив на себя все свое оборудование, послушно выполнили приказ. К тому времени, как мы доехали до Пянджа, на берегу было достаточно много машин. Когда же нас стали заводить в загон, я удивился тому, насколько же много людей рвется в Афганистан.

Толпа журналистов, как-то сразу, сама по себе, сформировалась в очередь. Это была самая мрачная из всех очередей, колонн и конвоев афганской командировки. Колючая проволока и солдат вызывали мрачные ассоциации со смутными временами отечественной истории. Иностранная речь усиливала впечатление. Кто-то толкнул меня локтем. Я, почему-то разозлившись, развернулся и хотел грубо ответить. Но тут же осекся, увидев Кармен. Она тянула за ручки одну сторону огромного алюминиевого сундука, другой занимался человек в очках. Сундук был тяжелый, неудобный и строптивый. Он так и норовил подставить ей свой острый угол. «Господи!» – громко и зычно повторяла она по-русски, когда ударялась коленкой о контейнер, и тут же переходила на португальский.

«Давай помогу», – сказал я, перехватывая ручки ее имущества, не сняв при этом со спины собственный рюкзак. С этого мгновения мы держались вместе.

Хадж-Багаутдин – так назывался городок, в который нас привез грузовик с пучеглазым бородатым водителем.

«Нас» – это значит всех журналистов, перебравшихся на тот берег. Пожалуй, это был не просто грузовик, а самосвал. Символично, правда? Сначала за колючую проволоку, потом в кузов самосвала. Всех сгрузили километров через двадцать возле небольшой усадьбы с глинобитным забором.

Усадьба – это тоже весьма условное определение для того, что мы увидели. Два дома. Один довольно большой, с белыми колоннами возле входа. Другой тоже с колоннами, но явно поменьше. И попроще. А во дворе, как солдаты на бивуаке, расположились журналисты. Они ели, пили, готовили, писали в свои интернеты и друг другу мешали. Нас оставили посреди этого скопища людей и не забыли сказать: «Мест нет». Это было Министерство иностранных дел Северного альянса. Главных местных союзников американцев в борьбе с международным терроризмом.

Следы терроризма мы увидели, можно сказать, воочию. На стене одного из строений я, хотя вовсе и не сразу, разглядел следы копоти. «Масуд, Масуд! – сказал мне афганец в форме и с автоматом в руках. – Масуд, бух!» И руками показал в пространстве окружность. Оказалось, в этом доме и взорвали бывшего врага всех шурави в этой стране – легендарного Ахмад-Шаха Масуда. Причем произошло это буквально накануне нашего приезда. В знаменитом доме поселили американцев. Тех самых ребят из Си-эн-эн, сумевших перекупить афганского летчика и его вертолет.

Чиновник-афганец поселил меня и Кармен, конечно, вместе с операторами, к американцам. Я не знал еще, на каких условиях, но был вполне доволен. Пол, на котором мы спали, был покрыт ковролином. Рюкзаки отлично послужили в качестве подушек. Я был счастлив и с нетерпением ждал, когда сон захватит меня полностью. Полудремное состояние, как для меня, так самое приятное в процессе погружения в сон, длилось недолго, и я почти моментально заснул.

Проснулся я от криков. Кричали сразу на трех языках. Один я распознал сразу. Английский. Из сказанного я понял, что англоговорящий хозяин мощного баритона считает, что кое-кто живет в его доме незаконно, спит на его ковролине и создает очередь перед умывальником. Ответная ремарка голоса, который можно было идентифицировать как женский, сообщала, что американцы полмира захватили и не дают даже умыть лица. Американский, надо полагать, баритон заметил, что все вокруг захватили как раз не североамериканцы, а выходцы из Латинской Америки. И всех их, сволочей, нужно гнать взашей. Дальше я услышал слово, которое звучало очень похоже на фамилию композитора Эннио Морриконе, звук пощечины и крик мужчины. Кричал американский баритон.

Когда я вышел из каморки, в которой спал, драка уже была в разгаре. Португалка Кармен, повторяя итальянскую фамилию американского композитора, быстро молотила руками по брюху необычайно огромного американца в майке и с полотенцем на плече. «Сука, сука, сука!» – орал представитель великой державы. На крик выбежали афганцы с оружием и, конечно, растащили дерущихся. Впрочем, следует заметить, американский гигант ничем не успел ответить португалке, кроме, пожалуй, оскорбительных слов.

Минут этак через десять нас пригласили на брифинг. Точнее это был третейский суд. На нем решалось, что же делать с вновь прибывшими гостями, столь ярко заявившими о себе в первый день пребывания в Афганистане. Судилище происходило в той самой комнате, где террористы-арабы взорвали Масуда. На стенах еще лежала черная копоть, и в воздухе стоял хорошо знакомый домохозяйкам запах подгоревшего молока. Бородатый парень в шапке-пакуле выслушивал объяснения сторон. Все сказанное участниками драки переводили суетливые люди с автоматами Калашникова. Я глядел на бородача и думал о том, что он очень похож на Ахмад-Шаха. Даже пакуль на нем сидел почти так же залихватски, как на знаменитом моджахеде. Наверное, председательствующий и сам об этом знал. Но ему явно не хватало внутренней харизмы Панджшерского Льва, и поэтому вся ситуация выглядела комичной. В отличие от того рокового дня, когда сработала взрывчатка, искусно спрятанная в камере псевдожурналистов, и на белых стенах появились пятна копоти.

Вердикт не заставил себя долго ждать. Он гласил: в силу того, что накануне дом взяли в аренду американские компании, правота в конфликте принадлежит временным хозяевам, то бишь американцам. Португальцы должны отсюда убраться. Ну, и украинцы вместе с ними.

Следующую ночь мы провели под открытым небом, в спальных мешках. Потом еще одну. Потом масудоподобный бородач распорядился выдать нам зеленый пыльный брезент, при ближайшем рассмотрении оказавшийся палаткой, и мы ловко устроили себе в ней жилье. «А что такое Морриконе?» – спросил я Кармен по-русски, когда отправил в Украину свой первый сюжет, а она свой – в Португалию. «Что-что?» – поморщилась она. «Ну, – говорю, – ты назвала этого парня Морриконе. Есть композитор такой». Журналистка громко расхохоталась. Белые зубы, запрокинутая голова, черные распущенные волосы. Она мне показалась тогда очень и очень красивой. «Не Морриконе, а марикон», – поправила она меня. «А как это переводится на русский?» – «Пидор», – она сделала подстрочный перевод. Так я выучил первое слово на португальском.

Утром мы поехали на позицию Северного альянса. Португальцы отправились вслед за нами. Мы решили держаться вместе. Так было проще разруливать финансовые проблемы, нараставшие девятым валом жадности к зеленым бумажкам, завезенным в Афганистан иностранными журналистами. Когда их количество в Хадж-Багаутдине перевалило за тысячу человек, цена на аренду автомобиля выросла в четыре раза. Однажды утром мы обнаружили, что наш водитель бросил нас и уехал обслуживать тех, кто смог заплатить больше. Но это было немного позже. А пока мы ехали в нашем «уазике» в сторону условной границы, разделявшей территорию влияния Северного альянса и талибов. «Уазик» оказался вместительным. Кармен сидела на переднем сиденье. На заднем расположились я и мой оператор. Между нами нашлось место еще для одного коллеги, грузинского камерамена, работавшего на испанцев. В багажном отсеке, невзирая на чудовищные ухабы, по которым скакал русский джип, дремал Глеб Гаранич, фотограф агентства Ройтерз.

Позиция была уж слишком живописной. По гребню каменно-песчаной гряды тянулась линия окопов. На самой высокой точке находилась танковая позиция. Старый Т-55 был закопан по основание башни в серый песок. Ствол грозно глядел в сторону, где, предположительно, злые талибы строили козни законному правительству Афганистана. Танкисты, сидя на башне, улыбались и пили чай. Вдоль линии фронта, обозначенной рекой, тянулся небольшой караван ослов с поклажей. Погонщики совершенно не обращали внимания на то, что пушка танка смотрела именно на них. «Ставьте свою технику», – на относительно неплохом русском сказал командир танка.

– А какое ваше звание? – спросил я его, пожимая протянутую ладонь.

– Генерал, – ответил человек в тюрбане и с потертой рацией, свисавшей на ремне с плеча.

«Ну, прямо командир танкового корпуса», – подумал я про себя. Все сходилось. Танк не ездил. Военное значение имели только его пушка и бронированный корпус.

Мы расставили штатив и водрузили на него камеру. Рядом Тиаго выстроил свою съемочную позицию. Грузиноиспанский оператор не стал тратить времени на штатив и, положив камеру себе на плечо, подбежал поближе к танку. Флегматичный Гаранич спокойно заметил коллеге, что «е…ет так, что позвоночник в трусы высыпется», и тот быстро вернулся к общей группе. Она очень напоминала ложу прессы во время официальных мероприятий. Если бы не песок, холмы и афганцы.

Кармен стояла и курила рядом со своим верным Тиаго. Он действительно беспрекословно ее слушался. Как верная овчарка, глядел на свою журналистку в ожидании новых творческих задач.

Афганец извлек снаряд и загнал его в ствол. Грозный металл, бряцнув, уверенно встал на место, готовый выполнить мрачную работу, для которой он и был создан.

И тут вдали послышался рокот двигателей. Не перед нами, а за нашими спинами. То есть не талибы. А спустя мгновение мы увидели две новенькие «тойоты», на которых в районе Хадж-Багаутдина рассекали американские съемочные группы. Да, действительно, это были они. Вернее одна группа в сопровождении афганских автоматчиков. Американцы всегда ездили с охраной. Они подъехали на позицию, выскочили из машин и что-то затараторили генералу. Командиру танкового корпуса. Тот быстро закивал головой и махнул рукой в сторону нашей группы. Тогда из второй машины выпрыгнули оператор с огромной камерой и светловолосый улыбающийся журналист. Аккуратная стрижка, чуть растрепанная ветром, и мягкий овал лица.

Роберт Рэдфорд, молодые годы. Он весь ну просто сплошной позитив. Эталон положительных эмоций. Идеальный типаж для телевидения. И где только американцы таких находят? Неужели выращивают в специальных инкубаторах? Положительный журналист ловко перескочил через окоп и встал ну прямо перед нашей камерой. А перед португальской – встал его оператор. И – что бы вы могли себе подумать? – начал разворачивать свой штатив.

Я, честно говоря, опешил. Они намеревались перекрыть нам кадр, даже не спросив вежливости ради разрешения. Быстрее всех справился с удивлением Тиаго, он спросил американцев, а не хотят ли они свалить немножко в сторону, чтобы не мешать снимать.

Сваливать американцы не хотели, о чем недвусмысленно заявили всем присутствующим на позиции журналистам. Кармен повторила слова Тиаго, используя вспомогательные выражения, которые, как правило, иногда взбадривают людей лучше холодного душа. И получила ответ. Не столь грубый по форме, но просто уничижительный по своей сути. Позитивная копия Роберта Рэдфорда повернулась к португалке и заметила: «Это наша война, и мы будем снимать ее там, где хотим и когда хотим».

Танк выстрелил по команде американского оператора. Смешанный со звоном гильзы грохот порохового заряда. А через несколько секунд взрыв снаряда где-то вдалеке. У нас же в кадре, кроме звука, остались только спины людей с логотипами американского канала. Когда они уехали, отсняв все, что им нужно, ко мне подошел танковый генерал и успокаивающе зашептал: «Ничего, сейчас и для вас постреляем».

Казалось бы, все происходило вполне нормально. В итоге мы отсняли все, что нам нужно. И, может быть, даже немного больше того, что мы ожидали снять. Но остался неприятный и, в общем-то, неопределенный осадок где-то внутри. Словно во время королевского застолья тебе указали на твое место на кухне, куда сносят грязную посуду с объедками.

Наша машина спускалась вниз с танковой позиции в сторону дороги, которая вела на Хадж-Багаутдин. Кармен курила, сбрасывая пепел на пол – в «уазике» не открывались окна, – а Тиаго угрюмо просматривал видеозапись на камере. Испанский грузин мычал про себя мелодию, кажется, что-то наподобие «Сулико». Гаранич снова дремал в «обезьяннике» за рядом задних сидений.

И тут Кармен вскрикнула. На дороге, преградив нам путь, стояли два джипа американской съемочной группы. Собственно, они не собирались перекрывать движение. Просто стояли так, как им было удобно. Два афганских автоматчика внимательно смотрели по сторонам, заняв позицию за ближайшей машиной. Журналист и оператор, улыбаясь, курили, опершись на капот. Видимо, обсуждали забавный случай. Причем мне почему-то показалось, что случай они обсуждали как раз недавний, имевший место на танковой позиции.

Оказывается, такое чувство посетило не только меня.

Кармен выскочила из машины и захлопнула дверь. Мы в машине не могли достаточно хорошо расслышать ее диалог с американцами. Но зато неплохо рассмотрели, как после этого недолгого диалога журналистка наклонилась, подняла с земли камень и швырнула в сторону заокеанских коллег. Когда она наклонилась второй раз, я заметил, что афганские автоматчики оставили свою позицию и скрылись в машине. Когда потянулась за третьим снарядом, грузинский оператор темпераментно заметил, выразив общее мнение: «Ну что, будем сидеть и смотреть, как баба с мужиками п…дится?» Мы высыпались изо всех четырех дверей «рашн-джипа». Откинув брезентовый полог, из «обезьянника» выполз Глеб Гаранич. Улыбающиеся представители американских масс-медиа, видимо, не ожидали столь мощной поддержки и предпочли убраться.

Диалог, в результате которого Кармен прибегла к извечному орудию пролетариата, по ее словам, звучал так.

Кармен: «Вы и здесь нам все перекрываете?»

Американский журналист (улыбаясь): «А это кто?»

Кармен: «Я, между прочим, ваша коллега».

Американский оператор: «А, это та латиноамериканская сучка, которая была возле этого хренова танка».

– Почему они решили, что я латиноамериканская? – возмущалась Кармен всю дорогу до нашего привычного ночлега в Хадж-Багаутдине. Странно, но насчет второй части столь обидного определения она претензий не высказывала. Дорога была долгой, и все мы наперебой в разных вариациях обсуждали сцену на дороге, однозначно оценив ее как маленькую победу Старого Света над Новым. Как утверждение приоритетов европейских ценностей над американскими.

Некоторое время спустя Кармен снова отличилась на поприще защиты европейских ценностей. Но на сей раз опасность подкралась с неожиданной стороны. А правильнее было бы сказать, португалка сама на нее нарвалась.

Наша интернациональная группа снова решила выехать на передовую. Линия фронта весьма причудливо искривлялась по карте, следуя неровностям рельефа. Казалось, сумасшедшие талибы, вместо того чтобы отступать в глубь Афганистана, вклинились в узкую полоску земли между таджикской границей и войсками Северного альянса. На передовой не наблюдалось особой активности. «Северные» пили чай возле выстроенной из автоматов пирамиды. Позиция была очень похожа на предыдущую. Не хватало только старого танка.

Мой оператор, не говоря ни слова, стал снимать. Начал с пейзажей. Чтобы не спугнуть вооруженных моджахедов. Потом перешел на панорамы, чтобы люди как бы случайно попадали в кадр. Потом, осмелев, сосредоточился на крупных и средних планах серьезных бородачей.

Вдруг за своей спиной я услышал крик. Кричали на ломаном русском языке. Женщина.

– Вы не мужчины!!! Кто это сделал? У вас нет смелости ответить женщине?

Ну конечно же Кармен. Но почему она кричит на моджахедов? Если она уж настолько осмелела, значит, должно было произойти нечто из ряда вон выходящее.

– Кто? Говорите мне, кто!

И рефреном снова и снова звучало «вы не мужчины». Я подбежал к португальцам. Тиаго с озабоченным лицом стоял возле камеры. Рядом с ним неловко улыбающиеся мождахеды. Неловко, но все же слегка нагловато. И опасно. Вокруг них, замотанная в платок, наматывая круги, бегала Кармен.

– Что случилось? – спросил я ее.

Объяснение было коротким.

– Кто-то из них схватил меня за жопу! Я проходила мимо них, и кто-то схватил меня за жопу! Ужас, представляешь?

Я представил. Загнанные в жесткие рамки ислама и войны, мужики, которые чужих женщин видят только в самых радужных снах, оказываются вдруг рядом с особью противоположного пола. Причем не просто оказываются рядом. Они видят ее лицо, пусть прикрытое платком, но всего лишь слегка. Они чувствуют запах ее духов, смешанный с естественным запахом тела. О, невероятно!!! Она проходит мимо них, чуть ли не касаясь бедрами, упакованными в довольно плотно обтягивающие джинсы. И той частью тела, которой в этой ситуации так хочется коснуться. Что, собственно, и произошло. Но эти вооруженные мужики просто не знали, с кем они имеют дело.

– Где ваш командир? – грозно спросила португалка.

Командир появился. Он ничем не отличался от остальных. Только глаза были, что ли, повнимательнее. Кармен быстро объяснила ему, в чем дело. А главное, она сказала ему, что ее обидчик не просто не-мужчина, но еще и немусульманин, потому что настоящий мусульманин так с женщиной не поступает, тем более с чужой. Командир послушал ее и подумал. Внимательные глаза прикрылись веками на мгновение, потом широко открылись и стали очень злыми.

– А ну, все ко мне! – крикнул командир на фарси.

Ленивая атмосфера на позиции сменилась на очень напряженную. Моджахеды выстроились в ряд, если можно назвать рядом нестройную линию, которую образовала группа вооруженных людей.

Командир подошел к Кармен и сказал:

– Послушай, женщина. Укажи мне на того, кто тебя обидел, и я тут же его расстреляю. Это понятно?

Но и без уточняющего вопроса серьезность его намерений была вполне ясна. По крайней мере, всем его моджахедам. Ну и мне.

Я подошел тихонько к Кармен и заметил:

– А ведь расстреляет.

– Ти так думаешь? – удивилась португалка.

– Я так думаю, – подтвердил я.

Кармен тоже подумала. И решила про себя, что одно несанкционированное прикосновение к ее жопе – это, конечно же, большой проступок, но не настолько серьезный, чтобы отдать за него жизнь мужчины, тем более, если этот мужчина героический моджахед. Кармен для важности момента прошлась пару раз перед строем, вглядываясь в лица бородатых мужиков. При этом каждый из них выпрямлял спину и устремлял свой взгляд вдаль. «Не узнаю», – резюмировала осмотр Кармен.

– Так ты никого и впрямь не узнала? – спросил я ее по пути на ночлег.

– Узнала, – сказала она. – Он стоял с правого края. Такой молодой парень. С короткой бородой.

– Пожалела? – спросил я ее снова.

– Пожалела.

– Он, мне кажется, такой молодой, еще ни одной дженчини не видел, – пояснила она уже в городке.

И еще долгое время, подумал я, он не увидит ни одной «дженчини». Чтобы получить радость общения с женщиной, афганскому мужчине надо только жениться. В Афганистане в то время действовала система калымов. Выкуп за будущую жену достигал тысячи долларов. Астрономические, как для одной из самых неимущих стран, деньги. Дотронувшийся до Кармен парень не тянул на обладателя такой суммы. Взглянуть на Кармен и хотя бы на мгновение ощутить под рукой женскую плоть – это был для молодого моджахеда смелый эротический эксперимент.

Она продолжала удивлять меня и всю афганскую округу. Однажды мы остановились купить кебаб. Под Кундузом, как известно, готовят совершенно особые кебабы из баранины, тоненькие, напоминающие по форме охотничьи сосиски. Но разве может сосиска сравниться с кебабом? Аромат кундузского кебаба, украдкой выбегающий из-под покосившихся дверей духана-закусочной, заставляет путника остановиться. Задуматься, а верной ли он дорогой идет. И, в конце концов, толкнуть вперед деревянную дверь, которая, собственно, и отделяет его от праздника чревоугодия. Это произошло и с нами. Я открыл было дверь. И тут же застыл на пороге. Молнией промелькнула разумная трезвая мысль.

– Кармен, ты же женщина.

– Ну и что? – пожала она плечами, сделав вид, что не понимает смысла заданного вопроса.

– Как что? – слегка возмутился я. – Женщинам в харчевню нельзя. Здесь бывают только мужчины.

– Это ти так думаешь, – приподняла она черную как смоль изогнутую бровь и вошла в заведение.

Кто-нибудь из вас помнит мультфильм «Бременские музыканты»? Там есть сцена, когда в избушку разбойников вламываются осел, пес, кот, петух и трубадур. Разбойники сбегают из хижины. Но перед этим, изумленно прервав дикое веселье и пляски, замирают в ожидании неизвестного, словно истуканы. То же самое произошло и с людьми внутри харчевни. Конечно, все они были мужчинами. До того, как мы появились, они громко кричали и смеялись, пожирая горы кебабов, которые были аккуратно уложены на металлические тарелки. Дверь открылась. На пороге бородатые парни увидели нас. Их ненасытные рты остались открытыми. Их коричневые жирные руки, сжимавшие хлеб и мясо, замерли на полдороге от тарелки до ртов. Вдобавок ко всему рухнула на пол пирамида из «калашниковых» у входа. Тихо так свалилась, словно от изумления.

– У вас делают кебаби? – спросила Кармен как ни в чем не бывало и тут же уселась на коврик, на свободное место возле помоста, служившего великолепной подставкой для еды. – Хозяин, принесите нам ваши кебаби.

Мы не торопясь съели наш обед и уехали восвояси. Пока мы ели, за нами наблюдали десятки пар внимательных глаз. Нас не линчевали, в нас не стреляли, и никто нас не пытался выбросить прочь из этого заведения. Но, судя по лицам обедавших посетителей, им очень хотелось сделать это. Почему этого не произошло? Не знаю. Хотелось бы думать, они почувствовали в этой женщине мощную, почти неженскую, силу и уверенность. Хотя, скорее всего, их одолевало любопытство. Желание досмотреть, чем все кончится. «Поди ж ты, женщина, но какая наглая и смелая», – наверняка подумали моджахеды во время своего обеденного перерыва.

Судьба нас развела в разные стороны на берегу Пянджа, когда мы возвращались в Таджикистан. В суматохе переправы Кармен и Тиаго затерялись среди толпы журналистов на афганском берегу. А мы уже отплывали. И предчувствие скорого дома моментально вытеснило из сознания все, чем я жил эти несколько афганских недель. Все детали. Ну и Кармен вместе с этими деталями, конечно, тоже. Я не знал тогда, что через два года встречу ее в Багдаде и проволочки ее черных волос будут развеваться за спиной, когда она мне будет давать интервью. А потом в Аммане, в аэропорту, она будет беззвучно кричать мне через бронированное стекло, разделяющее потоки пассажиров. И наголо стриженный Тиаго приложит свой паспорт к прозрачной поверхности барьера, чтобы я узнал его. В иерусалимской гостинице и в Рамалле, среди толпы бойцов Организации освобождения Палестины, она будет ну буквально водить меня за руку, чтобы я отснял Набиля абу Рудейна, ближайшего помощника Арафата и его доверенное лицо. В Мадриде, в ресторане «Фатигас дель Керер» нам принесут изумительное вино. А я попрошу заменить его на пиво. И снова в Багдаде, в отеле «Шератон», в ее угловой комнате.

Она лежит на кровати и наблюдает, как я прямо из бутылки пью «Грантс». И внимательно слушает сбивчивую историю моей любви. А потом я слушаю ее историю. Ее роман увлекателен. Он такой же настоящий, как песок на улицах афганского Хадж-Багаутдина. Ее далекий мужчина в далеком Мадриде заставляет ее плакать в багдадском отеле. И слезы ее истории смешиваются с поэзией моей.

А в приоткрытую балконную дверь доносятся автоматные очереди. Короткие – тах-татах! – вперемежку с длинными – трратататата, – за которыми наступает ожидание новых звуков чужого города.

Ирак, 2004 год

Не у всякой страны есть своя армия. Но армия есть у всякой себя уважающей страны. А у этой армии обязательно есть свой, особый, день. Как правило, это день первого боя, который приняли регулярные подразделения под флагом своего государства. Украина, как страна инертная и склонная к самообманам, до сих пор свято чтит искусственные даты полулегендарных событий, обходя стороной реальность своего недавнего прошлого. И, кажется, делает это умышленно. Вполне ясно, почему. Первый бой, который приняли регулярные подразделения украинской армии, происходил – как бы точнее сказать – на чужом поле. Мало того, это была вообще чужая игра, если использовать спортивные аналогии. Да еще и с неясным конечным результатом. В общем, случилось это в Ираке шестого апреля две тысячи четвертого года. И только однажды на моей памяти этот день вспомнили отечественные масс-медиа, могучие разрушители мифов и создатели новых. Центром чужой игры был Багдад. Хотя, следует признать, украинское игровое поле было где-то с краю иракской территории.

* * *

Багдад, по легенде, был заложен следующим образом. Великий завоеватель халиф Абу Джафар аль-Мансур подыскивал место для своей новой столицы. Он хотел, чтобы его резиденция была расположена в самом благодатном с точки зрения природных условий районе. В экологически чистом месте, говоря современным языком. И вот что он сделал. Сначала определил полсотни самых привлекательных ландшафтов, радующих глаз пейзажей. Из полусотни методом простого голосования среди узкого круга приближенных отобрал лучшую десятку хит-парада локаций. Затем повелел взять десять освежеванных бараньих туш и разбросать их по этим локациям, а далее, набравшись терпения, следить за действием гнилостных микроорганизмов. По мнению халифа, там, где процесс гниения проистекал наиболее длительно, природа была наиболее чистой. Конечно, правитель вряд ли знал о существовании микроорганизмов, но если легенда права, то в логичности халифа не стоит сомневаться. И если достоверно неизвестно, как выбирали место для столицы, то, по крайней мере, окончательная дата выбора зафиксирована в летописях. Тридцатого июля семьсот шестьдесят второго года новая столица империи Аббасидов стала реальностью. Сначала столице дали имя Мадина-аль-Мудаввара, Город в центре круга, потом переименовали в Город Мира. Но между собой жители имперского центра называли его на древне-персидском языке «Подарок Всевышнего», то есть Багдад, с придыханием на первом слоге и с небольшой паузой на втором. Центр города находится там, где река Диджла – у нас ее называют Тигр – делает широкую петлю на своем неторопливом пути в южном направлении. В самом начале петли стоят две башни отелей «Шератон» и «Палестина», а на противоположной стороне комплекс роскошных зданий, который до сих пор называют не иначе как дворцом последнего халифа. Саддама. Случилось так, что центр Багдада лежит всего на восемьдесят девять километров севернее того места, где находился самый знаменитый, великий, могущественный, ужасный, прекрасный город Древнего мира Вавилон, и это обнаружилось только в начале девятнадцатого века, когда предприимчивый англичанин Джеймс Рич озадачился поисками древней столицы. Впрочем, арабы, кажется, и до него знали, где искать Вавилон. Что ж, халиф Джафар аль-Мансур взял, с поправкой на точность средневековья, всего лишь немного севернее и с климатом не ошибся.

Теперь даже само название города временами вселяет страх и начисто отбивает желание даже подумать о нем как о центре некогда благодатной страны. Ну разве что когда перед тобой на пропитанной соусом лепешке лежит мазгуф, тогда ты забываешь о войне, и мысли настраиваются на мирный лад. То, что иракцы называют словом «мазгуф», не имеет аналогов ни в одном другом языке мира. Это особым образом приготовленный карп, выловленный в Диджле и зажаренный в огромной глиняной печи, которая сложена в виде кувшина. Мазгуф пахнет миром и дурманом арабских сказок. Первый свой мазгуф я ел в компании Маана Зияда, знатока арабской литературы и, пожалуй, лучшего переводчика с русского на арабский. В его компании карп казался особенно вкусным, а Пушкин особенно изысканным.

– Пушкина надо уметь читать! – я говорил как сноб. Или как жлоб.

– Пушкина надо любить! – смеялся Маан и тут же восклицал: – Ты не представляешь, насколько похожи наши языки!

– Ты это говоришь про арабский и русский? – спрашивал я.

– Именно так, – говорил переводчик и в качестве аргумента приводил поговорки из тех, что в приличной компании произносятся после того, как потерян счет выпитым бокалам. Например, что-то о хитрой задней части человеческого тела, против коварства которой всегда найдется какой-нибудь еще более хитрый противовес. Маан утверждал, что в арабском есть точно такие же, и шепотом, чтобы жена не услышала, зачитывал их вслух. Бокалов на столе не было. Ирак все-таки, исламская страна.

Когда я терял счет неприличным пословицам, произнесенным на двух языках, я обычно советовал, чтобы Маан издал словарь соответствий.

– Я хотел, – вздыхал переводчик. – Я даже его написал.

– И что? – переспрашивал я.

– Жена мне запретила. Говорит, что печатать такое нельзя. Нельзя засорять язык.

Если бы такой словарь появился, то он стал бы первым нецензурным мостом дружбы между культурами. А значит, первым настоящим. У нас ведь как: крепкое слово – это признак неформального отношения.

Я много раз приезжал сюда и уезжал из этого города, но ни разу не видел его довоенным. От приезда до приезда он менялся. Больше угрюмых, оценивающих взглядов на улицах. Больше бетонных заборов. Больше дыр в стенах домов. Больше пластиковых пропусков у меня в кармане, которые, впрочем, редко помогают проходить сквозь стены.

Я всего лишь раз в своей жизни летал над Багдадом на вертолете. Чужая страна особенно тревожно выглядит, если смотреть на песчано-желтые кубики домов с высоты птичьего полета. «Птичка», на которой мы летели, называлась «Черный Ястреб», и нам очень не хотелось, чтобы она упала, сраженная «Стрелой», ракетой советского производства. Их было немало внизу. И вот ты летишь и тешишь себя надеждой на вертолет сопровождения, на точность приборов слежения, на внимательность бортстрелка. Но больше всего – на Всевышнего. Или он здесь не слышит православные молитвы? Слышит, наверное, потому что мы все еще были в воздухе – между небом и землей. А на земле далеко не каждый обитатель домов-кубиков, провожая взглядом вертолет, думает о нем, как о мишени.

Мы летели в город Кут, на базу «Дельта». База расположена на расстоянии ста сорока километров от Багдада. До две тысячи пятого года здесь находился украинский контингент. Впервые попав сюда летом 2003 года, я не знал, что стану здесь частым гостем. Теперь, когда украинские солдаты покинули Ирак, этот период жизни стал для меня историей. Впрочем, не только для меня, но и для тысяч моих земляков, успевших поносить военную форму цвета пустыни.

* * *

История появления украинских солдат в Ираке началась вполне авантюрно. В апреле 2003 года в Кувейте расположился девятнадцатый батальон, предназначенный для защиты от радиации и химико-бактериологического оружия. В простонародье «химики». Уже началось американо-британское вторжение на территорию империи Саддама. Украинские власти заявили, что речь об отправке «химиков» в зону боевых действий не идет. Но уже 25 мая Совет национальной безопасности и обороны Украины единогласно принял решение перейти Рубикон и присоединиться к войскам коалиции. «Химиков» сделали пехотинцами, и батальон свое длинное название «радиохимикобактериологический» сменил на более простое и легко произносимое «отдельный».

Одиннадцатое августа 2003 года было самым обычным днем для американских солдат и офицеров, сгорающих от жары и скуки на иракской границе. Но только не для нас. Колонны девятнадцатого отдельного батальона перешли границу, и война в Ираке стала на некоторое время нашей.

За девятнадцатым последовали еще три батальона пятой бригады – в общей сложности более тысячи шестисот военных. Горячий шестидесятиградусный ветер кувейтской пустыни навевал вопрос, который многие задавали вслух: «Зачем я сюда приехал?» Причем вместо «зачем» произносилось обычно крепкое матерное соответствие. Как в словаре моего арабского друга Маана. У американцев и британцев перед вторжением в Ирак было три месяца усиленных тренировок в пустыне. У солдат с берегов Днепра – три августовских дня в лагере «Койот», в пятидесяти километрах от иракской границы.

Тридцать восемь градусов внутри армейской палатки считалось нормой. Снаружи столбик термометра показывал плюс шестьдесят. Как только выходил из строя кондиционер, пространство под брезентом напоминало нечто среднее между русской баней и японской микроволновой печью.

Перед отправкой первой группы связисты получили оперативную информацию: партизаны обстреляли колонну датчан на шоссе под Басрой. Украинский маршрут частично проходил по той же трассе. Солдаты перед тем, как снарядить пулеметные ленты, получили приказ дослать патрон в патронник. Каждая четвертая пуля трассирующая. Так лучше видно в темноте, куда ложатся пули.

До первой транзитной базы под Насирией добрались без потерь. Колонна двигалась со скоростью тридцать километров в час – чтобы машины не перегрелись. На базе обнаружилась еще одна проблема отечественной техники – несоответствие местным условиям и стандартам сил вторжения. Американская техника на девяносто процентов оснащена дизельными двигателями. Процесс поиска бензина для украинцев занял несколько часов.

Украинский марш-бросок, словно в зеркале, показал самим военным, что армия не готова к боям в пустыне. Точнее, люди оказались выносливее техники. Она вполне подходила к тем условиям, в которых Советская армия предполагала вести войну в Европе, но Восток ее не щадил. Хотя мог ли предположить украинский солдат, что когда-нибудь окажется среди похожих на цемент арабских песков? Сами солдаты говорили, что очутились здесь благодаря скандалу с поставками украинской техники Саддаму, которые якобы осуществлялись с ведома президента Кучмы. И хотя этот факт остался недоказанным, я слышал, как в Кувейте потные люди в форме повторяли полушутливую мантру: «Спасибо Кучме и Саддаму за наши заработанные доллары». Впрочем, скоро шутки закончились. И стало ясно: легким заработанный в Ираке хлеб не назовешь.

Пустыня к югу от Багдада – не очень гостеприимное место. Ночью жара спала, но поднялась пылевая буря. Солдаты, уставшие за день, так и не отдохнули за ночь. Поутру командиры ломали головы – оставить ли отказавшую технику здесь, в пустыне, или забрать ее с собой.

Подготовка девятнадцатого батальона велась ускоренными темпами. Солдат отправили в Ирак в камуфляже цвета соснового леса, а не аравийской пустыни. Арьергард контингента готовили уже более основательно. Солдаты имели опыт общения с возможными союзниками в миротворческих миссиях и на учениях в седьмом учебном центре в Яворове, что под Львовом. На одном из предприятий украинского оборонного комплекса освоили выпуск шлемов из легкого кевлара. По своим качествам украинский кевлар не уступал европейским образцам, но обходился заказчику куда дешевле. Шлем выдерживал прямое попадание девятимиллиметровой пули. Чего не скажешь о голове под шлемом. Впрочем, лучше в каске, чем без нее.

Первый «борт» с основным украинским контингентом вылетел в Кувейт седьмого августа 2003 года. Солдат провожали с оркестром. На них была новая форма, наспех сшитая, но все же куда более подходившая к жаркому иракскому климату. Через полгода ей на смену придет еще один вид камуфляжа. Война, как это ни цинично звучит, заставляет промышленность развиваться. Даже если это чужая война и тебе на ней отводится роль второго плана. Но и эту роль сыграть непросто. До того как заполнился десантный отсек первого Ил-76, вылетевшего по маршруту Николаев – Кувейт-Сити, уже было известно, что Украина предоставляет коалиции четвертый по численности контингент – после американского, британского и польского.

Поначалу, когда солдаты только обживали незнакомую страну, приходилось спасаться от жары в палатках. На перевалочном пункте в Кувейте обедали в полевых условиях. На базе «Дельта» в первое время после прибытия туда украинцев была оборудована временная столовая. Существовали и ограничения: например, в одни руки давали не больше двух банок лимонада. А пить, понятное дело, хотелось больше, чем есть. Если лицо любой военной базы столовая, то лицо украинской базы со временем значительно похорошело, и о количестве взятых напитков никто не спрашивал.

Контакт с местными жителями сначала было наладился, но потом все пошло наперекосяк. А разве могло быть иначе? Страх – это топливо для любой войны. Он возникает из недоверия. Доверять нам у иракцев не было основания. Хоть и не слишком любили они своего халифа, украинские солдаты для них были оккупантами. И как бы украинцы ни называли себя миротворцами, участвовали они не в мире, а в настоящей войне. Чужой. Один из признаков любой войны – это когда местным раздают презрительные смешные прозвища. В Афганистане – «духи». В Чечне – «чехи». В Грузии – «грызуны». И это свойственно не только братьям-славянам. Во Вьетнаме, например, американцы называли противника «чарли».

Причина этого военного феномена, как мне представляется, кроется в психологии человека, которому приходится стрелять в себе подобного. В такого же, как ты сам – то есть человека, – стрелять трудно. А в недочеловека проще. В Ираке местных прозвали «мартыханами». Во-первых, потому, что, глядя сквозь триплекс бэтээра, видишь перед собой множество бородатых черноволосых существ с автоматами, которые криками и ужимками изгоняют из себя страх перед чужой военной машиной. Во-вторых, потому, что обезьяны, когда их много, могут и тигра порвать. А в-третьих, потому, что первых пойманных украинцами боевиков держали в клетке. На территории базы «Дельта» не было специального помещения для «инсургентов» – так в официальных сводках назывались люди, совершавшие нападения на войска коалиции. Первичной тюрьмой служила невысокая клетка, наподобие тех, в которых держат августовские дыни и арбузы. Если боевик вел себя плохо, клетку накрывали тентом от автомобиля. Внутри становилось жарко и душно. Грязный разгневанный иноязычный бородатый человек в клетке действительно напоминал примата в зоопарке. Вскоре на смену клетке пришел железный контейнер. В нем прорезали автогеном окно и приварили перекладину, к которой перед допросами с помощью наручников пристегивали боевиков.

Однажды я попросил организовать мне интервью с человеком, обстрелявшим украинский бронетранспортер. Его привели из контейнера и усадили на стул. Мне понадобился переводчик. Штатным толмачом контингента была милая девушка, носившая лейтенантские погоны. Она ответила, что наотрез отказывается переводить.

– Почему? – удивился я.

– Я не могу смотреть, как людям засовывают руку в дверь! – заявила она.

Я сначала ее не понял, промямлив что-то об отсутствии в палатке каких-либо дверей вообще. Потом, кажется, понял. И уточнил:

– Это не допрос, это интервью. Вы понимаете, здесь есть разница.

Она кивнула, мол, поняла. И пошла вслед за мной в соседнюю палатку, где, прикованный к деревянной табуретке, нас дожидался худощавый парень в длинном арабском халате. Конечно, не сам, а в компании знакомого штабного офицера.

– Как вы думаете, за что вас держат на украинской базе? – задал я первый вопрос.

Девушка-лейтенант перевела. Из многих незнакомых слов я уловил одно знакомое – «Аль-Каеда». В комбинации с «Аль Украния» это, должно быть, обозначало «украинская база». Парень молчал, как партизан. Которым он, в сущности, и являлся.

– За что вас держат на украинской базе? – повторил я вопрос.

– …аль Каеда аль Украния? – отозвался перевод.

В ответ снова молчание.

И тут мой знакомый офицер сказал мне слегка раздраженно:

– Послушай, ты не так берешь интервью, дай я попробую.

И, развернувшись в сторону боевика, мощно хлопнул ладонью по столу:

– Говори, сука, б…дь, на х…я ты стрелял по украинцам!!! Говори!!! Я тебя заставлю говорить!!!

Лицо его налилось кровью. Глаза выкатились из орбит. Зубы заблестели, отполированные слюной злости.

Девушка вздрогнула. Боевик чуть не упал со стула, вот только наручники не пускали. А когда выпрямился, затараторил, глотая хриплые арабские слова, об участии в операции. И о своей участи в случае вероятного отказа от нее.

О пятидесяти долларах в качестве платы за риск. О том, что на самом деле не стрелял и отговаривал других.

– Я же говорила вам! – всхлипнула переводчица, выбегая из палатки.

– Зачем ты так? – упрекнул я приятеля. Я его знал давно и просто не ожидал от него столь жестких интонаций.

– А зачем он так?! – чуть ли не крикнул в ответ офицер. – Они ранили нашего бойца. По чистой случайности они из гранатомета промахнулись, суки, мартыханы е…ые!

В тот вечер я узнал, что один из украинских солдат застрелил женщину на блокпосту. Со страха. Ночь. Военные тормозят «уазик» с иракскими номерами. Им страшно. Они не знают, что внутри. А внутри тоже клубок страха. Водителю говорят: «Тормози!» Тот с перепугу вместо тормоза давит на газ. Машина рвет с места. Солдат, дернувшись, жмет на курок. Пуля легко проходит сквозь борт «уазика» и по пути через тело женщины, которая сидела на заднем сиденье, слишком близко к двери.

В общем, ни о какой взаимной украино-иракской любви говорить не приходилось. Почва для открытого конфликта была подготовлена.

Армия Махди, насчитывавшая весной 2004 года около пятнадцати тысяч боевиков, подняла так называемое шиитское восстание накануне выборов. Во главе этой мощной силы стоял Муктада аль-Садр, сын известного шиитского проповедника, в организации убийства которого обвиняли Саддама Хусейна. Особенно активно боевики Армии действовали в тех районах, которые считались традиционно лояльными к оккупационным властям. Казалось, американцы не слишком усердствуют в подавлении восстания. В Наджафе мы без труда оказались в самом эпицентре восстания, в мечети имама Али, а вскоре снимали части сбитого «махдистами» американского вертолета. Похоже, на таком я совершил единственный полет по маршруту Багдад – Кут. Я помню, как почти на наших глазах был взорван американский патруль в Багдаде, и я подозреваю, что люди, организовавшие взрыв, оказались рядом с нами в багдадском штабе «махдистов» перед тем, как политические лидеры движения дали нам комментарий. Муктада аль-Садр требовал всю власть шиитам. Американцы были скорее против, чем за. И со своей точкой зрения они определялись весьма долго. Поэтому восстание, мягко говоря, подавлялось локально и бессистемно.

Украинцам уже однажды приходилось учить иракцев защищать новую власть. Шестьдесят долларов в месяц, плюс почет с уважением и полный пансион – вот что привлекало добровольцев в ICDC, Иракский корпус гражданской обороны. Под руководством украинских и американских инструкторов иракские новобранцы корпуса исправно кричали речевки, маршировали по плацу и вообще демонстрировали рвение к службе. Но во время шиитского восстания корпус разбежался, передав кое-где оружие соплеменникам. Среди бойцов корпуса было немало родственников «махдистов». Наивно было бы думать, что родственники будут стрелять друг в друга.

* * *

Некоторое время спустя, когда ситуация кардинально изменилась, организаторов шиитского восстания можно было увидеть на территории украинской базы, но уже не в качестве арестованных, а скорее приглашенных гостей. «Видишь человека, – кивнул знакомый офицер на чиновника в дорогом костюме, который беседовал с секретарем Совета безопасности Украины, прилетевшим в Кут для встречи с украинскими военными на базе. – Это новый губернатор провинции. Махдист».

Губернатора звали Латиф Турфа. Я подошел с микрофоном и задал вопрос о политических симпатиях чиновника. Тот, как это свойственно всем арабам, уловил подтекст вопроса.

«Вы знаете, Армия Махди – это уже политическая организация, и она имеет своих членов в Совете провинции. И работает в поддержку Ирака и для строительства Ирака. Будьте уверены, не волнуйтесь об этом, – улыбнулся губернатор. – Вы любите Армию Махди, или любите, чтобы были проблемы?»

Люблю ли я Армию Махди? Я мог бы восхищаться той скоростью, с которой лидер Армии, Муктада аль-Садр, создал вооруженные формирования и организовал сопротивление. Я мог бы удивляться тому, что, несмотря на кровопролитные бои с американцами в Наджафе, Армия Махди долгое время не теряла контроль над святым для шиитов городом. Части сбитого американского вертолета убеждали «махдистов» в правоте выбранного ими пути. Губернатор говорил о любви к своей шиитской аскерии, но, даже уважая его нежные чувства, я ни за что не мог их разделить с ним.

В конце апреля две тысячи четвертого я снова был на «Дельте». Перестрелки в Куте к тому времени уже закончились, хотя по украинцам время от времени все же стреляли за пределами города. А начинался первый бой, судя по рассказам очевидцев, так.

* * *

Четвертого апреля две тысячи четвертого года «махдисты» заявили, что выгнали украинцев из города Хила. В Хиле находилась часть украинского контингента. Решение вывести всех солдат из Хилы было принято неожиданно. «Выходим мирно», – говорили солдатам в строю. А от кевларовых шлемов отскакивали камни. Местное население с радостью забрасывало солдатский строй мелкими камешками.

Хила, по сравнению с Кутом, городок небольшой и спокойный. Пятого апреля по улицам Кута уже разгуливали неизвестные люди с автоматами и гранатометами. Украинские солдаты на постах получили все тот же приказ: «Не стрелять, сохранять спокойствие, но быть бдительными». Бдительность все же была не слишком высокой. От солдат ускользнул тот факт, что боевиков в городе было несколько сотен и что они формируются в «двойки» и «тройки»: гранатометчик плюс автоматчик или гранатометчик, снайпер и автоматчик. Почти что каждая из этих «двоек-троек» имела в своем распоряжении пикап, то есть была довольно мобильной, особенно в условиях знакомого города. Замысел был по-партизански совершенен – вытеснить солдат из города в пределы базы «Дельта», а потом захватить и саму базу, – но исполнение отвратительным. Ведь между боевиками и профессиональными военными все же есть определенная разница.

На Ближнем Востоке не воюют в темноте. Утром шестого апреля с улиц города исчезли подростки. Это выглядело странным. Ведь любопытная детвора обычно с утра ошивалась возле военной техники на блокпостах в ключевых точках города. На въезде в Кут стоял бронетранспортер украинской разведроты. Те, кто находился возле него, утверждают, что незадолго до первых выстрелов кто-то из иракских подростков предупредил об опасности. И тут же незаметно удрал. Напряжение росло. Интуитивно солдаты определили, откуда может начаться атака. Ждали треска автоматных очередей, но боевики ударили из гранатомета. Потом еще раз. Глухой взрыв разорвал левый борт бэтээра. За тонкой броней сидел пулеметчик Руслан Андрощук. Его смертельно ранило. Выстрел разворотил плечо солдата. БТР, их называли в Ираке «коробочками», оттащили поближе к воротам базы, туда, где была точка разряжания оружия.

Бой набирал обороты. Пули неприятно свистели и мягко входили в глинобитные стены домов. В городе стоял грохот от разрывов более тяжелых боеприпасов. Командир разведчиков Саша Миронюк не терял спокойствия. Многие из его людей были на грани паники. На видеозаписи, сделанной во время боя, отчетливо слышны возгласы: «Слева, слева мартыханы! Гранаты бросают! Страшно, б…дь!»

Через три недели после боя в Куте я спросил Миронюка, как боевики подвозили боеприпасы.

Саша подумал.

– Боеприпасы подвозили гражданскими машинами, по два, по три человека. Это можно было выявить, когда стихали боевые действия. Машина подходила, и через пять-семь минут опять возобновлялся бой.

Потом, словно объясняя первоначальный шок многих своих солдат, сказал:

– Это первый бой в городе украинской армии, до этого украинские войска нигде не вступали в бой. И тем более в городе. Городской бой считается одним из тяжелых боев.

Но по той спокойной интонации, с которой Миронюк вел радиопереговоры, невозможно было ощутить тяжесть этого боя.

– Все нормально. Веду бой. Нет, помощь не требуется. По плюсу. Конец связи.

Во время боя под раздачу очень просто попасть и невинным. Когда бой в городе был в самом разгаре, солдаты одного из батальонов заметили несколько машин и людей, подозрительно суетившихся в самом центре Кута. Уже имея информацию о том, что боеприпасы подвозят гражданские машины, бойцы открыли огонь по людям. К счастью, ни один из выстрелов не лег точно. Это были пожарные, тушившие загоревшийся бензовоз. Впрочем, говорят, после боя в пожарной части нашли целый арсенал, который принадлежал «махдистам».

«По «коробкам» разбежались! Оружие потом разрядите! Магазины сняли, ВОГи потом разгрузите! Спокойно! Спокойно! По «коробкам» разошлись! Экипажи, командиры отделения, проверьте людей!» – кричал, надрывая и без того хриплый свой голос, человек в погонах капитана украинской армии. Он уводил своих из города.

Первые часы боестолкновения показали, кто готов к войне, а кто теряет рассудок. Посреди боя несколько бэтээров крутились на одном месте, подставляя свои желтые бока под град автоматных пуль. Тем, кто был внутри, просто повезло, что в них стреляли из «калашниковых», а не из оружия покрупнее калибром.

Через двадцать один день после Аль-Кута боевики напали на патруль украинцев под Сувейрой. Двадцать восьмого апреля в девять двадцать боевики обстреляли БТР-80, замыкавший колонну из трех машин. Погибли двое – снайпер Константин Михалев и пулеметчик Ярослав Злочевский. Под их машиной, номер двести шестнадцать, взорвался фугас, а потом по ней открыли огонь из крупнокалиберных пулеметов. После этого я примчался в лагерь в Сувейре. Этот «двести шестнадцатый» был похож на консервную банку, в которую тыкали перочинным ножом. Местами бронированный, казалось, агрегат был пробит насквозь, и тут я понял, почему солдаты в Ираке так не любят лезть под броню, а предпочитают сидеть на ней.

Впрочем, украинцы быстро оклемались.

Командир первого батальона Сергей Гузченко довольно просто описывал тактику обороны: «Мы искали такие места, чтобы спина была защищена, чтобы противник не вел с фланга по нам огонь. На войне главное беречь жизнь личного состава».

Батальон Гузченко выводил из Кута сотрудников коалиционной администрации, которые могли стать заложниками «махдистов». Солдаты не смогли вытащить из мятежного города лишь четырех иностранцев, сотрудников британской охранной фирмы. За это, собственно, и обвинила их английская газета «Independent» в трусости и чуть ли не предательстве союзников.

– Послушайте, мой батальон пришел, и пришел без потерь. Были раненые хлопцы, но они стали в строй. Они уже были в строю во время боя, они уже выполняли задачу свою. И это главное. Поэтому я считаю, что мы выполнили свою задачу. А эти четверо были в гостинице, возле рынка. Вы были там, значит, видели, насколько узкие там улицы. Я понял, что, возвращаясь за британцами, подставлю бэтээры под огонь с крыш, и там их попросту сожгут гранатометами. По чеченскому сценарию. Первый и замыкающий. А дальше перебьют всех, кто был под броней, – так рассказывал мне комбат.

Через два часа после начала боя украинцев прикрыли с воздуха польские вертолетчики. Правда, «прикрытие» можно назвать условным. Поляки приподняли свои машины над аэродромом и снова приземлились. Потом поляков заменили два американских «Апача» и «штурмовик», кажется, это был А-10. Командование украинского контингента просило американцев «хоть бомбочки сбросить, хоть в Тигр, для психологического эффекта», но тщетно. Сверху фейерверком разлетались только тепловые ловушки, производя на боевиков примерно тот же эффект, что конфетти на полевых мышей.

Зато ответная ловушка боевиков едва не обезглавила украинский контингент.

В разгар сражения на базе «Дельта» появились переговорщики. Собственно, переговорщиками они не были в полном смысле этого слова. В городе началась паника, когда стало понятно, что украинцы просто так не сдадут свои позиции, и «махдисты» собрали уважаемых горожан, чтобы те уговорили украинских офицеров обговорить возможность мирного урегулирования. Испуганные бородачи со скрещенными на груди руками – видно, чтобы не дрожали и не выдавали страха, – уговаривали командование контингента выехать на переговоры с «еще более уважаемыми людьми». Их предлагали организовать в помещении полицейского управления.

– Ради мира, – повторяли они. – Ради ваших и наших людей.

– А гарррантии! – громогласно рычал генерал Анатолий Собора, заместитель командира многонациональной дивизии, в которую входила украинская бригада. – Кто дает гарантии?!

– Да мы же и даем, – отвечали посланцы.

Генерал сел в белый джип и выехал на переговоры в сопровождении двух бэтээров: один шел впереди, другой позади генеральской машины.

База «Дельта» находилась за городом. Для того чтобы добраться в центр, к управлению, нужно было переехать через дамбу, минуя огромный куб элеватора. И тут командир первой машины заметил то, что не было видно из-за укреплений базы. Во дворе элеватора копошилось огромное количество вооруженных людей. У многих были гранатометы. Боевики расположились таким образом, чтобы их не было видно со стороны украинских позиций, и это вызывало подозрение.

У генерала Анатолия Соборы были все шансы стать первым генералом, погибшим в Ираке. Первым украинским генералом, вообще погибшим на войне. Хотя, похоже, у боевиков были планы захватить его в плен, а дальше вести торг с коалицией. Пленный генерал – это ведь серьезный аргумент для серьезных переговоров. Но какими бы ни были планы, исполнение их был нервным, жестоким и суетливым. И это спасло генерала. Как только Собора вылез из джипа, со стороны участка открыли огонь из гранатомета. Боеприпас пролетел между генеральским джипом и первым бэтээром.

– По машинам! – закричал взводный и, щедро рассыпая в адрес генерала слова, которых нет ни в одном словаре, загнал всех украинских парламентариев по экипажам. Кавалькада рванула с места и унеслась в сторону базы. Когда генеральский кортеж проезжал мимо элеватора, по нему открыл огонь пулемет, потом снова гранатомет. Экипажи огрызались, как могли, из стрелкового оружия. По разрывам в ответ взводный – он был на первой машине – понял, что к работе подключился и агрегат посерьезнее, скорее всего, миномет. Но в этот момент колонна уже подлетала к главным воротам базы «Дельта». И о переговорах уже никто не думал. А между тем бой продолжался до глубокой ночи. Что, впрочем, в Ираке случается редко. Я же говорил: на Ближнем Востоке не любят воевать в темноте.

Обстреливали здание гражданской администрации города. Долбили минометами и по базе «Дельта». Несмотря на приличное расстояние, несколько десятков махдистских мин легли в пределах периметра базы. Еще до рассвета стало ясно, что украинские солдаты подавили почти все огневые точки противника. И тут командование принимает решение уйти из города.

Примерно в шесть утра пять бэтээров и американские вертолеты вышли на сопровождение сотрудников гражданской миссии, которая находилась в городе. Конечной точкой маршрута была база «Дельта». Неясны были мотивы этого решения, ведь город уже, в основном, был под контролем украинских солдат. Возможно, таковы были условия соглашения с американцами, которое высшие украинские офицеры поспешили выполнить, даже несмотря на его утраченный в ходе боя смысл. И это можно считать последним эпизодом первого в истории Вооруженных сил Украины боя. Потом уже, подсчитывая потери, выяснилось, что «махдисты» ранили пятерых украинцев. Погиб один. Сколько погибло боевиков, до сих пор точно неизвестно. Если собрать бравые рапорты всех участников сражения с украинской стороны, то речь пойдет о тысяче погибших воинов Махди, а если собрать скупые сведения самых молчаливых, из тех, кто воевал в Куте, то окажется, что говорить можно о полусотне боевиков, и пусть никто не делает арифметических соотношений. Смерть не должна радовать, даже если это смерть противника.

Спустя примерно год я увиделся с Сашей Миронюком в Житомире.

– Если бы тебе предложили еще раз в Ирак?

– Была бы у меня возможность еще раз участвовать в миссии, я бы обязательно в Ирак поехал, – произнес спокойный, как слон, Миронюк. Вот так же спокойно он сообщал по рации, что ведет бой и в помощи не нуждается.

– Это связано с финансами, – намекал я на заработки, которые в несколько раз выше офицерской зарплаты на родине, – или же есть какие-то другие причины?

– Нет, самый основной элемент – это выполнение основной своей задачи, военной. Понимаешь, нигде больше, кроме Ирака, я не сталкивался так плотно с выполнением боевой задачи. Я ведь военный.

Отведавших войну солдат, как правило, тянет назад, туда, где нет полутонов. И истинность этого многократно доказана, проверена и повторена.

* * *

Если пытаться оценить военную миссию лишь в деньгах, то окажется, что солдаты – это статисты, которых наняли для выполнения опасной высокооплачиваемой работы. И тогда ни один из отслуживших здесь военных не сможет ответить себе на вопрос: почему же его снова так тянет в Ирак. Но несмотря на погибших солдат, Ирак так и не стал фабрикой героев для Украины. В затерянной за Новоградом деревне Колодянка я однажды нашел родителей Руслана Андрощука. Шел дождь. Сначала мы поехали на погост, где среди сельских крестов возвышалась гранитная плита с портретом молодого человека в военной форме. Родители постояли у плиты. Мать плакала. Дождь пошел сильнее.

Когда зашли на подворье, отец, несмотря на ливень, принялся воевать со старым трактором во дворе. Агрегат никак не хотел заводиться.

– Был бы Руслан, он бы мне помог, – кряхтел сильный и крепкий человек с телом богатыря и лицом старца.

Его жена в это время собирала на стол. Гости ведь. Хозяйка поставила на стол фото. Видимо, то самое, с которого срисован гранитный портрет.

Пили за память. Я рассказывал про свой Ирак. Они про свой.

– Он ведь собирал деньги. Хотел после Ирака жениться. Девушка у него в соседней деревне, – мать говорила и глядела на свои тяжелые узловатые коричневые руки. – Для свадьбы и поехал. Деньги привезти. Мамо, каже, повернусь з Iрака, i все, ваш дiм вiдремонтую, собi новий побудую i залишуся в селi назавжди.

«Так и вышло», – пролетела над столом мысль и незаметно упала на дно каждого из стоявших близко граненых стаканов. Но каждый из нас крепко сжал в кулаке свой стеклянный гранчак и не выпускал его до тех пор, пока не перевернулось стекло, и то, что недосказано, растворилось в горячей волне воспоминаний.

Гаити, 2004 год

«Почему он не стал президентом?» Этот вопрос одолевает меня всякий раз, когда я думаю о человеке по имени Ги Филипп. Единственный чернокожий парень в Гаити, который улыбается, а не напрягается, увидев белых журналистов. Высокий открытый лоб, быстрые движения коренастого тренированного тела. Как еще можно описать человека, который всего несколько лет назад для гаитян был олицетворением свободы, а сейчас, если их спросишь о Ги Филиппе, они даже не сразу вспоминают, о ком идет речь.

* * *

Американский сержант шагает по улице Порт-о-Пренса. Подошвы легких ботинок топчут несмываемую гаитянскую грязь, которая не исчезает даже во время сезона дождей. Если на острове американцы, значит, у власти – новый президент. Без присутствия армии США на острове – по крайней мере в восточной его части – не обошелся ни один государственный переворот в ХХ веке. В новом столетии, кажется, эта традиция останется неизменной.

Прежнего гаитянского лидера звали Жан-Бертран Аристид. Всего лишь десять лет назад народ одной из самых бедных стран мира любил его – за страстные речи о прекрасном будущем. И за то, что президент был свергнут военными своей страны. Тогда солдаты Америки вернули Гаити президента. Но прошло немного времени – и оказалось, Аристид просто получил назад свою страну. Свою вотчину.

За годы его правления бедные стали еще беднее. Полиция была сокращена вдвое. Армия распущена – до последнего солдата. Власть на улицах принадлежала главарям бандитских группировок. Страна снова стала зоной боевых действий. В первые дни марта 2004 года Соединенные Штаты объявили об отправке морских пехотинцев на остров. Произошло это после того, как стало ясно – в стране снова разгорелась очередная революция. Первая в XXI веке.

Район, который американцы называют Зоной Пастельных Домов, считается наиболее опасным в Порт-о-Пренсе. Эти дома были выстроены президентом Аристидом для криминальных авторитетов и их семей. Здесь солдаты довольно часто подвергаются обстрелам, но стреляют в них не сторонники Аристида или его противника Ги Филиппа, а обычные бандиты, гангстеры.

Вооруженные повстанцы, захватив почти половину страны, угрожали взять штурмом столицу, но в последний момент приостановили наступление – они ждали, что предпримет Америка. Америка, в лице Джорджа Буша, приняла решение срочно перебросить на Гаити по воздуху группу военных численностью приблизительно семьсот человек. Большинству офицеров и сержантов трущобы Порто-Пренса запомнились еще с девяносто четвертого. Но с того времени ситуация усложнилась.

Свергнутый президент разочаровал Белый дом. Созданные Аристидом полувоенные банды расправлялись с оппозиционными политиками и просто недовольными гражданами все теми же методами жестоких предшественников. Гаити, беднейшая страна мира, продолжала оставаться в числе лидеров по масштабу коррупции. Главным источником поступления валюты на остров был наркобизнес.

Повстанцы, бросившие вызов Аристиду, – это в большинстве своем обычные уличные бандиты. Но их поддержали полицейские, которые пожелали получить всю полноту власти. Как только и те, и другие смогли договориться с разогнанной армией, оппозиция почувствовала: пришло время начать войну. Столкновения между повстанцами и верными президенту немногочисленными подразделениями полиции продолжались три недели, с начала февраля до марта 2004 года.

По отношению к появившимся на острове американцам восставшая уголовщина держалась нейтрально. Сторонники Аристида, подозревавшие, что революция была оплачена Вашингтоном, встретили американскую армию огнем.

Часть морпехов имела опыт городских боев. Основу американского контингента составляли те, чья участь была заранее определена: сначала война в Ираке, потом передышка на Карибах. Или наоборот – сначала быть обстрелянным на Гаити, а потом уже в Ирак. Именно к этой группе американских военных и относился сержант Эдвард Сомак. Мы встретились с ним на лужайке перед Белым домом, зданием администрации президента Гаити. Местный Белый дом явно строили по образу и подобию вашингтонского. Правда, архитекторы не учли, что здание будут иногда использовать в качестве казармы для американских войск, и не позаботились о достаточном количестве спальных помещений: тем, кому не хватило места внутри, пришлось расставить палатки на траве возле президентского офиса. Эдди встретил нас у ворот Белого дома и сообщил, что он именно тот сержант, который вызвался прогуляться с нами по центру Порт-о-Пренса. На нем был кевларовый бронежилет и каска. На плече болталась резиновая трубка от Кэмелбека с водой. Походный резервуар выглядывал из-за спины. «Мой первый патруль на этом островке был не слишком удачным, – пояснил сержант. – Вскоре вы и сами заметите, что город не очень гостеприимный».

Так уж случилось, что в день прибытия на Гаити парня отправили зачищать центральные улицы от вооруженных сторонников Аристида. И в первые же минуты патрулирования с плоской крыши ближайшего дома прозвучал выстрел, сразивший наповал одного из американских солдат. Сомак уверен, что стреляли люди бывшего президента. Он простодушно пояснил: у «хороших парней» были американские М-16, а «калашами» вооружены были только «плохие», аристидовцы. Странно, откуда у него такая уверенность?

«Каждый из нас может отличить звук выстрелов АК-47 от наших автоматических винтовок, – говорил Сомак. – Они стали стрелять в нас, мы открыли ответный огонь. Они были в доме, на втором этаже. Прекрасная позиция для стрельбы и обзора».

«У них позиция была лучше?» – спросил я сержанта.

«О, значительно лучше. Мы были внизу и не видели противника. Они были над нами и обстреливали нас сверху. Мы маневрировали, как только могли, но на прямой широкой улице каждый из нас был прекрасной мишенью».

Для того чтобы попасть в дом, понадобилось несколько часов. Одному из снайперов удалось бежать, второй отстреливался до конца. Кстати, один из немногих, кто пожелал умереть за своего президента.

«Многие люди здесь до сих пор верят, что Жан-Бертран Аристид – великий человек, – рассуждал сержант. – Но многие считают, что он – вор. Аристид спровоцировал столкновения между теми и другими. Я, например, говорю о том, что вижу. А вижу, что Аристид не сделал ничего, чтобы избежать конфликта. И в этом весь ужас».

За двести лет независимости в стране произошло тридцать два переворота. Удивительно, но Жан-Бертран Аристид был первым всенародно избранным президентом. Бывший католический священник, Аристид отстаивал принципы христианского общества, за что его сначала и полюбил гаитянский народ.

Но, кажется, христианская философия не подходит бывшим рабам. Христианство в Гаити зачастую является лишь ширмой для прикрытия колдовских ритуалов вуду. По некоторым сведениям, в церемониях вуду принимал участие и сам президент. Он лгал врагам, обманывал друзей и лукавил перед собой.

Единственной реальной экономической инициативой, предпринятой на Гаити в годы правления Аристида, стали инвестиционные пирамиды, крушение которых оставило тысячи людей без средств к существованию. В общей сложности гаитяне потеряли на этих мошеннических схемах, которые здесь называли «кооперативами», примерно 200 миллионов долларов.

Привлеченные сумасшедшей, десятипроцентной доходностью, они продавали свои машины и другие ценные вещи и отдавали свои деньги мошенникам, которые, в свою очередь, покупали на них себе транспортные компании, отели и бензозаправки. В 2002 году эти «кооперативы» рухнули, а вместе с ними исчезла и всенародная поддержка режима Аристида.

Быть в оппозиции порой легче, чем у власти. Наивный непрофессионал, Жан-Бертран Аристид стал чуть ли не объектом поклонения в Вашингтоне после того, как получил в распоряжение целую страну – с легкой руки администрации США. Визиты на остров следовали один за другим.

Наспех сколоченные чернокожие оркестры играли американский гимн чаще, чем национальный.

А тем временем Центральное разведывательное управление Соединенных Штатов докладывало президенту Соединенных Штатов, что объемы поставок кокаина в Америку снизить не удается, потому что наркоторговцы освоили новый маршрут – через Гаити. И что немалую мзду за транзит получает администрация его гаитянского коллеги. Мог ли остановить этот трафик президент? Думаю, вряд ли. Если бы он попытался это сделать, то дни его были бы сочтены. В общем, нелегко быть президентом Гаити: ты всегда между двух огней.

Дружеские объятия ничего здесь не значат. Бывшие соратники могли уничтожить президента за попытку остановить торговлю зельем. Один из наркобаронов был крестным отцом дочери Аристида.

Повстанцы тоже не прочь контролировать наркотранзит. Не случайно восстание развернулось в портовом городе Гонаив, в котором полицейские и мафия давно вели войну за портовую зону – главные кокаиновые ворота Гаити.

Пятого февраля две тысячи четвертого года организаторы восстания потребовали немедленной отставки президента страны Жана-Бертрана Аристида. В противном случае они обещали войти в столицу и устроить кровавую баню сторонникам главы государства. Совет Безопасности ООН 29 февраля санкционировал развертывание на Гаити многонациональных сил для стабилизации обстановки. В этот же день Аристид добровольно покинул Гаити и отправился в Центрально-Африканскую Республику. Уже в Африке священник-президент заявил, что пошел на это под давлением американских солдат, которые, захватив президентский дворец, насильно вывезли Аристида из столицы и вынудили подняться на борт грузового самолета – под угрозой смерти. Один из друзей Аристида, американец Рендел Робинсон, подтверждает этот факт, обвиняя Вашингтон в организации государственного переворота. Но власти США парировали, ответив, что, мол, если бы не американские солдаты, охранявшие Аристида, тому пришлось бы прощаться с жизнью.

Лейтенант Сэм Мак-Эмиз, которому, кстати, тоже после Гаити светила командировка в Ирак, рассказывал мне, сидя на броне своего «Брэдли»: «За все время мы применяли оружие, пожалуй, пару раз, не больше. Применяли против тех, кто пытался совершить преступления. Первый раз это случилось, когда мы сдерживали толпу у президентского дворца и попали под снайперский огонь. Стреляли с крыш домов, с восточной и северной стороны. Бандиты застрелили восьмерых безоружных гаитянцев. Первым делом нам нужно было заставить толпу переместиться в более безопасное место, чтобы снайпер не мог достать никого из манифестантов».

Лейтенанту Мак-Эмизу это удалось. Толпа направилась к опустевшему президентскому дворцу и принялась потрошить его внутренности. Но все, что было уничтожено, сломано и сожжено, не принадлежало президенту, а формально являлось достоянием народа Гаити. То есть повстанцы громили свое. А вот в подвале Белого дома они нашли кое-что интересное. Мешок с долларами, их там было несколько миллионов. Бумажки были полусгнившими, и ни один банк не стал бы их принимать. А ведь гласит же присказка: «Храните деньги в сберегательном банке». Видно, президент имел основания не доверять банкам своей страны. А в чужие их просто не смог привезти. В этом главное отличие, как мне показалось, местного Белого дома от американского собрата: хозяева обычно покидают его в спешке, чтобы потом никогда не вернуться – ни в этот дом, ни в эту страну.

Дольше всего в Белом гаитянском доме хозяйничало семейство Дювалье – с пятьдесят седьмого по восемьдесят шестой год. Сначала отец, Франсуа, по прозвищу Папа Док. Затем его сын, Жан-Клод. Беби Док. Оба они имели медицинское образование, отсюда и прозвище – Док, сокращенное от «Доктор».

Беби Док был вынужден покинуть дворец с помощью все тех же американских военных, доставивших его во Францию. Гаитянскому народу, видимо, надоел властный грабитель, присвоивший чуть меньше миллиарда долларов. Остановить беспорядки Вашингтон был не в силах, но жизнь и состояние своего гаитянского друга спас. Ныне здравствующий Беби Док возвращать награбленное не собирается.

Папа Док, Франсуа Дювалье, также обязан своему соседу. В шестидесятые годы ему удалось сохранить власть – благодаря армии Соединенных Штатов. И собственной тайной полиции. О тонтон-макутах – так называли спецагентов – говорили, что они зомби, живые мертвецы, выполнявшие волю своего жреца и хозяина – президента страны. Дювалье, конечно, не пытался это опровергнуть. С одним из тонтон-макутов, конечно же, бывших, я жил в небольшой гостинице, в получасе езды от центра Порт-о-Пренса. Он любил повторять вслух мысль, которую какое-то время спустя я расслышал в одном из архивных интервью Франсуа Дювалье: «Для мира и стабильности нужно, чтобы в каждой стране у руля был сильный человек. Не диктатор, а именно сильный человек».

«А что же вы делаете сейчас?» – спросил я как-то этого почитателя силы и бывшего тонтон-макута.

«Я? Живу в Орлеане, работаю в фаст-фуде», – скромно ответил тонтон.

Видимо, лучше вкалывать в американской столовке, чем вбивать согражданам любовь к национальным лидерам.

Когда «сильный человек» Дювалье ушел из жизни в семьдесят первом году, он назначил своим преемником сына. Многие гаитяне совершенно искренне надели траур. Для них Дювалье олицетворял стабильность и благополучие. Насколько можно говорить о благополучии в Гаити. Впрочем, старожилы вспоминают о периоде диктатуры как о времени, когда можно было выйти на улицу когда захочешь, не страшась быть ограбленным или зарезанным, если же тонтон-макутам нужно было устранить слишком разговорчивого политика или бизнесмена, то происходило это днем, в светлое время суток. Само слово «тонтон-макут» в переводе на русский означает «хозяин черных сил», «колдун». Так уж повелось на острове – хочешь удержать власть, становись колдуном. Сделай так, чтобы в это поверили люди.

И люди верят. Иногда дело доходит до того, что власть пытается уличить оппозицию в нечестной игре. Мол, для массовости демонстраций поднимают из могил мертвецов и превращают их в зомби. И это всегда служило поводом для обитателей Белого дома не принимать всерьез то, что происходит за его воротами.

Но события на севере страны развивались так быстро и так бурно, что стало ясно: президенту придется готовить прощальную речь. Гонаив – наиболее удобный порт для отправки на север колумбийского кокаина. После распада мошеннических «кооперативов» в 2002 году люди Аристида ввязались в долгую войну с местными бандформированиями за возможность контролировать порт. Гонаив стал единственным городом, где лидеры повстанцев могли себя почувствовать, как рыба в воде.

Именно сюда прибыл человек по имени Ги Филипп, чтобы организовать вооруженное сопротивление властям. На мой взгляд, Ги Филипп представляет собой новый тип партизанского лидера, какого до этого не знала ни эта страна, ни остальной мир.

Когда он впервые предстал перед телекамерами, журналисты назвали его бывшим начальником полиции. Хотя в действительности он дослужился лишь до полицейского комиссара. До этого учился в армейской школе в Эквадоре. Ги происходит из богатой, причем не только по местным меркам, семьи кофейного плантатора. Отец Филиппа пожелал присоединиться к повстанцам, но сын отказал ему. Около двух лет Ги провел в эмиграции, в Соединенных Штатах Америки. Когда началась война против Аристида, жена Филиппа Натали и двое детей ждали отца в Америке. Но вот из теленовостей узнали, что Ги на родине.

«Каким был твой первый шаг к восстанию?» – спрашивал я его за чашкой кофе. Мы сидели за пластиковым столиком в одной из уцелевших после восстания гостиниц Порт-о-Пренса. В бассейне уютно плескалась вода. Кофе был крепкий и ароматный. Возможно, из тех сортов, что некогда выращивал предок знаменитого лидера повстанцев.

«Мой первый шаг? – задумался Ги Филипп. – Для начала я должен был пересечь границу. Я с друзьями находился в Доминиканской Республике, и мы собрались перейти границу. Оттягивать время было нельзя, и мы решили попытать счастья. И у нас получилось».

«Границу вы перешли нелегально?»

«Да, через границу мы перебрались нелегально».

«Каким образом?»

«Нет, я не могу об этом говорить, – улыбнулся парень. – Но это было нелегально».

Я тут же рассказал ему, как через горы шел в Афганистан в две тысячи первом. Ги Филипп с нескрываемой завистью слушал меня. Глаза его загорелись. Я отметил про себя, что этот парень любит опасные приключения. Переход через гаитянскую границу, видимо, таким не был. Значит, для него просто приготовили «окно» в границе? Но если это так, то кто?

Впрочем, сделать это было несложно. В пограничной полиции у Ги оставались друзья. Гораздо сложнее было убедить бывших армейских офицеров начать восстание. Седьмого февраля две тысячи четвертого года беспокойный Филипп добрался до города Гонаив. Здесь состоялась встреча между уволенными офицерами полиции и главарями ведущей криминальной группировки города под названием «Армия Каннибалов». «Каннибалы» были убеждены, что за Ги стоят Соединенные Штаты. Значит, есть шансы на успех. А в случае успеха можно рассчитывать на легализацию клана.

Но Ги Филипп категорически отрицал наличие мощной поддержки. «Сейчас мы не ищем никакой внешней помощи. Мы пробуем превратить партизан в партию, – страстно заговорил он, как только услышал от меня вопрос об американцах за спиной. – Придет время, и мы попросим помощь, но сейчас – нет. Для нас важнее всего поддержка гаитянского народа, поскольку для того, чтобы прийти к власти и попытаться изменить порядок вещей, нужна политическая сила. Эту силу может дать только народ. Поэтому главная задача для нас – убедить народ Гаити проголосовать за нас на ближайших президентских выборах».

Через два дня после начала восстания противники Аристида захватили еще один город-порт, Сен-Марк. Вскоре в Сен-Марке начались массовые грабежи. У президента Аристида оставалось все меньше верных ему полицейских. Служители порядка предпочитали соблюдать нейтралитет или же переходили на сторону мятежников.

К началу марта, когда Жан-Бертран Аристид уже покинул Гаити, гнев его сограждан обрушился на видимые символы его власти. В Гонаиве, население которого почти полностью поддержало повстанцев, был сожжен и разрушен полицейский комиссариат. А полицейские, как это бывает, разбежались.

Лишь немногие предпочитали оставаться верными присяге – те, кто не мог рассчитывать на снисхождение «Армии Каннибалов». Они держали оборону. Полицейский участок «каннибалы» забросали гранатами. Раненых добивали. А потом, устав рыскать по развалинам, взорвали разоренное здание. Сколько человек осталось под его руинами, до сих пор неизвестно.

По данным Красного Креста, в столкновениях погибло от сорока до шестидесяти человек, в основном повстанцы. Их было несравнимо больше, к тому же на их стороне была американская информационная машина, всячески поддерживавшая действия повстанцев.

Конечно же, после победы народа в Гонаиве появился новый полицейский участок. Его опутали колючей проволокой, на всякий случай. Во избежание народного гнева. Из столицы прислали полицейских, которым вменили в обязанность собрать у повстанцев оружие. «Каннибалы» не желали разоружаться. А полицейские не желали гибнуть. Первые сделали вид, что сдают скудные арсеналы. А вторые – что искренне верят им. Мне, к примеру, довелось увидеть лишь три сломанных карабина, которые лично сдал боевик по прозвищу Тивиль – мы еще познакомимся с ним.

«Сейчас мы должны убедить вооруженные группы в городе сдать оружие. Каждый день нам приносят по нескольку единиц оружия, – утверждал Жозеф Плонке, новый послереволюционный руководитель департамента полиции. – Но «Армия Каннибалов» не хочет остаться безоружной, поскольку не доверяет своим конкурентам. В моем департаменте служат люди из других городов. Старые полицейские были убиты. Или разбежались, поэтому у нас пока нет информаторов среди преступников. Мы все начинаем с нуля».

Ги Филипп возглавил довольно странную армию, состоявшую из людей, мягко говоря, разных взглядов. Вот некоторые из его командиров – главный тонтон-макут, бывший руководитель «эскадронов смерти», обвиняемых в гибели сотен людей, Луи-Жодель Шамблан. Он возглавил штурм полицейских казарм в городе Инче. Еще один бывший лидер группировки, занимавшейся перевозом наркотиков, – Жан Татун. Он присоединился к мятежникам, заявив о своей «решимости умереть, если это будет необходимо». В 1994 году Татун был приговорен к пожизненному заключению за убийство нескольких чиновников, однако затем сумел бежать из тюрьмы. Пожалуй, единственное, что их объединяет, это то, что все эти люди остались сторонниками «сильной руки». Большинство граждан Гаити на их стороне. Кажется, времена тонтон-макутов возвращаются.

А Ги Филипп и не отрицал этого: «Это то, что мы пытаемся сделать. Я не хочу делать политические заявления. Хотя у нас есть кому этим заниматься. Мы здесь не для того, чтобы лгать своему народу».

Без поддержки «Армии Каннибалов» установить контроль над городом Гонаив было бы невозможно. Скорее всего, Ги Филипп, еще будучи в Америке, поддерживал контакты с лидерами этой группировки. Во всяком случае созванивался с ними. Так утверждал Фердинанд Вилфор по прозвищу Тивиль. Его непосредственный босс – крупный мафиози Жан Татун. Когда Фердинанда просят рассказать о себе, Тивиль обычно говорит, что он простой оружейник, в том смысле, что своими руками ремонтирует вышедшие из употребления по древности лет ружья и пистолеты. И после ремонта они снова продолжают убивать. Прозвище «Тивиль» происходит от фамилии английского механика, запатентовавшего «вечный двигатель». Оружейником он стал в тюрьме, делая мелкий ремонт винтовок для собственных тюремщиков.

О, Тивиль – колоритнейшая личность. Мы долго пытались выйти с ним на контакт. Просили разыскать его парней из Иностранного легиона, расквартированных в Гонаиве вскоре после восстания. Те отказались. Но посоветовали посидеть в местном центральном кафе и определить среди публики любого парня понаглее. «Гарантируем, он окажется одним из «каннибалов» и наверняка приведет вас к Тивилю», – сказали знакомые легионеры.

Нам повезло, причем невероятно. Первый же наглец, попытавшийся спровоцировать драку, оказался самим Тивилем. Невысокий крепыш с копной вьющихся волос на голове и унылым взглядом, не обещавшим ничего хорошего своим противникам. Таковых, впрочем, в кафе не оказалось. Все потенциальные противники быстро свалили из кафе. Кроме нас. «Я дам вам интервью, – сказал Тивиль, – но не здесь. Приезжайте к моей матери в район порта».

«К моей матери» звучало двусмысленно, но все же на следующий день мы рванули в припортовые трущобы. Около часа бродили по кварталам однотипных сшитых из фанеры и арматуры домов, пока не нашли то место, куда нас отправил Тивиль. В доме было довольно сумрачно. Гангстер разминался, растягивая ноги в шпагат прямо рядом с тарелкой похлебки, стоявшей на полу. «Неплохая растяжка», – отметил я про себя. Тивиль поднялся и кивнул в сторону группы людей в темноте. «Моя семья», – представил он их сквозь зубы. Из темноты вышла женщина с грустной белозубой улыбкой на лице. «Моя мать, – сказал Тивиль. – А рядом с ней моя жена. И дочка». Я улыбнулся и протянул руку одной, потом второй женщине, с маленькой симпатичной девочкой на руках. «Но говорить будем не здесь», – прервал рукопожатие Фердинанд и вывел нас через коридор с тысячей разных и не совсем приятных запахов куда-то на задний двор. Там уже ждала группа молодых и очень уверенных в себе ребят. «Мои люди», – продолжал знакомить нас со своим миром Тивиль.

«В нашем городе, пожалуй, только полиция поддерживала Аристида. Они нам давно не давали покоя, и не только нам, – рассказал гангстер. – Люди приходили к нам и просили защитить их от полиции. Я раньше всех узнал, что в городе появился Ги Филипп. Ему нужна была наша поддержка и наше оружие. Я решил атаковать комиссариат, для этого у нас вполне хватало сил. Я сам взял в руки автомат и был впереди своих людей. И мы уничтожили полицейских. Им не помогло даже то, что они отключили мобильную связь в городе и мы не могли скоординировать наши действия».

Страсть к оружию – хобби. Страсть к власти – вот истинная натура Тивиля. Фердинанду беспрекословно подчиняется весь портовый район Гонаива. Это абсолютная страсть, похоже, лишенная какой-либо корыстной окраски. Семья Тивиля – мать, жена и дочь – живет в стандартной для этих мест лачуге. Фердинанд здесь только ночует. Где он проводит время днем, знают только его телохранители. Те самые, которые стоят за спиной во время интервью.

Кстати, офицеров Французского Иностранного легиона, высадившегося на Гаити вслед за американцами, информация о месте ночлега Тивиля интересует больше, чем жену гангстера. Обязавшись восстановить порядок в городе, французы все время спотыкаются о несговорчивый краеугольный камень – «Армию Каннибалов». После того как французы выполнили миссию, они покинули город.

Капитан Жорж Турмант, крайне неразговорчивый собеседник, все же признался: «Когда мы пришли сюда, в Гонаив, в городе не было признаков государственной власти – ни армии, ни полиции, ни чиновников муниципалитета. Город принадлежал «Армии Каннибалов». Для начала нам нужно было обеспечить безопасность горожан, законопослушного населения города. Сначала мы делали это сами, а потом к нам подключились полицейские, которые прибыли из столицы. Что касается «Армии Каннибалов», то это незаконное вооруженное формирование, которое участвовало в беспорядках с начала февраля. Здесь несколько таких организаций, но мы должны восстановить законный порядок и помочь полиции разоружить многочисленные группировки, независимо от их политической ориентации».

Разоружить Тивиля и его «каннибалов» не удалось. Легионеры и боевики соблюдали негласный договор о ненападении.

Французский контингент можно было лишь условно назвать французским. Среди солдат немало наших соотечественников. Вот, например, парень, первым напоивший нас кофе в Гонаиве. Его звали Виталий Ридовенко. Виталий ждал, когда закончится его первый контракт с Легионом, и планировал оставаться на второй. Его взвод занимал уцелевшие казармы полицейских. Капитан Турмант запретил пускать нас внутрь. А снаружи? Чего там, можно и поговорить с личным составом. Напоить нас кофе было инициативой Виталия. «Земляки все-таки», – застенчиво сказал он. Сам он признался, что родом из Полтавы.

Легионер Виталий утверждал, что меньше всего потерь у французов: «Есть разница, как воюют американцы и как воюют французы. Местное население имело прямую связь с нами. В случае недееспособности полиции, а она была, люди обращались к нам. Конечно, большая разница, как действовала полиция и как действовали мы».

Несмотря на то что один из французских солдат погиб во время беспорядков, командование миссии считало, что местные жители относятся к французам с несколько большим доверием, чем к американцам. К патрулированию Порт-о-Пренса подключили военную жандармерию Французской Республики. Среди тысячного французского контингента – семьдесят пять жандармов. Причем, в отличие от американских морпехов, жандармы не надевали бронежилеты.

В течение трех месяцев французские жандармы готовили гаитянскую полицию. Но трех месяцев явно недостаточно. К тому же, неизвестно, кто будет готовить их после того, как французы покинут эту страну».

Французская мобильная жандармерия похожа на наши внутренние войска. С той только разницей, что жандармы входят в состав Министерства обороны Франции и решение о том, посылать или не посылать жандармов в жаркие страны, принимает министр обороны. Глава французского военного ведомства посчитал, что одного эскадрона для Гаити будет достаточно. В Порт-о-Пренс отправился двадцать третий эскадрон мобильной жандармерии. Мы вместе с жандармами и офицерами гаитянской полиции отправились патрулировать улицы Петионвилля, столичного пригорода, в котором живут местные толстосумы. Полицейские новички, как я понял, мало смыслят в полицейской работе. Дома, во Франции, жандармам приходится выполнять полицейские функции, так что трехчасовое патрулирование улиц не является для них чем-то из ряда вон выходящим. За исключением того, что в случае конфликтной ситуации или перестрелки белым придется рассчитывать только на себя.

«Поскольку армия и полиция были распущены, теперь власти должны начать все сначала – набрать в кратчайшие сроки несколько тысяч полицейских и обучать их уже в процессе несения службы», – так пояснил Жан-Люк Жоржи, младший жандармский офицер.

В гаитянской полиции катастрофическая нехватка офицеров среднего звена. Многие из них предпочли влиться в преступные группировки – там больше платят. Молодым гаитянским полицейским французы по душе: они не заносчивы, не высокомерны. Да и, судя по всему, ценители женской красоты. Это стало ясно в тот момент, когда полицейские последовали за гаитянкой с неплохой фигурой. Девушка свернула в боковой переулок. Полицейские и жандармы, не долго думая, повернули за ней. Изменили, так сказать, предписанный маршрут. В общем, ничто человеческое им не чуждо.

Иногда всего лишь бронежилет может стать непробиваемым барьером между народами. А иногда – даже обычная военная форма.

Французский жандарм Седрик Мариа признался: «Люди предпочитают видеть нас без бронежилетов, пожалуй, так они испытывают к нам больше доверия. Иногда, конечно, мы видим, как кто-нибудь делает вид, что целится в нас, но такие случаи единичны. Надевая бронежилет, ты можешь спровоцировать агрессивные чувства у местных жителей, а если ты налегке, то тебе доверяют. И проблем не возникает».

Гаитянские полицейские, принимавшие участие в разгонах демонстраций, предпочли уволиться с работы. Не все, но многие. Поэтому в полиции так много новичков. Те, кто остался, уверены, что Ги Филипп подвергнет их репрессиям – именно потому, что сам он в прошлом полицейский. И хорошо знает, как работает полицейская машина. У Ги тогда были очень высокие шансы стать президентом страны. Полицейские офицеры опасались, что Ги захочет видеть на высоких должностях своих новых друзей, гангстеров, которые уберут старых друзей лидера, полицейских.

Эженис Жебсон был единственным в том совместном патруле офицером-старослужащим: «Я работаю в полиции восемь лет, а сейчас к нам идут одни новички. И неизвестно, сколько понадобится времени, чтобы они разобрались в своей работе. Никто не знает, сколько времени уйдет на то, чтобы нормализовать ситуацию. Как только французы уйдут, спокойствию на улицах конец. Полицейские получают настолько маленькую зарплату, что им нет резона выслуживаться и рисковать. Да и коррупция из-за этого в полиции очень высокая. Человек – прежде всего человек, а уже потом – или преступник, или полицейский».

Французы и американцы по-разному понимали смысл своей миссии на Гаити. Военные разных стран придерживались особого мнения – мол, правильно делаем только мы.

Подполковник Ален Тиссье переброшен на Гаити с Мартиники. Два острова, но общего у них не много. Разве что климат. Благополучная Мартиника – жемчужина Карибов. Гаити – полная противоположность. «Разница между французскими и американскими войсками на острове не принципиальная. Мы отличаемся по форме, но не по сути, – говорил подполковник Тиссье. – И мы, и они должны поддержать порядок и безопасность в стране. Но мы, в отличие от американцев, с первого дня прибытия на Гаити отказались от внешних атрибутов боевых действий. Наш «французский стиль» – это патрулирование улиц без бронежилетов, без касок. Мы очень открыты по отношению к местному населению, мы свободно общаемся на улицах, потому что люди здесь говорят по-французски. У нас общая история, ведь еще двести лет назад Гаити была колонией Франции».

По сути, с 1804 года французские военные бывали здесь значительно реже своих американских коллег. «Нас не интересует ни нефть, ни кокаин, ни мировое господство», – сказал нам один из жандармов. И несмотря на то что гаитянцы говорят на французском, пускай и ломаном, они не могут забыть, что на этом языке с их предками говорили надсмотрщики на плантациях. Так мне казалось, когда я ловил молчаливый упрек во взгляде какого-нибудь прохожего, проходившего мимо патруля.

Жинест Тьерри, капитан мобильной жандармерии и старший патрульной группы, видимо, тоже замечал подобные взгляды прохожих. «Сложнее всего для нас, пожалуй, сохранять выдержку, – сказал он и после небольшой паузы добавил: – Не могу сказать, что таких случаев, когда кто-либо проявляет агрессию в наш адрес, бывает много. Но они бывают. Несмотря ни на что, мы здесь чужие, и мы ни в коем случае не должны отвечать агрессивностью на агрессивность. Выдержка – наше главное оружие».

Ги Филипп провозгласил себя главнокомандующим, а своих боевиков – гаитянской армией. Но надеть пятнистую форму – еще недостаточно для того, чтобы взять власть. Бывший полицейский, возможно, сам того не желая, служил лишь инструментом для удовлетворения интересов великих держав. «Не дать повстанцам стать элементом государственной системы», – такова была вторая задача Вашингтона в регионе. И выполнить ее было куда сложнее, чем первую, – сменить режим. После ухода франко-американской миссии иностранные военные остались здесь под флагом ООН.

Командующего силами ООН на Гаити, бразильского генерала Аугусто Хелено Рибео, я остановил в душном помещении миссии Объединенных Наций. Он давал пресс-конференцию, но мне нужно было задать генералу вопрос, который так и не прозвучал в зале. Что для него является более важным – военная сила или гуманитарная помощь Гаити.

«Я думаю, что гражданский компонент нашей миссии более важен, чем военный, потому что люди устали от беспорядков, и теперь нужно улучшать их жизнь, – ответил военный не хуже любого кадрового дипломата. – Они не хотят от нас демонстрации силы, им нужно почувствовать, что их жизнь стала лучше. Поверить в будущее Гаити».

Ги Филипп заботился о своем будущем. Он очень хотел стать президентом. И хорошо понимал, что этого не хотели люди у него за спиной. Сидя за столиком кафе у кромки бассейна, лидер повстанцев казался очень спокойным, веселым и уверенным. Он, закончив разговор, встал, пожал мою ладонь и с улыбкой зашагал в направлении выхода из гостиницы. Я было тоже приподнялся над стулом, но тонтон-макут, друг Филиппа, попросил меня задержаться. «У меня к тебе дело, – сказал он, оглянувшись по сторонам, – скажи, есть ли у тебя знакомые ветераны Афганистана?» Я подумал и сказал, что есть. Сама постановка вопроса заинтересовала меня. «Вы много воевали, – рассуждал тонтон со мной вслух, – значит, у вас должно быть много профессиональных парней без дела.

Мы можем предложить им дело». «Какого рода?» – поинтересовался я. «Понимаешь, у нас выборы скоро, и нам нужна очень профессиональная охрана. Телохранители, в общем», – подумав, ответил мой непростой знакомый. «Так наймите американцев», – посоветовал я. Это было логично. С учетом того, что сам Ги провел немало времени в Соединенных Штатах. Но тонтон поморщился: «Мы не очень доверяем американцам». И сунул мне кусок бумажки с электронным адресом. Надо ли говорить, что ни одного письма с этого адреса я потом не получил? Ги не хотел быть инструментом в чужих руках и пожелал стать самостоятельным игроком. Но на Гаити это вряд ли возможно.

Помню видео, отснятое компанией Ройтерз в тот день, когда Ги Филипп вошел в Порт-о-Пренс. Он и его ближайшие помощники садятся в белый, не бронированный, автомобиль. Журналист задает вопрос.

Вопрос «Куда вы сейчас направляетесь?» звучит отрывисто, мол, ситуация напряженная. Ги Филипп отвечает довольно спокойно: «В Порт-о-Пренс». Вопрос: «Для чего?» Журналист почти кричит. Видимо, нервничает. Ги Филипп: «Чтобы обеспечить безопасность в столице, сделать город безопасным». Ответ спокойный и даже чуть насмешливый. Вопрос: «А откуда вы начнете?» Парень явно ждет ответа о том, что повстанцы собираются брать почтамт, вокзалы, телефонные станции, интернет-клуб и банки. Ги Филипп говорит: «С центрального рынка». И спокойно, захлопнув дверь, уезжает в гаитянское светлое завтра.

Но начинать, пожалуй, нужно было с местного Белого дома. Ги еще не доехал до центрального рынка, а Госдепартамент Соединенных Штатов уже заявил, что гаитянские повстанцы, свергнувшие президента Аристида, «не будут играть никакой роли в политическом урегулировании в стране» и должны разоружиться. Гаитянский мавр сделал свое дело. Но уходить не собирался. Он все же выдвинул свою кандидатуру на пост президента во время выборов 2006 года, а потом, потерпев фиаско, решил баллотироваться в сенат. И с сенатом не совсем сложилось. Американцы обвинили Ги Филиппа в торговле наркотиками и отправили на его поиски целое подразделение агентов Отдела по борьбе с оборотом наркотиков. Вместе с гаитянскими полицейскими они попытались схватить бывшего повстанца на его вилле, но Ги Филипп успел сбежать. А перед бегством сказал примерно следующее: «Раньше, когда они отлавливали неугодных, их называли коммунистами. Теперь они говорят, что ловят наркодельцов». Многие на острове продолжают считать, что Филипп знает слишком много о роли США в перевороте и восстании на Гаити и о том, кто из американских дипломатов в Порт-о-Пренсе курировал события, связанные со сменой власти. Но в то же время они не заинтересованы в том, чтобы Ги заговорил, скажем, на судебном заседании. Давайте загоним его в подполье, и пусть охота за ним продолжается.

Гаитянские дети не рисуют национальных героев. Малышам очень сложно выбрать себе пример для подражания: сегодня ты президент, а завтра – изгнанник, сегодня – освободитель, а завтра – предатель.

Остров раскачивается на качелях истории – от одной крайности до другой.

И ни один из гаитянских президентов – от самодуров-диктаторов до волюнтаристов-экспериментаторов – не чувствовал себя хозяином Белого дома. Иностранные солдаты временами разбивают палатки перед президентским дворцом. Потому что бывшим рабам очень сложно привыкнуть к свободе за каких-нибудь двести лет.

Боливия, 2007 год

Ее называли последней женщиной Че Гевары. Иногда даже не просто женщиной, а женой. Когда она сидела в полумраке небольшой гостиной в своем доме в Валлегранде и тень ложилась на ее большеглазое лицо, было заметно, что в молодости она наверняка считалась красавицей. Если слишком придираться, то можно сказать, что ее немного портил чуть крупноватый нос, но для того чтобы это заметить, нужно было очень сильно присматриваться, потому что излишняя крупность носа терялась среди обилия ярких деталей ее внешности. Густые крашеные волосы, которые когда-то наверняка были черными, крепкие большие зубы в широкой улыбке, открытый лоб, высокие брови над круглыми темными глазами. Вдобавок над ее диваном висела отретушированная фотография молодой красивой женщины, и нетрудно было догадаться, что это она сама. Хулия Кортес, бывшая учительница школы в Ла Игера, горной деревушке, куда солдаты боливийской армии привели пленного партизана, в котором не сразу можно было узнать Эрнесто Гевару де ла Серна, известного как Че.

– Он был с косматой бородой, заросший, грязный, оборванный. Он хромал, потому что был ранен. От него плохо пахло. А рядом шли подтянутые офицеры, лейтенант Ортис, капитан Прадо, высокие стройные красавцы. И все же чувствовалось, что в нем гораздо больше силы, чем в этих военных, которые его взяли в плен. Не знаю как, но я это почувствовала, – говорила мне Хулия, сидя на своем диване.

– А эта фотография, – я показал на портрет, – когда она была сделана?

– Да примерно тогда же, в шестьдесят седьмом, мне на ней двадцать один. – Она взглянула на фото, а потом украдкой бросила взгляд на большое зеркало перед ней.

На следующий день, уже в Ла Игера, она стояла возле здания школы, куда поместили Че, и вспоминала, как он обернулся и посмотрел ей в глаза.

– Когда его вели мимо толпы любопытных индейцев, он был спокоен. Только на мгновение остановился и, повернувшись ко мне, посмотрел прямо в глаза. Я до сих пор помню этот взгляд. В этот момент я почувствовала, что между нами установилась какая-то связь, которая была прочнее стальных канатов.

Конечно же, никакого романа между ними и не могло возникнуть. Возможно, если бы у него было больше, чем три часа, времени и развязаны кисти рук, то он мог бы обнять ее и прижать ее плечи к себе. Но время было безжалостно, оно заставляло пленника смириться с мыслью о конце, а веревка больно разрывала капилляры на запястьях. Он только смотрел на нее.

Мы нашли ее в Валлегранде уже после того, как первый раз съездили в Ла Игера. Городок Валлегранде совсем небольшой. Вдоль его улиц выстроились ряды почти одинаковых домов, одноэтажных, двухэтажных. Улицы, как правило, расположены параллельно и перпендикулярно по отношению друг к другу. От этого, а еще и от похожести строений, в какую бы точку города ты ни попал, у тебя создается ощущение, что ты уже здесь был. Центральная площадь, в колониальном испанском стиле, мало чем отличается от таких же площадей других боливийских городов. Но все же Валлегранде – это ключевой населенный пункт для тех, кто приезжает в Латинскую Америку, чтобы пройти маршрутом «Рута дель Че» – дорогой Че Гевары. Два важных объекта этого маршрута – прачечная, где журналистам было показано тело убитого партизана, и аэродром, где в шестьдесят седьмом были тайно захоронены останки Че Гевары и его товарищей по оружию. Место захоронения рассекретили лишь в девяносто седьмом, и о человеке, который это сделал, мы расскажем чуть позже. Меня же в Валлегранде больше всего интересовала Хулия Кортес, школьная учительница, которая последней говорила с Эрнесто Че Геварой, если не считать расстрельную команду лейтенанта Ортиса, но в конце концов они не говорили с Эрнесто, а только приказывали. Встать, повернуться, огонь. Разговор – это обмен мыслями, но разве нужны были людям в форме мысли того самого человека, из-за которого они должны были месяцами жить в сельве, кормить москитов и терять в весе по причине некачественного питания? Конечно, нет. А вот девушке Хулии он был нужен. В тот момент, когда они встретились глазами, Хулия интуитивно, как настоящая женщина, поняла, что это самая важная встреча в ее жизни.

– Он мне часто снится, – говорит мне Хулия, и я слышу, как дрожит ее высокий голос. – Мы с ним разговариваем во сне о многом, о моей жизни, о том, правильно ли я поступаю в разных ситуациях.

Женщина запнулась и внимательно посмотрела на меня.

– Я написала о нем стихотворение. Хотите, прочитаю?

Я кивнул головой. Она принялась читать вслух. Что-то о глазах, которые хочется разглядывать вновь и вновь. Довольно простые строки звучали немного пафосно, но это лишь прибавляло наивной искренности и стихотворению, и женщине, которая его написала. Я слушал ритмичные акценты, в которых чувствовалась профессиональная закалка школьного учителя, а сам представлял себе нечто другое. Трактор, который ездил вперед и назад, ровняя землю на обочине грунтового аэродрома. Они, думал я, скрыли следы казни, но только на тридцать лет. Они растворились в этой истории, думали, что это лишь эпизод в их успешной и правильной карьере, но этот эпизод стал их сущностью. Они, вероятно, тоже пишут что-нибудь, дают интервью и не отдают себе отчета, что судьба их обрекла на то, чтобы стать пленниками этого эпизода, закончившегося в Валлегранде.

Впрочем, таких наивных пафосных стихов им не написать. Я захотел их увидеть так же близко, как увидел донью Хулию. Но это произошло лишь четыре года спустя, примерно за месяц до того дня, когда фотографиям пленного Че Гевары исполнилось сорок лет.

Я прилетел в Санта-Крус, чтобы взять интервью у Гари Прадо, блестящего в прошлом офицера и одного из командиров специальных групп, которые охотились за Че Геварой и его отрядом. В самолете оператор, Сережа Ролик, спросил меня, а что означает слово «Эль ниньо». «Малыш, – ответил я, – иногда в значении «милый», в зависимости от ситуации». Оказывается, стюардесса, подавая ему стакан газировки, назвала его «ниньо», и парень, выслушав мою трактовку, решил, что речь идет о перспективе приятного романа. Но он не знал, что латиноамериканские девушки часто выражают свои эмоции столь пограничным образом, не имея, правда, особого желания на продолжение. В общем, Сергея отшили, и настроение его было испорчено. К тому же работать нам предстояло много. Ну, а я, напротив, был в прекрасном расположении духа, ведь меня ждала одна из самых удивительных стран. А кроме того, я рассчитывал увидеть тех участников боливийской драмы, с которыми так и не поговорил четыре года назад.

В две тысячи третьем Прадо отказался со мной говорить. Его товарищ по оружию и, кстати, тоже рейнджер, участвовавший в охоте за Че, Марио Варгас Салинас, сообщил мне, что Прадо надоело из года в год рассказывать одно и то же.

«За тысячу долларов я, может быть, соглашусь», – передали мне слова Прадо. Но упрашивать отставного генерала мне не хотелось, а тем более торговаться. В две тысячи седьмом Прадо все же согласился, причем денег за интервью не попросил. Возможно, внезапно подумалось мне, та просьба о гонораре была лишь шуткой. Или попыткой поставить невыполнимые условия. Но как бы то ни было, Прадо принял нас в своем доме, вернее, на лужайке, перед летней кухней, где готовят барбекю для гостей. Старый генерал выехал нам навстречу на инвалидной коляске. Говорили, что это результат покушения, но оказалось, в восемьдесят первом случайный выстрел подчиненного загнал генерала в инвалидное кресло. Узкое неулыбчивое лицо с редкими усами под носом не выражало никаких особых эмоций даже после того, как я сказал, что и раньше пытался встретиться с ним.

– Как это вас? – спросил я.

Генерал пожал плечами.

– Мы ликвидировали группу повстанцев. Я стоял спиной к партизанам, которые сдавали оружие. Офицер командовал им: «Разрядить оружие, не оставлять заряженным!» Они клали оружие на стол. Я стоял рядом и с кем-то говорил. И вдруг, представьте себе, я услышал выстрел! Пуля вошла в меня здесь и вышла здесь, – показывал отставной рейнджер. – Она задела позвоночник. Выстрелил офицер, младший лейтенант, еще неопытный. Он просто не умел обращаться с оружием. В общем, это несчастный случай.

Мы говорили с генералом о Че, о его планах втянуть Америку в новый Вьетнам и сломать ей зубы. Ведь Че сказал, нет, он, пожалуй, даже приказывал своим людям: нужно создать два-три, несколько «Вьетнамов». Боливия была самым слабым звеном в цепочке зависимых от американского капитала государств, а во Вьетнаме, как известно, Америка сломала зубы. Партизанская война в Боливии должна была заставить великие державы прислать сюда свои войска и тем самым довести большой капитал до краха.

– И что дальше? – переспросил генерал.

Ну а дальше я начал говорить о конечной задаче Гевары, глобальной, как мне представлялось, а именно поднять восстание на всем континенте. И превратить Латинскую Америку в единое государство. Красивая, но утопическая, невыполнимая идея.

Гари Прадо выслушал все это. Потом сказал, как бы отвечая на другой вопрос:

– В ночь перед казнью я постоянно был с ним. Каждые два часа он пил кофе. Кофе ему приносил я. Мы курили сигареты, беседовали. Я его спрашивал, а почему он приехал воевать в Боливию? «То, что вы делаете, – говорил я, – бессмысленно, у нас уже была несколько лет назад революция. Крестьяне против вас, мы им уже дали землю. Национализированы шахты. Страна двигается вперед». И тогда он сказал: «Решение воевать в Боливии принимал не только я. Оно принималось на другом уровне». И я спросил: «На каком?» Он ответил: «На уровне Фиделя, вот на каком уровне». Таким было его объяснение.

* * *

В первые дни октября шестьдесят седьмого боливийская армия методично сжимала кольцо вокруг нескольких человек, метавшихся в междуречье Ньянкавасу и Рио-Гранде. Рейнджеры преследовали остатки партизанского отряда кубинского революционера Эрнесто Че Гевары. Его расстреляли девятого октября в помещении сельской школы в Ла Игера. Закончилась эпоха романтической партизанщины, на смену которой пришел довольно прагматичный терроризм. Но зато появилась легенда о настоящем герое. И то, что боливийская армия скрывала место захоронения расстрелянного партизана, добавляло героизма легенде. Восьмого октября 1967 года Эрнесто Че Гевара сделал в своем дневнике последнюю запись: «Одиннадцать месяцев со дня нашего появления в Ньякавасу исполнилось без всяких осложнений, почти идиллически. Все было тихо до полпервого, когда у ущелья, в котором мы разбили лагерь, появилась старуха, пасшая своих коз… Она ничего внятного о солдатах не сказала, отвечая на все наши вопросы, что ни о чем не знает, что она давно уже в этих местах не появлялась… Старухе дали пятьдесят песо и сказали, чтобы она никому ни слова о нас не говорила. Но мы мало надеемся на то, что она сдержит свое обещание… Армия передала странное сообщение о том, что в Серрано расположилось двести пятьдесят солдат, преграждающих путь окруженным тридцати семи партизанам, и что мы находимся между реками Асеро и Оро…»

Че обрадовался, что армия проводит свою операцию в другом месте. Возможно, это была уловка, ведь военные знали, что партизаны слушают радиосообщения. Случилось так, что Че вместе с семнадцатью партизанами был зажат в ущелье Юро. До темноты ущелье обстреливали из минометов. Четверо партизан были убиты на месте. Остальные пытались прорваться. Гевара был ранен в ногу и вместе с двумя товарищами захвачен в плен. Рядом с раненым команданте лежала разбитая в щепки полуавтоматическая винтовка М-2 американского производства. Когда солдаты после многочасовой артподготовки спустились в ущелье, они не могли поверить в то, что против них воевал такой голодный оборванец. Из одежды полувоенная форма в дырах, на ногах истертые в лохмотья мокасины. Заросший, словно вокзальный попрошайка. «Кто это?» – недоуменно спросил солдат. И человек ответил: «Все кончено, я Че Гевара». Тут же рейнджеры вызвали своего командира, капитана Гари Прадо, который приказал отконвоировать пленника в деревню Ла Игера. Это был ближайший населенный пункт, где имелись общественные здания, пригодные для содержания пленников. Куда посадить Че, долго не думали. Послали за молодой учительницей Хулией Кортес, у которой были ключи от одноэтажной школы. Лучшего места для временной тюрьмы не нашли.

Когда мы познакомились с Хулией в две тысячи третьем, она не захотела ехать в Ла Игера. Четыре года спустя я снова появился в Валлегранде, чтобы отвезти ее наверх, в горы, и там спросить о том, о чем она так и не смогла рассказать, сидя на диване в гостиной.

Она почти не изменилась. Даже похорошела, если так можно сказать о пожилой женщине. Для путешествия в Ла Игера она выбрала вишневого цвета приталенный брючный костюм с ровными плечами. Я отметил про себя, что у женщины все еще красивая фигура и что наверняка она об этом знает.

Дорога от Валлегранде до Ла Игера была долгой. Я хорошо знал этот подъем серпантином. В прошлый раз на этой грунтовке мы чуть не сорвались в пропасть. Тогда на горы упал плотный туман. Я был за рулем и уже в пяти метрах от машины не видел ничего, кроме белой стены. Пришлось просить оператора идти перед машиной и буквально нащупывать дорогу ногами. Собственно, из-за тумана Хулия в тот раз отказалась ехать с нами. Но сейчас была прекрасная видимость, хотя, несмотря на солнечный день, нам пришлось добираться до деревни несколько часов.

Первым делом мы подъехали к зданию школы. От первоначального строения, в котором содержали Че, остался только каменный пол, но и то, что возвели на его месте, не слишком отличается от одноэтажного помещения, где Хулия Кортес учила индейских детей грамоте.

– Синьора Хулия! – воскликнул кто-то из местных, когда учительница вышла из машины.

Она присмотрелась. Потом махнула помятому человеку в широкополой шляпе и с единственным уцелевшим зубом, одиноко торчавшим между улыбчивыми губами. «Этот парень ходил ко мне в первый класс, когда сюда привели Че», – пояснила она. Задумалась на несколько минут.

– Что-то не так? – спросил я.

– Да нет, все хорошо. Просто мы не виделись сорок лет, а теперь он выглядит старше меня.

Отличная иллюстрация жизни в Боливии. Для многих она не стала лучше за то время, которое прошло после партизанской герильи. Например, для индейского парня из высокогорной деревни.

Мы, пригнувшись, вошли внутрь школы.

– Лейтенант Ортис, который охранял Че, сидел здесь, на стуле, а Че был за этой дверью, вот на этом самом месте, – начала показывать Хулия и тут же вспомнила. – Он сидел на неотесанной сосновой скамье, на одной из скамеек, которые здесь стояли. А вот там горели две свечки, которые освещали комнату; я вошла и сразу попыталась рассмотреть человека, который стоял во главе партизанского движения. Мне было любопытно и страшно, ведь о нем рассказывали ужасные вещи.

Но он был совсем не таким, как о нем говорили. Когда Хулия увидела Че, она тут же словно лишилась дара речи. Сыграла роль необыкновенная внешность пленника и то, что он обратился к ней, назвав ее учительницей.

– Он заранее знал, кто я, – задумчиво вздохнула Хулия. – Думаю, в тот момент, когда я вошла, Ортис сказал, что я учительница, и пленник услышал это. В первый момент мы поговорили с Че совсем немного, потому что я очень нервничала, я вся дрожала. Представьте, ведь только что я познакомилась с самым разыскиваемым человеком в Боливии.

Его начали интенсивно разыскивать с начала шестьдесят седьмого года, когда стало известно, что в Боливии действует группа партизан. Эпицентром охоты на Гевару стала долина реки Рио-Гранде. Именно оттуда поступили сведения о странной группе бородатых людей, проводивших агитацию среди неграмотных индейцев. Но Хулия не знала, кто такой Че Гевара и почему за ним охотятся солдаты.

– Ну, а если бы знали? – спросил я. И Хулия, потеряв спокойствие, затараторила:

– Ох, если бы я тогда знала, о ком идет речь, я бы преспокойно могла сообщить остальным партизанам, что он в школе и что охрана у него слабая. Тогда они могли бы внезапно напасть. У них, скажем так, была выгодная позиция для атаки, а Че охраняли несколько охранников. Он спокойно мог бы убежать. Я бы могла ему здорово помочь.

И тут она заговорила помедленнее.

– Но я боялась, и, кроме того, я не знала, кто он.

* * *

Однажды Эрнесто уже был в Боливии, в пятьдесят втором году. По иронии судьбы, Рене Барриэнтос, человек, отдавший приказ расстрелять Че Гевару, и Эрнесто в тот год оказались на одной стороне революционной баррикады.

В пятьдесят втором Гевара приехал сюда за первым революционным опытом. Полковник Барриэнтос поддержал восстание шахтеров. Кажется, пятьдесят второй год для обоих стал точкой отсчета. Один стал революционером, другой генералом, а затем президентом.

Природа наделила Эрнесто крайне обостренным чувством справедливости. В Латинской Америке винить во всех бедах богатых гринго всегда было доброй традицией, и Гевара не был в этом оригинальным. К середине пятидесятых взгляды Эрнесто представляли собой гремучую смесь из юношеского максимализма, стремления к справедливости и левой идеологии.

Латинская Америка – это пороховая бочка двадцатого века. И взорвала ее боливийская революция 52-го года. Американцы, владельцы шахт и рудников, были главными врагами восставших. Тогда революция победила. На некоторое время.

А после Гевара отправился в Гватемалу воевать против североамериканских наемников. Отныне его главный враг – Соединенные Штаты и президент США Дуайт Эйзенхауэр. Но до Эйзенхауэра было далеко, и Гевара ограничился лишь символичным расстрелом его чучела. Отныне революция – это образ жизни Че. Он хотел стать врачом, но в какой-то момент понял, что хочет вылечить весь мир.

«Я соприкоснулся с нищетой, голодом, болезнями, я видел, как не могут вылечить ребенка, потому что нет средств, как люди доходят до скотского состояния из-за постоянного чувства голода, – писал Эрнесто о том, что увидел в Гватемале. – И я понял, что есть задача, не менее важная, чем стать знаменитым врачом, – она состоит в том, чтобы прийти на помощь этим людям»…

Правительство Гватемалы пало. Революция потерпела поражение. Эрнесто вынужден был бежать в Мексику. С ним – его гватемальская подруга Ильда Гадеа. Ильда намного старше Эрнесто. Любви между ними нет, но Ильда ждет ребенка. Гевара женится на ней. Родилась девочка, отец называет ее в честь матери, Ильдита. Чтобы поднять семью, Гевара устраивается работать врачом в центральном госпитале Мехико.

Однажды – это было в пятьдесят шестом – к доктору пришел пациент по имени Рауль Кастро. Кубинец, политэмигрант. Они подружились. В это время старший брат Рауля, Фидель, готовил войну против кубинского диктатора Фульхенсио Батисты. Его план был чрезвычайно прост: высадиться на кубинский берег и уйти в горы. За 12 тысяч долларов братья Кастро покупают старую яхту. Она так и называется «Старушка» – «Гранма». Десантироваться на Кубу согласились восемьдесят два революционера. Второй в списке отчаянных десантников – Эрнесто Гевара.

Пока Фидель собирал команду, Эрнесто завел знакомство с молодым советским дипломатом Николаем Леоновым. Сохранилась фотография, на которой Николай Леонов вместе с Че стоят на борту мексиканской яхты. Они ровесники, им по 28 лет.

Леонов дает почитать Геваре книги из посольской библиотеки и оставляет визитную карточку. «Гранма» готова к отплытию. Но из-за визитки Леонова операция срывается.

Мы нашли Леонова в Москве. Конечно, он был не совсем дипломатом, во всяком случае, об этом говорит тот факт, что грузный восьмидесятилетний старик представляется, как отставной генерал Комитета госбезопасности. Че считал его своим другом. Вот что рассказывал бывший разведчик о том, как чуть не завалилась кубинская революция:

– Через некоторое время после наших встреч с Че, где-то в июле месяце пятьдесят шестого, мексиканская полиция арестовала всех их, заподозрив по доносу кубинских властей Батисты, что они готовят вооруженную экспедицию на яхте «Гранма». Все их дома были подвергнуты обыску, и они потеряли большое количество оружия. Но при обыске у Че Гевары нашли мою визитную карточку. И в воспаленном мозгу у сыщиков возникла мысль, что тут Кремль «шурует», есть связь с Москвой, и в публикациях появилась информация о том, что Москва, Кремль, связана с кубинскими эмигрантами, которые ведут подрывную деятельность.

Обычная в таких случаях газетная шумиха, но, чтобы разрядить обстановку, Николая Леонова отозвали из Мексики в Москву. Ведь он действительно работал на внешнюю разведку. Но, похоже, Че об этом не знал.

– Посол мне сказал, что я поддерживаю несанкционированные контакты с людьми, которые ведут, мягко говоря, нелегальную незаконную деятельность в Мексике, – вспоминает разговор в посольстве Леонов. – Ну, и дипломату это, собственно говоря, возбраняется. И я был выслан из Мексики на родину. Как персона нон-грата для нашего собственного правительства.

– Скажите, – спросили мы бывшего разведчика, – а не было ли у вас соблазна завербовать Гевару и его друзей? Фиделя, например.

Леонов недолго подумал и, улыбнувшись, сказал:

– Понимаете, встречаются люди, масштаб которых просто делает невозможным вероятность вербовки. Людей такого масштаба, как Че, нельзя завербовать. Да, на них можно влиять, но при этом никакой гарантии, что они будут поступать так, как вам нужно.

Потом добавил:

– Я это сразу понял и решил просто с ним подружиться.

Фиделя и Че вскоре выпустили на свободу. Полиция конфисковала у них почти все оружие. Но революционеры от экспедиции на Кубу решили не отказываться. Что было дальше, хорошо известно всем. Второго декабря пятьдесят шестого года «Гранма» выходит в море и направляется к Кубе. Через семь дней под огнем правительственных войск партизаны высаживаются на пляже Лос-Колорадос. Фидель теряет половину отряда. Те, кто выжил, уходят в горы Сьерра-Маэстра. Именно здесь была создана главная база партизан.

В горах заработала подпольная радиостанция. Из динамиков постоянно звучал голос Эрнесто Гевары. Вот тут-то и родилось его знаменитое прозвище. Бойцы его называли «Команданте Че» – ближайшее русское соответствие «Комбат Ё-моё» – за то, что он постоянно вставлял к месту и не к месту «че», грубое аргентинское междометие. Он командовал Второй колонной партизанской армии. Его главная военная победа состоялась в декабре пятьдесят восьмого. Имея всего триста бойцов, Че разбил многотысячный гарнизон города Санта-Клара.

Вот как он описывал сражение: «В ближайшей хижине находился вражеский солдат, который старался укрыться от нашего огня. Я выстрелил и промахнулся. Второй выстрел попал ему прямо в грудь, и он рухнул, выпустив винтовку. Она воткнулась штыком в землю. Я добрался до убитого, взял винтовку и кое-какое снаряжение. Мы померялись силами с армией и выдержали испытание».

Со своей идеей создания «сотни Вьетнамов» он явно пришелся не ко времени. В мире наступал период разрядки и разоружения. Социализм и коммунизм учились мирно сосуществовать друг с другом. Отставной генерал КГБ Николай Леонов вспоминает, почему СССР оставил партизанское движение Гевары в Боливии без поддержки:

– У Брежнева был лозунг: «Мирное сосуществование со всеми». А Че Гевара бросает другой лозунг: «Надо создать сто Вьетнамов в мире, чтобы американцам мало не показалось!» Наши начали ежиться. Сто Вьетнамов создать – это практически весь свет поставить на уши. А для него не было проблемы. В этом отношении он с нашими лидерами расходился: «Вы слишком консервативны, слишком догматичны, слишком прямолинейны, у вас отрицается роль личности в истории, фактор человека, вы все сидите и ждете». Поэтому он сам шел на самые опасные, самые рискованные операции.

Операция в Боливии действительно была невероятно рискованной. Третьего октября 1966 года сюда прибыл мексиканский бизнесмен Адольфо Мена Гонсалес.

Неопределенного возраста, в очках, с большими залысинами, он ничем не выделялся среди торговцев, ежедневно прилетавших ежедневным рейсом из бразильского Сан-Паулу. Для бизнесмена был заказан люкс в гостинице «Копакабана». В номере бизнесмен сел в кресло и сфотографировал себя в зеркале напротив.

Это был Эрнесто Че Гевара. Он нелегально прибыл сюда, чтобы начать свою последнюю войну. Есть фото, которые от начала и до конца фиксируют, как Че меняет свою внешность. Удивительное зрелище. Он великолепно владел искусством маскировки. Единственная ошибка – это, собственно, любовь к фотографированию. Но Гевара так объяснял ее: мол, будет архив после победы революции.

В шестьдесят шестом «Копакабана» была самой дорогой гостиницей в Боливии. Сегодня здесь мало что изменилось, даже цены. Провести сутки в люксе 304 стоит шестьдесят американских долларов. В номере почти все по-прежнему, так, как было в ту ночь, когда здесь под видом Гонсалеса останавливался Че Гевара. Дорогая деревянная отделка, секретер с откидной зеркальной крышкой, низкое кресло модного в шестидесятые годы стиля. Здесь он последний раз в своей жизни спал в комфорте, на кровати с простыней и одеялом.

Мебель осталась прежней. Усевшись в кресло, я принялся рассматривать фотографии, которые сделал Че в этом номере. И вдруг понял, что здесь не хватает чего-то очень важного. «Зеркала», – догадался я. Того самого зеркала, в котором Че снимал отражение торговца Адольфо Мена Гонсалеса. А где же оно висело? Я принялся обследовать номер и нашел следы крепления под толстым слоем краски на двери в ванную. «Да, действительно, у нас тут было зеркало, – сказал менеджер гостиницы, когда я сдавал номер, – но несколько лет назад здесь был ремонт. Многое убрали».

Утром 4 ноября 66-го за Геварой в гостиницу «Копакабана» приехал джип «Тойота Ленд Крузер», принадлежавший ЦК Компартии Боливии. За рулем был Умберто Васкес. Он не знал, что везет этого улыбчивого «мексиканца» навстречу смерти.

Умберто Васкес, который впоследствии стал знаменитым писателем, сидя в кресле у себя на вилле, рассказывал мне:

– В Центральном комитете сказали, что нужно отвезти важного мексиканца. Я не сразу догадался, что этот человек в гриме. Он попросил остановить машину и сфотографировать его. Я сделал фото. Потом он спросил: а ты знаешь, кого везешь? Я говорю, мол, нет. И тогда он назвал свое настоящее имя: Че Гевара.

Че ехал в район реки Рио-Гранде. Там для него, на заброшенном ранчо, уже была готова база. Ее прозвали Каламина, то есть Жестянка, поскольку у заброшенного строения в порядке была только металлическая крыша. Все остальное – старое и малопригодное для жилья. Ранчо принадлежало близкой подруге Че Гевары, которую он называл русским именем Таня. Она была лучшим агентом кубинской разведки. Ее настоящее имя Эрнесто держал в тайне даже от ближайших соратников.

Че рассчитывал на помощь местных крестьян, которые и продуктами обеспечат, и спрячут от солдат при случае. Больше других Че доверял Онорато Рохасу, самому надежному поставщику провизии. Иногда Гевара, вспоминая свою врачебную практику, осматривал его детей. Есть даже фотография, на которой Гевара вместе с Рохасом и его семьей стоят возле деревенской хижины. Однажды в деревне появился человек по имени Марио Варгас Салинас, капитан боливийского спецназа. Он предложил Рохасу три тысячи долларов за информацию об отряде Че. Рохас согласился. И рассказал, что отряд собирается форсировать Рио-Гранде. Это случилось 31 августа 67-го.

Я уже, кажется, говорил, что мы встретились с Салинасом в две тысячи третьем, чтобы записать интервью с ним и, если выйдет, с Гари Прадо. После антипартизанской операции в сельве его карьера пошла вверх, и он дослужился до генерала. Похоже, интерью, которое он нам дал, было одним из последних. Генерал скончался в новогодний вечер тридцать первого декабря, и для многих это было неожиданностью, ведь бывший рейнджер отличался хорошим здоровьем. Я еще раз внимательно расшифровал историю, которая осталась после разговора с Салинасом на пленке:

«Захват Че Гевары был нашей задачей, но для нас было неожиданностью, что отряд разделился и в группе нет Гевары, а ведет ее офицер кубинской армии Хоакин. Группа стала переходить реку вброд, даже не убедившись, что вокруг все чисто». Салинас и его люди были в засаде. Когда партизаны дошли до середины реки, солдаты открыли огонь и за пять минут уничтожили группу. Одно из тел отнесло вниз по течению. Когда его обнаружили, оказалось, что это была женщина.

«Мы и не подозревали, что в группе есть женщина, – рассказывал генерал Салинас, – мы об этом не знали. Я рассмотрел ее уже под конец. Когда находился в сорока семи метрах от нее, и тогда я разглядел женскую фигуру. По правде говоря, для меня это было полной неожиданностью, до этого момента я даже и предположить не мог о присутствии женщины среди этих партизан. Так же, как меньше всего я ожидал встретиться с президентом Барриэнтосом, но все это уже дело прошлое».

Генерал не хочет говорить о том, о чем рассказывали газеты и телевидение. У президента был роман с кубинской разведчицей. Во всяком случае, президент Рене Барриэнтос сам, лично, прилетел на опознание тела в Валлегранде. Погибшую женщину президент знал очень хорошо. Ее звали Лаура Гутиэррес. Но она же была и подругой Че. Именно ее Гевара называл Таней. Ее настоящее имя – Тамара Бунке, она была агентом Главного управления разведки Кубы. Три года она находилась в Боливии на нелегальном положении и готовилась к партизанской войне. Для того чтобы легализоваться, она нашла самый надежный способ, а проще говоря, влюбила в себя президента.

Элизабет Дитце, близкая подруга Тамары, сделала удивительное и точное наблюдение:

– Впервые Тамару я увидела в шестидесятом году, в автобусе Университета Гумбольдта, который забирал с Берлинского вокзала иностранных студентов. Тамара с ними работала переводчиком. Она видела их впервые, но я не могла не заметить, как она с ними общалась. Каждого приветствовала так, как будто они старые друзья.

Элизабет Дитце мы нашли недалеко от Берлина. Они вместе учились в Берлинском университете, том, который находился в столице Восточной Германии. Это был шестидесятый год. Город поделили на два сектора.

В Восточный Берлин приехал посол Кубы по особым поручениям, Че Гевара. Тамара Бунке, как ясно из того, что рассказала о ней подруга, была подходящей кандидатурой для постоянного сопровождения такого гостя. Она говорила на пяти языках, умела быть необыкновенно обаятельной и открытой. В общем, Гевара был в восторге от своей переводчицы.

– О любовных отношениях между Че и Тамарой не может быть и речи! – машет руками Элизабет. – Тем более, что у него была семья, а близко они познакомились тогда, когда она уехала на Кубу, и то после того, как ее выбрали для подрывной деятельности.

Че называл ее нежно – «Мимолетная Звезда». И лично готовил ее для работы в разведке. Ранчо в Боливии, которое стало партизанской базой, Тамара приобрела по заданию Гевары. Че пережил «агента Таню» ровно на сорок дней. Он так и не поверил в ее смерть.

Меня в сопровождении юриста и охранника пустили в хранилище Центробанка Боливии. Тяжелые двери открылись, и из специального помещения вынесли желтоватый конверт. Охранник аккуратно распечатал пакет и достал из него две тетрадки. На одной из них – символика Германской Демократической Республики и тиснение «1967» на переплете из кожзаменителя. Обычный еженедельник. Внутри него записи, которые до нас в оригинале видели очень немногие. Это и есть знаменитый «Боливийский дневник», хроника герильи, записанная рукой Эрнесто. Запись от седьмого сентября аккуратно и ровно вписана в строки: «Радио «La Cruz del Sur» объявляет о том, что найден труп Тани-партизанки на берегу Рио-Гранде, сообщение не выглядит правдивым». И дальше: «8 сентября. Радио сообщило, что Барриэнтос присутствовал на погребении останков партизанки Тани, которую похоронили по-христиански».

На самом деле место, где похоронили Таню, сровняли с землей. Марио Варгас Салинас молчал тридцать лет, и только в 97-м показал место тайного захоронения на территории военной части в Валлегранде. В нескольких сотнях метров от могилы самого Команданте.

В конце своего интервью Марио Варгас Салинас произнес:

– День, когда погибла Тамара Бунке, это и есть начало падения Че Гевары.

О том, что Гевара в Боливии, военным стало известно после того, как они захватили в зоне конфликта французского писателя-социалиста Режи Дебре, который придумал себе громкое прозвище Дантон. В честь знаменитого революционера времен взятия Бастилии. Дебре приехал, чтобы записать интервью с лидером партизан, и решил остаться в отряде. В сельву его переправили боливийские коммунисты.

Лойола Гусман была связной партизан. Она отвечала за сбор денег для партизанской войны. Ей тогда не было и двадцати. Именно ей поручили сопровождать Дебре на базу Каламина.

Лойола до сих пор живет в Ла-Пасе. На встречу с нами она приехала без опоздания. Мы сняли номер триста четыре в гостинице «Копакабана». Здесь Гевара последний раз спал на кровати, сказал я. Она кивнула, мол, знает об этом. Мы устроились на балконе, и вот что она рассказала о Дебре.

– Я познакомилась с Дебре, когда он прибыл в Ла-Пас, как раз за несколько дней до того, как мы отвезли его в район партизанских действий, чтобы он там сделал интервью. Я встретила его и отвела в другой дом, где его ждала Таня и еще один товарищ, по кличке Санчес, он был перуанец, его настоящее имя Хулио Даньянос. Я совершенно не могла говорить с ним о нашей войне. Я даже не знала его имени. Санчес должен был отвезти Дебре на автобусе в город Сукре, а оттуда в Ньянкавасу, партизанский район.

Что, в общем, и было сделано. Но через месяц партизанской жизни Дебре не выдержал. И попросился назад. Вместе с Дебре решил уйти и Сиро Бустос, по прозвищу Карлос. Гевара принял решение: отпустить их восвояси. Это было почти что самоубийство. Ведь Че знал, что, попадись Дебре в руки солдат, он не выдержит и первого допроса. И все же Гевара почему-то разрешает им уйти. Так, впрочем, и случилось.

– Когда мы поймали Режи Дебре, то именно от него мы узнали о том, что в отряде находится Че, – рассказывал мне генерал Гари Прадо, и я поймал себя на мысли о том, что впервые услыхал имя того, кто раскрыл Команданте. – От дезертиров, которых мы ловили в предыдущие месяцы, мы знали, что там были иностранцы, кубинцы, но о Че дезертиры ничего не знали. А вот адвокат Режи Дебре, которого судил трибунал, в интересах дела своего клиента собирался взять показания с Че, под видом журналиста. И от адвоката мы получили еще одно подтверждение, что отрядом командует Гевара.

Дебре грозила смертная казнь. Его обвинили, как это говорят сейчас, в терроризме. Француза допрашивали не только боливийцы. Из него выжимали показания американские специалисты по допросам. На допросах присутствовал президент Барриэнтос. Он разрешил устроить пленнику пресс-конференцию. Дебре сказал журналистам, что Эрнесто Гевару в отряде он не видел.

– Нет, нам он с самого начала говорил другое! – возмущался Прадо, когда я пересказал содержание пресс-конференции шестьдесят седьмого, которое он и так знал достаточно хорошо. – На первом же допросе Дебре сказал: «Я журналист и пришел сюда взять интервью у Че Гевары».

Получив материалы допросов Дебре, Вашингтон перебросил в Боливию из Вьетнама пятнадцать инструкторов. Они обучали солдат капитана Прадо тактике антипартизанской войны.

Режи Дебре вернулся во Францию и сделал неплохую политическую карьеру. Он был советником президента и даже министром. Конечно, ему пришлось провести некоторое время в тюрьме. Но больше неприятностей в жизни писателя не было. Из второго пленника Прадо выжал гораздо больше информации. У него в руках был тот самый Сиро Бустос, который покинул Че вместе с Дебре. Сиро профессиональный художник. Он, по настоятельной просьбе военных, и нарисовал портреты партизан. Всех, кого знал. Бустос пощадил лишь Лойолу Гусман и Тамару Бунке. Вместо них он нарисовал несуществующего агента по имени «Андрес». Но это их не спасло. Тамара застрелена. Лойола оказалась за решеткой. Полиция обнаружила фотографию, на которой она вместе с Че на партизанской базе. Я рассматриваю фотографию. Молодые бородатые ребята расслабленно сидят на траве, словно это пикник, а не партизанская война. Среди них изящно и трогательно поджавшая колени миниатюрная девушка. Голова ее чуть под наклоном, и даже на этой истертой фотографии заметно, что она в восторге от Гевары. А возможно, даже чуть-чуть, совсем немножко, влюблена в Команданте. Именно из-за этой картинки Лойола была арестована и провела несколько лет в тюрьме.

– Вспомните, когда был сделан снимок, – прошу я.

Лойола отправляется на десятилетия назад:

– Кажется, это было в январе шестьдесят седьмого, числа 26-го или 27-го, но не на основной базе, а в одном из временных лагерей. Там было много интересных людей, помимо Команданте, – Мойсес Гевара, Коко, Инти Передо, Помбо, другие боливийцы и кубинцы. Мы говорили с команданте Че Геварой. День был ясный, солнечный, мы шли по руслу реки. А потом сели на берегу и сфотографировались. Это воспоминание осталось у меня на всю жизнь. Я помню до сих пор, какой красивый был день тогда, когда мы встретились с команданте Че Геварой. Самый лучший день.

Советская разведка раньше своих американских конкурентов знала о том, что происходит в Боливии, причем еще до того, как эта война началась. Каким образом, долгое время оставалось загадкой. В московских ВУЗах шла тайная вербовка бойцов для партизанской войны. Поиском добровольцев занимался студент Университета имени Патриса Лумумбы Освальдо Передо. Его брат Инти Передо был в отряде Че, но ему удалось вырваться из окружения. После гибели Че Инти возглавил партизанское движение и был убит два года спустя в Ла-Пасе.

– Я находился в Москве 7 ноября 1966 года и очень хорошо помню, что это была годовщина большевистской революции, – вспоминал Освальдо Передо, один из основных претендентов на пост мэра богатого города Санта-Крус, у себя в доме, возле летней кухни, которая, что удивительно, столь похожа на кухню в доме генерала Гари Прадо. – В «Шереметьево» прилетели два моих брата, Коко и Инти. Они дали мне задание. Они возвращались с Кубы и, поскольку не могли вернуться напрямую, летели через Москву для того, чтобы присоединиться к партизанской войне, которая началась за день до этого, 6 ноября 1966 года, и этот день, кстати, зафиксирован в боливийском дневнике Че. Я встретил братьев 7 ноября в Москве, и они мне дали задание – завербовать боливийских и латиноамериканских студентов. Я хотел ехать с братьями, но они мне сказали, что в этом нет необходимости, потому что война в Боливии – это надолго. В Москве знали о том, что я вербую партизан. Более того, я просил о подготовке партизан на территории Советского Союза. У меня были серьезные друзья, и я знал, что в Союзе готовят, например, арабских партизан. У меня были контакты с одним из членов Центрального комитета Компартии Советского Союза, и мне сказали: «Нет никаких проблем, если, конечно, на то даст добро Коммунистическая партия Боливии». Но партия отказала.

Это был дипломатический трюк. В Москве отлично знали, что боливийская компартия никогда не даст добро на подготовку боевиков для Че. Гевара так и не получил подкрепление. Кремль не мог позволить себе идти на конфликт с Соединенными Штатами из-за одного человека и лишь наблюдал за тем, как этот человек создает в Боливии свой Вьетнам.

Фидель остался наедине со своим островом. Москва – со своими интересами. Че загнали в угол. Он потерял почти всех близких друзей. Через месяц после того, как погибла Таня, у него осталось семнадцать человек. С этим отрядом было покончено восьмого октября.

* * *

Че Гевару и еще двоих раненых, Чино и Вили, заперли в школе. Чино умирал.

– Не доживет до рассвета, – рассудили солдаты и добили его. Учительнице Хулии Кортес капитан Прадо приказал принести еду лишь для двоих. Она осторожно несла глиняную тарелку, в которой плескался горячий суп.

– Я сразу пришла с мисочкой, в которой было немного супа. Я вошла, сначала я держалась на небольшом расстоянии, осторожно, потому что боялась его. Потом он сказал: «Я съем не тебя, а суп». Я улыбнулась и протянула ему миску. Он взял ее вот так и поставил так! – Хулия показала мне, как пленный ел из миски обеими руками, они ведь у него были крепко связаны. – Супа было мало, и ел он его недолго. Остатки выпил. Он сказал, что суп был очень вкусный и он давно уже почти ничего не ел. И что особенно хорошо, что еда такая вкусная. А это был обычный суп из маниока. И что он благодарен за это. Потом он сразу спросил, обедала ли я. А я ответила, что нет. И тогда он сказал, чтобы я пошла и пообедала, а заодно и разузнала у этих, в форме, что они там решают.

Его судьба решалась на самом высоком уровне весь вечер восьмого и до самого утра девятого октября. Че Гевара понимал, что происходит наверху. Звонки из Ла-Паса в Вашингтон, бесконечные консультации между боливийцами и американцами, цель которых – решить простую дилемму: оставить ему жизнь или казнить.

Его охраняли шестеро рядовых, капрал Уанка, лейтенант Ортис и капитан Прадо.

Хулия Кортес интуитивно чувствовала, что перед ней человек необыкновенной силы. И другой такой встречи в ее жизни больше не будет:

– Он думал, что останется жив. Но когда вошли солдаты и сказали, что все, конец, его расстреляют, он засомневался, знаете, сильно заволновался и занервничал. Он был в отчаянии, но виду не подал. Это был человек большого самообладания и самоконтроля.

Гари Прадо выкурил с ним еще одну сигарету. Похоже, она была последней:

– По выражению его лица я понял, что он в отчаянии. Но он спокойно сказал: «Все кончено». Я сказал ему, что армия будет воевать и дальше, ведь есть и другие партизаны. А он произнес: «Не беспокойтесь, на этот счет все кончено». И знаете, он сказал еще кое-что, примерно так: «Для вас лучше, чтобы я был живой, чем мертвый». А я тогда не придал особого значения этой фразе.

И генерал спросил как будто сам себя:

– Почему?

В Ла Игера прилетели два высокопоставленных военных, командир восьмой дивизии Хоакин Сентено Анайя и начальник военной разведки подполковник Андрес Селич Шон. С ними приказ, бумажка, на которой всего две цифры, «500» и «600». Это означает – «Гевара» и «смерть». Решение расстрелять Эрнесто принял лично президент Боливии. Американцы отговаривали Барриэнтоса, но тщетно. Цепочка, соединявшая президента и солдата, который выполнил приказ, сработала быстро. Андрес Селич, зная о содержимом приказа, из любопытства зашел в помещение, где находился Гевара, и начал избивать приговоренного. Гари Прадо, сославшись на то, что ему нужно преследовать остальных партизан, ушел из деревни. Он не хотел быть палачом. Можно сказать, «умыл руки».

– Потом мы вернулись, и немного за полдень мы прибыли в Ла Игера. Когда мы добрались до Игеры, мы обнаружили, что Че уже расстрелян по приказу президента. Тогда я, уже в составе группы военных следователей, восстановил картину, как там все произошло. Дело было не так, как об этом говорят. Полковник Сентено позвал сержантов и унтер-офицеров, всех, кто находился в Игере, всего семь человек. Лично он никого из них не знал. Тогда он сказал: «Мы получили приказ из Ла-Паса. Добровольцы есть?» И все семеро вызвались добровольцами. Тогда он сказал: «Ты – туда, а ты – туда», и указал им на место, где мы держали пленных. Это были унтер-офицер и сержант, у них были карабины.

Хулия Кортес была ближе остальных местных к школе и первой услышала автоматную очередь.

– Говорят, последнее слово партизана прозвучало примерно так: «Что же ты глядишь, стреляй», после того, как солдаты не смогли выстрелить в него с первого раза. Говорили о том, что солдат испугался, не смог убить Гевару с первого раза, и Эрнесто командовал собственным расстрелом.

– Не было никакого последнего слова, вообще ни слова не было, потому что им ни на что не дали времени. Открыли дверь и выстрелили. Просто пристрелили, – сказал генерал Прадо в ответ.

Это было девятого октября шестьдесят седьмого, примерно в полвторого дня. Доброволец, который выполнил приказ 500–600, – унтер-офицер Марио Теран. «Он был моим курсантом в «учебке», он был хорошим профессионалом, уж не сомневайтесь», – сказал о нем Гари Прадо.

Солдатам приказали сделать несколько выстрелов по мертвому телу Че. Его собирались выставить на обозрение журналистам. Нужно было представить дело так, как будто бы Че погиб в бою. После этого рейнджерам дали отдохнуть. А Хулия Кортес бегом помчалась к школе:

– Охранников у дверей уже не было. Я в отчаянии вошла, уже бегом, и еще в дверях увидела тело, оно лежало на том же месте, где сейчас стоит этот стол. Я пришла, а он смотрел на меня с того момента, как я вошла. Он смотрел мне в лицо. Я подошла к нему, а он продолжал на меня смотреть, и тогда я поняла, что он неживой. Дальше я плохо помню, говорят, в этот момент я, как безумная, закричала.

Гевару привязали к стойке вертолета, на котором прилетел Сентено Анайя. В городке Валлегранде военные заранее подобрали место, куда собирались положить его мертвое тело. Он лежал с открытыми глазами на раковине для стирки белья в лавандерии, прачечной местного госпиталя. А рядом с ним позировали военные в идеально выглаженной форме. Единственная привилегия, которую оказали Команданте. Остальные тела свалили рядом. Все это видно на снимках и на кинопленке, отснятой специально привезенным оператором. Фотограф, кстати, потом сокрушался, что если бы он тоже взял с собой киноаппарат, то наверняка заработал бы изрядно.

Тело Эрнесто, вместе с другими телами, похоронили возле взлетно-посадочной полосы аэродрома, а могилу сровняли с землей. Перед тем как уничтожить все следы этой казни, министр внутренних дел Боливии Антонио Аргедас приказал отрубить Че кисти рук. Министр собирался отправить их в Вашингтон, в качестве доказательства смерти Че. Но потом передумал. И отправил на Кубу, вместе с фотокопией дневника Эрнесто. Тайну безвестной могилы знали немногие. И наконец раскрыли ее, тридцать лет спустя.

В чем, собственно, сомневается генерал Гари Прадо:

– Я и сейчас верю тому, что мне сообщили в Валлегранде после расстрела. Что тело Че уничтожено, от него ничего не осталось. Такая была инструкция. Военные обычно четко выполняют приказы.

* * *

Полтора года спустя, 27 апреля шестьдесят девятого, президент Боливии Рене Барриэнтос погиб в авиакатастрофе, в районе боливийской сьерры. Это была диверсия, но виновные так и остались ненайденными.

Через два года после того, как погибла Таня, на улице, выстрелом в лицо, был убит Онорато Рохас, тот самый крестьянин, который выдал герильерос Хоакина. Убийца неизвестен.

Четыре года прошло после герильи, и Андрес Селич, избивавший Че Гевару, был и сам до смерти замучен под пытками в тюремной камере. Его обвинили в терроризме, в том, что он готовил покушение на очередного боливийского диктатора, генерала Бансера.

А еще пять лет спустя в Париже застрелили Хоакина Сентено Анайя, того самого полковника, который командовал расстрелом Че.

24 февраля 2000 года в руках бывшего министра Антонио Аргедаса взорвалась мина. Он зачем-то нес ее домой. Такова официальная версия. Следователи не смогли найти фактов, говоривших о том, что это было убийство.

Марио Теран остался жив. Но то, что ему досталось, пожалуй, хуже смерти. Несчастья преследуют его и по сегодняшний день. Вскоре после расстрела он сошел с ума. В 1969 году Марио Теран пытался покончить с собой. Он выбросился из окна многоэтажки в городе Санта-Крус, но выжил. После этого его несколько лет содержали в закрытой психлечебнице. Когда Теран вышел оттуда, он ослеп.

Престарелого инвалида Гари Прадо заключили под арест в две тысячи девятом за то, что он якобы помогал возможным организаторам свержения президента Эво Моралеса. Группа подозреваемых была расстреляна полицейским спецназом в одной из гостиниц города Санта-Крус. Генерал пытался доказать, что лидер группы появился в гостях у него под видом журналиста, но Прадо мало кто поверил.

* * *

Когда затих звук двигателя вертолета, увозившего тело Че в Валлегранде, Хулия Кортес снова зашла в здание школы. В ней пахло порохом, огарками свечей и кровью. На полу лежал перевернутый тяжелый грубо сколоченный деревянный стул. Рядом темнело пятно. Дверь то открывалась, то закрывалась, впуская в помещение разные порции солнечных лучей, и пятно, казалось, меняло свои очертания в зависимости от того, как на него падал свет. К школе подошел деревенский священник. Остальные все еще не решались выходить из домов.

– Что мне с этим делать? – спросила девушка.

– Пожалуй, закопать, – растерянно произнес священник.

Тогда Хулия осторожно собрала пропитанную красным землю с утоптанного грунта простого пола. Она складывала комья в подол платья, которое аккуратно подвернула, обнажив острые колени. Когда под ее руками появилась коричневая земля и не осталось ни одного темного пятна, Хулия, придерживая подол, вышла из школы и направилась за угол постройки, туда, откуда виднелся поросший густым лесом склон и грунтовая дорога, уходившая дальше, в горы.

Хулия наклонилась, медленно выкопала возле школы углубление и аккуратно переложила туда всю красную землю, которую принесла с собой. Она тщательно сняла с рук все то, что к ним пристало, и тоже сложила в углубление, а потом засыпала его. Теперь он здесь остался навсегда.

Нас разделяет с ним несколько кварталов и три с половиной столетия. От моего дома до памятника на площади дойдешь, пожалуй, за полчаса. Дистанцию во времени преодолеть можно только в пространстве собственной фантазии. Впервые я эту попытку сделал после того, как Яаков Амидрор, бывший руководитель военной разведки Израиля, вернул мне пятигривневую купюру. Живет в Израиле такой человек, зовут его Яаков Амидрор. Яаков носит кипу, изучает Тору и Талмуд и о славном своем прошлом вспоминает лишь тогда, когда к нему приезжают журналисты, особенно иностранные. И тогда, перед камерой, он снова как будто бы превращается в главу аналитического отдела армейской разведки, в советника министра обороны и командира-десантника. Мы говорили с ним о том, возможна ли война между Израилем и Ираном, и, в общем-то, сюжетные линии нашего разговора никак не относятся к Украине. Но оказалось, что отставной генерал Амидрор – нумизмат и бонист, и он попросил меня взглянуть на украинские гривни. В кармане у меня нашлась пятерка. Я протянул ее генералу. Амидрор сразу же узнал человека на банкноте.

«Хмельницкий?» – спросил меня он. Вопрос был риторический и ответа не требовал. «А знаете, – продолжил генерал, – что евреи считают Хмельницкого самым большим своим гонителем после Гитлера?» Я начал было спорить, но на тот момент моих исторических знаний явно не хватало, чтобы полемизировать с главой аналитического отдела разведки ЦАХАЛ, пусть даже и бывшим. К тому же, бесполезно спорить с человеком, который не просто убежден в своей правоте, а верит в нее. Генерал отдал мне пятигривневую банкноту. Она вернулась ко мне вместе с нехрестоматийным любопытством. А через некоторое время я читал хроники свидетеля казацкого восстания, Натана Ганновера, который, даже судя по названию, испытывал невероятный ужас перед Хмельницким. Хроники озаглавлены не иначе как «Пучина бездонная», это эмоциональное и жесткое описание страшной участи, на которую казаки Богдана Хмельницкого обрекали евреев. Но в хрониках Ганновера и в книгах о великом восстании на украинских землях я находил только тысячи фактов и не находил человека. И не мог ответить ни на один вопрос «Почему?», который я так часто сам себе задаю. Но вдруг, вспомнив, как в Иерусалиме я смотрел в спокойные, как зной ближневосточной пустыни, глаза израильского генерала, я увидел снег самой великой украинской зимы. Он был весь в красных пятнах крови, желтой ряби от конской мочи и серых отметинах грязи, до которой могли достучаться только мощные копыта. Кажется, лошадей в Киеве той зимой было много. Больше, чем людей.

Украина, 1648 год

Низкое рождественское солнце уже перевалило за середину неба, и тени от Золотых Ворот стали длинными, как наконечники татарских стрел. К воротам на вороном арабском коне ехал человек, который всю жизнь боролся с собственным страхом, а главное, боялся, чтобы его собственные соратники никогда не узнали о том зверином страхе, который живет в нем внутри. Они неторопливо следовали верхом за ним, крепко и весело ругаясь, но все же не так разудало, как год назад, впервые согласившись пойти вслед за ним, вечно молодым стариком с обвислыми усами. Скоро он станет хозяином этой дикой земли на краю Европы, которую на протяжении веков многие пытались присоединить к своим владениям, но, правда, ни у кого это не получалось сделать надолго. Толпа, стоявшая вдоль дороги, ликовала и сжимала свои объятия вокруг всадника и его спутников. Снег под ногами людей смешивался с комьями замерзшей грязи и превращался в серую пыль, в которой снова и снова утопали по колено ноги лошадей и людей. Крики «Будьмо!», «Хай живе!», «Слава!» тоже смешивались со снегом в один пронзительный и холодный, цвета лезвия турецкой сабли, звук. Гласный звук «а-а-а», бесконечный вой потерявшего терпение бесправного племени людей неправильной веры, чью землю превратили в Дикое поле и пронеслись по нему, срубая непокорные головы. А они все вырастали, одна за другой, как будто хотели проверить, может ли красная кровь расплавить холод металла. Человек на арабском коне смотрел вокруг себя, но чем больше он оглядывал толпу горожан, тем глуше для него становился слышен крик восторга. Звук становился вязким и неясным, и вдруг вовсе исчез, а разверстые рты стали похожими на черные раны от огромных пик на телах польских гусар, с которых его полуголые казаки стаскивали блестящие доспехи под Желтыми Водами. Да за один такой доспех в довоенное время можно было купить дом под Черниговом! Но казаки отбрасывали пробитый металл в сторону, снимали с поверженных врагов штаны и камзолы и бросали польские тела лежать под дождем, уносившим красные косы глины и черные косы крови прочь от мертвых гусар. Но то был дождь, а сейчас падал снег, впереди были не гусары, а свои, люди, которые совсем уже скоро назовут его государем, и сравняют его, наемника, распутника, беглеца и обманщика, в достоинстве с великими князьями, поднявшими этот город над другими городами.

Лошадь внезапно встала на дыбы. Из ноздрей захрапевшего животного повалил липкий пар. Перед нею на дороге появился худой человек неопределенного возраста, в холщовой рубахе под распахнутой свиткой.

Он схватил коня за узду, но странного смельчака тут же оттащили в сторону подоспевшие казаки и принялись колотить его рукоятками нагаек. Человек лишь успел выкрикнуть, мелко ткнув пальцем в направлении всадника: «Ты, видно, забыл, как тебя звали!» – и тут же скрылся за первыми рядами ликующих горожан.

Всадник и впрямь хотел бы забыть, как его звали. «Теодор»– так было записано в церковной книге при крещении. Это по-гречески, всегда убеждал своих людей всадник, тем более, что когда за годы в седле кожа на заднице становится такой же жесткой, как и само седло, голова перестает различать, где правда, а где ложь в словах того, кто всегда едет по полю в ту же сторону, куда едешь и ты сам. Всадник никогда не называл себя Теодором, он просто ненавидел это имя. Мать его называла Зиновием, что в переводе с греческого означало «зевсоугодный» или же, как считали ксендзы в иезуитском коллегиуме, где он провел свою юность, имя это следует считать тождественным имени Теодор в значении «богоугодный». Вот только язычество так и сквозило изо всех слогов этого имени, поэтому католические наставники щедро дарили его всем тем, кого не подпускали к святыне. Имя это часто развешивали на своих шинках евреи, вырезая его ножами на дубовых дверях, и всаднику, когда он после походов возвращался домой, казалось, что его знают все, и, встречая, обращаются по имени. Да еще мать любила это имя, протяжное и нежное, как песня, которую она пела всаднику в детстве. В имени Зиновий так удобно было прятать Теодора от чужих глаз, рук и губ, а теперь вот Зиновий стал бояться его, потому что это имя, дважды ударившись копытами коня о землю, так и осталось лежать непрочитанными письменами в мокрой глине, пока проезжавший мимо монах, знавший греческий, не прочел на земле имя «Дар Божий», «Богдан». Монах поднял имя и вернул его тому, кто хотел его потерять в степи. И сказал: «Носи его там, где до этого ты носил католический крест. Впрочем, перед Богом все равны, оставь свой римский крест там, где он висит, а новое свое имя спрячь под него». Но старое имя все время на давало покоя Богдану. Оно бежало рядом с ним, как английская собака рядом с конем хозяина, оно то смотрело на него с укором из темноты польских ран в желтой глине, то качалось вместе с повешенным ростовщиком из стороны в сторону на натянутой веревке под Белой Церковью, то разлеталось в стороны каменными брызгами, когда ядра разбивали збаражские стены.

Его вернули в киевский январь выстрелы пушек, которые доносились со стороны высокого вала. Богдан слегка вздрогнул. Впервые за минувший год он слышал, что пушки стреляют холостыми зарядами, а не посылают чугунные ядра в сторону его войска.

А толпа все приветствовала своего героя. И он, тот, кого волею судьбы забросило в ее объятия, полюбил ее всей душой, и она отвечала ему взаимностью, потому что теперь они друг без друга просто не могли существовать. Но чем ближе любовники, тем больше у них сокровенных тайн друг от друга. Он, Теодор, Богдан, Зиновий, все время приходил к ней, прячась под чужим именем, пытаясь скрыть от нее великую свою тайну. Тайну, которую знал о себе только он один – он трус, хотя война и убийство на поле боя давно уже стали его работой. Еще тогда – когда отец его, сотник Михал, шутливо перевел католическое имя на казацкий язык и потянул его, молодого хлопца, в турецкий поход, – еще тогда Богдан понял, что не хочет перечить отцу, но другого серьезного дела, кроме войны, ему не сыскать. Он боится войны, но еще больше боится одиночества и позора, потому что на вопрос отца: «А не хочешь ли, сынку, достать турка саблей?» – ответ мог быть только один. И Богдан ответил так, как хотел услышать батько. И тогда, взяв слова своего сына, Михал замотал их вместе с люлькой в платок, а потом спрятал его на груди. И всякий раз, когда старый доставал чубук, чтобы запалить табаку, он любовался ответом своего сына так, как придворные польского короля глядят на портреты своих любовниц, нарисованные лаковыми красками на обратной стороне золотых монет. А потом Михал с сыном сами стали придворными совсем другого короля, турецкого. Два года спустя после того, как выехали они со своего хутора на Сечь, их привели в цепях ко двору Османа Второго, Молодого Османа, как называли его янычары. Богдан лишь мельком видел этого подростка, юного правителя половины мира. Осман Второй стоял на ступенях Голубой мечети и что-то оживленно рассказывал своему наставнику Давут-паше, а тот лишь улыбался в свои длинные усы. Колонну рабов – поляков, украинцев, валахов – провели перед самой мечетью, видимо, янычары хотели похвастаться столь богатой и столь несложной добычей, а молодой бусурманский царь не замечал этого триумфа и все рассказывал и рассказывал Давуту какую-то историю. И сам раскачивался из стороны в сторону, словно корабельная мачта на ветру.

И Богдан, который был лишь на несколько лет старше султана, понял, что Осман читает визирю стихи. Свои стихи. «Как же так? – подумал тогда закованный в кандалы пленник. – Почему на этого хлопца власть спустилась мягко и незаслуженно, как будто она висела верблюжьим одеялом на стене, давно поджидая первого, кто окажется с ней рядом, и ей вообще все равно, чьи плечи укрывать своей теплой тяжестью?» Но потом Богдан перестал об этом думать. На время он разучился думать вообще.

Его место было на галере, его время проходило между двумя взмахами тяжелого весла. И он смотрел, как на его глазах с каждым взмахом наконечники стрел на горизонте превращаются в минареты Ортакюя, а потом эти минареты, как пики, вонзаются в небо, и это означает, что скоро будет короткий и долгожданный отдых и сон. Одна из этих пик пронзила небо насквозь и прошла навылет через сон его отца, сотника Михала, и сотник остался в этом сне, а потом янычары развернули свои пики и столкнули тупыми концами старого вояку в Босфор в тот час, когда земля минаретами сбрасывает в море солнце. Богдан запомнил это и, глядя на то, как умирал его отец, он вдруг снова научился думать и так сильно вдруг захотел жить, что вместе с умением думать к нему снова вернулось умение бояться. Но хотя он и был трусом где-то глубоко и тайно, он никогда – никогда! – не вел себя как трус. Богдан просто жил вместе со своим страхом, как с соседом по галере, который вместе с ним считает движения скользкого весла.

А в мае, когда особенно хочется на север, он узнал, что янычары подняли бунт против Молодого Османа, и Давут-паша с доброй улыбкой, спрятанной в усах, вогнал ему в спину кинжал, как раз тогда, когда Осман выхватил саблю и побежал навстречу своим взбунтовавшимся воинам. Янычары, уставшие от роскоши султанского дворца, повесили еще живого султана на его воротах. Он верил своему советнику, но так за много лет и не заметил того, что успел увидеть Богдан за несколько минут на площади перед Голубой мечетью – Давут не любил стихи, и если улыбку он прятал, то слова отбрасывал прочь от себя, чтобы те не позволяли затупиться кинжалу.

Янычарам было некуда деваться. Они умели лишь убивать и разрушать, а строить и приумножать должны были другие. Следующий султан был еще младше предыдущего и не понимал, что он значит для миллионов людей от Персии до Африки, зато его опекуны хорошо понимали, что империи нужны деньги, и очень много. Поэтому они стали продавать всех лишних рабов, даже тех, кто перегонял с берега на берег узкие галеры по проливу. Богдан к тому времени уже освоился в Стамбуле. Он мог свободно ходить по городу и подбирать с камней его мостовых слухи, восточные улыбки и новые привычки. Из вредных он приобрел страсть к долгой турецкой трубке и черному, как волосы его турецкой любовницы, кофе. Из полезных – правило никогда не расставаться с оружием, будь то хотя бы самодельный нож. Он клал его к себе в постель даже чаще, чем полногрудую Минэ, служанку Бектеш-Аги. Этот Бектеш, обусурманенный серб откуда-то из Косова Поля, был одним из зачинщиков янычарского бунта, и Давут-паша пообещал ему генеральский чин. Конечно же, он станет генералом, подумал тогда Богдан, и спать со служанкой янычара стало его полезной привычкой. Ведь тогда, когда постель раба пустовала, Минэ разогревала своим теплом господские простыни. Янычар сделал так, что Богдана одним из первых выкупили запорожцы.

Богдан поклялся отработать долг всем тем, кто сделал его свободным человеком. А должен он был сущий пустяк – целую жизнь. И хотя ростовщичества запорожцы не терпели, с каждым годом рос процент за этот долг, и сколько бы ни отдавал за него Богдан чужих жизней, в конце концов ему нужно было положить свою. Перед сделкой запорожцы съездили к его матери-казачке, которая собрала денег для того, чтобы выкупить из плена двоих – отца и сына. Она не знала, что у турок остался лишь ее сын, а Михал лежит на дне Босфора. Хоть и лях был Михал, но такая смерть не к лицу воину. И запорожцы придумали новую смерть для батька – сказали матери, что сотник Хмельницкий погиб в бою под валашской Цецорой, а в плен попал лишь ее сын. И он ни разу не сказал ей правду, даже сам постарался поверить в то, что отца пробили в бою острым наконечником пики, а не столкнули тупым концом в густой соленый Босфор, когда он впал в забытье на деревянной галере.

А теперь, в канун Рождества тысяча шестьсот сорок девятого года, бывший раб сам, не дожидаясь никого, подошел к стене и сорвал с нее покрывало, которое должно было согреть целую страну, а страны до этого январского дня не было ни на одной карте, ну разве что французы какие-нибудь писали на пергаменте где-то за линией Карпат странное и непонятное для них слово «Украниа», не зная, что слово это обозначает край. Край Европы и край географии. Но больше так не будет. Вот о чем думал Богдан, подъезжая к закопченным воротам, уже давно никуда не ведущим и ничего никому не обещавшим, но все же носившим это странное имя – Золотые. «Я их закую в золото, – с яростью подумал Богдан. – Они станут центром Третьего Рима, триумфальной аркой наших запорожских цезарей». А навстречу ему ехал гость из Града Небесного, Иерусалима, из города, который турки тоже взяли в плен, как и Богдана, и где единоверцы его, называясь христианами, тоже верно служили империи полумесяца. Человека звали Паисий. К имени обычно прибавляли громкое слово Первый. «Паисий» в переводе с греческого означает «дитя», думал Богдан. Смешное имя, смешное владычество над потерянным величием, но вовсе не смешная воля к победе. Паисий Первый всегда шел со словом убеждения туда, где главным аргументом была сабля, а главной задачей – повергнуть противника любой ценой. Богдан понимал, что этот смешной Паисий, чей громогласный голос рокотал откуда-то из глубин его коренастого, похожего на бочонок, тела, лишен страха. В отличие от него, вождя самого опасного и непредсказуемого народа в Европе. Паисий всегда отправлялся туда, где его в любой момент могли за слово, сказанное не ко двору, усадить на кол, обезглавить или кинуть в яму с голодными псами, или же, по большому снисхождению, оставить в гостях при дворе какого-нибудь владыки на неопределенное время, украсив его запястья браслетами из черного железа. Но дома, в Иерусалиме, владыка православного мира тоже мог отправиться в небытие в любой момент вместе со всей своей немногочисленной челядью, потому что жил он в городе, который давно уже с карты перенесли в воспоминания и титулы, и только благодаря милости и веротерпимости Мурата Четвертого каменные своды храмов еще слушают слова православной молитвы, а торговцы на Касбе лишь ворчат и смеются, когда до них доносится робкий звон колокола. Богдан хорошо знал об этом, так же хорошо он помнил минареты, охранявшие собор Святой Софии, взятый в плен вместе с Константинополем два с половиной века тому назад. «Все здесь, ничего там не осталось, – подумал всадник. – Все, что могли, мы забрали оттуда. Святая София теперь здесь, за Золотыми Воротами. А то, что осталось у турок, разве это Золотые Ворота? Там же все пропахло навозом, и там, где дехкане водят своих ослов, разве может православный князь праздновать свою победу? Впрочем, все это лишь слова, а нужно думать о делах». Дела, казалось, шли к лучшему, и воспоминания об османах не могли, не должны были испортить настроения всадника. Тем более, что посол Порты терпеливо и смиренно ждал его у киевских Золотых Ворот. Но Богдан знал, что с каждым ударом копыта его коня все меньше шансов повернуть его назад. Все дальше росписи на стенах бальной залы в королевском дворце, все недоступнее охота на Мазурах и та приветливая паненка с толстой косой и жарким гостеприимным желанием под соболиной накидкой, о котором Богдан узнавал всякий раз, когда возвращался от Владислава Четвертого. Все это можно вернуть, назвавшись Теодором. А люди вокруг кричат и поют совсем другое имя, к которому он так и не сумел привыкнуть. А ворота – вот уже они! Проезжая первый раз мимо этих ворот много лет тому назад, Богдан не испытывал никакого, даже малейшего, трепета. Перед чем трепетать? Перед полумифическими князьями древности, которые говорили на непонятном языке? Или перед строителем, постаравшимся выложить эти ворота так, как были сложены камни в Константинополе? Но даже до константинопольских, заложенных обломками гранита и пропахших навозом, киевским Золотым Воротам было далеко. Каменная кладка осыпалась, свод напоминал каждому смельчаку, пожелавшему пройти под ним, что может рухнуть на его голову в любой момент. Наверху, там, где во времена Ярослава Мудрого денно и нощно высматривали печенегов стражники, находились заросли лопухов и чертополоха, неизвестно каким ветром занесенные туда. Конечно, по настоятельной просьбе киевского митрополита послушники повырывали весь чертополох, и, говорят, один из них даже сорвался вниз, потому что перед этим для храбрости хватил крепкого меду целую четверть, но это ведь только разговоры. Не стал бы православный напиваться в пост, да к тому же четверть и сам Богдан не осилит, не то что юный послушник. По случаю приезда Богдана можно было бы и отстроить ворота заново, но на это просто не было времени. Богдан до последнего отказывался от этого глупого, по его мнению, спектакля с въездом в Киев через Золотые Ворота. Но Паисий с митрополитом киевским Сильвестром долго убеждали его сделать это. Казалось бы, теперь Паисий может успокоиться. Но ведь и Богдан тоже может успокоиться и остановиться на достигнутом. Этого-то и опасался Паисий. Он познакомился с Богданом в самом начале казаччины, когда, выпрашивая средства у православных монархов на содержание своего патриаршего двора, Святейший кочевал из Валахии в Московию. Верные Богдану люди сопровождали патриарха до Москвы, и даже более того – Паисий взял с собой на встречу с Алексеем старшего сына Богдана, опасного, непредсказуемого, похожего в своем буйстве на отца Тимоша. Но откровенно поговорить с гетманом удалось уже после того, как Хмельницкий въехал в триумфальные Золотые Ворота. Паисий приехал в ставку к Богдану, в табор под Киевом. Хмельницкий смотрел на столбы белого дыма над хатами, выпускал дым из своего длинного, как у отца, чубука, а потом, насквозь пропитавшись табаком и морозом, возвращался к долгому, как монашеская жизнь, разговору. Это был третий день Паисия в казацком лагере, и старик, наконец, говорил, отбросив уже ставшие ненужными слова-обращения «ясновельможный, вельмишановный» и прочая, прочая, прочая. Грек и украинец говорили на латинском, ну, а когда древнего языка не хватало Богдану, он переходил на более свободный французский, которым владел так же хорошо, как и саблей, и мог одной отточенной фразой нанести собеседнику смертельный удар. Впрочем, словами бил его, в основном, Паисий.

«Богдане, кто ты для короны польской? Вассал герба Абданкова, пшемысская шляхта с подпорченной кровью. Кто ты для Сената? Любимец короля, заговорщик против магнатов, французский лазутчик. Как только на польский трон посадят нового короля, тебя в тот же день посадят на кол. А сейчас ты можешь стать выше Сената и выше короля. Хотя бы потому, что их терпят, а тебя любят. Да и терпеть народ устал».

«Я присягал Владиславу и я никогда не предавал его», – выдохнул дым Богдан.

«И это говоришь мне ты, человек с тысячей штук и тысячей лиц, – едва не сорвался на крик митрополит. – Не гневи Бога, сын мой, а вспомни только о подарках французского посланника, которые он посылал тебе, чтобы ты увел с собой его лучших казаков. Ради чего променял ты Варшаву на Галлию? Ради свободы? Нет. Во Франции ты был таким же сотником, как у Владислава, только Владислав тебя ценил, а Людовик оценивал».

«Видно, вы, святый отче, не знаете, кому вы это говорите», – зло усмехнулся Богдан, и митрополит понял скрытую угрозу в его словах.

«Не знаю, сын мой, это правда, – умело ответил священник. – То ли бунтовщику и разбойнику, то ли князю и государю».

Богдан вздрогнул. Патриарх впервые произнес вслух то, что давно вихрем бессловесным, спутавшим все слова и образы, крутилось в его голове. Теперь я князь земли русской, так даже поляки обращаются ко мне. «Зачем мне это нужно?» – испугался внутри Богдана добропорядочный Теодор.

«Зачем мне это нужно?», – повторил грозно слова Теодора вслух Богдан.

«Тебе, может быть, и не нужно. А им?»

доносилось из шинка Мордехая на Владимирской дороге. И тут же вдогонку нестройный хор грянул откуда-то из неизвестности и темноты.

«Ты, Хмелю, их напоил. Сейчас в любом шинке на Украине и даже в Польше не поют больше богохульных виршей, а поют про тебя, и даже стража ляшеская не может закрыть им рты. Они пьяные твоим хмелем, Богдане, но если ты задумаешь снова стать Теодором, они избавятся от этого хмеля и протрезвеют. А знаешь, что бывает с казаками на похмелье?»

Паисий помолчал. Потом снова продолжил:

«Но я скажу тебе еще вот что. Сегодня они с тобой. Пока ты побеждаешь. Но стоит тебе проиграть, они тебя сами отдадут в руки Сейма. Ни один гетман до тебя не закончил свою жизнь в своей постели. Ты сегодня король самой молодой страны в Европе. Но тебе досталась странная страна. Украина. Ты знаешь, что означает название этой земли. Окраина православного мира. Ты король в королевстве, которое не имеет права проиграть и единой битвы. А между тем, поляки могут проигрывать битвы одна за другой и в конце концов они выиграют эту войну».

Богдан снова усмехнулся. Этот старик все же знал нужные слова. А может быть, они были и не его, а принадлежали другому церковному владыке, митрополиту киевскому, который, видно, очень хочет уравняться в сане с Паисием. И Паисий хорошо отрепетировал разговор с митрополитом киевским, этим несравненным ритором, еще до того, как Богдана объявили владыкой Украины. Но слова про казацкое похмелье риторикой не были. Потеряв всякую надежду стать хозяевами у себя дома, они изрубят на куски того, кто им показал эту надежду, подобно тому, как сельская красавица дразнит парубков своим крепким коленом, совершенно случайно выглянувшим из-под спидницы. Но ведь с красавицы что возьмешь – подразнила и убежала. А Хмельницкий вот он – рядом, сидит в своем седле всего на полкорпуса коня впереди. Старый он, загони ему пику в спину – и свалится в придорожную грязь. К тому же, протрезвев, вспомнят казаки ему скрытые до поры до времени обиды. Как повернул он от Варшавы. Как не дал войти во Львов и даже заехал сплеча в зубы Кривоносу, когда тот, ликуя, спустился со взятой с лета Замковой горы. И много-много чего другого тоже вспомнят они ему. Так что же, пойти и принять это гетманство, этот монарший удел? А пойдут ли они вслед за мной до конца? А не сдадут ли они меня Сейму, когда поймут, что легче воевать, чем пахать, и не умру ли я раньше на колу в Варшаве, чем на казацкой пике в Киеве? Как мне тяжело дается эта вечная игра в «пан или пропал». Но разве должен это знать патриарх? И разве может он купить меня всей этой своей рыцарской поэзией? Ты проиграл, старик, в этом споре со мной. Именно потому, что не хочу я умирать, как пробитый булавкой мотылек.

«Отче, мы все учились красивым словам. Но поэзия с некоторых пор меня не трогает. Латинская в том числе. Не надо взывать к моим сентиментам».

«Я забыл тебе сказать, – продолжал Паисий. – У митрополита тебя ждут посланцы господаря Молдовского, московиты и турки. Сейчас они хотят говорить с хозяином Украины, а не с польским бунтовщиком. Пока ты балансируешь между Польшей, Московией и Ханством, а значит, турками. У тебя это получается. И будет получаться еще лет десять. Но потом одни предадут тебя другим и продадут третьим.

Ты будешь одним из многих, и когда ты умрешь, твое тело вынут из земли и кинут под ноги коней твоих казаков. Речь идет о единственном шансе. Другого такого не будет – ни у тебя, ни у церкви. Ты один раз вошел в свой дом воротами. Не надо теперь выходить из него левадами».

Богдану показалось, что он знает, к чему клонит Паисий.

«Так покажите мне дорогу, святой отец», – нарочито покорно ответил гетман.

«Путь очень прост. Твой главный враг на Западе. Значит, следуй за солнцем. Ты не должен останавливаться до самой Вислы. Там, где ты остановишься, будет край православного мира. Твой тыл – это митрополит Сильвестр. Я всегда буду с ним. И с тобой».

Паисий слишком долго подбирался к Богдану. А после Киева собирался в Москву, просить царя Алексея не только о деньгах для себя, но и о царских стрельцах – для Богдана. Московское княжество только поднимало голову после смутного времени и полного разграбления столицы поляками. Царь явно хотел быть главой всего православного мира, а московский митрополит – первым среди равных, церковных иерархов. Паисий это хорошо чувствовал и понимал, как понимал и то, что окраина русской земли может снова стать ее центром, отколовшись от католичества. Он давно наблюдал за тем, что происходило в Киеве, хотя мало кто из его окружения верил в то, что Киев снова сможет подняться из руины. «Этих людей ничто уже не вернет в лоно истинной церкви, они спокойны и сыты, король дал им хлеба и усмирил их страсти, они лишены всякого желания быть хозяевами в своем доме», – говорил ему тезка, монах Паисий из Афона, однажды приехавший поклониться Господу в Иерусалиме, да так и оставшийся монахом в Вифлееме. «Ты неправ, друг мой, – отвечал ему патриарх. – Сейчас Речь Посполитую ждут дни спокойствия, но это спокойствие сродни льду на горах Ливанских. Крепок он до тех пор, пока не ступит на него нога человеческая. Он треснет, а под ним – неизвестность. То ли буйный горный ручей, то ли безразличная и потому жестокая трещина. Что-то случится там, и очень скоро, кто-то продавит этот лед».

И Паисий Первый напряженно вслушивался в новости из этого дальнего края, оттуда, где Европа уже переставала быть Европою, и гадал, споря с верным тезкой о том, кто же первый ступит на хрупкий лед Украины. Как только пришла весть о казацком сотнике Хмельницком, который начал мстить за смерть своего сына и за отнятое подворье, кажется, где-то под Черниговом, Паисий понял – вот оно, начало новой эпохи для нашей церкви.

«Да кто же он? – говорил ему тезка, монах Паисий. – Обычный казак, жадный до денег, чревоугодник и женолюб. К тому же крещеный в католичестве».

«Вот поэтому и быть ему настоящим православным королем. Только человек со стороны может увидеть или почувствовать, чем живет эта непонятная страна, и понять то, чего хотят, но не понимают сами ее обитатели. Потому что они всегда не знают, чего хотят».

«Нет, это война между поляками и поляками. Богатыми и бедными. А бедные всегда знают, чего они хотят от богатых».

«Ты не видишь самого главного. Этот Хмельницкий католик, но он уже никогда не вернется к своим, он стал человеком истинной, греческой веры. Веры бедных, и это значит, что он будет биться до последнего. Верят уже не ему, верят в него».

«Как в Христа?» – усмехнулся монах.

«Не богохульствуй, Паисий. Христос видит страдания людей и плачет вместе с каждой слезой, которая падает на землю. Просто на земле русской от слез давно размыты все дороги».

Пройдет несколько лет после этого разговора, и Паисий Первый узнает, что его говорливый тезка был ватиканским лазутчиком, который был отправлен на Восток выяснить, насколько сильны православные традиции у христиан-арабов. Он думал, что ему повезет отправиться с патриархом в Украину и Московию, чтобы там, остановив казацкую войну, отличиться перед своими работодателями. Но Паисий Первый не взял другого Паисия с собой. Он считал, что не стоит брать своего друга в столь опасное путешествие. И это, возможно, спасло восстание.

Но в ту триумфальную зиму, говоря о судьбе окраины веры православной, ни Богдан, ни патриарх об этом еще не знали.

«Москва никогда не позволит мне подняться на царскую высоту. Вы хорошо знаете об этом», – говорил Богдан патриарху в своей ставке.

«Чем больше ты успеешь сделать на Западе, тем прочнее будет твой тыл на Востоке. Без тебя Алексей никогда не сможет шагнуть в Европу. А ты уже в Европе».

«Мое гетманство должно быть освящено патриархом», – промолвил Богдан.

Паисий удивленно поднял брови. Ведь он уже освятил украинского господаря.

«Не удивляйтесь. Моя держава должна быть под рукой не иерусалимского патриарха и не московского. А киевского. И только это спасет ее от поражения. И от удара в спину». И Богдан вспомнил Давута, улыбавшегося своему молодому собеседнику за два года до того, как сам вогнал в его спину жадную до чужой жизни сталь.

Богдан осадил Львов, когда Паисий прибыл к Московскому двору. Хмельницкий выбивал из богатых львовских евреев дань на свою казацкую войну, а Паисий уговаривал царя Алексея Михайловича помочь новому православному князю. Алексей Михайлович с царским размахом принимал гостя, но ответов не давал. В конце концов он согласился на то, чтобы послать к Хмельницкому боярское посольство. И неугомонный Паисий решил выехать в Киев сам, чтобы переговорить с киевским митрополитом о том, как получше принять это посольство.

Всего этого Богдан не знал, но вполне догадывался о том, что могло происходить в Иерусалиме и в Москве. Он ведь научился многому при дворе Владислава. И когда год назад он отправился к своему королю на аудиенцию, он приложил все свое умение, чтобы вырвать из уст Владислава слова, которые давали оправдание всем его действиям в Украине и за ее пределами. Он тогда жаловался на своего кровного обидчика Чаплыньского, отобравшего у него женщину и забившего до смерти сына канчуками. Но, не скрывая ярости своей, Богдан все же тщательно отбирал нужные слова, посылая их в душу королю. Он говорил о сотне Чаплыньских и сотне тысяч Хмельницких по всей Украине, говорил о том, что канчуками Чаплыньского размахивает Сенат, а казацкие сабли верно служат Владиславу. И не лишенный страсти к виршам и поэтическим образам Владислав сказал: «Неужели их канчуки острее и крепче ваших сабель?» И тут же пожалел о сказанном, потому что Богдан и его товарищи теперь могли развернуться и уйти, потому что вырвали они из короля разрешение на то, чтобы вытащить сабли из ножен, и не только сабли, может быть, а что-нибудь и посильнее, что стояло на валах Запорожской Сечи вот уже лет десять без никакого дела. Конечно же, казацкие ходоки послушали короля для вежливости и пошли назад, неся слова о саблях, бережно спрятав их кто куда – кто в голенища татарских сапог, а кто и под седло, из которого всадника мог выбить только очень сильный и ловкий удар копьем. И когда вернулись они домой, то отправились туда, где уже кипела в котлах хмельная брага ярости, и под гром турецких барабанов разливалась она по мискам, чашам и кухлям запорожского казачества.

Сечь Запорожская – вот что не давало покоя и мешало возможным претендентам на это украинское Дикое поле стать его хозяевами. Они бы давно договорились меж собой – турки, ляхи и московиты, – но как можно было договориться с пиратской республикой вольной степи? При дворе Владислава любили так шутить: «Запорожцев победить невозможно, но можно взять их в аренду». Их, конечно, нанимали для всяких ратных дел, благородных и не очень, но у всех, кто имел с ними дело, все же тайным червячком копошилась великая мысль о том, как бы стереть с лица земли этот ненавистный остров Хортицу вместе с куренями и опасными людьми, потерявшими свой род и племя, но нашедшими нечто неизмеримо более ценное – свободу размахивать саблей тогда, когда хотелось душе, а не тогда, когда велит испуганное тело.

Но в тот раскрашенный красными красками пожарищ год ненависть на Сечи питал голод. С юга на ланы украинские налетели тучи саранчи. Они сожрали весь будущий достаток селян. И все бы ничего, да засуха добила все, что не уничтожила саранча. Сечь была переполнена теми, кто потерял все из-за неуправляемой стихии. От стихии было невозможно убежать, из-под руки католиков путь был один. На Сечь. Она переполнялась гноем и болью этих людей, и рана должна была, наконец, прорвать. Слова Владислава открывали этому людскому потоку дорогу и развязывали руки, и Богдан торопился донести их на Сечь, пока они не утратили свою остроту.

И весь военный год слова Владислава оставались острыми. Но сейчас, в этот рождественский день, через несколько мгновений, которые гулко отсчитывают копыта быстрых коней, эти слова затупятся, заржавеют и рассыпятся бесполезной трухой, потому что отныне должны звучать новые слова и говорить их дано другому человеку, которого никогда больше не сделает своим слугой ни польская корона, ни шляхетный Сейм со своими сенаторами, ни вероломный друг Гирей, ни грозный тишайший бородач на Севере.

Когда Хмельницкий подъехал к воротам, он остановился возле полуразрушенного символа величия древних. Толпа замерла. Богдан посмотрел на каменный свод над своей головой. Над Киевом нависла такая тишина, что, казалось, слышно, как в воздухе шуршит, цепляясь за редкие снежинки, дым от отстрелявшихся пушек. Хмельницкий поднял руку с нагайкой и стеганул своего коня. Тот почему-то встал на дыбы, словно понимал всю важность момента, затем рванул с места и пронесся под ветхой аркой. Затерявшийся в чужой истории город снова взорвался криком, и крик этот не прекращался до тех пор, пока Хмельницкий не склонил голову перед благословившим его патриархом, а затем пересел в приготовленные для них обоих сани, накрытые персидским ковром.

«Не говори ничего, сын мой», – сказал Паисий.

«Скажу, отче», – выдохнул Хмельницкий. На его скулах ходили желваки, он сделал над собой неимоверное усилие, чтобы влага из глаз не пролилась на землю потоком слабости и восторга.

«Я шел сюда шесть недель от Замощи. И пока я шел, я увидел весь свой путь. Я начал воевать за сына своего, жену свою и батьковский маеток свой. Но пока я думал о своем, тысячи православных страдали, может быть, больше, чем я».

Люди перед воротами стали затихать, вслушиваясь в слова своего обретенного князя. Сначала те, кто стоял к Богдану и Паисию поближе, потом надо всем этим людским морем пронеслась легким крылом тишина, наполнившаяся сразу словами Богдана.

«Теперь начинается новая война. Я, православный князь земли русской, – при этих словах Паисий, да и многие другие едва заметно склонили головы, – отныне воюю не за себя и не за то, что имею, а за веру православную, которая была здесь испокон веку и останется таковой навечно. Ибо зовут меня Богдан, и дан я Богом яко гетман земли русской».

Сани понесли Богдана и Паисия в сторону Софии.

«Веришь ли ты сам в то, что говоришь? – спросил мысленно Паисий гетмана. – Верю ли я тебе? Верит ли твоим словам Господь?» Ответа, конечно же, не дождался. Полозья саней скрипели по снегу. Полуразрушенная София смотрела на город. Триумф только начинался.

Афганистан, 2009 год

«Когда Советы ушли отсюда, я бросил свой автомат на землю и никогда не брал его в руки», – так говорит бывший моджахед по имени Ахмет. От прочих моджахедов его отличает ну разве что светло-рыжая борода и имя, которым называла его мама. Александр.

Саша Левенец родился в 1963-м в селе Миловатка на Луганщине. Невысокого роста, коренастый, он с детства отличался упрямством и несговорчивостью. Несмотря на то что мать его была инвалидом – ее глаза почти ничего не видели, – парня призвали в армию и отправили в Афганистан. В 1984 году Александр вместе с земляком Валерой Кусковым самовольно покинул свою часть и пришел в отряд полевого командира Амирхалама. Он участвовал в боевых действиях против Советской армии на стороне моджахедов, а после войны осел где-то в Кундузе. За 25 лет ни разу не был на родине. Вот вкратце история человека, которого нам предстояло найти в Афганистане.

* * *

Наше путешествие началось с приключений. Самолет афганской авиакомпании, который летел рейсом Дубаи – Кабул, выглядел довольно подозрительно. Это был старый «Боинг-727», на борту которого гордо красовалась надпись «Ариана». Оператор Вадим Ревун, осмотрев самолет, облегченно вздохнул: «Не тот». И в ответ на мой удивленный взгляд сказал: «Как-то мы уже летели этими авиалиниями. Тогда на самолете я заметил следы от пуль. Наверное, талибы случайно попали». А на этом, говорю, следов не было? «Слава Богу, нет», – улыбнулся мой коллега. Но радоваться было рано. Через несколько минут после вылета я выглянул в иллюминатор и увидел, как из отверстия в правом крыле (технического, конечно же!) выливается жидкость и тянется за самолетом длинным шлейфом. Точно такой же шлейф струился из левого крыла.

Мы переглянулись. Что-то неладное происходило с «Боингом». Я посмотрел на остальных пассажиров. По их умиротворенным лицам, в основном с окладистыми бородами, невозможно было понять, волнуются они по этому поводу или нет. К нам подошла стюардесса, женщина средних лет, и, улыбнувшись, сказала: «У нас неполадки с гидравликой, мы возвращаемся в Дубаи». Ну что ж, назад так назад. Покружив минут двадцать над пустыней, самолет приземлился в Арабских Эмиратах. Как только шасси коснулись бетона, я понял, что кружили мы неспроста.

Выжигали топливо. Вдоль взлетно-посадочной полосы, как в типичном американском фильме-катастрофе, с обеих сторон выстроились пожарные машины, автомобили «скорой помощи», полицейские в форме. Самолет остановился. Из ближайшей машины вышел пожарный в полной экипировке и направился к самолету. Его лицо было закрыто маской противогаза. Когда он исчез из поля моего зрения, прозвучал сигнал готовиться к выходу.

Мы вышли из самолета по трапу. Спокойно, никуда не торопясь, двинулись к автобусу. Возле самолета уже суетились техники. Мы прошли в здание аэропорта и стали ждать. Через несколько часов мы уже сидели в другом самолете, который спокойно доставил нас в Кабул.

Пока мы летели, я, чтобы отвлечься от разных мыслей, пытался вспомнить все, что знал об Александре Левенце. Еще недавно была жива его мать. Теперь у него почти не осталось родных. В 1996-м мы виделись с его мамой в селе Миловатка. «Виделись», правда, не то слово. Женщина была слепая. Она, широко раскрыв свои невидящие глаза, поворачивала голову на мой голос и почти все время плакала, рассказывая о Саше. Из недр своего старинного буфета она привычным движением достала две цветные фотографии. На ней был бородатый человек в пакуле, традиционной афганской шапке, и куртке, наброшенной на светлого цвета просторный костюм, шарвар-камиз. Рядом с человеком, прислоненный к стене, стоял автомат Калашникова. На другой – тот же человек возился со старым ГАЗ-53. Грузовик был без фар. Стоял на фоне глинобитной хибары с окнами без стекол. Передние колеса машины до половины утопали в коричневой грязи. Бородач на картинке, засунув руки под открытый капот, улыбался фотографу. «Он мне пишет, что работает там водителем», – сказала женщина. «А вы поедете в Афганистан?» – с надеждой спросила она меня. «Конечно, поеду», – отвечаю. «Увидите его?» – произнесла она шепотом. «Попробую», – таков был мой ответ.

* * *

Попытку разыскать ее сына я смог предпринять спустя много лет. Примерное место жительства Ахмета – так теперь зовут Левенца – смогли вычислить бывшие моджахеды. Сейчас, правда, это вполне уважаемые бизнесмены. Война закончилась, но они не остались без работы. Мои знакомые держат весьма выгодный бизнес. У них охранное агентство. Бизнес процветает. И понятно почему. В стране по-прежнему неспокойно. На западе продолжается негласная война с талибами. На юге развернулись торговцы героином. На востоке то и дело похищают иностранцев с целью выкупа. И только на севере относительный мир. Кундуз, где предположительно следует искать Александра Левенца, находится именно на севере. Но туда еще надо добраться. Идрис и Сатар, мои афганские друзья, они же совладельцы охранного агентства, хотят мне дать пару-тройку своих ребят для сопровождения. Я отказываюсь: не привык ездить с эскортом. Тогда Сатар говорит: «Послушай, тебе нужна охрана, если хочешь вернуться домой невредимым. К тому же ни один местный водитель не повезет иностранца через Саланг без охраны». Делать нечего. Я доверяю Сатару. Он, как никто, знает ситуацию в Афганистане.

Разговор с ними веду по телефону из гостиничного номера. Сатар, глава украинского землячества афганцев, звонит мне из Украины и одновременно отдает распоряжения своему младшему компаньону в Кабуле. «У тебя будут лучшие телохранители в Кабуле», – говорит мне Сатар и вешает трубку.

Через пять минут снова звонок. «Выходи, – теперь я слышу в трубке голос Идриса. – Охрана уже тут». Я с оператором выхожу из гостиницы. По привычке ожидаю увидеть типично афганский вариант эскорта – бородатых мужиков в традиционной одежде, с угрюмыми взглядами и автоматами наперевес. Но мои телохранители выглядят совсем по-другому. Конечно, без обмотанных изолентой «калашниковых» не обошлось. Но на охранниках вполне современная форма в стиле «милитари» цвета пустыни, на ногах удобные американские ботинки. Никаких пакулей и шарвар-камизов. Они спокойны и уверены в себе. Не привлекая особого внимания (а человек с автоматом на улице Кабула в принципе не вызывает ажиотажа), эти парни стали так, чтобы в случае чего отразить внезапное нападение на нашу съемочную группу. Или на Идриса.

Идрис пожал мне руку, коснувшись моей щеки своей небритостью. Так принято здесь. Друзья при встрече должны обняться. Стильная щетина на его щеках была достаточно короткой, чтобы он казался прогрессивно мыслящим человеком, но в то же время настолько длинной, что могла в случае чего сойти за полноценную бороду. Для клиентов-европейцев он выглядел «новым афганцем», для своих оставался бородачом и традиционалистом. «Мой человек в Кундузе знает адрес Ахмета, – сказал Идрис. – Поторопись, перевал лучше проехать засветло». Мы сели в машины. Именно так, в машины. Нам пригнали аж две стареньких «тойоты». Один охранник ехал в нашей машине. Второй – на другой «тойоте», чуть впереди. Его функция была очень важной. Он разведывал дорогу, оценивал обстановку и в случае чего должен был предупредить нас об опасности по рации. Так по Афганистану сейчас перемещается большинство иностранцев, если они, конечно, не желают попасть в руки бандитов. Не боевиков, а именно бандитов. Для многих афганцев похищение иностранцев стало доходным бизнесом. Мелкие банды, называя себя громкими многосложными именами, вычисляют маршруты движения бизнесменов, журналистов или прочих гостей этой приветливой страны и, подкараулив где-нибудь на трассе, берут их в заложники. Всевозможные «Исламские армии», «Бригады мстителей», «Народные батальоны» на поверку оказываются небольшими стаями полуграмотных людей, вооруженных автоматами и гранатометами. Такие группы не имеют ничего общего ни с «Аль-Каедой», ни с движением «Талибан». Попав к бандитам, ты рискуешь отдать пару тысяч долларов, если они с тобой. А если нет, то платить будет твоя компания, твои друзья, твое посольство. Попав к идейным борцам с иностранным присутствием, можно расстаться с жизнью. Талибы денег не берут и доллары не признают. Но по трассе Кабул – Кундуз встреча с талибами исключена.

В семидесяти километрах от Кабула начинается горная гряда. Те, кто думает, что Афганистан – теплая страна, глубоко ошибаются. Едва поднявшись в горы, мы попадаем в метель. Дорога обледенела, колеса машины скользят по ней, как по льду. На этот случай у водителя припасены цепи. Мы останавливаемся у обочины и монтируем цепи на колеса. Процедура занимает минут двадцать. Пока водители заняты своим делом, охранники тоже не бездельничают. Автоматы наизготовку. Лица повернуты в сторону от проезжей части. Каждый контролирует свою обочину. Когда дело сделано, мы все очень быстро запрыгиваем в машины и движемся в сторону перевала Саланг. «Тойоты» рычат, срывая цепями ледяное покрытие дороги, но колеса уже не скользят. Мы медленно и уверенно ползем наверх, к перевалу.

За бортом минус двенадцать и сильный ветер. В нашей машине холодно. Не работает печка, и водитель настойчиво и шумно предлагает нам пересесть в ведущую машину. Мы отказываемся, в основном, из чувства солидарности. На нас теплые многослойные парки. На водителе все тот же тонкий шарвар-камиз, усиленный разве что шерстяной безрукавкой. Будем вместе мерзнуть, пытаемся объяснить ему по-русски и по-английски, а он, не понимая, показывает вперед и повторяет: «Гарм, гарм, гарм». Это одно из немногих слов на фарси, которые я знаю. «Гарм» означает «тепло». Что он хочет сказать? То ли «пересаживайтесь в другую машину, там тепло», то ли «подождите, скоро доедем до теплого места». А еще «гарм» – это шерстяная накидка, в которую заворачиваются афганцы, спасаясь от холода.

Но «до теплого места» еще ехать и ехать. Сначала нужно проехать знаменитый тоннель Саланг, пробитый через горную гряду. Он находится на высоте почти 3 тысячи метров. Подъезжая к нему, не сразу определяешь, где заканчиваются бетонные галереи, защищающие дорогу от лавин, и где начинается собственно тоннель. Он не очень широкий. В нем едва разъезжаются два грузовика. Дорожное покрытие в тоннеле разбито, поэтому машины часто буксуют, перекрывая движение остальным. Как только образуется очередной затор, наши бодигарды берутся за дело. Выходят с автоматами наперевес и подгоняют замешкавшихся водителей грузовиков. Такая методика оказывается эффективной, нас пропускают, и мы быстро минуем пробки. Все это происходит в полусумраке. В тоннеле марево от выхлопных газов и ледяной пыли, поднятой колесами. Эту взвесь едва пробивают не слишком мощные лампы под полукруглым сводом тоннеля. Когда в Кабуле установилась власть талибов, вход в тоннель на всякий случай взорвали бойцы генерала Дустума, и это спасло Северный альянс моджахедов от полного разгрома. «Талибан» попросту не мог попасть на ту сторону хребта. Впоследствии, конечно, радикалы дошли до Кундуза с западной стороны, но это уже совсем другая история.

* * *

История превращения Александра Левенца в Ахмета по-настоящему началась в декабре 83-го. Тогда Левенец был водителем бензовоза и мог чуть ли не с закрытыми глазами проехать на своем КрАЗе по маршруту Шорхонбандар – Кундуз. Именно туда, на военный аэродром, Левенец возил топливо. Однажды его КрАЗ пробил колесо. Александр поставил запаску. Командир приказал ему найти новую покрышку. «Да где ж я ее найду?» – переспросил Левенец. «А меня не волнует», – ответил командир. Конечно же, вместо «не волнует» он использовал более жесткий оборот. Упрямый Левенец отказался искать колесо. Командир попытался избить Левенца, но получил сдачи. В итоге боец отправился на гауптвахту, «губу». С тех пор конфликты с сослуживцами и даже с офицерами стали привычным для Александра делом. Парень был на пределе.

Однажды после очередной драки он сбежал из расположения части и спрятался на продуктовом складе. Днем спал, ночью выползал из укрытия что-нибудь поесть. Но с водой ему не повезло. Пил воду, которой мыли машины, и в итоге заболел тифом. На 14-й день его нашли в бессознательном состоянии. Откачали в госпитале и через две недели отправили снова в полк. Об этом полке следует сказать особо.

Это было так называемое мусульманское подразделение, укомплектованное выходцами из среднеазиатских республик бывшего СССР. Предполагалось, что эти люди, привыкшие к местному климату и знакомые с обычаями, будут лучше воевать в условиях Афганистана. Но в действительности все было наоборот. Именно в таких подразделениях были особенно сильны неуставные взаимоотношения и командиры эффективно управлять своими людьми не могли. А иногда и просто не хотели. Левенцу очень крепко не повезло. В своем полку у него не было друзей, кроме земляка Валерия Кускова. Они были единственными украинцами в своем подразделении и, как говорится, часто попадали «под раздачу» именно на национальной почве.

Валера, видимо, был большим конформистом, чем Левенец. Левенца пытались «сломать», но безуспешно. Он шел на конфликт, отказываясь выполнять глупые и, по его мнению, унизительные приказы. Неоднократно дрался. Однажды в драке отнял у офицера пистолет и в очередной раз загремел на «губу». «Наверное, Бог мне тогда помогал», – говорил после Левенец. Его командир пришел на гауптвахту, освободил солдата и отправил его в автопарк ремонтировать машину. Дело было ночью. В парке, кроме часового, солдата младшего призыва, не было никого. Саша попросил его позвать Валеру Кускова. Когда друг пришел в парк, Левенец объявил ему, что уходит на ту сторону. «Пойдем со мной», – предложил он Кускову. Тот отказался. Понимал, что идет на предательство. Но Левенец был настроен решительно. «Если хочешь, оставайся, пойду один». И пошел через минные заграждения вокруг расположения полка. «Для меня это не было проблемой, – рассказывал позже Ахмет. – Наш полк был саперным. Мы сами ставили минные заграждения. Я знал, что уйду рано или поздно, поэтому хорошо запоминал, куда ставил мины».

Менее решительный Кусков моментально взвесил свое положение. Оно было грустным. Саша уходит. Валерий остается единственным украинцем в части. Теперь Кускова будут бить «за двоих». Но кроме того, на нем будет лежать клеймо «друга предателя». Часовой «стуканет» землякам, об их ночном разговоре станет известно офицерам, и Валерий наверняка попадет под трибунал за то, что «знал, но не сообщил». Вот как примерно думал Валерий. Он посчитал, что уйти, стать перебежчиком лучше и безопаснее, чем оставаться во враждебном окружении. Тогда Александру Левенцу и Валерию Кускову было по двадцать лет.

Валерий догнал Александра уже за минным полем. Еще до рассвета парни были в ближайшем кишлаке. Их встретили люди полевого командира Амирхалама и привели в кишлак Ургоблаки. Моджахеды никакого насилия не проявляли, да в этом, собственно, и не было нужды. Солдаты вполне добровольно шли вслед за вооруженными бородачами. Их привели в глинобитную хижину, накормили, напоили и поставили охрану, больше, конечно, для виду. Боевики понимали – эти парни никуда не сбегут. Вскоре появился полевой командир. Его небольшой отряд контролировал несколько селений под Кундузом. В отряде несколько человек немного знали русский. Они перевели командиру пожелание пленных «шурави» – присоединиться к моджахедам. Командир не долго думал. «Примете ислам, тогда будете с нами», – сказал он. Что же будет в том случае, если они откажутся, командир не сказал. Но парни даже и не задумывались, насколько печальной может быть альтернатива. Они хотели стать мусульманами. Переход в религию Пророка был кратким. Трижды Саша и Валера прочитали калиму, изречение «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед есть Пророк его». Командир сказал: «Ну вот, теперь вы мусульмане». И выдал парням по автомату. Беглецы сменили свою форму на шарвар-камизы. С этого момента они перестали бриться. «А как зовут тебя?» – спросил командир Александра. «Саша», – ответил Левенец. «Неправильное имя, – вздохнул боевик. – Отныне будешь Ахметом».

* * *

«Сейчас Ахмет должен быть в Кундузе», – говорят охранники. В Афганистане ни в чем нельзя быть уверенным. Мы приедем в Кундуз, и может оказаться, что Левенец уехал в неизвестном направлении или даже погиб в какой-нибудь «разборке» бывших моджахедов. От Саланга до Кундуза ехать часа три. Цепи нам уже не нужны. Мы останавливаемся возле придорожного духана. Нужно поесть и согреться. Мы дрожим от холода, несмотря на теплые горные куртки. Духанщик приносит хлеб, рис и горячий чай. Вот чего мне хотелось всю дорогу. Скрестив ноги, мы сели на помост возле железной печки. Какое счастье! Тепло и простая еда расслабляют нас. Рис едим руками. На двоих одна тарелка. Порции хватило бы на четверых, не то что на двоих. Охранники с улыбкой смотрят на то, как неловко мы подбираем хлебом рис, и один из них – Гюльзар – кличет духанщика. Через минуту перед нами стоят вилки и ложки в ассортименте.

С едой мы справились быстро. Афганский рис, пожалуй, лучший в мире. Рассыпчатый, длинный, вот в таких придорожных духанах он обычно поедается в огромных количествах. Перед входом в заведение бородатый помощник хозяина готовит кебаб. Нарезает куски баранины, нанизывает их на шампуры и ставит на огонь. Я подношу руки к мангалу. «Гарм?» – хитро улыбается мне бородач с большим ножом в руках. «Гарм», – улыбаюсь я в ответ. «Бали», – водитель решительно открыл дверь «тойоты». Поехали. Он прав. Чем темнее, тем больше риск нарваться на бандитов. Уже стемнело. А до Кундуза еще ехать и ехать. Впрочем, остаток пути был вполне спокойным. Мы доехали до конечного пункта уже ночью. Не сразу поняли, что уже в городе. Глинобитные стены по обеим сторонам дороги были такими же серыми, как и в кишлаках, через которые мы до этого проезжали. Но это был Кундуз. Крупный город, центр одноименной провинции.

К Ахмету мы отправились уже утром. Ночь провели в доме у человека, который и должен был нас проводить к украинскому моджахеду. Насрулла, так звали нашего хозяина, возит в Кундуз бензин из соседнего Таджикистана. Он уложил нас на полу в гостевой комнате, а рано утром поднял и накормил завтраком – чаем и вареньем из сладкой моркови. Никогда не пробовал подобного. Было вкусно. Мы сидели на полу. Стаканы с чаем дымились у наших ног. Нас никто не торопил, но я постарался побыстрее закончить утренние посиделки. «Идем к Ахмету». Охранники вскочили и взяли автоматы.

Из Кундуза до кишлака Ургоблаки доехали за четверть часа. Определить по домам, где кончается город и начинается сельская местность, невозможно. Кундуз наполовину состоит из таких же глинобитных домов, как и окрестные кишлаки. Только в центре города есть немного двухэтажных каменных зданий. Они выстроились в линию вдоль центральной улицы. Первые этажи домов – это сплошь лавки, в которых торгуют всякой всячиной. Есть даже такие, в которых без проблем можно купить оружие и наркотики. Конечно же, легкие. Например, насвар, стимулирующее зелье зеленого цвета. Насваром торгуют прямо на центральной площади Кундуза. Расфасованный в полиэтиленовые кульки зеленый порошок лежит на лотке у ног старика-торговца. Нам он готов отдать полкило своего товара за пятьсот афгани. Это десять долларов. Рядом, прямо на улице, десятки других лотков. С одних торгуют крупой и мукой, на других разложена одежда. Тут же босые башмачники ремонтируют чужую обувь. Но больше всего клиентов у чистильщиков. В Кундузе покрыты асфальтом только несколько улиц. Остальные после дождя превращаются в глиняное месиво. Поэтому те, кто претендует на звание местного среднего класса, вынуждены по нескольку раз в день чистить свои башмаки.

Мы уткнулись в блокпост афганской армии. Нашу машину быстро проверили и выпустили из Кундуза. «Тойота» свернула с асфальта на проселок и тут же забуксовала. Колея была размыта февральскими дождями. Машина, разгребая колесами грязь, все же с трудом преодолела метров двести и снова встала у арыка, за которым неровной линией тянулся глинобитный забор. Возле забора стоял невысокий человек с рыжеватой бородой. Насрулла вышел из машины и спросил его, где можно найти Ахмета. «Здесь много Ахметов, – ответил человек. – Какой именно вам нужен?». «Тот, который из Украины», – уточнил Насрулла. «Я из Украины», – ничуть не изменившись в лице, сказал бородач. Это и был тот самый человек, которого мы искали. Александр Левенец.

* * *

«Ну, заходи, земляк», – Ахмет-Александр указал на железные ворота зеленого цвета. Я зашел во двор первым. За мной оператор и охранники. Двор квадратный, не очень большой. В углу глинобитный сарай с нехитрым сельским инструментом. Рядом обычная водяная колонка с помпой. Посреди двора старая, двадцатилетняя «тойота-корола». «Мой заработок, – кивнул на нее Александр. – Купил ее за три тысячи долларов. Теперь я таксист». По двору туда-сюда снуют три девчонки. «Дочки?» – спрашиваю. «Дочки», – кивает Левенец. «Здесь три, – считает он и, кивая на дом, подбирает русские слова. – А там есть и четвертая. Она маленькая еще. Четыре месяца». Мы заходим в дом. Он, конечно, выглядит намного лучше той глинобитной развалюхи, на фоне которой Саша-Ахмет фотографировался много лет назад, ремонтируя «газик». По крайней мере, дом каменный, достаточно просторный. С закрытой верандой, со стороны которой мы заходим в гостевую комнату. Такая есть в каждом афганском доме. Здесь собираются мужчины. Садятся на полу, ведут неспешные разговоры. Мы гости, поэтому нам отводят лучшие места. Старшая дочка Саши, двенадцатилетняя Хатиджа, приносит чай и сладости. Сначала угощение она ставит перед нами, потом предлагает остальным. Мы говорим о том, что случилось с Сашей, когда он оказался на той стороне, или, вернее, на этой.

«Вот когда я перешел на ту сторону, меня к его брату привели», – Саша кивает на улыбчивого человека, чем-то похожего на актера Мкртчяна. С огромным носом и грустными внимательными глазами. Человека зовут Джанмохаммад. Он бывалый боевик, родной брат полевого командира, у которого в отряде воевал Левенец. Он продолжает: «Меня очень хорошо приняли, даже полюбили меня. Плена никакого не было. Уложили спать. Наутро мне автомат дали, афганскую одежду новую дали. И мы ушли на войну».

Воевать против своих Саша стал на следующий день. Никаких угрызений совести не испытывал. «Я сразу почувствовал, что я как будто здесь родился, – говорит Саша. – И у меня отвращение появилось к Советской армии. В армии офицеры тоже присягу читали, но в присяге не написано, что они должны издеваться над солдатами. А когда я увидел этих людей, – Левенец кивает на Джанмохаммада, – то сразу ислам принял, на следующий день принял».

Как я уже упоминал, процедура обращения в ислам была простой. Саша трижды произнес на арабском языке, языке Корана, калиму. Простейшую формулу признания Мохаммеда представителем Всевышнего. После этого парню объяснили, что отныне он мусульманин. Пять раз в день Саша стал читать намаз, даже во время боевых действий. За месяц выучил фарси. А русский постепенно стал забывать.

«Мне сложно рассказать это, но я еще раньше во сне видел, что буду мусульманином. Я быстро понял, что ислам – это единственный правильный путь на земле», – говорит Александр.

Валера Кусков тоже последовал примеру друга. Оба они стали особо приближенными к командиру людьми. Брат Амирхалама, Джанмохаммад, говорит: «Ахмет, Саша, был настоящим бойцом. Он воевал против шурави даже лучше, чем мы. Выносливый. Мог по горам сутками идти без отдыха. Ничего не боялся. Валера тоже был настоящим воином. Жаль, что погиб». Как рассказывает Джанмохаммад, Валерий Кусков был убит в ноябре 84-го здесь, в районе кишлака Ургоблаки, во время атаки советских вертолетов на группу душманов. В ней и находился украинец. Александра Левенца тогда здесь не было. Он вместе с десятком других моджахедов попал в окружение в горах, ближе к Салангу. Он предложил командиру пополнить запасы оружия и боеприпасов и напасть на один из складов сороковой армии. Амирхалам поручил ему разработать и выполнить эту операцию. Она прошла для боевиков не очень удачно. Около месяца десантники гоняли моджахедов по горам и, в конце концов, окружили.

«Советские войска окружили нас в горах, много бомбили, вертолеты ракетами обстреливали. У меня был «зекуяк», ну, как это по-русски сказать? – Левенец переходит на фарси и просит подсказку у друга Джанмохаммада. Тот озабоченно покачивает головой и цокает языком. Саша пытается вспомнить русское название некоего вооружения. – Ну, этот, самолеты им бьют, вертолеты».

«Стингер?» – подсказываю.

«Не-е-е, – отрицательно машет руками Левенец. – Этот, который на земле стоит».

«Пулемет? ДШК?» – говорю. Я угадал. «Ага, ДШК!»

«До-щи-ка, До-щи-ка», – одобрительно повторяет Джанмохаммад. Он, видимо, очень уважает этот крупнокалиберный пулемет, который придумали неверные.

«Нас били вертолеты, – продолжает Левенец. – А мы по ним из пулемета стреляли. Жалко, что ни одного не сбили. Это был месяц Рамазан, святой для нас. Но нас взять не смогли. Мы кругом мины поставили. Солдат близко к себе не подпускали».

Примерно так Александр Левенец и провел последующие пять лет своей жизни. У него не было ни дома, ни семьи. Когда война стихала, жил у родственников своего командира. Амирхалам выяснил, что Сашу-Ахмета усиленно разыскивают советские спецслужбы. Через посредников Амирхаламу предложили поменять украинца или продать за миллион афгани. Полевой командир не согласился.

«Я для него как брат стал, – рассказывает Левенец. – Другие командиры советовали ему отправить меня в Пакистан. Но я был хорошим сапером, я был водителем. Я ему был нужен. Он понимал, что из Пакистана я к нему не вернусь. Меня могут отдать в другие отряды. К более сильным полевым командирам».

Война для него закончилась 15 февраля 89-го. Он решил, что его война закончилась и пришло время начинать новую жизнь. Завести семью, детей. Найти мирную работу. «Хотел ли вернуться, когда узнал, что наши вышли?» – спрашиваю Левенца.

Он смотрит куда-то сквозь стену и отвечает, улыбаясь: «Нет». Потом повисла пауза. Левенец продолжает смотреть в пространство. Он думает о чем-то своем и снова повторяет: «Нет».

«Когда советские войска ушли, я только тогда женился. Потому что не был уверен, останусь ли живой или меня захватят в плен», – рассказывает Александр. В жены он взял совсем молодую девушку. Сейчас, правда, ей около сорока. Она работает учительницей в школе для девочек. Но нам свою спутницу Левенец не показывает. Чужим нельзя, говорит он улыбаясь. Это грех.

«А фотографии жены есть? Может, свадебные есть», – пытаюсь я найти выход из ситуации. «Есть фото со свадьбы», – кивает Саша. «Так покажи», – прошу. «Невозможно, – Левенец снова застенчиво улыбается. – Это не по-мусульмански. Это можно только в семье».

Сашины дочки, в отличие от жены, совершенно нас не стесняются. Они бегают по двору, позируют нам, постоянно задавая вопросы на фарси, указывая то на камеру, то на микрофон. На родном Сашином языке ни одна из дочерей не говорит. Хотя внешне они совсем не похожи на афганских девчонок. Старшая, Хатиджа, так вылитая украинка. Светлые глаза, русые волосы. Когда улыбается, то на щеках появляются озорные трогательные ямочки. Когда подрастет, наверняка станет красавицей. Правда, знать об этом будут немногие. Через несколько лет она не сможет выйти на улицу, не надев чадру, полностью закрывающую женщину. Доступными чужим взглядам останутся только ступни ног и кисти рук. Именно по этим частям тела местным «донжуанам» придется дофантазировать остальное.

«Хатиджа у меня самая умная, – гордится Левенец. – Она у меня уже намаз читает». Демонстрируя свое умение, девочка садится вместе с отцом и читает суры Корана. Конечно, отцу есть чем гордиться. Священная книга написана на арабском языке, у которого с фарси ничего общего, разве что графика, буквы.

«Скажи, – говорю Саше. – А не хочешь вернуться в Украину? Хотя бы посмотреть, как там сейчас?». «Нет, не хочу, – отвечает Левенец. – В Миловатке никого не осталось. Раньше мы переписывались с мамой. Редко. Потом я узнал телефон брата. Позвонил ему. Взяла трубку его жена. От нее узнал, что брат умер и матери больше нет. Там у меня дом, она живет в моем доме. Он теперь ее. Значит, теперь мне ехать некуда. Вот куда я по-настоящему хочу поехать, так это в Арабистан, сделать хадж, а потом вернуться назад. Трудно это, дорого. Но я все равно это сделаю». И Саша добавляет: «Иншалла, будет это».

Арабистаном афганцы называют Саудовскую Аравию, куда обычно старается совершить паломничество каждый правоверный мусульманин. «Иншалла» в переводе означает «Да поможет Всевышний». Эту словесную формулу мусульмане повторяют всегда, когда говорят о том хорошем, что должно случиться в будущем. Если же это уже произошло, то за все хорошее благодарят: «Иль хамду л’Илла!» – «Всевышнему хвала!»

Приходит время намаза, и я спрашиваю Левенца, можно ли нам отснять, как он молится. «Конечно, можно, – говорит Александр. – Только давайте поедем к моему другу. С ним и помолимся».

Друга зовут Никмоммат. Он живет недалеко. Саша открыл капот своего такси, немного поковырялся в моторе, налил воды из колонки в расширительный бачок. Закончив манипуляции с машиной, завел двигатель и кивнул мне на пассажирское сиденье: «Поехали». Мы выехали со двора и направились в город. Когда снова проезжали армейский блокпост, солдаты подозрительно на нас посмотрели, но останавливать не стали. «Когда приведу машину в порядок, буду на Кабул ездить, через Саланг. Сейчас нельзя, там много снега, а машина не совсем в порядке», – говорит Саша.

Я пытаюсь поддержать разговор: «А в армии когда был, через Саланг ездил?»

«Нет, не приходилось, мы сюда возили бензин, дальше не ездили».

«Слушай, – снова задаю ему вопрос, который меня волнует больше всего. – Но у тебя действительно не было чувства, что ты предатель, скажи?».

«Понимаешь, я очень злой был, – Саша особенно медленно произносит эти слова, не отрывая взгляда от дороги. – Армия много злого мне сделала. Они украинцев не любили, не знаю почему».

Я сообразил, что речь идет о сослуживцах-туркменах. Вот парадокс, подумал я, ненависть к выходцам из мусульманской, в общем-то, республики в конечном итоге привела Левенца в ислам.

Мы заехали в совершенно незнакомый мне квартал Кундуза и стали медленно продвигаться по узким улочкам между длинными коричневыми заборами из глины. Чем дольше мы ехали, тем уже становилось расстояние между заборами. Вскоре мы вынуждены были остановиться. Дальше дороги нет. Машина не может развернуться. Мы вышли, бросили «тойоту» и пошли пешком. Ахмет-Левенец уверенно шагал впереди меня, петляя по узким переулкам, в которых я, наверное, ни за что не смог бы сориентироваться. Мы подошли к деревянной выщербленной двери в заборе. Она выглядела так, словно вела в средневековье. «Заходим», – сказал Ахмет и открыл дверь.

* * *

За ней был совсем небольшой типично афганский дворик, который вполне естественно выглядел бы и пятьсот лет назад, и тысячу. Слева – туалет типа «сортир» из глины, справа – полуоткрытый то ли сарай, то ли хлев, покрытый деревянными прутьями и дерном. Посреди двора – чахлое дерево неизвестной мне породы. Под деревом – куча зловонного мусора. А за ним – хибара с неровной крышей, которую удерживали деревянные подпорки. Но даже в такой хибаре была комната для гостей. Конечно, она была тесной, промозглой и сырой, но она все-таки была, и в ней нас ждал хромой человек, которому на вид было лет шестьдесят. «Здравствуйте, – сказал он на хорошем русском языке. – Проходите. Меня зовут Геннадий Цевма. Я родился в Донецкой области в 64-м».

«Значит, тебе сорок пять?» – От удивления я сразу перешел на «ты».

«Будет в этом году», – ответил Гена.

«Я не знаю, кто я, пленный или перебежчик, – начал он свой рассказ. – Это было в 84-м. Однажды ночью мы выпили, я был пьян. У меня был автомат, и я решил сходить в кишлак, в духан. Вышел из своей части и пошел куда глаза глядят. А это было время вечерней молитвы, и я услышал, как поет муэдзин. Вот на его голос я и пошел. И пришел прямо в руки моджахедов. Я даже не успел снять свой автомат с плеча, как они сразу сказали: «Шур нахури! Стоять!» Вот и все. Потом некоторое время держали меня под надзором. Затем стали обучать меня всем позициям и положениям ислама. Я начал потихоньку, постепенно читать и говорить на фарси. И вскоре принял ислам. Это мной сделано было вынужденно. Они, моджахеды, сказали, что если не примешь ислам, то мы тебя на тот свет отправим. Я решил, что так для меня лучше, в смысле, что принять ислам. За то, что принял ислам, меня уважали, а вот за то, что рус, шурави, считали человеком второго сорта. Но как ты изменишь национальность? Раза два или три они брали меня на операции. Говорили: «Давай, убивай своих!» Я отказывался. Я сразу им сказал, что не буду стрелять в своих. Как же можно, они же земляки мои, братья! А моджахеды все заставляли и заставляли. Наконец они просто махнули на меня рукой. «Ты не мужчина, – сказали. – Ты не боец. Почему мы можем воевать, а ты не можешь?» А я не мог, я даже воробья в своей жизни не мог убить. И тогда они просто стали меня таскать с собой по горам. Лет пять меня так таскали».

Цевма и Левенец познакомились еще во время войны. Геннадий, под именем Никмоммат, был в одном из отрядов знаменитого Ахмад-Шаха Масуда, союзником которого время от времени становился и командир Левенца. Подружились они уже много лет спустя после окончания войны, когда советские войска окончательно вышли из страны и Гена осел в Кундузе.

«Я был дома с семьей, когда узнал, что советские войска уходят. Так обидно было мне. Я чуть не плакал. Думал, они уходят, а я остаюсь».

«Ты говоришь, с семьей. А что за семья у тебя была?» – спрашиваю я Геннадия.

«Да жена у меня уже была. Пятнадцать лет ей тогда было. Я уже от моджахедов ушел, и старики сказали мне: «Хочешь, мы жену тебе найдем?» Я не поверил и говорю, мол, давайте. Так они мне девку в кишлаке и нашли. Глупая она тогда была, молодая. Они спросили ее: «Хочешь замуж за русского?» Для них мы все были русские. Она им в ответ говорит: «Ну, русский, значит, русский, его тоже Всевышний создал, как и всех прочих людей». И пошла за меня замуж. А после войны у нас дети появились».

Детей у Цевмы тоже четверо, как и у Ахмета-Александра. Две девочки и два мальчика. Гена старается называть их по-русски. Старшего зовут Фазлиулла. Отец называет его Федя. Ему семнадцать. Федя больше всего на свете хочет вырваться из Афганистана.

«В Украину хочешь?» – спрашиваю я его.

«Хочу», – отвечает парень.

«А что там будешь делать?»

«Водителем работать. Я умею. Или учиться английскому языку в университете».

«А знаешь немного английский?»

«Не знаю. А водить машину умею».

«Я его научил, – поясняет Гена. – Хоть сейчас за руль. Он там сможет пробиться, – уверен он. – А вот что остальные будут делать?»

Мы сидим у Гены в гостевой комнате и рассматриваем фотографии родственников. Гена ведет переписку с братом. Тот живет в городе Торез и временами отправляет в Афганистан фото из семейной коллекции. Старшая дочка, четырнадцатилетняя Сангима, глядит на фотографию бабушки. На черно-белой картинке пожилая женщина со следами былой красоты. Сангима – Света, как ее называет отец, – удивительно похожа на нее. Точеное лицо, широкие скулы, чуть раскосые глаза. В Украине она считалась бы общепризнанной красавицей.

«Как ты думаешь, ты похожа на бабушку?» Сангима отрицательно качает своей красивой головкой, замотанной в платок. «Что ты знаешь об Украине?» – с надеждой задаю я все тот же вопрос и все так же получаю ответ: «Ничего».

«Она глупая», – поясняет ее отец.

Девочка, подумав, продолжает, хотя и односложно, но вовсе не глупо: «Там асфальт, не так грязно. Там красивые дома. Там больше свободы».

«А что значит больше свободы?»– «Там можно ходить без чадры».

Вот уж поистине мера свободы у каждого своя. Я смеюсь, и младший сын Гены тоже смеется вместе со мной. Его зовут Самивулла, ему три годика, папа зовет его Сашей. Мальчишка вытаскивает из пачки фотографию, на которой группа мужчин сидит за щедрым столом. «Это меня в армию так весело провожают», – говорит Гена.

«А ты здесь есть на ней?» – Я беру фотографию в руки и, не дождавшись ответа, узнаю на ней Цевму. В центре сидит худощавый паренек, тонкая шея торчит из пиджачного ворота, уши на стриженой голове, как крылья, разметались в стороны под огромной кепкой типа «аэродром». Именно эта кепка делает его таким маленьким по сравнению с остальными мужиками на фотографии. Последний день, который Гена провел дома. Между ним и сегодняшним днем двадцать пять лет. И кажется, все это время у него тикало по двойному тарифу. Год за два. Теперь передо мной человек, который выглядит, как старик. Что только ему не приходилось делать за эти годы. Водитель, переводчик, строитель, механик, моджахед. Несколько месяцев Геннадий провел в Пакистане, в учебном центре исламистов под Пешаваром, но в итоге настоящего боевика из него не получилось.

Он слабо подходил для войны и пошел осваивать мирные профессии. Переезжал из одного пакистанского города в другой, делая за небольшие деньги любую работу, которая подворачивалась, и в конечном итоге вернулся в Афганистан. «А теперь куда я поеду? – говорит он с грустной обреченностью. – У меня семья, я ее не брошу, особенно своего младшего, которого очень люблю». «А в Украину с семьей?» – «А в Украину могу только я один, – продолжает Гена. – Остальных не пустят. Я бы поехал посмотреть, что там. Но я знаю, что если уеду туда, то сюда уже не вернусь. А это грех, ведь правда?» – Он вопросительно смотрит на меня. Я даю ему немного денег. «Ну, вот спасибо. Теперь до весны или почти до лета хватит заплатить за дом».

«Так это не твой дом?»

«Нет, я его снимаю. У меня за все это время не было своего дома. Жил в съемных. Платил то тридцать, то пятьдесят, то сто долларов в месяц».

Гене несколько раз пытались помочь съездить в Украину. Украинский союз ветеранов Афганистана даже собирал ему деньги на дорогу. Деньги несколько раз передавали Цевме. Он их брал, обещал потратить на билеты, но тратил все больше на семью. А дальше ждал все новую и новую помощь. В конце концов «афганцам» надоело уговаривать Геннадия вернуться. А со временем Цевма окончательно превратился в инвалида. Однажды в горах он сломал ногу. Она неправильно срослась и теперь почти не сгибается. Цевме нужна операция, но таких в Афганистане не делают. Гене не остается ничего другого, как молиться. Он и молится вместе со своим другом. Саша Левенец делает это как положено, становясь коленями на специальный коврик. Гена в это время сидит на полу, укрытом потертыми коврами. Саша, читая намаз, касается лбом поверхности пола. Его товарищ сидит, вытянув вперед свою прямую ногу. Саша встает. Молитва окончена. Съемка тоже. Мы выходим на улицу. Гена, ковыляя, провожает нас. Ему тяжело идти по грязи, но он старается не отставать.

Я чувствую, что он хочет еще поговорить со мной, хочет спросить о чем-то важном. «Тебе нужно искать решение, Гена, нужно искать тех, кто поможет вывезти твою семью», – говорю я банальные, по сути, слова. «А вот Павлуше ты ничего не дал, Павлуша обижается, она тоже хочет», – вопросительно глядит Гена в мои глаза чуть снизу. Павлуша – это Пальваша, вторая дочка Цевмы, ей двенадцать лет. Я достаю зеленую бумажку и протягиваю ее Гене. Тот быстро берет ее и передает девочке. Пальваша убегает в сторону дома. Я жму Гене руку. Она безнадежно вялая, как и серые выцветшие глаза Цевмы. Мои охранники уже спешат к машине. Она нервно рычит, в который раз за сегодняшний день выгребая колесами из непролазной грязи.

* * *

Ахмет-Левенец подвозит нас к дому нашего друга Насруллы. Хозяин приглашает всех нас пообедать. Дело уже к вечеру. Я тороплюсь в Кабул. Но мои спутники степенно, с достоинством берут руками жирный рис и отправляют его в рот. Они никуда не торопятся. «Мы едем в Кабул», – даю я распоряжение своей команде. Охранники удивленно смотрят на меня. На улице начинает темнеть.

«Не надо ехать ночью», – тихо произносит Саша.

«Но у нас хорошие автомобили», – говорю.

«Не надо ехать ночью», – снова повторяет Саша-Ахмет, ничуть не изменившись в голосе.

«У меня есть двое автоматчиков», – настаиваю я.

«Не надо ехать ночью», – слышу я все тот же тихий голос украинского афганца.

Произнося эти слова с философским спокойствием, Саша смотрит сквозь меня, и его взгляд, кажется, видит гораздо больше того, что вижу я. В этот момент мне показалось, что в этом человеке бесконечно мало осталось от украинского парня Саши, зато теперь в его внутреннем мире все освободившееся место занял другой человек, мусульманин Ахмет. Он встал и, прикладывая левую руку к груди с одновременным покачиванием головой, стал прощаться с нами правой. Я что-то говорил ему по-русски, но он уже не слышал меня, обмениваясь традиционными прощаниями с хозяином дома. Среди многосложных пожеланий благополучия я мог разобрать только знакомое мне слово «Иншалла», которое несколько раз повторил Ахмет.

* * *

Я послушался его совета и дождался рассвета.

Палестинская автономия, 2004 год

Художник в центре палестинского города Рамалла возил грифельным мелом по белому листу ватмана. Из коричневых линий складывался сначала клетчатый платок, а потом полукруглый изгиб крупного носа над характерной улыбкой пухлых губ. Под резиденцией Муката, откуда человек на портрете отправился в парижский госпиталь «Перси», чтобы там умереть, собрались тысячи палестинцев. Многие молились – теперь уже за то, чтобы душа человека на портрете попала в рай. В этот прохладный ноябрьский день они не знали, что ждет их в будущем, ведь долгие годы человек, носивший клетчатый платок-куфию, был для них единственным символом их несостоявшейся страны. Казалось, он был вечен, но эта вечность закончилась семидесяти пяти лет от роду, не дотянув нескольких часов до рассвета одиннадцатого ноября. Ведя нас сквозь толпу возле резиденции, наш арабский проводник произносил бессчетное количество раз одну и ту же фразу: «Абу-Аммар умер», – словно привыкал к самой мысли, что жить теперь придется в новом мире.

Той ночью перед зданием резиденции Муката людей становилось все больше, они ждали, когда из Каира прибудет вертолет египетских военно-воздушных сил. Каждый из них в большей степени был озабочен тем, что ждет его лично после того, как из жизни ушел Ясир Арафат, старик в клетчатом арабском платке. Десятки лет Арафат был настоящим и прошлым палестинцев. Но теперь, как мне подумалось, у палестинского будущего другая фамилия. Какая именно, решалось за бетонным забором резиденции Муката.

В арабской традиции принято называть мужчину по имени старшего сына, то есть «Абу-Аммар» это значит Отец Аммара и глава семейства. Но у Ясира Арафата не было сына. И поначалу полное имя палестинского лидера было Мухаммед абд ар-Ра’уф аль-Кидва аль-Хусейни. Долгая жизнь, в которой было так много событий, что их можно было бы раздавать словно мелочь нищим, тем, у кого дни похожи один на другой. Но таких в Палестине мало.

Человек с именем пророка, пожалуй, никого не оставил равнодушным. Многие возликовали, узнав, что он ушел, потому что считали его отцом террора, почти что посланцем из преисподней. Многие растерялись, почувствовав, что почва уходит из-под ног. Многие засуетились, сообразив, что настали смутные времена – благодатная пора для тех, кто алчет власти. Но большинство оставшихся в ночь на двенадцатое ноября перед резиденцией Муката плакали: в тот момент им казалось, что они любили его, человека, который никого не любил. Некоторые в бурной толпе ожидавших египетский вертолет, говорили об Арафате в настоящем времени. Человек в клетчатом платке еще не стал их прошлым. Я слушал то, что говорила мне палестинская толпа.

«Я до сих пор не знаю, как, впрочем, и большинство здешних жителей, у кого есть реальная возможность претендовать на место Арафата, – заметил продавец мобильных телефонов Васим Абдулла. – Когда они объявят о своих намерениях, мы постараемся оценить каждого по его заслугам. Хотя с Арафатом некого сравнивать».

«Хотелось бы, чтобы те, кто получит власть и полномочия Арафата, распорядились ею правильно, честно», – помечтал хозяин небольшого магазинчика Абдул Насер.

«После смерти Арафата, возможно, некоторые палестинские группировки попытаются прийти к власти, – предположил знакомый журналист Аднан Дагер, один из тех, кто говорил об Арафате в настоящем времени. – Наш лидер, знаете ли, как личность, является великим человеком, и он достаточно силен, чтобы возглавить борьбу палестинцев, но, к сожалению, он не может реализовать свою мечту. Мечту всех палестинцев».

Ясира Арафата до сих пор считают первым председателем Организации освобождения Палестины. Но это не так. Она была создана двадцать восьмого мая шестьдесят четвертого в Восточном Иерусалиме. Ее председателем стал шейх Ахмад аш-Шукайри. Арафат же был всего лишь одним из тех, кого принято называть термином «полевой командир», удобным и неопределенным. Три года спустя в результате шестидневной войны израильтяне захватили Восточный Иерусалим, а Мухаммед аль-Хусейни, возможно, из соображений конспирации, стал вносить коррективы в официальную версию своей биографии. Согласно новой версии, лидер палестинцев родился здесь, в Иерусалиме, 4 августа 1929 года, в семье богатого торговца. Мать Ясира Арафата звали Захва абу-Сауд аль-Хусейни, она была родственницей иерусалимского муфтия, род которого берет начало от пророка Мухаммеда.

Скорее всего, реальность была подкорректированной, но непонятно, с какой целью. Есть сведения, что тезка пророка родился в Каире, на двадцать дней позже официального дня рождения. Рази Хусейн, бывший заместитель Арафата, утверждает, что отец президента на самом деле родом из марокканской деревни Аль-Кидва, известной тем, что большинство жителей этого поселения – евреи.

Двадцать первого июля 1946 года еврейская радикальная группа «Иргун» организовала в Иерусалиме взрыв отеля «Царь Давид», в котором находилась британская военная миссия. В результате теракта погиб девяносто один человек.

Теракт подтолкнул англичан к тому, чтобы свернуть свое военное присутствие на Ближнем Востоке. Пятнадцатого мая 1948 года английский контингент торжественно покинул Палестину.

В тот же день Давид Бен-Гурион объявил о создании Государства Израиль. Первыми новое государство признали Советский Союз и Соединенные Штаты Америки.

Не прошло и двадцати четырех часов, как Египет, Ливан, Ирак, Иордания и Сирия нанесли удары по Израилю. Полгода спустя арабская коалиция потерпела поражение, а семьсот тысяч палестинцев были вынуждены покинуть родные места. Первая волна беженцев послужила резервом для создания ФАТХ, боевой организации Арафата.

Для нынешних палестинцев членство в ФАТХ означает принадлежность к партии власти, а значит, облегчает карьеру. В пятьдесят шестом Арафат создал группировку, назвав ее «Движение Палестинского Освобождения». Интересно, что аббревиатура этого названия оказалась похожей на арабское слово «хатф», то есть «гибель». Арафат поменял местами буквы. Получилось ФАТХ, что в переводе означает «победа».

За полвека малочисленная группа превратилась в организацию, способную мобилизовать тысячи сторонников. Среди тех, кто двенадцатого ноября две тысячи четвертого пытался пробиться на территорию резиденции Муката, чтобы увидеть церемонию погребения воочию, было немало действующих членов ФАТХ. Они воспользовались негласной привилегией прийти сюда с оружием. Большинство уже знало, что ФАТХ возглавит Махмуд Аббас, более известный палестинцам как Абу-Мазен. Значит, ему и быть новым хозяином резиденции Муката. Новым раисом.

В тринадцать тридцать над Рамаллой показались два египетских вертолета. В одном из них – гроб с телом первого палестинского президента. Толпа взорвалась криком.

Маршрут вертолетов был согласован с израильтянами. Каир, где прощались с палестинцем номер один первые лица других стран; Рафах, где машины заправились; Рамалла, где президент будет предан земле.

Еще не успели остановиться винты машин, как толпа смела оцепление. Стало ясно, что церемония прощания с вождем не состоится. Оркестр и почетный караул оказались без надобности. Охрана открыла огонь. Стреляли в воздух, чтобы остановить толпу. Не удалось. Из толпы тоже стали раздаваться очереди вверх. Несанкционированный салют в честь Арафата. Он уходил из жизни и из истории под крики толпы и автоматные очереди, под те же самые звуки, которые сопровождали всю его жизнь.

Стрелять в израильтян лейтенант Арафат начал в 1956 году, когда служил в египетской армии во время Суэцкой войны. Это сказано в его официальной биографии. А неофициальная утверждает, что, будучи активистом радикального движения «Братья-мусульмане», Арафат участвовал в подготовке серии неудачных покушений на египетских лидеров, из-за чего спешно бежал из Египта в Кувейт. Именно здесь была заложена идейная и финансовая основа движения ФАТХ. Поначалу действия ФАТХ ничем особенным не отличались. Боевики проникали на израильскую территорию, а затем атаковали армейские патрули и военные базы. Захват израильтянами Восточного Иерусалима в шестьдесят седьмом заставил ФАТХ свернуть атаки. И перебраться в Иорданию. А Старый Город остался под лучами Звезды Давида. Ясир Арафат хотел быть похороненным в Иерусалиме, но израильский премьер Ариэль Шарон не допустил этого – и не только потому, что опасался возникновения беспорядков в Святом Городе. Мне кажется, между двумя этими людьми существовало какое-то скрытое соперничество еще со времен осады Бейрута, и бывший генерал не мог позволить, чтобы его переиграл бывший революционер.Пятого июня 1982 года Израиль двинул свои войска на территорию соседнего Ливана. Официальная цель вторжения была объявлена просто и ясно – создать на юге Ливана буферную зону, чтобы прекратить атаки палестинских боевиков по Галилее. Операция так и называлась – «Мир Галилее». Стотысячная группировка израильской армии под командованием министра обороны Ариэля Шарона двинулась на север по трем направлениям – вдоль моря, вдоль гор и через Центральный Ливан.Палестинцев, готовых сражаться с израильтянами, было примерно в три раза больше, чем, собственно, самих жителей страны кедровых гор. Солдатам Шарона противостояли три тысячи ливанцев из Национально-патриотических сил, полторы тысячи сирийцев и примерно четырнадцать тысяч палестинцев из ФАТХ. Они вместе со своим лидером, Ясиром Арафатом, осели в Ливане после того, как в семидесятом иорданский король Хусейн подавил палестинский мятеж и выдворил Абу-Аммара из страны. В Ливане палестинские боевики ввязались в столкновения с христианами, и в стране началась гражданская война. Израильское вторжение происходило на ее кровавом фоне.Действия израильтян вполне ему соответствовали. Прежде чем атаковать Бейрут, Шарон усердно отбомбил его с воздуха и обстрелял с моря. Только затем в город вошли наземные силы. Эту операцию разрабатывал лично он, Ариэль Шарон, в 82-м стройный военный министр. «Я применю к Бейруту тактику “салями»», – говорил Ариэль, имея в виду, что возьмет палестинские лагеря по частям.Но лагеря не сдавались так просто. Шестого августа восемьдесят второго израильтяне, пытаясь заставить палестинских боевиков уйти из города, нарушили соглашение о прекращении огня и сбросили вакуумную бомбу на жилой дом номер шестнадцать по улице Жоржа Асси. Погибли сотни людей.Палестинцы сдали свои позиции двадцать первого августа восемьдесят второго. А четырнадцатого сентября был убит президент Ливана Башир Жмайель, лидер христианской партии «Катаиб», что можно перевести как «фаланги». В покушении обвинили палестинцев. 16 сентября израильская армия пропустила христианских боевиков на территорию лагерей Сабра и Шатила.Два дня спустя, когда израильское оцепление сняли, пришедшие в лагеря жители Бейрута увидели невообразимое – три с лишним тысячи трупов мужчин, женщин, детей. Их убивали везде – в домах, в машинах, просто на улицах.«Уничтожать всех, от мала до велика!» – такой приказ получили «фалангисты» от своего командира Элиа Хубейки. Это была месть. Арабы-христиане мстили арабам-мусульманам по-восточному, жестоко и с размахом. Это зафиксировано на страшных кадрах, которые отсняла группа израильского телевидения.Год спустя израильская правительственная комиссия признала министра обороны косвенно виновным в гибели людей. Он мог остановить массовое убийство и не остановил его. Может быть, честолюбивого военного тоже снедала жажда мести. Ведь Арафат ушел из Бейрута живым и невредимым, с помощью американцев и с чувством победителя. Покидая Ливан, лидер Организации освобождения Палестины, может быть, впервые произнес перед телекамерами ключевые тезисы своего движения: «Аллах овладел душой и телом тех, кто верит в него, потому что они получат в наследство рай. Они будут сражаться за Аллаха, будут убивать и будут убиты, и это – священная клятва. Америка признала за нами право уйти отсюда, значит, мы победили».Наверное, Арафату понравилась бы толпа, окружившая вертолет с его телом, понравились бы выстрелы, возгласы и воззвания, смешавшиеся в одном сплошном водовороте звуков. Если бы он это увидел.Тяжелый джип, служивший катафалком, зарычал, как зверь, пробивая себе дорогу к резиденции. А в резиденции происходил дележ абсолютной власти раиса, которая, в общем-то, не была абсолютной. Когда Арафат чувствовал, что власть уходит от него, он создавал вокруг себя хаос. Он, как никто, умел управлять беспорядком и беспорядками.Но этот хаос не был придуман или срежиссирован. Заготовленный сценарий церемонии был отметен толпой как неуместный. Человек из толпы бросился на гроб и сорвал палестинский флаг, оставив на его месте клетчатую куфию, арабский платок, часть образа Арафата.И особенно острой ощущения людей делала тайна. Отсутствие документов, свидетельствующих о причинах смерти лидера, заставляло их верить в легенду об отравлении вождя. Сначала французские врачи говорили о том, что у семидесятипятилетнего Арафата смертельных болезней нет. Затем заговорили о гриппе, а потом стали называть самые разные причины недомогания – рак, болезнь печени, проблемы крови и, наконец, отравление. После его смерти госпиталь «Перси» принял решение не публиковать историю болезни раиса Палестинской автономии.«Никто не знает, почему умер Арафат. Каждому больному определяют диагноз. У Арафата до сих пор не определили диагноз. Сто процентов, большинство людей здесь думают, что его отравили ядом», – возмущался палестинский доктор Фалех Даас, когда узнал об этом решении французов.«Но, в конце концов, он же был старый человек?» – пришлось мне переспросить возмущенного медика.«Он был старый человек, но где его диагноз, диагноз о смерти?»«Диагноз до сих пор не предоставили?»«Не предоставили. Одни говорят, что его отравили, другие утверждают, что он умер от кровотечения в мозг. Никто не знает, в чем причина настоящая».И я вспомнил историю Гамаля Абделя Насера, президента Египта, генератора очень мощной идеи панарабизма. Он был бессменной мишенью «братьев-мусульман», в числе которых на раннем этапе своей карьеры числился и Ясир Арафат.Обстоятельства смерти Насера 28 сентября 1970 года удивительным образом напоминают уход его принципиального противника тридцать четыре года спустя.Президент Насер болел диабетом. Официальная версия случившегося – сердечный приступ.Число государств, заинтересованных в скорейшем уходе Насера, было немалым: Израиль, США, Великобритания. И даже СССР, желавший сместить неуправляемого президента, проигравшего Израилю две войны. Скорейший уход Насера был очень кстати его товарищам, офицерам, сбросившим в пятьдесят втором короля Фарука. Соратник Насера, влиятельный Анвар Садат, был категорически против концентрации власти в руках главного панарабиста. В общем, избавиться от Насера хотели бы многие. Но факт отравления так и не был доказан. Медицинская карта Насера была засекречена, как и в случае с Арафатом.Летом две тысячи второго мы встречались с палестинским раисом. Пробравшись в резиденцию Муката, разбитую израильтянами, я попросил охрану допустить меня к Арафату. Я заметил, что президент всегда доминирует в беседе, налегая на такие обороты, как «вы не можете не отметить», «мой долг сказать вам», «невозможно отрицать тот факт» и так далее.Первый раз израильтяне взяли резиденцию штурмом в марте 2002-го. С тех пор Арафата то блокировали, то выпускали в загрантурне, то снова блокировали. Жизнь в блокированной резиденции текла своим чередом. Телохранители играли в волейбол и запускали воздушного змея перед стволами израильских танков, пока мы пробирались через проломы в бетонных стенах и баррикады искореженных легковых автомобилей. Здание отключили от связи и электричества. На исходе были еда и вода. Одной из обязанностей телохранителей Арафата стал ежедневный сбор питьевой воды про запас. Особо важных персон в сопровождении телекамер хоть раз в неделю, но пускали. Например, для того чтобы дождаться встречи с Арафатом, нам пришлось пропустить вперед министра иностранных дел Кипра Яннакиса Кассулидиса. Министр попал в резиденцию через дыру в заборе. Дыру охранял «Меркава», израильский танк. Кроме документов, Кассулидис взял с собой пакет с продуктами. После Кассулидиса настала очередь журналистов.Вопрос: «Господин Арафат, что вы можете сказать тем, кто называет вас террористом?»Ответ: «С начала интифады погибли и были ранены шестьдесят тысяч палестинцев. Передвижение людей в автономии, и ваше в том числе, ограничено, и вы сами об этом знаете. Так кто же после этого террорист?»Его врачи утверждали, что раис здоров и протянет до ста лет, если не изменит образ жизни.«Здоровье президента в норме. Мы лишь следим за его диетой, чтобы он мог нормально питаться. Никаких специальных лекарств не используем, – признался мне Зейд абу Шавиш, личный врач раиса. – У нас есть свои резервы витаминов для президента. Кроме того, его гостям разрешается приносить немного витаминов».«То есть как носят передачи в тюрьму?» – спросил я доктора.Зейд усмехнулся: «А мы и живем здесь как в тюрьме».А потом я спросил и самого хозяина резиденции: «Людям интересно, как вы тут живете?»«Трудно, – сказал Арафат. – Но это не первый раз, когда я оказываюсь в осаде».«Значит, вы будете воевать дальше?»«Мы должны добиться свободы, и это главное. Израильтяне ввели в девять городов автономии своих солдат и объявили их кантонами».За спиной Арафата стоял Набиль абу-Рудейна, один из ближайших советников президента. Он замахал руками, видимо, это была такая безмолвная просьба не засыпать человека в клетчатом платке слишком прямыми и простыми вопросами. Второй раз мы встретились с влиятельным советником уже без Арафата.«Некоторые из арабских лидеров утверждают, что Арафат был отравлен. Что вы думаете по этому поводу?» – спросил я его.«Может быть, да, может быть, нет, – слова его мне показались немного странными. – Нам крайне необходимы медицинские тесты, нам нужны заключения врачей. Нам нужны доказательства, и мы ждем доказательств, было ли отравление или нет».«Поскольку господин Арафат официально находился в госпитале, то медицинское заключение, по всей видимости, имеется. У кого же оно в данный момент?» – не удержался я от вопроса. И получил достаточно развернутый комментарий:«Руководство Палестины получит полный пакет медицинских документов, в которых описано состояние Арафата. Мы уже получили медицинское заключение от четырехсторонней группы врачей – тунисских, иорданских, египетских и палестинских, – которые обследовали его здесь, в резиденции. Они сделали свои выводы о его состоянии. Но, я хочу вас заверить, никто из них не сфокусировал свое внимание на главном – причине его болезни и причине его смерти».«В кровь раиса ввели яд, не оставляющий следов», – так прозвучало заявление одного из лидеров движения ХАМАС по имени Халед Машааль. Казалось бы, ничего значительного Машааль не сказал. Если бы не одно обстоятельство.В 1997 году агенты «Моссад» пытались ликвидировать Машааля в городе Аммане, столице соседней Иордании.Тогда был использован бесцветный яд, не оставляющий следов, и лишь вмешательство короля Иордании заставило «Моссад» предоставить противоядие.В Тель-Авиве, в районе рынка Алленби, нам была назначена встреча с человеком по имени Яаков Кедми, принимавшим участие во многих операциях израильских спецслужб. Более того, с девяносто второго по девяносто девятый Кедми возглавлял одну из самых засекреченных организаций Израиля – спецслужбу «Натив». В 2000 году эта служба вышла из разведывательного сообщества. После этого стали известны подробности некоторых операций, которые «Натиф» проводила в Восточной Европе, организуя вывоз евреев в Израиль. Нас же интересовало, не был ли Ясир Арафат жертвой очередной спецоперации.«Чисто технически его можно было бы отравить, и весьма давно, – рассуждал скрипучим голосом Яаков за столиком небольшого кафетерия. – Но вряд ли в этом случае работали мы. Все предположения Машааля, они опровергаются самими палестинцами и медицинскими свидетельствами. Машааль говорит, что израильтяне могли это сделать так, чтобы не оставлять следов, но, кроме спекуляции на этом, у него ничего нет, только его личный опыт. Его именно таким способом мы и пытались неудачно ликвидировать. Это была одна из идиотских операций наших спецслужб и одна из наших ошибок, но неважно. Так что я не думаю, что это соответствует действительности, что мы его отравили. До девяносто третьего года мы Арафата пытались несколько раз ликвидировать, и он был на грани исчезновения. Но иногда ему везло, как, например, в шестьдесят восьмом году, когда наш спецназ опоздал на двадцать минут, пришел на двадцать минут позже, и он успел уйти с того места, где был. Потом он был в Бейруте на мушке у наших снайперов, но было обещание, данное американцам, что он уйдет живым, и он ушел в Тунис. Было много попыток его ликвидировать, но факт остается фактом. Это не удалось. С того момента, как он начал играть в политические игры, это уже невозможно было делать. И, впрочем, по политическим соображениям, израильское правительство, особенно правительство Шарона, воздерживалось от ликвидации Арафата».

Первая попытка уничтожить группу Арафата была предпринята еще в шестьдесят четвертом году – в ответ на попытку ФАТХ отравить озеро Киннерет, питающее водой весь север Израиля. Массовое отравление израильтян не состоялось, но революционный подход ФАТХ к делу терроризма принес свои плоды. Группировка Арафата стала весьма уважаемой среди тех, кто боролся против Государства Израиль, и вскоре из небольшого отряда она превратилась в главную боевую силу Организации освобождения Палестины. А для командира Арафата открыла путь к тому, что позже было принято называть креслом председателя.

Хотя какое там кресло, когда на пороге была третья по счету арабо-израильская война. Израильские самолеты наносили превентивные удары по сирийским, иорданским и египетским аэродромам, а израильские спецслужбы работали с арабским населением, выискивая подпольщиков, работавших в «тылу израильтян». Арафат был неуловим.

Хотя во время шестидневной войны ему уже было уготовано, на всякий случай, место в одной из израильских тюрем. А сторожить его должен был майор запаса войск специального назначения Шалом Нагар. Еврей, родившийся в Марокко, был охранником в тюрьме города Рамла, но не совсем простым и обычным. Именно он привел в исполнение приговор израильского суда – повесить немца Адольфа Эйхмана, обвиненного в организации уничтожения шести миллионов евреев и похищенного «Моссадом» в Аргентине, где тот скрывался под чужим именем.

«Я охранял многих палестинцев, но никогда не переходил ту грань, когда выполнение долга превращается в издевательство над заключенным, – рассказывал мне Шалом. – И поэтому палестинцы меня уважали. Я был охранником в тюрьме, где сидел Джабраил Раджуб – он сейчас в Палестине большой начальник, – и мне говорили, он отказался взрывать здесь бомбу, увидев меня на рынке. Если бы Арафата приговорили к смерти, я бы, наверное, не смог исполнить приговор. Он, конечно, террорист, но с Эйхманом его сравнивать нельзя. Эйхман был нацистским преступником, убивавшим евреев только потому, что они евреи, и тем он опозорил свой народ. А для арабов Арафат национальный герой, и мы должны разобраться, почему это так».

Тело нациста было сожжено, а его прах развеян над Средиземным морем. Еще год после казни Эйхмана казненный снился Шалому. Когда я говорил с палачом нациста об арабах, евреях, об антисемитизме, старик размышлял вслух над историческими парадоксами – в тридцатые годы Эйхман отправлял немецких евреев на Ближний Восток, чем косвенно содействовал созданию Израиля, государства, в котором он был казнен.

Арафат, говорит Нагар, не был антисемитом, в отличие от Эйхмана. И мне кажется, что старик прав. С некоторых пор главный палестинец избавился от риторических высказываний и призывов уничтожить Израиль. А ведь таких высказываний и действий хотели от него новые палестинские радикалы из ХАМАС и «Джихад Ислами». Особенно громко свои пожелания ХАМАС стал высказывать в сентябре и октябре 2004 года, незадолго до смерти Арафата, во время операции «Дни покаяния». Пытаясь уничтожить мастерские по производству оружия, израильская армия сровняла с землей целые кварталы в секторе Газа. Арафат ограничился традиционными высказываниями в духе осуждения оккупации.

«Дома пусть разрушают, там не дома – там виллы, – говорил он журналистам. – А Газа очень густо заселена, и нам нужно строить новые жилые дома».

Звучало довольно странно, с учетом того, что цементный, а значит, и строительный бизнес в Газе тогда был под полным контролем палестинского премьера Ахмеда Курейи, имевшего особые отношения с президентом.

В ходе израильской операции «Дни покаяния» были арестованы тысячи людей. Многих из них держали взаперти сутками, выясняя личности или просто так, для профилактики.

Многие назначения, сделанные Арафатом в секторе Газа незадолго до его смерти, привели к массовым волнениям и даже вооруженным столкновениям. В Газе не желали, чтобы власть Арафата в этой части Палестины укрепилась, а число ключевых должностей, подаренных его родственникам, увеличилось. Президент назначил на должность начальника службы безопасности Газы своего племянника Мусу. В ответ неизвестные обстреляли штаб-квартиру Мусы. Хотя почему неизвестные? Их имена, кажется, президенту Арафату были хорошо известны. Многих из них, кстати, арестовали израильские солдаты во время очередной зачистки.

Старики не бывают радикалами. Если ты в молодости революционер, это восхищает, если в старости – это вызывает смех. Арафат это понял. Несмотря на переменчивое отношение к нему его народа, ближайшее окружение хранило и до сих пор хранит верность своему патрону.

Я пил чай в доме своих палестинских знакомых и внимательно слушал то, что рассказывал мне Файез Батран, сотрудник личной охраны Ясира Арафата. Полковник Батран был в числе приближенных палестинского раиса до девяносто девятого. Я, пожалуй, оставлю без изменений орфоэпию повествования моего собеседника. Ведь Батран хорошо говорил на русском. А если немного и стал забывать великий и могучий, так это даже довольно любопытно, особенно в коктейле с клокочущим арабским акцентом.

«Мы знали его, я лично, где-то десять лет назад. Как переехали в Газу, как осуществляли договор в Осло. Мы видели в нем человека действительно человечного, лидера, настоящего лидера. На Арафата хотели устроить покушение – с помощью самолетов, ракет, ядов всяких. И он каким-то образом, с большим чувством опасности, вылез из положения, как будто судьба хранила этого человека, чтобы он нам осуществлял какое-то государство».

Но государства, даже «какого-то», у Арафата не получилось.

Файез Батран был одним из тех, кто вернулся с Арафатом в Газу после того, как ему удалось договориться с израильтянами о создании Палестинской национальной автономии. Он оказался в числе двухсот ближайших к Арафату палестинцев после того, как летом восемьдесят второго будущего раиса вынудили покинуть Бейрут.

Тогда, рассказывал Файез Батран, последнюю группу палестинских боевиков усадили на французский военный корабль, который отправился в Тунис. Ариэль Шарон до сих пор жалеет, что не уничтожил тогда главного противника всей своей жизни. Но, пожалуй, это было невозможно. Правительство Соединенных Штатов вело переговоры с палестинцами о прекращении огня, и одним из главных условий было следующее – сохранить жизнь Арафату. Именно на французском корабле Арафат решил сменить военную кепку на куфию, но оставить зеленый военизированный френч до победы палестинской революции. Любопытно, что с того времени у Арафата было всего лишь два костюма. Оба военного покроя.

Арафата называли бедным президентом еще более бедной страны, но первый свой секретный счет он открыл в шестьдесят пятом, положив на него при помощи эмира Кувейта пятьдесят тысяч долларов. Некий специалист по финансам из Америки – его имя Джон Принс – считает, что на этом и подобных ему счетах аккумулированы шесть миллиардов долларов. В это верят не все, но юная, по сравнению с самим раисом, вдова Суха считала, очевидно, иначе. На церемонию прощания с Арафатом она не приехала, посчитав, очевидно, что он с собой в могилу не унес ничего, кроме собственных тайн.

По одной из версий, первые большие деньги Арафат заработал в юном возрасте, перепродавая оружие, принадлежавшее бедуинам из Арабского легиона, созданного англичанами в тридцатые годы. Но вряд ли на эти деньги можно было делать революцию. А вот счет, который помог открыть ему сверстник, шейх Кувейта Джабер ас-Сабах, сделал ФАТХ небедной организацией. В то время, в пятьдесят шестом, нефть еще не сделала бедуинов Кувейта богатыми, так что пятьдесят тысяч от шейха были свидетельством искренней щедрости.

Вдова Арафата, Суха, претендовала на все его деньги, но смогла доказать свои права лишь на триста миллионов долларов. Они познакомились в Иордании, в восемьдесят пятом, когда мать Сухи, христианка Раймонда Тауиль, по прозвищу Тигрица, попросила Ясира дать интервью своей дочери-журналистке.

«Думаю, что мы жили другой жизнью, особой жизнью. Моя мать была заметной личностью на оккупированных территориях. Двадцать лет назад она была первой, кто начал диалог с израильтянами, – рассказывала о Тигрице ее знаменитая дочь. – Мне говорили, чтобы я не была пассивной по отношению к происходящему. Чтобы я не пряталась в собственном доме, когда мой народ терпит лишения».

В девяностом, когда они поженились, Сухе было двадцать семь, Арафату – шестьдесят один. Тигрица-Раймонда умоляла дочь не делать этого, но та не послушалась и приняла ислам. Разлад между супругами обозначился три года спустя, когда Арафат не взял жену в Осло, столицу Норвегии, на подписание соглашений с израильтянами.

«Я осуждаю терроризм во всех его проявлениях. Я осуждаю терроризм». Сказано Арафатом в Женеве, в 1988 году.

Перед встречей в Осло Махмуд Аббас сказал Арафату: «Суха или Палестина». Раис сделал выбор и поехал в Норвегию без молодой супруги. О чем они говорили за закрытыми дверями, неизвестно, но на людях жена президента всегда говорила о нем эмоционально, красиво, но слишком абстрактно, например, так: «Я нашла в нем некое очарование. Он был очень открыт людям. Он был очень обходителен, я имею в виду с женщинами, очень, как говорят французы, галантен».

На могилу к мужу вдова, обитающая в Париже, не приехала. Суха никогда не скрывала свои претензии на палестинские миллиарды. Когда Арафат был на больничной койке, она поняла – ее час пробил. Дочь Тигрицы отправилась в Мукату на «денежную войну». Ей помогал Пьер Разек, бывший глава разведслужбы ливанских «христианских фаланг» и, по совместительству, израильский агент. Так, во всяком случае, о нем говорили его ливанские недруги. В среде «фалангистов» мсье Разек считался «номером вторым» после их командира Элиа Хубейки, уничтожившего Сабру и Шатилу.

У многих палестинцев жены – из бывшего СССР. Все те, кого нам удалось увидеть в Рамалле, представляя себя на месте Сухи, говорили, что никогда не решились бы предать своего мужа. Или хотя бы память о нем. В таком случае охраннику президента Файезу Батрану повезло больше, чем Арафату. Его жена Ольга говорила мне следом за своим мужем: «Я считаю, Арафат – это одна из сильных исторических личностей, он прожил свою жизнь не в погоне за чем-то мирским, как мы. Мы встаем, заботимся о чем-то, с утра идем на работу. Но есть люди, которые на протяжении тысячелетий живут не для себя, а для всего человечества, и вот, мне кажется, Арафат – один из таких людей. Он прожил свою жизнь за идею. Может быть, кому-то эта идея, освобождение Палестины, может быть, методы ее достижения покажутся жестокими. Может быть, для Запада он будет террористом, но он все-таки боролся за идею, и идея эта была – палестинское государство».

Суха – не единственная жена Арафата. Во всяком случае, не первая. В период с 1972 по 1985 год палестинский лидер называл своей женой Наджлы Ясин. Их роман тоже можно было назвать производственным – Наджлы работала секретаршей в канцелярии Арафата. Женой Арафата, вместо Сухи, вполне могла стать итальянка Изабел Фисано. Римская журналистка познакомилась с ним в Багдаде, когда палестинец номер один летал на встречу с Саддамом Хусейном, чтобы поддержать его вторжение в Кувейт. Но их роман закончился ничем.

Вполне возможно, что тот багдадский вояж Арафата мог стоить ему жизни. Арафат, выступив на стороне Саддама, лишился американской поддержки, а значит, гарантий безопасности. Спецслужбы Израиля отныне могли привести в действие план по его уничтожению.

Такой план существовал. Это стало ясно после теракта на дискотеке «Дельфинарий» в июне 2001 года. Парень по имени Саид аль-Хутари взорвал себя на входе на дискотеку. Взрыв оборвал двадцать две молодые жизни, в основном детей репатриантов из России. Аль-Хутари был членом «Бригад мучеников Аль-Акса», финансировавшихся, предположительно, на деньги Арафата.

«Справедливо это или несправедливо, но то, что Ясира Арафата не ликвидировали после теракта в «Дельфинарии», когда погибли дети, то это… Можно ли было это сделать тогда? Конечно же, можно, но правительство воздержалось от этого, – рассуждал бывший руководитель «Натив» бригадный генерал Яаков Кедми за чашкой кофе возле старого рынка Алленби. – Факт остается фактом. Используя наши ошибки, пользуясь стечением обстоятельств, пользуясь самыми зверскими методами, самыми неприемлемыми, ему удалось добиться своей цели».

Вскоре стало известно, что «Бригады мучеников Аль-Акса» изменили свое название и теперь именуются «Бригады мучеников Ясира Арафата». ФАТХ сформировал эту группировку после начала последней интифады в сентябре 2000 года. Но часть боевиков, сообразив, что их используют в политической игре, с 2004 года стала действовать самостоятельно, сохранив торговую марку. За этим последовало нападение «бригад» на штаб-квартиру службы безопасности Палестины в секторе Газа и покушение на эмиссара президента Арафата в Ливане Мунира Макдаха.

Посредником в разрешении внутрипалестинского конфликта выступил Демократический фронт освобождения Палестины – одна из самых немногочисленных радикальных организаций Ближнего Востока.

Фарук Давас, член политического руководства Демократического фронта освобождения Палестины, примерно так оценивал политическое будущее после раиса: «Нам нужен мир с Израилем. Но справедливый мир, не тот, который нам навязывают внешние силы. И в этом наши взгляды во многом расходились со взглядами окружения Арафата. В семидесятые нас называли радикалами, но сейчас оказывается, что идея социалистического устройства Палестины устроила бы многих – и здесь, и в Израиле. Поэтому мы будем участвовать в процессе формирования новой власти».

Но власть в Палестине так и не стала новой. Те, кто пришел на смену Арафата, – его ученики. Например, лидер ФАТХ и президент номер два Махмуд Аббас, или Абу-Мазен. А еще при власти остались и душеприказчики Арафата, такие, как счетовод и казначей Мухаммед Рашид. Это система – причем действующая и вполне жизнеспособная. Значит, Арафат победил Израиль, затеяв десятки лет назад безнадежное дело.

«Он переиграл нас, но не только. Он переиграл историю, он переиграл весь мир, потому что весь мир, время от времени, был против него, – восхищался и сожалел одновременно Яаков Кедми. – Сирийцы его преследовали, хотели ликвидировать. В Египте его преследовали, в Иордании его преследовали, в Ливане его преследовали. То есть не было страны в арабском мире, которая в тот или иной период его бы не преследовала. Он сделал много ошибок, но несмотря на все его ошибки… Почти все его движения, почти все его действия по отдельности считались отрицательными и вредными, но в совокупности, как это ни странно, он добился успеха. Этому способствовали наши ошибки, этому способствовали ошибки или заблуждения других стран, других режимов, стечение обстоятельств, но – факт остается фактом – он своего добился, палестинское государство было создано».

Это еще не государство в полном смысле этого слова. Но у него уже есть власть, банки и силовые структуры. А самое главное, в избытке мощный резерв – подрастающее поколение, убежденное в правоте методов Арафата.

Человек, к могиле которого ежедневно приходят сотни сторонников, противников или просто любопытных, сделал сам себя и свою собственную историю. Обстоятельства своего появления на свет он превратил в самую большую палестинскую тайну. Обстоятельства его ухода сделали тайной другие люди. Он оставил после себя Палестину, которая так и не стала державой, и миллиарды, которые не сделали счастливым его народ. И все же для него, для своего народа, он надолго – пожалуй, навсегда, – останется героем, появление равных которому в ближайшее время пока что не предвидится. В конце жизни герой боялся одного – если он уедет из Мукаты, то назад уже не вернется. Он вернулся. Чтобы остаться здесь навсегда.

1941 год. Немецкая армия с невиданной скоростью движется на восток. В плену у немцев миллионы людей. Специально создаются огромные концентрационные лагеря. Но даже они не могут принять такое невероятное количество узников. Людей рассматривают как массу, человеческий материал. Ежедневно уничтожаются тысячи заключенных. Но в некоторых лагерях людей убивают не просто так. Над ними проводят странные эксперименты, часто не имеющие ничего общего с медициной. Их проводят зачастую известные дипломированные врачи. В лагере Маутхаузен за подобными «опытами» стоит гауптштурмфюрер СС, доктор Ариберт Хайм. Заключенные прозвали его «Доктор Смерть» за шокирующую жестокость, с которой он проводил свои странные эксперименты. После войны доктор Хайм оказался неуловим. Его до сих пор разыскивают охотники за нацистами.

История Хайма заинтересовала меня. Перефразируя известное выражение – война не может считаться законченной до тех пор, пока не найден последний военный преступник. Я захотел уж если не найти самого Ариберта Хайма, то во всяком случае увидеть тех, кто знал доктора, чтобы понять технологию превращения в монстра. Но все оказалось не так просто.

Австрия, 2009 год

Я просматривал любительские кадры, сделанные американским военным оператором в первые часы после освобождения Маутхаузена. По тому, как иногда дрожала камера, я догадывался, что американец были в шоке от того, что увидели пятого мая 1945 года, через три дня после того, как был подписан Акт о безоговорочной капитуляции Германии. Двадцать тысяч полуживых людей, каждый весом не больше тридцати килограммов. Сотни трупов перед крематорием. Но то, что стало им известно позже, шокировало еще больше. Оказывается, центральное учреждение системы концлагерей «Маутхаузен – Гузен» было предназначено для неисправимых противников рейха. Здесь уничтожали до двухсот человек ежедневно. Но у лагеря было и другое назначение. О нем знали только посвященные: Маутхаузен был огромной лабораторией, в которой экспериментировали над заключенными. Кстати, медицинские опыты над людьми здесь проводились по инициативе самих врачей. И, похоже, первым из них был Ариберт Хайм.

Кто же вы, доктор Хайм? Обычный среднестатистический австриец, родившийся, правда, в день начала Первой мировой войны, что можно считать символичным. Но не больше. Дальше все стандартно. Хорошо учился в школе. Поступил на медицинский факультет. Был любознательным, способным, но в то же время очень ленивым студентом, то есть обладал качествами, которые присущи многим карьеристам. В нацистскую партию вступил еще тогда, когда был студентом. Присоединение Австрии к Германии воспринял с радостью. Да, Хайм и в самом деле мечтал о блестящей карьере, потому и устроился на работу в концлагерь. И в этот момент его биография перестала быть стандартной. Об этом мы говорили с доктором Тилем Бастианом, сидя в кабинете его жены, практикующего врача, на втором этаже старинного баварского дома, построенного еще в XX веке.

– В концлагере Ариберт Хайм проводил свои эксперименты, испытывая удовольствие от издевательств над людьми, когда они погибали под его ножом, – сказал Тиль Бастиан, покачивая ногой в кроссовке. И тут же произнес, пускай и с оговоркой, почти крамольную мысль: – В концлагерях были, конечно же, истинные ученые, которые действовали в интересах науки. И, несмотря на жестокость экспериментов, они достигали определенных результатов. Но Хайм не принадлежал к их числу. Доктор Хайм был шарлатаном и брутальным садистом.

Тиль Бастиан охотно согласился на разговор о Хайме. Но с условием, что будем говорить не только о нем, но и о других врачах-нацистах. Бастиан – один из лучших немецких экспертов по медицине Третьего рейха. А может быть, даже лучший. Еще в начале семидесятых на материалах исследований, которые проводились в концлагерях, он написал свою первую, кандидатскую, диссертацию. Ее не приняли. Формальное объяснение, которое дал руководитель Бастиана, звучало примерно так: об этом говорить еще рано, не стоит шокировать научный мир. Интересно почему? В своей работе Бастиан лишь вскользь упомянул о фактах, которые дискредитируют само понятие «врач». Но этого хватило, чтобы закрыть диссертацию. Действовала круговая порука врачей, причастных к опытам в концлагерях. Но, впрочем, вот лишь немногие из фактов медицинской деятельности Ариберта Хайма. Доктор Смерть убивал заключенных и отправлял черепа своим друзьям в качестве сувениров. Доктор Хайм вырезал куски человеческой кожи с татуировками для изготовления абажуров. Все это не имело никакого отношения к медицине.

* * *

Из тысяч заключенных, прошедших через эксперименты в Маутхаузене, в живых остались единицы. Это были, как правило, подростки. Они легче, чем взрослые, выдерживали нечеловеческие условия концлагеря. Именно поэтому, в основном, подростков отбирали для опытов с инфекционными болезнями и отравляющими веществами. Остальные попадали на хорошо отлаженный конвейер уничтожения.

Тех, кто прибывал в лагерь, сразу отправляли на селекцию. Из массы людей отбирали тех, кто годен к работе. Оставшихся вели в крематорий.

Узников Маутхаузена пришлось искать по всей территории бывшего Советского Союза. Одного из них мы нашли в Москве. Николай Киреев совсем еще подростком попал в Маутхаузен. Пока его довезли до Австрии, он несколько раз пытался сбежать из пересыльных лагерей. В Берлине парню это удалось. Киреев, в свои восемьдесят с лишним неуловимо похожий на подростка и ростом, и повадками, рассказывает о том, как бродил по столице Германии, с подробностями, он перечисляет улицы, описывает здания, перебирает впечатления. Я хорошо знаю Берлин, и в какой-то момент мне кажется, что старик недавно побывал там в турпоездке.

– А когда вы были в Берлине? – спрашиваю я.

– Когда в плен меня везли, – отвечает тот.

– А после?

– Не был.

Он около месяца бродяжничал по столице рейха. Конечно, его поймали. И отправили в лагерь, который, как я сказал, был предназначен для неисправимых противников режима. К таким противникам, видимо, отнесли шестнадцатилетнего парня. Первое, что увидел в лагере Киреев, – это душевая особой конструкции:

«Ну, там все было предусмотрено, и душевая, и все, ну, из душевой выходишь так, чтобы у людей была полная уверенность в том, что здесь никакого подвоха. Они же всегда, немцы, обещали: «Энтлязунг, свобода», они же очень хитрые. Внешне все выглядело спокойно. Я только вышел из бани и медленно двигаюсь, не тороплюсь. Вижу, развилка какая-то, коридор один налево, а другой направо. Ну, я дошел и думаю: куда идти, влево или вправо? И смотрю, стоит и улыбается эсэсовец молодой, иди, мол, сюда. Я поворачиваю направо, нисколько не подозревая, что левая дорога в пекло пошла. А там, значит, входят в комнату, значит, двери плотно закрываются, голоса там не слышно, и пускали газ».

Из газовой камеры тела убитых заключенных выносили в морозильный отсек. Здесь они лежали в ожидании, пока освободится печь. Она работала двадцать четыре часа в сутки. Убитых осматривали на столе. Вырывали золотые зубы, снимали украшения, срезали татуировки. И только потом отправляли в печь. Пепел рассыпали по фермерским полям вокруг лагеря.

Пригодных для работы каждое утро загоняли в карьер. Заключенные добывали гранит. Это была невероятно тяжелая работа. До весны сорок пятого смогла дотянуть лишь десятая часть каменотесов. Но еще меньше осталось тех, кто выдержал медицинские эксперименты. В Киеве живет один из тех, на ком испытывали препараты против туберкулеза. Его зовут Роман Булькач. Старик, вероятно, не знает, что эти эксперименты были заказаны управлению лагерей СС фармакологическими компаниями, которые заработали на лекарствах колоссальные деньги. Уже после окончания войны. Названия этих компаний можно увидеть на рекламных плакатах в любой аптеке нашей страны.

«Меш вводили через вену палочку Коха i потом наблюдали, значить, як мш оргашзм захворював, i, значить, у них був такий рентген невеличкий, i коли процес туберкульоза шшов, то вони начали давать меш щ лки», – говорит Булькач абсолютно спокойно.

Впрочем, считает Роман, попасть на фармакологические эксперименты было везением. Появлялся мизерный шанс на выживание. У тех, кто был в общих бараках, шансов остаться в живых было еще меньше. Василий Кононенко, один из самых молодых узников Маутхаузена, хорошо помнит, что отработанный человеческий материал уничтожали с помощью смертельной инъекции. Так же поступали с неизлечимыми больными и с теми, кто не был пригоден к работе.

«Там, где лежали больные, их часто просто умертвляли, не ждали, пока больной человек совсем дойдет, а просто умертвляли путем уколов. Ну, дали в вену чистого керосина или бензина, и мгновенная смерть», – простовато рассказывал бывший заключенный.

Бензин вводился в вену или напрямую в сердце. В некоторых случаях его заменяли фенолом. Такой способ уничтожения применялся во многих лагерях, но в Маутхаузене именно Ариберт Хайм предложил этот способ убийства. Все это происходило в лагерной санчасти. И только несколько заключенных сумели спастись после того, как побывали внутри.

Николай Киреев до сих пор с ужасом вспоминает о том, как выглядела санчасть. Описывает ее со странными и невероятными деталями:

«Ну, я там был мгновение, я забежал туда, чтобы попросить лекарства для ноги. У меня была большая рана. Картина, как сейчас, представилась мне такая. Веревки с потолка, обилие всяких подвесок, и люди между этими подвесками висят вниз головой, вверх ногами. И вот еще. Колеса остались в памяти у меня. Вроде, значит, веревки какие-то, типа домкрата. Веревки толстые, протянутые вверх. Люди в полулежачем состоянии, натянутом, они как бы лежали в пространстве. Это было какое-то страшное зрелище. И я сразу понял, что здесь меня лечить не будут».

Похоже на кошмарное видение или на сюрреалистические картины. То, что Николай Киреев остался жив, было чудом. Он мгновенно понял: здесь людей не лечат, а убивают. И сбежал из «ревира», так называли в Маутхаузене санчасть.

Диапазон опытов в «ревире» был широким. На подопытных испытывали отравляющие вещества. Пересаживали органы без анестезии. Экспериментировали с изменением пола. Направление в «ревир» означало смерть. Она всегда была мучительной. Но и жизнь в ожидании смерти была невыносимой. Каждое утро в бараках находили тела тех, кто предпочитал легко уходить из жизни.

«Мне до сих пор вспоминается картина, – тихо говорил Николай Киреев. – Утром встаешь и смотришь: там один висит, значит, на нижних нарах, где вешаться удобнее было, там другой висит. Обычно в предбаннике – его называли «вашраум», то есть умывальная комната, – там складывали тех, кто умирал ночью, их туда за ночь затаскивали. С вечера никого не было, а утром поднимаешься, идешь, смотришь, то здесь лежит, то там лежит, значит, надо перешагивать. Если ты не перешагнул, значит, ты на живот его стал, чувствуешь под ногой подвижную субстанцию. Пока они лежат в «вашрауме», значит, кусочек махнешь, и пошел. В лагере ведь тоже существовали рынки тайные».

Я сначала не понял, о чем он, что означает это «махнешь», и Киреев объяснил:

«Что резали? Тело человеческое, которое можно отрезать и в пищу употребить».

В Маутхаузене был создан режим, при котором люди сами себя считали человеческим материалом. Впрочем, не только здесь. Вся система концлагерей работала так, чтобы у людей вместо мыслей были только рефлексы. Голод, страх, самосохранение. Идеальная обстановка для того, чтобы проводить эксперименты над людьми. Но большая часть этих опытов была на грани шарлатанства. Сохранилась фотография рабочего кабинета доктора Хайма. На стеллажах – наглядные пособия по анатомии. Они изготавливались из тел убитых заключенных. Маутхаузен зарабатывал на них деньги, продавал медицинским институтам рейха. В углу кабинета – скелет узника из Голландии. Это результат одного из самых странных экспериментов Хайма. По слухам, доктор уменьшал подопытного в росте, и рассказ об эксперименте стал настоящей лагерной легендой, которая была пересказана мне бывшим узником Василием Кононенко примерно так:

«У нас был учитель средней школы из Нидерландов. Вообще-то северные народы стройные, высокие. Он был высокого роста, ему регулярно вводили какой-то препарат. И он уменьшался в росте. Когда его понизили примерно на половину роста, ему сделали укольчик в сердце, скелетировали его и сфотографировали его скелет».

Все эти эксперименты формально проводились ради идеалов науки. На благо рейха. Но весь персонал Маутхаузена, до самого последнего капо, старосты барака, помнил и о личном благе. Наблюдательный Василий Кононенко быстро понял, что иметь золотые зубы в Маутхаузене смертельно опасно.

«Капо охотились за золотыми зубами, это хуже всякого эксперимента, – говорил мне Василий. – Людей каждый день из барака отправляют в крематорий и новых приводят на их место. Значит, капо должен доложить офицерам, у кого из новых золотые зубы. Потом его приводят в помещение, где находится ответственный офицер, тут же убивают и вырывают зубы. Вечером приносят труп в барак, а потом уже в крематорий отправляют, и вот такой «эксперимент», он куда страшнее, чем другие, медицинские».

Маутхаузен был лишь одним из семидесяти немецких лагерей. В концлагерях рейха оказались миллионы рабочих рук. Практически бесплатная рабсила. Мне кажется, что это открывало безграничные возможности для бизнеса. И косвенно моя версия подтверждается тем, что в Германии после вторжения в СССР ожил финансовый сектор. Банки давали огромные кредиты концлагерям. Промышленность на подъеме. Многие предприятия размещают свои заказы на производстве, подконтрольном системе лагерей. И медицина не отстает. Ведь врачи получили прекрасный материал для экспериментов. За считаные месяцы можно было добиться таких результатов, на получение которых раньше уходили годы. Ариберт Хайм надел офицерские погоны накануне назначения в Маутхаузен, осенью сорок первого. Так же, как и коллегами, им движет честолюбие. Невозможное стало возможным. Человеческий материал имелся в неограниченном количестве. Сотни высококлассных медиков добровольно шли на работу в концлагеря. А к такой работе допускались только офицеры СС.

До сих пор сохранились письма, дневники, записи эсэсовских врачей, таких документов огромное количество. В этих записях ученые восхищаются теми возможностями, которые открылись для них с приходом нацистов. Сотни врачей называли людей, на которых они ставили опыты, не людьми, а «материалом». Только представьте, для них это был всего лишь материал. Были среди медиков и такие, которые называли Гитлера деревенщиной, а всю его идеологию плебейской, но и они рассматривали нацизм с практической точки зрения, как огромную возможность осуществить эксперименты, о которых раньше могли только мечтать.

Вот выдержки из переписки коллеги доктора Хайма, Зигмунда Рашера. Рашер жалуется руководителю СС Генриху Гиммлеру: «Добровольцев не находится. Не могли бы вы предоставить двух или трех профессиональных преступников, приговоренных к смертной казни, для участия в экспериментах».

Гиммлер, называя подателя письма «товарищем», в соответствии с национал-социалистической партийной этикой, обещает решить проблему:

«Дорогой товарищ Рашер. Заключенные, конечно, будут вам охотно предоставлены в необходимом количестве».

В ответ Рашер сердечно благодарит рейхсфюрера. Именно Гиммлер, второй после фюрера человек в Германии, руководил системой концлагерей и требовал подробно докладывать о результатах экспериментов на людях. Они проводились во всех лагерях рейха. Гиммлер организовал целый медицинский конвейер, на котором трудились тысячи врачей и медсестер. Ежедневно они убивали сотни подопытных. Медики равнодушно воспринимали это как часть своей работы. Например, в дневнике некоего доктора Кремера, который работал в Освенциме и подробно описывал все, что с ним происходило, была вот такая запись:

«Сегодня утром была ужаснейшая сцена в селекции, когда сортировали заключенных на уничтожение. На обед была отбивная из зайца. После обеда послал десять марок жене домой».

То есть для них все было настолько банально и обыденно, что записи о жестоких экспериментах переплетались с рутинными событиями личной жизни докторов.

В Маутхаузене эксперименты над людьми продолжались дольше всего. Уже три дня, как Третий рейх прекратил свое существование, а людей продолжали казнить. Из всех лагерей рейха Маутхаузен был освобожден последним. Пятого мая сорок пятого на территорию лагеря вошли солдаты одиннадцатой бронетанковой дивизии армии Соединенных Штатов. Они увидели сотни трупов умерших от голода, болезней, казненных накануне освобождения в газовых камерах. К этому моменту руководство лагеря успело сбежать по поддельным документам. Конечно, американцы нашли всех, кто был причастен к убийствам заключенных. Суд над персоналом Маутхаузена начался в марте сорок шестого. Перед трибуналом предстал шестьдесят один человек. Пятьдесят восемь из них получили смертный приговор, в том числе и лагерные врачи. Кроме одного. На скамье подсудимых не было Ариберта Хайма. Судя по документам того времени, американцы знали, что во время своих опытов Хайм умертвил сотни людей. Судьи уже располагали показаниями свидетелей и вещественными доказательствами. Но тем не менее Хайм так и не попал на скамью подсудимых. И целых шестьдесят лет его будут искать спецслужбы нескольких стран.

* * *

А теперь из послевоенной Германии перенесемся в Египет, в две тысячи девятый год. В Каире в дешевом отеле «Каср эль-Мадина» обнаружен портфель с документами на имя Тарика Хуссейна Фарида. Вид на жительство, оплаченные счета, электрокардиограмма. Фотография и подпись под документами не оставляли сомнений: Тарик Хуссейн – не кто иной, как доктор Ариберт Хайм. В Каир приехали журналисты, чтобы провести независимое расследование. Параллельно с ними работали спецслужбы, ведь Ариберт Хайм все еще находился в международном розыске. Но главные охотники за нацистами не в Египте, а в Израиле, соседней стране. Они искали Хайма по всему миру, и даже не предполагали, что доктор Хайм находится практически у них под боком, в Египте. Журналисты встретились с владельцем гостиницы. Он посмотрел на фото и сообщил: «Человек на фотографии умер в девяносто втором». Но факт смерти подтвердить невозможно. Неизвестно, где же тело Хайма. Тем, кто охотится за Доктором Смерть, нужны только неоспоримые доказательства.

Меньше чем за час полета от Каира, в Иерусалиме, находится Центр Симона Визенталя. Задача этой организации – поиск военных преступников. Главного «охотника за нацистами» современности зовут Эфраим Зурофф. В прошлом историк, Эфраим Зурофф увлекся поиском нацистов и стал профессионалом своего дела. Причем даже у спецслужб немало вопросов к тем методам, с помощью которых он собирается выводить на чистую воду избежавших правосудия эсэсовцев и им подобных. Зурофф охотился за Хаймом с восемьдесят шестого года по всему миру. Из Иерусалима Центр Симона Визенталя раскинул сеть поисков до Скандинавии, Испании и даже Латинской Америки. К поискам одно время были подключены спецслужбы Израиля, а лучшие сыщики Германии, Австрии, Аргентины и Чили были уверены, что они идут по следу нациста. Но в это время Хайм жил в Каире. Человек, родившийся в Австрии, не имевший ничего общего с мусульманским миром, сумел полностью слиться с арабской средой. Но сколько времени он провел в Каире? Действительно ли он умер здесь? Зурофф в странной манере, слегка высокомерно и в то же время доверительно, рассказывал мне, сидя в своем душном офисе:

«Я запрашивал египетское посольство, они обещают сотрудничать. Но на деле никому из нас так и не позволили приехать в Египет, чтобы попытаться найти тело Хайма. Насколько мы знаем, египетское правительство так и не нашло тело. И можно сказать, что наше следствие в каком-то смысле забуксовало. Но в то же время у нас появилось десять убедительных «зацепок», которые могли привести нас туда, где, возможно, прячется доктор Хайм. Причем эти «зацепки» появились в течение трех месяцев после того, как журналисты немецкого канала ЦДФ и газеты «Нью-Йорк таймс» сообщили о смерти доктора Хайма в Каире. Хотя я должен признать, в действительности эти «зацепки» нас никуда не привели».

Зурофф жестко опускает уголки губ вниз. Похоже, Доктор Смерть стал самой большой его проблемой. Я замечаю за спиной Зуроффа копию пропагандистского плаката, выпущенного в Германии в годы Второй мировой войны. Плакат рекламирует фильм «Вечный жид».

«Нет тела, невозможно провести экспертизу ДНК и исследовать зубы, – объясняет охотник. – Только эти две экспертизы могут подтвердить, что человек, о котором идет речь, это и есть тот самый доктор Ариберт Хайм, так долго разыскиваемый военный преступник из концлагеря Маутхаузен».

Но есть человек, который мог бы помочь охотникам за нацистами. Этот человек мог бы указать, где могила Хайма, но он никогда этого не сделает. Потому что он родной сын Ариберта Хайма. Его зовут Рудигер Хайм.

Мы долго вели переговоры с Рудигером Хаймом и просили о встрече. Он долго размышлял, а стоит ли встречаться, и в конце концов отказал нам, сославшись на то, что уже дал одно интервью и больше встречаться с прессой не хочет.

«Он умер в Каире, десятого августа девяносто второго, это было в день закрытия Олимпийских игр в Барселоне», – вот по сути то немногое, что сообщил Рудигер журналистам немецкого телеканала ЦДФ.

– Этот документ написан вашим отцом? – спросили они Рудигера, показав несколько рукописных строк.

– Да, это почерк моего отца, – подтвердил Рудигер.

Они постоянно переписывались. Накануне смерти отца Рудигер виделся с ним в Каире. Об этом он молчал почти двадцать лет. И вот наконец от Рудигера стали известны некоторые подробности каирской жизни его отца.

Эта жизнь была простой и незаметной. Хайм сменил имя. Теперь его звали Тарик Хуссейн Фарид. Соседи называли его дядя Тарик. Каждый день Хайм ходил молиться в мечеть пешком за десять километров. Он принял ислам и вел образ жизни правоверного мусульманина. Денег тратил немного, но явно в них не нуждался. С друзьями был достаточно щедрым. Они даже не предполагали, что Тарик Хуссейн от кого-то скрывается. Правда, за ним замечали нелюбовь к фотографированию и фотографам, но этому значения не придавали. Его считали очень образованным человеком. Хайм знал четыре языка. На арабском доктор говорил свободно. В общем, в Каире Хайм был своим. Он сумел полностью адаптироваться в арабской среде. Потому что именно от этого зависела его жизнь. Вернее выживание.

* * *

Первый раз Хайму пришлось спасать свою жизнь в сорок пятом, после капитуляции Германии. На него охотилась группа ликвидаторов. Это были евреи, потерявшие семьи в концлагерях и озлобленные на нацистов. Ни о каком правосудии речь, конечно, не шла. Это была месть. Группа ликвидаторов так и называлась – «Нокмим», в переводе с иврита «Мстители». На фоне общего победного настроения союзники сквозь пальцы смотрели на действия группы. Многие считали мстителей справедливой заменой правосудия. Этих людей отличала особая жестокость и хладнокровие. Они любыми способами уничтожали тех, кто был замешан в геноциде евреев. И Ариберт Хайм стал мишенью. Я хотел узнать, каким же образом действовали эти люди, и договорился о встрече с Яаковом Кедми, который, будучи руководителем одной из израильских спецслужб, наверняка лично общался с бывшими мстителями. Как всегда, встреча была в кафе, и Яаков, попивая крепчайший кофе, рассказывал то, что он знал о «Нокмим»:

«В «Моссад» смотрели сквозь пальцы на то, что делали «Мстители». Но это была больше их личная инициатива. Я думаю, речь идет о десятках, или даже более, ликвидированных нацистов в Европе. Это происходило очень просто. Взрывали или просто убивали. Или могли выкрасть и потом ликвидировать».

Группа «Нокмим» была нелегальной. Костяк организации составляли бойцы так называемой «Еврейской бригады», элитного подразделения в составе британской армии. Они имели возможность перемещаться по Европе и абсолютную свободу действий. Но главное – они имели доступ к архивам. «Мстители» точно знали, за кем охотятся. В сорок пятом Ариберт Хайм сдался американцам, и его поместили в лагерь для бывших военнослужащих СС, недалеко от Нюрнберга. Номер лагеря двенадцать. Ариберт у американцев на хорошем счету. Его назначили лагерным врачом. Здесь, под охраной, он, видимо, чувствовал себя в безопасности. Но в апреле сорок шестого в соседнем лагере номер тринадцать случилось массовое отравление. В течение одного дня погибли около тысячи бывших эсэсовцев. А вскоре выяснилось, что это был результат диверсии агента «Нокмим». Парень устроился работать поваром и щедро сдобрил мышьяком весь лагерный паек. И тут Хайм запаниковал. Он понял: как только «Мстители» узнают о том, что он работал в Маутхаузене, ему конец.

«В отношении бывших нацистов, эсэсовцев, проверка происходила просто до полной идентификации, – внес ясность в мои размышления Кедми. – Если было сомнение после того, как похищали человека, так ведь у каждого эсэсовца была татуировка с его личным номером».

Кстати, именно так в шестидесятом опознали одного из авторов «окончательного решения еврейского вопроса» Адольфа Эйхмана, которого два года спустя казнили в израильской тюрьме в Рамле.

«Всегда это можно было проверить, – рассуждает Яаков Кедми, словно перебирая варианты. – Даже если кто-то из них пытался вывести татуаж, то оставался шрам, причем на определенном месте, потому что татуировка была стандартной. И я даже не сталкивался с мнением, что где-то происходили ошибки. Шли искать не просто капитана или лейтенанта СС, а человека, о котором была серьезная информация».

Полная информация о Хайме находилась в архивах СС. Но именно в то время, когда «Нокмим» развернул охоту за эсэсовцами, по странному совпадению из досье Хайма исчезло все, что могло свидетельствовать о его причастности к массовым убийствам. В личном деле доктора Хайма всего лишь несколько записей. Любой заинтересовавшийся его судьбой может узнать из дела, что в декабре тридцать пятого Ариберт Хайм вступает в нацистскую партию, а в тридцать восьмом становится младшим офицером СС. И все. Дальнейшие записи отсутствуют. Целые страницы с описанием его работы в Маутхаузене кто-то изъял из архива. Теперь по документам Ариберт Хайм не лагерный врач, а просто мелкий эсэсовец. Такой вряд ли буде интересен «Мстителям». Но кто же мог подчистить досье Хайма? Есть только версия. Она гласит, что Хайма покрывали оккупационные власти американского сектора. Вместо десятка смертельно опасных документов у бывшего врача СС на руках теперь только один. А именно – позитивная характеристика, выданная американцами в лагере для военнопленных. Вот с этим документом Хайм вышел на свободу в сорок восьмом и начал новую жизнь.

* * *

Самое интересное это то, что Ариберт Хайм в медицинской сфере действительно заработал после войны определенный вес. Он открыл медицинскую практику в курортном Баден-Бадене в сорок девятом и практиковал до шестьдесят второго года. Но он был не один такой. Это явление имело огромные масштабы: около сотни врачей, причастных к экспериментам в лагерях, спокойно практиковали в послевоенной Германии. На новом месте, в Баден-Бадене, Ариберт Хайм ни от кого особенно не прятался. У него была репутация лучшего гинеколога в этом единственном немецком городе с субтропическим климатом. Роскошный и вместе с тем тихий Баден-Баден, где, кажется, все устроено так, чтобы люди радовались жизни и не нервничали. Пациенток Ариберт принимал в собственной клинике. Хайм открыл ее в самом центре города, уже через два года после того, как вышел на свободу. Клиника находилась в одном из самых старых зданий Баден-Бадена. Если идти по дороге к римским баням, от которых, собственно, и происходит название города, то обязательно на полпути присядешь под двухэтажным средневековым особняком, сразу за центральной площадью. На первом этаже аптека. На втором – кабинет доктора. Хайм открыто рекламировал свое дело. К работе относился очень профессионально и пользовался популярностью среди пациентов. К тому же, похожий на киногероя, доктор всегда неплохо выглядел. Его жизнь постепенно начала входить в нормальное русло.

Хайм женится и вместе с семьей переезжает на виллу в районе, где живут самые состоятельные горожане. Здесь доктор будет жить до шестьдесят второго. Кстати, и сегодня вилла принадлежит семье Хайма. Белое уютное здание в самом конце Мария-Викторияштрассе с небольшим двориком, на каменных опорах ворот высечен номер двадцать шесть. Дела доктора идут все лучше. В пятьдесят восьмом он покупает еще один дом, но не для того, чтобы в нем жить, а для того, чтобы сдавать квартиры. Он постарался сделать так, чтобы об этом соседям ничего не было известно, и то, что искал, нашел в Западном Берлине: доходный дом на сорок квартир по адресу Тильварденбергштрассе, 28, возле набережной Шпрее. Этот дом приносил ему шесть тысяч марок ежемесячно. В общем, Хайм стал богатым человеком. Ему никто больше не напоминал о прошлом. Каким же образом человек, совершавший массовые убийства и избежавший наказания, мог стать преуспевающим врачом?

Я спрашивал об этом доктора Тиля Бастиана. Кабинет, в котором мы сидели, мне показался похожим на офис Хайма в Баден-Бадене. Старинный дом, уютная обстановка. Я почему-то подумал, что со своими пациентами Хайм говорил так же спокойно и доверительно, как и любой другой врач. Он был профессионалом.

«Врачи даже после войны оставались нацистами. От такой идеологии за один день не избавишься, – размышлял Тиль. – Представим, что вы пациент Хайма, постоянно лечитесь у него, обязаны ему своим здоровьем или здоровьем семьи. В таком случае вы никому не скажете, что он нацист, потому что это может навредить и вам. Вот почему пациенты покрывали Хайма. А врачи покрывали его, потому что он был коллегой, здесь срабатывал принцип корпоративной поруки».

Почему в отношении врачей, совершавших одни и те же убийства, срабатывали двойные стандарты? Одних казнили, другим давали гарантию неприкосновенности и возможность работать? Для того, чтобы понять это, достаточно знать ситуацию в послевоенной Германии. Берлинская стена, которую построили в шестьдесят первом и сломали в восемьдесят девятом, олицетворяла границу сфер влияния. По сути, это была граница между Советским Союзом и Америкой. По обе стороны этой стены победители вывозили немецких ученых и технологии. В том числе и в области медицины. Вскоре многие из медиков, которых сильные мира сего спасут от наказания, станут мировыми светилами и нобелевскими лауреатами. Никто уже не будет вспоминать, как они начинали делать свои открытия.

* * *

Но давайте все же немного вспомним.

Вот, например, стрептоцид. Его можно купить в любой аптеке. Этот антибиотик вместе с другими лекарствами испытывали на узниках концлагеря Равенсбрюк. Для этого подопытным наносили открытые раны, обнажали кость и не давали заживать, наблюдая за действием препарата.

Экипировка современных летчиков до сих пор выпускается с учетом исследований Зигмунда Рашера в концлагере Дахау. Рашер погружал подопытных в ледяные ванны и помещал в барокамеры, откачивая оттуда воздух. В результате этих опытов погибли триста заключенных.

Метод искусственного оплодотворения разработан Карлом Клаубергом. Именно Клауберг решил проблему бесплодия. Он додумался до этой методики в Освенциме, когда проводил массовую стерилизацию женщин-заключенных. Свои исследования Клауберг закончил в Советском Союзе, куда его вывезли после войны.

Пересадка кожи при ожогах спасает жизни тысячам пострадавших. Эту технологию разработал доктор Йозеф Менгеле. Во время исследований все в том же Освенциме под его скальпелем погибли почти три тысячи близнецов.

Это лишь небольшая часть достижений, полученных в результате массовых убийств. Авторы этих технологий были нужны союзникам. Но почему среди них оказался медицинский шарлатан Ариберт Хайм? Доктор Смерть вел дневник экспериментов. Возможно, их подробное описание заинтересовало американских военных. И он получил свободу в обмен на дневник. Он исчез вместе со страницами из личного дела. Вместо него остался только журнал, где указывалась причина смерти заключенных. Конечно, фиктивная. Поэтому Хайм был уверен, что свидетельств его преступлений нет. Но он ошибался. Еще в сорок шестом американские следователи опрашивали свидетелей из Маутхаузена. Как раз тогда, когда Ариберт Хайм зарабатывал себе положительное резюме в лагере для военнопленных номер двенадцать.

Бывший политзаключенный Карл Лоттер рассказал, как осенью сорок первого ассистировал Хайму в «ревире».

К доктору обратился спортивного сложения юноша-еврей с раной на ноге. Хайм спросил парня, откуда такое сложение, и тот сказал, что играл в футбол. Доктор кивнул и предложил юноше лечь в операционной. И вот что Хайм с ним сделал. Он разрезал его, кастрировал, отделил части тела, его органы, взял его череп, отделил плоть и использовал череп в качестве украшения в клинике, потому что зубы были превосходными. И это не единственный случай.

Для опытов доктор отбирал, как правило, подростков. После него так поступали другие врачи в Маутхаузене. Во-первых, это была наиболее здоровая часть заключенных, а во-вторых, врачи могли не бояться, что дети окажут сопротивление. В большинстве малолетние узники попадали в Маутхаузен с Востока. Из них выжили немногие. Но их свидетельства американцы, расследовавшие дело концлагерей «Маутхаузен – Гузен», не принимали в расчет. Впрочем, и не могли. Вскоре после освобождения подростков вернули на родину. Прошло много лет, прежде чем на Западе узнали страшные подробности о том, что же происходило с ними в лагере. Правды ради следует сказать, что отличился не только доктор Хайм. И, вероятно, он был еще не самым жестоким сотрудником Маутхаузена.

* * *

«Комендант наш, Цирайс Фриц, нас он очень уважал, Кому пулю, кому шприц, всех охотно он снабжал!» – рассказал Василий Кононенко стишок, который ходил среди русскоязычных заключенных лагеря. Самодельные вирши, конечно, поднимали настроение, но, услышанные лагерным начальством, могли стать убедительной причиной, по которой автора или исполнителя направляли в печь.

«У коменданта была любимая овчарка, – вспоминал, морщась, Василий Кононенко, и я заметил, как нервно застучали подошвы его туфель. – Звали ее Анмут. В переводе на русский Прелесть. Так он отправлялся в каменоломни, это было недалеко, и брал эту Прелесть. С палкою в руках, с собакою на поводке. Подходит поближе к работающему узнику, дает ему палку и заставляет бить Прелесть. Ну, и как это можно? Коменданта собака, и ее ударить. Он говорит: «Бей!», приказывает: «Бей сильнее!» Ну, хорошо, заключенный ударил сильнее. Комендант забирает палку и говорит: «Иди!» Заключенный идет, потом бежит. Комендант отпускает свою Прелесть, она догоняет того узника и рвет его на куски».

Людей в Маутхаузене убивали по трем причинам: из удовольствия, по производственной необходимости и в назидание. Особо провинившихся казнили на глазах у всех заключенных. Часто казнили капо, старост бараков. Это, значит, чтобы узники знали – лагерное правосудие не делает исключений.

Николай Киреев помнит, как это происходило.

«Я видел картину, когда вешали Вальтера, нашего капо, старостами у нас, как правило, были немецкие узники. Вся эта мультипликация, – Киреев использует именно это странное в данном контексте слово «мультипликация» и даже произносит его с нажимом, – длится десять-пятнадцать минут, и в это время мы стоим, наблюдаем, отдаем нашему товарищу последние почести. А до этого был случай, когда веревка оборвалась. Тогда вторую веревку накинули, и вторая веревка оборвалась. Пока искали третью, человек на виселице успел броситься и вырвал у палача кадык».

Лагерь выбора не оставлял. Сдаться и умереть или собраться с силами и выжить. Воля к жизни сделала сильным дух выживших узников. Они до мельчайших деталей помнят Маутхаузен. Вплоть до номеров бараков и имен надзирателей. С возрастом в памяти человека остается только самое главное. Для них это был лагерь. Я слушаю рассказы узников, и мне кажется, что теперь Маутхаузен – это их вторая сущность. Василий Кононенко объясняет это просто:

«Все, кто попадает в лагерь, они теряют чувство самообладания, чувство юмора и чувство порядочности какой-то, потому что не было возможности выйти из лагеря. На воротах Маутхаузена было написано «Оставь надежду, всяк сюда входящий». И поскольку в документах, которые на каждого из нас оформляли по прибытии, стояла отметка «Возвращение нежелательно», то, значит, мы должны были только умереть. Вот и все».

* * *

Ариберт Хайм тоже не забывал о прошлом. Но для него лагерь был просто частью его карьеры. Он ни о чем не жалел.

Документы, найденные в Каире, свидетельствуют, что до конца дней Хайм оставался убежденным нацистом. Ему повезло пережить первую волну массовых наказаний военных преступников. Закончился Нюрнбергский процесс. Мстители из «Нокмим» свернули свою деятельность. Большинство нацистов залегли на дно, а потом приспособились к новой жизни. Самый первый процесс над нацистскими врачами начался в Нюрнберге шестого декабря сорок шестого года и продолжался до лета сорок седьмого. На этом процессе на скамье подсудимых оказались двадцать человек. Из них семерых оправдали. А из тринадцати оставшихся к смертной казни приговорили семерых. То есть большинство врачей остались на свободе. К шестьдесят второму все они успели стать уважаемыми гражданами. В их числе и гинеколог Ариберт Хайм. На послевоенных фотографиях он выглядит уверенным в себе человеком. Он в прекрасной форме. Хайм помешан на спорте. Еще до войны, кажется, в тридцать восьмом, он стал чемпионом рейха по хоккею в составе венского клуба «Энгельманн». И после войны Ариберт продолжает играть за команду городка, в котором практикует, это было необходимо, ведь модный доктор всегда должен быть в форме. Но к началу шестидесятых эта счастливая жизнь закончилась.

Американцы передали власть в западном секторе немцам. В шестьдесят втором МВД Федеративной Республики выдало ордера на арест десятков бывших офицеров СС. Был выписан и документ на задержание Хайма. И тут произошла утечка информации. Кто-то предупредил доктора. В сентябре шестьдесят второго Хайм пришел в дом по адресу Мария-Викторияштрассе, 26, в последний раз и сообщил жене, что должен исчезнуть. Через несколько часов на вилле были полицейские. Но к тому времени доктор уже покинул Германию. На все вопросы полиции, до самого момента опубликования документов из Каира, сын Хайма, Рудигер, отвечал, что не знает, где его отец. Хотя, конечно, знал.

«Он его сын! И он защищает своего отца! – почти срывался на крик в разговоре со мной главный «охотник за нацистами» Эфраим Зурофф. – У меня есть для вас новость. Согласно немецким законам, он не может быть наказан за то, что помогает отцу. Он ближайший родственник. Конечно, если, защищая отца, он совершит нечто ужасное, например, если он убьет кого-нибудь, тогда его накажут. Но в остальном он может помогать, как хочет. Посылать деньги, прятать его, в Германии это не преступление. Он может наврать все, что угодно. Все, что придумает его фантазия».

В шестьдесят втором немецкая полиция упустила еще одну возможность арестовать Хайма. Ему опять помогли. Кто именно, неизвестно. Доктор и на этот раз переиграл преследователей. Проще всего ему было спрятаться в Латинской Америке. Если и есть идеальное место на земле для того, чтобы спрятать Ариберта Хайма, то это место в Патагонии – в Пуэрто-Монтт или в Барилоче. Это огромная территория. После Второй мировой Латинская Америка охотно принимала беглых нацистов. В городах Пуэрто-Монтт и Барилоче прячутся сотни бывших эсэсовцев. Этот регион на границе Аргентины и Чили даже называют Маленькой Германией. Особенно много беглецов осело в Пуэрто-Монтт. В одном из местных ресторанов, кстати, долгое время в качестве рекламы висела фотография хозяина в форме офицера вермахта вместе с женой в деревенском платье. После того, как Эфраим Зурофф решил поискать Хайма в Патагонии, эта фотография исчезла из витрины ресторана.

«Но мы так и не нашли его, – злился Эфраим Зурофф после поездки, но, похоже, в большей степени на себя. – И когда я был там, в Латинской Америке, то говорил, что очень похоже на то, что Хайм прячется где-то на полпути между Пуэрто-Монтт и Барилоче. И если он жив сегодня, я ни капельки не удивлюсь, если он там находится».

«На полпути» в данном контексте звучит как ключевое понятие. В Пуэрто-Монтт живет Вальтрод Диарсе, которую Зурофф считает дочерью Ариберта Хайма. Ее мать жила неподалеку от Маутхаузена, и у нее был роман с лагерным доктором. Вальтрод это, впрочем, отрицала. Охотник проследил за Вальтрод и обнаружил, что она по нескольку раз в неделю ездит по маршруту в Барилоче из Пуэрто-Монтт и назад. Зурофф предположил, что старик Хайм обитает где-то посередине, а любящая дочь навещает отца и ухаживает за ним. Но, конечно же, никого Эфраим Зурофф не нашел. И тут, решив свернуть поиски в Южной Америке, он узнал новость. Вальтрод объявила о том, что хочет получить в наследство два миллиона евро, которые находились заблокированными на одном из счетов Хайма. Охотник потирал руки. «Ого-го! – подумал он. – Она все-таки знала, где его искать». Но объяснение лежит на поверхности. Признать себя дочерью самого разыскиваемого нациста за два миллиона евро – чем не выбор? Почему бы так не поступить чилийской немке, для которой Вторая мировая война – не больше чем глава из учебника истории? А Зурофф, между тем, начал искать и другие сведения о Хайме. И нашел любопытный факт. Оказывается, один турист из Израиля столкнулся в магазинчике на испанском курорте с человеком, очень похожим на Хайма. Этот человек говорил по-немецки и выглядел как компьютерный фоторобот, представлявший возможную внешность девяностолетнего Хайма. А спустя некоторое время немецкий кинодокументалист Инго Хельм, снимая фильм о Хайме, следил за его домом и увидел в квадрате ночного окна старческий профиль. «Вот где сейчас Доктор Смерть», – обрадовался Хельм.

«Конечно же, это был не он! – Я слышал в динамике своего мобильного смех Инго, рассказывавшего об этом случае. – Жена Хайма принимала в гости какого-то старика, и его мы приняли за доктора».

Но вот что удивительно. Все эти факты почти совпадают по времени. Сразу же после начала поисков в Патагонии Эфраим Зурофф объявил, что очень близко подобрался к Хайму и вскоре поймает доктора. И вот именно тогда в Каире появился портфель с документами, которые убедительно доказывают, что искать больше некого. Доктор Хайм давно в могиле. Просто невероятно. Он спокойно доживал свои дни в Египте, там, где его и не думали искать.

«Он был мне как отец. Он многому научил меня. И Господь принял его», – говорил журналистам Махмуд Дома, сын близкого друга Хайма, хозяина гостиницы, в которой жил доктор. Когда Махмуд был подростком, Ариберт Хайм занимался его образованием. Учил языкам и, в конечном итоге, заставил поступить в университет. Именно Махмуд нашел документы Хайма. Похоже, бывший нацист умел дружить. Благодаря таким людям, как семья Дома, Хайма не смогли поймать в сорок пятом и в шестьдесят втором. Для преследователей он был кровавым монстром. Но для близких людей важно было совсем другое. Доктор был надежным другом. Даже сегодня друзья продолжают защищать его интересы. Махмуд Дома скрывает то место, где находится могила Хайма. Передать документы он согласился при одном условии, о котором Эфраим Зурофф говорит так: «Главное условие, которое поставил человек, нашедший документы и передавший их немецким и американским журналистам, было следующим: чтобы эти документы ни в коем случае не попали ко мне в Центр Симона Визенталя».

Доказательства смерти Хайма не устраивают Центр Симона Визенталя. Нет тела нациста. Экспертизу провести невозможно. Зурофф будет продолжать свои поиски, пока не найдет Хайма. Живого или мертвого. Вот почему Махмуд Дома не хочет отдавать ему документы. Но есть еще одно странное обстоятельство, которое настораживает Зуроффа. Дети доктора так и не заявили о правах на его наследство.

«Это еще одно доказательство того, что Хайм, возможно, жив. Дети не претендуют на его банковский счет. Это два миллиона евро, которые должны достаться его детям», – говорит охотник.

«А как же его дочь? Она, кажется, как раз и претендует», – спрашиваю я. Но Зурофф оставляет этот вопрос без ответа, лишь пожимая круглыми плечами. Родственники Хайма – это единственная реальная зацепка, и она однажды приведет к доктору, уверен Эфраим Зурофф. Правда, теперь охотник вынужден охотиться исключительно самостоятельно. Спецслужбы сворачивают поиски беглых нацистов. Они не собираются тратить силы и деньги на розыск доктора из Маутхаузена. Их интересуют только реальные угрозы. Престарелый Хайм больше не представляет опасности.

Справедливость должна восторжествовать вовремя. Девяностолетнего старика, у которого слюна течет по подбородку, который даже не знает, где находится, трудно представить молодым эсэсовским офицером, убийцей десятков, а может быть, и сотен людей. Пока Эфраим Зурофф ищет нацистов, время по-своему разбирается с ними.

* * *

Кстати, у истории Маутхаузена и лагерного доктора Ариберта Хайма есть обратная сторона. Для доктора, которого прозвали «Смерть», опыты в Маутхаузене были только эпизодом его карьеры, из-за которого Ариберт Хайм большую часть своей жизни провел в страхе быть пойманным. Впрочем, это не мешало ему жить в достатке и пользоваться всеми благами, которые дают деньги и связи. Участь же советских узников Маутхаузена была совсем другой.

Пятого мая сорок пятого они вышли за лагерные ворота. Мечта о свободе придавала этим голодным подросткам силы в течение нескольких лет. Теперь они ждали, что мир, наконец, изменится. Что после страшных мучений, которые они выдержали, мир станет по крайней мере справедливым. Казалось, дома их ждет другая жизнь. И они никогда больше не будут человеческим материалом.

Николая Киреева уговаривали не возвращаться:

«Дай Бог американцам всего за то, что освободили нас! Но я из американского лагеря для интернированных бежал. Я хотел только на Родину. Там русские эмигранты уговаривали нас на ломаном русском языке: «Вы должны ехать в Америку, в Канаду, в Австралию, там хлеб, там довольственная жизнь!» Я думаю: «Эх-ма, куда я попал! Из одного лагеря в другой». Ну, я-то домой собирался, на Родину, свобода меня ждала, вот. Я был уверен в одном. Я был уверен в свободе и справедливости на земле. И удрал домой, где свобода».

Но Родина распорядилась иначе. Их возвращение по-прежнему было нежелательным. Николая Киреева на десять лет отправили в советский лагерь. Его вина была в том, что он находился на территории рейха и его освободили американцы. Также его обвинили в сотрудничестве с немцами. Якобы свидетели помнят, что накануне освобождения Маутхаузена американцами заключенный Киреев пытался записаться в немецкий добровольческий отряд, чтобы сбежать из лагеря. Вывод: новый срок. Советский. Десять лет лагерей. От звонка до звонка. Примерно такой же была участь сотен бывших узников Маутхаузена. Они очень скоро узнали, что советский лагерь почти не отличается от нацистского. Но эти люди смогли выжить. Повзрослев в Маутхаузене, смерти они уже не боялись.

«Если бы мы погибли там, в Маутхаузене, это было б хорошо, мы были бы герои, про нас рассказывали бы разные байки, и так далее, а раз мы остались живы, тогда, значит, мы предатели. – В словах Василия Кононенко горечь, в голосе слезы. – Когда вот сейчас спрашивали, спрашивали меня: «Ты ненавидишь немцев?», я говорю: «Нет, я к ним ничего не имею». У них был такой порядок. Мы верили Сталину, они верили Гитлеру. Если немец слово сказал против Гитлера, тогда его в лагерь. Если мы анекдот расскажем про Сталина или просто какой-то политический, нас тоже не погладят по головке, так что тут у каждого свой диктатор. А вот то, что случилось у меня после освобождения, за это я ненавидел Сталина, и по сей день я против Сталина».

От советского лагеря Василия Кононенко спасло только то, что он был на грани истощения. В день освобождения

Маутхаузена он весил двадцать шесть килограммов. Поэтому срок парню решили не давать. В НКВД рассчитывали, что он и сам умрет. Он выжил. До середины шестидесятых находился под подозрением. Не мог поступить в ВУЗ, не мог работать, кем хотел, и жить, где хотел. Эти люди не были борцами с системой. Они просто хотели жить. То, что их воля к жизни оказалась мощнее любой системы, было невозможно вычислить экспериментальным путем.

Шри-Ланка, середина 2000-х

У него был такой запах, что казалось, пряный тропический лес находится рядом, за раскрытым окном. А название, если произнести вслух, словно убаюкивало волшебной сказкой диковинной земли. Цейлонский байховый чай. Попробуйте произнести эти три слова вслух, только медленно, с расстановкой, и вы поймете меня. Цейлонский. Байховый. Чай. А еще он напоминает о колониальном прошлом острова, носившего некогда британский топоним Цейлон и поменявшего имя на сингальское Шри-Ланка, Благословенная родина-мать. Но есть у него и другое название, которое переводится примерно так же с тамильского языка: «Илам, земля предков». Обычно это слово произносят с ударением на последнюю «а», но правильно все-таки делать ударение на первый слог. Я оказался здесь еще тогда, когда север страны контролировали «Тигры освобождения Тамил-Илама». А имя их лидера Велупиллаи Прабакарана, произнесенное в столице Коломбо, звучало примерно так же жестко и даже, пожалуй, грозно, как в свое время имя Джохара Дудаева в Москве. Симфония чайных ароматов не слышна на острове. Вот уже много лет на нем пахнет войной. Она шла там, где вряд ли могли оказаться многочисленные иностранные туристы.

* * *

Демократическая Социалистическая Республика Шри-Ланка – это островное государство в Юго-Восточной Азии. Его площадь небольшая, если быть точным – 65 610 квадратных километров. Население острова – двадцать миллионов человек, из которых 74 % – сингалы, 18 % – тамилы, 8 % – остальные народности. Денежная единица – ланкийская рупия. Обменный курс местных денег во время войны был примерно сто рупий за один доллар США.

До января две тысячи девятого года остров был поделен на две части. Или точнее на три. Южную часть контролировало легитимное правительство. Оно находилось в столице островного государства – Коломбо. Ему был подконтролен и небольшой полуостров Джаффна на севере.

Но между севером и югом вклинилась полоска земли, признававшая над собой власть организации под названием «Тигры освобождения Тамил-Илама». Такая причудливая конфигурация сложилась в результате гражданской войны, начавшейся в 1972 году, приостановленной тридцать лет спустя соглашением о прекращении огня и, наконец, выигранной правительством в две тысячи девятом после возобновления боевых действий.

После двадцать второго февраля две тысячи второго года участок дороги на севере Шри-Ланки называли не иначе как «Ничья Земля». Я шел пешком по пыльной тропинке между высокими бревенчатыми стенами, напоминавшими древние фортификационные сооружения. Но их выложили не очень давно, чтобы ни один автомобиль и ни один пешеход не сошел с дороги и не исчез в близлежащих джунглях. Позади – блокпост ланкийской армии, впереди – контроль «Тигров освобождения Тамил-Илама». Официально все это была единая и неделимая территория Шри-Ланки. Но фактически за тамильским блокпостом лежала другая страна, с другим укладом, другими законами. И даже время там текло по-другому. Мне пришлось перевести часы на полчаса назад.

Граница. Официально ее не существовало. Но чтобы въехать в Тамил-Илам, нам пришлось оплатить нечто вроде визы. «Тигры» потребовали полторы тысячи рупий с машины. Вернее «тигрицы» – таможня тамилов сплошь состояла из улыбчивых девиц. Получив мзду, они выписали чек на тамильском языке. Хрупкая внешность обманчива – девушки вполне могли одолеть в бою мужчину-солдата. Этому их учили в специальных лагерях. Борьба с правительством, которое не признавало Тамил-Илам, принимала разные, довольно причудливые формы. Например, фискально-бюрократические. Каждый визитер обязан был заплатить пошлину. На переднем крае перестали стрелять, но он по-прежнему оставался линией фронта. Кажется, остров должен был неизбежно расколоться.

История конфликта насчитывает десятки лет. В сентябре пятьдесят девятого года во время праздничной церемонии буддийский монах застрелил премьер-министра независимого Цейлона Соломона Бандаранаике. Убийца считал премьера предателем сингальских традиций. Это было время первых столкновений между тамилами и сингалами. До сорок восьмого, при владычестве англичан, британская корона формировала местную элиту из меньшинства – тамилов. После провозглашения независимости на острове была создана единая держава, и большинство решило поквитаться – объявило сингальскую нацию государствообразующей, а сингальский язык единственным официальным.

Тамилы вспомнили, что некогда, еще до британцев и португальцев, на острове существовали два княжества и два народа жили по-соседски, но независимо друг от друга. Напрасно. Новое правительство всячески поощряло культурный геноцид тамилов. Сингальский юг Цейлона процветал. Тамильский север прозябал в нищете. «Нужно сопротивляться, – решило меньшинство, – иначе вымрем».

Но в Красную книгу истории тамилов заносить было рано. У «тигров» нет имен, только позывные – обычно это названия птиц. Человек с именем птицы стал полновластным хозяином севера страны. Его боевой псевдоним – Велупиллаи Прабакаран. Кто-то считал его одним из самых опасных террористов, кто-то – национальным героем. По собственному выражению Прабакарана, когда он был тихим студентом, то слишком много читал о Наполеоне и решил создать боевую подпольную организацию.

Организация «Тигры освобождения Тамил-Илама» была основана пятого мая тысяча девятьсот семьдесят шестого года. До этого большинство ее членов составляли костяк «Новых тамильских тигров» – самой крупной вооруженной группировки на полуострове Джаффна. После того как Велупиллаи Прабакаран организовал нападение и убийство мэра Джаффны Альфреда Дюрайаппа, боевик, по его собственным откровенным словам, решил «переформатировать «тигров» в самое настоящее элитное подразделение, способное профессионально вести любые боевые действия». При небольшой численности эти группы готовились в условиях необычайно высокой дисциплины, а уровень их выучки, вне всякого сомнения, соответствовал уровню подготовки регулярных войск, а иногда и превосходил его. Некоторые эксперты до сих пор уверены, что на начальном этапе сам Прабакаран и многие его сподвижники прошли курс обучения на базах индийской армии и в лагерях разведведомств Индии. Первая серьезная атака «тигров» против ланкийской армии была организована двадцать третьего июля 1983 года недалеко от Джаффны. Боевики окружили и атаковали небольшое подразделение военных, что впоследствии вызвало массовые погромы тамильского населения на острове. Маятник ненависти стал раскачиваться еще сильнее. В ответ молодые тамильские парни десятками уходили в джунгли, чтобы пополнить ряды «Тигров освобождения». В самом начале партизанской войны «Тигры освобождения» действовали совместно с другими тамильскими группировками, а в апреле восемьдесят четвертого формально объединили их в единый партизанский Национально-освободительный фронт Илама. С политической точки зрения, фронт следовал в фарватере индийских интересов, что не слишком устраивало «тигров». В конце концов они вышли из этого объединения и объявили, что собираются воевать против своих бывших союзников. В междоусобной войне «тигры» одержали верх и предъявили своим уцелевшим противникам, которые образовывали примерно двадцать небольших групп, ультиматум: «Или вы присоединяетесь к нам, или будете уничтожены». Так число «тигров» значительно возросло. И они стали единственной партизанской силой на всем полуострове Джаффна.

С начала восьмидесятых для участия в боевых действиях Прабакаран в больших количествах вербует женщин и подростков. За период активных боевых действий ланкийская армия уничтожила семьдесят семь тысяч тамилов. Лишь десятая часть этих людей являлась активными боевиками. Сингалы, государствообразующая нация, думают иначе. Официально они декларируют равенство возможностей для обоих народов. Неофициально, уже после победы над «тиграми», многие сингальские политики и по сей день считают, что любой гражданский тамил является потенциальным партизаном. И в этом есть некая доля истины. После того как человеку с именем птицы, Прабакарану, удалось отбить у сингалов в 2000 году перешеек между Джаффной и собственно Цейлоном, тамилы с юга острова негласно стали уходить на север, туда, где «тигры» ретиво принялись строить тамильское государство.

«Слоновья Тропа» – так называют тамилы узенький перешеек, соединяющий северную, меньшую, и южную, большую, части острова Цейлон. Перешеек имеет стратегическое значение, поэтому ланкийская армия неоднократно пыталась взять его, захватить любой ценой. И потерпела крупную неудачу в двухтысячном, оставив повсюду следы войны в виде брошенных танков и забытых минных полей. Никто не составлял карты минных полей. Тысячи тихих убийц лежат вдоль дороги и ждут добычу. Их выставили в надежде удержать перешеек. Но тогда ланкийской армии это не удалось. Операция «Алайгал Ойватиллаи», в переводе с тамильского «Неудержимая Волна», началась в 1:30 в ночь с 26 на 27 марта 2000 года. Небольшие группы «тигров»-диверсантов перебрались через минные поля и уничтожили ключевые артиллерийские позиции армии. Одновременно партизаны блокировали военную базу Иякаччи. Ланкийские танки пытались прорвать блокаду, но безуспешно. К утру правительственные войска на перешейке были полностью отрезаны от основной базы. Для того чтобы правительство не смогло перебросить на полуостров дополнительные войска, «Тигры освобождения» нанесли точечные удары по военным объектам на восточном побережье. Местное тамильское население помогало «тиграм» готовить удары. В операции было задействовано около полутора тысяч боевиков – пехота, артиллерия, диверсанты, женский дивизион и так называемые «морские тигры», партизанский флот на небольших катерах. Соотношение сил было явно не в пользу «тигров», но почти три тысячи ланкийских солдат были лишены возможности маневра. Сражение длилось четыре дня. К первому апреля, потеряв всего лишь 29 бойцов, «тигры» дали возможность солдатам убраться с перешейка. Армия сообщила о восьмидесяти пяти убитых и шестистах раненых.

В те дни, когда Тамил-Илам был реальностью, хотя и непризнанной, дорога в Килиноччи проходила мимо мемориала погибшим «тиграм». Тамилы – в основном индуисты. В традициях индуизма – не хоронить, а сжигать ушедших из жизни на ритуальных кострах. Но «тигры» создали свои собственные традиции. Мемориал в Килиноччи – это кладбище, на котором покоятся тысячи «Тигров освобождения Тамил-Илама». Их чтут, как героев, они уже стали частью истории и пропаганды этого квазигосударства. И, глядя на бесконечные ряды серых одинаковых надгробий, не устаешь задаваться вопросом: а как же удалось за столь короткое время разрозненные группы организовать в сильную и хорошо дисциплинированную армию, в которой присутствует идейная мотивация? Тийягараджа, смотритель мемориала в Килиноччи, в мирное время не нашел ничего лучше, чем сторожить вечный покой своих товарищей. Ну, а в военное – надевал камуфляж с поперечными, как у тигра, полосами и превращался в боевика. Тийягараджа признался, что караулит мемориал добровольно: «Это моя земля, я ее решил отдать под мемориал, об этом меня попросила наша община. Здесь покоятся молодые парни. Им было от двадцати до тридцати пяти лет. Я и сам воевал, участвовал в битве за Слоновью Тропу, в двухтысячном году. Теперь время от времени прохожу переподготовку – чтобы не забывать военную науку».

Перед тем как начать войну против правительства Шри-Ланки, Прабакаран долго готовился: создавал тайные тренировочные лагеря. Один из них находился в джунглях возле городка Муллативу. Особенно впечатляла в этом лагере хибарка, предназначенная для общих сборов личного состава. Над входом – красочная роспись, изображавшая героических бойцов в полосатом камуфляже во время атаки. Внутри на облезлых деревянных стенах – батальная живопись: Прабакаран в окружении верных бойцов, сражение с тяжелыми ланкийскими танками, портреты героических «тигров» с горящими взглядами, устремленными в грозное и одновременно счастливое завтра. В общем, оформлению мог позавидовать любой армейский парторг времен Советской армии. Здесь курс молодого «тигра» длился три месяца. На этом этапе боец получал общее представление о том, что такое партизанская война в тропических джунглях. Затем – три месяца специализированной подготовки. И ежедневные учения, максимально приближенные к условиям реального боя. Такие учения не обходились без жертв. Причем для женского дивизиона «тигров» поблажек не делалось. Все то же самое, что и для мужчин. С две тысячи второго года каждый тамил в возрасте от шестнадцати лет был обязан пройти подготовку в таких лагерях.

Прабакаран, лидер «Тигров освобождения», перебив своих менее радикальных конкурентов из умеренных тамильских партий, остался единственным непререкаемым авторитетом среди тамилов. С начала девяностых власть у тамилов была одна, тигриная. «Тигры освобождения» – и политическая партия, и военная сила, и судебная власть. Такое вот тамильское «наше все». Велупиллаи Прабакарана называли просто и скромно: национальный лидер. Лидер сохранил военную структуру подчинения на своей территории. Все нити управления Тамил-Иламом сосредоточились в его сильных руках.

Даже дорожная полиция в столице земли тамильской, Килиноччи, являлась не самостоятельной структурой, а частью военного крыла «Тигров освобождения», и в любой момент могла быть направлена на фронт. В этом были и свои положительные моменты – местные водители боялись полицейских и не нарушали правила дорожного движения.

Для укрепления местной, пусть и нелегитимной, власти Прабакаран создал собственный свод законов и собственный суд. Я решил заглянуть в здание суда «тигров» как раз тогда, когда слушалось дело об убийстве человека, переехавшего на мятежный север с лояльного юга. Предположительно, его убил знакомый – тоже тамил, но с вражеским паспортом Шри-Ланки. По местным жестким законам за подобное преступление человека могло ждать только одно наказание – смерть. Но суд поступил, можно сказать, гуманно. Сам национальный лидер помиловал убийцу, но при этом решил воспользоваться случаем и передать его ланкийским властям. Мол, ребята, давайте сотрудничать хотя бы неофициально. Человека, обвиняемого в убийстве, переправили на юг острова. Тайно. Вот так за всю историю сложных взаимоотношений две судебные системы – легальная и нелегальная – признали друг друга «de-facto».

Я увидел скопление людей перед судом. Подошел. Мы разговорились с помощью переводчика, и я узнал, что эти простые люди – родственники приговоренного. Они не понимали, что происходит, радоваться ли мягкому приговору, или, наоборот, сожалеть о нем. Они, пожалуй, так и не поняли, что приговоренный – это уже не человек даже, а мост через Ничью Землю.

Мне стало интересно, а как «тигры» создавали свои законы, и я попросился на прием к верховному судье так называемого апелляционного суда. Улыбчивый худощавый человек в белой рубашке представился: «Оппилаи Сивасундаралингам, верховный апелляционный судья». Он сидел за старым, еще со времен английских колонистов, коричневым столом и морщился от удовольствия, когда на него попадал поток воздуха от вращающегося вентилятора. Если бы не китайский ветродуй, в кабинете было бы невыносимо душно. «Как часто вы приговариваете людей к высшей мере?» – спросил я его. И судья ответил, что за двенадцать лет было вынесено четыре смертных приговора. Удивительно то, что с международной точки зрения эти приговоры являлись просто убийством, потому что законов, по которым они выносились, официальный Коломбо не признавал. И в то же самое время этим несуществующим законам подчинялись тысячи людей.

«Мы стали создавать нашу судебную систему еще в девяносто третьем году, в самый разгар войны, – сделал короткий экскурс в историю верховный судья. – Кое-что взяли из британского судопроизводства, кое-что из австрийского. Многое добавили, отталкиваясь от наших тамильских традиций. За умышленное убийство и за изнасилование полагается смертный приговор. Хотя любой приговор можно обжаловать. Но только не в ланкийском суде, ведь мы находимся в состоянии войны с правительством сингалов, а значит, не признаем законы противника».

Зачем «тиграм» нужна судебная система, понятно без лишних объяснений. Любой власти хочется придать себе немного легитимности. Особенно если она называет себя всенародной. Но зачем боевикам нужна была еще и банковская система, мне не было понятно и тогда, когда я отправился к «тиграм». Не появилось понимания и сейчас, когда удивительное квазигосударство в джунглях прекратило существовать. Банковская система, которая, так же как и судебная, для внешнего мира является незаконной, была создана «тиграми» за очень короткое время. Но не для того, чтобы закупать оружие. Для этого у тамилов имелись счета в иностранных банках и специальные люди, которые знали, как этими счетами пользоваться. Один из них, Кумаран Падманатан, распоряжался многомиллионными вложениями в десяти странах. В девяносто четвертом он заплатил шесть миллионов восемьсот тысяч долларов за смертоносный груз, сделанный в Украине. Об этой финансовой операции «официальные» тамильские банкиры не знали ничего. Или же утверждали, что ничего не знают об этом.

«К сожалению, мы не имеем официальных отношений с иностранными банками, – говорил мне Балай Кришнар, заместитель председателя Банка Тамил-Илама, стоя на центральной улице Килиноччи прямо перед своим офисом, а за его спиной толпилась очередь тамилов, которые пришли получать проценты по вкладам. – В банке пятьдесят тысяч клиентов, почти все местные предприятия входят в их число. Оборот у нас не очень большой, но мы, тем не менее, выдаем кредиты и сами делаем инвестиции, консультируясь при этом с национальным лидером, господином Прабакараном. А с этого года мы открываем сберегательные счета и выплачиваем годовой процент по вкладам. Каждые двадцать четыре месяца мы выплачиваем вкладчику 9,5 процента».

Заместитель председателя Банка Тамил-Илама не был осведомлен о том, что главный тамильский зарубежный финансист Кумаран Падманатан в 1994 году инициировал переговоры с химзаводом «Заря» в Луганской области. Предмет переговоров, похоже, очень интересовал «тигров»: десять тонн гексагена, еще пятьдесят тонн динамита, а также разная саперная мелочь, вроде взрывателей с часовым механизмом и шнуров. «Где можно было спрятать такое количество взрывчатки?» – думал я. А наш переводчик и проводник указал на самую большую водонапорную башню в Килиноччи. Я стоял рядом с башней и думал о том, что это вполне возможно. Похоже, взрывчатка действительно какое-то время хранилась здесь. Верхушку сооружения срезало попавшим в нее снарядом. Она, как исполинское кирпичное сомбреро, лежала рядом с башней.

Падманатан – еще одна легенда Тамил-Илама, в некотором смысле, окруженная гораздо большей завесой таинственности, чем «национальный лидер» Прабакаран, хотя бы по причине того, что лидер почти всегда находился на острове, а финансист – пожалуй, почти всегда – за его пределами и оперировал огромными суммами, исчислявшимися в сотнях миллионов долларов. О нем известно очень немного. Настоящее имя – Шанмунган Кумаран Тармалингам. Свободно владеет сингальским, английским и французским языками. У Падманатана несколько паспортов разных стран, в которых его фамилия написана с такими фонетическими вариациями, что его выявление на пограничном контроле становится делом сложным и кропотливым. По слухам, у Падманатана двадцать три сменных документа. Он считается основным поставщиком вооружения для «тигров», причем это является его прямым партизанским заданием. Он возглавлял целую мировую организацию, работавшую на «тигров», начиная с самого начала девяностых годов. В начале своей финансово-трудовой деятельности Падманатан жил в Малайзии, где в восемьдесят седьмом он основал судоходную компанию, но потом вынужден был убраться из этой страны. Малайские спецслужбы начали широкую акцию против тамильского подполья, небезосновательно подозревая сторонников «тигров» в контрабанде оружия. Подозрения подтвердились, когда в руках у малайцев оказался целый корабль с арсеналом оружия, направлявшийся в сторону Цейлона. После этого Падманатан вынужден был покинуть Малайзию и перебраться в более гостеприимный для подпольных бизнесменов Таиланд. Эта страна оказалась очень важным перевалочным пунктом для «тигров». Близость к зонам замороженных конфликтов в Камбодже и Мьянме, развернутое на Бенгальский залив, а значит и в сторону Шри-Ланки, западное побережье и, главное, не слишком навязчивый госконтроль над частным бизнесом – все это делало Таиланд ключевым регионом для транзита оружия и финансовой поддержки партизан. Здесь Падманатан создал так называемый «Департамент КП». Аббревиатура, понятное дело, составлена из начальных литер имени с фамилией его руководителя. Кумаран Падманатан отвечал за перевооружение тамилов и за пополнение арсенала «тигров» самым современным оружием. Он искал поставщиков, платил им через сеть тайных банковских счетов и отправлял товар на Цейлон, используя торговые корабли, которые находились в ведении его «Департамента». Эти суда, учитывая страсть боевиков ко всевозможным прозвищам из мира дикой природы, Падманатан называл «морскими голубями», они и впрямь, словно перелетные птицы, курсировали с острова на материк и снова на остров. Но самое главное, эти корабли строили люди Падманатана. В Таиланде он купил судоверфь и оснастил ее по самым высоким стандартам судостроительной техники. Журнал «Джейнз Интеллидженс», весьма уважаемое в среде профессионалов оружейного бизнеса издание, в две тысячи седьмом оценивал доходы «Тигров освобождения» от коммерческой деятельности в пределах трехсот миллионов долларов. По некоторым сведениям, Падманатан вынужден писать отчеты о своем зарубежном бизнесе, которые принимал сам лидер сопротивления Велупиллаи Прабакаран. Вероятно, вполне мог и не принять.

Когда Тенмули Раджнаратнам, известная друзьям под прозвищем Дхану, снаряжала взрывчаткой свой пояс смертницы, она и не подозревала, что закладывает гексоген под все движение «Тигров освобождения». Она думала, что собирается взорвать индийского премьера Раджива Ганди. Но этот взрыв прозвучит дважды. Первый раз в конце мая девяносто первого. И его услышит весь мир вместе с последним криком самого известного индийца, тут же пропавшим в шуме мощной взрывной волны. Во второй раз – много лет спустя, когда снаряд, выпущенный из гранатомета, влетит в окно потертого автобуса, на котором Прабакаран хотел вырваться из окружения на востоке острова. Между этими взрывами – восемнадцать лет расцвета и падения квазигосударства Тамил-Илам. Но если бы не было взрыва в Индии, то, возможно, не было бы столь сокрушительного краха на севере Шри-Ланки. Государство питается кровью, но если оно не придерживается диеты, то однажды рискует бесславно лопнуть. Государств с приставкой «квази» это тоже в полной мере касается.

В Индийском бюро расследований до сих пор считают, что за Раджива должен отвечать Падманатан, а значит, и его непосредственный начальник Велупиллаи Прабакаран. Индийцы собирали информацию о заказчиках убийства в двадцати трех странах. Особенно активно они работали в Швеции, где некоторое время находился и главный финансист «тигров», хотя следует признать, до него агенты так и не добрались. Но зато у них получилось кое-что более существенное. Страны, которые являлись членами организации Интерпола, объявили Падманатана в розыск. В ориентировке на Кумарана было указано, что «этот человек подозревается в участии и организации покушения на Раджива Ганди в штате Тамил-Наду, что в Индии». Многие из мировых лидеров оказались в непростой ситуации, ведь «тигриный» бизнес пополнял налогами бюджет нескольких вполне цивилизованных стран Европы и Америки.

Но и здесь нашлось неожиданное решение. В две тысячи втором «тигры» объявили о прекращении огня и начале мирных переговоров. И вот «лидер тамильской нации», то есть Велупиллаи Прабакаран, назначает своего финансиста официальным представителем на переговорах, которые идут на севере Европы, а именно в спокойной Норвегии. Индийцы тут же запросили норвежцев о том, что собирается делать на их территории известный спонсор террористов. Норвежцы ответили, что разыскиваемого спонсора террористов, а именно Кумарана Падманатана, в делегации на мирных переговорах нет. «А кто же тогда есть?» – переспросили индийцы. «Многие, – учтиво сообщили скандинавы, – например, Шанмунган Кумаран Тармалингам, бизнесмен. Но к этой персоне у Королевства Норвегия нет никаких претензий». Неужели норвежцы не знали, что Тармалингам и Падманатан – это одно лицо? И зачем это «Тигры освобождения» решились на столь неоправданный риск, а именно привезти Падманатана на переговоры? А может, за ним стояла куда более могущественная организация, чем руководящая и направляющая сила тамильской справедливости, например ЦРУ? Или МИ-5? Или ФСБ? Ответов на эти вопросы нет до сих пор. Впрочем, в Норвегию главный финансист «тигров» так и не поехал, хотя и сумел удачно обезопасить свой бизнес. Этого для него было достаточно.

Но все же стоит вернуться в девяносто четвертый год. Именно тогда Падманатан, естественно, по распоряжению Прабакарана, провернул финансовую операцию, в результате которой «тигры» получили шестьдесят тонн отменной взрывчатки. О сделке на весь мир протрубили ланкийские журналисты и спецслужбы со ссылкой на собственные источники. Вот как звучит их версия. К девяносто четвертому «тигры» стали терять свои позиции. Они вот-вот готовились оставить полуостров Джаффна. Казалось, партизанская война проиграна. «Тигров» изрядно потрепали индийские миротворцы, присутствие которых сковывало действия Прабакарана. В июле восемьдесят седьмого премьер Индии Раджив Ганди послал на север острова свои войска. Была развернута миссия, которую тамилы считали оккупацией. К девяностому году, потеряв несколько сотен солдат, индийцы свернули свое присутствие в Шри-Ланке. Но «тигры» уже тогда планировали покушение на Раджива Ганди. И решили довести свое дело до конца несмотря ни на что. Двадцать первого мая девяносто первого индийский премьер был убит. Для «тигров» началась новая фаза войны, оружие для которой попытались найти в Украине.

История конфликтов двадцатого столетия настолько изобилует разными событиями, что теперь уже мало кто вспоминает, что авторство в создании «людей-бомб» принадлежит не чеченским или палестинским боевикам, а «Тиграм освобождения Тамил-Илама». Задолго до атаки на Всемирный Торговый Центр в Нью-Йорке они уже использовали эту тактику против ланкийской армии. Впрочем, не только против армии.

Сам термин «люди-бомбы» придумали в джунглях возле городка Муллативу. Здесь же и готовили «живые бомбы» – физически, технически, психологически. Ведь у каждого из смертников была мощная идеологическая мотивация. Было даже создано специальное подразделение смертников, которое называлось «черные тигры». В Тамил-Иламе существовал настоящий культ смертников. Они считались элитой партизанской армии. К этим людям, «черным тиграм», относились со страхом и одновременно с уважением. Пятое мая, день, когда тамилы впервые опробовали смертников, считался на подконтрольной боевикам территории чем-то вроде национального праздника. Он отмечался довольно помпезно, наподобие Дня независимости – с парадом, демонстрацией выучки всех подразделений тамильской армии и народными гуляниями, конечно, с гирляндами, транспарантами и всевозможными угощениями. Для самих «черных тигров» самым приятным угощением и одновременно самой большой наградой был ужин в компании с национальным лидером Прабакараном, который, как правило, происходил накануне выхода на боевую операцию. Место вечери знали весьма немногие.

Когда в распоряжении боевиков оказался «украинский» динамит, тактика использования «черных тигров» была признана успешной на самом высоком уровне Тамил-Илама. Оставалось только найти подходящие мишени. В начале девяносто шестого группа террористов-самоубийц взорвала здание Центробанка в столице Шри-Ланки, многомиллионном Коломбо. Грузовик с взрывчаткой въехал в ворота банка и, взлетев на воздух, унес жизни девяноста человек. Динамит и гексаген были сделаны в Украине, на заводе «Заря» в Рубежном, так считали ланкийские следователи и журналисты, изучавшие пути поставок вооружения для боевиков.

По версии журналистов, схема была следующей. Деньги за взрывчатку перевели со счета Сити-банка в Сингапуре, владельцем которого был господин Падманатан, а также со счета «Дрезднер-Банк» во Франкфурте, держателем которого был другой активный участник движения «тигров». За взрыватели и шнуры деньги пришли из Афин. Конечный сертификат получателя, подписанный министром обороны Бангладеш, был подделан. В девяносто четвертом пресс-служба тогдашнего президента Леонида Кучмы в письменном ответе сообщала, что, мол, правительство не занималось проверкой сделки, поскольку ее предмет не предназначался для военного использования.

А в июле две тысячи первого «невоенную» взрывчатку использовали во время нападения на главную авиабазу и единственный международный аэропорт страны, носивший имя президента Соломона Бандаранаике, кстати, много лет назад тоже погибшего от рук террористов при очень загадочных обстоятельствах. Атакующие уничтожили тринадцать пассажирских самолетов и, как минимум, дюжину солдат. К этому времени ланкийцы уже были уверены, что из Украины на остров взрывчатка попала на борту сухогруза «Суин», ходившего под флагом Гондураса, куда ее вместе с тремя сотнями тонн цемента и одноместным спортивным самолетом загрузили в Николаевском порту.

До конца неизвестно, принадлежал ли «Суин» морской империи Падманатана или же был нанят «втемную». Так часто бывает – экипаж зачастую не знает, что везет и куда.

Хотя в случае с «тиграми» нанимать корабли не было особой необходимости. На них работал целый флот, притом довольно многочисленный. Корабли, принадлежавшие тамилам, перевозили на остров оружие, купленное на подпольных рынках в Сингапуре и Рангуне. В распоряжении Прабакарана имелись катера-торпеды со взрывчаткой и несколько экипажей морских «камикадзе», известных как «черные морские тигры». Идею их создания приписывают политическому лидеру восточной части Тамил-Илама. Его боевой псевдоним – Каушалиян. Каушалиян сложил оружие и стал легальным политиком в феврале 2002 года. Но для ланкийцев он оставался «тигром», причем даже и не прирученным. Седьмого февраля 2005-го он был убит в собственной машине. Накануне он говорил так, словно чувствовал неотвратимое: «Наши политические лидеры были убиты. Поскольку убийства произошли на оккупированной территории, мы теряем доверие к ланкийской армии. Когда мы требуем гарантий безопасности, мы не просим военных охранять наши представительства, это не так. В действительности мы требуем лишь предоставить нам право заниматься политической деятельностью без угрозы для жизни».

Одним из поводов к тому, чтобы порвать на куски зыбкий мир, кажется, снова стал Падманатан. Одиннадцатого сентября – о, этот тревожный осенний день! – две тысячи седьмого года из Таиланда стали поступать противоречивые сведения о том, что Кумаран и еще два других активиста «Тигров освобождения» арестованы при попытке купить партию стрелкового вооружения вместе с боеприпасами. Количество было столь велико, что это позволило ланкийцам заявить: тамилы снова готовятся к войне. Вскоре тайские спецслужбы опровергли факт покупки, как, впрочем, и ареста. Но, как говорится, осадок у ланкийцев остался. Армия была готова «мочить террористов». Морально. И только ожидала короткой команды спустить курок и открыть огонь из всех калибров.

В две тысячи восьмом на секретном совещании представителей всех ветвей ланкийской власти было принято решение покончить с «тиграми» самым быстрым и простым способом. К тому же он был самым испытанным. Война. Правда, объявлять ее не пришлось. Формально война продолжалась. Нужно было только прекратить перемирие. В одностороннем порядке.

И тогда, выждав удобный момент, ланкийская армия снова начала открытые боевые действия на севере острова. Перед новой войной правительственные войска успели неплохо подготовиться: закупили новую технику, отремонтировали старую, подготовили людей.

И главное – обработали должным образом местное население тамильских территорий, мол, мы гарантируем вам куда более сытую жизнь, чем под властью Прабакарана. Зерна сомнений легли на благодатную почву. Людям надоела война и бесконечная угроза оказаться между двух огней. Прабакаран постепенно лишился поддержки местного населения. Его судьба была окончательно решена.

В начале две тысячи девятого «тигры» были окончательно разбиты.

Прабакаран погиб в январе две тысячи девятого, пытаясь вырваться из кольца в районе Муллайтиву, там, где сосредоточенные и безропотные бойцы ланкийской армии зажали с разных сторон остатки «Тигров освобождения Тамил-Илама». Партизаны отчаянно сопротивлялись. Но местное население устало от войны. Все указывает на то, что армия знала, в какой именно машине будет прорываться через кольцо Велупиллаи Прабакаран. Его друг и оружейный магнат Кумаран Падманатан был арестован пятого августа того же года. По слухам, в гостеприимном Таиланде, что, впрочем, опровергают тайские спецслужбы. Оставшиеся в живых «Тигры освобождения» уверены, что это произошло в Малайзии. Но и малайцы отказываются это признать. Как бы то ни было, но глава «Департамента КП» и один из самых богатых тамилов седьмого августа оказался в Коломбо, в сопровождении нескольких ланкийских офицеров и с браслетами на тонких коричневых запястьях. Где его содержат, правительство Шри-Ланки не сообщает. Это теперь один из самых больших цейлонских секретов.

Да, кстати. Когда война закончилась, то победители так и недосчитались примерно тридцати тонн взрывчатки. Той самой, которая, как видно, хранилась в старой водонапорной башне. Еще одна военная тайна Благословенного острова.

Колумбия, 2003 год

История не знает войн, подобных той, которая с начала шестидесятых пылает в Колумбии. Впрочем, «пылает» – не то слово, которое подходит для описания этой войны. Сами колумбийцы называют ее «тихой». В страну наведываются туристы. Процветает бизнес. Сюда стекается капитал со всей Латинской Америки. Но каждый день здесь убивают людей. В Колумбии действуют два мощных партизанских движения и десяток более мелких вооруженных формирований. Конечно, незаконных. Их называют одним словом – «парамилитарес», то есть полувоенные. Партизаны ведут войну на два фронта – против правительственных войск и против парамилитарес. Хотя «фронт» – понятие относительное. Для того чтобы стать партизаном, необязательно уходить в джунгли. Половина Боготы, столицы Колумбии, – это район трущоб, он называется Сьюдад Боливар. Громкое название переводится как Боливарград. Не думаю, что Симон Боливар, человек, поднявший восстание против испанских колонизаторов, был бы рад, узнав, что его именем называют район, в котором люди кроят дома из обрезков труб, картонных ящиков и металлических контейнеров. Партизаны вербуют здесь новых бойцов, и это всего в двух километрах от президентского дворца. Здесь живет два миллиона бедняков. Сколько из них связано с партизанами, не знает никто. Появляться в Сьюдад Боливар без сопровождения полиции опасно. Да и с ней тоже не очень-то спокойно. Из Сьюдад Боливар несколько раз обстреливали дворец президента. Поэтому на подступах к мятежному району всегда дежурит президентская гвардия. Гвардейцы занимают позицию возле пешеходного моста, неофициальной границы Сьюдад Боливар. Один из них, Луис Кастро, в качестве предупреждения сказал нам: «Здесь есть одна банда торговцев оружием. Они себя называют «Вонючки». Когда взяли их арсенал, среди оружия нашли самодельные ракеты. Такими точно ракетами был обстрелян президентский дворец». Мы выслушали Луиса и отправились вперед.

А вскоре познакомились с партизанским дезертиром – в приюте для детей, который построили монахи-францисканцы. Здесь можно увидеть тех, кто в десять лет совершил первый грабеж, в двенадцать – взял на дело нож, а в пятнадцать – стал законченным наркоманом. Такова жизнь в Сьюдад Боливар. Но дети хотят изменить ее. Потому и приходят в приют. И если соглашаются с его жесткими правилами, то остаются. Впрочем, свободу у них не отбирают. Подростки знают, что в любой момент могут покинуть это заведение.

Монашки сказали нам, что один из ребят воевал на стороне коммунистических партизан FARC. И если парень захочет, мы сможем поговорить с ним. Невысокий юноша назвал свое имя и сказал, что он пулеметчик. Сложно было поверить, что этот простоватый подросток только что с войны. Я поинтересовался его возрастом.

«Пятнадцать», – сказал парень.

«А каким оружием ты владеешь?» – спросил я. И мои сомнения развеялись, как только юноша принялся перечислять марки и виды – подробно и со знанием предмета разговора.

«Лучше всего я управляюсь с пулеметом М-60. Американское оружие, очень хорошее. Неплохо знаю израильский «галил», хотя стрелял из него всего пару раз. Больше всего мне нравится русский АК-47, у него точность невысокая, зато никогда не заедает, даже если вода в него попадет или грязь какая-нибудь. У нас почти у всех был АК-47. Тяжеловатый, но если захочешь жить, то будешь таскать с собой и не такое. В сумках у нас всегда был хлеб, фляга с водой и кусок хамона – это такое просоленное мясо, не портится месяцами. Ну и, конечно, патроны».

Когда я заговорил с ним, мой проводник, донья Наталья Санчес, заметила, что настоящее имя парня не стоит называть. Партизаны считают его дезертиром и легко смогут найти в городе имени Боливара, великого южноамериканского освободителя, а значит, пускай юноша будет, ну, скажем, Мануэлем Рио. Около года Мануэль провел в партизанском лагере, в департаменте Каука. Партизаны пришли в его школу и увели с собой четыре десятка подростков. Все они стали солдатами FARC. Мануэлю пришлось воевать. Когда тебе пятнадцать, то кажется, что мир можно изменить к лучшему, взяв в руки оружие. Я слушал Мануэля очень внимательно.

«До того, как я ушел в партизаны, я работал у одного землевладельца: доил коров, занимался уборкой. По субботам танцевал с подружками, а по воскресеньям с друзьями выходил поиграть в футбол, гонял на велосипеде, ходил в школу в соседний поселок. Так и проводил время. Было здорово. Плохо было, когда приходили полицейские. Они сильно задирались. Потому что я был из местных заводил – они ко мне всегда цеплялись. Много раз меня били, ломали велосипед, ну и все в таком духе. Они чувствовали свою власть над нами. Когда партизаны заняли поселок, это случилось вечером, была перестрелка. Мы были в школе. Партизаны ждали, что мы выйдем. На следующее утро мы узнали, что почти все полицейские были убиты. Потом мы поняли, что партизаны не хотят нас убивать. Ни полицейских, ни жителей поселка. С тех пор я и начал общаться с ними, и в конце концов меня уговорили пойти с ними. А потом я был еще мал, это было просто любопытство».

Смерть одного человека может стать сигналом к началу войны. Девятого апреля 1948 года в Боготе во время Девятой Панамериканской конференции на глазах тысяч своих сторонников был убит самый известный политик этой латиноамериканской страны Хорхе Эльесер Гайтан. Гайтан, которого поддерживало большинство населения Колумбии, был главным претендентом на президентское кресло. Его смерть спровоцировала волну насилия в стране. За двадцать лет хаоса, начиная с сорок восьмого, в Колумбии погибло двести пятьдесят тысяч человек. Этот период в истории страны так и называют – «Виоленсиа», то есть эпоха жестокости. Именно тогда возникло, пожалуй, самое мощное из всех ныне существующих партизанских движений в мире – Fuercas Armadas Revolucionnarias de Colombia, Революционные вооруженные силы Колумбии. Сокращенно FARC. Жесткая аббревиатура, суровые правила. Партизаны считают себя марксистами. Их лидером долгое время был Мануэль Маруланда по прозвищу Тиро Фихо – Меткий Стрелок. В конце шестидесятых, когда партизаны пользовались поддержкой Советского Союза, Маруланда сам участвовал в боевых операциях. Его ближайшим советником был Хорхе Энрике Суарес, известный как Моно Хохой. Суареса называют партизанским министром обороны. Именно он планировал все военные операции FARC. Эти люди были кумирами для Мануэля Рио. Они боролись за то, чтобы на свете не было бедных. Так говорил командир Орландо Аленсиа, в подразделении которого оказался новобранец.

Это было в Каука, районе, где выращивают знаменитый на весь мир колумбийский кофе. Плантации тянутся на многие километры вдоль Кордильер. Посмотришь издалека – и кажется, что люди здесь живут, как в раю. Но морщины на обветренных лицах крестьян говорят о другом. Трудяги никак не поймут, почему, проводя по двенадцать часов на плантациях, они не могут свести концы с концами.

Люди с эмблемой FARC на пятнистой форме объяснили Мануэлю, в чем дело. И пятнадцатилетний партизан это отлично понял.

«Их цель – приход к власти. По всей видимости, партизаны воюют, потому что правительство не разделяет их взглядов. У них такая цель: чтобы у всех была одинаковая жизнь. Чтобы у тех, кто не имеет денег, были хоть какие-то блага. И у тех, кто имеет, тоже. Партизаны хотят, чтобы не было ни богатых, ни бедных. И, честно говоря, я верю, что это возможно».

Пятнадцатилетний Мануэль Рио живет у тетки, доньи Ромалии. Тетка приютила беглеца в своем небольшом доме. Здесь живет ее семья, здесь она зарабатывает на жизнь, продавая сигареты, шоколад и прочую мелочь, на которую хватает денег у соседей. Мануэль сбежал из партизанского отряда. Говорит – надоело убивать, и он не видит смысла в войне. Но партизаны не прощают измены. Солдат-подросток не мог не знать, что семьи бойцов рассматриваются как заложники. Сразу же после бегства Мануэля по приказу командира отряда были расстреляны его братья. Одному было десять, другому – двенадцать лет.

«Я, например, просто хотел узнать, кто они, партизаны. А не делать то же, что и они. Но вышло так, что пришлось воевать вместе с ними. Они нам давали еду, одежду, даже давали нам деньги, ежедневно содержали. Хотя кормили не всегда. Ничего, я бедный и могу есть не каждый день. Но нас, малолеток, заставляли воевать за еду. А когда заставляют убивать других людей за тарелку похлебки – это не по мне. Партизаны много убивают. К ним часто приходят ребята, такие, как я. И если они бывают с чем-то не согласны и хотят уйти – их убивают. А если ты вдруг сбежишь, то могут расстрелять твоих родственников или друзей. Скажут, что они знали, что ты готовил побег, и не остановили тебя. Значит, виноваты. Моих братьев расстреляли именно так».

Отец Мануэля тоже живет у своей сестры, доньи Ромалии. Рио-старший оказался в Боготе еще до того, как Мануэль стал партизаном. В том, что произошло с семьей, он обвиняет своего теперь уже единственного сына. Но Мануэль, рассказывая, как прорывался в столицу из сельвы, явно доволен, что дошел до трущоб Города Боливара.

«Я здесь всего пятнадцать дней. Удирал от партизан через сельву. Я знал, что отец живет здесь, а мать была где-то на заработках в Каука. Я думал поначалу пристроиться на кофейных плантациях, но там все поддерживают партизан, и на второй-третий день меня бы все равно взяли партизаны. Я отстал от отряда, когда мы шли на операцию, просидел всю ночь в кустах, а потом отправился в противоположную сторону. Дошел до какой-то реки, выбросил в воду автомат и перебрался на тот берег. Нашел какую-то лодку, забрался в нее и поплыл вниз по течению. Перед ближайшей деревней прыгнул в воду, доплыл до берега, высох. А потом автобусами добирался до столицы. Денег было немного, поэтому я почти не ел. А вот у тетки уже отъелся».

Дом. Даже у самых близких людей Мануэль не чувствует себя дома. У этого подростка теперь уже никогда не появится ощущение семьи. Всякий раз, оказавшись наедине, он вспоминает последний бой и братьев, которых не увидит больше никогда.

«По правде говоря, если приходит новичок, – его всегда ставят впереди. Так было со мной и с братьями. Вперед и вперед, для командиров это даже интересно – выживет или нет. Когда мы вошли в Антиокию, бой длился всю ночь. Я услышал, как из кустов по мне лупит М-60, это пулемет такой. У меня была винтовка модели «два – двадцать». Я подполз поближе и дал по кустам очередь. И потом оттуда уже не стреляли. В бою под Саварнакадасом я тоже вывел из строя солдата. Произошло все практически так же. Я должен был пробраться к солдатам в тыл. В меня выстрелили из укрытия, когда меня обнаружили, и я расстрелял в ту сторону весь магазин. Я убил этого солдата. То, что происходит с тобой в бою, объяснить трудно. В первый момент боя ты нервничаешь, но потом успокаиваешься. Не знаю, ты чувствуешь себя и уверенно, и неуверенно в одно и то же время. Ты чувствуешь себя очень странно. Тебе даже нравится, когда свистят пули и срубают ветки над твоей головой. Но после того, как все заканчивается, ты чувствуешь себя плохо. Потому что знаешь, что ты кого-нибудь застрелил. Убивать – это недостойная вещь. Солдаты ведь тоже воюют за родину, просто у них другие идеалы. И кто-то отнимает у них жизнь из-за этих идеалов».

Партизаны не гнушаются брать заложников, иногда ради выкупа, иногда – для достижения политических компромиссов с правительством. Поэтому среди заложников есть и крестьяне, и журналисты, и даже кандидаты в президенты. Однажды партизаны довольно опрометчиво пустили журналистов на одну из своих тайных баз. Редкие кадры попали в эфир. Лидеры FARC, Тиро Фихо и Моно Хохой, на них вместе. Военные аналитики установили, что пленку отсняли в департаменте Антиокия. И начались поиски базы. По данным разведки, именно в Антиокию бойцы FARC переправляли захваченных заложников. Укрытие партизан обнаружили пятого мая две тысячи третьего года. Десантники получили приказ высадиться недалеко от базы и начать атаку. Бой длился несколько часов, и колумбийская армия его проиграла. Партизаны уничтожили несколько десятков солдат и расстреляли восемьдесят заложников. После неудачного сражения исчезла всякая надежда на мирные переговоры с партизанами. Сколько единиц оружия и сколько бойцов у FARC, доподлинно неизвестно. Но партизанский арсенал нужно обновлять, а за это нужно платить. Марксистские принципы FARC давно стали чем-то вроде идеологического клише, особенно после развала Советского Союза, который как мог поддерживал революционеров. Для того чтобы уцелеть и сохранить влияние, партизанские лидеры вынуждены были освоить принципы рыночной экономики и научиться добывать деньги. В середине девяностых FARC включается в кокаиновый бизнес. Грунтовые аэродромы в джунглях принимают самолеты с наркокурьерами из Мексики и Соединенных Штатов. Отправляют кокаин, получают деньги. В 2002 году выручка партизан составила почти триста миллионов долларов. Средства пошли на закупку вооружения и на создание новых лагерей. В одном из них проходил подготовку Мануэль.

«Я был приблизительно с сорока ребятами. Мы прошли обучение. Нас тренировали вести бой. То есть нас готовили как настоящих солдат. Нас учили закладывать взрывчатку, подрывать ее, учили, за сколько метров можно ее взрывать, собирать и разбирать автомат, чистить его. Занимались мы часов по шесть в день. Нас поднимали в полседьмого и сразу же сгоняли на занятия. Ну, завтраком, конечно же, кормили. Честно говоря, кормили неплохо. Каждый месяц мы меняли месторасположение нашего лагеря и уничтожали все следы пребывания. Нас научили, что в джунглях лучше всего действовать небольшими группами, по три-четыре человека, так легче рассредоточиваться после боя. После первого месяца обучения – в бой. За нами присматривали даже в бою. А после заставляли уносить убитых и раненых. Когда погибал кто-нибудь из наших товарищей, мы просто взваливали его на себя и несли до того места, где чувствовали себя в безопасности. Чтобы его не нашли и не узнали, что убили кого-то из партизан. А потом хоронили в тайных местах».

Когда Мануэля забрали партизаны, мальчишку предупредили, что семья может пострадать, если он вздумает уйти из отряда. Но все же парень решил бежать. Не поверил, что командир Орландо Аленсиа исполнит свою угрозу. К тому времени младшие братья Мануэля тоже находились в отряде. Беглец не мог предположить, что Орландо будет расстреливать собственных бойцов. Но он ошибся.

«Они это делают, чтобы другим было понятно, что уйти невозможно. Они обычно приходят в деревню и говорят: ты, ты и ты пойдете со мной. И назад дороги нет. Я виноват в том, что моих братьев нет. Мне было любопытно, мне даже нравилось, что у меня было оружие, а они за меня заплатили. Но, честно вам сказать, у партизан ведь хорошие идеалы. Ко всем нам, будь то негры, или белые, или из других стран, или из одной деревни, ко всем надо относиться одинаково. Если плохо относятся к бедному, к богатому пусть тоже так относятся. Хотелось бы, чтобы ко всем относились хорошо. К сожалению, это не так. Но я хотел бы, чтобы так было. Почему у одного должно быть больше, чем у другого? Если какой-то праздник – пусть будет праздник и у бедного, и у богатого. Все должны быть равны. Так должно быть, и я думаю, что когда-нибудь так и будет. Не знаю, доживу я до этого или не доживу. Если не доживу, пусть другие не страдают. Поэтому, надеюсь, все однажды изменится».

Теперь Мануэль пытается найти себе место в приюте среди таких же изгоев, как и он сам. Бывшие воры, наркоманы, убийцы. Их называют бывшими, хотя им всего по пятнадцать лет. Подростки Сьюдад Боливар. С детства научившиеся уважать только силу, они готовы одновременно проявить и жестокость, и великодушие. Сестры милосердия им стараются внушить, что у них есть будущее. А Мануэль Рио, слушая их проповеди, все время на взводе.

«Честно говоря, я здесь постоянно в большой опасности. Потому что в нашем районе есть мои знакомые, из тех, кто был со мной в отряде. Здесь навалом партизанских агентов, так что найти меня и убить – ничего не стоит. Они так и делают, в смысле нанимают молодых ребят, чтобы те доносили им, что происходит в поселке. Но честно сказать – это единственная крыша, которая у меня есть над головой. Другой возможности нет. Нет другого места. Нет работы, нет денег. Остается идти на риск. Убьют – так убьют, мне выбирать не из чего».

Только здесь, в монашеском приюте, смогли принять человека, на совести которого – четыре человеческих жизни. Двух он убил сам, двух убили из-за него. Это война, убеждает Мануэля тетка донья Ромалия, но ты должен забыть ее. Она говорит о Мануэле так, как будто бы он ее не слышит, но он рядом, а в руке его дымится дешевая сигарета.

– Он сильно изменился, – говорит тетка. – Мануэль пришел к нам в прошлом году, на День матери, в мае. Партизаны его не отпустили. Он просто сбежал. Он пришел к нам, потому что больше некуда идти. Пришел весь какой-то резкий, как голодный пес. Он был очень агрессивным и молчаливым. Я ему накрывала отдельно от всех, он не хотел сидеть за одним столом с братьями. И на улицу выходить боялся. Ничего не рассказывал, ничего из него вытянуть не смогла. Удивляюсь даже, как он с вами разговорился.

Спасибо за то, что дали мне выговориться, поблагодарил Мануэль. Вы первые, кому я все это рассказал. Парень разговорился, несмотря на то что партизаны ищут его. Для них Мануэль – дезертир. А дезертир – все равно что предатель. Его убьют, как только обнаружат. Но он устал бояться. Только вот никому в Колумбии, да и во всем мире, нет дела до человека, закончившего свою войну. И если он не выберется из нищеты, то ничто не помешает ему снова взять в руки оружие.

«Я никогда не видел заложников вблизи. Пленных солдат видел, некоторых из них потом расстреливали. А заложников – нет. Хотя однажды в лагерь привезли двух гражданских на джипе, но это вполне могли быть торговцы наркотиками, они часто наведываются к партизанам».

Как можно забыть войну, которая началась задолго до твоего рождения? Во всяком случае, кто бы в ней ни победил, Мануэль будет чужим на празднике победы.

Израиль, 2006 год

Шпионаж – это продолжение войны. Или же прелюдия к ней. За спиной шпиона обычно стоит серьезный противник – чужое государство. В Восточном Иерусалиме живет человек, которого называют единственным в истории Израиля ядерным шпионом. Но до сих пор не ясно, на чью разведку работал человек, раскрывший тайну израильского ядерного оружия. Все выглядит так, словно он сам затеял войну против Сиона.

Двадцать первого апреля 2004 года в час дня по местному времени из ворот тюрьмы «Шикма» вышел смуглый худощавый человек с остатками седых волос по имени Мордехай Вануну. На момент освобождения ему было сорок девять лет. За спиной – восемнадцать лет за решеткой. Одиннадцать из них – в одиночной камере. Перед освобожденным человеком стояли несколько телекамер. Первый вопрос, который был задан Мордехаю: «Не сожалеете ли вы о том, что совершили?» Первый ответ: «Я горжусь тем, что сделал!» А сделал он, как оказалось, немало. Посрамил израильскую систему безопасности, опубликовав в британской газете Sunday Times информацию, из которой становилось ясно: Израиль, заявлявший о том, что не имеет ядерного вооружения, обладает примерно двумястами единицами атомного оружия.

Мордехай, проработав техником на самом засекреченном ядерном объекте Израиля – в институте КАМАГ в Димоне, в районе пустыни Негев, – уволился в восемьдесят пятом, а в восемьдесят шестом покинул Израиль, исчезнув в неизвестном направлении вместе с фотопленкой, на которой остались снимки подземных этажей научно-исследовательского центра.

Уникальность случая Вануну состоит в том, что он предавал гласности ядерные секреты своей страны не по заданию какой-либо иностранной разведки и не за деньги, а, как говорится, по собственному желанию. Впрочем, деньги, и немалые, также фигурируют в истории ядерного диссидента. Но о них позже. Моя давняя подруга, португальская журналистка, позвонила мне и спросила: «Ты знаешь историю Мордехая Вануну?» Дело было в Иерусалиме как раз после очередных выборов в Палестине. Мы оба оказались там, чтобы сделать несколько репортажей по арабо-израильской теме. С историей атомного диссидента, как его называла пресса, я был знаком, но очень поверхностно. И потому переспросил: «А что по поводу Мордехая?»– У меня есть кассета с его интервью, – ответила португалка.– Но ему же запрещено общаться с иностранными журналистами, – показал я свою осведомленность.– Он сам захотел поговорить, – ответила моя подруга. – Кстати, – добавила она, – если хочешь, я тебе отдам запись. После того, как сделаю репортаж.Я захотел. Ее продюсер, араб по имени Нур, ждал меня в Восточном Иерусалиме, как раз возле американского консульства. В руках у него была кассета в желтом пластике.Я смог просмотреть ее, только вернувшись домой, и с первых слов записи на кассете мое внимание было полностью захвачено историей атомного шпиона. В кадре человек с коричневой кожей, похожий на невзрачного чиновника, рассказывал невероятные вещи.Запись на португальской кассете. Мордехай Вануну: «Я не люблю, когда меня называют шпионом, я считаю это некорректным. Израильтяне стали использовать термин «шпион» для того, чтобы скрыть правду и содержать меня в тюрьме в течение восемнадцати лет. Но правда заключается в том, что я «народный шпион», я рассказал всему миру о том, что Израиль делает, пытаясь сохранить в тайне свои деяния. Я стал «шпионом мира» для того, чтобы рассказать об израильском заговоре, об израильских ядерных секретах, о том, какую опасность миру несет Израиль, производя множество бомб, двести атомных и водородных бомб. Вот она, правда».В общем, это меня зацепило, и я, раскручивая историю Мордехая, узнал о нем многое.Мордехай Вануну родился 13 октября 1954 года в Марокко в религиозной еврейской семье. В шестьдесят третьем его семья репатриируется в Израиль. С 71-го по 74-й Вануну служит в армии. В 1976-м устраивается на работу в институт КАМАГ. Мордехай, еще работая в Димоне, вполне положительно отзывался о Ясире Арафате и палестинском сопротивлении, а в восемьдесят втором открыто осудил израильскую военную операцию в Ливане. Правда, в политическом смысле заявление какого-то техника весит столько же, сколько перышко на чаше весов, но, узнав о таком, мягко говоря, нестандартном для израильтянина мнении сотрудника военного объекта «Шабак», служба внутренней безопасности должна была бы отреагировать соответствующим образом. Тем не менее не отреагировала. Вануну так и не сделал карьеру в ядерной индустрии, оставаясь простым техником до октября восемьдесят пятого. Зато он успел сделать шестьдесят снимков внутренних помещений института, на которых изображены секретные лаборатории, уникальное оборудование для производства плутония, контрольные панели управления процессом разделения плутония, отдельные части ядерного оружия и многое другое. Удивительно, что ему удалось снять на пленку те помещения, где он, обыкновенный технический работник, просто не имел права находиться.В свое время все структуры израильского разведсообщества так или иначе занимались делом Вануну, в том числе и так называемое Бюро по связям, более известное как «Натив». Пользуясь знакомством с его бывшим руководителем, Яаковом Кедми, однажды я не преминул спросить его о Вануну.Запись на моей кассете. Говорит Яаков Кедми: «В свое время я познакомился со всеми перипетиями этой проблемы, и для меня было ясно, где, на каких этапах какие ошибки были совершены, которые позволили ему дойти до этого состояния и уехать из страны. Первая проблема была в том, что все донесения о его деятельности не привели к переоценке его личности. Он же не в один прекрасный день проснулся и решил, уехав из Израиля, предать гласности то, что он знает. Это была первая ошибка: не отследили и не просчитали перерождение его личности. Второе: он сделал десятки снимков и записей с места работы. Если бы правильно соблюдались все методы контроля и безопасности, это было бы невозможно. Третье: ему стали известны такие технологические вещи, которые при правильной постановке работы не могли бы быть известны по определению, ведь он был техник средней руки, отвечавший за определенную часть оборудования».В январе восемьдесят шестого Вануну изчезает из Израиля, чтобы попутешествовать. Он посещает Таиланд, Непал, Бирму и, наконец, отправляется в Австралию. Очевидно, здесь он принял решение не возвращаться домой. Но деньги были на исходе. К тому времени – а дело шло к лету – Вануну подружился с прихожанами местной англиканской церкви, членами «Общины Социальной Справедливости», и, наконец, седьмого июля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года был крещен в церкви Святого Иоанна, объявив иудаизм «религией суеверий».Вопрос, который мучил его на протяжении нескольких месяцев: что же делать с опасным грузом, фотопленкой в дорожной сумке? Мордехай вышел на контакт с британской газетой Sunday Times, которая предложила, если верить самим газетчикам, четыреста пятьдесят шесть тысяч долларов США за фотосессию ядерного объекта. Но деньги ядерный диссидент должен был получить лишь после того, как газета убедится в неоспоримой достоверности фактов, которые предлагалось обнародовать.В этот момент Морди (так он теперь себя называл на англосаксонский манер) впервые попал в поле зрения израильских спецслужб. В августе восемьдесят шестого к израильскому журналисту по имени Ами Дорон обратился его британский коллега с просьбой проверить информацию о том, а действительно ли работал на ядерном объекте человек по имени Мордехай Вануну. Дорон попытался сделать неофициальный запрос. Информация была передана в службу общей безопасности «Шин Бет», а оттуда в «Моссад» и в «Натив». Была создана кризисная группа. Или, скорее, антикризисная. А тем временем в Лондоне начали подозревать, что, возможно, Вануну говорит правду. И пока в Тель-Авиве ломали головы, что же предпринять в далекой Австралии, обладатель ядерных фото получил приглашение прилететь в Лондон за счет Sunday Times.Запись на моей кассете. Яаков Кедми: «Я считаю, что если стоял вопрос, чтобы прекратить утечку информации со стороны Вануну после того, как он оказался на Западе, то его нужно было просто ликвидировать. Попытка играть в якобы демократию и законность привела к тому, что мы действовали, нарушая законы и мотивируя это высшими интересами своей страны. Сам случай с Вануну является типичным провалом тех, кто отвечал за информационную безопасность в Димоне. Тут бы впору сказать: «Да, есть у нас один полоумный», а потом, когда журналисты успокоились бы, можно было его утихомирить, не привлекая внимания».Но, к счастью Морди, его не ликвидировали и не объявили сумасшедшим. Группа израильских агентов все же прибыла в Сидней, но несколько поздновато. О том, что Вануну в Лондоне, израильтяне узнали, внимательно изучив списки пассажиров десятков авиакомпаний. На этот случай уже была разработана операция похищения ренегата из Лондона, но израильский премьер Шимон Перес был категорически против того, чтобы проводить ее на территории Великобритании. Главной задачей оперативной группы было найти Вануну и выманить его за пределы Туманного Альбиона. В составе группы был человек, которому, а вернее которой, суждено было сыграть решающую роль в судьбе Вануну. Ее звали Шерил Бен Тов. Шерил была блондинкой, она свободно, без акцента, говорила на английском, и ни один человек не смог бы определить по ее внешности, что она израильтянка. Агенты «Моссад» рыскали по Лондону днем и ночью. Наконец они смогли найти гостиницу, где остановился Мордехай, и стали вести наблюдение за его контактами, особенно с прессой.В это время в Тель-Авиве Шимон Перес, которого уже предупредили о том, что возможна утечка информации о ядерных разработках Израиля, собрал главных редакторов ведущих газет и как бы невзначай, не для записи, попросил не использовать для своих публикаций о Димоне материалы зарубежной прессы. Информация о беседе Переса и главредов разными путями дошла до шефа Sunday Times Эндрю Нила, и после двух недель тщательного исследования его газета признала информацию Вануну полностью достоверной. Публикация была назначена на конец сентября восемьдесят шестого. Морди в ожидании своего звездного часа бродил по Лондону, разглядывая витрины магазинов.Молчаливый тридцатидвухлетний парень с тяжелыми чертами лица – Морди считал, что не нравится женщинам. Он стоял возле большого магазина на Лейчестер Сквер, когда обнаружил, что на него робко поглядывает миловидная блондинка. Первым заговорил Мордехай. «Вы, кажется, туристка?» – спросил он. И оказалось, что девушка – из Америки, а в Лондон приехала, чтобы стать косметологом. Через несколько минут Вануну знал, что новую знакомую зовут Синди, что у нее сестра в Европе, кажется, в Риме, и что она из небогатой семьи американских евреев. «Морди и Синди – это неплохое сочетание», – пробормотал беглец, а девушка засмеялась, но по-доброму, а не с сарказмом, как до этого обычно насмехались женщины над одиноким техником. Мордехаю, может быть, впервые показалось, что он нравится женщине. Да еще такой привлекательной. Вне всяких сомнений, Синди отличалась от других особей противоположного пола. Целую неделю молодые люди встречались в кафе и клубах, и день за днем Вануну все больше и больше хотел, чтобы она осталась с ним подольше. Но несмотря на то что Морди явно нравился ей – так думал сам Вануну, – Синди почему-то избегала близости. У нее были готовы триста тридцать три убедительные причины, чтобы отказать Мордехаю в возможности остаться с ней наедине.Двадцать восьмого сентября в Sunday Times появилось сообщение о переносе даты публикации материала о ядерном объекте. И в тот же день конкурирующий с газетой еженедельник Sunday Mirror напечатал фотографию Вануну, а также информацию о ядерном объекте в Димоне. Все это было подано как фальшивка и, очевидно, преследовало цель унизить и упредить конкурента. Группа агентов решила, что ждать больше нет смысла.Запись на моей кассете. Яаков Кедми: «Тут бы сказать: «Мы ничего не знаем, берите, это фальшивка», но мы совершили лишние движения, отреагировав на это, и только тогда они были опубликованы, а сначала газета не хотела их брать. Они не верили, что такое может быть. Ни один нормальный человек не мог поверить в то, что это настоящие фотографии».Пожалуй, единственными людьми в Англии, которых не нужно было убеждать в том, что это фотосессия главной военной тайны Израиля, была группа агентов. То, что бывший руководитель «Натив» называет «лишними движениями», коллеги из «Моссад» считают одной из самых успешных зарубежных операций.Синди, наконец, решилась. Она снова заговорила о своей сестре в Риме и сказала, что тридцатого сентября та уезжает. Квартира в Вечном городе будет пустовать. «Едем в Рим», – загорелся Мордехай и помчался покупать билеты. Возможно, Вануну догадывался о том, что неспроста встретил Синди, но, кажется, уже не мог остановиться. Ради возможности побыть с ней наедине он был готов рискнуть всем. Тридцатого сентября чудная пара, Синди и Морди, вылетела в Рим. И исчезла. А произошло с ними следующее. В аэропорту влюбленные взяли такси и помчались на квартиру к сестре Синди. Как только они переступили дверь квартиры, Синди тут же превратилась в агента разведки Шерил Бен Тов, а Мордехай Вануну получил мощный удар по голове, после которого не скоро очнулся.Запись на португальской кассете. Мордехай Вануну: «В моем сознании время остановилось, и я вспоминаю о том, что случилось, много-много раз. Sunday Times перенесла время моей публикации. И мне посоветовали, что лучшим решением в данной ситуации будет отъезд из Лондона. Я решил не возвращаться до тех пор, пока моя история не будет опубликована. В этом убедила меня Синди. «Моссад» следил за мной в Лондоне, и я был уверен, что, если я уберусь из Лондона, они не смогут меня найти. Но все дело в том, что женщина, которая привезла меня из Лондона в Рим, сдала меня агентам «Моссад» в Вечном городе. Как только я вошел в дом, где мы должны были остановиться, они скрутили меня, надели наручники и вкололи наркотик. Вот так, под действием наркотика, они бросили меня в машину и привезли на яхту, стоявшую на заброшенном пляже. Яхту купили израильские спецназовцы. На борту были английский, французский и израильский агенты «Моссад». Мы плыли семь дней, пока не пришвартовались в Израиле. И прямо с пристани меня отправили в тюрьму в Ашкелоне, где я был полностью изолирован».В Лондоне хватились Морди. Из Англии он неожиданно уехал вместе с подругой, а в Италии никто не мог найти ни его, ни подруги. В газете Sunday Times решили, что это наилучшее доказательство правдивости сведений об израильском реакторе. Статья вышла пятого октября восемьдесят шестого (кстати, в этот день катер с похищенным «ренегатом» и его девушкой-приманкой все еще был в море). Она называлась «Откровение: секреты израильского ядерного арсенала». В иллюстрированной статье убедительно доказывалось, что Израиль в состоянии производить около четырех килограммов плутония ежегодно и что к моменту публикации ядерный арсенал ближневосточной державы составлял, возможно, от ста до двухсот единиц. Таким образом, это превращало страну с населением, сравнимым с количеством жителей Парижа, в шестую ядерную державу мира.Запись на португальской кассете. Мордехай Вануну: «Маленькое государство – пять миллионов евреев – имело двести атомных, водородных и нейтронных бомб. Если бы какая-нибудь страна последовала примеру Израиля, пошла его путем, ситуация обернулась бы катастрофой. И то, что я рассказал миру, было сделано для того, чтобы привлечь внимание к тому, что происходит в Израиле. И, я думаю, мир проснулся и остановил Израиль, и остановил многих и многих, кто хотел следовать путем Израиля».Долгое время после публикации фотографий о Вануну ничего не было известно. Суд состоялся лишь двадцать четвертого марта 1988 года. Бывшего техника Димоны обвинили в предательстве, шпионаже и разглашении государственных секретов. Через три дня суд вынес приговор – восемнадцать лет тюремного заключения. А еще через несколько месяцев Италия официально прекратила расследование случая похищения человека на ее территории. Вануну запрещалось общаться с внешним миром, получать какую-либо информацию, использовать средства связи и телевизор. Он мог говорить только с охраной, приносившей ему пищу и менявшей постель. Правда, он мог писать, но тюремная цензура запретила выносить рукописи на свободу. В девяносто седьмом году, когда режим послабили, Морди перевели в общую камеру. Но и тут продолжали действовать некоторые ограничения. К примеру, ему было запрещено общаться с заключенными-палестинцами. Тем не менее, Мордехай узнал, что за одиннадцать лет в его жизни произошли некоторые изменения. Он стал героем нескольких книг и телепрограмм, а также лауреатом множества премий, одну из которых, Right Livelihood Award, называют «альтернативной Нобелевской премией». Произошли изменения и в жизни его коварной возлюбленной «Синди». Вскоре после операции Шерил Бен Тов вышла замуж, уехала в США и поселилась с мужем во Флориде. В конце девяносто седьмого ее нашел один американский телеканал и договорился с ней об интервью. Но, приехав к ней в дом, журналисты обнаружили, что Шерил исчезла вместе со своим мужем. Вануну же оставалось еще семь лет провести в тюрьме. Морди до сих пор убежден, что его пытались сломить, заставить отказаться от мыслей о том, что Израиль несет в себе какую-то угрозу. Возможно, перенапряжение и стало причиной чувства преследования, от которого он не может избавиться и по сей день.Запись на португальской кассете. Мордехай Вануну: «Прежде всего, они держали меня в полной изоляции в этой тюрьме, безо всякой связи с внешним миром и так, что со мной никто из внешнего мира не мог установить связь. Пользоваться телефоном – запрещено, посещение – запрещено, и они контролировали все в моей жизни. Они контролировали все – от еды до электричества, контролировали, что я смотрю по телевизору, контролировали воду, не давали мне спать. Все это было использовано как часть системы современной психологической войны, чтобы попытаться сломить меня, довести до чувства растерянности, свести с ума и заставить изменить собственное мнение. Спецслужбы могут добиться многого с помощью контроля над составом пищи. Могут сломать здоровье, чтобы вы, вместо того чтобы работать, помогать другим, тратили время на восстановление здоровья. Вот так израильские спецслужбы вели с помощью полной изоляции психологическую войну против меня, а я боролся, чтобы сохранить себя и уцелеть».Многие считают его героем. За то, что рассказал миру, что Израиль вполне в состоянии нанести смертельный удар по своим противникам. За то, что неплохо относился к арабам и даже отказался участвовать в оккупации Ливана. За то, что полюбил девушку, почти наверняка зная, что она агент разведки и может его предать. За то, что выступал за полное ядерное разоружение всех стран без исключения. Удивительно, что с таким замечательным списком геройских поступков в духе политики разоружения Мордехай Вануну оказался абсолютно незамечен Москвой. Но, возможно, в неспокойное перестроечное время советское правительство очень не хотело, чтобы странного пацифиста-одиночку назвали агентом КГБ.После того как Мордехай Вануну вышел на свободу, ограничения продолжали действовать. Ему запретили покидать страну, запретили приближаться к границам Палестинской автономии, запретили посещать посольства, запретили давать интервью иностранным средствам массовой информации. О каждой попытке иностранных журналистов поговорить с «ядерным предателем» он должен сообщать в полицию или же в израильскую службу внутренней безопасности «Шабак». Израильские спецслужбы утверждают, что Вануну еще не все секреты выложил.Запись на моей кассете. Яаков Кедми: «Он отсидел срок, а теперь мы держим его под всякими глупыми предлогами, их с большой натяжкой можно назвать законными. Закон – он гибок, его можно повернуть в любую сторону. Большого толка я в этом не вижу. Все, что он знал, он уже высказал. Понятное дело, если он попадет к профессионалам, то они смогут из него еще что-нибудь выжать, потому что по природе своей человек не осознает весь объем и всю ценность информации, которая у него есть. И профессиональная система, даже без того, чтобы человек понял, что с ним происходит, в состоянии выбрать из него огромное количество и качество информации. Это совершенно ясно. Но в отношении Вануну я могу вам сказать, что после драки кулаками не машут. То, что он сообщил, этого вполне было достаточно».В отношении Вануну действует «Постановление чрезвычайного времени № 6» от 1948 года. Согласно этому постановлению, министр обороны, подозревая, что если кто-либо из израильтян, находясь за границей, может представлять угрозу безопасности государства, безо всякого суда может ограничить возможность перемещения любого из подозрительных сограждан. До Вануну это постановление применили лишь однажды, запретив шейху Райеду Салаху, подозреваемому в связях с ХАМАС, отправиться на хадж в Мекку.После выхода на свободу Мордехай жил некоторое время в своем доме, в городе Яффа, а затем перебрался в Иерусалим, в восточную его часть, где, преимущественно, живут арабы. Здесь, возле Дамаскских Ворот, находится собор Святого Георгия. В соборе было свободно место звонаря, и священник решил, что Мордехай Вануну – лучшая кандидатура на то, чтобы каждое утро и каждый вечер созывать прихожан колокольным звоном на службу. Мордехаю, как он говорит, в радость ежедневно подниматься на колокольню – ведь из небольшого, с решеткой, окна можно увидеть здание районного суда, где был вынесен приговор «шпиону и предателю государственных тайн» Мордехаю Вануну.Запись на португальской кассете. Мордехай Вануну: «Я поднимаюсь сюда каждый день, звоню в колокол, словно говорю им, что, как восемнадцать лет тому назад, я снова свободен и снова силен».Я просмотрел португальскую кассету до конца и заметил, что звонарь собора Святого Георгия так и не ответил на вопрос, считает ли он себя героем или предателем. Но моя португалка заметила, что переспросить его об этом было невозможно. После интервью с иностранными журналистами Мордехай Вануну снова был задержан за нарушение постановления чрезвычайного времени.

Афганистан, 2001 год

– И запомните, этих людей никогда не было в вашей жизни, никогда, – последние слова мой собеседник произнес нарочито четко, словно дробя их не на слоги уже, а на отдельные буквы.

На нем был чудовищно помятый синий костюм, который выглядел так, словно все те годы, что «Талибан» методично изгонял сторонников прежних властей из страны, он находился на самом дне нижнего сектора комода, а может быть, и в солдатском вещмешке, между пакетом с лепешками и пакетом с чарсом. О чарсе (он же гашиш) я подумал, глядя в полузакрытые, с поволокой, глаза собеседника, ну точь-в-точь, как у забытого голливудского киногероя Рудольфо Валентино. Но, очевидно, требования дресс-кода вынудили обладателя полусонного взгляда срочно надеть костюм, ведь мы находились в приемной министра иностранных дел нового Афганистана, самого Абдуллы Абдулло, который, впрочем, отказался меня принять. И теперь на меня снизу вверх этим мутным взглядом смотрит его низкорослый то ли секретарь, то ли советник, то ли просто родственник.

А пришел я сюда потому, что меня и двух моих спутников арестовали на авиабазе Баграм. Некоторое время спустя меня освободили. Их – нет. Потому что они тоже были афганцами, как и этот грозный коротышка, правда, с пакистанскими документами.

– У вас наша виза, к вам мы никаких претензий не имеем, – сказал он, и я подумал, как все-таки правильно поступил, что согласился перед «первым Афганистаном» заплатить двести долларов за печать в паспорте, где было подчеркнуто слово «multiple», то есть многоразовая. Печать мне поставили в Душанбе. Моей португальской подруге Кармен тогда повезло: она раньше стала в очередь в афганское посольство и за такой же точно штамп отдала всего сто долларов. Время было такое. В посольстве понимали, что вряд ли в ближайшее время будет такой спрос на афганские въездные визы, и пока шел «чес», они чесали. Ну да ладно, дело прошлое. Похоже, этот штамп спас мне в Кабуле жизнь. А моим товарищам?

– Поймите, они наши враги. – Глаза на уровне моей груди затуманились еще больше. – Они воевали против нас.

– Эти двое?

– Да, эти двое. А если не воевали, значит, пришли шпионить.

– Но поймите, это я их с собой привел! – закричал я на синий пиджак. – Это я уговорил их быть моими проводниками.

– Значит, это была ваша ошибка. – Недобрая улыбка нарисовалась под глазами. – Идите себе, идите. А меня ждет министр.

И мятый пиджак закрыл дверь.

– Их расстреляют, – сказала корреспондент немецкого радио, дама неопределенного возраста в нелепых вельветовых рейтузах, плотно облегавших широкие бедра. Радиожурналисткам порой можно не думать о своей внешности.

– Почему ты так думаешь, Ирэн?

– Это страшные люди, – сказала она. – С ними всегда нужно читать между строк. А тут все ясно.

– Что ясно? – переспросил я.

– Да то, что они хотят от них избавиться.

– Но ведь это я их с собой привел! – повторил я и слова, и даже интонацию фразы, сказанной в министерстве.

Радиодевушка только пожала своими большими плечами в лохматом свитере. Что в некотором смысле означало то же самое, что сказал мне синий пиджак.

Нет! Не так!

Она сначала пожала плечами. А потом сказала: «Нам всем нужно поднимать шум». Она, Ирэн, сделала включение, которое повторили несколько европейских радиостанций. Я вышел в эфир и заявил, что новый режим собирается расправиться с невинными людьми. В соседнем Пакистане дипломаты пытались убедить Кабул отпустить пленников, которых звали Ферроз Эдбархан и Мохаммад Ширин. С ними я познакомился в Зоне Свободных Племен, в соседнем Пакистане, там до сих пор много тех, кто убежал от войны. Советской. Но эти не бегали. Они были моджахедами.

* * *

Новая война ушла отсюда. Словно струя напалма, она, ударившись о границу, устремилась вниз, на юг, и там еще долго будет бушевать, выжигая унылые кишлаки. Но здесь, по обе стороны линии Дюрана, до сих пор воюют по-своему. Для пуштунов перейти эту линию так же просто, как перешагнуть черту между жизнью и смертью. В 1893 году Великобритания была уверена, что для безопасности собственных колоний в Индии ей необходимо создать видимость границы с Афганистаном. Британский офицер, секретарь индийской колониальной администрации сэр Мортимер Дюран разработал документ, который вскоре подписал эмир Афганистана Абдул Рахман Хан, по национальности пуштун. В документе определялась условная граница между Британской Индией и землями пуштунов в Афганистане. Его действие заканчивалось в 1993 году. Британцы считали, что сотни лет им вполне хватит, чтобы превратить воображаемую линию в настоящую границу. Этого не произошло.

Движение «Талибан», похоже, и создавалось для того, чтобы после девяносто третьего новый кабульский режим не стал требовать назад свои земли у Пакистана. Но талибы, поддерживаемые по иронии судьбы именно Исламабадом, выступили за пересмотр линии Дюрана.

Этих земель нет на карте. Здесь не действуют законы Пакистана. При въезде на территорию свободных пуштунских племен можно увидеть плакат: «Иностранцам въезд категорически воспрещен». Несколько кордонов пакистанских военных, один-два тщательных осмотра автомобиля. За блокпостами ты предоставлен самому себе и собственной фортуне. Попав сюда, очень легко затеряться в многоликой пуштунской толпе. И те, за кем тянется криминальный след из прошлой жизни, хорошо знают об этом. Один из моих знакомых пуштунов, учивший русский в украинской тюрьме, где мотал срок, кажется, за торговлю наркотиками, очень просто и доходчиво объяснял, в чем разница между «tribal areas» и остальным Пакистаном. «Как тебе это на вашем языке объяснить? – подбирал слова пуштун возле вооруженного кордона на въезде в Зону Свободных Племен. – Там свобода. Гашиш, оружие, все свободно. А здесь свобода заканчивается. Ментовская территория, короче».

С Мохаммадом Ширином мы познакомились в пуштунском племени Моманд. «Этот человек, – так представил Мохаммада тезка, вождь деревни, – еще во время Советов водил в Афганистан журналистов». Я так понял, что речь точно шла не о советских журналистах.

Малик Мохаммад Акбар, деревенский вождь, сидел на деревянной кушетке и пил чай. Ветеран нелегальных переходов озабоченно покачивал головой, словно в подтверждение слов малика. Я понял, что вождь прекрасно говорит по-английски, но при этом категорически отказывается беседовать с заезжим журналистом на языке тех, против кого воевали его отец, его дед и прадед. Ведь британцы, пытаясь обосноваться на территории пуштунов, развернули здесь свои войска, но вскоре были выбиты местными жителями. В 1930 году на территории племени Моманд разгорелось мощное восстание пуштунов, и Омар Хан, отец малика Мохаммада, тогда начал издавать первую пуштунскую газету. Она называлась «Удар». Язык любой из статей «Удара» вполне подходил для первых страниц и сегодняшних газет.

«В течение сегодняшнего дня около сорока бомбардировщиков совершили налеты на позиции пуштунов», «Четырнадцать человек погибли от разрыва бомбы», «Британские представители обратились к племенам с ультиматумом о прекращении сопротивления».

Я держал этот листок в руках, а мой возможный проводник переводил мне с урду на английский замысловатую вязь заголовков.

С тридцать третьего по сорок второй год Хан ежемесячно получал от германского правительства на войну с британцами по пятьдесят тысяч марок. В сорок втором все эти деньги пуштунский лидер передал советскому послу в Тегеране. Омар Хан решил стать коммунистом. Такая вот ирония судьбы.

От воспоминаний об отце малик Акбар плавно перешел к тому, о чем в две тысячи первом говорили в любой стране мира.

«Америка – великая держава, это она сама создала неуловимого бен Ладена, – рассуждал малик Акбар. – Для этой страны Усама сначала был просто моджахедом, то есть героем, а теперь вдруг стал террористом. Он просто больше не нужен Америке. Советский Союз, хотя и воевал против нас, так не делал».

Малик сделал паузу и чуть понизил голос, чтобы высказать крамольную мысль.

«Да и вообще, если бы Советы дружили с пуштунами, а не с таджиками, то войну в Афганистане непременно выиграли бы».

Я с сомнением покачал головой. У нас, в бывшем СССР, и у них, в Зоне Свободных Племен, в слово «война» вкладывают разный смысл.

Сыновья малика, ни слова не говоря отцу, перешли линию Дюрана, прихватив с собой все имевшееся в доме оружие. Накануне жители территории племени Моманд – это я узнал от малика – собрали сто шестьдесят килограммов золотых и серебряных украшений в помощь талибам. Сюда приходили пуштунские женщины и, едва приподняв паранджу, бросали на груду золота снятые с себя килограммовые подвески. Но оказалось, что ни золото, ни оружие, ни люди талибам не нужны. Драгоценности не помогли вечным студентам победить, оружие осталось брошенным на полях сражений. А сыновья малика Мохаммада так и не вернулись домой.

«А хотите записать интервью с бен Ладеном?» – сказал малик внезапно и загадочно.

«И что для этого нужно?» – удивился я.

«Да, собственно, ничего. – Вождь внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков. – Вы поживете тут неделю, другую. К вам присмотрятся. А там, глядишь, и позовут». Мы с оператором Егором переглянулись. Успев немного изучить здешний народ, мы поняли, что ждать придется гораздо терпеливее и дольше, чем две недели. Вполне возможно, и месяц. И два. Причем интервью никто не гарантировал. «Спасибо, – поблагодарил я, – нам нужно в Афганистан». И тут будущий проводник вздохнул. «Так ведь присмотрятся к вам здесь, а за интервью нужно идти вон туда». И малик кивнул в сторону линии Дюрана.

Сосед малика, Пашат-хан, командующий маленькой пуштунской армией в пятнадцать тысяч стволов, регулярно отправлял бойцов на ту сторону. В тот день, когда мы к нему приехали, очередная сотня пуштунов ждала удобного случая для перехода. Но перехода не было. Те, кто должен был встречать боевиков на той стороне, так и не появились. Вместо них у Пашат-хана были другие гости – сотрудники пакистанской секретной службы ISI. Пашат-хан полностью контролировал целый участок афгано-пакистанской границы. Его основной источник существования – контрабанда оружия и автомобилей. Дорога в Афганистан открыта, нужно лишь знать эту дорогу. Но у секретной службы много способов перекрыть хану канал денежных поступлений. Свободная торговля – в обмен на нейтралитет.

И вот как раз за столом (а вернее за щедро уставленным всякими восточными яствами ковром) у Пашат-хана оператора скрутило. Он отлучился на пять минут. А утром уже не мог встать.

«Меня отравили», – еле выдавил Гоша.

«Ты просто брал рис немытыми руками», – объяснил я. Ели мы без вилок.

«Но они тоже брали руками», – Егор искал ответ.

«Да, но ты так делаешь в первый раз, а пуштуны так едят всегда». – Пока я объяснял Гоше вполне прозаические вещи, сам толкался в хаосе своих мыслей, понимая, что его ни в коем случае нельзя тащить с собой в Афганистан. Значит, нужно подыскать человека, который заменит оператора.

Егор рвался через линию Дюрана. Он, неугомонный авантюрист и любитель приключений, которые, впрочем, хорошо заканчиваются, быть может, совсем не разбирался в тонкостях межплеменных отношений. Зато он очень хорошо разбирался в людях. Он заставлял их доверять себе. К обоюдной выгоде сторон. Кстати, это он убедил Ширина взять в руки камеру и немного подучил его премудростям примитивной видеосъемки. Которые Мохаммад должен был досконально освоить на той стороне, конечно. «Но кто тогда поведет нас? Кто будет проводником?» – удивился Мохаммад. И мы нашли проводника в бедной лачуге на окраине Свата. Из лачуги вышел жилистый улыбчивый бородач, под черной волосатостью которого явно скрывалось довольно молодое лицо. «Ферроз, – представился он. И добавил: – Эдбархан». «Моджахед, – уважительно шепнул наш друг, пакистанский пуштун Тарик, руководитель всего нашего мероприятия по уговариванию проводников. – Афганец». Это прозвучало совсем грозно.

Наша группа перешла границу в двухстах километрах севернее города Сват. По дороге мы не встретили ни одного из тех блокпостов, о которых полицейские в Пакистане говорили, что они, мол, так плотно стоят, что ни мышь не проползет незамеченной, ни птица не пролетит, а тем более вооруженный человек с бородой. Три человека, хоть и без оружия, но целеустремленные и бородатые, довольно спокойно шли по толстому ковру из сосновых желтых иголок, которым укрыты холмы на границе. Три человека, включая меня, потому что для полного соответствия местным традициям мне пришлось зарасти бородой и, к тому же, надеть на себя шарвар-камиз и пакуль, который я быстро научился носить, сбив войлочный берет на затылок и залихватски выставив чуб. Первый привал мы устроили прямо под соснами на границе. Второй – в афганском кишлаке, притаившемся под деревьями. Никто не поинтересовался, кто мы и откуда. Нас без единого слова накормили чечевичной похлебкой и лепешками. Мальчишка, который принес нам еду, не умел ни читать, ни писать. Он не знал, что мы, перейдя линию Дюрана, преступили закон. Единственный закон, который признавал маленький пуштун, это закон гостеприимства. Он его не нарушил.

Территория, на которой живут афганские пуштуны, напоминает лоскутное одеяло. В кишлаке Асмар, где мы заночевали, царили законы шариата, поскольку полевой командир Сахи, хозяин Асмара, был верным последователем талибов. А рядом, в нескольких километрах от селения, хозяйничал малик Зарин, роялист, сторонник свергнутого короля Захир Шаха. Сахи говорил, что Зарин – серьезный противник и поэтому талибы предпочитают перемещаться ночью. Несмотря на высокие идеалы, Сахи и Зарин воюют за вполне конкретные материальные ценности – через Асмар проходит один из главных афганских наркотрафиков. И о том, есть ли в кишлаке чужаки, талибский командир узнал первым. В дом Сахи нас привезли под конвоем. «Это всего лишь охрана», – убеждал командир. Охранники хмуро сжимали автоматы. Через несколько минут мы сидели в просторном и унылом доме возле реки. Чай. Предложение присесть на ковер. Долгие расспросы о маршруте.

«Вы талибы?» – спросил я.

«Ну, вроде», – пояснил Сахи. При свете бензиновой лампы я наконец разглядел его круглое лицо.

«Так ведь «Талибан» в тюрбанах, а вы в пакулях?» – проявил я осведомленность.

«Понимаешь, когда мы воюем, то надеваем пакули», – такое объяснение дал командир. Правда, он не сказал, кто его враг, и я догадался, что речь идет о соседе-роялисте.

«Я не получал помощи с той стороны. Да и зачем она мне? У меня есть все, чтобы воевать, включая «стингеры» и автоматы. Эй, «калаков» сюда принеси!» – попросил он кого-то из бойцов, и тут же передо мной оказался десантный вариант «калашникова».

«А, “калашников”», – протянул я уважительно.

«Нет, “калаков”», – поправил меня вождь. Раз неверные ствол укоротили, понял я моджахедскую логику, значит, надо и название урезать. Логика железная. И жесткая. Как укороченный автомат.

«Идемте, – сказал малик Сахи. – Вам покажут комнату для гостей». И в гостевой комнате мы втроем легли на ковер, чтобы мгновение спустя заснуть. Но вскоре я проснулся.

* * *

Ночь была тихая, холодная и равнодушная. Таким же, под стать ночи, выглядел при ровном свете луны дом Сахи. Я стоял возле постройки, размышляя о том, где бы мне здесь найти туалет. Чтобы выйти на улицу, мне пришлось переступать через спящих вооруженных людей, лежавших в совершенно невероятных позах на ковре гостевой комнаты. В помещении воздух был теплый, его подогревали две газовые печки. На улице было свежо, и это обстоятельство подстегивало меня в поисках туалета.

Он нашелся за домом. Глинобитная будка, пристроившаяся на самом краю плоской вершины холма, на котором стоял дом полевого командира. Вместо двери отрез сероватой ткани. Я откинул сомнения и потянул ткань за край.

Когда я, вполне налегке, вышел на свежий воздух, я почувствовал рядом присутствие. Человек – я почему-то был уверен, что это человек, – не шевелился и не издавал никаких звуков, но я подумал, что он сидит за туалетом. Я зашел за глиняный угол и никого не увидел.

«Не там», – услышал я голос, от которого слегка вздрогнул. Голос доносился из-за соседнего куста. Их возле дома Сахи было немного. Они выстроились наподобие аллеи, словно почетный караул, который провожает человека из туалета в дом, приветствуя его успех. Я подошел к редким зарослям. И вот из-за куста появился Ферроз.

«Один – не надо», – тихо сказал он на своем далеком от совершенства английском.

«Да я же в туалет», – пояснил я, хотя и так было ясно, зачем я бродил ночью возле дома полевого командира Сахи.

«Нет, все равно, один – нельзя, – сказал Ферроз. И кратко пояснил: – Опасно».

Он не доверял гостеприимству Сахи, понял я. Поэтому, как только я выскользнул из дома, Ферроз тихо пошел вслед за мной. Он выбрал удобную позицию в кустах и ждал, пока я выйду из туалета. Все это мой проводник выполнил неслышно и незаметно. Мне стало немного не по себе оттого, что я подсознательно почувствовал в нем настоящего моджахеда. Раньше он неслышно охотился за врагами. Теперь оберегал друзей. Впрочем, с какой стати я посчитал, что он мой друг? Да с такой! Я для него никто. Человек из страны, которая воевала против него. Странный путешественник, которому зачем-то нужно в Кабул. И из-за которого у него, Ферроза, могут возникнуть сложности. Но, тем не менее, он идет со мной, и даже больше – ходит за мной в туалет. Оберегает. Я понял, что вот он, момент истины. И есть в этой стране, по крайней мере, один человек, которому я могу доверять. Мы тихо дошли до дома и поднялись по лестнице, не разбудив ни одного из тех, через кого нам снова пришлось переступать. Ноги Ферроза тихо и легко касались пола и ступеней. Я был уверен, что мы дойдем – уж если не до Кабула, так до Асадабада.

* * *

Асадабад считался ключевым городом в пакистанском приграничье, и, я думаю, не в последнюю очередь оттого, что здесь находилась крупная электростанция. Во время советского присутствия город было велено удерживать любой ценой, но после ухода контингента власть в Асадабаде очень часто переходила из рук в руки. Впрочем, традиционно важный центр считался вотчиной и оплотом могущественного Гульбеддина Хекматьяра. Дорога в Асадабад проходила через селение Шигаль. Не знаю, как сейчас, а в две тысячи первом недалеко от кишлака была одна из крупнейших в мире фабрик по производству героина и гашиша. Гашиш, дешевый наркотик, шел на поддержание духа боевиков. Героин, дорогое вещество, отправляли в Пакистан, взамен на деньги. Местные командиры так и не признались, кто же был хозяином фабрики. Меня ждали люди Кашмир-хана, ближайшего сподвижника самого Хекматьяра. Командир не заставил нас долго ждать. Ферроз был его дальним родственником, и это давало нам основания думать, что и дальше мы сможем дойти вполне беспрепятственно.

– Спрашивайте, что хотите, – щедро и почти царственно улыбнулся полевой командир.

Я расслабился и поверил в его щедрость.

– Нам нужно добраться до Асадабада, это первое, – сказал я.

– А второе? – продолжал улыбаться хан.

– Хотим отснять процесс производства героина.

Щедрость хана действительно была царской. Он выделил нам целый микроавтобус. И еще дал двух охранников, которым строго приказал не спускать с нас глаз.

– Дорога очень опасная, – сказал Кашмир.

Но я догадался, в чем причина ханской щедрости. Охранники нужны были для того, чтобы не допустить наше несанкционированное появление на героиновой фабрике.

– А в Асадабаде вас встретит Джандат-хан, я для него и письмецо написал. – И улыбчивый Кашмир сунул мне письмо.

Попасть к Джандату не так-то просто. Его люди, воевавшие с Советским Союзом, хорошо известны как сильные и беспощадные противники. Когда талибы решили вывести свои танки из Асадабада, город тут же занял Джандат с тысячей моджахедов. «Штаб старика находится в бывшей советской военной части, – пока мы ехали, Мохаммад Ширин вводил меня в курс дела. – Каждый вновь прибывший подвергается проверке. Телохранители очень беспокоятся за здоровье и жизнь своего командира».

В Асадабаде мы первым делом поехали в штаб Джандатхана. Ферроз напомнил:

– Без его разрешения ты не сможешь находиться в Асадабаде. И я тоже.

Мы долго ждали возле глинобитного здания – развалин советской казармы, пока из относительно целого крыла постройки не вышел охранник. Он поклонился и, поправив автомат, широким жестом руки указал на дверь. Это было приглашение.

В помещении нас ждал хозяин. Он был не один. С охранниками, которых я насчитал человек двадцать.

Седой дед с длинной белой бородой был очень похож на старика Хоттабыча. Белые кроссовки на его ногах добавляли сходства, но не фактического, а ситуативного. Они были чужеродным элементом, точно так же, как неестественно и смешно выглядел серый московский пиджак на плечах старика из арабской сказки. Это и был Джандат-хан. Один из самых старых и самых упорных пуштунских моджахедов. Воевал с официальной властью в Кабуле, воевал против Советской армии, воевал с талибами, а в перерывах заключал временные и непрочные союзы с некоторыми из своих врагов в поисках союзников для войны с остальными. Примерно с семьдесят девятого Джандат не расставался с оружием. За это время он достиг немалого, а именно – стал хозяином Асадабада.

Джандат-хан как-то странно поддерживал новые власти в Кабуле. Главное условие Джандата – это экономическая свобода. А экономика по-афгански выглядела тогда довольно просто. Люди Джандата собирают налог с проезжающих автомобилей. Главный аргумент джандатовцев, «калашниковы» и ручные противотанковые гранатометы, настолько весом, что возразить было нечего.

Джандат принял меня и моих проводников в гостевой комнате. Афганский Хоттабыч заметно отличался от своих бойцов, несмотря на то что у всех одежда и оружие были практически одинаковыми. Во-первых, он выглядел в два раза старше любого из моджахедов, а во-вторых, он единственный из всей группы вооруженных людей не проявлял никаких признаков удивления, возбуждения или волнения от присутствия иностранцев. То есть был спокоен. Как и подобает хозяину. Смотрел на меня Джандат чуть искоса и очень внимательно, словно старался прочитать мои мысли без переводчика.

– Это Мохаммад Ширин. Таржимон, переводчик, – стал я представлять своих людей. – А это Ферроз Эдбархан. Проводник. И моджахед. В прошлом.

Мохаммад и Ферроз вежливо покачали подбородками в знак подтверждения моих слов.

Джандат-хан тоже стал перечислять своих воинов. На втором имени я начал путаться, кто из них Мохаммад, кто Ахмад, а кто Нурмохаммад. Вождь показал рукой на подростка, который тоже сжимал автомат Калашникова.

– А это мой сын. Младший.

На оранжевом магазине я заметил портрет Сильвестра Сталлоне в очках и с невероятным оружием в руках. Это была наклейка от жвачки с надписью «Кобра». Паренек явно любил американские фильмы.

– Одиннадцатый пошел, – гордо сказал Джандат. – Уже воин.

Джандату было хорошо за шестьдесят.

– Пусть учится держать оружие с малых лет. Когда подрастет, ему придется сражаться. За себя, за семью. Нужно быть сильным, чтобы остаться вождем, – хан видел его своим преемником.

Воины Джандата не знали пощады к своим врагам. Врагами были те, кто приходил на их земли. Через территорию Джандата в соседний Пакистан переправлялись советские военнопленные. Многие из них не вернулись на Родину. Но я не чувствовал по отношению к себе никакой злобы. Я был гостем этого старика, что подтверждалось в записке Кашмира, которую положил в хозяйскую ладонь верный Ферроз.

– Сейчас мы воюем за Северный альянс, – пояснил Джандат, медленно подбирая слова. – Мне кажется, они сумеют наладить жизнь в наших краях. Но даже если ко мне придет Усама бен Ладен, он будет моим гостем, и мои воины будут его защищать.

Возможно, это была форма вежливости. Но то, что для нас кажется странным и противоречивым, для пуштунов норма. Если пришел гость, его надо защитить, даже если его имя Усама бен Ладен.

Странное дело, но здесь, в этих горах, меня не покидало ощущение, что бен Ладен где-то рядом. Слишком уж просто было бы для бывшего агента ЦРУ прятаться в Кандагаре или в пещерах Тора-Бора. Возможно, думал я, Усама постоянно передвигается по опасным горным серпантинам в сопровождении своей охраны от командира к командиру, и законы гостеприимства не позволяют пуштунам выдать террориста номер один. И тут я вспомнил о словах вождя в Зоне Свободных Племен. Это же Абдул Малик сказал нам об интервью с бен Ладеном в Афганистане, еще до того, как мы пересекли линию Дюрана. Это прозвучало примерно так: «Присмотримся здесь, а интервью там!» Уж не об Асадабаде ли намекал старый вождь? И в каждой фразе Джандата я стал искать концовку намека.

– А хочешь посмотреть мои танки? – спросил полевой командир.

Джандат-хан повел нас смотреть на «свои танки», их у него было два. В ответ на вопрос, зачем они моджахедам и в каком направлении они на них ездят, старик с автоматом неопределенно пожал плечами.

Мы с Феррозом залезли в кузов пикапа, из которого, ощетинившись стволами, грозно и внимательно смотрели по сторонам бородатые бойцы в пакулях. Один из парней мне показался до смешного театральным моджахедом. Как и все остальные, он был в драных кроссовках, шарвар-камизе и пакуле, из-под которого – что само по себе невероятно – до плеч спускались черные вьющиеся волосы. Роста парень был невысокого, и это вкупе с непропорционально большим пулеметом Калашникова создавало ощущение нереальности. Ну не может моджахед, одной рукой поправляя короб с патронами, убирать другой девичий локон с глаз, а потом нежно глядеть на мир этими воловьими глазами. Не по правилам это! Но вот он – стоит передо мной в кузове «тойоты» и воркует свое «шугрия, шугрия, шугрия», когда я, по пуштунским правилам вежливости, приложил правую ладонь к груди и покачал головой влево и вправо. Потом, много лет спустя, критики фильма «Девятая рота» (все, как один, ветераны войны в Афганистане), мешая коньяк с жесткими эпитетами, говорили мне, что не бывает волосатых моджахедов, а я спорил с ними и твердил, что бывает. И у меня были доказательства. Когда Джандат-хан предложил вместе сфотографироваться, этот паренек с пулеметом и локонами встал в первом ряду моджахедов. Ферроз взял у меня жилет и, перекинув его через руку, посмотрел в камеру. Коротышка косился то на меня, то на Джандата. Фотография получилась забавной. Она до сих пор мне верно служит в качестве аргумента для военно-исторических споров.

Мы фотографировались на фоне танков. Один снимок горизонтальный, другой – вертикальный. Боевики уселись на танк Т-64 так плотно, что напомнили мне бойцов, позировавших на снимках времен Второй мировой войны. Танк Т-34, оружие победы, ствол поднят вверх, бойцы улыбаются, их десятка два. А эта грустная «шестьдесятчетверка» никак не была символом победы. Танк стоял на возвышении, на фоне полуразрушенных казарм, на его броне местами можно было найти выбоины от пуль и осколков, в неглубокие замысловатые щербинки серым шлаком забилась афганская легкая пыль.

– Откуда они здесь? – спросил я Джандата.

– Советы оставили, – проговорил старик. – Здесь был танковый полк.

– А вон там, – показал мой проводник на холмы, – сидели наши снайперы.

Я посмотрел на грозные пригорки. Наверняка целями снайперов, которые прятались там, были мои соплеменники. Место, где стояли «шестьдесятчетверки», когда-то было плацем танкового полка. Одного из многих полков сороковой армии Ограниченного контингента советских войск в Демократическом Афганистане.

Фотосессия продолжалась. Мы сделали еще несколько снимков на фоне танков. Потом на фоне казарм. Кучерявый боевик улыбался от снимка к снимку все шире. Наступило внутреннее расслабление. Очень опасное состояние, особенно предательское в условиях Афганистана. Все вокруг казались друзьями, пережившими взаимный разлад и вновь нашедшими взаимную дружбу и понимание. На вопрос «пойдем, шурави, съедим плов, а?» я был готов ответить положительно. Старый предводитель Джандат-хан неодобрительно смотрел на заискивающие игры боевиков с гостем, то бишь со мной, но при этом ничего не говорил. Его воины были вольны делать то, что хотели. В известных, конечно, пределах.

Я хотел есть. Я хотел новых впечатлений. И совсем забыл о Феррозе. Но вскоре он напомнил о себе.

– Надо уезжать, – сказал он кратко, незаметно подойдя ко мне со стороны спины.

– Почему это? – возмущенно спросил я.

– Надо, – повторил он еще короче и еще тверже.

Я собирался было возмутиться.

Посмотрел в его глаза.

И передумал.

Потом, много позже, я узнал, что несколько людей из окружения Джандата планировали мое похищение. Сам он, конечно, и не помышлял об этом, мало того, командир категорически запретил своим людям думать об этом под страхом казни. Но они все же думали. У Джандата был большой дом на горе, в котором работало спутниковое телевидение, имелись спальни с мягкими постелями, а фекальные массы в белого кафеля туалетах смывались потоком воды. У боевиков всего этого не было. Но приблизиться к эталонам роскошной жизни горного старика им всем хотелось.

Они знали, что за журналистов из Европы можно было бы попробовать купить предметы роскоши. Обменять заложников на материальные блага. И Джандат не имел ничего, что можно было бы сказать им в ответ на их притязания.

– Надо ехать, – в общем, так сказал Ферроз и взял с Джандата некое подобие подорожной записки. Эти люди, было обозначено в ней, были гостями Джандат-хана, в общем-то, они хорошие ребята, которых стоит пропустить в Кабул или в другое место, куда они рвутся в связи со своей журналистской профессией. Под текстом записки стояла подпись регионального полководца. «Снова подорожная» – я не переставал удивляться, что в этой стране клочок исписанной бумаги может оказаться куда важнее, чем документ с печатью.

Мы выехали внезапно и незаметно. Ферроз сумел договориться насчет машины. Водитель был готов добросить нас до Кабула. Единственными людьми, заметившими наш отъезд, была группа моджахедов на выезде из Асадабада. Они стояли на обочине разбитой дороги и проверяли все машины, которые проезжали в направлении Кабула. Волоокий патлатый коротышка был среди них. Он направил свой пулемет на наш автомобиль, потом разглядел пассажиров, то есть нас, узнал и очень приветливо помахал рукой. Увидев этот жест, Ферроз махнул в ответ и, улыбаясь, тихо попросил водителя свернуть с асфальта на проселок, как только патруль скроется из вида. Шофер понимающе кивнул и в точности выполнил распоряжение.

Дорога в Кабул стала километров на пятьдесят длиннее. Впереди был Джелалабад. Перед Джелалабадом нам попался небольшой кишлак. Мы хотели было его объехать, но вот Ферроз кричит водителю «тормози!», и тот, ударив по педали ногой, поднимает колесами тучи пыли.

– Бери левее, – командует проводник.

Машина поворачивает, и мы теряемся в глиняных заборах на окраине кишлака.

Я успеваю заметить на дороге автобус, с которым так хотел разминуться Ферроз, и, кажется, понимаю, почему он так решил. Мое зрение, словно фотокамера, зафиксировало картинку: возле заблудившегося автобуса сидят пассажиры, а между ними похаживает человек с автоматом. На голове у него полосатый тюрбан. Еще один автоматчик рыщет среди тюков, привязанных к высокой крыше автобуса. Рядом с автобусом, перегородив ему путь, стоит пикап, над кабиной которого возвышается пулемет.

Ферроз очень быстро сообразил, что дело пахнет обыском, грабежом, а может быть, и чем-то гораздо более худшим. Мы молча смотрели вперед и ждали, когда шофер выведет свой автомобиль из кишлака. Назад не оглядывались. Сидя на заднем сиденье, я несколько раз ловил взгляд водителя, отраженный в зеркале заднего вида.

Ферроз спасал мою жизнь, в который раз уворачиваясь от встречи со смертельной опасностью. Кто были эти люди? Талибы? Моджахеды? Просто грабители с большой дороги? В любом случае, встреча с ними не сулила ничего хорошего.

* * *

В Джелалабаде мы провели ночь. В гостинице «Спинджар» было полным-полно западных журналистов. На въезде я заметил любопытный дорожный знак: автомат Калашникова в красном круге, перечеркнутый такого же цвета диагональной полосой. С оружием сюда входить не полагалось. Но, видно, запрет касался не всех. Среди ресторанных столов гостиничного лобби бродил высокий бородач с кобурой на поясе. Впрочем, формально он ничего не нарушал. На знаке – автомат, а в кобуре пистолет. Он подошел к молодой женщине европейского вида, сидевшей вместе с четырьмя мужчинами, между которыми стоял чайник и тарелка с лепешками. Высокий бородач что-то произнес, я не расслышал, что именно, потому что он повернулся чуть боком ко мне, зато я уловил, что сказала этому человеку женщина:

– В Кабул.

И улыбнулась.

Она, видно, отвечала на вопрос, куда едет. Здесь никто не скрывал своих завтрашних маршрутов.

– Вот что, – сказал Ферроз. – Если нас по дороге в Кабул остановят, ты просто мой брат. Немой. Будут что-то спрашивать тебя, насупи брови и смотри на них грозно.

– А кто будет спрашивать? – поинтересовался я.

– Не знаю, – пожал плечами Ферроз. – Кто угодно. Разные люди.

Из Джелалабада мы выехали незадолго до рассвета. Сначала впереди машины я видел только лоскуты асфальта, выхваченные лучами фар из темноты. Потом, когда солнце встало, я обнаружил, что вокруг нас горы и мы едем по изгибам горного серпантина. Пейзаж был необыкновенно красивым, но ощущение внутреннего спокойствия так и не наступало. То ли из-за того, что дорога была невероятно разбита и машина двигалась медленно, переваливаясь через выбоины в асфальте. То ли оттого, что я все время находился в состоянии ожидания, ведь перед выездом нам сообщили, что американская авиация разбила убежище талибов где-то в этом районе.

Разгромленный форпост мы нашли быстро. Справа от машины появилось озеро, на противоположном берегу которого мелькнул силуэт пушки. Покружив по окрестностям, мы нашли ворота базы талибов. Они были распахнуты настежь. Наша машина медленно проехала мимо раскрытых створок.

– Поможешь отснять? – попросил я Мохаммада.

Тот кивнул. Я протянул ему рюкзак с небольшой камерой.

Здесь было много чего интересного для съемки. Добротное укрытие, в котором оборудована библиотека. Обрывками книг был усеян весь бетонный пол. Здесь хранилась литература, в основном религиозного содержания, хотя я и нашел несколько страниц с картинками, которые показывали, как правильно собирать мины и где прятаться в случае обстрела. Под рисунками плелась мелкая арабская вязь инструкций. Рядом с блиндажом в горе спряталась набитая до отказа боеприпасами пещера. Место для склада было выбрано идеально. Ракета, выпущенная с американского самолета, точно попала в скалу, но мины и снаряды, сложенные здесь, так и не сдетонировали. Их только разбросало по пещере. Но, впрочем, все говорило о том, что люди ушли отсюда раньше, еще до атаки с воздуха. На всякий случай мы тоже поспешили отснять это место и убраться.

Первых людей встретили у кишлака Саруби, за тридцать километров от Кабула. Они окликнули водителя, когда тот замедлил скорость возле придорожных духанщиков. Наша машина остановилась, и с горы спустились трое вооруженных людей. Внешне они ничем не отличались от нас: на головах пакули, под пакулями бороды, под бородами суровые, напряженные лица. Я заметил, что автоматы у этих, как назвал их Ферроз, «разных людей» сняты с предохранителей. Короткий обмен любезностями, знакомая лингвистическая формула «хойраси, джураси» говорила о том, что остановившие нас не были пуштунами, а говорили на фарси. И мне стало понятно, что мое пуштунское сопровождение этим автоматчикам не очень нравится. Но, тем не менее, нам разрешили проехать к столице.

Суровый взгляд из-под бровей, похоже, подействовал на таджиков с автоматами. Увидев мое перекошенное от гнева лицо, они отшатнулись от машины. Не знаю, что они решили про себя насчет меня. Скорее всего подумали, что я сумасшедший, а таких в Афганистане традиционно опасаются.

Я обнаглел настолько, что потребовал остановиться возле духана, чтобы купить яблок. Знаменитые афганские яблоки задорно хрустели у меня на зубах все оставшиеся до Кабула тридцать километров. Мои спутники молчали. Было заметно, что хруст фруктов их раздражает.

В Кабуле сразу же началась работа. В гостинице «Интерконтиненталь» уже разместилось около сотни иностранных журналистов. Большинство из них поселились в отеле еще во время талибов и ждали, когда же «Талибан» сдаст город войскам Северного альянса. И американцам. Своей прославленной сетевой марке отель соответствовал с трудом. В унылых комнатах без света еще можно было на ощупь найти остатки роскоши в стиле семидесятых, но неработающие лифты и разбитые простреленные стекла очено быстро возвращали в двадцать первый век.

На первом этаже журналистов быстренько собрали на традиционную пресс-конференцию с Абдуллой Абдулло, министром иностранных дел нового правительства. Когда доктор Абдулло вошел в узкий актовый зал, внезапно отключился генератор. Лампочки тихо выключились, и в зале воцарилась кромешная темнота.

– Ой, страшно, – комически пропищал корреспондент Ройтерз, просидевший в Кабуле почти месяц под американскими бомбами. Шутка многим понравилась, и стены зала дрогнули от смеха. Когда свет включился, на лице у доктора Абдулло все еще оставалась легкая тень нервной и не очень приятной улыбки.

– Первым делом, – сказал он, – я хочу выразить сожаления по поводу группы из четырех журналистов, которые были предательски расстреляны талибами на подступах к столице.

– Это когда? – тихо спросил я Ирэн, которая стояла рядом. С дамой в рейтузах мы познакомились за пять минут до конференции.

– Сегодня, – шепнула она. – Часа три назад. Да ты разве не знаешь?

Я действительно не знал. Первые часы нашего пребывания в Кабуле мы потратили на расселение и решение прочих бытовых проблем.

– А кто там был? – продолжал я допрос своей соседки.

– Итальянка Мария, из «Коррера делла сера». И с ней еще трое. В общем, сборная команда.

Я мешал ей слушать официальное заявление Министерства иностранных дел Исламского Государства Афганистан.

– Где это произошло?

– Саруби, – отрезала Ирэн и переключилась на министра.

Саруби – это то самое место, где я купил яблоки. И где нас остановили вооруженные люди. Я подсчитал в уме.

Оказалось, что итальянка доехала до Саруби примерно через полчаса после того, как именно в этом кишлаке наша машина была отпущена восвояси. Максимум час. Я вспомнил ответ той молодой женщины в ресторане джелалабадского отеля. «В Кабул», – сказала она. А еще рядом с ней сидели несколько парней европейского вида. Возможно, это и была она. Мария Грация Кутули, ради которой собрали журналистов в «Интерконтинентале». Очередная жертва афганской лотереи. Судя по сообщению министра, дело обстояло так. Неизвестные вооруженные люди остановили машину с журналистами. Они заставили выйти всех пассажиров и хладнокровно расстреляли их возле капота машины. Водителя заставили доехать до Кабула и сообщить, что это была месть всем западным людям. Деньги и фотоаппараты журналистов убийцы не взяли.

Но, впрочем, итальянка могла найти нечто очень серьезное. Например, следы применения химического оружия, а это вряд ли понравилось бы тем, кто его применял. И устроить подобное кровавое представление на дороге не составило бы труда, независимо от того, кто был автором сценария. Но мне показалось, что это не талибы. Те, кто нас остановил в Саруби, держали себя уверенно и спокойно. На проигравших они не были похожи.

Трое мужчин, одна женщина. Гарри Бартон из Австралии, афганский фотограф Азизулла Хайдари, испанец Хулио Фуэнтес. Итальянка Мария Грация. В их джип, точно так же, как и в наше такси, заглянул бородач с автоматом. Он долго вглядывался в лица пассажиров. Возможно, попросил документы. Хотя вряд ли. У нас ведь ничего не спросили. Мы от пассажиров машины, следовавшей за нашей, отличались только растительностью на лице и одеждой. Ну да, с ними ведь была женщина, но не это главное. Они были европейцами, не считая, конечно, афганского фотографа, который, впрочем, работал на европейское агентство Ройтерз. Они были одеты, как европейцы. Люди в Саруби ждали, когда проедут именно европейцы. Когда я сказал об этом своим спутникам, Мохаммад лишь пожал плечами, а Ферроз улыбнулся, мол, тут ничего не поделаешь. Казалось, мои помощники даже и не задумались о том, что на месте тех, кого расстреляли в Саруби, мог оказаться кто угодно. Но, впрочем, дело было совсем не в этом. Поскольку нашего джелалабадского водителя мы отпустили восвояси, Ферроз и Мохаммад раздумывали, каким же транспортом нам стоит ехать в Баграм. И, главное, во что обойдется дорога длиной в восемьдесят километров.

В Кабуле я не видел ни одного американского военного. Хотя, по логике, они уже должны были появиться. И я решил вместе со своими моджахедами отправиться на их поиски. Единственным местом, где они тогда могли высадиться, была авиабаза в Баграме. Вот я и попросил своих спутников разузнать, где найти транспорт до Баграма. Машина вскоре была найдена. Такси, точь-в-точь такая же «тойота» с желтой крышей, на которой мы добирались до Кабула от Джелалабада. Водитель был весел и несказанно доволен. Он рассчитывал заработать полсотни долларов, а это в первые дни афганского послеталибья были большие, очень большие деньги.

Когда мы въехали на территорию бывшей советской базы, я понял, что не ошибся. Мы миновали традиционный памятник, реактивный самолет на постаменте, и свернули в распахнутые железные ворота. Длинная аллея, вдоль которой стояли развороченные строения, вела к самой кромке летного поля. У самого края бетонки стояли вооруженные люди, человек пять. Это явно не были солдаты, хотя на всех была черная одинаковая форма. Но – ни знаков различия, ни головных уборов. Только разгрузки с боеприпасами, «кемелбеки» за спинами и новенькие автоматические М-4. Причем каждый из парней держал палец на курке. Они остановили машину и проверили документы. «Украинец?» – довольно приветливо кивнули они, увидев мой паспорт. Но в ответе явно не нуждались: там и так все было доходчиво написано. Эти ребята, по говору явно американцы, работали на крупную фирму, которые нанимают бывших военных для деликатных операций за рубежом. В общем, они были наемниками. Но что они могли делать здесь?

– Не надо нас снимать, – твердо приказали они, когда у меня в руке оказалась камера.

– А других? – спросил я.

– Кого «других»? – переспросил парень в очках с зеркальными стеклами. Он, как видно, был за старшего в этой полувоенной группе.

– Ну, тех, кто здесь появится.

– Вот когда появятся, – мелькнул двумя моими отражениями «старший», – спросишь у них сам.

– Так пустите меня туда, – и я показал рукой в сторону взлетно-посадочной полосы.

Люди в черном дружно ответили отрицательными жестами.

Прошло минут двадцать. Я услышал звук работающего вертолетного двигателя. Машина, похоже, заходила на посадку. Солнце било мне прямо в глаза, и самого вертолета я не заметил, но смог определить, что он сел примерно в паре километров от того места, где стояли мы. Прошло еще несколько минут, и на полосе появился джип. Он быстро домчал к нашему краю «взлетки» и остановился. Из машины вышел грузный человек в пятнистой форме и песочного цвета ботинках. Широким генеральским шагом он направился к ближайшему зданию, в котором, возможно, в советское время размещался дежурный по полетам. Навстречу пятнистому военачальнику (так я его для себя определил в тот момент) направился неизвестно откуда появившийся упитанный бородач в пакуле. Борода его была не окладистой, как у моих моджахедов, а короткой и стильной. Бородача сопровождала озабоченная охрана. Появление этого человека не вызвало никаких эмоций у парней в черной форме. Видно, их полномочия оканчивались на кромке поля. В бородаче я узнал министра обороны Северного альянса генерала Мохаммада Фахима. А человек в пятнистом камуфляже, несомненно, был тем самым генералом, который командовал высадкой американских войск. Фахим и генерал пожали друг другу руки.

Это была удача. Но дальше случилось непредвиденное. Мой проводник Мохаммад взял у меня камеру и принялся снимать. Люди в черном снова замахали на нас. Мохаммад посмотрел на меня. Я кивнул ему, мол, пока снимай, что успеешь. Но больше ни одного кадра Мохаммад так и не снял.

Парень в зеркальных очках окликнул Мохаммада. На крик синхронно повернулись Фахим и американский генерал. Афганец быстрее своего заокеанского коллеги оценил ситуацию, заметив объектив камеры. Он сделал одно движение пальцами правой руки. Словно недовольный падишах. Люди в черном тут же, аккуратно и ловко, под локотки, отвели нас в сторонку. Как говорится, приняли нас. И камера тоже оказалась у них.

Нас вдвоем с Мохаммадом затолкали в машину к нанятому нами же таксисту. На переднее сиденье уселся человек с автоматом. Афганец, не американец. Он быстро оценил ситуацию, включил рацию и коротко попросил еще людей. За нами пристроился зеленый «дефендер», и Мохаммада пересадили в джип. А на его место уселся еще один автоматчик.

Когда мы тронулись, наперерез нашей машине бросился худощавый бородатый парень. Это был Ферроз. Водитель ударил по тормозам. Афганец, который сидел на переднем сиденье, вскочил и обложил Ферроза крепкими словами на фарси. Мой моджахед лишь улыбался, показывая замусоленное удостоверение, которое лежало в единственном кармане его шарвар-камиза. Документ был пакистанским. Через секунду Ферроза, как и нас, усадили внутрь машины.

До сих пор я думаю о том, что заставило этого опытного человека остановить машину. Ведь он не мог не понимать, что грозило ему в том случае, если его примут за талиба. А к этому были все основания. Бородач, живет в Пакистане, пуштун. Боевик, пусть и в прошлом. Ошивался вокруг аэродрома в момент тайной встречи американцев с представителями новых властей.

Он мог бы переждать, пока нас отвезут, и спокойно добраться до Кабула, а затем и до Пакистана. Но он решил, что должен ехать со мной. Навстречу опасной неизвестности, которая в нынешних обстоятельствах пахла для него большими неприятностями, быть может, даже расстрелом.

С нами обращались довольно сносно. Привезли в напрочь разграбленное районное управление безопасности на окраине Кабула. Даже накормили пловом, который мы ели вместе с людьми, арестовавшими нас. Все же был Рамадан, а в это время трапеза делится со всеми, с кем сводит судьба.

После плова развели по камерам. Каждого в свою. Через несколько часов меня вывели, вернули паспорт и на машине отвезли в «Интерконтиненталь». Я спросил сопровождавшего меня охранника о моих спутниках, но тот улыбнулся и ответил, что с ними будет все хорошо и скоро их отпустят.

Но так просто их не отпустили. Мне пришлось заявить в прямом эфире об аресте телевизионной группы. А ведь Мохаммад и Ферроз действительно были частью моей телевизионной группы. Ирэн сделала репортаж для немецкого радио о тех, кто оказался в роли заложников у новых кабульских властей. Над освобождением двух моих парней пришлось потрудиться сотрудникам украинского МИДа. Пакистанскому правительству Мохаммад и Ферроз были малоинтересны.

Я позвонил домой и сказал, что без этих двоих не вернусь из Афганистана. Они пришли со мной. Они рисковали вместе со мной. И даже больше меня. И, самое главное, без Ферроза мне не удалось бы добраться до Кабула. Этот человек предвидел неприятности и предостерегал меня от них. Короче говоря, он спасал меня. Именно так он и понимал смысл своей миссии. Но теперь настала моя очередь спасать Ферроза. И сделать это предстояло всего один раз.

* * *

– Вы говорите, этих двоих не было в моей жизни? – сказал я мятому помощнику министра Абдулло. – Если их не станет, небо не упадет на землю, и вы это понимаете.

Помощник одобрительно улыбнулся.

– Но если я не вернусь домой, это очень плохо скажется на вашем имидже. Нового Демократического Афганистана.

– Что вы имеете в виду? – спросил мятый.

– Пару дней назад на вашей территории уже погибли журналисты, – произнес я.

Сказанное очень не понравилось человеку в мятом костюме. Я знал, что мало кто в Европе верил в смерть Марии и ее спутников от пуль талибов. И он, мятый пиджак, тоже знал об этом.

– Что вы предлагаете? – жестко спросил помощник министра.

Я в качестве ответа протянул два письма. Одно было от МИДа Украины с просьбой рассмотреть возможность освобождения сотрудников украинского телеканала. Другое – собственно от телеканала, с подтверждением того, что жители Зоны Свободных Племен Мохаммад Ширин и Ферроз Эдбархан вносили свой вклад в информационное вещание и помогали доносить зрителям Украины правду о войне с талибами. Оба письма я получил по факсу, который с трудом удалось разыскать в разоренном Кабуле.

Через полчаса, выйдя из кабинета своего министра, мятый пиджак вернул мне копии писем с резолюцией Абдулло и сказал:

– Вы можете забрать их. И я вам настоятельно советую как можно быстрее покинуть столицу нашего государства.

* * *

С Феррозом и Мохаммадом мы расстались на границе с Пакистаном. В Торхаме их не пустили на пакистанскую сторону. А мои документы уже рассматривал сотрудник пакистанской разведки ISI. Я был уже на пакистанской стороне, Ферроз – на афганской. Он так внимательно и неотрывно смотрел на меня сквозь пограничную решетку, что мне захотелось забрать свой паспорт у пакистанского офицера и вернуться в Афганистан. Но дружище Тарик, – он уже был тут как тут, – успокоил меня.

– Не волнуйся, они перейдут границу в другом месте. Ты же тут уже и сам все знаешь.

Я поверил ему, потому что действительно знал дорогу, которой Ферроз поведет Мохаммада домой.

Дружище Тарик усадил меня в ветхую машину неопределенной марки. Похоже, японскую. Весь путь до Пешавара мы с ним говорили о Пакистане и Афганистане, о странной и запутанной истории этих двух стран, которая незримо, но прочно связывает территории по обе стороны линии Дюрана. Дорога, по которой мы ехали в славный город Пешавар, тоже была запутанной. Мы въехали в столицу пуштунов через Хайберские ворота и направились к дому, где жил его родной брат. Когда я зашел в его дом, то увидел невероятное. Меньше всего я ожидал здесь встретить женщину, тем более эту. Но в гостевой комнате, вместе с мужчинами, сидела она. Та самая, которая однажды, сидя на моей мятой постели, так просила отвезти ее туда, где воюют.

– Она приехала спасать тебя, – улыбнулся Тарик. – Но ты сумел вернуться сам.

Он был очень доволен, что сюрприз получился.

«Вот хитрец! – подумал я. – О самом важном ни слова не сказал!»

И мне захотелось побыстрее сбрить волосы с подбородка.