Хотя снег еще лежал кругом и начинал таять только в горных областях Армении, в Тортуме уже пахло весной. Гурген спускался с гор как всегда впереди своего отряда, но ни зелень холмов и полей, ни цветущие деревья не радовали его сердца. Грустные воспоминания об Эхинэ, с которой он мечтал поселиться здесь, омрачали его душу.

Гурген был возмущен беззаконием греческих князей, которые, воспользовавшись его отсутствием, завладели крепостью Тортум, презрев даже приказ императора. Полный гнева, он долго гнал своего Цолака, пока Ишханик Багратуни не нагнал его и не крикнул:

— Князь Гурген! Князь Гурген! Ты же убьешь коней! Немного медленнее!

— Ты прав, Ишханик, — сказал Гурген, — но осталось недолго, а я хочу как можно скорей въехать я крепость.

— Одному въезжать очень опасно, вряд ли греческий князь живет там только с двумя слугами.

— Сколько человек может быть у этого разбойника?

— Кто знает, у него должно быть, по крайней мере, сорок вооруженных слуг.

— Неужели меня одного не хватит, чтобы сбросить этих неженок со стены?

— Зачем же браться за такое опасное дело, если можно добиться успеха благоразумием? Возьми с собой хотя бы человек десять отборных воинов.

— Десять человек это много против сорока. Я возьму самое большее четырех человек. Греков я знаю лучше тебя, Ишханик. Они хитрее сатаны, им достаточно издали увидеть десять вооруженных армян, чтобы запереть ворота и подготовиться к бою. Мне бы только вступить в замок, внушить им доверие — я ведь знаю греческий язык, там нетрудно будет завладеть и крепостью. Тебя тут знают, ты лучше не показывайся, мне достаточно Ашота, Хосрова и Вахрича, а вы подъедете через полчаса.

Ишханик не совсем был с ним согласен, но противоречить Гургену было невозможно, и он замолчал. Четверо всадников проехало вперед по извилистым горным тропинкам.

Скоро, как гигантская скала, отколовшаяся от горы, и оползшая в долину, в грозном величии предстал перед ними Тортум. Крепость, окруженная рекой, была обведена высокой стеной, так же как и цитадель. Гурген и его спутники направились к главным воротам. Стражи, увидев только четырех всадников, впустили их в крепость, тем более, что Гурген на греческом языке приветливо спросил, в замке ли князь Теофилос, как он устроился и доволен ли своим пребыванием.

Так, весело разговаривая со слугами, доехал он до цитадели и так же, смеясь, поручил стражам хорошо накормить коней, если они не хотят ссориться с каринским военачальником, который послал его сюда.

Когда наши три друга вошли в зал нижнего этажа, Гурген устроился у окна, чтобы видеть появление армянского отряда, а Вахрич, как ему было приказано, стал у дверей. Скоро с важным, театральным видом показался в дверях греческий князь, окруженный свитой в десять человек.

Он любезно поздоровался с гостем. Гурген ответил ему в византийской манере, так же ломаясь и любезничай, и завел разговор о Константинополе, стараясь выиграть время. Греческий князь, заметив, что он то и дело смотрит в окно, сказал:

— Князь, вид из этого окна, очевидно, очень нравится тебе.

— Да, — ответил Гурген и, заметив передовых из армянского отряда, сразу же переменил тон и обращение:

— Этот вид и эта крепость — все мое, и я удивляюсь: кто тебе позволил завладеть этим.

— Эта крепость принадлежала одному армянину, погибшему в войне с арабами, а занял ее я по высочайшему повелению.

— Этот армянин я, а если ты человек грамотный, то вот тебе приказ.

— Это очень старый приказ, — сказал грек, пренебрежительно посмотрев на бумагу. — Если бы ты привез от каринского военачальника не приказ, а просто бумажку, она имела бы больше значения.

— Если ты не хочешь подчиниться императору, то я знаю, как надо усмирять мятежников.

— Ты осмеливаешься грозить мне в моем собственном доме? Разве ты не понимаешь, глупый армянин, что ты в моих руках? Достаточно одного моего намека, чтобы тебя и твоих спутников связали и сбросили со стены.

— Ты не знаешь ни меня ни моих спутников и говоришь, как ребенок. Боюсь, как бы тебе потом не раскаяться.

Не успел Гурген кончить, как вбежавшие слуги сообщили, что около двухсот армян напало на крепость и с криками требуют своих товарищей.

Тогда греческий князь поднялся и спросил, хорошо ли заперты ворота. Получив удовлетворительный ответ, он, высокомерно посмеиваясь, обратился к Гургену:

— Вы изменнически идете на нас, не понимая, что уже попали в западню. Если хотите спасти свою жизнь, бросьте оружие и сдайтесь.

Гурген спокойно встал и обнажил свой огромный мечи.

— Если кто-нибудь должен сдаться, то не мы, а вы, негодные скоты! — воскликнул он и, подняв левой рукой грека, легко, как ребенка, швырнул наземь и наступил на него ногой. — Пусть теперь кто-нибудь осмелится освободить тебя.

Хосров и Ашот стояли тут же с обнаженными мечами. Греческие стражи, тоже обнажив мечи, замерли у дверей и не знали, что им делать. А Теофилос, лежа под ногой Гургена, кричал жалким сдавленным голосом:

— Освободите меня, освободите!

— Если сделаете хоть один шаг, — сказал грозно Гурген, — я раздавлю вашего князя, как червяка, и даже трупа его не выдам таким негодяям, как вы, будь вас и в десять раз больше.

Зал был довольно просторным. В одной стороне с обнаженными мечами стояло человек двенадцать греческих стражей, в другой — Гурген со своими двумя друзьями и Вахричем.

Теофилос, лежа ничком под ногой исполина, еле дышал. Лицо его посинело, жилы на висках вздулись.

— Умираю! Умираю! Спасите! — кричал он.

— Если хочешь спастись, прикажи своим людям бросить оружие и выйти.

— Стражи, выйдите вон!

— Коварный грек, прибавь: «бросьте оружие».

В это время один из стражей осмелел и неожиданно напал с обнаженным мечом на Гургена. Но от Гургена ничего не ускользало, и он так его ударил ногой, что несчастный с мечом в руке подпрыгнул вверх, завертелся в воздухе и упал, как труп. А Теофилос сдавленным голосом закричал:

— Бросьте оружие и выходите… Умираю!..

Стражи бросили мечи, вышли и столпились за дверью.

— Вахрич, собери мечи, а этого дурня вытащи за ноги и отдай товарищам, — приказал Гурген, снимая ногу с Теофилоса, который все повторял:

— Умираю… умираю…

— Не умирай, ты нам еще нужен, а если хочешь жить, прикажи открыть крепостные ворота, тогда все обойдется без капли крови.

— Это невозможно, ох, умираю… Убейте меня, но такого приказа я не дам. — Гурген снова наступил на него. Грек не издал ни звука, попытался терпеть, но когда у него затрещали кости, опять застонал:

— Ох, ох, безжалостный зверь, убил меня…

— В твоих руках и свобода и жизнь, — говорил Гурген, нажимая все сильнее.

— Откройте, откройте ворота! Пусть эти собаки войдут! — воскликнул сдавленным голосом грек.

Стражи побежали открывать, и через несколько минут Ишханик с отрядом в двести всадников ворвался в крепость. Увидев распростертого на полу Теофилоса у ног Гургена с кровавой пеной у рта, почти без чувств, груду мечей, брошенных в углу под охраной Вахрича, и Хосрова с Ашотом, пересмеивающихся между собой, Ишханик воскликнул:

— Что это значит? Что тут происходит?

— А это вот что значит, — ответил Гурген. — Мы издалека вообразили, что крепостью владеют разбойники, а приехали и увидели, что это человекоподобные обезьяны, и так как они вдобавок не признают приказа императора, мы решили таких животных не брать, а раздавить ногой. Он грозился связать нас и сбросить со скалы, теперь мы должны решить, как поступить с этим негодяем. У нас есть еще время, и мы подумаем. Вахрич, побудь с князем Теофилосом, дай ему воды и позаботься о нем, чтобы он не испустил дух. Словом, постарайся, чтобы он не околел, пока мы решим, что с ним делать.

Гурген вложил меч в ножны и с князьями обошел покои. Все оставалось в таком же виде, как оставил Гурген, кроме маленькой комнаты, где временно устроился грек в ожидании приезда своей семьи.

— Очевидно, этому замку не суждено видеть семьи, — сказал Гурген с горькой усмешкой.

А Вахрич в это время занялся пленником. Паясничая, он то давал пить, то растирал ему грудь и, утешая несчастного, не умолкая, тараторил на греческом языке.

— Я по опыту знаю силу этого человека, о великий князь. Не то, что такую обезьяну, как ты, но и медведя он может сбросить наземь, как яблоко. Он был еще мальчиком, когда превратил меня в мягкую вату, а теперь, когда он стал взрослым мужчиной, представляю, каково пришлось тебе. Поднять на такого благородного князя, еще греческого, даже не руку, а ногу — очень непристойно. Но что поделаешь, надо терпеть. Ах, мой греческий князь, мой христианский князь, если бы была тут моя старуха-лекарка, она своими колдовскими снадобьями живо поставила бы тебя на ноги. Ты вскочил бы с места, как одержимый. Не беда, конечно, если и умрешь, мы тебя тогда возьмем за руки и за ноги и торжественно бросим в Тортум, оттуда ты поплывешь в Чорох и попадешь в Черное море. Так, братец ты мой, несколько дней тому назад мы переправили много белых и черных арабов. Ты с ними доплывешь до Константинополя и расскажешь, что Гурген Апупелч Арцруни…

Тут громкий хохот прервал его трагическую речь, и он с удивлением увидел Гургена, Ишханика, Хосрова и Ашота, которые давно уже слушали его утешения и, не выдержав, расхохотались. Бедный Теофилос, продолжая стонать, еле дышал.

— Что это? — сказал Гурген. — Я тебе поручил этого беднягу, чтобы ты лечил или оплакивал его?

— Я сделал все, что мог, господин мой, а сейчас утешаю его. Ибо утешение, говорят, лучшее лекарство. Но нога у тебя тяжелая, я знаю, у этого человека внутри все, должно быть, перемешалось, он потерял много крови. Смотри, вот и платок весь в крови, это нехороший признак, очень жаль, если завтра утром придется бросить его труп в Тортум…

— Довольно, слышали. Пойди лучше распорядись, чтобы нас накормили, а из княжеских слуг приставь к нему кого-нибудь порасторопнее. Да смотри в оба, чтобы эти негодяи не подсыпали нам яду в ужин…

— Очень благодарен тебе, господин мой. — В таких вещах я понимаю лучше, чем в уходе за больными, — сказал Вахрич и вышел из комнаты.

— Этот негодник не знает, что такое жалость, — заметил Гурген.

— Разница в том, — шутя ответил Хосров, — что жалость Гургена проявляется только тогда, когда человек уже при последнем издыхании.

— Богу известно, что не в моих привычках проливать человеческую кровь, но быть воином — это такое проклятое ремесло, и мы живем в такое ужасное время, что невозможно питать настоящую жалость. Что это за время, братья мои! Как подумаю, ужас охватывает меня. Разбой, клятвоотступничество, предательство, неблагодарность, измена внутри страны и вне ее. Господи, помилуй Армению, помоги нашему несчастному на роду!..

— Несчастье в том, — сказал Хосров, — что ниоткуда не видно и проблеска надежды.

— Бедный Овнан, вся его надежда была на католикоса, он еще прошлой зимой ездил к нему просить, чтобы тот стал во главе народа, вооружил его…

— Я был на совете князей, когда Овнан сделал это предложение, а его в угоду князю Ктричу Гардманскому бросили в темницу, — сказал Ашот.

— Все они ничего не стоят — ни католикос, ни князья, ни нахарары… В этой огромной Армении бог создал только одного Овнана и того посадил на вершину Сасуна…

— Верно, — сказал Хосров.

— Чем ты хуже него? — сказал Гургену Ишханик. — У него силы твоей нет.

— Я прислушиваюсь к голосу сердца, а он подчиняется разуму. Я буду говорить о себе. Что греха таить, когда я узнал, что Васпуракан и князья Арцруни в опасности, я был свободен и решил пойти им на помощь. Кровь клокотала у меня в жилах, я жаждал войны, сердце мое кипело, когда я слышал о бедствиях, причиняемых нечестивцами-арабами нашему бедному народу. Но все же я не тронулся из Багреванда. Вечером я решал ехать, а утром, когда вспоминал о несправедливостях, мне учиненных, остывал и не двигался с места. А Овнан, твердо зная, что армянские нахарары тщеславные, негодные, развратные люди и что горы его беззащитны, — все же со своим отрядом пошел на выручку Арцруни. Я верю, что если бы он вовремя подоспел, в Васпуракане не создалось бы такого положения, и Ашот не был бы предан, ибо Овнан, несомненно, узнал бы об измене и, как молнией, поразил бы изменников. Вот, Ишханик, разница между мной и Овнаном. А я, как ты, как Хосров, как Ашот, думаю о развлечениях, о покое, о мести, о своем нахарарском имени. Овнан же думает только о судьбе народа, мечтает о помощи, о выходе из бедственного положения своей родины. Однажды я его встретил, когда он один-одинешенек шел к духовной главе народа — католикосу.

— Посмотрим, теперь кого изберут католикосом, — сказал Ашот.

— Что? Разве католикос скончался?

— Да, скончался.

— Ну и слава богу, — сказал Гурген. — Кто знает, может быть, случайно выберут кого-нибудь достойнее его.

— Продолжай лучше, что ты хотел сказать, — заметил Хосров.

— Что тут продолжать, это всем известно. Я хотел сказать, что этот простой горец выше всех горожан, азатов, князей, нахараров и католикосов.

— Верно, я тоже так считаю, — добавил Хосров.

— Я пригласил его сюда, но для такого сурового человека, как Овнан, нет ничего приятного в мире: ни яств, ни ароматных вин, ни музыки, ни охоты… Он равнодушен ко всем радостям жизни.

— Ошибаешься, Гурген, — сказал Хосров. — Ты можешь сказать, что Овнан не ощутил никакой радости, когда повесили трех предателей? Он столько сделал для этой минуты!

— Когда эти предателя у виселицы ждали своей участи, а мы безразлично наблюдали, я видел, как этот человек, весь дрожа, о чем-то думал. Это он насильно привез к нам игумена Кохпского монастыря… Он говорил, что обязан позаботиться о духовных потребностях осужденных, а в последнюю минуту сказал им, что они могут передать через монаха свои последние пожелания.

Когда Мушег снял с пальца кольцо и вместе с золотом передал монаху для передачи жене и детям, я видел, как Овнан отвернулся, чтобы скрыть слезы. И хотя я сейчас сказал, что он подчиняется только разуму, но в нем часто говорит и сердце. Я тогда, помню, подошел и сказал ему. «Овнан, если ты их так жалеешь, в твоей же власти отпустить их». Знаете что он мне ответил? «Гурген, ты как ребенок, я ничего не в силах изменить, я выполню приговор суда. Мне жаль этих людей за то, что они заслужили смерть, но гораздо больше жаль их вдов и детей. Если те, кому дано хоть малейшее право, не будут следить за правосудием, они будут отвечать перед богом». Я был изумлен этим и разрешил ему привести в исполнение приговор.

Беседа князей была прервана приходом Вахрича, который пригласил их ужинать.

Этой ночью они отдохнули, а наутро выехали на прогулку. Область Тортум хоть и небольшая, но очень красивая. Множество мелких и крупных речушек омывает ее и, то падая с невысоких холмов, то сбегая по трещинам грозных скал, течет в реку Тортум. Вокруг густые сосновые и кедровые леса, заросшие кустарником ущелья. Грозные скалы, сады и луга ласкали глаз.

Наконец Гурген и его спутники доехали до места, где река образует прекрасное озеро, а дальше с огромным шумом падает, пенясь, с высокой скалы, рассыпая вокруг водяную пыль.

У водопада находился прекрасный летний замок, похожий на храм богини Астхик, у ворот которого Вахрич со слугами встречали гостей.

С тех дней до нашего времени прошло более тысячи лет, но река, озеро, водопад, пена и брызги остались те же. Путешественники из дальних стран смотрят и восхищаются прекрасным зрелищем. Но где же великолепный, похожий на храм замок? От него не осталось и следа. Где армяне — жители этих мест? Остались только развалины от церквей, а сами они ушли навсегда. «Народы приходят и уходят, но мир остается».

Велика была радость окрестных жителей, когда они увидели Гургена. Множество крестьян с сельскими старейшинами и священниками во главе встречали его. Гурген старался казаться веселым, хотя сердце его было полно горечи, ибо он вспоминал время, когда строил этот замок, и свои мечты. А теперь у его порога он видел только Вахрича…

Все смеялось вокруг: и цветущие деревья, и благоухающие фиалки, и нежная зелень, — но Гурген с душевной болью смотрел вокруг и давал себе слово больше никогда не возвращаться сюда и не видеть ни этих мест ни этого замка.