I

В один из первых дней весенних каникул я и мой старый друг Федя отправились к Мише Закатаеву, с которым мы недавно подружились. Мы не просто шли к нему в гости, а на «собрание», и вот по какому случаю.

Несколько дней тому назад мы решили непременно этим летом отправиться в дальнее плавание по нашей реке Сне на лодке верст на полтораста, на двести. Для обсуждения этого большого мероприятия Миша и пригласил нас с Федей к себе на «собрание».

— Во всяком деле, — сказал он высокопарно, — нужна последовательность и организация. Мы устроим собрание, выберем председателя и секретаря, обсудим наш проект и после прений запишем в протокол постановления.

Миша был уже большой мальчик, лет четырнадцати-пятнадцати, на год-полтора старше нас с Федей. Откуда он набрался таких в то время непривычных и не совсем понятных для нас слов: «последовательность», «организация», «прения», «протокол» и так далее, я никак не мог догадаться. Я называл эти слова «возвышенными», потому что Миша произносил их каким-то особенным, напыщенным тоном и при этом оттопыривал свои и без того толстые губы. Мне даже иногда казалось, что, употребляя их, Миша кого-то из себя изображает. Но прийти на «собрание» я охотно согласился, это было для меня ново и интересно — ведь я еще ни разу не бывал на «собраниях».

День был веселый, солнечный, настоящий весенний. На вершинах еще безлистых старых лип и берез, которыми весь зарос наш маленький городок, оглушительно орали около своих гнезд белоносые грачи. Воробьи возбужденно чирикали в акациях. Бесчисленные ручейки, ручьи и целые бурные потоки с шумом, пеной и брызгами, блестя на солнце, неслись к реке вдоль покатых улиц. Ребятишки пускали в них кораблики, строили плотины и громко перекликались.

В детстве это весеннее оживление действовало на меня неотразимо. Особенно глубоко волновали меня весенние ручьи. Они как будто звали меня с собой и обещали мне что-то такое хорошее, что у меня дух захватывало от радости.

И сейчас, как только мы с Федей вышли на улицу, мне вдруг стало очень весело, захотелось сделать что-нибудь особенное, необыкновенное, как-то проявить себя….

Вероятно, и Федя чувствовал нечто подобное, потому что и он был беспричинно весел. Мы шли с ним и болтали всякий вздор, смеялись, а над чем — и сами не знали, толкали друг друга в лужи, брызгались водой.

Миша жил в большом старом деревянном доме на одной из нижних улиц города.

Через темные сени мы вошли в такой же темный коридорчик, в который по обе стороны выходило несколько дверей. Из ближайшей двери справа, откуда вкусно пахло печеным сдобным тестом, высунулась седая женская голова с красным разгоряченным лицом, в больших круглых очках. Ни о чем не спросив нас, голова кивнула на вешалку и, сказав: «Раздевайтесь, пожалуйста, и проходите в комнаты», — исчезла. И дверь за ней закрылась.

В дальнем конце коридорчика был виден свет, и оттуда доносились голоса, смех, пение и звуки какой-то музыки. Мы с Федей разделись, по коридорчику прошли в большую залитую солнцем комнату и остановились в дверях.

В комнате почти не было мебели — обеденный стол, шкаф с посудой, деревянный, ничем не обитый простой диван да несколько стульев — вот и все. Зато людей в ней было много. Впрочем, как потом оказалось, большую часть присутствующих составляли члены семьи Закатаевых. Здесь были три старшие сестры Миши, учительницы, его старший брат, реалист-семиклассник Коля, и младшая сестренка, беловолосая толстушка, гимназистка Оленька. И сам Миша, белобрысый подросток с длинными руками и ногами, с угловатым лицом, широким носом и толстыми губами, был тут же. Были и посторонние — двое или трое из молодежи да один пожилой уже человек с длинными висячими усами и клочком седоватых волос под нижней губой. С виду он был похож на сельского учителя.

Вся эта разношерстная публика сидела, собравшись в кучку, на диване и на стульях и весело о чем-то разговаривала.

На наше появление сперва никто не обратил внимания. Я сделал Мише знак рукой. Миша вскочил и, прежде чем я успел что-нибудь ему сказать, обхватил одной рукой меня, а другой Федю и так подвел нас к дивану и сказал торжественно, выпятив губы:

— Паша, позволь тебе представить моих новых друзей!

— Очень рада! Надеюсь, что твои друзья будут и нашими общими друзьями! — благосклонно и также не без некоторой торжественности ответила Паша, старшая из сестер Закатаевых, очень похожая лицом на Мишу.

Остальные присутствующие замолчали и, как мне показалось, с любопытством и насмешливо на нас смотрели.

Федя покраснел, как рак, и несколько раз одернул свою курточку, да и я сконфузился.

Впрочем, как только церемония представления была окончена, разговор и смех возобновились, и на нас уже никто не обращал внимания.

Мы с Федей скромно уселись в сторонке и молча смотрели и слушали. Сначала шел разговор о каком-то не известном мне певце. Потом стали петь хором: «Реве та стогне Днипр широкий». Хором управлял тот самый пожилой человек с висячими усами, который был похож на сельского учителя.

В разгар пения в комнату вошел еще один гость — невысокий молодой человек с веселыми смеющимися глазами на красивом лице и светлыми кудрявыми волосами. Он был в высоких сапогах и в кожаной куртке, из-под которой виднелся ворот вышитой рубахи.

Навстречу вошедшему посыпались приветствия и восклицания:

— Петрусь!

— Милый Петрусь!

— Наконец-то!

— Что давно не был?

— Да как ты добрался до города?

Отвечая направо и налево всем сразу, Петрусь пожимал протянутые к нему руки. Здороваясь с Пашей, он спросил:

— Состоится?

— Непременно.

— Ну, то-то же. Было бы обидно, если бы не состоялось, — и, обращаясь ко всем, он сообщил: — Одиннадцать верст по зажорам да по грязи пешком прошел! А через Сну не знаю, как и перебрался, чуть под лед не угадал! — и, снова повернувшись к Паше, добавил: — Какой человек был! Интереснейший тип! Он мне кое-что новенькое привез.

— Ну, хорошо, Петрусь, об этом после расскажете, — с некоторым неудовольствием сказала Паша. — А сейчас давайте петь с нами!

— Петрусь, спойте «Ручейки», — попросил кто-то, и его со всех сторон поддержали: «Ручейки», Петрусь! Спойте «Ручейки»! И кто-то уже совал в руки Петруся гитару.

— Да что вы, ребята, право! Помилосердствуйте!.. Ведь я только что с дороги, устал, руки, ноги трясутся. У меня и голос пропал. Вот послушайте! — и Петрусь, взяв себя двумя пальцами за подбородок, очень натурально заблеял бараном: — Бэ-э-э!

— Разве таким голосом возможно петь? Надо прочистить? — сказал он и вдруг басисто кашлянул: — Кха! — потом несколькими тонами выше: — Кхо! — и совсем высоко: — Кхи! — и при этом глаза у него сделались по-мальчишески озорными.

— Не дурачьтесь, Петрусь! — сказала Паша. — Спойте же нам.

Петрусь послушался. Он сел на стул и стал настраивать гитару.

— Он нам будет петь свои стихи, — сказал мне потихоньку Миша. — Он сам сочинил их и положил на музыку.

Петрусь пробежал пальцами по струнам. Лицо его сделалось серьезным, но глаза все еще смеялись.

— Бегут ручьи веселые… — запел он низким, приятным, как говорят, «бархатным» баритоном.

Я много раз потом слышал эту песенку и запомнил ее всю. Вот что пел Петрусь:

Бегут ручьи веселые, весенние ручьи, Беспечные, беспутные, свободные, ничьи. Играет с ними солнышко, смеясь, их манит даль. — Вперед! Того, что пройдено и что прошло, — не жаль! Сливаются, расходятся, торопятся, снуют, Живут в движенье радостном и ничего не ждут, — Пускай сегодня ж вечером их высушит мороз. Счастливые. Не ведают ни страхов, ни угроз! Живут, в лучах рожденные живут и жить зовут. И все вперед, без удержу, бегут, бегут, бегут…

При первых же словах песенки я весь насторожился и замер. Постой, что ж это такое? Ведь он поет как раз о том, что я чувствовал сегодня, когда мы шли сюда. Ведь это мои слова, то есть я сказал бы их, если бы сумел. Да, да, вот именно — беспечные, беспутные, свободные — и бегут, бегут куда-то вперед, без удержу и без оглядки. И даль их манит… Ведь и меня она манит, и кажется, что там, в этой дали, и есть что-то самое хорошее. И как безотчетно весел и бодр напев песенки, так и нам сегодня с Федей было весело, и мы смеялись, сами не зная над чем…

Когда Петрусь кончил, я перевел дух и глубоко вздохнул, а кругом опять все заговорили и засмеялись.

II

Из коридорчика в комнату заглянуло знакомое женское лицо в круглых очках.

— Девочки, накрывайте на стол. Сейчас будем завтракать. Миша и Коля, идите помогать мне!

Это была Елизавета Михайловна, мать всего многочисленного семейства Закатаевых. Отец их, земский фельдшер, давно умер.

За завтраком было шумно и весело. Громадный пирог с рисом и яйцами, налитушки с творогом и гора сдобных булочек уничтожались с непостижимой быстротой. Среди общей беспредметной болтовни то на одном, то на другом конце большого обеденного стола вдруг завязывались оживленные разговоры, быстро переходившие в спор. Упоминались какие-то непонятные слова: капитализм, экономисты, оппортунизм. Но как только спор разгорался, Паша двумя-тремя словами его прекращала, и спорщики, торопливо скомкав последнюю фразу, умолкали или переходили на другую тему. Вообще я заметил, что Паша верховодила в семье Закатаевых и среди их гостей.

Когда завтрак подходил к концу, пришло еще несколько человек — два ученика учительской семинарии, высокая тонкая гимназистка и еще кто-то.

После завтрака Паша сказала нам:

— Ну, мальчики, теперь идите к себе, а мы будем заниматься.

— Провале-ву, как говорят французы, — сказал дурачливо Петрусь и озорно поглядел на нас.

По коридорчику Миша провел нас в свою комнату.

— Что они там будут делать? — спросил я Мишу.

— Они будут заниматься. У нас работает кружок самообразования, — сказал Миша и добавил значительно: — Только вы никому об этом не говорите. Никому! Понимаете?

Признаться, я плохо понял. «Как странно, — подумал я, — кружок самообразования! Зачем он им понадобился? Ведь все они и так образованные. И почему нельзя никому говорить о кружке? Что за секрет?»

Но почему-то я постеснялся расспросить Мишу подробнее.

А Миша сказал торжественно:

— Итак, приступим к нашему делу. Чтобы наше собрание прошло последовательно и организованно, выберем председателя и секретаря.

Надо уж сразу сказать: хотя мы и выбрали и председателя (Мишу) и секретаря (Федю) и даже докладчик у нас был (я), наше собрание прошло все же непоследовательно и неорганизованно. Прежде всего, из доклада моего так ничего и не вышло. Оказалось (странная вещь), что разговаривать или рассказывать что-нибудь — это одно, а «докладывать», когда на тебя смотрят и ждут, что ты скажешь, — это совсем другое дело. Как-то и язык во рту начинает плохо ворочаться, и нужные слова забываются. Словом, доклад свой я закончил в полторы минуты. Начались прения, то есть разговоры и споры. Спорил я азартно, да и Миша оказался горячим спорщиком. И только Федя, который по своему спокойному характеру спорил мало, время от времени направлял наши споры. Пожалуй, он и был председателем.

Часа два-три мы так проговорили и, наконец, устали и выдохлись. В «постановлении» мы записали, что организуем «общество дальних плаваний на лодке», что надо достать у кого-нибудь лодку, сделать палатку, парус, достать бечевку, карту Сны, котелок, чайник, топорик и так далее, что во время плавания начальником, «который управляет всеми делами», будет наш председатель Миша, я буду капитаном лодки, которого «все должны слушаться пока в лодке» (я был очень доволен этой должностью), а Федя — экономом и казначеем.

«Постановления» были записаны, когда было уже около шести часов вечера. Мы с Федей решили идти домой.

Когда мы одевались в коридорчике, из большой комнаты было слышно, как о чем-то горячо и очень серьезно говорил Петрусь. Потом несколько голосов сразу перебили его и заговорили вместе, но всех их покрыл властный голос Паши, призывавший к порядку, и снова послышался голос Петруся. «Вот у них настоящее собрание», — подумал я, и мне уже было ясно, откуда Миша узнал, что собрание следует вести «последовательно и организованно».

III

Прошли каникулы, а через полтора месяца кончились учебные занятия и экзамены. За это время мы с Федей часто бывали у Закатаевых и скоро совсем освоились с ними и чувствовали себя у них как дома.

У Закатаевых по-прежнему собиралась молодежь, а по воскресеньям приезжал Петрусь, пел свои «Ручейки», и в этот день обязательно проходили занятия таинственного «кружка», а нас троих Паша неукоснительно отсылала «к себе». С каждой новой встречей Петрусь нравился мне все больше и больше.

Когда кончились экзамены и мы все трое стали свободными, уже наступило настоящее лето. Мы попытались было приступить к осуществлению нашего проекта и даже сумели кое-что сделать. Тот самый человек с висячими усами, который так энергично управлял хором (его звали Илья Васильевич, и мы уже хорошо познакомились с ним), предоставил нам в полное распоряжение свою лодку. Домашними средствами из половиков и холстины мы соорудили палатку и парус. И, наконец, достали подробную карту реки Сны.

Но дальше этого дело не пошло. Оказалось, что при обсуждении проекта на достопамятном нашем собрании мы совсем упустили из виду, что путешествие вниз по реке на двести верст и обратно вверх займет не менее двадцати дней. В течение этих двадцати дней нам надо что-то пить и есть, а на это понадобится, по крайней мере, по пятьдесят копеек на человека в день, то есть десять рублей на человека. А такой суммы наши домашние дать нам при всем желании не могли.

Как-то, еще во время занятий, я рассказал о нашем проекте Шурке Бутузову, одному из своих товарищей по школе.

Шурка был сыном капитана речного парохода и летом жил дома в селе Людцы, на реке Сне. Мы с Федей нередко бывали у него, рыбу ловили, купались, на лодке ездили и вообще славно проводили время.

Шурка неодобрительно отнесся к проекту.

— Была нужда мучиться, — сказал он сурово, презрительно поджимая губы, — двести верст на себе лодку тащить и под дождем мокнуть. К чему это? Приезжайте лучше ко мне, в Людец, на пароходе или уж на лодке, что ли, коли вам так хочется. Всего тридцать верст. И хватит с вас. На Садки вот еще съездим.

— Что за Садки?

— Вот видишь! Ты и не знаешь. А там, брат, рыба берет во как!

Так наш план дальнего плавания на этот раз и провалился. Когда это выяснилось, я рассказал Феде и Мише о предложении Шурки, и мы решили, не откладывая, ехать на лодке в Людец, пожить дня три на Садках, а затем вернуться в город.

IV

Для поездки все было готово. Еще накануне с вечера теплые вещи были уложены в аккуратные тючки, посуда и съестное — в корзины, удочки и сачки связаны веревочкой в одну связку, и все это, да котелок и чайник, вынесено в сени. Федя переночевал у нас, и еще не было шести часов утра, как уже мы с ним сидели на крылечке и ждали Мишу. Мы условились, что Миша зайдет за нами в половине седьмого, и мы отправимся на реку.

Щурясь от яркого утреннего солнца, которое лучами било нам прямо в лицо, мы с Федей сидели и болтали разные веселые глупости, смеялись и даже затеяли легкую возню, стараясь столкнуть друг друга с крыльца. Словом, мы чувствовали себя великолепно, и первые полчаса ожидания прошли незаметно.

Но вот я приоткрыл со двора окно и заглянул в дом. Стенные часы показывали уже тридцать минут седьмого. «Что же это такое? — подумал я. — Почему до сих пор нет Миши?»

Прошло еще минут пять… десять… Миша не появлялся. Меня стало это беспокоить и сердить.

— Что с Мишкой случилось, проспал, что ли? Ведь так, пожалуй, нам до Людца засветло не успеть доехать!

Более спокойный Федя терпеливо ждал — полузакрыл глаза своими длинными ресницами и сидит себе, как будто ему все равно. А меня нетерпение загрызло, и я поминутно выбегал за ворота посмотреть, не идет ли Миша.

Разочарованный, я возвращался обратно, снова усаживался рядом с Федей и снова вскакивал.

В открытое окно мы услыхали, как часы пробили семь. Я не мог больше ждать.

— Давай, — говорю, — Федя, сходим к нему. Узнаем, почему он не идет.

Мы вышли за ворота и чуть не бегом пустились вдоль улицы.

Как только мы взошли на крыльцо дома, где жили Закатаевы, мы сразу почувствовали, что случилось что-то необычное. Входная дверь была широко раскрыта, в сенях на полу в беспорядке разбросан разный домашний хлам — какие-то горшки, банки, сковородки, кадочки, корзинки, а между ними — старые потрепанные учебники, ученические тетрадки и просто листочки исписанной и печатной бумаги. Очевидно, все это добро хранилось в какой-нибудь кладовке, а теперь было почему-то выброшено в сени.

Мы осторожно пробрались среди всех этих разнообразных вещей, отворили дверь в дом и вошли в хорошо знакомый коридорчик. И здесь бросился нам в глаза беспорядок. Несколько стульев и столиков, как попало поставленных, да еще какие-то чемоданы и ящики загромождали его.

В открытую дверь одной из комнат я заметил отставленную от стены, ничем не покрытую кровать с полосатым матрацем, комод с выдвинутыми пустыми ящиками, а на столе — набросанное как попало белье.

В недоумении мы с Федей остановились. В дверях разоренной комнаты показалась сестренка Миши, беленькая гимназистка Оленька. Лицо у нее было печальное, а глаза заплаканы.

— Где Миша? — спросил я.

Оленька, обычно болтушка и хохотушка и очень ласковая и приветливая девочка, на этот раз не сказала ни слова, а только махнула рукой по направлению к большой комнате, а сама снова скрылась за дверью.

Все больше и больше недоумевая, мы с Федей направились туда, куда она нам показала. В большой комнате мы застали в сборе всю многочисленную семью Закатаевых… Нет, не всю — не хватало самого видного и заметного члена ее — старшей сестры Паши, но остальные все были здесь. Елизавета Михайловна с убитым лицом и растрепавшимися седыми волосами снимала с обеденного стола и ставила в шкаф зачем-то вынутую оттуда посуду. Миша сидел на подоконнике, сердито нахмурившись, скрестив на груди руки и оттопырив толстые губы.

Остальные собрались в кружок около дивана и о чем-то взволнованно вполголоса говорили. По всему было видно, что произошло что-то необыкновенное.

Мы с Федей остановились в дверях. Заметив нас, Миша вскочил с подоконника, подошел и сказал:

— Сегодня я не могу ехать с вами. У нас всю ночь был обыск и… увезли Пашу, — толстые губы Миши задрожали, но он сдержался и добавил: — Паша в руках у проклятых слуг царизма.

То, что сказал Миша, ошеломило меня. Я был готов услыхать от него что угодно, только не это. И я мог только пробормотать невнятно:

— Да что ты говоришь! Какой обыск? Кто увез Пашу?

— Ну да! Обыск! Был и исправник, полиция… Произвели у нас обыск, арестовали и увезли Пашу.

— Куда?

— В тюрьму, конечно! — и губы у Миши снова задрожали.

Я понял, наконец, что случилось, но понял лишь самый факт. Пашу арестовали и увезли в тюрьму. Но это-то и показалось мне сперва необъяснимым. За что ее арестовали? Что могла сделать худого она, такая умная, серьезная и строгая, которую в доме Закатаевых слушались все: и свои домашние, и гости — члены таинственного «кружка для самообразования»?

Подавленное настроение Миши передалось и нам. Мне уже теперь совсем не хотелось ехать, и я сказал:

— Ну, мы тоже не поедем сегодня. Правда, Федя?

— Нет, погоди, — сказал Миша и позвал: — Николай, иди сюда!

Старший брат Миши, Коля, румяный юноша со светлым пушком на щеках, подошел к нам.

— Они сейчас собираются ехать на лодке в Людец и поедут мимо Лукинского. Пусть они и предупредят Петруся, — сказал Миша.

— Это очень кстати! Мы только что об этом говорили. Петруся надо предупредить непременно! — решительно сказал Коля. Подумав, он добавил с сомнением: — Если только уже не поздно! Нет, все-таки надо попытаться. Сейчас же! Сколько времени вы проедете до Лукинского?

— До Лукинского одиннадцать верст, — сказал я, — часа через три там будем, а если поднажать, так и через два с половиной.

— Значит, гораздо раньше, чем придет туда пароход?

— Конечно, раньше! Пароход из города только в два часа выйдет!

— Ну, так и поезжайте сейчас же.

— А что сказать Петрусю?

— Скажи о том, что у нас тут произошло. И скажи, что Паша советует ему сейчас же уехать.

Теперь мне снова захотелось ехать. Очень захотелось! Как же не помочь Петрусю!

Коля рассказал, как найти в Лукинском Петруся, предупредил, что его зовут Петр Максимович Макаренко (а я и не знал до сих пор, что Петруся так зовут!), и посоветовал ни у кого про Петруся не спрашивать, а попытаться самим найти его.

Старшие сестры Закатаевы тоже подошли к нам и приняли участие в разговоре. Мне это было очень приятно, что взрослые Закатаевы, которые до сих пор относились к нам, как к мальчикам, теперь так дружески и просто разговаривают с нами о таком серьезном и важном деле.

Было решено окончательно, что мы с Федей сейчас же, не мешкая, поедем, чтобы как можно скорее предупредить Петруся.

Когда мы уходили, Миша и Коля вышли проводить нас на крыльцо, и Коля сказал:

— Так уж вы, товарищи, постарайтесь! Надо выручить Петруся.

«Вот как! Товарищами нас назвал!» — подумал я с гордостью.

Зайдя домой, мы с Федей быстро-быстро навьючили на себя наши пожитки и отправились на Сну. Был уже восьмой час на исходе; мы торопились и шли молча.

У меня не выходило из головы то, что случилось у Закатаевых. Я, конечно, и раньше слыхал об обысках и арестах. В школе (я учился в реальном училище) нам много говорили о «злоумышленниках» и «бунтовщиках», стремящихся «расшатать вековые устои трона» и «разрушить государство». Наш тощий и бледнолицый «батюшка» длинно и скучно говорил о «безбожных злодеях», убивающих «верных слуг царевых». Я знал также, что «верные слуги царевы» — это министры, губернаторы, полиция и жандармы. Они арестовывают и отправляют в ссылку, на каторгу и даже на виселицу вот этих самых «злоумышленников». Но, в общем, и к тем и к другим я относился безучастно, мне было не понятно, в чем тут дело, из-за чего происходит борьба и что за люди ведут ее. И я просто не думал о них.

Только в самое последнее время в моем отношении ко всему этому произошла перемена. Отрывки из разговоров, которые велись в семье Закатаевых, некоторые из «возвышенных» слов Миши Закатаева, случайный разговор с мамой моей о декабристах — все это кое-что разъяснило мне. Я уже знал теперь, что «злоумышленники» и «злодеи» — это революционеры, хорошие, самоотверженные люди. Не щадя себя, они борются с царским правительством за народ, за революцию. А революция — это что-то такое, что облегчит и улучшит жизнь этого народа.

И я легко и охотно поверил, что это действительно так и есть. Почему я поверил маме и Закатаевым, а не училищному начальству, — я не знаю. Должно быть, потому, что тогда уже все взрослые, с кем я имел дело, кроме начальства, так думали.

Но сам я никогда не видал революционеров, и мне казалось, что они должны быть совсем особенными людьми, не такими, как все. Да у нас и нет революционеров, думалось мне, все они далеко, где-то там, в Петербурге, в Москве, в Варшаве… И вдруг оказывается, что Паша и Петрусь, люди, конечно, хорошие, умные и знающие, но в конце концов самые простые и обыкновенные, — тоже… революционеры!? Ну да, конечно, революционеры! Ведь Пашу арестовали уже, а Петруся вот-вот арестуют, если мы не успеем предупредить его.

Вот это-то открытие и поразило меня всего больше. Значит, думаю, и другие Закатаевы и гости их, члены «кружка самообразования», — все они тоже революционеры?..

Я так задумался обо всем этом, шагая вслед за Федей по неровной булыжной мостовой, что не замечал, как навьюченная на меня поклажа немилосердно давит мне плечи, а со лба катится пот и заливает мне глаза.

Наша лодка стояла на своем месте у пароходной пристани, причаленная цепью за пристанские сходни и запертая на замок. Мы влезли в нее и с наслаждением сняли с себя тяжелую поклажу.

Около пристани стоял уже пароход «Северянин» и негромко шипел, как потухающий самовар. Должно быть, он только что пришел сверху и еще не начинал выгружаться. В два часа он пойдет дальше вниз и через час будет в Лукинском, а нам надо быть там раньше его. Сейчас еще нет девяти, и мы, конечно, успеем, но следует поторапливаться, мало ли что может задержать в пути.

Но как это часто бывает в жизни, — когда торопишься, то, как назло, возникают самые неожиданные препятствия, — так было и сейчас.

Федя ушел к пристанскому сторожу за ключом и веслами и бесследно пропал. В проход между берегом и пристанью влезла снизу какая-то неуклюжая, громоздкая шаланда и загородила прямой выход на реку для нашей лодки. Придется, значит, протаскивать лодку под сходнями и огибать пристань сверху, против течения. Сколько возни!

Так сидел я в лодке и волновался. Наконец, когда я был готов уже сам бежать за Федей, он явился. Оказалось, что он не мог найти сразу сторожа и в поисках за ним обежал всю пристань и пароход, а сторож был на шаланде.

А шаланда и в самом деле наделала нам хлопот. С четверть часа мы провозились, прежде чем нам удалось вывести лодку из-за пристани на струю, где нас подхватило и понесло течение.

Грести мы решили поочередно. Первым сел в весла Федя, а я с правильным веслом на корму.

Федя греб сильно, и лодка быстро неслась. Вот и городок наш остался позади, потом проехали мимо двух заводов, механического и лесопильного, и впереди, справа, на высокой горе, показалось большое красивое село Богородское. Когда мы поравнялись с ним, я сменил Федю и сам сел в весла. Четверть пути мы уже проплыли.

День был ласковый — солнечный, теплый, но не жаркий и почти безветренный. Покрытая кое-где мелкой рябью Сна вся так и искрилась, так и переливалась огоньками. Склон правого берега полого спускался с горы прямо к реке и, весь залитый солнцем, пестрел полосами спеющих хлебов, окрашенных во все оттенки от ярко-зеленого до золотисто-желтого. А на левом берегу заливные луга тонули в солнечных лучах, и глазам было больно смотреть на них.

Но мы с Федей так торопились, что и не глядели на всю эту красоту, и сосредоточенно молчали. Порой у меня мелькала себялюбивая мыслишка — как было бы хорошо плыть сейчас вот так по реке и ни о чем не заботиться, никуда не торопиться! Но я тут же вспоминал, для чего мы торопимся, и прогонял мыслишку.

Мы сменились с Федей еще два раза и вот, наконец…

— Лукинское! — сказал Федя, который сидел на корме и смотрел вперед.

Я обернулся, — и в самом деле, недалеко, на левом берегу за мысом уже была видна высокая заводская труба, а справа — устье сплавной реки Суйды. Прозрачная чистая вода этой реки, вливаясь в Сну, долго не смешивается со снинской водой и широкой темно-синей струей течет вдоль правого берега, резко отличаясь по цвету от желтоватой снинской.

Когда лодка обогнула мыс, перед нами вдруг открылся широкий вид. Сна в этом месте раздвинулась в ширину чуть не вдвое. На правом высоком берегу, отделенном от реки узкой песчаной косой, на самом солнцепеке раскинулись маленькие, точно игрушечные, издали такие хорошенькие домики большого села Лукинского. По низменному левому берегу, вдоль которого плыла наша лодка, прямыми правильными рядами тянулись штабеля недавно напиленного теса. Приятным смолистым запахом повеяло на нас от этой массы прогретой солнцем свежей древесины.

Ряды штабелей тянулись долго, чуть ли не на целую версту. Но вот они расступились, и в просвете показалось высокое дощатое здание лесопильного завода. Чуть пониже его мы пристали к берегу.

Еще не выходя из лодки, мы осмотрелись и сразу увидели то, что нам было нужно. Все было так, как описал нам Коля Закатаев. Вот машинное отделение — невысокая кирпичная пристройка, примыкающая к задней стене завода. Здесь Петрусь работает. В глубине, за обширным заводским двором, виден среди деревьев большой красивый двухэтажный дом с башней, окруженный парком. Этот дом владельца завода. Справа от парка вытянулся в линию небольшой поселок, в котором живут заводские рабочие и служащие. А вот и домик Петруся — первый в ряду, ближайший к парку. Все ясно!

Нетерпение увидеть Петруся, чтобы скорее предупредить его, с новой силой охватило меня.

— Ну, Федя, — говорю, — пойдем же!

И я выскочил из лодки. За мною не торопясь вышел Федя.

— Лодку-то надо вытащить, Шурик, — сказал он спокойно, — а то унесет ее, пожалуй.

— А я и забыл о ней!

Мы вытащили лодку и, запинаясь за обломки реек и горбылей и путаясь ногами в разном древесном хламе, которым был сплошь покрыт берег, пошли прямо к домику, где, по нашим расчетам, должен был жить Петрусь.

На скамеечке у ворот, греясь на солнышке, сидел древний седенький старичок, с колючей подстриженной бородкой и щетинистыми бровями, одетый по-зимнему — в полушубок и валенки.

Он курил трубочку и гладил красивого кота, сладко дремавшего у него на коленях.

— Здесь живет Петр Максимович?.. Макаренко? — спросил я его.

Старичок приставил ко лбу ладонь и из-под нее долго всматривался в нас, прежде чем что-нибудь ответить.

— Живет-то здесь, — сказал он, наконец, неторопливо. — Только его дома нету.

— А где же он? На заводе? Так мы туда и пойдем… В машинное отделение… Пойдем, Федя, — и я повернулся уже, чтобы идти.

Но старик остановил меня.

— Постой, погоди. Что это ты, братец мой, прыткий какой! На заводе его тоже нету.

— Да где же он? — спрашиваю я, а сам думаю: «Неужели Петруся уже арестовали?»

— Да вы кто такие будете? Сродственники ему, Максимычу-то, али дружки?

— Дружки, — говорю, — дедушка! Из города мы. С Петром Максимовичем в городе познакомились.

— Ну, а зачем он вам?

Я переглянулся с Федей. Он чуть заметно отрицательно мотнул головой.

— Надо, — говорю, — дедушка! Очень надо. По важному делу.

— Ну, ладно! А вы вот что, ребятенки, садитесь со мной на скамеечку. Я вам расскажу про Максимыча, что знаю. Вижу я, дружки вы ему.

Мы послушались и уселись рядом с дедушкой.

— Гости к нему, к Максимычу-то, сегодня ночью приезжали. Важные. С ясными пуговицами, со шнурками, — начал рассказ дедушка.

Я не вытерпел:

— Арестовали его? Да, дедушка? Арестовали?

— А что ты все торопишься! — с неудовольствием сказал дедушка. — А ты сиди да слушай, коли хочешь знать! — и продолжал все так же неторопливо: — На двух тройках вчера приехали, еще засветло, человек шесть их, а то и поболе. Лошадей на господском дворе оставили, а сами, как стемнело, ко мне в дом всей компанией. «Где такой, говорят, Макаренков, подавай его сюда». Да не на таковского напали! Максимыч-то сам ли увидел их, али кто сказал ему, только он ждать их не согласился. Они еще из господского дому не вышли, а он накинул на себя кожанку свою, кое-что по карманам рассовал, вышел из дому-то да задами, задами, да в лес и ушел. Только вот поесть с собой ничего не захватил.

У меня, что называется, с души тяжесть спала. Весело поглядел я на Федю и подмигнул ему. Федя мне улыбнулся.

А старичок все так же неторопливо продолжал:

— Ну, пошумели, пошумели они, гости-то мои, да взять с нас нечего. В доме-то у меня только я да старуха моя, да вот кот этот. Сыновья-то мои, у меня двое их, — в Питере живут, на Путиловском заводе работают. Они мне Максимыча-то и подсудобили. Ну, я ото всего отперся, знать, говорю, не знаю, где Макаренков. Как с утра, мол, на работу ушел, так с той поры и не был. А какое не был! Когда они приехали-то, так Максимыч еще дома был. Ну, они, гости-то мои, и позатихли. А только в комнате у Максимыча все как есть перерыли, на чердак лазали, в сарае искали. Всю ночь старались. Да, видно, ничего им Максимыч не оставил. Так, пустяки взяли — две-три книжки да бумажки какие-то. Недовольны были. С тем и уехали сегодня утром.

— Ну, а Петр Максимович как же? Так и не возвращался?

— Ну, да! Придет он сюда, дожидайся! Гости-то человечка своего в господском дому оставили. Тоже ждет Максимыча-то. Да не дождется. Не таковский он, Максимыч-то!

V

Веселые и довольные, что все так хорошо устроилось с Петрусем, мы возвратились к нашей лодке. Столкнули ее в воду, уселись и выехали на середину Сны.

Я бросил весла, и нас понесло по течению.

— Какой молодец Петрусь, — сказал я, — как он ловко ушел! Куда он ушел, как ты думаешь, Федя?

Федя посмотрел на меня из-под своих длинных ресниц и сказал задумчиво:

— Я тоже об этом думаю, Шурик. В город ему нельзя показываться, его там сразу сцапают. В Махново — тоже. Там пристань, народу на ней всегда много, и Петруся там знают. Вернее всего, что он в Людец ушел. В Людце его перевозчик на пароход на лодке вывезет, и он в Рынск уедет.

— А хорошо бы нам в лодке сегодня его застать, Федя! Подкормить, бы! Дедушка-то сказал, что он без еды ушел.

— Нет, не выйдет это. Раньше парохода нам в Людец не попасть. А Петрусь до завтра ждать не будет. А подкормиться-то бы и нам, Шурик, было неплохо. Как ты думаешь?

Я вдруг почувствовал, что очень хочу есть.

— Ладно, — говорю, — отъедем только подальше от Лукинского. А пока купаться давай!

Мы подъехали ближе к правому берегу, где все еще была отчетливо заметна струя суйдинской чистой воды, быстро разделись и прямо с лодки прыгнули разом в воду.

Это было очаровательное купание. Мы с Федей разыгрались в воде, как маленькие мальчики, и наперегонки плавали, и ныряли, и песок со дна доставали. Пробовали даже в воде топить друг друга. А наша лодка, слегка покачиваясь, спокойно плыла себе по течению то носом, то кормой вперед.

Когда мы, наконец, усталые и озябшие до синевы, взобрались снова в лодку и оделись, Лукинское осталось далеко позади.

А голод все сильнее и сильнее давал себя знать, и мы решили сделать остановку и пообедать. Пристали к берегу, развели костер, вскипятили чайник и сварили в котелке кашу. Сперва хотели здесь же на берегу и пообедать, но место нам попалось неуютное, да и времени терять не хотелось. Мы залили костер, захватили с собой в лодку чайник и кашу, оттолкнулись от берега, и нас снова понесло по течению. А мы удобно расположились в лодке и принялись за еду.

Оказалось, что обедать в лодке на ходу очень приятно, — во-первых, необычно, а во-вторых, даже удобно. Мы с Федей уселись прямо на слань по обе стороны средней скамейки, которая служила нам столом, наелись пшенной каши с маслом и напились чаю с пирожками.

Обед вышел у нас веселый. Каша чуть-чуть горьковатая, припахивающая слегка дымком, и сладкий чай на чистой суйдинской воде, которую предусмотрительный Федя не забыл захватить с собой сразу после купания, показались нам очень вкусными. А самое главное — на душе у нас было легко и беззаботно. Ведь мы сделали все, что могли, чтобы выручить Петруся, а если оказалось, что он сумел обойтись и без нашей помощи, — тем лучше! И за обедом мы болтали и смеялись.

А лодку нашу несло и несло себе по течению. И казалось, что золотые песчаные отмели и косы, зеленый кудрявый ивняк за ними и сумрачная стена старого тихого бора, тянувшегося по левому берегу, — все это медленно плывет мимо нас, а мы и над нами солнце в небе стоим неподвижно.

Мы устроились в лодке поудобнее — Федя уселся на корме с веслом в руках, которым он только изредка лениво шевелил в воде, а я полулежал на наших мягких тючках, облокотившись на скамейку, в блаженном состоянии полусна, полубодрствования и рассеянно глядел на то, что было у меня перед глазами.

Вот на песчаной косе выстроились в ряд мальчишки в разноцветных рубашонках. Должно быть, пришли купаться, увидали нас и заинтересовались. Кричат нам что-то и машут руками. Вот стадо коров забрело в реку. Понурив рогатые головы, коровы стоят по брюхо в воде и все до одной, как по заказу, обмахиваются хвостами. С шипением и плеском совсем близко от нас проходит встречный пароход с караваном тяжелонагруженных судов. «Доброжелатель», читаю я полукруглую надпись на кожухе колеса и лениво думаю: «Что за глупое название, разве может пароход желать чего-нибудь?»

А на пароходе своя жизнь. Матрос на корме обтесывает топором какое-то бревно. Бородатый капитан в жилетке и в рубахе навыпуск стоит на мостике. Прикрываясь рукой от солнца, он смотрит не вперед, а назад, на свой караван, тяжело ползущий за пароходом. В другой руке у него наготове сияющий медный рупор. Женщина, со сбившимся с головы платком, стирает на обносе в корыте белье, а подле нее стоит крохотная беловолосая девчушка. Она с серьезным вниманием смотрит на нашу лодку.

Все это, как сонное видение, проплыло перед моими глазами и внезапно исчезло — я заснул по-настоящему и проспал до самого Махнова.

Меня разбудил хриплый, как будто задыхающийся гудок Махновского завода. Наша лодка плыла как раз против старинного приземистого, угрюмого с виду здания с невысокой, но толстой, как башня, четырехгранной трубой. Неподалеку виднелась пристань, полная народу. Народу было много и на берегу. Очевидно, пароход сверху еще не приходил, и его ждали.

Федя все так же сидел на корме и, слегка подгребая веслом, направлял лодку.

— Поспал? — спросил он меня, улыбаясь.

— Немножко вздремнул. А ведь уже пять часов, Махновский завод всегда в пять часов свистит. А «Северянина» все еще нет.

— Опаздывает, должно быть!

— А знаешь что, Федя? Мы, может быть, скорее его в Людец придем… Петруся там увидим… Давай, поднажмем!

— Давай попробуем!

Я взялся за весла и принялся грести, что было сил. Федя стал помогать мне и так крепко нажимал на правильное весло, что даже покраснел весь от натуги. Наша лодка, как подстегнутая, быстро-быстро понеслась по течению.

От Махнова до Людца по реке считалось с небольшим десять верст.

Мы проехали уже больше половины этого пути, когда «Северянин», наконец, обогнал нас. Весь белый, издали такой щеголеватый и блестящий, как новая игрушка, он пробежал мимо нас, высоко взметнул и закачал на волнах нашу лодку и далеко впереди скрылся за мысом.

С досадой я бросил весла и сказал:

— Ну, теперь его не догонишь! А все шаланда проклятая, не провозись мы из-за нее, теперь бы уже в Людце были.

Федя сменил меня на веслах, а я на корму пересел. Скоро мы обогнули мыс.

Длинное прямое речное плёсо открылось вдруг перед нами. Далеко впереди отчетливо был виден Людец: белая церковь, большой сад подле нее и ряды вытянувшихся по берегу домиков. Маленький игрушечный «Северянин» виднелся посредине реки, как раз против Людца. Вот над ним взвился белый клубочек пара, и вскоре долетел до нас знакомый, слегка завывающий свисток. «Северянин» вызывал лодку.

— Попадет ли Петрусь на пароход? — сказал Федя. — Как, по-твоему, Шурик? Попадет?

— А ты так и думаешь, что Петрусь обязательно здесь?

— Думаю. Больше ему негде быть!

Мы бросили весла и принялись глядеть во все глаза на «Северянина». Вот к нему подползла маленькая, чуть заметная лодка, ну, просто как черная точка какая-то. На минутку она слилась с пароходом, а потом снова отделилась и поползла к берегу. Вот и все, что мы сумели разглядеть.

Впрочем, показалось нам, что как будто, когда «Северянин» уже прошел Людец, он еще раз останавливался верстах в двух ниже. Но так или иначе, а вопрос о Петрусе остался нерешенным.

VI

Через полчаса мы были уже на месте, у высокого людецкого берега, прямо против бутузовского дома. Молодой, свежий, густо разросшийся садик, ярко освещенный вечерним солнцем, спускался по крутому береговому склону до самого «запеска» — неширокой песчаной полосы, протянувшейся внизу вдоль всего берега.

Сверху из зелени тремя небольшими окнами прямо смотрел на реку давно знакомый и милый мне бутузовский дом, всегда такой уютный и гостеприимный.

Мы с Федей вытащили лодку на песок, прикрутили ее цепью к колышку и принялись выгружать наши пожитки.

Знакомый голос послышался вдруг неподалеку:

— А-а-а! Молодчики, голубчики, из города приехали! На собственном судне! Мало им, видно, в Людце лодок-то показалось!

Мы оглянулись. Ну, конечно, это он, Яков Иванович. Только почему же он здесь, в Людце, а не у себя?

Яков Иванович еще не старый, но с большой лысиной на непокрытой голове и сильной проседью в бороде, в линялой розовой ситцевой рубахе и в опорках на босую ногу, шел к нам по запеску с самым добродушным и приветливым видом. Яков Иванович, мой старый знакомец, людецкий крестьянин, был бакенщик. Он, как говорили про него в Людце, «сидел на бакенах» верстах в двух ниже Людца, на другом берегу Сны. Здесь у него стояла «будка» — маленький бревенчатый домик в одно окно. В нем он жил до глубокой осени и за бакенами присматривал.

Каждый раз, как я приезжал в Людец, я бывал у него вместе с Шуркой и другими ребятами, и часто мы проводили возле будки целые дни и даже ночи.

— Ну, здравствуйте, здравствуйте, — сказал Яков Иванович. — Да, никак, вы с товарами приехали. Поклажи-то у вас больно много. Али торговать в Людце думаете? — и Яков Иванович сам же громко и от души рассмеялся на свою шутку.

Пройдя запесок, мы все трое через маленькую калиточку вошли в бутузовский сад и по крутой дорожке поднялись на высокий берег. Я спросил Якова Ивановича:

— А вы почему же здесь, Яков Иванович, в Людце, а не у себя на бакенах?

— Да надо из дому взять кое-чего. И случай вышел подходящий — человечка одного сейчас на «Северянина» вывез. Ну, заодно и переехал на этот берег. Лодку-то оставил против будки, а сам сюда пришел. К закату успею обратно обернуться.

Мы с Федей переглянулись. Вероятно, у нас обоих мелькнула одна и та же мысль. Но расспрашивать Якова Ивановича не пришлось: навстречу нам из дома выбежал Шурка. Все такой же, каким я привык видеть его летом: без шапки, босой, загорелый до черноты. И такой же чистенький и аккуратный, как всегда.

— А где же Мишка? — спросил он, еще не поздоровавшись. — Почему он не приехал?

— Да так, — говорю, — ему нельзя было. Происшествие у них в доме случилось.

— Что еще за происшествие? Скажи толком!..

Я тут же коротенько рассказал Шурке, в чем было дело. Шурка не очень удивился.

— Про Закатаевых, — сказал он, — в городе давно говорят, что они красные…

А Яков Иванович, который с самым серьезным вниманием меня слушал, сказал с убеждением:

— Хорошие, значит, люди, коли у них обыск сделали да арестовали! За народ, значит, стоят, против начальства!

Все четверо мы уселись на скамеечку перед домом. Отсюда была видна река, зеленая даль лугов за ней и зубчатая полоска леса на горизонте. Мы с Федей развьючились, и я еще раз, уже со всеми подробностями, рассказал, что было у Закатаевых. Рассказал и про Петруся все, что мы о нем узнали, и о наших предположениях насчет него. Яков Иванович вдруг спросил меня:

— А каков из себя будет этот самый Петрусь?

— Молодой, — говорю, — невысокий, кудрявый, глаза веселые, все напевает про себя, в кожаной куртке, в сапогах высоких.

— Ну он и есть! Он! Его я и вывез на «Северянина». И, скажи пожалуйста, откуда он только взялся. Я на лавочке сидел возле будки, а как «Северянин» засвистел против Людца, он уж тут как тут. Ровно из-под земли передо мной вырос. Право! «Мне, говорит, на пароход надо, а к перевозу мне уж, говорит, не успеть теперь дойти. Так, мол, не вывезешь ли меня на пароход». А сам он, и верно, точь-в-точь такой, как ты говоришь, — и кудреватый, и в пиджаке кожаном, и веселый, все шутит да усмехается. Ну, я расспросил его кой о чем. «Откуда? — спрашиваю. “Из города, говорит, на пароход в городе опоздал, так пешком пришел, чтобы в Людце на пароход сесть”». Подивился я — из города-то до Людца хоть и вдвое ближе посуху-то, чем по реке, а все же скорее парохода не придешь. Ну, да разговаривать-то нам пришлось недолго. Пароход уж к будке подходил. Повез я его, а он еще пуще веселый стал… Песню запел в лодке-то, право! Про ручейки про какие-то.

— Не эту ли, Яков Иванович? — спросил друг Федя и спел вполголоса: «Бегут ручьи веселые»…

— Эту и есть! Эту самую.

— Ну, значит, Петруся вот и вывезли.

— А что ж, и ладно! — сказал с довольным видом Яков Иванович. — Не думал, не гадал, а доброе дело сделал! Он теперь, приятель-то ваш, в Рынск укатит. А там чугунка. Хоть в Москву поезжай, хоть в Питер. Куда хошь!

Сомнения у меня теперь уже не было — Петрусь благополучно уехал. Только почему же он так запоздал в Людец? Из Лукинского еще вчера ушел вечером, а в Людец только-только к пароходу поспел. А пройти ему надобно было всего каких-нибудь десять-одиннадцать верст? Я только что хотел сказать об этом, как Яков Иванович предупредил меня:

— А он ловок, дружок-то ваш! Право! Он, видно, давно в Людец пришел, да где-то схоронился и на перевоз не пошел. А на перевозе его ждали. Я как вывез его на пароход да переехал на этот берег и иду мимо перевоза, а там какие-то двое из начальства, становой ли с урядником, али другие кто, в тарантас садятся, в город ладят ехать. Перевозчик сказывал, что дожидались они кого-то с парохода, да не дождались. А они, видно, не парохода ждали, а дружка вашего. И, скажи пожалуйста, как он ловко их провел! Право!

Яков Иванович посидел еще недолго с нами и ушел, сказав, что ему пора возвращаться к себе в будку. А нас Екатерина Васильевна, Шуркина мать, скоро позвала чай пить.

После чаю мы еще долго, пока не зашло солнце и не погасла заря на небе, сидели втроем на той же скамеечке и разговаривали. Сперва говорили о Закатаевых, о Петрусе, о революционерах, а потом о предстоящей завтра поездке на Садки.

Было уже совсем темно, когда мы отправились, наконец, спать на сеновал.

Заснул я не сразу. Лежа с открытыми глазами на свежем пахучем сене, я прислушивался, как где-то внизу, под нами, мирно жует и время от времени шумно вздыхает корова, как иногда во сне о чем-то невнятно бормочут куры, как шуршит кто-то в сене, должно быть, мыши. Я все думал о Петрусе. Как это хорошо, что он не попался, а сейчас едет себе на пароходе в Рынск. Я даже немного позавидовал ему — я бы сам был не прочь поехать на пароходе, да еще в Рынск, где я ни разу не бывал. Да и вообще мне казалось, что все, что с ним случилось, в сущности, очень интересно. Мне тогда и в голову не приходило, что бежать из дому, скрываться и быть на положении преследуемого зверя — совсем уж не так приятно.