От полудня до вечера
Время давно перевалило за полдень. В своей камере, даже не притронувшись к обеду, который принес дежурный, Петкович пишет императору прошение о помиловании, его все еще преследуют тайный шепот, страх и надежды. Он прервался только на минуту, когда в коридоре послышались шаги и где-то поблизости звякнул в замочной скважине ключ. Это охранник привел из карцера Дроба и удалился. Петкович продолжает писать. И снова все тихо. Только Дроб в камере клянет все и ругается, потом закатывает пощечину цыгану, что в обед клянчил картофелину, а пощечиной он наградил его за то, что тот съел его обед. Вот так он набьет морду и Рашуле, на поверке пожалуется начальнику тюрьмы, в газету сообщит; грозится и бахвалится, что перед заключенными восстановит свой престиж, подорванный незаконной отсидкой в карцере.
В камере, примыкавшей к камере писарей, беспокойно ворочается на тюфяке Феркович. Он еще пуще разозлился на суд и на жену, а больше всего на доктора, который, как он узнал от дежурного — разносчика всех новостей в тюрьме — собирается после обеда оперировать его жену. И не где-нибудь, а именно здесь! Что у них, больниц нет, что ли? Но какое ему до этого дело! И без того он ни с ней, ни с ребенком долгодолго, а может, никогда не увидится.
В той же камере пятнадцатилетний Грош с раскрытым ртом жадно ловит каждое слово старого рыжеволосого каторжника, прошедшего школу в Лепоглаве. За убийства этого старичка ждет смертная казнь, но вот сейчас в полученной от Мачека газете он прочитал, что император тяжело болен, и эта новость приводит каторжника в восторг:
— Если император умрет — лафа нам, уголовникам. Будет амнистия. Скостит тебе император годок-другой, глядишь — и сроку конец в этой проклятой Лепоглаве.
— Что такое амнистия? — недоумевает парнишка.
— Помилование, дубина ты стоеросовая! Всегда для нас, воров, лафа, когда в императорском доме происходит что-то радостное, например, если кто-то родится, но не как здесь, — смеется каторжник, а Феркович бросает в его сторону злобные взгляды.
— Но сейчас он вроде бы умирает? — возражает Грош.
— Болван! Умирает, да это и есть то, что надо! Смерть императора — жизнь каторжанам!
И Юришич в этой же камере. Еще утром ему стало известно, что Петкович хотел раздобыть бумагу, определенно, сейчас пишет прошение императору. А здесь даже воры говорят об амнистии. Какая амнистия может помочь Петковичу? Где найдется такой Его Величество, который мог бы амнистировать мозг и спасти его от ужаса и безумия?
Утром он говорил о себе, как о ком-то другом, который мог бы быть лучше, если окажется на свободе и в здоровой среде. Может, в этом Будущем Лучшем он предчувствовал своего спасителя? Действительно, разве бы оказался он в такой пропасти, если бы жизнь вокруг него была прямой и без зигзагов, которые стали правилом? Если бы его взор мог наслаждаться лучезарным видом свободного народа, над которым нет никаких опекунов? А не так, как сейчас, когда перед тобой страна, весь народ которой стоит на коленях у далекого трона, висит распятый, живет в состоянии депрессии и вопиет об амнистии!
Все императорское королевство как одинокое, затерянное село в ночи. Все огни погашены, на дорогах непролазная грязь, триумфальная колесница разбита и застряла, повсюду наводящий ужас предсмертный хрип жертвы, чувствующей свою вину. И все же, там, вдали, словно красное сердце ночи, мерцает огонек! Вперед, рыцари свободы и справедливости! К свету! А этот красный свет — красная лампа полиции и тюрьмы. И снова всюду мрак. Мрак, как темное предчувствие пожара. Запахло паленым. Вспыхнет пожар. О, какой это будет пожар, если поднимется весь народ, и все, как Тончек, станут факельщиками?! Но сгорят ли в нем все призраки? Призраки, эти коронованные особы, помазанники божьи, перед которыми падают ниц рабы, как в мифические времена, когда такие призраки были полубогами и самими богами. Как в мифические времена, народ терпит унижения от призраков из императорского дворца, в котором уже младенец с дудочкой получает чин полковника, а следовательно, и целый полк под свою команду; народ унижен до положения верного и ненадежного вора, он — каторжник в темнице государства. Но в стремительном воспарении своего ума человечество уже давно отошло от мифа! Отошло, но повсюду этот головокружительный взлет был столь высок, что он не смог проникнуть в толщу народных масс. Он только коснулся их, как птица крылом, но в душу народную не проник! Тем более в императорском королевстве источники света не могли, боялись спуститься к земле, видя в этом, как в низко летящей ласточке, предвестие бури. Но и высоко они не поднимались. И не засияли сами, как не засияла душа народа, погрязшая во тьме варварства. Факельщики и мрак были одинаково темны. Всюду безумие или мошенничество и глупость, которые сожрали разум, и разума нет. Нет разума! Ибо разум отверг бы эту святыню над святынями — императора и трон, отверг бы эту амнистию, которая всегда есть не что иное, как амнистия императорских янычар, и любую амнистию, исходящую от других, а не полученную своими усилиями, воспринял бы как оскорбление! Первый же проблеск разума стал бы и первым знаком избавления от депрессии. Ибо народ, связывающий свою судьбу с троном, всегда будет жить в депрессии. Выход из нее возможен только при условии, если он возьмет свою судьбу в свои руки, сам станет своей судьбой, каждый человек будет Величеством — Его Величество Народ!
Измученный и бледный, озирается Юришич и видит вокруг себя людей измученных и бледных, стены белеют, как полотно, как бледное страдальческое лицо. Здесь, впрочем, всюду мрак. Чернота.
А свет все-таки есть, есть! Пока он здесь вопиет о пожаре, пожар уже полыхает там, на Балканах. Под крепостными стенами Дринополья и Скопле горят призраки второй Византии — турецкой империи. Но точно ли, что там только рыцари, которые парализуют одну империю, чтобы потом обрушиться на второй Рим — австрийскую империю? Разгорелся пожар, но кто из пламени выходит невредимым? Сейчас время прилива, но чьи это огромные ладьи? Защищаемые маленькими суденышками, которые тонут, они неуязвимо рассекают волны или, укрывшись в безопасной бухте, спокойно подстерегают добычу, как пиратские корабли. Но это такой прилив, который в конечном счете благоприятствует только пиратам, которые сразу после битвы, как мародеры, выводят свои корабли на захват добычи и грабеж. А нужен прилив, который вынесет пиратские корабли на мелководье, чтобы негодяи сели на мель, одинокие, осужденные на погибель. Иначе и быть не может, если народ, который там, на гребне прилива, и народ, захваченный отливом, поднимутся вместе, чтобы стать судьей над негодяями. Где все это? Как будто в тумане оказался Юришич, в эту минуту ему видится только один выход: не будь он сейчас в этих тюремных стенах, он пошел бы добровольцем туда, на Балканы. Это представляется ему как личное очищение от всех мерзостей этой тюрьмы.
Напряженный и трепещущий, как тетива лука, он вскочил и вскарабкался на подоконник. Протиснул голову между прутьями решетки. Перед ним теснятся крыши домов, темные, как свернувшаяся кровь. И башни соборов застыли, как вздернутые морды живых городских зверей. Раскинулась паутина телефонных проводов. Кто знает, какие разговоры текут сейчас по этим проводам, злонамеренные или вдохновенные? Весь город со своим хребтом и ребрами раскинулся перед ним. И маленький колокол позванивает на кафедральном соборе, словно его колокольня несет городу последнее причастие. Юришич крепко зажмурился. Он вдруг представил себя бегущим, как лунатик, по этим крышам над городом. Он ходит и зовет на помощь, но никто не отзывается.
Никто? Из соседней камеры писарей до него донеслись крики, грохот, сдавленный хрип.
Железные прутья, словно ножи, врезались в лоб. Прижавшись всем телом к решетке, Юришич неистово кричит:
— Негодяи, негодяи! Что вы делаете?
В комнате писарей все уже легли, задремали, уснули или, по крайней мере, как Розенкранц в страхе перед издевками Рашулы, лишь притворялись, что спят.
Только Мутавац все еще сидит на параше, но теперь без крышки. Каждую минуту ему кажется, что он слышит приближающиеся шаги в коридоре. Он с напряжением вслушивается. Тщетно. Нет его обеда, нет, следовательно, и его жены. На свободе ли она? Тогда почему не пришла? Ей еще не время ложиться спать. Но сейчас по коридору и вправду кто-то идет — шаги, голоса, звяканье замка. Мутавац прильнул к дверям. Ах, нет. Это там, в углу, кричат что-то о карцере. И опять ничего. Он молчком вернулся назад.
— Мутавац, — зажав нос, глухо прорычал Рашула. — Закройте парашу! — И в ту же минуту он стремительно, точно кошка, вскочил с койки, наклонился и выхватил что-то из-под ног Мутавца, внимательно рассмотрел и торжественно поднял над его головой. — А что это, Мутавац?
— Картинка! — крикнул Мутавац отчетливым, почти металлическим голосом и просиял. Словно немой от сильной радости вдруг обрел голос, звонкий, как серебро. Он потянулся вверх, но Рашула увернулся, и голос у Мутавца опять сделался глухим, задрожал и вовсе сошел на нет.
— От… от… от…
— Открытка с богородицей, думаешь? — дико рассмеялся Рашула. — Нет, это, это… — он не закончил. Скомкав бумажку, он оттолкнул Мутавца, заехав пятерней прямо в глаза.
Мутавац, ничего не видя перед собой, сцепился с ним, как безумный, оглашая камеру чудовищным хрипом. Это картинка — а что другое могло быть? Ведь это, может быть, все, что ему осталось от Ольги. А потерял он ее на дровах — вот все, что можно было разобрать из его хрипения.
— Что такое? — первым проснулся Мачек, а за ним и все остальные.
— Мутавац рехнулся! — захохотал Рашула, засунув бумажку в карман, и, только предвидя возмущение Майдака, отказался от намерения втолкнуть Мутавца в парашу.
— Кар-кар-кар… — давится Мутавац, сцепив руки. Ему уже ясно, что это не картинка, а какая-то записка, не та ли, что ему, по утверждению Рашулы, сунула Ольга? Может быть, под жилет или ремень брюк, и сейчас она выпала. — За-за-за…
— Вы что там у него отобрали? — смеется Мачек.
— Что мне у него брать? Просто он заснул на параше, все это ему приснилось.
— Мне-е-е, — опять тянется к нему Мутавац и умоляет его взглядом, словно с этой мольбой падает перед ним на колени. В него внезапно вселился страх, как бы Рашула не выдал его, не заявил об этой записке. Боже мой, если Ольга, к счастью, еще на свободе, она никогда больше не получит разрешения на свидание с ним! Он застыл на середине комнаты, в одежде нараспашку, грязный, полуобнаженный, косматый и ужасный, как скелет, как сама смерть, уродливо прикрытая человеческими тряпками. Майдак приводит ему в порядок одежду, и только сейчас Мутавац замечает, на что он похож. Он отталкивает Майдака и пробует сам одеться.
— Вы отняли у него, не лгите, верните ему! — упрямо повторяет Майдак Рашуле. Еще во дворе он позавидовал Мутавцу, что Петкович обратил на него внимание. Теперь же он пришел к выводу, что сам он тоже должен быть внимательнее к Мутавцу; это, должно быть, еще один способ обратить на себя благодать чистого духа Петковича. Как раньше, когда он вел обессилевшего Мутавца в тюремный корпус, так и сейчас он придает себе таинственность. Кроме того, подзадоренный криками Юришича из соседней камеры, он и сам закричал: — Это позор, стыдитесь, вы нелюдь! Верните ему картинку!
— Картинку? — Рашула оттолкнул его от себя. — Здесь кое-что другое! — оскалился он и, вытащив из кармана записку, развернул ее перед всеми и поднял вверх, как просвиру. — Кто был утром доносчиком? Вот! — И он подходит к окну, читает и отбивается от Мачека и Розенкранца, которого словно ветром сдуло с койки. В первый момент он как бы даже разочаровался, помрачнел, потом с пакостной ухмылкой схватился за голову.
— Ужасно! Ужасно! Ведь я же говорил!
— Что такое? — набросились на него со всех сторон, только Мутавац не тронулся с места; он молчит, красноречив лишь его взгляд, измученный, безнадежный.
— Is was für uns? — испуганно бормочет Розенкранц.
— Nicht für uns, für Sie! — с улыбкой, в которой сквозит ненависть, отвечает Рашула.
— Zeigen Sie!
Но Рашула и ему не дает записку. Ольга писала своему дорогому Пеппи об обыске. Все дело в несчастном случае, который помог обнаружить книгу. Полицейские сыщики явились в тот момент, когда у нее был трубочист, и ей пришлось все выгрести из-за печки. Те заприметили книгу, прежде чем она успела ее спрятать, а ведь она намеревалась еще в тот день сжечь ее, поскольку накануне встречалась с женой Рашулы. Застала ее в последний момент, она уже собиралась куда-то уезжать. Она лучше своего мужа, ведь она выплатила положенное ей трехмесячное выходное пособие, хотя просить пришлось долго. Поэтому им больше не нужна была книга, но случилось несчастье. Опасность велика, но всемилостивый бог и богоматерь Мария Бистрицкая помогут им. Полицейские агенты пригрозили ей арестом, но пусть Пеппи ничего не боится, следователю пусть скажет то-то и то-то… С богом Пеппи, сердце мое!
— С богом, Пеппи! — стиснул зубы Рашула. Никогда он не давал своей жене распоряжения выплачивать пособие жене Мутавца, и ни о какой ее поездке ему неизвестно. Куда это она уезжает или уже уехала? Странное беспокойство охватило Рашулу, но он искусственно подавляет его, пугая других. Из письма ясно видно, что его хотел шантажировать не только Мутавац, но и его жена. Пожалуй, она все-таки арестована, раз до сих пор ее нет, да и сама она в письме намекает на такую возможность. — Сердце мое, — издевается Рашула, — не нужна тебе эта записка. Скоро Ольга тебе будет другие бросать из окошка, как Ферковичу его жена.
Мачек отошел от Рашулы, но все происходящее его заинтересовало; теперь и его уже начинает касаться все, что касается пайщиков этого общества. Только Розенкранц и Майдак суетятся перед Рашулой и просят, первый — показать записку, второй — отдать ее Мутавцу.
— Никому! Только следователю, только следователю! — отталкивает их Рашула, прикидывая в уме, как он использует эту записку не столько против Мутавца, сколько против своей жены. Он снова сунул записку в карман и повернулся. Рука его натолкнулась на что-то холодное и мокрое, как скользкая улитка. — Прочь! — с отвращением отдергивает он руку.
Это Мутавац из последних сил дотащился до него, опустился на колени и прижался губами к его руке.
— Го-го-го… ш-ш-шеф! — зарыдал он, слезы и пот струйками льются по лицу, кровавая слюна пузырится на губах. Ничего он не хочет знать, потому что и без того он, может быть, знает все или узнает; он не просит у него записку, только не надо ее отдавать следователю, только не следователю. Но кто это объяснит Рашуле? Сам он не может. Он рыдает и не в силах успокоиться, а губы его кривятся и чмокают в пустоту, словно он все еще целует руку своего шефа.
— Шеф! — Рашуле приятно это слово. — Теперь ты спохватился, что я твой шеф. Помнить это надо было, когда я тебе приказал, ты знаешь — что, тогда не появилась бы и эта записка! Впрочем… — перед остальными Рашула хотел выглядеть милостивым по отношению к поверженному рабу, а, в сущности, это было лишь стремление к личной выгоде. — Вот дурак, да ведь это никакая не записка. Неужели вас так легко обмануть? — Он хохочет. — Это картинка! — И он вытаскивает ее из другого кармана и сует под нос Мутавцу. И скорее в порыве отчаяния, чем в радостном изумлении, Мутавац потянулся к ней не руками, а губами.
— Is nicht wahr! — вспылил вдруг Розенкранц. — Ich hab gesehen! Wir alle haben gesehen einen Zettel!
— Was is nicht wahr? Разве не вы это потеряли на дровах? — обернулся Рашула к Мутавцу. Глотая слезы, Мутавац кивнул головой. — No also, wo ist die Wahrheit? Может быть, вы, Мачек, видели какую-нибудь записочку?
После возвращения Мутавца с допроса Мачек более чем когда-либо чувствовал себя связанным с Рашулой, и в страхе перед ним он непроизвольно завертел головой. Ничего не видел.
— Geheimer Diplomat! — Рашула не обращает внимания на протесты Майдака и выпады Розенкранца. — Ich habe nichts gesehen und weiss ailes. Der Pajzl hat mir selbst gesagt!
— Wie? — испугался Розенкранц. Пайзл просил, чтобы их уговор остался в тайне, и теперь он сам чуть не проговорился Рашуле. Неужели они устроили ему мышеловку? Нет, Рашула просто берет его на пушку! Но все-таки сейчас надо жить в дружбе с Рашулой. Поэтому он возвращается на свою койку, чешет голову. — Na ja, leider hat er Ihnen nichts Freudiges zu sagen gehabt.
— Kann möglichsein, — лукаво усмехнулся Рашула и протянул Мутавцу картинку. — Вот вам, мумия вы эдакая! Вот вам вознаграждение от вашего шефа! — Вместо Мутавца за картинкой потянулся Майдак. Но, подумав, Рашула отдернул руку и сунул картинку в карман. — Попозже, дорогой Микадо, вначале надо мумию похоронить.
Два часа послеобеденного отдыха миновали. Бурмут редко возвращался так рано, как сегодня. Еще в проходной у ворот он узнал, что Мутавцу не принесли обеда. Отперев камеру писарей и ни о чем не спросив Мутавца, он по обыкновению мрачно прохрипел на пороге:
— Ну, давай! Смени воду!
К нему подошел Юришич и пожаловался на Рашулу, который издевался над Мутавцем. Бурмут только отмахнулся ключами и зарычал. Мутавац, согнувшись, сидит на краю койки и не отвечает ни на один вопрос. Он уже смирился, а с ним и Майдак, что картинку он не получит. Или это все-таки была записочка? Так оно и есть. У Рашулы и первая, и вторая. Но что же делать? Сказать Бурмуту? Чтобы Бурмут забрал все это и передал следствию? Нет, даже о картинке он не решается сказать, потому что Рашула тогда может показать и записку.
А тут еще Майдак. Но его и Юришича Бурмут быстро осаживает: всех их, если будут скандалить, запрет обратно в камеры и не выпустит на прогулку. Так начальник тюрьмы приказал поступать с этими подонками!
Пошумев, Бурмут удалился в свою комнату. Здесь он разложил в шкафу мясо и первую партию бутылок вина. Все это он купил на деньги Рашулы и под полой притащил сюда. Одну бутылку он уже почал. Был он дома, но там все произошло совсем не так, как он предполагал: сыновей не оказалось, то есть один-то приходил, но рано утром, и вместо желанной литровочки получил он от жены кучу ругательств за вчерашнее отсутствие. Разочарованный и подавленный, он неохотно принялся за свои служебные обязанности; пусть скандалят, пусть дерутся, пусть разгуливают вместо того, чтобы работать (впрочем, Рашула говорит, что они уже закончили переписывать), плевать он на все хотел.
Он запрокинул бутылку, а в камеру тихо вошел Рашула и передал ему пачку подготовленных для суда документов.
— Опрокиньте побольше, папашка! — желая угодить, подсказывает ему Рашула. Видит он, что Бурмут в плохом настроении, но речь идет о деле неотложном и важном: он бы еще сегодня ночью хотел встретиться с женой. Поэтому надо, чтобы папашка поскорее сообщил ей об этом. Лучше всего, если он до наступления вечера сходит к ней, потому что вечером он может не застать ее дома. А служба? Бурмут отнекивается, побаиваясь, как бы не сорвалась намеченная пьянка. Но Рашула ему дарит и вино, и мясо, и деньги, пусть только он выполнит его просьбу. Бурмут, естественно, соглашается, еще до вечера он сходит.
— Ну пошли, меценат! — зовет Рашулу Мачек. Он только что появился перед открытой дверью. Из подслушанного разговора он понял, что Рашула хотел бы, чтобы сегодня ночью к нему сюда пришла жена, и это обстоятельство он решил использовать в своих целях. Ему, правда, жаль, что пьянка срывается, но в камеру он вошел в прекрасном расположении духа, взял Рашулу под руку. Они перешептываются о Мутавце, смеются, идут во двор. Писарям вторая прогулка разрешена только под вечер, но, воспользовавшись небрежностью Бурмута, а также тем, что работа закончена, они уже сейчас спустились во двор.
Перед выходом Рашулу дожидался Юришич, разговаривавший только что с Майдаком, и решительно потребовал вернуть Мутавцу отнятые вещи. В том числе и записку, которую, как он сам видел, тот нашел на дровах еще до обеда.
— Стало быть, и вы в конце концов поняли, что я утром был прав? — спокойно выслушал его Рашула; Мачек тут же удалился, а следом за ним и Майдак. — К сожалению, я не столь тщеславен, чтобы приписывать себе заслугу, которая мне не принадлежит. Записки не было и нет… Это я писарям прочитал по бумажке, на которой ничего не написано, подшутил над ними.
— Нет, там было написано. Вы Мутавца хотели напугать. Хитрите. Что вы намереваетесь делать? Неужели пинать собаку для вас единственный способ достижения цели?
— Нет, напротив, хочу его помиловать. Я верну ему картинку, — захохотал Рашула, взглядом поискав Мачека, — только прежде я должен его доконать. Видите ли, я Наполеону приказал убить Мутавца, и в двадцать четыре часа он будет мертв. Брошу ему на могилу. А вот с этим, — он вытащил записку, — с этим мы пойдем в суд.
— Значит, она все-таки у вас! — Юришич рванулся к записке, но Рашула спрятал ее. — Это только новое доказательство, какими средствами вы пользуетесь, чтобы уничтожить этого беднягу, перед которым вы виноваты, а он ни в чем перед вами не виноват.
— Разумеется, это доказывает и данное письмо.
— Однако вы его вернете, обо всем случившемся я доложу начальнику тюрьмы.
— Извольте! Мутавац вам будет весьма признателен, да и я вместе с ним. По крайней мере, не буду носить титул доносчика.
— Хотя бы покажите, дайте почитать! Я вам возвращу.
— Неужели это вас так сильно интересует?
— Непременно верну, честное слово!
— Честное слово? Посмотрим, не ошибусь ли, поверив вам? — Рашула протянул ему записку, Юришич пробежал ее глазами.
— Это могло бы сослужить вам отличную службу на суде! Я не вижу здесь ничего страшного.
— Мне-то, может, и сослужит, а вот Мутавцу навредит! — Рашула попытался взять обратно записку, но Юришич отвел руку с запиской в сторону. — Ну, честный человек, имеет ли для вас честное слово какое-нибудь другое значение? Тогда, стало быть, вы из моей школы.
— Честное слово существует только для людей, которые понимают его истинное значение, — возражает Юришич и прикидывает в уме, стоит ли возвращать записку. Имея ее в руках, Рашула в самом деле мог обвинить не только Мутавца, но и его жену. Неужели придется возвратить ему оружие, отнятое у человека, за которого он целый день заступался?
— Хорошо, держите ее у себя. Привлеченные в качестве свидетеля, вы освободите меня от необходимости самому его обвинять. Но серьезно, какое же значение имеет для вас честность, когда вы приписываете мне вину и осуждаете за нее, а Мутавца защищаете, хотя он действительно виноват? Кажется, я в таком случае точнее понимаю справедливость: ты виноват и должен быть наказан.
— Это правило вы применяете к другим, а не к себе. Я вообще не считаю, что наказание, вынесенное судом, и справедливость — одно и то же. Я не буду защищать то, что преступно, хотя в случае с Мутавцем это можно было сделать. Еще не осужденный, он сверх меры искупил свою вину. Я ему прочитаю записку, потому что она предназначена ему, а потом, если он согласится, верну вам. Но прежде вы должны возвратить ему картинку. Вы забрали у него и то и другое.
Держа записку в руках, Юришич поднял голову; из комнаты свиданий на втором этаже через открытое окно донеслись хохот и знакомые голоса его сестер и одной знакомой, чей приход его особенно обрадовал. Он посмотрел вверх, а в этот момент Рашула вырвал у него из рук записку, так что у Юришича остался только обрывок.
— Я вижу, и вы умеете шантажировать, — захохотал Рашула. — Картинку я ему непременно верну, она мне не нужна, а вот это мне потребуется. Мутавац! — крикнул он, а Мутавац, только что появившийся во дворе, стоял перед дровами и что-то высматривал там. — Впрочем, пусть он сам придет к нам.
— Чудовище! — крикнул Юришич и подождал немного, но Мутавац не обратил на это никакого внимания. Только из окна комнаты для свиданий откликнулся Наполеон, он позвал Юришича наверх. К нему пришли. Три прелестные барышни, целых три. «Иисусе, идите скорей!» Наполеон послал девушкам воздушный поцелуй и спрыгнул с подоконника. Опять все смеются, слышен осуждающий женский возглас.
— Вы проявили прыткость! — обращается Юришич к Рашуле, в душе упрекая себя, что позволил ему вырвать записку. Но нетерпение его растет. Что Наполеон там делает? — Возьмите и это! — сует он в руки Рашуле обрывок записки. — Мы еще встретимся. Оба остаемся здесь. — И он поспешил в здание тюрьмы.
— Желаю хорошо развлечься! — с улыбкой крикнул ему вслед Рашула.
Немного погодя из тюремного корпуса высыпало несколько человек и среди них Тончек. Подхватили козлы для пилки дров и встали в ряд друг за другом, Тончек с тележкой пристроился позади всех; ждут охранника, который должен отконвоировать их в город на работы.
— Ну, Тончек, как допрос? — подошел к нему Майдак из угла, где он разговаривал с Мутавцем. И Тончек — симпатия Петковича, надо, видно, и с ним быть в хороших отношениях.
— Допрос? — мутным, печальным взором окинул его Тончек, с трудом узнавая. А, это тот, что сидел на дровах до обеда. — Эх, да что допрос! Все в божьих руках. Эх, — продолжал он после некоторого молчания, — одно знаю, что никто мне не в силах помочь. Ни господин вельможный, ни сам император, один только бог.
— Да что же такое случилось? — встревожился Майдак.
Тончек снова помолчал. Оказалось, Наполеон напрасно советовал ему, как защищаться. «Был пьян немножко, но знал, что делал», так снова было записано в протоколе, и когда в конце он спросил следователя, осудят его или выпустят на свободу, следователь пожал плечами и сказал, что его надо осудить, потому что он знал, что делал, значит, был вменяем. «Вменяем» — это слово ярко врезалось в сознание Тончека, он, таким образом, внушил себе, что будет осужден. Настроение его совсем испортилось, он надеялся, что после этого допроса его освободят. Но вот беда, отвели его обратно в тюрьму, а сейчас гонят в город на работы. Немного утешает возможность подзаработать крейцер-другой, но ему все-таки стыдно. И вот сейчас он принялся растолковывать Майдаку, что случилось, но пришел охранник, раскричался, ворота открылись. Вереница заключенных с козлами на плечах, словно китайские пьяницы с позорными колодками на шее, потекла на улицу.
Ах, улица, какое это приятное зрелище, оно всегда приковывает внимание заключенных. Вот и сейчас они собрались вокруг Рашулы и как-то странно смеются. Всего приятнее видеть им людей в юбках, но на этот раз мимо открытых ворот, словно призрак, торжественно проследовал только похоронный экипаж.
— Сюда, сюда! — кричит кучеру Рашула, но ворота затворились, и он, поглядывая на Мутавца, отошел в сторону с Розенкранцем и другими писарями, которые все время держались кучно.
Мутавац, подобрав ноги, лежит под окнами караульного помещения. С помощью козел и перекинутой через них доски Майдак изготовил ему лежак, и после долгих уговоров, мол, здесь ему будет хорошо, здесь солнце, Мутавац улегся. Лежит он на спине, но из-за горба чуть боком, лицом к стене.
Солнце уже заходило за крышу тюремного корпуса, и последние яркие лучи падают именно сюда, в угол, но граница тени уже приближается к Мутавцу. Край черного покрывала поднимается от земли, ползет по ножкам козел — скоро уже солнце уйдет от Мутавца, и мрачная тень покроет его полностью. В городе звонит колокол — служат панихиду по принявшим смерть на Голгофе; звонит печально, как в пустыне, где никто не отзовется.
Мутавац лежит с закрытыми глазами, делая вид, что дремлет. А на самом деле даже теперь, отвернувшись от писарей, он закрыл глаза только из предосторожности и в надежде, что спящего, да еще во дворе, возле самой караулки, его никто не тронет.
Спустившись во двор, он сперва хотел подойти к дровам: может, все, что случилось в камере, было сплошным обманом, кто знает, а вдруг письмецо Ольги здесь? Ах, нет, оно в руках у Рашулы, пусть хотя бы картинку возвратит! Интересует его, конечно, и записка; но помимо прочего он не решился ее попросить у Рашулы еще и потому, что боялся узнать, о чем ему Ольга пишет. Непременно что-то страшное. Уж лучше не знать. Но картинка! С мыслью о ней Мутавац молится, не шевеля губами, сокрушенно молится. Но все-таки сомнения одолевали его, росла убежденность, что он и, разумеется, Ольга будут осуждены. Полдень давно миновал, а ее нет! Уже дважды она могла бы сварить обед. Уж не случилась ли с ней беда на кухне? О да, так оно и есть. Черно на душе у Мутавца, в груди теснит. Он открывает глаза, неотрывно смотрит в окно караулки и молится еще усерднее, еще сокрушеннее. Стекла на окнах отсвечивают и блестят, как фольга на теплой ладони. Горят и сияют, как алтарь, на котором зажжены все свечи, и в их пламени сверкают мрамор, подсвечники и распятие. Как похоже это окно на алтарь! Бормоча молитву, он поднимает глаза вверх, как будто на этом алтаре видит святыню. Вот если бы сейчас в окне появилась Ольга! Охранник, какой-нибудь добрый охранник впустил бы ее в караульное помещение, она бы сидела там, внутри, а он здесь, снаружи. И вот так смотрели бы они друг на друга через стекло. Никакого другого желания у Мутавца сейчас нет, только бы смотреть на нее. Ох, почему невозможна хотя бы эта малость?
В городе все еще звонит колокол. Как прекрасно было бы сейчас встать на колени в соборе перед алтарем, прикоснуться лбом к каменному полу и молиться, молиться — вместе с Ольгой! А потом, получив утешение, радостно вдвоем пойти домой! Так было, когда они опасались, что его арестуют. Уныло, безнадежно закрыл Мутавац глаза. На пальце у него толстое обручальное кольцо. Он подносит его к губам, целует, не может оторваться. Как будто его губы навеки прикипели к кольцу, этой последней реликвии разрушенной жизни.
Он и не подозревает, что ему готовится. За курятником столпились писари, о чем-то договариваются. Рашула посвятил их в свой замысел, который хотел осуществить еще в камере, но приход Бурмута ему помешал. Мачек еще там согласился. Розенкранц здесь, во дворе. Отнекивается пока только Ликотич. То, что Рашула предлагает, кажется ему несерьезным. А потом, разве они не слышали, что после случившегося во дворе меры внутреннего распорядка ужесточены? Но он поддался заверениям, что сейчас охранники спят, и все пройдет без шума. Кроме того, его утром опять взбесили вши — не чьи-нибудь, а Мутавца, разумеется! В конце концов он тоже присоединился к остальным.
Несмотря на робкие протесты Майдака, Рашула поднял с могилы канарейки еще целый крестик и прикрепил его к картинке утавца. Все построились в колонну один за другим. Впереди с поднятым вверх крестиком Рашула, за ним Мачек звякает своими ключами, которые всегда носит с собой, потому что жена его гостит у родных. За ним хромает и почесывает ногу Розенкранц. Последним скрипит шеей Ликотич. Не обращая внимания на возмущение Майдака, процессия приближается к Мутавцу. Рашула и Мачек вполголоса поют:
За забором закопай, а кого — поди узнай!
Тили-бом-бом-бом…
Дзинь-дзинь-дзинь — звенит Мачек ключами. Рашула забирает их у него, бренчит под самым ухом у Мутавца. Издали приметив, что к нему идут, Мутавац затаился, как жучок, съежился и крепко зажмурился. Но сейчас его глаза широко раскрылись — Рашула бьет его ключами по лицу. Веки красные, отекшие, гноящиеся, лопнули, как стручки, а в них показались зрачки, точь-в-точь мелкие, усохшие горошины.
— Ч-ч-что вам н-н-надо, что?..
— Цыц! — брызжет слюной Рашула, и песня начинается снова: «За забором закопайте!»
Солнечный шар наполовину скрылся за крышей тюрьмы и сияет там, как ослепительная верхушка купола. Тень начинает наползать на Мутавца.
Как закопать? Этот страшный, мучительный вопрос парализует Мутавца. Его закопать? Значит, он уже покойник? Поют над ним писари, скалятся, и в самом деле кажется, что над ним склонились могильщики, а под ним разверзлась яма. О какой-то могиле во дворе сегодня уже был разговор. Да ведь это было бы решением всех проблем — успокоиться в земле. А Ольга? Что она? О чем же они сейчас поют, хотят его похоронить за забором? Как преступника! Мутавац предпринимает последнее усилие спастись и остаться в живых, он отползает, отталкивает крестик, который Рашула пытается положить ему на грудь.
— Ос-т-т-авь-т-т-те м-меня в п-по-к-к-кое…
В караулке охранники, кроме тех, что спят, шумно играют в карты и, конечно, не слышат этот сдавленный вопль. Рашула заглянул в окно и дал писарям знак. Все четверо окружили Мутавца, каждый ухватился за край козел и пытаются поднять его, как на смертном одре. Хотят нести? Куда? Рашула охотнее сбросил бы его с доски.
Мутавац приподнялся, заметил картинку, потянулся за ней, но Рашула отступил в сторону. Мутавац съезжает с доски, корчится, словно в падучей, пытаясь схватить картинку, а Рашула хохочет, тычет ею в него, дразнит.
— Кар-кар-кар…
Один из охранников, тот, что утром появлялся с ключами, протирая глаза, смотрел на происходящее. Писари увидели его и испугались, как бы Мутавац не поднял шума, а их, как это уже случилось утром, не загнали бы снова в камеру.
— Lassen Sie den Dummen! — шепелявит Розенкранц.
— Это уж действительно чересчур! — громко, чтобы услышал охранник, кричит с дров Майдак.
— То, что чересчур, можете получить вы! — пригрозил ему Рашула. А охранник стучит в окно, предупреждает их. Поэтому Рашула позволяет Мутавцу взять у него картинку, а сам усаживается на доску под окном. — Все в порядке! — успокаивает он охранника, который уже открыл окно. — Могло быть и хуже, только утром, — с издевкой смеется он, намекая на то, как этот охранник по своей халатности не нашел у Мутавца записку.
— Что могло быть? — зевает охранник и, не ожидая ответа, идет к своей койке. У него все еще болят зубы. Глядя на возню с картинкой и не понимая намека Рашулы, он припомнил, как утром обыскивал Мутавца. Он тогда нащупал записку, но, пожалев Мутавца, еще глубже затолкал ее за пояс штанов. Может, Мутавац ее уже нашел?
Заполучив картинку, Мутавац прижал ее к груди и с чувством минутного облегчения забился с ней в дальний угол. Вот он стоит там, и ему кажется, что все не так страшно. Как будто дыхание возвратилось к нему, когда он смотрел на эту картинку.
На минуту воцарилась тишина, в этой тишине по двору шествует благородный Петкович и торжественно, как школьник свидетельство об окончании школы, несет свое прошение императору.
Солнце уже совсем зашло за крышу, и сейчас весь двор и стены караульного помещения выше окон в тени. Словно при появлении Петковича упорхнули, как светлые птицы, все солнечные лучи. Только лицо его светилось.
Молча смотрят на него писари, а Рашула с усмешкой. Все знают, что из себя представляет свернутый в трубочку лист бумаги в его руке. Только Мутавац сейчас не думает об этом. Увидев Петковича, он окаменел от тоски. Петкович смотрит ему прямо в глаза и, кажется, вот-вот подойдет к нему. Что он опять ему скажет? То, что сказал утром: она не придет — подтвердилось. Ольги нет. А может, он Ольгу считает своей принцессой?
— Кланяюсь, господин Мутавац, — улыбнулся Петкович и не останавливаясь пошел дальше. Остальных писарей он словно и не заметил. Изумленный таким приветствием, Мутавац что-то пробормотал в ответ. Ни с кем другим этот человек не поздоровался, только с ним. Все утренние намерения Мутавца подойти к Петковичу и посоветоваться с ним по поводу Ольги снова ожили, как птицы собрались в стаю. Утром их еще удерживал страх, они словно были в клетке, но теперь Петкович своим приветствием как бы раскрыл эту клетку, и все они устремились к выходу. Еще мгновение, и они выпорхнут, полетят. Приведут ли Ольгу охранники? А если приведут, то что это будет означать? Что не следует бояться смерти, а надо жертвовать собой ради ее жизни? Разве его смерть могла бы спасти жизнь Ольги?
— Господин Пет… Пет…
Петкович в эту минуту закрыл за собой ворота.
— От десяти до двадцати! — расхохотался Рашула, потом серьезно продолжил: — Он единственный еще может спасти тебя, не бойся его!
Не отрывая взгляда от ворот, Мутавац тут же сник, разочарованно отошел в сторону и сел у стола. Он как будто уже забыл, что писари только что отпевали его, заживо хоронили, и сейчас, съежившись, сидел с ними рядом, не замечая их присутствия. Посматривал то на ворота, то на картинку, которую судорожно сжимал в руке, и все его мысли были сейчас о смерти.
Тихонько насвистывая, во дворе появился доктор Пайзл, локтем он оперся на поленницу дров и в такой позе смотрел на ворота. Совершенно определенно, сегодня или завтра они перед ним откроются. Что его ждет на воле, что он оставляет здесь? Розенкранца, своего клиента? Время от времени он бросает взгляд на Рашулу; этому типу он не воздал должное за все безобразия и… услуги, — усмехается про себя Пайзл, — а надо бы его проучить хорошенько еще до ухода!
Мимо прошмыгнул Наполеон. Кланяется и просит в долг сексер. Ведь он ему вымыл камеру. Смеясь, Пайзл подарил ему целую крону. Это приметил Розенкранц, такая щедрость Пайзла его обрадовала. После стычки с Рашулой в камере у него еще больше причин бояться, что Рашула по злобе может все испортить, сорвать симуляцию. Надо бы на всякий случай обстоятельно переговорить с Пайзлом, возможно, и Пайзл мог бы как-то ублажить Рашулу. Пообещать ему что-нибудь? А что, если Пайзл и Рашула в этой симуляции видят способ устроить ему западню? Розенкранц не может придумать, как бы в глазах Пайзла дискредитировать эту продувную бестию — Рашулу. Терзаемый сомнениями, он приплелся к Пайзлу и шепнул ему:
— Herr Doktor, ich mocht Sie bitten… nur a halbe Minute… in vier Augen…
Что еще? Пайзла передернуло. Дело сделано, в кармане у него уже лежит подписанное соглашение, согласно которому жена Розенкранца обязана немедленно выплатить ему приличный аванс.
Уверенный в себе, подошел к нему и Рашула.
— Господин доктор, я вижу, вы очень внимательны к Розенкранцу. Было бы мило с вашей стороны, если бы и ко мне вы были более снисходительны.
— Я и так слишком снисходителен. Теперь, пусть с опозданием, вы должны были в этом убедиться, — с усмешкой отвечает Пайзл, он стоит и о чем-то размышляет: не проучить ли Рашулу в присутствии Розенкранца? Поиздеваться над ним перед этим кретином, унизить? Все-таки для проформы он попросил Розенкранца на минутку оставить его с Рашулой наедине. Розенкранц удивился. Уж не значит ли это, что Пайзл готов отдать предпочтение Рашуле, а не ему? Стоит, не шелохнется. — Впрочем, между нами нет решительно никаких тайн, — пробормотал Пайзл с усмешкой и обоим предложил зайти в его камеру. Для Рашулы это вполне приемлемо, но Розенкранц что-то медлит. Только с глазу на глаз он хотел бы говорить с Пайзлом. Хотя разговор можно и отложить, а сейчас почему бы не быть свидетелем при их беседе?
Они отправились в камеру Пайзла. Надзиратель в коридоре вопросительно посмотрел на них, но ничего не сказал. Пайзлу он все разрешал. С достоинством, как паж, Наполеон распахнул перед ними дверь. И тройка интриганов, три руководителя страхового общества, ненавидящие друг друга, готовые на всякую подлость, расселись в узкой камере шириной в три, а длиной в четыре шага, с вымытым полом и на скорую руку заставленной привезенной из дома мебелью.
— Рабочий кабинет не очень удобен, но прошу без церемоний, — усмехнулся Пайзл. В пику Рашуле ему приятно, что при беседе присутствует Розенкранц. — Итак, пожалуйста, господа, — Рашула ждет, что Розенкранц первый начнет, но тот вопросительно смотрит на него.
— Господин Розенкранц может начать, — улыбнулся Пайзл. Разговор, разумеется, ведется преимущественно по-немецки. — Ах, так, вы уступаете мне? Ну хорошо, я буду говорить вместо вас.
— Für sich, nicht für mich!
— За нас. Я убедился, доктор, что вы можете быть галантным, — обратился Рашула к Пайзлу, который закурил сигарету и угощает их. — Спасибо! — Рашула тоже закурил сигарету, а Розенкранц, тронутый оказанной ему честью, взял сигару. — Вы дали на чай коротышке Наполеону. Денежный вопрос, следовательно, не будет играть особой роли в наших отношениях.
— Только без длинных увертюр! — вздохнул Пайзл. — Вся партитура нам известна, переходите сразу к финалу. Тем более что общий финал действительно уже близок. — Пайзл встал, пытаясь, очевидно, скрыть внезапное возбуждение.
— По совести сказать, деньги являются увертюрой ко всему, — вопросительно смотрит на него Рашула. — Ну хорошо, они могут найти место и в финале. Я как раз и начал с этого финала.
— Конкретно?
— Конкретно? — удивлен Рашула волнению Пай-зла. — Конкретно в той мере, как в вашем сговоре с Розенкранцем.
— В той же мере? — Пайзл сощурился и стрельнул глазами на Розенкранца, неужели этот все уже выболтал? — А что вам сказал господин Розенкранц?
— Ich hab ihm gar nichts gesagt. — Розенкранц покраснел и опустил голову. Ему довольно плохо известна партитура этих двоих, и сейчас он с неимоверным трудом вникает в финал.
— Вам и нечего было ему сказать, — поправляет его Пайзл. — Итак, что же вы имели в виду, господин Рашула?
— Что? На все условия, которые принял Розенкранц, я, естественно, не мог бы согласиться, — рассмеялся Рашула. — Впрочем, все просто: я плачу аванс, какой вы пожелаете. В качестве свидетеля мне довольно одного Розенкранца (и жены, подумал он, которая вручит аванс). И еще… в суде я откажусь от всех показаний.
— Теперь? — сощурившись, посмотрел на него Пайзл и минуту помолчал. Есть ли все-таки смысл отказываться от денег? Однако Розенкранц утром подогрел в нем старые сомнения в платежеспособности Рашулы, имея в виду разгульную жизнь его жены. Таким образом, чувство мстительности возобладало в нем. — А теперь, господин хороший, — зашептал он, почти зашипел, — все это мне не нужно: ни ваши деньги, ни ваш отказ от показаний. Помните, что я вам сказал утром?
— Ну? — встает Рашула.
— Я сказал вам: сегодня или завтра будете искать доктора Пайзла, а его здесь уже не будет. Сегодня еще не прошло.
— А вы все еще здесь.
— Я здесь затем, чтобы сказать вам вот еще что: никогда помощь доктора Пайзла не станет ключом к вашей свободе, никогда! Зарубите себе на носу! Доктор Пайзл умеет сочувствовать, умеет награждать, но умеет и наказывать.
— К чему эта истерика? Я вас спокойно слушаю.
— О гадостях, которые вы сделали каждому, с кем имели дело, а особенно мне, невозможно говорить спокойно, — теперь Пайзл говорил с достоинством и даже улыбался. — Вот что я вам скажу в финале финала: вон! — Пайзл показал ему на дверь.
Рашула сел, схватился за живот и громко захохотал.
— Забыли, доктор, что здесь вы не дома и что на камеры мы все имеем право, которое заслужили. Или вы в самом деле думаете, что это ваш кабинет? Вспомните, что я вам утром говорил. Со скамьи подсудимых я громко крикну: Где Пайзл? Подать его сюда!
— Господин Рашула! — Розенкранц встал и принялся уговаривать его уйти. Обрадованный и одновременно испуганный негодованием Пайзла, он опасался, как бы Пайзл не устроил ему то, что и Рашуле.
Пайзл повернулся к двери, чтобы кликнуть надзирателя, но передумал.
— Вы можете очень скоро получить право на эту камеру — стоит мне только уйти. Но сейчас ниже моего достоинства иметь с вами какие-либо дела. Я не боюсь ваших обвинений. Кричите, что хотите, вы, клеветник прожженный!
Рашула отталкивает Розенкранца и снова встает.
— Ну конечно, не боитесь, — улыбается он, с трудом скрывая раздражение. — Ваша храбрость есть доказательство того, что достоинство ваше пало столь низко, что вы уже не опасаетесь потерять честь и совесть. Такова, собственно, сущность всех правительственных конформистов. Не возражайте! Общественность все узнает, в этом я вас могу заверить! Но мне сдается, что правительство не слишком щедро вам заплатило, чтобы так поспешно отказываться от моего предложения. Тут дело в другом: вы меня даже как правительственный конформист не можете освободить из тюрьмы. Не так ли?
— Прежде всего, — Пайзл поборол растерянность и улыбнулся, — вы можете мне представить доказательства ваших новых клеветнических измышлений? Письмо, знаю. Но не смешное ли это доказательство — адрес на конверте! Если вы думаете, что я вас не смог бы освободить, — а этого мнения вы придерживаетесь постоянно, — то я действительно не могу еще раз не посмеяться над вашей наивностью и упованием на то, что, по-вашему, неисполнимо.
— А по-вашему?
— По-моему — исполнимо. Но поскольку я этого не хочу, следовательно — неисполнимо. И довольно об этом. Я вам показал путь, и, пожалуйста, следуйте им. Мне надо еще с господином Розенкранцем закончить дело. Видите ли, это для меня важнее. — И Пайзл снова улыбнулся, злобно, мстительно, лицо его исказилось.
— Закончить дело с Розенкранцем? — встал перед ним Рашула. — Значит, финал еще не наступил? Значит, опять начнем с увертюры. — Он с улыбкой повернулся к Розенкранцу и сделал знак, чтобы тот вышел с ним. Куда? Розенкранц скроил кислую мину. Ведь Пайзл не его прогнал, ему еще надо поговорить с доктором с глазу на глаз. Но Рашула настаивает, чтобы он следовал за ним.
— Господин Розенкранц может остаться, более того, я его прошу остаться, — похоже, Пайзл хочет еще сильнее уязвить Рашулу. — Вы можете отправляться один. Довольно я говорил с вами в его присутствии, теперь хочу с ним поговорить, но без вас.
— Так дело не пойдет, дорогой доктор. — Рашула снова садится. — Я уже сказал, что финал не наступил, а это означает, что вам не так просто отделаться от меня. Я сейчас менее чем когда-либо убежден, что вы можете что-то сделать для него и для меня. Единственно, — Рашула захохотал, — единственно, что нам еще остается, — симулировать.
— Как? — удивился Пайзл. Он, правда, когда-то предлагал Рашуле устроить симуляцию, и этому типу нетрудно было угадать суть его сговора с Розенкранцем. Но знает ли он это сейчас со всей очевидностью? Этот дурак Розенкранц непременно должен был себя выдать раньше времени, но Пайзла это не очень волновало: в кармане уже лежал задаток. Неплохо было бы получить всю сумму, а следовательно, надо помочь Розенкранцу добиться успеха! Поэтому Пайзл решительно отвергает утверждение Рашулы. — Симулировать вы могли бы и самостоятельно, для этого я вам не нужен. Не так ли, господин Розенкранц?
Розенкранц стоял, замирая от страха, с горькой обидой на Рашулу, недовольный Пайзлом, было бы лучше, если бы Пайзл принял предложение Рашулы, тогда можно симулировать беспрепятственно.
— So is, s is wahr. — Jedoch, wär es nicht möglich, Herr Doktor, sich zu veständigen mit Herrn Рашула?
— В ваших советах я не нуждаюсь! — осадил его Рашула и обратился к Пайзлу. — Мне все ясно, дело в том, что по вашему совету Розенкранц должен был симулировать сумасшествие. Другой вопрос, удастся ли ему это, потому что я тоже здесь. Вы, впрочем, меня отвергаете якобы из-за гордости! А я глубоко верю, что вы бы забыли гордость, появись у нас обоих возможность симулировать. Тогда для вас желаннее были бы деньги.
— Ваши деньги? — с напускным презрением процедил Пайзл. — Сегодня ваши, а завтра бог знает чьи!
При этом он имел в виду жену Рашулы. Так его Рашула и понял.
— Пока еще мои! — сердито рявкнул Рашула. — По всей видимости, вам мои деньги не кажутся более грязными, чем деньги Розенкранца? Это бесспорно, но тут речь о другом: вы знаете, что я не пошел бы на такую глупость, в какую вы втянули Розенкранца.
— Неправда!
— Нет! Вы предлагали мне это, но я отказался, сейчас тоже отказался бы. Чтобы добиться свободы, я готов унизиться до того, чтобы человека вроде вас назвать честным. Но унизиться до положения дурака, унизить свой ум, самое дорогое, что есть у меня в жизни, — этого никогда не будет! Ни-ког-да! На это способны вы, солидные политики, адвокаты, торговцы, честные фарисеи; способны, если предоставится возможность. Я всем расскажу, как вы упрятали в тюрьму своего шурина, и буду кричать: Розенкранц симулирует, его подговорил Пайзл! Итак, желаю успеха, господа! — С усмешкой, которой он подавлял свою ненависть к этим двум своим бывшим товарищам, Рашула шагнул к выходу. Но его опередил Пайзл. Он выглянул в коридор, не подслушивает ли кто, и возвратился назад. — Две вещи, дорогой доктор, — продолжает Рашула, — во-первых, вы будете распространять обо мне клевету, которую утром при многих свидетелях сами объявили вымыслом и отреклись от нее, а во-вторых…
— И на которую не как на клевету, а как на неоспоримый факт я снова укажу пальцем, ведь ее автор все-таки Мачек.
— Все равно, вы сами признали свое авторство! И во-вторых, откуда это взялось, что вы определяете, кто симулирует, а кто на самом деле сумасшедший? Все, кто имел дело с вами сегодня, могли убедиться, насколько ваши суждения о сумасшествии и симуляции недостоверны и глупы. Всем, в том числе и мне, вы утром уши прожужжали, что ваш шурин симулирует.
— Is wahr! — вмешивается Розенкранц, которого слова доктора развеселили; да разве бы Пайзл раскрывал карты, если бы не верил в успех? — Den ganzen Vormittag haben Sie einen Narren als Simulanten dargestellt…
— Halten Sie den Goschen! Wie haben Sie mich beim Pajzl dargestellt! Als einen Pantoffelheld? — обрушился на него Рашула. — Как дурака, который, как и вы, полон сомнений? А вас, доктор, я хорошо понял. Из-за моей жены вы не доверяете моему кошельку и прикрываете свой поступок видимостью справедливости. Но ошибаетесь, это вы симулянты! — В первый раз за этот день Рашула потерял самообладание. Почувствовав, что его обвели вокруг пальца, а жена надула (разве не исключено, что она, не сказав ему, уезжает или уже уехала?), он впал в бешенство, выпятил грудь и закричал: — Сговорились! Думаете, провели меня? Нет — себя, если не сегодня, так завтра вы в этом убедитесь! Придет и мое время, и вы сами, довольные, что имеете дело со мной, сами раскроете свои кошельки! Для меня, Франё Рашулы! — Он захлебывается, бьет себя в грудь, поворачивается то к Розенкранцу, то к Пайзлу, от сильного возбуждения переходит на крик и визг, машет руками перед лицом Пайзла.
— Вы что, сумасшедший или сами решили симулировать безумие? — испуганно отступил Пайзл к двери.
— Что такое, господа? — дверь открывает надзиратель и строго смотрит на них с порога. — Так вести себя в нашем заведении не положено.
Пайзл молча показывает на Рашулу.
— Покажите лучше на себя! — взъярился Рашула и, смерив его ненавидящим взглядом, перешагнул через порог. — Вот этого жулика призовите к порядку! — повернулся он к надзирателю. — Он для этого нас сюда и завел, потому что считает, что у вас здесь все дозволено.
— Выбирайте выражения! — взрывается Пайзл. Он оскорблен: Рашула осыпает его ругательствами в присутствии надзирателя.
— Я сказал вам, имея более веские основания, то же самое, что и вы мне утром. — И уже совершенно не обращая внимания на угрозы надзирателя, кричит на весь коридор: — Жулик, жулик, жулик, это я вам скажу всегда, всюду и перед всеми!
Пайзл даже не посмотрел ему вслед. Счастливый, что избавился от него, он полагал, что надзиратель займется им. Все его внимание было обращено сейчас на Розенкранца, который в страхе перед взбешенным Рашулой забился в угол и только сейчас выползал оттуда бледный, с искаженным лицом.
— Gott sei Dank, daыs er schon weg is, der Räuber! Er konnte uns umbringen! Heute wollte er den Mutavac umbringen lassen, s is a Vorbrecher, Lepoglavianer!
— Was vollte er? — Такой страх даже Пайзлу непонятен.
На пороге снова появился надзиратель, закончивший отчитывать Рашулу.
— Господин доктор, извольте в комнату для свиданий. Ваша супруга ждет вас.
— Кто? — Пайзл рванулся к дверям. Не в комнате для свиданий, а в коридоре, совсем близко стоит и смотрит на него Елена. По телу побежали мурашки. Подавив вопль, Пайзл бросился к ней. Именно сейчас, после всех этих криков и ругани, ей надо было прийти.
— Herr Doktor, ich möcht Sie was noch fragen, — назойливо цепляется за него Розенкранц.
— Was noch? Kommen Sie später, später! — нетерпеливо отмахивается Пайзл и еще энергичнее устремляется дальше.
Розенкранц умолк, сообразив, что о том, о чем он с Пайзлом хотел потолковать с глазу на глаз, то есть о симуляции, разговор уже состоялся. В страхе перед неизбежной встречей с Рашулой во дворе он еще больше захромал по коридору, припадая на больную ногу.
Елена отошла к дверям комнаты для свиданий, а на его попытку поцеловать ее в губы ответила тем, что протянула руку для поцелуя. Пайзл вздрогнул, но повиновался. Они вошли в комнату.
Комната для свиданий посередине разделена двумя решетчатыми перегородками, между которыми обычно ходит охранник, надзирающий за заключенными и посетителями. С одной и другой стороны к стенам приставлены грубые скамьи. На противоположной стороне у окна сидят три молодые дамы, занятые оживленным разговором, и Юришич с ними, но сейчас он что-то очень уж молчалив. Охранника нет. Исключения и здесь допускаются, тем более что один охранник находится совсем близко, на посту возле дверей, ведущих в Судебный стол. И Елена, и Пайзл, вначале она, потом он, сели на скамью за перегородкой, так что им не видно сидящих напротив.
— Пришла, значит, — испытующе смотрит на нее Пайзл. Его не интересует Юришич с его сестрами.
— Что у тебя с директором Рашулой? — Она знает Рашулу, он бывал в их доме.
— Ты слышала? Ах, все это ерунда! Он поссорился с Розенкранцем, и я безуспешно их мирил.
— Неужели ты еще не порвал с этой бандой?
— Порвал, но что из этого, пристают.
Ее черные и, как ртуть, живые глаза сегодня мутноваты, они усталые, заспанные. Долго не ложилась спать, поздно встала. Однако сейчас в них засверкали смешливые искорки. Ей показалось, что Рашула закричал потому, что увидел ее; выкрикивая ругательства, он все время смотрел на нее и в последнюю минуту сделал попытку пойти ей навстречу. Чем это объяснить, если он не поссорился с ее мужем? Но она промолчала.
— Я уже не надеялся, что ты придешь, — тихо добавил он, немного помолчав.
— Да я и не хотела. Вчера ко мне поздно приходили с визитом.
Пайзл проглотил слюну, догадывается он, что это был за визит. Но чтобы она именно с этого начинала! Там, напротив, смеются дамы. Елена говорит негромко, но ее все-таки могли там услышать.
— Визит? Какой-нибудь родственник приходил?
Дерзко, вызывающе рассмеялась Елена, ей как будто нравится разбивать все его иллюзии.
— Елена! — Пайзл прижался к ней и судорожно сжал ее руку. — Тише, мы не одни!
— Знаю, но какое мне дело до этого? Впрочем, они нас не слышат. Развлекаются, молодые, хорошо быть молодым. Почему ты больше не молодой, Пайзл? Ах да, это было бы все равно.
— Все равно! — глухо отозвался Пайзл. — Но ты, наверное, пришла не для того, чтобы рассказывать мне о визитах? Доктор Колар, разумеется, был у тебя?
— Да, да. Так зачем же ты звал меня? После вчерашнего меня это удивило.
— Удивило? — поник Пайзл и выпустил ее руку. Он должен был сейчас ей сказать, зачем позвал, но сделать это при свидетелях очень трудно, тем более он совершенно не подготовился к этой встрече. А как бы он подготовился? Все-таки странно, что она пришла. Растерянно смотрит он на нее. — Тяжело мне, очень тяжело, Елена. Ты знаешь…
— Знаю, знаю. Но я бы пришла, даже если бы ты меня и не звал.
— Пришла бы? — удивился и воспылал надеждой Пайзл, но его внезапно охватил страх, подсознательно мучивший его весь этот день, страх, смешанный со злорадством. — Не странно ли, что я все еще нахожусь здесь? Похоже, визит к барону фон Райнеру дал немедленные результаты только в Вене.
— Дал и здесь, пока дело не натолкнулось на сопротивление известной банды. Но я преодолела и это препятствие, потому и пришла тебе сказать. Это первая причина. — Смеясь, она рассказала ему, как вчера пригласила к себе его товарищей по партии и отчитала их за отказ аннулировать заявление партии о Пайзле. Они оправдывались, что и сами были не согласны, и доверительно сообщили ей кое-что важное. Так, один надежный человек или, может быть, покровитель из правительственных кругов информировал их, что правительство поставило перед Пайзлом ряд условий, но он отказывается их принять. Кроме того, многие активисты напали на руководство партии с требованием отречься от недавнего заявления. Это вынудило приятелей Пайзла в руководстве воздействовать на остальных лидеров партии, что им, как ей стало известно, удалось на вчерашнем заседании. Еще сегодня вечером в газетах будет опровергнуто предыдущее заявление партии, а Пайзл реабилитирован. Друзья ему советовали не уступать правительству; они все сделают, чтобы вызволить его. Кроме того, она узнала от следователя, у которого получала разрешение на свидание, что сегодня вечером соберется судебная коллегия, которая непременно примет решение об освобождении Пайзла.
На лбу у Пайзла собрались морщины, казалось, каждое слово Елены запечетлевалось на нем. Теперь, когда он принял условия правительства, партия выступает с новым заявлением, чтобы его спасти от необходимости их принимать. Где прежде были его друзья? Стало быть, активисты вынуждены были призвать их к порядку! И его жена! Опять Елена! Они все сделают, как она пожелает. Да, так всегда, и через него, и через других она влияла на решения партии. Играет в политику, кокетничает и здесь любит играть первую роль. Но что ее заставляет так заботиться о нем, когда она бросает его, рвет семейные узы? Это тоже кажется Пайзлу довольно загадочным, приносит страдания и порождает определенные надежды.
— Тебя это как будто не очень обрадовало? — спросила она, перестав смеяться.
— Оставим сейчас дела, — мрачно проговорил он, думая одновременно о том, что, разрушив мосты, связывающие его с Рашулой, он отрезал себе путь к отступлению. — Господа приятели могли бы подумать обо мне, когда в этом была самая большая необходимость.
— Это более всего необходимо сейчас! — перебивает она. — Посмотри, что я придумала: прежнее заявление принято без моего ведома, мешало еще единственно то, что мои хлопоты в Вене и здесь могли иметь успех. Твои приятели и понятия не имели об этих хлопотах. Я им, естественно, вчера вечером намекнула. Да, а теперь новое заявление сделает невозможным любой дальнейший нажим на правительство. Не ты должен уступить ему, а оно тебе. Но серьезно! Какие условия оно тебе поставило?
— Правительство? Я тебе как-то говорил. Все остальное — только досужие разговоры моих приятелей. С тех пор как я в тюрьме, никаких условий не поставлено. А если и так…
— Ты бы их отклонил? Но это понятно. Ты знаешь мое мнение об этом бандитском правительстве. Но видишь, загадочно для меня только то, как правительство уступило и, не дождавшись нового заявления партии… — она вопросительно, с улыбкой сомнения смотрит ему в лицо.
— Возможно, мои приятели известили его об этом заранее.
— Может быть. Но ни вчера они мне не сказали, ни сегодня, что пойдут на подобный шаг.
— Наверняка они это сделали. Совесть в них наконец заговорила. Опоздали и теперь спешат. — Пайзл нетерпелив, говорит суетливо. — Но знаешь ли, что и для меня загадочно?
— Ну? — Она все еще думает о правительстве и об освобождении Пайзла. Не дают ей покоя предположения и сомнения в том, что Пайзл уступил-таки правительству. Почему так поспешно собирается сегодня судебная коллегия?
— Вот что мне непонятно, — голос Пайзла дрожит, в каждом слове тревога и тоска. — Из-за меня ты едешь в Вену, ведешь разговоры с моими приятелями, говоришь, что и без приглашения пришла бы сюда сообщить мне об этом, и вообще, все еще хочешь, чтобы я подчинялся твоей воле. На основании этого я заключаю, что между нами еще не все кончено, как ты вчера заметила. Это было бы непоследовательно.
— Непоследовательно — последовательно, — она громко, взахлеб рассмеялась, так что дама напротив встала посмотреть, что случилось. Непоследовательна и загадочна! Этого она и добивается и останется такой, даже если бы не хотела этого. Но в чем тут загадочность? Ей уже надоело, что раб ей досаждает. Да и староват уже этот раб, лицо в морщинах. В чем она виновата перед ним, если молодым принадлежит женская любовь и, наверное, любовь вообще? Поублажать его на прощанье и расстаться с миром, сделав вид, что расстаются они друзьями, и это все! В конце концов ее годы идут, надо торопиться взять от жизни как можно больше. Кто знает, быть может, так, как она сейчас поступает с Пайзлом, поступит однажды и с доцентом? К чему тогда такая ревность? Ведь это не что иное, как ревность, неудовлетворенная гордыня. — И как вижу, — говорит она озабочено, — я зря надеялась, что ты передумаешь. Но, в общем-то, я на это и не рассчитывала. Скажу тебе и другую причину: я пришла проститься.
Проститься? Да, сегодня вечером она едет с доцентом в Опатию. Она приглашена туда на несколько концертов. Кроме того, он поедет с ней и в турне по Германии, получил для этой поездки отпуск. Таким образом, они теперь долго не увидятся, а ей еще нужно с ним переговорить о некоторых формальностях развода.
— Я этого не понимаю, не понимаю! — корчится в судорогах Пайзл. — На кого ты оставляешь детей? Неужели тебе их не жаль?
— Да ведь ты сегодня выйдешь, они получат тебя. Ведь и так они останутся с тобой, ты сам этого хочешь.
— Да, но ты их бросаешь, ты же мать.
— Я не их думаю бросать, а тебя. Они могут приходить ко мне, когда им захочется.
— Л меня тебе не жаль? На кого ты меня оставляешь?
— Да и ты можешь, — усмехнулась она, — прийти к нам, вольному воля. Доцент не такой ревнивый, как ты.
Пайзл умолк. Если бы здесь не было этих дам и Юришича, он бы закричал, устроил скандал, как это бывало с ним дома. Но он должен скрывать свои чувства и даже терпеть то нежелательное обстоятельство, что Елену слышат люди, сидящие напротив. Ему уже кажется благом, если бы сейчас сюда пришел Марко.
— Ты теряешь мужа и брата одновременно, — говорит он и сообщает, как брат сегодня утром одну даму принял за свою Рендели (Ты помнишь разведенную X? Похоже, сегодня ночью она была в гостях у инженера У; во всяком случае, она вместе с ним появилась в окне, а он здесь рядом живет); сегодня вечером его отправят в сумасшедший дом.
О последнем Елена знает, слышала от следователя. Первое — просто смешно и даже печально. Но что тут можно изменить? Пайзл сказал, что Марко хотел бы с ней поговорить. Но о чем можно говорить с безумным? Вот слышно, как он смеется во дворе. Если она там его застанет, то подойдет к нему и посмотрит на это чудовищное окно, в котором Марко увидел призрак болтуньи Регины. И она действительно встала, пора, условилась с доцентом, он будет ждать ее у тюрьмы. Проглотив и эту пилюлю, Пайзл пробует ее удержать. Компания напротив тоже поднялась и собралась уходить. Теперь он мог бы говорить с Еленой наедине и более свободно.
— Ну еще минуту, — согласилась она только потому, что хотела получше рассмотреть направившихся к выходу дам.
Со двора опять доносится смех Петковича, и компания Юришича, увлеченная разговорами о состоявшемся на прошлой неделе обручении старшей сестры, притихла и снова остановилась.
— Не Наполеон ли это смеется? — спрашивает старшая сестра и тоже смеется, вспомнив, как этот клоун хотел поцеловать ей руку.
— Нет конечно! — мрачно отозвался Юришич. Женский смех заглушал его голос, говорил он в основном шепотом. — Это тот, о котором я вам рассказывал.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает одна из сестер.
Выходили они молча и мимоходом посмотрели на Пайзла и Елену; две дамы, сестры Юришича, даже поздоровались с Пайзлом, но как-то смущенно.
— Кто такие? — спросила Елена, оставшись наедине с Пайзлом.
Он не ответил, Елена снова встала и собралась уходить.
— Не знаю! — сказал он потом, хотя узнал сестер Юришича, приходивших в его канцелярию хлопотать за брата.
— Но тот молодой человек, он здесь, наверное, ты его знаешь!
— Уж не хочешь ли ты и его пригласить к себе в гости? — с дрожью в голосе спросил Пайзл и попытался снова усадить Елену на скамью. — Слушай, Елена, я тебе не разрешаю, не разрешаю.
— Что? — она вырвалась и рассмеялась с явной издевкой. — Да ведь все уже свершилось. Я ухожу, одного мужа теряю, давно он мне не муж, а получаю другого, именно это я хочу тебе сказать на прощание, так что поторопись с оформлением документов на развод.
— Сама оформишь, если тебе так приспичило. Я не буду.
— Но ты же юрист.
— Да, но на себя дело заводить не буду, — уныло прошептал Пайзл. Если бы можно было отложить этот развод! Может быть, во время поездки Елена пресытится этим доцентом?
— Отсрочим до конца моей поездки. Официально разведемся, когда я вернусь.
— Нельзя так, нельзя, Елена! Неужели ты не подумала, что этот шаг убьет в твоем брате остатки разума?
— Ты и это пустил в ход! Знаешь, этот твой номер не пройдет! Он меня тоже не хотел слушаться, когда я его просила не связываться с Региной Рендели. Что бы я ни делала, а разум возвратить ему не могу, ты это прекрасно знаешь.
Но Пайзл еще лучше знает, что она упряма и своенравна, что не откажется от своего намерения даже в том случае, если бы могла таким образом спасти брата, вот как раз это, придя в отчаяние от бессилия, хотел он ей сказать, когда в комнату вошел Юришич и, не взглянув на него, направился прямо к Елене.
Брань Рашулы и поведение Пайзла при разговоре с Еленой свидетельствовали, что между пайщиками страхового общества возник новый конфликт. Кроме того, по некоторым словам Елены Юришич понял: конфликт назрел также между Пайзлом и его женой. Забыв во время встречи с сестрами и их приятельницей о треволнениях сегодняшнего дня, он снова к ним вернулся, его особенно заинтересовало, знает ли Елена об интриге Пайзла против ее брата, и не по этой ли причине они поссорились? Но почему тогда Елена так спокойно реагирует на смех брата? Это его возмутило, потому он и вернулся с тайной надеждой до конца выяснить намерения самого Пайзла.
— Извините за беспокойство, сударыня, — сказал он с явным смущением, — вы только что слышали, наверное, смех во дворе. Это ваш брат.
— Знаю, — сказала Елена, глядя на него с улыбкой. Красивый мальчик, подумала она.
— Мне не известно, — продолжает Юришич, возмущенный ее спокойствием, — говорил ли вам муж, чего хочет ваш брат. Дело в том, что он очень стремился увидеться с вами.
— И это я знаю, — спокойно продолжает она смотреть на него и на Пайзла вдруг взглянула, без цели, просто так, случайно, но Пайзл, обеспокоенный присутствием Юришича, понял этот взгляд как знак, что вместо Елены отвечать надо ему.
— Сударь, — он встал, и в один момент мрачная тень на его лице сменилась выражением сердечности, — мне понятна ваша забота о брате моей супруги, но я сам о нем не забываю. Мы как раз говорили о нем и намеревались позвать его сюда. Вы знаете, как трудно с такими людьми.
— Как бы тяжело не было! — заметил Юришич, крайне недовольный, что говорит Пайзл, а не Елена. — Сударыня, верно, не знает, что ее брат через час-два, а может быть, и раньше, будет отправлен в сумасшедший дом?
— И это я знаю, — не скрывая нетерпения, встала Елена, прежде веселая, а сейчас сердитая. — Я вообще не понимаю, Пайзл, с какой стати я должна оправдываться перед человеком, который даже не представился?
— Это господин Юришич, проходит по делу о покушении, — поспешил разъяснить Пайзл. В сущности, сейчас он в равной мере боится гнева Юришича и своей жены.
— Все равно. — Елена снова садится, она припомнила, что видела его на суде. — Значит, это вы! — улыбнулась она. — Передайте привет моему брату.
— Я передам, — нахмурился Юришич. Откровенность Елены ему приятнее, чем лицемерие Пайзла. Но не кажется ли, что эта откровенность более жестока, чем лицемерие Пайзла? — Жаль мне, однако, что этот привет вы не передадите ему сами.
— Разве вам не нравится быть моим уполномоченным? — кокетливо спросила его Елена.
— И все же вы могли бы это сделать сами. Сознательно или нет, но ваш супруг не имеет права отговаривать вас от встречи с братом. Я уверен, что ничего не случится, о чем бы вы могли пожалеть, если позовете брата. А ему вы доставили бы огромную радость.
— Хочешь, я его позову? — обратился Пайзл к Елене. Он делает это против воли, но ему все время боязно, как бы не ввязаться в ссору с Юришичем в присутствии Елены.
— Нет! — отрезает Елена, перестав улыбаться Юришичу. Она могла бы смягчить, приукрасить это свое «нет», оправдать его какой-нибудь причиной или ложью, но она отказалась упрямо и сжала губы.
Наступило непродолжительное молчание. И во дворе воцарилась необычная тишина, как будто все там, внизу, замерли или исчезли.
— Много искренности, надо полагать, в этом привете, который вы шлете через меня! — едко и грустно заметил Юришич. Что это у нее, страх или ненависть? Он ожесточился. — Ничего не надо бояться, сударыня. Господин Пайзл, о котором все в тюрьме знают, что он — с вашего ведома или без оного, мне это не известно — виновен перед вашим братом, господин Пайзл не имел пока никаких неприятностей, ни разу Петкович не обвинил и даже не упрекнул его.
— Не обвинил? — неожиданно вырвалось у Елены, и она почему-то встревожилась. — Но в чем он перед ним виноват? И вы, должно быть, думаете, я боюсь его позвать, потому что я тоже в чем-то виновата перед ним? Прелестно!
— Прекратите эти глупости, не время сейчас! — спохватился Пайзл. Он приметил, что в дверь заглянул охранник, и загорелся желанием поскорее отвязаться от Юришича.
— Вы, может быть, и не боитесь! — для виду уступил Юришич. — Подозрение в основном падает на вашего супруга. Подозрение, что он в сговоре с правительством упрятал вашего брата в тюрьму. Да, не взыщите, сударь! Похоже, интересы правительства и ваши личные совпадают, поэтому-то он оказался здесь, а вы выходите на свободу.
— Это низко, низко! — глаза у Пайзла сузились, он со страхом и надеждой смотрит на Елену. Ведь и ее Юришич оскорбил!
Елена молча наблюдает за обоими. И это сделал Пайзл? Подобное предположение уже долгое время не давало ей покоя, и она знает, что могло толкнуть Пайзла на этот шаг: так легче добиться опекунства. Но неужели для этого Пайзлу надо было вступать в сговор с правительством? Ведь она прекрасно знает, что такое сговор; сама пошла на него в Вене!
— Вы непочтительны, милый юноша, — ударила она перчатками Юришича по руке. — При других обстоятельствах я бы сказала вам: если у вас есть дело к господину доктору, то решайте его с ним без меня. В данном случае я полагаю, что вы заблуждаетесь.
— Конечно! — с облегчением подтверждает Пайзл. — Все эти гадости распространяет здесь обо мне одна банда.
— С которой вы ведете переговоры и целыми днями ссоритесь. И недавно в коридоре Рашула наверняка кричал на вас, а не на Розенкранца! Так же он кричал на вас и утром. Разве Рашула перестал уже брать на себя ответственность за распространение слухов о вас, ведь сегодня утром он так славно этим занимался?
Пайзл испугался. Юришич представляется ему Мефистотелем, явившимся для того, чтобы сильнее разжечь распри между ним и Еленой.
— От типов, подобных Рашуле, мне ничего не надо! Это навет! Собственно, чего вы хотите? И что это за манера? Это же непристойно, вы, как дикарь, накинулись на человека в присутствии дамы, да и даму не пощадили! Да, вы и на нее обрушились. Стыдитесь! Ни слова больше! Хватит!
Он повернулся к Елене, а та, с недоумением рассматривая их обоих, тихо смеялась про себя. Ей было ясно, что Пайзл и этот юноша запутались в глубоких противоречиях, поводом для которых послужил ее брат и эта банда во главе с Рашулой. И вероятно, Юришич прав. Но тогда и она, по крайней мере, когда речь идет о ее брате, она тоже виновата: не сама ли она отдала его на милость и немилость Пайзлу, который, возможно, превысил свои полномочия! Вот почему определенная вина лежит на ней самой. Но неужели ей надо каяться! Это ее абсолютно не касается! И для Юришича было бы лучше не впутываться в эти дела. Глядя на него, она мысленно рисует пластическую картину, как этот юноша, этот стройный, мускулистый, неуемный человек, не морализует, а лежит у ее ног, а она стряхивает ему на голову пепел с сигареты; милая забава, которая ей представляется символом ее женского самодержавия! И эта картина заставляет ее смеяться в душе, и все ей кажется смешным, ей смешно даже то, что сейчас внизу, у тюремных ворот, ее, наверное, ждет доцент. Однако пора идти, надо собираться в дорогу.
— И я думаю, что хватит. — Она встала. — Все это бессмысленно, господа. Будь здоров, Пайзл, и не беспокойся обо мне! Господин Юришич меня не мог обидеть. Если и намеревались, то это вам не удалось, — обратилась она к нему. — Но спасибо вам за заботу о моем брате. Если вы полагаете, что это его может обрадовать, передайте ему привет от меня, хотя я, к сожалению, в это не верю. В противном случае, знайте, я со спокойной душой позвала бы его сюда.
— Со спокойной душой? — многозначительно переспросил Юришич. Эта женщина, словно глухая, холодная бездна, воплощение всех пороков и абсолютно беспорочное существо, потому что она не размышляет о своих поступках. — Но он вам шлет привет! — шепчет он дрожащим голосом, почувствовав дикое желание уничтожить эту женщину. А как же иначе, если не физически? Он повернулся, весь подчиненный этой мысли, но из глубины двора сюда донесся вопль Петковича, который пронзил его насквозь, заставил окаменеть: «Это не я!»
— Слышите? — Пайзл прервал зловещее молчание, которое было вызвано последними словами Елены, и торжествующе оживился. — Ну конечно, это уже не он! С ним ничего больше не может случиться. Что вам от нас надо? — накинулся он на Юришича.
— Ничего, от вас больше ничего! — вслушиваясь в одинокий крик, выдохнул как при одышке Юришич. — Похоже, что он у вас у обоих на совести! — он поймал взгляд Елены, который ему показался безумным, как взгляд человека, смеющегося над чьей-то погибелью, но не осознающего, что и сам погибает!
— Это смешно! — встрепенувшись, неожиданно крикнула она. И, уходя, уже с порога, Юришич заметил, как вместо того, чтобы броситься за ним, что она, судя по всему, и собиралась сделать, Елена, задыхаясь, опустилась на скамью и замахала руками.
— Воды, воды! — слышится крик Пайзла. Что случилось? Неужели этой каменной женщине стало плохо? Не оглядываясь больше, Юришич поспешил из коридора. Как бальзам подействовали на него первые минуты пребывания в комнате для свиданий, но мало-помалу и теперь, когда он бежал во двор, открылась рана нынешнего дня, гнойная, незаживающая, для нее нет лекарств и бальзама.
Придя в канцелярию начальника тюрьмы с прошением, адресованным императору, Петкович застал там только его помощника из числа заключенных. Это был осужденный за кражу тихий, образованный молодой человек из высокопоставленной чиновничьей семьи. Увидев Петковича и зная, что с ним, он объяснил: начальник спит, но скоро придет. Предложил ему стул, и Петкович сел.
Канцелярия невелика, заставлена мебелью. На стене тикают часы с гирями на цепи. Над столом начальника тюрьмы висит большой, засиженный мухами портрет Франца Иосифа. На шкафу у самых дверей белеют гипсовые бюсты когда-то повешенных разбойников. Именно на них засмотрелся Петкович. Появится ли его бюст здесь, рядом с остальными?
Нет, не появится, убеждает он себя. Вот это прошение, что он держит в руках, непременно спасет его. Император, отец родной, убедится наконец, прочитав прошение, что Регина никакая не блудница, а самая настоящая принцесса (но разве принцессы не могут быть блудницами?), и что его женитьба на ней не мезальянс; император прекратит их преследовать и помилует. А главное, он помилует ее. Поэтому он готов претерпеть все — и виселицу, и желтую могилу. Но разумеется, это может случиться только в том случае, если император не получит это прошение слишком поздно.
Слишком поздно! Нетерпение Петковича растет, он начинает поглядывать на дверь, еще немного, и его взгляд останавливается на большом портрете над столом начальника тюрьмы. Он пристально всмотрелся в него и улыбнулся. Это живой человек, он как бы понуждает встать и поклониться ему. Более того, этому человеку на картине — он живой, гляди-ка, как смотрит на него! — можно вручить свое прошение. Ну да, вот ведь что самое удивительное: он пишет прошение императору, а император уже здесь! Но как он мог прибыть сюда без всяких торжественных церемоний? Или, может быть, он здесь тоже инкогнито? Разумеется, нет, ведь он в полном своем императорском парадном одеянии, надо поэтому передать ему прошение прямо в руки. Но рук вообще нет — только бюст. И странно, почему император заключен в рамку! Неужели и его он видит в каком-то окне? Как Регину. Хо-хо-хо! Может, и Регина стоит за ним?
Петкович собирался уже подняться и сунуть прошение за пазуху императору, но тут в комнату вошел начатьник тюрьмы. Уж не император ли это?
— Ваше Величество! — с этими словами Петкович передал ему прошение. — Заказное, лично! Письмо необходимо послать срочно, спецкурьеру он готов предоставить собственный автомобиль.
— Разумеется, срочно! — начальник растерянно вертит в руках сложенный лист бумаги. — Да, да, непременно, непременно!
— Сверхсрочно, ха-ха-ха! Конечно, если нас не опередит Его Величество и сам не придет сюда! — улыбнулся Петкович и отвесил глубочайший поклон портрету. Какое-то мгновение он стоит в нерешительности, потом поворачивается, кланяется бюстам и, радостный, словно после аудиенции у императора, идет во двор. Потирает руки и смеется. — Я лояльный анархист габсбургской школы. Все в рамках, в рамках!
Обеими руками он чертит в воздухе четырехугольник, огромный, как рама для портрета, который он только что видел, и, все снова и снова повторяя свои слова и смеясь, расхаживает перед воротами. Никто не обращает на него внимания, а вскоре он направляется прямо к писарям и садится среди них рядом с Мутавцем.
— Почему все — четырехугольник? — рассуждает он с усмешкой. — И император, и желтый дворец, и гроб, и могила, ха-ха-ха!
— Чтобы веселее было, Марко! И лотерейные билеты четырехугольные! — замечает Мачек, с известной долей злорадства посмотрев на Рашулу. — С веселым сердцем и кудель прясти!
— А из кудели веревку, ха-ха-ха! Ты это имел в виду? — подозрительно взглянул на него Петкович. — Однажды я выиграл четырнадцать тысяч, но взял и сжег лотерейный билет. Да, столько я выиграл.
— Вот это был выигрыш! — усмехнулся Рашула Мачеку. Вернувшись от Пайзла, он вбил себе в голову непременно выступить против него в газете. Для этой цели ему пригодился бы Мачек, но тот упирается под тем предлогом, что в редакции у него нет такой власти, чтобы без согласия главного редактора дать ход подобной статье. В крайнем случае, пообещал он, попробует тиснуть в газете статью (которую сегодня напишет Рашула) без ведома редактора. Рашула, естественно, пришел в хорошее настроение. Вот и Петкович сел рядом с Мутавцем. Что это опять значит?
Петкович, невинный, как дитя, не подозревал, кого он уколол своей шуткой, потирает руки и размышляет о том, как еще сегодня произойдет его примирение с императором; внезапно он оживляется:
— Итак, господа, уже сегодня, надеюсь, я смогу вас всех выпустить на свободу.
К этим словам прислушался только Мутавац. Свободу даст им этот человек, а еще утром он говорил о смерти! Безумен, впрочем, кто знает, что он выведал у начальника тюрьмы, и уж не время ли сейчас у него спросить, что он хотел сказать об Ольге? Хотя ему говорили, что он не имел в виду Ольгу. Мутавац чуть подвинулся в сторону и смотрит на него пристально, преданно. Захочет ли Петкович повернуться к нему?
И в самом деле повернулся. Но он словно не видит Мутавца, а весело смотрит по сторонам. Задержал взгляд на Рашуле, потом на Майдаке, который тоже подвинулся поближе, улыбнулся. Какой-то далекий, чужой, но чарующий голос становится все ближе, он все больше напоминает его собственный голос, и вдруг он зазвучал неудержимо из его уст.
— С помощью гипноза на свободу, ха-ха-ха! — и он снова повернулся к Мутавцу.
Майдак был уже совсем рядом. Заинтересовало его и одновременно озадачило то обстоятельство, что Петкович так близко сел к Мутавцу, и он забыл обещание, данное Юришичу. После внимания, проявленного к Мутавцу, он чувствовал себя более храбрым и чистым, потому что предстал перед Петковичем в святом волнении ребенка, который исповедался, и теперь, безгрешный, подошел принять причастие. Да ведь сам Петкович внушил ему эту храбрость, и он вполголоса мечтательно произнес:
— Это был бы удивительный транс — гипноз!..
— Отойдите в сторону, Микадо! — оттащил его Рашула. — С вами утром не вышло! Не отвлекайте его! — уж если Петкович сейчас рядом с Мутавцем, полагал он, то присутствие здесь Майдака излишне и опасно.
— Нет, нет! — отчаявшись, заупрямился Майдак. Тщетно просился он подойти к столу. Рашула не пускал.
Их странное препирательство с подозрением наблюдал побледневший Петкович: уж не палач ли это не пускает к нему могильщика, и сейчас они о чем-то никак не могут договориться. Встать бы и незаметно уйти отсюда. Но он останется. Вот опять он пристально смотрит на Мутавца.
— Гипноз… А что бы вы сделали, чтобы нас выпустили на свободу? — пробормотал Мутавац более членораздельно, чем обычно. Но он боится, как бы Петкович не повернулся к нему спиной и не оставил без ответа.
Петкович не отвернулся от Мутавца. Но и не отвечает. Слова Майдака отозвались в нем волнами радости, которые достигли глубин его души. А потом откатились, словно неслышное эхо, и сосредоточились где-то в глазах, да, в глазах: он смотрит. О каком трансе говорит желтый могильщик? Ах, да! Желтый могильщик ни в чем не виноват. Может быть, транс это и есть смерть? Нет, нет, могильщик потому и разругался с палачом, что не верит, как смерть может быть трансом, гипнотическим сном. Но о чем это он думал? Он верит в духов — транс — это дух, высвобождающийся из тела. Да, но где можно спастись? Неясная, но страшная, непреодолимая беда нависла над ним, гнетет. Свой дух, которому угрожает смерть, он перевоплотит, скроет его, вольет в другого живого человека. В кого? Смотрит на Мутавца. Уж не он ли это сам? В самого себя перенесет он свой дух. В того, кто лучше его, кто уходит. Ему он доверится, с ним простится.
— Что такое? — забеспокоился Мутавац. Петкович положил ему руки на плечи и с улыбкой пристально смотрит на него.
Ликотич что-то пробормотал, но Рашула шикнул на него. Майдак в это время изловчился и вплотную приблизился к Петковичу в надежде получить свою порцию гипноза. Петкович будет гипнотизировать Мутавца, это ясно; капля зависти проникла ему в душу, смешавшись с неосознанным восторгом. Пусть хотя бы с Мутавцем получится, может, ему это больше необходимо.
Мутавац хотел сбросить руки Петковича, которые добрались уже до его лба.
— Еще сегодня мы будем свободны! — шепчет с безумной улыбкой Петкович, а руки Мутавца, как плети, безвольно повисли вдоль тела, он затих, замер. Как во сне пробормотал тоже шепотом:
— Как это, еще сегодня?
— Еще сегодня, непременно.
И оба они уставились друг другу прямо в зрачки. Головы их сближаются, короче становятся соединяющие их глаза невидимые мосты, по которым душа Петковича перебирается в Мутавца и находит там, в чужом и родственном мире, и отпор, и прием. Вокруг них воцарилась тишина, как в гробнице. Охранники столпились у окна, но и они заинтересовались и на знак Рашулы умолкли. Рашула, подойдя к Майдаку, склонился над Петковичем и тоже уставился на Мутавца, словно и он гипнотизирует его. Он весь в напряженном внимании. Все стоят вокруг стола, сидят только Петкович и Мутавац. Что-то напевая, приплелся Наполеон. Но Мачек, не оборачиваясь, оттолкнул его ногой, а Рашула строго посмотрел в его сторону. Наполеон примолк и, ничего не понимая, стал следить за происходящим. Наверное, у Мутавца болят глаза или соринка попала, и Петкович ее ищет? Но удивительно, почему все наблюдают за этим в такой тишине? Должно быть, будет еще занятнее, чем вчера с Майдаком. Коротышка ухмыльнулся и осмотрелся вокруг. Не обнаружив Юришича, он потихоньку убежал куда-то. А Петкович, ничего не видя, кроме лица Мутавца перед собой, медленно отнимает руки от его лба, как будто снимает повязку, и еще медленнее прижимает к себе. А глаза его приближаются все ближе и ближе к лицу Мутавца, как будто притягиваемые невидимыми нитями, идущими из глаз этого человека. И, словно вытягивая эти нити из двух маленьких, серых гноящихся коконов с угнездившимися в них зрачками Мутавца, он шепчет, растягивая слова:
— Ты сегодня много думал о могиле, о желтой могиле, не так ли? Если не помилует тебя император, это твое новое пристанище, принц Гейне. Ляжешь в нее, желтая могила будет для тебя и помилованием, и свободой!
От напряжения белки глаз Мутавца покрылись кровавыми жилками, веки отекли, увлажнились.
— Знаю, знаю, — шепчет он глухо. — А что будет с ней? Придет ли она?
— Кто она? — напрягся Петкович и еще глубже впился взглядом в Мутавца. Регина? Та, которая его обманывает, или та, которую преследует император, заточил ее в темницу и не пускает к нему? Ах да, император их обоих отправит в изгнание и заточит в желтом замке! А он на это согласится, согласится и на такое помилование, только бы спасти ее от гнева императора.
— Ольга. Она в тюрьме? — на одном дыхании прошептал Мутавац.
— Ты собой пожертвуешь ради нее, императорские стражники не убьют ее. — Как два черных зерна падают зрачки Петковича в белые и кровавые колодцы глаз Мутавца. И зрачки обоих, как капли ртути, сольются воедино — так близко сомкнулись их лица. — Я говорю не об Ольге, — слились зрачки, но, кажется, тут же отделились друг от друга. Петкович вздрогнул, отстранил лицо, задрожал, сорвался со скамейки и страшно закричал. — Это не я! Это не я!
В этот момент Наполеон, который уже вернулся, держа руки в карманах, вдруг взмахнул сжатым кулаком и бросил опилки прямо в глаза Мутавцу. Он тут же попытался смыться, но Рашула его схватил и удержал.
— Ой, я не виноват, вы же сами мне утром велели! — запищал Наполеон. Рашула закатил ему оплеуху.
Мутавац затрясся, заохал, закрыл глаза руками и как слепой завертелся на одном месте. Он уже не видит Петковича перед собой. Что произошло? Он в ужасе, кажется, кто-то забрасывает его землей — он мертв, его закапывают.
— Ольга! — закричал он и заплакал, утирая глаза руками.
Осыпая Рашулу бранью, Наполеон побежал к охранникам, а Петкович отошел далеко в сторону от Мутавца и исступленно повторял:
— Это не я!
— А кто же? — вырвалось у Рашулы; он закатил оплеуху Наполеону, уверенный, что тот сорвал сеанс гипноза в его кульминации. Однако теперь ему стало ясно, что Петкович все равно бы не довел дело до конца.
— Это вы! Это вы! — победоносно, страстно, в смертельном отчаянии крикнул Петкович. — Вы! — прошептал он и весь затрясся.
Небо стало бледным и прозрачным. Оно далеко, очень далеко и равнодушно.
— Я Рашула и никто другой! — надвинулся Рашула на Петковича. — Не на меня кричите, а вот на того шута! — показал он на Наполеона.
Но до Петковича ничего не доходит. Он увидел в зрачках Мутавца свое лицо, будто в двух выпуклых линзах отразилось оно, искаженное, уродливое, страшное. Это не я, узнал он в наступившем проблеске сознания. Это не Марко Петкович, который лучше, тот, что уходит, да, да… Все перед ним потемнело, он не различает даже Мутавца. Все в нем переворачивается, переиначивается, болит, болит. И в него самого вселился кто-то другой, завладел им, мучает, давит, пожирает, как демон, совращает, внушает зло. Да, это тот самый, что тащил его утром на казнь, а теперь все сваливает на своего подручного, на шута-коротышку!
— Это вы! — кричит он Рашуле в лицо. — Почему бы вам самому не броситься вниз головой с поленницы и не повеситься, чего вы добивались от меня? Вы, вы!
— Да, именно этого я хотел от вас! — с презрением процедил Рашула и повернулся, чтобы уйти. И впервые за сегодняшний день он побледнел, хоть почувствовал это лишь сам: он увидел Юришича.
Юришич возвратился из комнаты для свиданий. Он внимательно всматривается в окружающих, все примечает, видит: Мутавац плачет, в глазах у него опилки, Майдак поник, хмурится. Петкович кричит Рашуле, что тот утром говорил о самоубийстве. О чьем самоубийстве? И почему именно сейчас, когда пришел он, Рашула собрался уходить?
— Заварили кашу, как вижу! — бросил он Рашуле, воспользовавшись моментом, когда Петкович притих. А произошло это быстро, стоило только во дворе появиться охранникам. — О ком вы говорили Петковичу, чтобы повесился?
Рашула с вызовом, молча смотрит на него. Все бы это случилось, убежден он, если бы он утром ничего не говорил Петковичу. Ибо что Петкович мог сказать Мутавцу, как не то, что, по всей видимости, мучает его самого. Скажи он это Юришичу, тот был бы разбит наголову. Но это означало бы признать свои планы, в необходимости которых он сейчас еще больше убедился. Петкович, правда, развел водой свой тяжелый, ядовитый напиток, упомянув, что говорит не об Ольге, но яд, который он вливает в Мутавца, по-прежнему такой же густой и, кто знает, может быть, и в самом деле смертельный. А не глупости ли все это? Все равно. То, что начал Петкович, он обязан теперь продолжить сам. Наперекор Юришичу!
— Он сам заварил кашу, а я расхлебываю! — оскалился он на ходу. — Поэтому в безумии своем он набросился на меня.
— Палач! Что значит расхлебываете?
— Спросите Майдака! — наобум ответил Рашула.
Поискав взглядом и обнаружив Майдака, Юришич почувствовал необходимость подойти к нему. Тот стоял неподалеку, прислонившись к углу тюремной кухни, в глазах у него были слезы.
— Что с вами, господин Майдак?
Майдак устыдился, он нарушил обещание. Но еще больше тронуло его кое-что другое. Несмотря на выходки Петковича, в продолжении всего дня он был убежден, что транс Петковича прекрасен, лишен всякого страдания, радостно возвышен, и что все это, если удастся склонить Петковича к гипнозу, будет доступно и ему. Но Петкович больше любил Мутавца. И что же вышло? Оказывается, оба они, а Петкович прежде всего, переживают страшные душевные муки из-за женщины. Но если мучаются, значит, достойны жалости, а Петкович просто адски страдает, незаслуженно. И как это ужасно, что Петкович мог, пусть только на минуту, подменить себя каким-то Мутавцем. Страшное разочарование пережил Майдак, ему больно, слезы не удержать, он плачет над судьбой своей, Петковича и Мутавца, всех несчастных людей. Есть ли смысл так жить?
— А что бы вы сказали, господин Юришич, — произнес он тихо и почти с детским выражением на лице, — если бы я захотел покончить с собой?
— И вы тоже? — недоумевает Юришич.
— А кто еще? — жалобно спросил Майдак.
Вместо ответа Юришич увлек его за собой. Поблизости от них остановился Розенкранц, который только что вышел из тюремного корпуса, где он до сих пор прятался от Рашулы и где бы остался, если бы его не прогнал Бурмут. Не обращая внимания на окрики и ядовитые замечания Рашулы, он напевал своим скверным голосом: «О, Izabella, du bist mein Ideal!»
— С чего это вам пришло в голову? — продолжает Юришич. усаживаясь с Майдаком на дрова.
Тихо, смущенно и по-детски искренне рассказал Майдак обо всем, что произошло во дворе в отсутствии Юришича: и о гипнозе, и о том, что его томило. Не преминул заметить, что лавку его, наверное, продадут с молотка и что еще не успел ответить на письмо из дому, в котором ему об этом сообщили.
— Я вижу, господин Юришич, вы правы. Непозволительно человеку витать в облаках, надо твердо стоять на земле! Если это еще возможно для меня! — добавил он уныло, но с явным облегчением.
— Возможно, должно быть возможно! — не вникнув в его горести, приободрил его Юришич и задумался: неужели действительно Рашула хотел убить Мутавца с помощью гипноза Петковича? Или это бред сумасшедшего? Но что тогда утром Рашула говорил Петковичу? И веря, и не веря, и стараясь найти подтверждение своим мыслям, Юришич обводит вопрошающим взором двор, лица вокруг себя. Чуть поодаль Рашула пристает к Розенкранцу, уж не пробует ли тот симулировать, щеголяя своим гнусавым тенорком, а Розенкранц, тихо рыча, отталкивает его. А на другой стороне, до недавнего времени упорно наблюдавший за Мутавцем, стоит Петкович. Неужели и этот человек пережил такую огромную любовь, что она довела его до безумия, и теперь он причиняет мучения мученикам, таким же, как он сам? И неужели Мутавац способен на самоубийство? Этот вопрос не дает покоя Юришичу, ясно ему только одно, что Рашула. лучше зная Мутавца, верит в это и поэтому плетет интриги. — Вы, может быть, и сами не подозреваете, — обращается он к Майдаку, — какое несчастье могли принести Мутавцу этим гипнозом, если бы он удался. По словам Петковича, Рашула его подговаривал с помощью гипноза заставить Мутавца наложить на себя руки.
— Как? — раскрыл рот Майдак. Да, слышал он о таких случаях, и сейчас ему, поглощенному своими заботами, стало ясно значение воплей Петковича о готовящемся убийстве. — Вероятно, он хотел это сделать с помощью Наполеона. Но я и в мыслях не держал ничего подобного, когда просил устроить сеанс гипноза. Поверьте мне.
— Знаю, — успокоил его Юришич, а сам буквально оторопел от удивления: оттуда от стены, где окно, на него смотрит Петкович, улыбается и идет прямо к нему. Петкович как будто его не замечал после того, как утром при встрече они поздоровались.
— Я понимаю, почему вы так удивились! — сказал он, подойдя и усаживаясь рядом. — Вы думаете, что я вас больше не хочу знать.
— О, нет! — еще сильнее удивился Юришич. — Я этого не думаю. С чего бы вдруг?
— Вы, Юришич, были у меня утром, а я вас обидел.
— Нет, нисколько, случилось просто недоразумение. — Юришич постепенно приспосабливается к неожиданной манере разговора. Быть может, к Петковичу вернулся разум?
Почти так оно и было. Еще в споре с Рашулой, как только охранник скрылся, его поразила одна мысль: кого Петкович так испугался, закричав, что это не он? Охранника? Но вот они уходят, но ни один из них его и пальцем не тронул. Мутавца? Что может сделать ему этот несчастный? Рашулы? Да, единственно его следовало бы опасаться. Но почему? Потому что он хотел смерти Мутавца? Но это смешно, как можно кого-то толкнуть на смерть! Но ведь что-то вроде этого и произошло. Что он говорил Мутавцу и зачем вообще подошел к нему?
Забытье, как облако пепла, окутало все его сегодняшние грезы, и сквозь облако проблескивает в сознании крик: «Это не я!» Почему он так крикнул, он принимал себя за кого-то другого, за кого? Себя, дворянина Марко Петковича из Безни. Ему как будто снился сон, но наступило утро, а он, проснувшись, никак не может вспомнить свой сон. В первое мгновение ему кажется, что разгадка заключается в Мутавце. Он смотрит на него. Нет, там ее не может быть! И он инстинктивно повернулся к окну над тюремной стеной. Здесь, у стены, была раскопана земля. С какой целью? Ах да, добрый Микадо закопал здесь свою канарейку, а потом возвратил ее девочке из соседнего дома. И тотчас всплыло воспоминание: именно здесь, в окне, показалась Регина. Показалась, но это была не Регина, это ему только приснилось. Как она, оскорбившись из-за автомобиля, могла явиться к нему, да еще в этом окне! Как смешон этот сон, но и все вокруг кажется ему странным, как будто все это он видел очень давно, еще до ее появления. Однако все осталось по-прежнему. Смотри-ка, и Юришич здесь, у него есть один-единственный недостаток — он крайне любознателен. Но именно поэтому сегодня утром его не следовало бы называть шпионом, это тяжкое обвинение! Зачем он ему это сказал?
— Недоразумение, вот что! — он с радостью уцепился за такое объяснение. — Зачем мне было вас оскорблять, если я вас люблю? Вы верите, — он стал серьезным, легкий трепет прошел по лицу и исчез, как снежинки в воде, — что я могу любить?
— Верю, почему бы нет? — смутился Юришич. Он почувствовал в нем жуткую напряженность и боялся коснуться ее. Возможен взрыв. У него наступила минута просветления. Но сколько это будет продолжаться?
— А я вам говорю — нет! — с явным наслаждением рассмеялся Петкович и помахал рукой. — Всегда так получается — я человек непостоянный.
— Я думаю, господин Марко, — осмелел Юришич, — что вы даже сверх меры любили, только люди вам мало платили тем же, и от этого вы страдали, скрывая от всех свою боль.
— Сверх меры, ха-ха-ха! Вы имеете в виду Регину? Но знаете ли, откровенно говоря, что я думаю о ней? — он подвинулся ближе и зашептал. — Это актриса, которая в жизни играет свои театральные роли, но не помнит собственную роль, которая предопределена ей жизнью. Вспоминает о ней только в окружении мужчин. А вы могли бы любить, находясь в ее свите?
— Нет, но порой мне кажется, что сильно любить могут только те, кто умеет и сильно ненавидеть.
— Ненавидеть? К чему это? — Петкович вздрогнул и растерянно взглянул на него. Воодушевление его растет, забурлил поток слов, слова текут теплые, улыбчивые, журчащие. — Знаете ли вы старого Тончека? Ну, он еще сегодня утром колол здесь дрова. Видите ли, он должен уплатить богачу-еврею за конюшню, а я думаю отдать ему для этого свою Безню, пусть расплатится ею. Не скажете ли вы ему об этом при встрече?
— Хорошо! — уловил Юришич этот резкий поворот мысли. — Но разве вы сами не увидите его?
— Я? Я уйду.
— Куда?
Краткая пауза. Опять на него находит помрачение, думает Юришич. Уж не шпион ли он все-таки, размышляет Петкович. Но куда он поедет? В Безню? И, забыв, что имение уже обещано Тончеку, он оживляется:
— С доктором Коларом махну в Безню. — Шепчет таинственно, доверительно, с легкой улыбкой, словно захмелевший. — Там я построю новый дворец, желтый, как шафран. Он непременно должен быть желтым, но не из-за ревности, а потому что земля там желтая. И тополями окружим этот дворец, они будут стоять как часовые. Но там никто никого не должен бояться, никому не надо быть инкогнито, всех добрых и несчастных я приглашу туда, и все мы будем братья. Все, и никаких гипнозов, никто никого не будет подговаривать убить Мутавца, как подговаривал меня Рашула. Хотите и вы туда приехать, господин Юришич? И вы, господин Майдак? В Безню, в желтый дворец, не в могилу — во дворец, большой, как Хорватия, ха-ха-ха, в котором все мы будем королями, ха-ха-ха, ха-ха-ха!
Он разразился неудержимым смехом, всплеснул руками, потер их. Все что угодно он видел перед собой, подумал Юришич, но только не сумасшедший дом, в который его отправят.
— Приедем, непременно приедем, — хмурится Юришич: сюда опять идет Рашула, тот самый, вину которого Петкович снова доказал. Может, он затем и идет, чтобы помешать разоблачению его преступлений? С горечью Юришич махнул рукой, чтобы тот не подходил.
— Вы машете рукой! — ужаснулся Петкович. — Вы, наверное, думаете, что я безумен! Все так думают, — усмехнулся он, — и старый Тончек так думал! Безумно только умереть, мудрость — это жизнь! Поэтому я буду строить желтый дворец, а не желтую гробницу… Дворец! — он победоносно выпрямился. Но почему вдруг перед ним стоит палач?
Перед ним стоит Рашула, которому наплевать, что Юришич подавал ему знаки. Розенкранц не выдержал его издевательств и снова скрылся в тюремном корпусе, и Рашула пошел вслед за ним, намереваясь отправить Бурмута за своей женой. Это ему удалось еще до того, как Юришич завел разговор с Майдаком. Бурмут молча последовал через двор. Заглянув на второй этаж, Рашула убедился, что Пайзл и Елена все еще в комнате для свиданий; удобный момент устроить Пайзлу неприятности! Это намерение и привело его опять во двор, хотя он и не предполагал, что Петкович говорил здесь о нем.
— Вы просили доктора Пайзла сообщить вам, когда приедет ваша сестра, — сказал он ему прямо в лицо. — Он, разумеется, не сказал. Ваша сестра пока еще в комнате для свиданий.
Бледный, как смерть, стоит Петкович. Палач говорит про Елену. Неужели уже пришел ответ от императора, и сама Елена осуждена на смерть? Слово «Елена» расплылось перед ним как ароматное облако.
— Елена?
— Да, наверху, в комнате для свиданий! — для убедительности Рашула показывает рукой.
Но в этом не было необходимости. Как будто сама Елена крикнула сверху и позвала его, Петкович огляделся, словно хотел поймать этот крик в воздухе, и кинулся сломя голову в здание тюрьмы.
— Елена, Елена!
— Вы добиваетесь скандала! — надвинулся на Рашулу Юришич, потеряв надежду задержать Петковича. — Об этом и я знал, но остерегался ему говорить.
— Хороший друг! — усмехается Рашула. — Но, кажется, я лучше!
— Вы? — возмущается Юришич. Все, что он слышал о нем от Майдака и Петковича, сконцентрировалось в его сознании, готовое обрушиться на Рашулу. Но не успел он произнести и двух-трех фраз, как Рашула с издевательской усмешкой поклонился ему.
— Сказали и хватит, господин Юришич! Я сыт вашими глупостями! Теперь вы уже на сумасшедших стали ссылаться! Рассуждайте тогда с ними, они падки на сенсации, а меня увольте!
Винтовая лестница, словно упругая спираль, вдруг распрямилась и увлекла его за собой. Петкович быстро очутился наверху, и вот он в коридоре, но охранник уже закрывал перед ним тяжелые, окованные железом двери, из-за которых доносится приглушенный, словно утонувший в бархате, голос Елены: «Да, да».
«Да, да» — эти слова относятся к Пайзлу, который стоит за железной перегородкой поникший, с опущенными руками.
За этот короткий промежуток времени, пока Елена была с ним, разрыв между ними еще более углубился. Елена обозлилась на Пайзла за то, что тот просил принести воды; неужели он мог поверить, что она способна упасть в обморок? Это он нарочно, обвиняла она, а он оправдывался, мол, его испугало выражение ее лица.
Выражение испугало, это возможно, призналась она самой себе. Неожиданно Юришич потряс ее своим прямо высказанным сомнением, будто она тоже виновата в аресте брата. До той минуты она была легкомысленно веселой, была неспособна воспринимать все серьезно. Юришич ее отрезвил. А крик брата, раздавшийся во дворе, напомнил ей ужасную минуту, когда он в прошлом году, оставшись с ней наедине в доме, объяснился в любви, любви страшной и нереальной; придя в себя, он крикнул точно так же, произнес те самые слова. Бедняга, он уже годами был безумен, любил ее, ну так что же, ведь и Пайзл ее любит! Но страшнее всего казалось ей внезапно осознанная опасность, как бы не запятнать перед обществом свою репутацию, как бы ее не обвинили, что она затеяла вместе с мужем мерзкую интригу против брата. Тут надо все расставить по своим местам, Юришич обязан взять назад свое обвинение. Это она сразу же потребовала от Пайзла. А тот отказывается. Почему? Да потому что он виноват, вспыхнула она, и слово за словом между ними началась перепалка, она упрекала его в том, что он своими аферами компрометирует ее, а он говорил, что шел на это ради нее. Бесстыдник — неблагодарная, были произнесены и такие слова, пока снова не разгорелась ссора по поводу развода и ее поездки. Непроходимая пропасть разверзлась между ними, все произошло более жестоко, чем она хотела. Осталась только пустота, развалины, полное крушение. Елена уже собиралась уходить, когда вдруг услышала, как брат зовет ее по имени и, конечно, бежит сюда. Подождать его? Она почувствовала желание и даже высший долг поступить именно так, но когда ей это предложил Пайзл, из упрямства отказалась. Все это ее не касается, сказала она, а про себя решила удовлетворить свое любопытство другим способом: можно взглянуть во двор через окно, о котором говорил Пайзл. Она заторопилась уйти, чтобы избежать встречи, Пайзл проводил ее, но у самого выхода вспомнил о детях: следовательно, он, как гувернантка, пробурчал он по-немецки, останется с детьми один?
— Да, да! — подтвердила она уже за дверью, а Пайзл остановился, оскорбленный и раздосадованный, и в тот же миг на него налетел Петкович, оттолкнул в сторону и накинулся на охранника, вынимавшего ключ из замочной скважины.
— Елена, Елена! Не закрывайте! Не закрывайте!
Охранник, земляк Петковича, смотрит на него удивленно.
— Это моя сестра! Елена! Елена! Откройте!
Охранник вопросительно смотрит на Пайзла. Он знает, что эта госпожа его жена, из их перебранки в комнате для свиданий ему стало ясно, что дело табак. Должно быть, эта госпожа и с братом своим в ссоре.
— Ну да, сестра, но она уже ушла.
Пайзл растерялся. Может, позвать ее обратно? В сущности, он ведь только со зла, чтобы доцент подольше проторчал там, поджидая Елену, предложил ей встретиться с Марко, но она не захотела! Сказать об этом Петковичу? А вдруг она за дверями и все слышит? Уж лучше самому уйти. Он повернулся, но Петкович кинулся к нему и отчаянно закричал:
— Позови ее! Позови!
— Но ты ведь уже звал, наверное, она не слышала. Она торопилась.
— Слышала, слышала! Я сам ее слышал! Елену, ее голос!
— Это была не Елена, — попробовал обмануть Пайзл.
Петкович ошеломлен.
— Это была она! Ты лжешь! Это ты ее уговорил убежать!
— У нее нет причин бежать. Она передала тебе привет, но ей надо домой, дети одни.
Петкович налег на дверь. Руками, ногами, коленями. Зубами вцепился в замок. Охраннику, напрасно дожидавшемуся согласия Пайзла позвать Елену обратно, было жаль ее несчастного брата, но тем не менее он оттеснял его от двери, ласково увещевая:
— Не надо так, господин Марко! Все это ничего не даст. Она ушла, я не могу за ней бежать!
Пайзл воспользовался моментом и скрылся. Потом появился надзиратель для наведения порядка. Но Петкович, забыв про дверь, бросился мимо него, налетел на Пайзла и заломил перед ним руки.
— Почему ты ей не сказал, что я хочу ее видеть? Почему, ты ведь знал об этом?
Не отвечая, Пайзл пробует добраться до своей камеры, но Петкович его не пускает.
— Я забыл, — злорадно, с издевкой усмехнулся Пайзл.
— Это неправда! Ты ей не хотел сказать, боялся!
— Боялся? Чего?
— Того, что я, — шепчет Петкович, — скажу ей все, что здесь толкуют о тебе… — он запнулся, съежился, стараясь не произнести то, что у него вертится на языке. — А ведь не надо было бояться и впредь не бойся, я тебя прощаю, только позови ее!
— Это ложь, Марко, — Пайзл скривил лицо и принялся его отталкивать. — Нас хотят поссорить мерзкие люди. А сейчас уже поздно ее звать, она сама вернется, завтра придет к тебе на свидание, а теперь ей нужно было скорей идти домой к детям.
Он медленно идет к своей камере, а Петкович за ним. Подоспел надзиратель, преградил Петковичу дорогу.
— Завтра! Все завтра! А я хочу сегодня, сразу, сейчас, пока я еще здесь…
За дверью, куда ушла Елена, звякнул колокольчик.
— Вот, может, она все-таки вернулась, что-нибудь забыла, — воспользовался Пайзл этим обстоятельством, чтобы отвязаться от него, а надзирателю дал знак, чтобы тот поскорее запирал его камеру, что и было ловко проделано, когда Петкович на мгновение отвернулся.
— Почему вы его заперли? — крикнул Петкович, оказавшись перед закрытой дверью. — Выпустите его, я его прощаю! — Но тут же он бросился вдоль по коридору к открывающейся двери, за которой должна появиться Елена. — Елена! Елена!
Но это не она. Разочарованный, Петкович остановился. А кто это? Все равно, но только не она!
В сопровождении охранника с допроса возвратился Дроб. Напрасно он подал судье жалобу на начальника тюрьмы, посадившего его в карцер, а заодно на охранников и Рашулу. Судья его еще и выругал; вся эта банда дует в одну дуду! А вот Петкович, хотя все говорят, что он сумасшедший, единственный честный человек в этой тюрьме, во всем Загребе. И только он вознамерился сказать это, как Петкович в страхе отпрянул в сторону. На веревке привели этого человека! Это тот самый, кого утром тащили на казнь, а он его защищал. А вот теперь опять ведут! Может, и ему уготована такая же участь, может, и его так поволокут?
С приглушенным криком он выбежал из коридора и спрятался на лестнице, стал прислушиваться к шагам. Они затихли на третьем этаже. Итак, он пойдет обратно. Во двор. Каждый его нерв дрожит, как спираль, невидимые иглы впиваются в сердце. От ужаса, от мучительного чувства бессмысленной обреченности.
Нежелание Рашулы вести разговор о Мутавце и Петковиче заставило Юришича еще раз хорошенько обдумать все, что произошло. Неужели он в самом деле поступает несправедливо по отношению к Рашуле или Рашула хочет избежать неприятного разговора, боясь разоблачений? Но он словно нарочно сам себя разоблачает. Вот утром перед всеми сказал, что хочет убить Мутавца гипнозом. Неужели он признался бы, если бы в самом деле хотел этого? Ребячески смешным было тогда это намерение, и всего вероятнее, Рашуле просто доставляют удовольствие жестокие и пакостные шуточки, ему нравится исподволь мучить Мутавца. И только от этого в таком случае зависит исполнение желания Рашулы, или, что то же самое, все зависит от того, в такой ли степени Мутавац храбр перед лицом смерти, в какой он труслив перед лицом жизни. Рашула в это верит, но на каком основании? Пожалуй, он жестоко ошибается в этом, точно так же, как ошибался во многом другом, что касается Мутавца.
Так, мучительно размышляя, Юришич еще раз пытается выяснить для себя и помочь Мутавцу разобраться в происходящем. Он хотел, правда, пойти за Петковичем, тем более что Рашула, казалось ему, тоже пойдет за ним. Ну и пусть! Он отказался от своего замысла, увидев, что Рашула остановился под окнами комнаты для свиданий, и сам, вопреки горькому опыту, направился к Мутавцу.
Недалеко от Мутавца, который все еще сидит на козлах возле караульного помещения, Ликотич и Мачек играют в шахматы. Рядом с ними, ничего не понимая, наблюдает за игрой Розенкранц, которого по случаю ухода Бурмута в город вторично прогнали из здания тюрьмы. Не желая говорить в их присутствии, Юришич позвал Мутавца на несколько слов в сторону.
А Мутавац словно не слышит. После той страшной встречи с Петковичем ему стало совершенно ясно, что Петкович ничего не может сказать об Ольге. И все, что он сказал и о чем кричал, не касается ни его, ни Ольги. Поэтому он ощутил сильное облегчение, хотя и ненадолго. Больше того, одна шальная мысль, долго запрятанная в глубоких тайниках, но постоянно тлевшая в нем, теперь вспыхнула, захватила, опьянила его: может быть, у Ольги после того, как она упала сегодня утром, случился выкидыш или начались преждевременные роды, и она вынуждена лечь в постель. Он принялся размышлять, насколько это возможно, и ему стало страшно: может, у нее действительно выкидыш, и она боится сообщить об этом. Но как бы там ни было, она могла с кем-нибудь послать обед; произошло, наверное, самое худшее! А может быть, самое радостное — она родила?
Глубоко врезались ему в душу слова Петковича о том, что Рашула хотел толкнуть его на самоубийство. И именно с помощью Петковича, но каким образом, это ему не ясно. Ему известно желание Рашулы, он чувствует это в каждом его слове, в каждом взгляде. Если бы он покончил с собой, он бы тем самым обрадовал не только Рашулу. Вероятно, и еще кое-кого, но это уже второстепенно. Важно нечто другое: все уверены в его смерти, а почему, если не потому, что он совсем к ней близок из-за болезни. И если ему суждено умереть, то не лучше ли было бы похоронить его где-то поблизости, куда Ольга, если будет на свободе, сможет приходить к нему, а не на позорном кладбище каторжников или под забором, как ему сегодня пели?
Петкович опять говорил о жертве ради жены. И это тоже глубоко врезалось в сознание Мутавца: надо жертвовать собой ради жены и ребенка. Может быть, перед смертью написать письмо, снять с Ольги вину? Он мог бы, разумеется, сказать об этом судье устно, но не останется ли и в этом случае позорное пятно на жене и ребенке только потому, что он осужден, не останется ли реальным весь ужас возможности увидеть Ольгу здесь, в тюрьме, и не может ли он этим умилостивить суд не арестовывать жену, а если ее уже схватили, то выпустить на свободу? Во всяком случае, было бы лучше, если бы его дитя могло сказать, что отец его из-за болезни и несправедливости (да, и несправедливости!) в отчаянии покончил с собой, чем осужден на каторгу.
Так, именно так думает он, но другая мысль подкрадывается незаметно: но может быть, ради Ольги и ребенка и стоит жить? Но как жить? Ясно ему только то, как можно умереть. Округлившимися глазами он тупо глядит в землю. Порой она представляется ему колыбелью, из которой он слышит зов жизни, а порой — могилой и все чаще могилой. И могила эта как холодный и черный глаз, который гипнотизирует его и манит все ближе и ближе к себе.
Мутавац очнулся и, словно распростившись с жизнью, недоуменно взглянул на Юришича: чего опять этому человеку надо? Ах да, кто-то говорил, что у Юришича было свидание. Он видел, значит, людей с воли, может быть, что-нибудь узнал об Ольге? Но если узнал, то, конечно, сказал бы ему прямо, тем более, если вести оказались добрыми, а если нет — то разве может его что-то еще интересовать? Он не сдвинулся с места.
— Неужели это самое приятное место для вас? — недовольно спросил Юришич и, заметив усмешку Мачека, сел рядом. — Вас как магнитом тянет к людям, которые желают вам зла. Вы из тех, кто придумывает несчастья, когда их нет.
— Какое несчастье? — осел в Мутавце вопрос, тяжелый, как свинец, удививший его вначале, потом сделавшийся безразличным.
Мачек хотел что-то возразить, но передумал. Размышляя, чем бы расположить к себе Мутавца, Юришич вспомнил о картинке. Он видел ее у него, значит, Рашула отдал. А записку?
Записку? Зачем Юришич пришел? Мутавац испуганно взглянул на караулку, вдруг какой-нибудь охранник слышал. Но охранники дуются в карты. Могли все-таки услышать. Рашула о ней ничего не говорит, и хорошо, пусть не говорит и Юришич. Мутавац сейчас думает о другой записке, да, о другой, о своей.
— Н-н-н-е-е-т зап… зап…
— Есть, — тихо говорит Юришич. Он ее видел и прочитал. Рассказал, как это произошло, что написано в ней, особо отметив, что Ольга получила его выходное пособие.
— Вы кое-что забыли, — осмелел Мачек; поначалу он думал, что Рашула ушел в тюремный корпус, но, встав, чтобы поднять упавшую фигуру, он сейчас увидел его под окнами комнаты для свиданий. — Рашула и мне записочку показывал (а так оно и было, когда они договаривались о публикации в газете статьи против Пайзла). Ольга пишет еще, что полицейские сыщики вчера угрожали ей арестом.
— Die Reuse Raschulas Frau war auch erwähnt, haben Sie mir gesagt, — дополнил его Розенкранц, обозленный, что Рашула всем показал записку, но только не ему. Но, сказав это, он как будто был вполне удовлетворен.
Два абсолютно противоположные чувства столкнулись на развалинах сознания Мутавца. Ольга получила деньги, значит, сможет прокормить себя и ребенка. Это уже легче. Но Ольге вчера угрожали арестом. Это гнетет невыносимо. А Юришич, жалея его, хотел это скрыть и утешить его обманом. О, тогда, может быть, лучше такие люди, которые, как Мачек, говорят правду, пусть даже жестокую, беспощадную.
— Ее не должны арестовать, — решительно заявил Юришич. — Не вероятно, а совершенно определенно ваша супруга слегла в постель, время наступило, поэтому она, господин Мутавац, и не приходит.
Сквозь тучу, окутавшую душу Мутавца, не смог проникнуть даже этот проблеск утешения. Но если и проник, то затаился во мраке. Ну конечно, ведь и Ольга ему утром говорила, что скоро родит. Скоро, скоро, облегченно вздохнула она в его объятиях и судорожно стиснула его руку. Это воспоминание еще прежде волновало его душу. Так почему Ольга, когда сказала: «Как у тебя стучит сердце, Пеппи!» — а он ей отозвался, словно эхо: «Скоро ли?» — почему она испугалась: «Что скоро, о чем ты спрашиваешь?» Он думал о родах, а она прежде чем поняла, в чем дело, испугалась, что я спрашиваю, скоро ли перестанет биться мое сердце! Она невольно выдала себя, это абсолютно ясно понимает сейчас Мутавац: она тоже думала о его смерти! Следовательно, его смерть на застала бы ее врасплох, она уже наполовину подготовлена! О, разумеется, она этого не хочет, он сам тоже не хочет. Но если удастся выйти на свободу, не станет ли он, такой изнуренный и беспомощный, обузой для нее, не заставит ли ее разрываться между ним и ребенком, которому она обязана посвятить все свои заботы? Не взглянув больше на Юришича, Мутавац, терзаемый сомнениями, резко отвернулся, храня каменное молчание.
Юришич надеялся хотя бы слово выманить из него, найти щелочку, через которую можно было бы заглянуть в темное нутро его души. Скорее камень растопится, чем этот человек. Юришич чуть было не поддался порыву оставить его в покое. Но другое желание, неумолимое и яростное, охватило его. Он решил любой ценой сломать сопротивление этого человека.
— Вообразите, господин Мутавац, у вас, может быть, уже есть сын или скоро будет. Неужели это вас ничуть не трогает? Вы бы хоть улыбнулись, сказали что-нибудь. Утром вы поставили на место хулиганившего Наполеона. Вот так и надо! Не позволяйте смеяться над вами, позорить вас. Покончите со своим малодушием! Так нельзя жить, надо бороться! Я слышал, что Петкович говорил вам о смерти и жертве ради жены. Он не имел в виду вас, об этом я вам еще утром сказал, а может быть, вы сами слышали, как он обронил, что это к вам не относится. Но знаете, кто вам больше всего желает зла? Рашула. Да, Рашула, говорю это громко, пусть все слышат — он.
— Нет его здесь, — снова привстал Мачек; и действительно, его уже не было во дворе.
— Что с того? — продолжает Юришич, предвидя, что Рашула ушел в здание тюрьмы разузнать, какой оборот примет история с Петковичем. — Я все это сказал ему в лицо, вы ему тоже можете выложить. Да, Мутавац, Рашула вам зла желает, даже смерти. Он подстрекал Наполеона тюкнуть вас топором. Петковича подговаривал загипнотизировать вас и толкнуть на самоубийство. Петкович обвинил его в этом, сообразив, наверное, что Рашула домогается самоубийства от него самого. Вы помните это? Записочку, которую он присвоил, он намеревается использовать против вас на суде. Он готов любое средство пустить в ход против вас, и помощников ему в этом деле не занимать — вот они!
— Это клевета! — вскочил Мачек, а Ликотич, как желтая ладья, поднялся над шахматными фигурами. Именно эту ладью он только что проиграл Мачеку.
— Weiss gar nichts darüber! — вспыхнул Розенкранц, оскорбленный, но безмерно счастливый, что теперь он располагает фактами, которые помогут ему держать Рашулу под шахом.
— Не оправдывайтесь! Знаю я вас! — махнул рукой Юришич, огорченный, однако, что реагируют все, кроме Мутавца. — Я вам говорю об этом, господин Мутавац, не для того, чтобы вас запугать, — я хочу помочь вам, обратить внимание, предупредить о намерениях ваших врагов. Держите с ними ухо востро, сторонитесь их, считайте, что их и нет здесь.
— Мутавац заклятый враг самому себе, — вставил Мачек, которого поддержал Ликотич, и гордо сел.
— S is alles nicht so schwarz! — Думая больше о себе, чем о Мутавце, зевнул Розенкранц; надо сказать, что после стычек с Рашулой он в его отсутствие узнал от Мачека одну тайну и поэтому сейчас посмелее смотрит на угрозы Рашулы, прозвучавшие в камере Пайзла.
Юришич не обратил на него никакого внимания. Может, прав Мачек — Мутавац сам себе враг? Приверженность отчаянию, упорное желание все видеть в черном свете — вот что губит этого горбуна. А его самоотреченность и оцепенелое молчание? Что это, безнадежность или дикое упрямство?
— Вы должны жить — ради себя, ради жены, ради ребенка, — этим Юришич исчерпал все, чем хотел приободрить Мутавца и оградить от губительного влияния Рашулы. Да, вот еще что. Не хочет ли Мутавац перебраться к нему в камеру, где они будут вдвоем и одни?
Все это время Мутавац теребил бородку, но теперь опустил руки. Он слушал Юришича на удивление внимательно, не пропустил ни одного слова. Однако все в нем хаотически перемешалось, и только отдельные проблески сознания, как острые и холодные мечи, пронзали его сердце. Бьется ли еще это сердце? Да, он чувствует, оно бьется в груди, как будто всю кровь скликает на бунт и битву против бацилл, которые разъедают его легкие. Это его злейшие враги, они убили его отца и братьев, его тоже убьют, сердце не справится с ними. К чему все эти слова Юришича, советы, поддержка? О, все это знал он уже давно, с тех пор, как обивал пороги канцелярий, терпел унижения, еще тогда знал, что надо быть решительным, твердым и смелым, менее чувствительным и более жестким, и он мог бы стать таким, если бы остался с Ольгой. Но жизнь его смяла, даже ей он внушил малодушие; самое большое желание — желание жить — в нем умерло, и он со страхом наблюдает за каждым своим шагом. Да, та отчаянная схватка с Наполеоном была последней судорожной попыткой превзойти самого себя, попыткой, закончившейся щемящим ужасом и страхом перед любой такой попыткой. Рашула его хотел убить. И чтобы защитить его, Юришич приглашает к себе! Зачем ему это? Не станет ли Рашула еще хуже относиться к нему в канцелярии и во дворе? И как отвязаться от Рашулы, как уберечься? Разве сегодня он уже не стоял перед ним на коленях, а он все-таки хочет на суде использовать письмо Ольги против них. Но в сущности все равно, что хочет и что делает Рашула и его дружки. Он и без них знает, что ему надо делать. Но стоит ли убивать себя, чтобы Ольга плакала, а эти будут смеяться, и Рашула, главный его гонитель, будет злорадствовать над его трупом? Отчаянный всплеск гордости, граничащей с ненавистью, необузданное желание жить, граничащее с безумием, согнули, как прут, Мутавца, он весь сжался, с усилием сдерживая себя. Страх совершить ч гото безумное, подчиняясь чужой воле, страх глубокий и далекий от прежней готовности к смерти обрушился на него, комом застрял в горле. Бессознательно, инстинктом животного, которое по дороге на бойню не разбирает, кто его жалеет, а кто нет, даже ласку воспринимает как удар и бодает рогами всех вокруг, почувствовал он в Юришиче своего преследователя. Он резко отталкивает его локтем, даже руки вытянул вперед, как будто хочет вцепиться в горло, хрипит и огрызается глухо, жутко, но без заикания, отчетливо ясно, как будто всю жизнь вкладывает в каждое слово.
— Я не умру, я хочу жить!
«Жить!» Это слово разнеслось протяжно, как вопль, а в караулке кто-то зевнул туза, что вызвало дружный смех.
— И должны жить! Это ваш долг! — шепчет Юришич, не отрываясь глядя на него, как на сфинкса, который вдруг ожил, чтобы криком оповестить о вечном инстинкте самосохранения, присущем даже самому разнесчастному человеку. Радует его этот крик Мутавца. Вся его собственная борьба против Рашулы представляется бессмысленной, потому что не эта ли жажда жизни и страх перед смертью есть главное оружие борьбы для Мутавца? Он добился, чего хотел. Он положил руку Мутавцу на плечо и повторил свое предложение о переселении. Но Мутавац высвободился, слизнул кровь, окрасившую бледные губы, снова съежился на козлах и замолчал, как будто опять на него обрушилось прежнее проклятие. Только взгляд устремился куда-то далеко, выше крыш, в небо, словно в поисках отклика на свой зов.
— Тихо, господа, что это опять? — забеспокоился проходивший мимо охранник, который конвоировал Дроба после допроса. Задержавшись немного в здании тюрьмы, он возвращался во двор.
— Мутавац исповедуется, — с издевкой сказал Мачек.
— Вам самому пора исповедаться! — возмутился Юришич. — Впрочем, нет! Лучше вам помолчать, как молчит Мутавац, тогда кто-нибудь, пожалуй, мог бы вам поверить.
— Разумеется, быть, как Мутавац, вот смысл жизни!
— Смысл! А ваша жизнь имеет смысл? Патриот и спекулянт, напяливший личину честного человека, а на самом деле? Да, да, короче — журналист. А вы, как мне кажется, были даже юристом?
— Юрист, это значит, что я логично мыслю.
— Логично для Пайзла и Рашулы. Зная вас, мне все становится яснее в этой стране: разваливают ее легионы юристов вашего пошиба!
— Вы спасете ее, так же как и его! — Мачек показал на Мутавца.
— Вы будете играть или нет? — разозлился Ликотич.
— Панихиду по нему живому не буду служить, как это делали вы! — отпарировал Юришич. Взгляд его задержался на Розенкранце. Как только Юришич и Мачек затеяли перебранку, тот встал и намеревался уже шмыгнуть за угол, но остановился, состроив такую гримасу и сделав такое движение рукой, как будто он душит кого-то невидимого. Еще по-настоящему не осознав, что происходит, Юришич вздрогнул: по двору разнесся пронзительный вопль, от которого стало жутко. Юришичу почудилось, что небо стало еще белее, а двор шире.
Устроившись под окнами комнаты для свиданий, Рашула приготовился подслушивать, вскоре до него донеслись приглушенные крики из коридора. Он пробрался на лестницу, чтобы быть поближе, и таким образом оказался свидетелем сцены, разыгравшейся между Петковичем и Пайзлом. Заметив, что Петкович возвращается, он спрятался, но ненадолго.
Внезапная мысль осенила его: здесь, на лестнице, где их никто не увидит и не услышит, дождаться Петковича, который сейчас напал на Пайзла. Что, если его науськать на родственничка? Месть могла бы оказаться восхитительной, только захочет ли Петкович спокойно его выслушать после всего, что сегодня случилось? Будь что будет, на обвинения сумасшедших не обращают внимания, а тот случай с Мутавцем все-таки доказательство, что податливый мозг безумного Петковича воспринял кое-что из того, на что он ему утром намекал. Пожалуй, можно попробовать еще разок! Куй железо, пока горячо!
К действию побуждало и то обстоятельство, что Петкович задержался на лестнице. Но по лестнице идет еще кто-то. Доносятся голоса охранника и балбеса Дроба. Рашула уже отказывается от своего намерения, но по звукам шагов ясно, что эти двое поднимаются на третий этаж. В тот же момент Петкович пошел по лестнице вниз, значит, обстоятельства складываются как нельзя лучше для Рашулы. У поворота лестницы, в отдалении от выхода он дождался его и вполголоса проговорил:
— Ну как, я был прав, приходила Елена? Никто, кроме меня, не пожелал вам сказать об этом!
Испуганный Петкович хотел прошмыгнуть мимо, но остановился. В полутьме перед ним белесым пятном выступило расплывшееся бледное лицо, потом их стало много. Что им от него надо? Все эти лица в один голос говорят об Елене. Есть ли у кого из них сестра, хотя бы одна сестра, и знают ли они, что означает, когда человек перед дальней дорогой, может быть, перед смертью хочет проститься с сестрой, а она отказывается или ей не позволяют?
— Она была здесь, а теперь где она?
— Это знает доктор Пайзл! — со злорадством встретил вопрос Рашула. — Она бы не ушла, если бы ее не принудил Пайзл — он вас ненавидит. Он бесчестный человек!
— Неправда! — возразил Петкович, но сам вдруг затих, словно задумался о чем-то. — Она бы не ушла, если бы не дети.
— Да, конечно, дети. Но ведь именно Пайзл категорически запретил ей дожидаться вас. Так он постоянно поступает! По его совету все ваши прошения судья выбрасывает в корзину.
— В корзину? — задрожал Петкович и тут же глухо рассмеялся. — Все летит в корзину, даже сама дворцовая канцелярия!
— Вы меня не поняли! Пайзл это делает потому, что хочет вашей смерти! Было бы справедливо, если бы не вы, а он умер. Вместо того чтобы прощать, вам бы его следовало топором по голове. Топор во дворе, возле дров!
Неожиданно Рашула отступил, но причиной был не Петкович — тот, будто ничего не понимая, оставался невозмутимым, — а шаги, которые опять послышались на лестнице. Заподозрив, что это возвращается охранник, Рашула, с неохотой оставляя Петковича, на цыпочках спустился к выходу.
Действительно, это был охранник; ничего не замечая, он ворчал, что Бурмут куда-то подевался.
— Он скоро придет, — промямлил Рашула и тут же услышал крик Мутавца, но не понял, о чем он кричал и почему. Пойти, что ли, туда? Он заглянул в тюремный корпус. Медленно и осторожно, как будто спускается в пропасть, Петкович сходит по ступеням. Рашула отступил от входа, в дверях появляется Петкович, осматривается, явно чего-то опасаясь. Рашула не решился на этот раз приставать к нему, все, что надо, он уже сказал.
Петкович только что видел несколько лиц, лица говорили об Елене, а потом вдруг о смерти его и Пайзла. Но вдруг эти лица лопнули, как мыльные пузыри, и осталось только одно, ненавистное и страшное, знакомое лицо палача. Почему этот палач вдруг убежал, а теперь снова шпионит за ним, вот он смотрит на него из-за угла. Был тут и его помощник — тот, что ведет жертву на казнь, — и ушел, может, и он где-то тут прячется? «Засада, засада!» — нашептывает ему страх. А взгляд его упал на веревку возле водопроводной колонки, тут же крюк, довольно большой, подумал он. Неужели его здесь хотят повесить? Сейчас, еще до прибытия ответа от императора? А может, прибыл уже? В таком случае веревка означает его смерть. Смерть, шепчет он про себя, разве это справедливо?
Он подходит к веревке, осторожно щупает ее, словно боится, как бы она не ожила у него под руками. Это всего-навсего бельевая веревка, закрадывается в его душу мысль; он улыбается и с облегчением оглядывается вокруг. Незаметно, крадучись, к нему со спины подбирается Рашула. От его внимания не ускользнула перепалка между Мачеком и Юришичем из-за Мутавца. Это интересно, но прежде чем подойти к ним, ему надо покончить с Петковичем, покрепче вдолбить ему в голову свою мысль. Его улыбка внушает надежду и тревожит одновременно.
— Пайзла, сказал я, топором надо, он виноват, а топор вон там, у дров.
Шепот оборвался, потому что Петкович, потеряв нить своих размышлений, обернулся так резко, что сам, должно быть, испугался такой стремительности.
— Каким топором? — Это ему палач говорит! А там виселица! И топор где-то поблизости! Ему кажется, что топор уже в руках палача, инстинкт самозащиты заставил его вытянуть руки. Коснувшись чего-то мягкого, он судорожно вцепился в горло Рашулы. Тишину разорвал ужасающий вопль.
Первым это увидел Розенкранц, который, избегая ссоры, оказался поблизости; о, чтоб он его задушил. Розенкранц закипел от злости, как будто сам схватил Рашулу за горло. Затем Майдак, который сидел на дровах, а за ним и другие обернулись на крик. Все кинулись к месту происшествия, а впереди всех — Ликотич. Подоспел вовремя и, прежде чем Рашула последним усилием вырвался, навалился сзади на Петковича. Делая вид, что помогает Рашуле, Ликотич так рванул Петковича, что окончательно разодрал ему на груди рубашку, которая уже изрядно пострадала в схватке: сыпи нет, сыпи нет! Как рукой сняло мучившие его целый день опасения; последнее возможное сходство между ним и сумасшедшим оказалось несуществующим! Удовлетворение столь велико, что он, каким бы молчальником ни был, не мог удержаться, чтобы не поделиться с первым же, кто случайно оказался рядом, а это был Майдак!
— Нет сыпи, представляете!
Тем временем сбежались охранники, и даже сам начальник тюрьмы прибежал, весь запыхавшийся, растрепанный: что опять?
Что? Все говорят разное! Рашула — что стоял у входа, а Петкович вышел и напал на него без всякой причины. Юришич — что Рашула наверняка опять сам спровоцировал Петковича, так как здесь идет речь об убийстве, господин начальник, о подлом, диком убийстве невинного Мутавца руками сумасшедшего! Майдак подтверждает, слышал, говорит, что-то о топоре. Мачек только усмехается. Розенкранц неестественно дрожит, волнуется. Не отвечает Юришичу, который ссылается на него; только машет руками, как будто ловит ускользающие слова. Наконец успокоился: Hier muss man wahnsinnig werden! — говорит, состроив гримасу, точно он тоже рехнулся. Охранник, который возвращался из тюремного корпуса, припоминает, что слышал на лестнице какой-то разговор (топор — не о нем ли шла речь? — подумал он) между Петковичем и Рашулой. Но Петкович мог говорить сам с собой, потому что еще раньше он видел его в коридоре в очень возбужденном состоянии. А спустившись вниз, действительно застал у входа Рашулу, но тот был один и совершенно спокоен.
Спросить Петковича? Растерянный и испуганный обвинением, брошенным Юришичем Рашуле, начальник тюрьмы готов был и его спросить. Но что он от него узнает? Может, от Мутавца? Он помнит, как разозлился Рашула утром, когда к Мутавцу пришла жена. Помнит также, как Рашула от него самого добивался, чтобы не сообщал в суд о сумасшествии Петковича; значит, в утверждении Юришича есть доля правды. Где этот Мутавац, его бы спросить? Осмотревшись вокруг, он отыскал его.
— Ну, господин Мутавац, что господни Рашула может иметь против вас? Скажите, не бойтесь! — а сам начальник боится услышать что-нибудь страшное.
Мутавац, который сейчас мог бы все сказать, молчит. До сих пор он тупо смотрел в небо, как будто все происходящее его не касается. Но теперь он вздрогнул и поднялся. Видит: все взгляды устремлены на него, все разные — строгие, насмешливые, угрожающие, подбадривающие. Что им сказать? Язык не поворачивается сказать, что он знал и должен был сказать! Молчит.
— Говорите, Мутавац! — подбадривает его Юришич, но все напрасно.
— Мутавац был бы круглым идиотом, если бы не подтвердил правоту господина Юришича, будь она очевидной. Да, это так! А он, как мы знаем, не сумасшедший! — ощерился Рашула, готовый пустить в ход записочку, попавшую в его руки.
Но это оказалось без надобности: и у начальника, и у Юришича внезапно пропал всякий интерес к Мутавцу. Рашуле помог Петкович.
Сразу же, как только почувствовал себя свободным, убежденный, что сам вырвался из рук палача, Петкович хотел убежать. Однако перед скоплением такого количества людей он замер на месте. Без сомнения, публика пришла к месту казни! Сейчас уже совершенно ясно, что пришел ответ от императора — в помиловании отказано; императору, должно быть, донесли, что он непочтительно отзывался о дворцовой канцелярии! А вот и сам он явился, чтобы увидеть смерть своего сына. Тут он, старый, с красным лицом, вот он расспрашивает, говорит ему, но на него не смотрит. Уж не боюсь ли я? Нет, не боюсь!
Чему быть, тому не миновать, готов на жертву, сам император требует от него жертвы. Вот я спокойно кладу голову на плаху, рубите ее!
Он опустился на колени и склонил голову.
Люди сгрудились возле него полукругом, молчат. Ну да, на месте казни всегда должна стоять тишина!
— Господин Петкович! — одновременно вырвалось у начальника тюрьмы и у Юришича.
Господин Петкович! Какой смысл сейчас в этом псевдониме? И почему даже император, его отец, не узнает его? Хочет унизить? Он приподнял голову.
— Я принц Гейне Габсбургский, хорватский король — reliquiae reliquiarum!
— Принц Гейне Габсбургский, — раздался голос Рашулы, — разве вы не видите? Вон ваша сестра.
Сестра? Словно из страшного далека донеслось до него это слово. Где она? Пришла все-таки с ним проститься! Он вскочил, вытаращил глаза. Все повернулись, видят то, что и он видит: неизвестная женщина с чернобородым мужчиной стояла у окна соседнего дома, потом быстро отошла, скрылась.
— Елена! — крикнул Петкович, побежал, натолкнулся на непробиваемую стену охранников. — Елена! — он вытянул вверх руки.
Действительно, Елена, Юришич тоже увидел ее, он оскорблен, он в отчаянии; она там стояла все это время и наблюдала!
— Это не ваша сестра! — крикнул он, хлестнув взглядом Рашулу.
Что касается самого Петковича, то он, казалось, попытался пробить броню обступивших его охранников, но отказался от своего намерения, оглянулся по сторонам и снова остановил взгляд на окне. Она была там, но ушла. Куда ей идти, если не к нему на свидание? Иначе зачем она смотрела в окно? Вероятно, для того, чтобы убедиться, что он еще тут, и сейчас она направляется сюда. Эта надежда, вспыхнув как пожар, обожгла его. Все другие видения отступили, как тьма перед светом. Но, похоже, он все-таки немножко опасается, как бы его не задержали. А потом поворачивается.
— Она придет! — шепчет он и идет в здание тюрьмы. Навстречу сестре.
Счастливый, что все так кончилось, начальник тюрьмы на всякий случай послал охранника вслед за Петковичем — для надзора. Боже мой, где так долго пропадает доктор Колар с каретой «скорой помощи», пора уже кончать эту канитель. Засадить его в камеру — крика не оберешься. «Ну-ка, ступайте, приглядите за ним!» — обратился он к первому попавшемуся охраннику, но Юришич его задержал. Петкович боится людей в форме, он сам присмотрит за ним. Как присмотрит, это он и сам себе ясно не представляет. Он потрясен, истекают последние часы пребывания Петковича здесь, и он считает своим долгом разделить их с другом, попавшим в беду. Подумал о Мутавце, которого вынужден будет оставить одного, но после всего, что случилось, Рашула, пожалуй, будет вести себя пристойно. Тем более, по распоряжению начальника тюрьмы, всех должны запереть в камеры, поэтому надо воспользоваться возможностью побыть какое-то время не под замком, кто знает, может, ему доведется быть свидетелем последнего акта трагедии — отправки Петковича в сумасшедший дом.
Начальник тюрьмы соглашается, и Юришич уходит. Но распоряжение начальника удалить в камеры писарей осталось только на словах. Бурмута нет, чтобы их запереть, смекнул Рашула, а вернется он, как обещал, скоро. Придется им остаться здесь, пока не явится Бурмут; от всей этой истории, продолжает жаловаться Рашула, разболелась голова. Они будут вести себя тихо. Да они, впрочем, и не виноваты в происшедших беспорядках!
С укором, подкрепленным словесным назиданием, смотрит на него начальник тюрьмы. Загнать их в камеры мог бы кто-то другой, но он согласился:
— В таком случае, господа, прошу соблюдать порядок, пока не придет Бурмут! — И он захлопнул за собой ворота.
Охранники удалились. Писари остались одни, притихшие, словно их окатили ушатом холодной воды. Мачек и Ликотич снова сели за шахматы, к ним присоединился Розенкранц с печатью глубокой озабоченности на лице. К Мутавцу на козлы присел Майдак, а Рашула, засунув руки в карманы и посвистывая сквозь зубы, принялся вышагивать возле ворот.
И новое лицо появилось во дворе: портной Дроб. У охранника, который привел его с допроса, не ока-залось ключей, чтобы запереть его в камере. Так он его и оставил в коридоре, предупредив, чтобы Дроб спокойно подождал, пока он сходит в караулку за ключами. Но охранник не возвращался. Наверное, забыл, тем временем Дроб услышал крики со двора; почему бы ему самому не спуститься туда посмотреть, что происходит, и заодно проветриться после карцера? Впрочем, во дворе Рашула. Ну и пусть! Или этот вор попадет в Лепоглаву, и это будет ему наказанием за все воровские дела, или выберется отсюда по протекции, но тогда он с ним на воле расправится. Презрев таким образом вероятность встречи с Рашулой, но и побаиваясь попадаться на глаза охраннику, он стал прогуливаться по противоположной стороне двора.
Рашула его все же заметил. Не все ли равно, с какой целью этот человек пришел сюда, — он один из тех, перед которыми он, так сказать, виноват, если пользоваться словарем некоторых наивных людей. Виноват? Сколько обвинений вывалили на него сегодня! От всего этого Рашуле только смешно. Смешно до такой степени, что ему впору, смеяться и над самим собой. Зачем ему надо было сталкивать лбами Петковича и Пайзла? Из всего этого ничего не получится, натравил Петковича, да только на самого себя! Петкович ушел в здание тюрьмы, может быть, там еще что-нибудь случится. И снова одна надежда пробивается из огромного резервуара его оптимизма, в сущности пока единственная, потому что все остальные варианты под знаком вопроса. Сколько бы он ни пытался всякими придирками помешать Розенкранцу симулировать болезнь, с помощью Пайзла замысел Розенкранца мог бы оказаться успешным. Только что он узнал от Мачека, что крикнул ему Мутавац. Этот пень горбатый хочет жить, а умирать не хочет. Чего стоили все интриги и подвохи, если они только укрепили в нем волю к жизни? Так пусть живет этот горбун! И без этого дело приобрело слишком откровенный характер, надо быть осмотрительней!
Но самое тревожное сомнение, охватившее Рашулу, касалось Зоры. Вполне возможно, что она с каким-нибудь кавалером и деньгами уехала навсегда! И что теперь? У него не окажется денег ни для того, чтобы купить свободу, ни для того, чтобы пользоваться ее благами. «Черная Лепоглава — это конец всего и вся, черное пепелище жизни», — словно в безумном бреду пробормотал Рашула. В этом мучительном состоянии он нетерпеливо ждал Бурмута и ясно себе представлял, как злорадствовали бы все эти люди вокруг, если бы с ним это случилось. Мрачные предчувствия всколыхнули в нем животную ненависть ко всем. Зачем их щадить, к черту осмотрительность!
Мутавац, весь погруженный в свое несчастье, злорадствовал бы меньше других. Ясно одно — этот горбун несказанно осложнил его положение перед судом, а тут еще без денег можно остаться. Рашула вспомнил, что дал себе слово завершить свой план против Мутавца и без Петковича. Он только что отказывался от этого, но сейчас опять впал в неистовство, решив не уступать, несмотря ни на что не отступать. Желание Мутавца жить может быть только желанием, которое высказано в отчаянии. Он отнимет у него это желание, хотя действовать надо более осторожно! В этом неистовстве Рашулы была какая-то бесшабашность. Он чувствует, что его непомерному нетерпению необходим выход. Клокочущий в нем смертельный яд давно бы отравил его самого, если бы он не изливался на окружающих.
Вот так, посвистывая сквозь зубы, приглядывался он исподлобья к Мутавцу и ко всем, кто сидел вместе с ним в углу двора. Потом подошел поближе.
Мачек заспорил с Ликотичем, убеждая его, что королева не стояла на белом поле, потом засмеялся и спросил, какие поля тот искал на груди короля сумасшедших Петковича. Да, он видел и слышал, что Ликотич сказал Майдаку. Нет сыпи, ха-ха-ха, испугались, как бы у вас не размягчился мозг! Мачек упрямо твердит свое, не обращая внимания на протесты Ликотича, но тут вмешался Рашула и прекратил спор.
— Не надо, господа, так много говорить о размягчении мозгов. От переживаний, как-то ему удастся прикинуться сумасшедшим, у Розенкранца и впрямь мозги могут размягчиться.
Из язвительных замечаний, щедро рассыпаемых Рашулой, многие уже могли сделать вывод, что Розенкранц, вероятно, в сговоре с Пайзлом действительно замышляет нечто подобное. Сейчас все улыбнулись, все — это Мачек и Ликотич, но ни один не проронил ни слова.
— Fühle mich nicht tangiert! — зашлепал губами Розенкранц. — Sagen Sie liber, warum haben Sie Euere heutige Soiree abgesagt?
— Abgesagt? — вспылил Рашула. Никому он этого не говорил. Как Розенкранц узнал? Ах, от Бурмута, наверное! Но, кажется, он знает и еще кое-что! — Ох, как вы мне все надоели, — зевнул он притворно, — и какой смысл мне с вами рассуждать? Лучше выспаться в своей одиночке, где, по крайней мере, вшей нет.
— Вот вши-то вас не должны бы беспокоить! — несколько разочарованно заметил Ликотич.
— Не должны бы, не будь они такие большие, как все вы, по крайней мере, как вон тот. — И он показал на Мутавца. — Но кроме шуток, господа, вы все слышали, Юришич говорит, что я как будто желаю смерти Мутавцу. Верите вы этому?
— Я верю! — отозвался один Майдак и приподнялся с козел.
— Ну вот, Микадо верит! — хихикнул Рашула. — Микадо спиритист, он все знает!
Майдак не ответил, встал и ушел. Именно сейчас он меньше всего думает о спиритизме. Пришло время подумать о том, что завтра надо непременно составить апелляцию на решение о продаже с молотка его лавки. Желание сугубо земное вернуло его к реальности, к мыслям о том, как он возвратится в свою лавку, за свой прилавок, к ящикам, весам и головам сахара. Жизнь еще могла бы измениться, он бы женился; только как и когда все это произойдет? Сейчас ему взгрустнулось. Подумав, куда задевался Юришич, он пошел его разыскивать. Рашула насмешливо смотрит ему вслед.
— Вот как он верит — тут же в кусты побежал! — рассмеялся он и сел на освободившееся место возле Мутавца. — Ну, а как вы, господа? Например, вы, Мачек?
— Я верю, как и вы!
— Вот это ответ! Ну раз вы так умны, то как по-вашему, что лучше — отправиться в сумасшедший дом, на каторгу или в могилу? Вы, разумеется, завтра улизнете на волю, поэтому вопрос мой вас мало задевает. И все же, что вы думаете?
Мачек оказался в затруднительном положении, но отвечать надо; конечно, считает он, каторга чуть лучше, из нее еще можно выбраться, из сумасшедшего дома редко кто выходит, а из могилы тем более.
— О, можно и из сумасшедшего дома. Да еще вдобавок на воле оказываешься совершенно здоровым! Если не верите, спросите Розенкранца, что он об этом думает.
— Lassen Sie mich in Ruh! — уклонился Розенкранц. — Sonst! — И зашагал прочь.
— Sonst?
— Nur a Wort noch, ich geh… — и в самом деле он отошел к воротам. — Ich weiss alles!
— Господин Розенкранц! — испугался вдруг Мачек. Ведь он под честное слово сообщил Розенкранцу тайну о желании Рашулы повидаться с женой.
— Так что вы знаете? — поднялся Рашула. При взгляде на Мачека ему стало ясно, что он подслушивал возле комнаты Бурмута и обо всем услышанном доложил Розенкранцу. Если Розенкранц сообщит сейчас начальнику тюрьмы, дело примет весьма нежелательный оборот! — Ein Unsinn! — успокоил он Розенкранца и, усевшись, снова повернулся к Мачеку. — Вы, стало быть, больше любите каторгу? Вам ее, пожалуй, не миновать!
— О, каторга может обойтись и без меня! — увильнул от ответа Мачек, ободренный предположением, что он тоже держит Рашулу под шахом. А если потребуется, он может даже пригрозить, что сделает достоянием общественности все его интриги здесь, в тюрьме.
— И я могу с вами за компанию! — оскалился Рашула и пристально посмотрел на Мутавца.
Солнца больше нет во дворе. Оно, очевидно, спустилось за городской окраиной и, вероятно, там, в лощинах, стало похожим на самородок золота, который день, наподобие доброго и запасливого хомяка, закопает в землю, чтобы дню завтрашнему обеспечить питание, жизнь. Здесь, во дворе, потемнели стены, груда дров и решетки на окнах — всё, всё, даже люди. В воздухе словно разлит вздох голода, и двор, и люди как будто жаждут чего-то, очевидно, свободы. Белесая кисея заволокла небо, как иней осенние поля. Это не облака — небо ясное, но пройдет минута-другая, и сумрак, который уже наверняка сгущается далеко на востоке, разольется безмолвно и окутает все своим тюлем, сперва прозрачным, а потом все более густым, поначалу однотонным, позже — расцвеченным звездами.
В этот вечер, на рубеже между днем и ночью, сердце Мутавца бьется чуть слышно, точно контрабандист, который приближается к границе с тоской и сомнением, сможет ли перейти ее. Нет, это даже не тоска, а последние колебания, переходить ли ее вообще или остаться по ту сторону, не расставаться с этим днем и никогда больше не встречаться с ночью. Здесь говорят о какой-то вечеринке, пьянке, о каком-то веселье, а его сердце — это мешочек, наполненный слезами, и в жилах его течет не кровь, теплая и животворная, а что-то соленое и холодное, оно жжет все его тело. Это слезы. Он сказал, крикнул, что хочет жить и не хочет умирать!
Но не обязан ли он, однако, умереть ради Ольги и ребенка? Он принесет ей страдания, но вместо себя он оставляет ей ребенка, ведь невозможно в жизни иметь абсолютно все. Да, убеждает он себя и почти не думает больше об этом, ни о чем не думает. Он превратился в то, чем мы, говорят, все были. В землю. Но из земли только внешняя оболочка, напоминающая форму человека, сидящего в углу, погруженного в думы, оболочка, из которой рвется душа, тоскливо колеблющаяся на границе жизни, как ивовый прут, склонившийся в осеннем безлюдье над желтой глинистой речкой, полноводной или обмелевшей — все равно. Может, только один корешок держит этот прут на берегу, а может быть, он уже выдернут и лежит мертвый, ожидая полноводья, чтобы сорваться с места, куда — неважно, лишь бы унестись с потоком и зарыться в иле на дне. Какого полноводья он ждет? Последнего импульса к последнему шагу туда, куда его влечет величайший гипнотизер — смерть? Теперь он, как пожелтевший лист на засохшем черенке, ждет первого дуновения ветра, чтобы упасть на землю так же тихо, как тихо прожил он свою жизнь. Он оцепенел, нетерпение притаилось в нем; в душу закралась мысль о веревке, которую он утром видел у водопроводной колонки. Да, да, еще тогда: уставившись на конец этой веревки, он увидел и конец своих мук, увидел покой и спасение в смерти. Не надо бояться, так сказал Петкович, но разве сам он не испугался, разве не пал на колени? Он опустился на колени, но тут же поднялся, увидев женщину. Мутавац тоже поднялся бы с колен, но его жена не появилась. Он бы опустился на колени и сейчас, когда ее нет. Перед кем? Перед богом? Картинка с Бистрицкой богоматерью чуть высунулась из кармана, но он ее больше не достает, не видит он в ней больше утешения. Он постоянно чувствует в ногах что-то тяжелое, что-то его толкает встать и уйти отсюда, уйти, уйти. Ножичек у него в кармане, его не отняли, да и веревка еще на прежнем месте, висит на стене, он приметил это совсем недавно, когда прибежал на крик Петковича. Сердце его бьется размеренно и словно повторяет: скоро, скоро. Оно сочится слезами, слезы текут по жилам вместо крови. Но и они как будто заледенели. Холодно ему. Кашляет. Коченеет. Ждет. Ждет чего-то в себе самом.
— И в самом деле, зачем мне это держать у себя, — подал голос Рашула, вытаскивая из кармана и рассматривая записочку Ольги. — С помощью моих друзей все равно станет известно, что она у меня. Отдам-ка ее лучше охранникам, и пусть они ее хранят или передадут судье для приобщения к делу.
— Behalten Sie es lieber — наклоняясь к нему, шепчет Розенкранц.
— Meinen Sie? Все равно она не принесет нам большой пользы на суде, — усмехнулся Рашула и принялся ее рвать, но не разорвал и протянул Мутавцу. — Возьмите, Мутавац! Все говорят, что я вам зла желаю, даже смерти, а вот вам доказательство, что это не так. Возьмите.
Одна только мышца дрогнула у Мутавца, не в руке — в ноге. Да, встать, взять записку. Но, встав и сделав первый шаг, он вдруг решил уйти подальше отсюда. Только куда? Не в тюремном ли корпусе сейчас Юришич и Петкович? А Рашула его просто дразнит, не отдаст он записки. Мутавац остался на месте.
— Смотрите, не хочет. Ну да ладно, — Рашула сунул записку в карман. — А что вы думаете, Мутавац, верите ли в то, что я вам желаю смерти? — Молчание стало еще томительней, Мачек объявил мат Ликотичу, — Да вы, как я вижу, сами оказались в матовом положении, какое мне дело до вас, когда вы добровольно выходите из игры. Вот кашляете, вы очень больны. Не настолько я злобен и безумен, чтобы наступать на пятки тому, кто сам уходит.
— Мат, действительно мат, — уныло нудит Ликотич.
— Да, все это так, — весело и оживленно продолжает Рашула и прислушивается в тишине к своему голосу. — Мутавац сам виноват, зачем потребовалось ему прятать секретную книгу, этим он сам себя подвел и приговорил к каторге. Каторга! — Он зевнул. — И вы, Ликотич, попадете на каторгу, все пойдем на каторгу, и вы, Розенкранц, туда пожалуете. Мачек сказал, что скорее пошел бы на каторгу, чем в сумасшедший дом. Каторгу, говорит, переживет, а если не переживет?
— Lassen Sie es lieber, Herr Raschula! — почти сентиментально вздохнул Розенкранц, присев на край стола. Ему надо бы повидаться с Пайзлом. Но что это даст?
— Тяжело выдержать, — гнет свою линию Рашула, он отводит взгляд на Мутавца и, небрежно прислонившись к стене, смотрит на окна тюрьмы. Говорит словно спросонок, зевает, как от нестерпимой скуки, и словно убаюкивает себя монотонным голосом. Но на самом деле он предельно внимателен и будто отмеряет, с какой тяжестью падают его слова на Мутавца. — В тюрьме люди одержимы и раздражительны. Особенно охранники. Кого они возненавидят, тот может быть уверен, что не выйдет оттуда. А возненавидеть они могут за сущий пустяк, просто есть такие люди, которые живут ненавистью, и тогда будь ты хоть самый послушный, самый старательный, не миновать тебе подвалов Лепоглавы.
— Каких подвалов? — с усмешкой спросил Мачек. Знает он, подобными байками Рашула обычно пугает Мутавца, а иногда Розенкранца. Ему смешно, он зол на Розенкранца и на Мутавца.
— Подвалов? — ощерился Рашула, мельком, как бы случайно зыркнул на Мутавца и снова принялся смотреть на окна тюрьмы. — Бывший монашеский склеп! Там нет света. Нет окон. Холодно и сыро. В полу полно дыр. Крысы бегают, прыгают на человека. А люди сидят на корточках в кандалах. Целыми месяцами. И получают только хлеб и воду, а иногда и этого им не дают. Нередко из этой гробницы заключенных вытаскивают мертвыми.
— Das is aber doch unglaublich, so einen mittelalteriche Tortur, — кривится Розенкранц. Делает вид, что не боится, знает, кого Рашула имеет в виду, однако ноги у него трясутся. В таком подвале он держал мертвецов на льду. — Das ist übertrieben!
— Убедитесь сами, когда туда попадете.
— Sie waren in so einem Keller und doch sind Sie am Leben geblieben.
— Я был только шесть часов, а есть такие, которые там просидели по шесть месяцев. Но все это еще ничто по сравнению с тем, как человека пеленают в смирительную рубашку, только ребра трещат.
— И не обязательно при этом быть сумасшедшим, не так ли? — добавил опять Мачек.
— Конечно. Да и не бывает таких. Но скручивают их крепко. Впрочем, Мутавцу это на пользу, исправили бы ему горб.
Все рассмеялись, даже Ликотич, и посмотрели на Мутавца. Он понуро сидит на козлах и хоть не произносит ни слова, прислушивается к тому, что говорит Рашула. Этот голос доносится из непосредственной близости и буквально прикасается к нему холодно и остро, как зубья пилы. Закрадывается неясное подозрение, что Рашула хочет его запугать. Естественно, не все должно быть правдой. Но разве он не тот человек, который навлекает на себя ненависть других? Все его презирают, высмеивают, толкают. На каторге с ним случилось бы самое худшее, самое худшее! Уж лучше миновать это! Хотелось отойти в сторону, совсем уйти, исчезнуть. Чтобы ничего не было! Но смех и взгляды, которые он ощущает на себе, приковывают к месту. О, хоть бы они наконец отвернулись от него, отпустили отсюда. Всем этим людям словно не терпится его растоптать. Разве дали бы они ему спокойно умереть? Они бы пошли за ним, стали бы издеваться, сейчас ему желают смерти, а тогда бы наперекор желали бы жизни. Или нет? Он поднимает голову и напряженно ждет, что будет говорить Рашула. Как самоубийца, который лежит на рельсах и страшится, что поезд затормозит как раз перед ним. Как пьяница, который должен выпить свою горькую чашу и набраться храбрости. Инстинктивно чувствует потребность пережить большой страх, чтобы обрести большую храбрость.
На втором этаже в первый раз сегодня после полудня завыла жена Ферковича. Может быть, до сих пор она спала? Крики ее отрывисты, нечленораздельны, они словно обрываются, пробиваясь сквозь решетку, как пряжа, протаскиваемая сквозь зубья гребня.
— Да, случается, и часто, — прислушиваясь к воплям, продолжает Рашула, подзадоренный смехом окружающих, — бывает, подвал заливает водой и воры тонут. Но все это еще ничто по сравнению с тем, что происходит в женских тюрьмах. Я знаю, жена моя однажды навестила родственницу в тюрьме на Савском шоссе, где надзирательницами монашки. Вот там действительно страшно. Мучают их монашки, а они въедливые, бьют, полосуют спины вдоль и поперек. От попов своих любезных, исповедующих арестанток, узнают о их грехах, впрочем, для них все грех. Полураздетых ни за что ни про что выгоняют на мороз, заставляют на коленях ползти вокруг тюрьмы, как на крестном ходе вокруг церкви! Стригут их всегда наголо и гвозди заставляют глотать, гвозди, — он не может удержаться от смеха, — да, именно гвозди! Мутавац этому не верит! Поверил бы, когда бы мог навестить там свою жену и своего ребенка, потому что есть и такие, которые там рожают и сидят вместе со своими младенцами. Он с женой не увидится, по крайней мере, от десяти до двадцати лет. Развезут их по разным тюрьмам. И что самое удивительное — заключенные, будь то мужчина или женщина, именно в тюрьме попадают в руки монахов или монахинь. Это всегда несчастье.
Наполеон с казенным журналом под мышкой шел к начальнику тюрьмы, но остановился на полпути, послушал Рашулу и не удержался — вмешался в разговор.
— Знаете, что надо делать? Перед отправкой в Лепоглаву плюньте на палец и ударьте по пятке. Так всегда делают, когда встречаются с монашкой или монахом. Видите, — крикнул он, — Мутавац уже собирается плюнуть!
Все опять смеются, смотрят на Мутавца, который как будто нечаянно сполз с доски, лежавшей на козлах. Смотрит так, словно попал в густой туман и не видит дороги. Не видит? Нет. Путь для него ясен. Но все опасения, замутившие его душу после рассказов Рашулы, выросли до чудовищных размеров. Из тумана как призрак выплывает женская тюрьма на Савском шоссе. Это там, возле железной дороги, где года два назад произошло крушение. Он был там, видел разбитые вагоны и кровавые искромсанные трупы. Тупо смотрел он на них, жалел. А из тюрьмы через решетки и стену до него доносились душераздирающие вопли. И кто-то пищал, верно, ребенок. Почему? Как там оказался ребенок? Тогда он не знал, а теперь ему понятно, что это был ребенок какой-то заключенной. И его дитя окажется там? Эта мысль, как бы подсознательно он ни подвергал ее сомнению, сокрушила его. И только одна картина была доступна его пониманию: последние полусознательные конвульсии человека, раздавленного колесами поезда. В памяти всплывают воспоминания, как он с Ольгой ходил на вечернюю службу в женский монастырь. Тогда он убедился, что монахини добры и приветливы. Но никакая доброта не смогла бы освободить от страданий Ольгу, ребенка, если бы они оказались в тюрьме. Но если они не попадут в тюрьму, если все для них кончится благополучно, они все равно осуждены страдать, потому что он тяжело болен и сидит в тюрьме. А если он решится на самоубийство? Мутавац вздрогнул и уже сделал попытку сесть.
Но Наполеон, которого окликнули из проходной, отворил ворота, и этот обыденный факт — открытые ворота, привлек внимание Мутавца. Он еще стоит какое-то время на месте. Ох, если бы сейчас пришла Ольга. Но от нее ни слуху ни духу! Он пристально вглядывается в черную пустоту проходной, вспоминает, как утром здесь появилась Ольга, а вместе с ней и солнце. Завтра она, может быть, опять войдет сюда и останется здесь, а потом ее отправят на Савское шоссе! Нет, нет, она дома, она рожает и через день-другой принесет ему ребенка посмотреть. Береги его, Ольга, как бы хотелось дождаться этого часа, но лучше его не видеть, легче будет умереть! Береги его… берегись! — твердит его внутренний голос. Но кого? Рашулы? Это ведь только фантом, черный и страшный, уберечься от него — значит исчезнуть совсем! Все для Мутавца потонуло в тумане. Внутри его разверзлась пропасть, все мысли исчезают, бегут, как люди с улицы, когда внезапно хлынет ливень. Крыса выглянула из угла проходной и шмыгнула мимо его ног в тюремный корпус. Наполеон вышел из канцелярии, толкнул его и крикнул:
— Фонарщик, Фонарщик!
— Эй, подожди! — отозвался кто-то из тюремного корпуса.
Мутавац сделал шаг, все, кроме Ликотича, смотрят на него.
— Я думаю, — обращается к Мачеку Ликотич, глядя на шахматную доску, — вы не правы. Я всегда так играл, всегда считал, что рокировка возможна, даже если король уже сделал один ход.
— Да ну вас, вы это Наполеону говорите, а не мне, — резко отвечает Мачек и, отвернувшись от Мутавца, обращается к Рашуле. — Есть же люди, которые дошли до того, что не могут ни рокировку сделать, ни в угол забиться — везде им мат. На их месте я бы лучше убил себя.
— Вы? Так же, как Мутавац на вашем. Если только вас не заставят проглотить все написанные вами статьи.
Между ними завязалась перебранка. Вмешался и Наполеон, дразнивший Ликотича Французским бренди, тот разозлился, вскочил и хотел его схватить. Коротышка мечется угрем, проскальзывает у него между ног. В первый раз к ним подошел Дроб, коротышка пристал и к нему. Но Дроб как жираф склонился над ним, презрительно посмотрел, плюнул и отвернулся.
К тому времени Мутавац дотащился до угла и остановился, испугавшись появления Дроба. Он не ожидал, что встретит кого-то в этой части двора. Но Дроб демонстративно отвернулся от него. Никто даже шагу не сделал за ним вслед. Правда, Рашула и Мачек вроде бы говорили, что ему следует покончить с собой; их желание исполнится, пусть это останется на их совести!
Он медленно ковыляет дальше. Лицо вытянулось, и редкая бороденка кажется еще длиннее. Словно черви свисают с подбородка, они прожорливы и ненасытны. Взор его обращен вниз, тянет к земле невидимая пить. Что-то теплое и тошнотворное подкатило к горлу. Но он не кашляет. Идет, точнее переставляет ноги, тащится вдоль стены, подходит к водопроводной колонке, останавливается, ощупывает веревку.
Ликотич все еще препирается с Наполеоном. Охранник появился в дверях, ругает Наполеона, что не подмел комнату, а тот снова зовет Фонарщика и быстро исчезает в проходной. Мачек утешает Ликотича, Рашула встает из-за стола якобы потянуться, а на самом деле взглянуть из-за угла на Мутавца.
За минуту до этого Мутавац огляделся, обратил внимание на Дроба, который склонился за поленницей, приметил Наполеона и больше никого. Тогда он вытащил складной ножик, дрожащей рукой отрезал веревку и засунул ее в карман штанов. С торчащим из кармана концом веревки добрался до входа, осмотрелся, взглянул на небо. Сквозь решетку подвала шлюха тянет к нему руку, клянчит сигарету. Из-за угла появляется Рашула, но тут же отворачивается в сторону, смеется. Тихая мысль — дали бы хоть спокойно умереть — как холодный нож коснулась сердца Мутавца. Оно сжалось от боли, но одновременно что-то благостное разлилось по всему телу. Он вошел в здание тюрьмы.
На лестнице прямо в лицо ему уставилась чья-то угловатая голова, но и она тут же скользнула мимо него, как призрак в тумане. Чуть повыше, где лестница делает поворот, он споткнулся и упал на руки, поднявшись, засунул их глубоко в карманы и, сжимая в кулаке ножик, скрылся за поворотом лестницы. Исчез за поворотом жизни.
— Дигу-дигу-дайца, — пропел Наполеон, высунувшись еще раз в ворота и показав Ликотичу язык. Извергая проклятия, Ликотич нагнулся за камнем.
— Wohin is der Mutavac weg? — обратился Розенкранц к Рашуле.
— Туда, наверное, куда уходят все смертные, когда им невмоготу! — Рашула опять выглянул из-за угла и столкнулся взглядом с Дробом, который в тот момент как раз вышел из-за поленницы. Рашула резко отвернулся и глухо рассмеялся чему-то, одному ему понятному. Зачем Мутавац отрезал веревку? Невольно, с легким чувством восторга задал он себе этот вопрос, а ответ пришел с такой жестокостью, что его впервые за весь этот день охватила дрожь, вызванная безумным предположением и сладострастным предвкушением. — Дурак, пропади ты пропадом! — пробурчал он.
— Не всякий гром бьет, а и бьет, да не по нас! — скептически усмехнулся Мачек. — А вот Фонарщик! Фонарщик, вы не встретили Мутавца?
— Эй, Наполеон! — кричит проходящий мимо человек с огромной головой и множеством морщин на лице. Его зовут Фонарщиком, потому что он чистит лампы и фонари. — Да, встретил. Кувыркается на лестнице! — ответил он Мачеку, поспешая к воротам, из-за которых ему отозвался Наполеон.
— Как кувыркается? — недоумевает Мачек, но Фонарщик даже не оглядывается.
— Может быть, упал? Пойдем посмотрим, что с ним, — предложил Мачек, не придавая, впрочем, этому серьезного значения.
— Давайте лучше, господин Мачек, сыграем разок в шахматы. Одну партию! — резко и повелительно преградил ему путь Рашула. Он никогда не играл в шахматы и вряд ли знал, как надо передвигать фигуры. — Ну, сыграем, что ли? Сделаю вам шах и мат в одну секунду!
— Нет, мат дам вам я! — удивленно смотрит на него Мачек, но, смеясь, соглашается. — Вот сейчас появился настоящий Наполеон!
Расставляют фигуры. Игра начинается. Даже Розенкранц подошел поближе. Все головы склонились над черно-белой доской.
— Helfen Sie, Розенкранц! Шах и мат, шах и мат! — смеясь, повторяет Рашула, сдерживая возбуждение. Он торопится, делает смешные ходы, всякий раз ошибается. Писари откровенно хохочут, пользуясь подвернувшимся случаем, чтобы подшутить над самим Рашулой. А он с показным благодушием прямо-таки забавляется своим неумением. Он зевнул королеву, подставил короля под удар.
— So könnte auch ich spielen! — полушутя-полусерьезно похваляется Розенкранц и вдруг судорожно вздрагивает.
— Господин Розенкранц, вас зовут в суд! — во дворе снова появился Юришич, он говорит таким тоном, что всякий обман здесь исключается.
Розенкранц побледнел, он стоит в недоумении. Его глубокие морщины пришли в движение, как будто под кожей у него зашевелились черви.
— Verhör! — разъяснил ему Рашула, который сам вдруг занервничал. — Na, und was stehen Sie so blöd? Nehmen Sie einen Wachmann und gehen Sie!
— Ja, ja! — согласился Розенкранц и на подкашивающихся ногах поплелся к караульному помещению. Он целый день сегодня давал себе зарок начать симулировать на первом же допросе.
К нему приставили охранника, случайно им оказался тот, что привел Дроба, намеревавшегося как раз в этот момент улизнуть, но охранник его заметил:
— Что вы здесь делаете? Смотри-ка, а я уже совсем забыл про вас. Марш наверх, в коридоре подождите Бурмута, я не хочу, чтобы из-за вас он орал на меня!
Ворча, Дроб подчинился, вошел первый. Розенкранц за ним, но при входе столкнулся с Петковичем, посмотрел на него почти с завистью, вздохнул.
Услышав этот вздох, Петкович, стоявший неподвижно у входа, вздрогнул, поспешно отступил в сторону и молча пошел к водопроводной колонке. Тихо капает вода, он считает капли, считает как ребенок, сбивается, путается. Когда из крана капнет один миллиард три миллиона девять тысяч и еще три с половиной раза, тогда непременно придет Елена. Да, тогда. Но не кровь ли это капает? Взгляд его остановился на веревке. Уж не суждено ли на ней качаться его голове? Вот так просто, без суда?
Он тряхнул головой, отошел и плюнул в сторону. Сложив за спиной руки, направился к штабелю дров. Взгляд его устремлен в одну воображаемую точку, которая все время ускользает, прячется: сейчас она здесь, потом там и все время дальше, она неуловима. Он зигзагами движется за ней, идет точно по прямой линии, потом резко ломает ее, меняет направление. Временами выкрикивает:
— Долой смертную казнь!
Все смотрят на него, будто видят сегодня впервые. Ликотич помрачнел — таким манером и он часто шагает. Мачек отвернулся в сторону, потому что ему показалось, будто Петкович смотрит на него. Рашула вертит в руках шахматные фигуры и думает о допросе Розенкранца, а еще он никак не может забыть о Мутавце: «Решится ли он, решится ли?» Он мог бы пойти в коридор и посмотреть, но боится разочароваться или прийти слишком рано. Впрочем, он нужен сейчас здесь; он ведь как собака должен караулить, чтобы никто не прошел на третий этаж. Если и произойдет что-то, так только там.
А Юришич с возвратившимся вместе с ним Майдаком уселся на дрова и думает о Петковиче. Он нашел его в комнате для свиданий. Долго сидел там Петкович, тихий и неподвижный, с взглядом, обращенным на дверь. Встрепенулся, когда начала вопить жена Ферковича, к которой только что была доставлена акушерка. Он крикнул что-то о закованной принцессе, которую заключили в тюрьму, чтобы она не смогла навестить его. Потом, когда у дверей звякнул звонок и судебный писарь пришел позвать Розенкранца в суд, Петкович подошел к двери, недоверчиво и подозрительно оглядываясь, но сохраняя, однако, надежду, что тут его ждут хорошие вести. Дверь тем временем затворилась, и вместо того, чтобы появиться Елене, кого-то позвали в суд. В суд?
— И Петкович требует суда!
Он крикнул это неожиданно громко и ушел из коридора. За ним устремился Юришич, которого охранник попросил позвать наверх Розенкранца. И вот он опять здесь, но на одну ноту печальнее. Опять случилось так, что на лестнице Петкович со страхом оглянулся, в глазах его можно было прочесть мысль, что Юришич шпионит за ним.
— Будьте так добры, — напевно произносит рядом Майдак, — передайте мою апелляцию вашей сестричке, когда она придет к вам на свидание, пусть отошлет.
— Хорошо, хорошо! — сам уже не зная в который раз утешает и подбадривает его Юришич и озирается вокруг: приметил, что во дворе нет Мутавца. Где он? Осмотрел весь двор, нигде его нет. Спросить не у кого, и он обращается к Ликотичу. Он слышал от Майдака, что Ликотич искал сыпь на груди у Петковича; отвратителен ему этот человек, но больше сейчас спросить некого. Оказалось — напрасно: Ликотич не знает или не хочет говорить.
— Пришел доктор Колар и пригласил его к себе. Наверное, в больницу отправят, — отозвался Рашула.
— Колар? — переспросил Юришич, решив сам пойти к нему. И он было пошел, но Рашула язвительно рассмеялся.
— Ну и человек, все на веру принимает!
Он скорчил такую гримасу, что Юришич брезгливо отвернулся. Поколебавшись, он все-таки пошел в здание тюрьмы. Зачем? Он подумал, что такой интерес к Мутавцу в присутствии Рашулы может показаться смешным. Ведь там, наверху, сейчас находится Дроб. Но почему он вспомнил о Дробе? «Не хочу умирать, хочу жить!» — почти как насмешка прозвучал в его сознании крик Мутавца.
Он снова сел рядом с Майдаком. Еще кое-что задержало его здесь: в воротах его окликнул Фонарщик с вечерними газетами, а Петкович остановился, поначалу смотрел в землю, потом, бросив взгляд на газеты, круто изменил направление и зашагал прямо к двери, открыв ее, он решительно ступил внутрь.
— Что это с ним опять? — спросил Юришич и взял у Фонарщика газеты.
Случилось так, что Петкович, в очередной раз резко поворачивая, наткнулся на топор, все еще лежавший возле дров. Зачем этот топор, кого он должен им убить? Да, именно такое желание появилось у него — топором с размаху! Но кого? Тут Фонарщик выкрикнул имя Юришича. Не Юришич ли тот прекрасный и благородный юноша, который пожертвовал собой ради Хорватии и который совершенно справедливо восхищается сербами, ненавидит императора и осужден за то, что готовил покушение на императора? Топором? Но эта бумага — много-много отпечатанных листов с крупными заголовками, не смертный ли это приговор? Его прислал император, император, который тиранит его родину, вместе с Пайзлом пособничает Турции, помогает ей воевать против югославян, император, который отнимает у него все — свободу, жену и саму жизнь, император Франё Пайзл! Разве можно не одобрить покушение на такого человека? Да. Долой его! Это единственное спасение для всех — для него, Елены, Юришича, для всей Хорватии! Долой!
Он наклонился за топором, но внезапно замер в оцепенении. Долой смертную казнь! Как подобает мужчине, он подойдет к императору и потребует суда, а не помилования, только суда. Пусть суд решит, виноват ли он, нельзя допустить, чтобы вот так, без суда, он был казнен, он, принц с законными правами на хорватский престол! С царственно поднятой головой покидает он двор. Разумеется, он идет к начальнику тюрьмы.
Он не пробыл там и пяти минут, как послышались крики начальника о помощи. Еще минута, и Петкович выскочил во двор, бледный, взъерошенный, разъяренный, каким никогда его не видели. Он закричал:
— Долой смертную казнь! Долой императора! Вешайте меня теперь! Ха-ха-ха, всю Хорватию не перевешаете!
Охранники сгрудились в дверях, двое из них направились к Петковичу, но остановились от него на почтительном расстоянии и наблюдают. Из проходной слышатся жалобные стоны начальника тюрьмы.
— Что случилось? — первым поинтересовался Рашула, а сам с притворным недовольством отбросил ногой топор подальше от дров на видное место и не удержался от усмешки.
Охранник чешет затылок, сыплет проклятьями. Всему есть предел! Снова начальник звонил доктору Колару в больницу, а тот ему ответил, что занят на операции. Скоро, говорит, придет, пусть только начальник закажет санитарную карету! И начальник снова ее заказал, но ни кареты, ни доктора пока еще нет. Как будто они, охранники, поставлены здесь для усмирения сумасшедших! Как в сумасшедшем доме!
— Но что же произошло?
Об этом лучше охранника знает канцелярский писарь, который с улыбкой появился во дворе, вышел прогуляться.
— А то, что старик наш перепугался! — шепотом принялся он рассказывать. Охранники тоже заинтересовались. Дело в том, что Петкович пришел узнать, не поступил ли ответ из императорской канцелярии. На беду он заметил на столе свое прошение, еще не отправленное. Возмутился, стал требовать суда, но суда, в состав которого должны войти все европейские самодержцы. Только этот не смеет быть среди них, безумец указал на портрет Франца Иосифа. Этого кровавого отчима, говорит, надо самого посадить на скамью подсудимых. И вот, схватив со стола линейку, он набросился на портрет и располосовал его в клочья. Начальник тюрьмы ничего не мог поделать. Сам оказался в опасности. Петкович наступал на него, называя императором и доверенным лицом короля, ха-ха-ха, доверенным лицом! Но тут прибежали охранники, и Петкович признался, что он террорист. Заправский террорист — императора на бумаге убил, лояльный анархист!
Как будто услышав это замечание, что, впрочем, было исключено, Петкович, до этой минуты что-то бормотавший, вдруг заорал:
— Нет больше императора! Его убил лояльный анархист, ха-ха-ха! А из-за кого Елачич сошел с ума? Из-за кого Кватерник погиб? Тьфу!
Лицо его превратилось в маску. Бледное, заострившееся. Он громко оправдывается, жестикулирует руками, а перед ним никого нет. Он в одиночестве мечется по двору, все остальные сидят или спокойно стоят. Кажется, весь двор принадлежит ему, а сам он здесь государь. Вот теперь вешайте его! Но хорватский народ не допустит, чтобы его короля повесили; нет короля, который не мог бы быть лучше, но всего лучше, если вообще нет никакого короля! Да здравствует анархия!
— Сейчас, по крайней мере, меня никто не может упрекнуть, — сквозь зубы говорит Рашула, взглянув на Юришича, — что это я подбил его провозгласить себя королем, хи-хи-хи!
Известие, что Петкович напал на портрет императора — а может быть, не на портрет, а на воображаемого живого государя? — заставило Юришича внутренне содрогнуться; слишком поздно этот рыцарь любви и всепрощения начал ненавидеть, слишком поздно!
На Рашулу он даже не взглянул. Но зачем Рашула подвинул топор, на который Петкович засмотрелся перед тем, как отправиться к начальнику тюрьмы? Специально, чтобы возбудить Петковича? Но кажется, Петкович равнодушен к топору. Однако Юришич прячет его, а сам, вопросительно смотрит на Рашулу. Тому ничего не оставалось, как отойти в сторону и сесть на крылечко кухни. Здесь, вдали от всех, он ждет Бурмута. Однако сейчас его охватило беспокойство: а что, если Мутавац все-таки повесился? Дроб уже давно наверху, а все еще ничего не заметил! Может, оно и к лучшему? Несколько минут назад, когда Петкович был у начальника тюрьмы, он упрекнул Мачека в том, что тот рассказал Розенкранцу о подслушанном у дверей Бурмута разговоре. «Вы плохо слышали, и, кажется, вам еще не совсем ясно, что я бы мог о вас поведать куда больше!» Мачек дерзко ответил ему, что в таком случае выдаст его с головой. Но как? Очень просто, Юришич может сообщить суду, что Рашула с помощью Наполеона и Петковича хотел убить Мутавца. Рашула знает, что подлинными доказательствами против него никто здесь по существу не располагает. Но если после всего случившегося Мутавац все-таки повесится, не повредит ли это Рашуле, особенно если принять во внимание все обвинения Юришича?
По лицу Рашулы пробежала издевательская усмешка, стоит ли сейчас жалеть? Он не привык каяться и упрекать себя. Себе он все прощает, но с той особенностью, что к другим потом относится еще более сурово. Вот и теперь он чувствует глубокое, почти сладострастное желание увидеть перед собой Мутавца мертвым. Пожалуй, пора заглянуть в здание тюрьмы и покончить с этой неизвестностью.
К счастью, на глаза ему попался Наполеон, а с ним и Фонарщик. Рашула поманил их к себе, не заботясь в тот миг ни о ком, кроме самого себя, испытывая желание немного развлечься. Не хотят ли они снова повторить свою шутовскую выходку, которой отличились на прошлой неделе? Наполеон сразу смекнул, что Рашула имеет в виду, но он стал недоверчивым после того, как получил от него оплеуху. Да и охранники бродят по двору. Но если получим на лапу сексер? Пока Наполеон и Фонарщик не очень уверенно договаривались между собой, мимо Рашулы проковылял Бурмут. Ушел он покачиваясь, а сейчас вообще еле держится на ногах.
— Папашка, папашка! — вскочил за ним Рашула, ему кажется, что Бурмут, хотя ноги его странным образом расползаются в стороны, как будто он идет по льду, пронесется мимо тихо, как ветер.
— Ruhe! — Бурмут приставил палец к губам. Еще у ворот он узнал у охранников, что начальник ворчит по поводу его долгого отсутствия, поэтому сейчас его главная задача пристроить бутылку с вином, которую он прятал под полой.
— Ну как? Вы нашли ее? — торопливо зашептал Рашула.
— Ну и дела, стоит папашке отлучиться на часок, как этот бездельник шум поднимает!
— Вы ее нашли? Вы были там?
— Кого? Ах, твою жердь! Да, был! — он зарычал и хотел было уже войти в дверь тюрьмы, но повернулся в сторону Рашулы и рявкнул: — Это значит, не был. У папашки были дела поважнее.
Лицо его раскраснелось, язык заплетается, колени подгибаются, по всему видно — пьянехонек.
— Какие такие дела? — горячится Рашула и замечает под полой у Бурмута бутылку. — Ведь мы как договаривались: ничего вечером не будет, все останется вам, если…
— Что если? — Бурмут повысил голос. — Полюбуйтесь-ка на него! Все и так останется мне, хочешь ли ты этого или нет. А то, то… — он опять заговорил тише, — твоей просьбой займусь после. Нельзя надолго уходить со службы. — Он заливается блаженным пьяным смехом, совсем забыв про начальника тюрьмы. Что, неужели папашка не смеет выпить немножко в честь своего шестидесятилетия, тем более задаром! Он, конечно, хотел разыскать жену Рашулы, но на первом же углу он встретил сына, полицейского чиновника, который со своими товарищами возвращался со службы. Узнав, что у него сегодня день рождения, они пригласили его на стаканчик вина. А стаканчик превратился в несколько бутылок, пили быстро, одну дали ему на дорогу. Ну мошенники эти полицейские чиновники, умеют разживаться деньгами! Пусть Рашула болтает что хочет! Будто папашке чужая баба важнее, чем возможность немножко подкрепиться!
— Напились, на это у вас нашлось время! — разозленный Рашула готов был его оттолкнуть от себя.
— Кто напился? Завидуешь! Кто-то другой был у нее, вроде полиция — так, кажется, они мне говорили.
— Полиция? Обыск? — встрепенулся Рашула, но вынужден был улыбнуться. Что у него могут найти? — Что еще рассказывает ваш сын?
— Сын? К черту такого сына, которого только на улице и сыщешь, чтобы объявить ему, что у тебя день рождения. Ну что тебе от меня надо? Разве он должен все знать? Сам-то он у нее не был, слышал, что туда только что ушли, пока еще не вернулись. А может, вернулись. Ничего он не знает, только предполагает. — Мимо проходит Петкович, выкрикивает лозунги против смертной казни; это тот, из-за которого его разыскивает начальник. — Черт бы тебя побрал с твоей смертной казнью! Всех вас надо повесить, подонки! — Он увернулся от Рашулы, подбиравшегося к его бутылке, зарычал на него и стал подниматься по ступенькам.
— А у вас, папашка, Мутавац убежал! — выпалил ему вслед Рашула и даже сам удивился смыслу сказанного. Но он должен был чем-то заглушить в себе страх неизвестности, внушенный ему на этот раз Бурмутом и его болтовней о Зоре. Может быть, пойти за ним? Но что он может сказать такой пьяный и суетливый? Еще немного, и все будут знать о Мутавце. Совсем немного! Рашула сцепил руки за спиной, собрал всю свою волю, напрягся.
Между прочим, Наполеон и Фонарщик не устояли перед искушением получить сексер. Улучив минуту, когда охранники и Петкович отошли на другой конец двора, здесь, в его более узкой части, они решили заработать эту награду. Они легли на землю, Фонарщик на спину, а Наполеон на него, животом вниз, валетом. Головы они ловко пристроили друг другу между ног, а ноги согнули, так что наружу торчали только спины. И эта безголовая груда мяса, словно две черепахи, втянувшие под панцирь головы и ноги, вздымается вертикально, падает плашмя, катается по земле, наверху спина то одного, то другого, бухаются о землю глухо, молча.
Слышен оглушительный смех зрителей. Вокруг собрались все, кто был во дворе, подошли два охранника. Даже на Юришича подействовал заразительный смех, это можно было заметить по его лицу.
Только Петкович остается серьезным. Его внимание снова привлекли крюк и веревка, ему мерещится, что их много, все стены утыканы крючьями. Для кого столько? Король в хорватской республике один, и голова у него тоже одна. Может быть, император Пайзл остался жив после покушения и теперь мстит, хочет повесить здесь весь хорватский народ? От этой мысли лицо его помрачнело, остекленевшие глаза горят, они готовы разразиться молниями. И вот уже на земле корчится в конвульсиях обезглавленный труп. Но почему смеются? Это сатрапы императора смеются над смертью народа, и над его смертью они будут смеяться!
А народ этот, безголовая груда мяса, подползает все ближе. Прямо к нему.
— Быстрей, быстрей! — оживился Рашула. — Еще один сексер за скорость! Автомобиль, хи-хи-хи!
— Автомобиль, автомобиль! — глухо, как из-под земли или из чрева, откликается Наполеон.
— Какой автомобиль? Это не автомобиль! Я на доктора Колара подам в суд! Ложь! — взорвался Петкович и потряс кулаком. Он оскорблен, глубоко оскорблен.
— Ав-ав…
— Ребятки! Ребятки! — раздался крик в здании тюрьмы, вероятно, в канцелярии или комнате писарей. Это был крик безумный, хриплый, пронзительный, оборвавшийся на предельно высокой ноте. Потом что-то грохнуло, и можно было подумать, что здание тюрьмы вот-вот развалится.
Все во дворе вскрикнули, подняли головы вверх, только Рашула сохранил хладнокровие и как по мячу пнул ногой в копошившуюся груду человеческого мяса, которая в этот момент бухнулась перед ним на землю. И груда развалилась как разрубленная, и, как жуки, перевернутые на спину, Наполеон и Фонарщик задрыгали ногами, замахали руками, потом вскочили и оторопело вытаращили глаза, обиженные и ничего не понимающие: кто их ударил? А, опять Рашула!
— Вы нам обещали сексер! — кричит Наполеон; за сексер он простит ему этот удар, каждому по сексеру.
Все со страхом смотрят на окна тюрьмы. Что там произошло? Этот вопрос застыл у всех на лицах. Но в тюрьме снова воцарилась тишина. Бурмут напился, от вина его развезло, вот он и раскричался на кого-то. Но почему он их звал? Или он не их звал!
В следующее мгновение из дверей тюрьмы пулей вылетел Бурмут. Картуз съехал ему на глаза, руки судорожно мечутся в воздухе, как будто он отчаянно пытается за что-то ухватиться, чтобы не упасть.
— Ребятки, ребятки! Где начальник? Начальник! Ребятки!
— Что? Что случилось? — возбужденно спрашивает Рашула, но в душе он совершенно спокоен, ему уже все ясно. — Сбежал кто-нибудь?
На всех лицах можно прочесть тот же вопрос. Но Бурмут как-то странно посмотрел на него, потом повернулся к остальным, сдвинул картуз на затылок, набрал воздуха и заорал:
— Ворюги вы! Христопродавцы проклятые! Сколько раз говорил, вас нельзя ни на минуту оставить! Что? Что? А вот что: в канцелярии, ворюги вы эдакие, Мутавац повесился! Нет, не повесился, — он замолчал и в этот момент полностью протрезвел, — веревка у него лопнула, разбился.
— Вот как? А жив остался? — сверкнул белками глаз Рашула. — Да жив он! — растерянно крикнул он. — Вы пьяны, послушайте, он же там стучит!
И в самом деле, из тюрьмы, откуда совсем недавно донесся крик и грохот, снова послышался стук, громкий и частый. Опять головы задраны вверх, все пытаются разглядеть, что там происходит.
— Долой смертную казнь! — вопит Петкович, рванувшись вперед и тут же застыв на месте.
Кровь закипела в жилах Юришича, слезы навернулись на глаза, но он еще надеется.
— Папашка, папашка! — послышался из окна голос, но не Мутавца, а Дроба.
— Жив! Это тот, долговязый! — рассвирепел Бурмут. — Что за чертовщина, лужа крови, лужа крови! — и, не обращая внимания, что писари во главе с Рашулой кинулись в тюрьму, он побежал через весь двор и у ворот столкнулся с начальником тюрьмы, который бежал ему навстречу. Потрясенный выходкой Петковича и оставшись в канцелярии, он предался размышлениям о том, как хорошо было бы бросить службу и податься на пенсию, вечерком играть с приятелями в картишки, дурачка забивать или в очко резаться. Мечтания эти прервал шум, доносившийся из тюрьмы. Думая, что это опять Петкович куролесит, он долго колебался, но наконец, опасаясь порицаний начальства, вышел усталый, взъерошенный.
— Что такое? Где вы пропадали?
Он хотел было пожурить Бурмута за отсутствие, но Бурмут его опередил:
— Наверху, господин начальник, один заключенный пытался повеситься и зарезался!
— Как? Повесился и зарезался? Невероятно! А кто это? — ошеломленный начальник хотел было спросить: уж не Петкович ли, но заметил его во дворе.
— Мутавац, тот горбатый!
— Да как вы допустили! Где вы были? Он жив по крайней мере?
— Он мог перерезать себе глотку и при мне! Мертвый, вокруг лужа крови, черт его разберет!
— Ужас! Что за день, что за день! Так вы говорите — мертвый? — начальник совсем растерялся, бестолково засуетился. Что делать? Расспрашивать дальше или самому сходить к Мутавцу, а может быть, сообщить по телефону в полицию или же немедленно бежать в суд? Но брякнул колокол, вероятно, это доктор или санитарная карета прибыла.
В проходной темно, сейчас там пропустили женщину. Она стоит в сумраке с корзиной в руке, дышит тяжело, пробует отдышаться, прежде чем сказать что-то.
— Пожалуйста, пропустите, — с трудом переводя дух, говорит она охранникам, обступившим ее. — Это еда для господина Мутавца. От его жены, — и она наугад протягивает корзину охранникам.
— Для Мутавца? — громко смеется один из них, а смех этот такой странный, будто смеются в мертвецкой.
— Черт побери! Зачем ему теперь еда? — это Бурмут протолкался к проходной, и в его возгласе в первый раз чувствовалось что-то вроде жалости к Мутавцу. — Где вы были до сих пор? Целый день бедняга ничего не ел, напрасно ждал обеда. А теперь, теперь…
— Я прошу вас, сударь, — чуть не плачет женщина и, убедившись, что никто не хочет взять корзину, делает шаг во двор. Закутанная в платок, нос горбатый и сама вся сгорбленная. — Господин Бурмут, будьте милостивы.
— А, это вы, госпожа Микич! — узнал он свою бывшую соседку, приносившую иногда вместо Ольги еду Мутавцу, и вдруг подобрел. — Да я рад бы, но теперь уже поздно, Мутавац мертв.
— Что вы говорите, спаси господи! — госпожа Микич поставила корзину на землю и в крайнем изумлении подтянула конец передника к носу, моментально забыв, однако, для чего она это делает. — Зачем так жутко шутить?
— Это дьявольские шуточки! — опять с раздражением заговорил Бурмут. — Он мертв, я вам говорю! Зарезался, а хотел повеситься. Где вы раньше были?
По тишине, воцарившейся в проходной, где из-за темноты почти ничего не видно, по тону Бурмута госпожа Микич поняла, что в этот дом пришла смерть. Слезы брызнули у нее из глаз, она вытирает их краем передника, причитает, оправдывается, почему не пришла раньше. Милостивый бог, не могла она. Хозяйка дала работу, поэтому не могла раньше, как обещала госпоже Мутавац, приготовить обед и принести сюда. А почему она сама не приготовила еду и не принесла? Несчастье, несчастье. Утром по дороге с рынка она подскользнулась на апельсиновой корке и вывихнула ногу, в обмороке доставили ее в больницу, а там у нее схватки начались; наверное, будут преждевременные роды. Совсем недавно об этом стало известно в их доме; ой, боже мой, если бы она знала, все бы бросила, завтра бы выгладила хозяйке белье. С чего бы он так? И куда мне теперь с этим? Что делать? А она так просила передать ему привет. Как мне ей сказать?
— Как сказать? Языком! — хмурится Бурмут. — Черт знает что! На апельсиновой корке вывихнуть ногу, а тут ее муж ждет, голодный и отчаявшийся!
— А разве он ничего не оставил, записку какую-нибудь, ничего, совсем ничего?
Пусть подождет, сейчас он посмотрит — обещает Бурмут, собираясь уходить. Он вспомнил, что с мертвецом запер в канцелярии Дроба. Оглянулся на начальника тюрьмы, который входил в свой кабинет и, кажется, вытирал слезы. Он немедленно придет. Голос его дрожит. И действительно, все его так ошарашило, что лучше уж помучиться с телефоном, докладывая полиции о случившемся, чем смотреть на мертвеца.
Наконец Бурмут выбежал во двор. Не удивительно, что эти подонки писари сейчас наверху, а не во дворе. Только Юришич еще здесь, гляди-ка, и Петкович! Бурмут зарычал на Юришича, чтобы убирался в камеру. Несколько охранников идут за ним.
В проходной плачет госпожа Микич.
— Что поделаешь, бывает! — успокаивает ее охранник у ворот. — Плачем его не оживите, что убиваться — ведь не ваш муж.
Он закрывает ворота, ведущие во двор, и приглашает ее посидеть в караулке. В проходной темно, как в могиле, а весь двор — словно лужа крови.
Лужа крови. Именно таким он представляется Юришичу, который отошел от ворот, не послушавшись Бурмута, остался с Петковичем во дворе. Кисея темноты уплотнилась, засверкали звезды. День догорел, остался пепел — вечер. Окна тюремных камер засветились яркими четырехугольниками. Фонарщик только что зажег большой фонарь у входа в тюрьму, через его красные стекла на землю падают широкие полосы света, багровые, как кровь.
Лужа крови. Глядя на нее, Юришич не хотел и сейчас не хочет видеть ту, что наверху. Думал пойти за всеми, но удержался. Не пошел, когда больше всего требовалось, когда еще можно было спасти Мутавца. Теперь поздно.
Поздно. Но кто виноват в том, что до этого вообще могло дойти? Вначале Юришич винил самого себя, приходя в отчаяние от мысли, что не сумел до конца понять Мутавца, поверил его крику, что он хочет жить! Только это не самоубийство, это убийство! Его всего передернуло, с предельной отчетливостью он видит лицо того, кого уже мертвый Мутавац пугал, что сможет выжить. Это лицо Рашулы. Рашула убийца! Что делать? Требовать возмездия? В мыслях он перебирает все обстоятельства, которые могли бы уличить Рашулу. Но к чему это? Кому он может пожаловаться, от кого требовать наказания виновного? От того самого суда, который его осудил за справедливое дело? Где та инстанция, способная утвердить справедливость? Перед Юришичем пустота, такая пустота, что даже вина Рашулы не кажется ему столь очевидной. Виновата апельсиновая корка? Да, прав Бурмут, это черт знает что! Если бы не эта корка, жена Мутавца пришла бы, а так Мутавац, расстроенный ее отсутствием, от отчаяния покончил с собой! Корка апельсина! Юришича знобит от этой гротесковой мысли. Нет, нет, все гораздо значительнее, чем эта нелепая случайность, надо всем, как демоническая маска, скалится главная причина: сатанинский ум Рашулы, который, сознательно используя каждую мелочь, топтал и затоптал жизнь Мутавца. Но страшнее всего то, что Рашула, по всей видимости, нашел главного соучастника для своего преступления в человеке, потерявшем разум в поисках справедливости (бациллы справедливости!), в Петковиче! Стало быть, и Петкович, пусть невольно, бессознательно, но виновен?
Этот вывод буквально сразил Юришича: до чего же мы дошли, если человека, который, может быть, сам гибнет только из-за того, что у него благородное сердце, что он рыцарь добра, можно хотя бы секунду считать соучастником такого короля преступлений, каким является Рашула! А именно так и выходит. За это говорят все встречи Петковича с Мутавцем.
Но что все это означает? Рыцарь, в припадке безумия провозгласивший себя королем, беспомощен, но добр, другой же разбойник, по уму действительно король, сильный и коварный; король безумцев и король мертвецов, один и сам жертва, другой палач, а оба союзники, набросившиеся на жертву, беспомощную и неразумную. О, вместо одной жертвы надо вообразить тысячи жертв, чтобы получить представление о королевстве, в котором император только на бумаге убит, но если бы он был убит на самом деле, остался бы еще один победитель — император-негодяй, император-душегуб — Рашула.
А разве это не без оснований, учитывая его упорство, волю и энергию? От своего права на победу отреклись Петковичи, Майдаки, Мутавцы, Дробы, Тончеки в тот момент, когда поддались иллюзиям, которые не имеют никакого отношения к жизни; о, сны и иллюзии, имя вам — бессилие и гибель! До каких же пор будет так, до каких пор?
Может, нельзя победить зло, страшась собственной гибели, сокрушить его — увлечь в пропасть вместе с собой!
Петкович, доказавший это своим страхом перед воображаемой смертной казнью, не такой человек. А может быть, такой он сам, Юришич? Задавшись этим вопросом, Юришич понял, что бросил на чашу весов смысл всей своей жизни. И естественно, в эту минуту груз ему кажется довольно тяжелым. Да, он готов на жертву, спасительную жертву. Но что стоит даже величайшая из жертв, если она единственная и не встречает отклика у тех, ради которых приносится?
И снова он вспоминает тех борцов на Балканах, и снова его охватывает сомнение даже в этой борьбе. Но все равно, Сербия все-таки борется, а что происходит в Хорватии? Сдерживая нервные судороги, он обводит взглядом тюремный двор. Вот здесь, во мраке, испещренном красными пятнами каторжного света, бродит ее король, один из лучших ее сыновей, безумный! Безумный, а отчего?
Он пристально всматривается в Петковича.
Сразу же, как только Бурмут пришел с вестью о смерти Мутавца, Петкович, выкрикнув лозунг против смертной казни, успокоился. По крайней мере, внешне он выглядел спокойным. Но внутри его царил полный хаос. Неужели Мутавца хотели отвезти в автомобиле? А Мутавац решил лучше повеситься. Не хотел ехать в желтый дворец? Его зверски убили, вот кровь на месте казни, красные потоки крови, потоки.
Он осторожно обходит красные пятна света на земле. А что это за женщина пришла в тюрьму? Почему она плакала? Уж не были ли это его сестра Регина и принцесса Елена? Хотят проститься? В крови его здесь найдут; каждую минуту из засады кто-то может зарубить его топором. О, перед судом народа, перед судом всей Хорватии боится император публично вывести короля Хорватии на казнь. Но пусть выведет! Он не боится! Пусть только сначала зачитают приговор! Приговор — и он сам положит голову под топор. Да, положит — и он действительно пригнул голову, — ведь я лояльный анархист, я лоялен к любой человеческой жизни, но императора я должен убить, потому что он угнетает всех нас! Я убил его? Нет, это обман, о пятидесяти четырех форинтах, ха-ха-ха, хозяин ресторана Пайзл лгал, короли не крадут.
— Я король! Я был принцем, это только говорят, что он мертв! Жив король в желтом дворце! Король!
Он замер с поднятой и чуть склоненной набок головой. Стоит как неподвижное изваяние, облитое красным светом, будто кровью. Выкрикнув, прислушивается к своему голосу.
Затихла было тюрьма, а сейчас ожила словно от прикосновения волшебной палочки. Ожила в бурном, вихревом темпе атаки. Петкович замер, а Юришич вздрогнул: какая же это атака, если она обращена назад, если людям остается единственное утешение, что они еще не погибли?
Еще Хорватия не погибла,
пока мы живы!..
На высокой ноте трубят трубы, звенит медь, гремят барабаны, глухо, как из подземелья. А подземелье это не что иное, как место гуляний в Зриневаце, и павильон среди платанов, и весь этот пестрый парк, наполненный мужчинами и женщинами, похожими на бабочек, раскинулся неподалеку от тюрьмы. Играет военный оркестр, рассевшиеся полукругом музыканты в солдатской форме по знаку дирижерской палочки забили в барабаны и ударили в литавры, задули в трубы, и понеслось в атаку попурри из военной музыки, стремительно сменялись ритмы и мелодии. Прозвучит несколько тактов одного марша, а другие уже замирают, плавно переходят в новые или возникают неожиданно, бешеным скачком. Попурри — это все и ничего, начало без конца, конец без начала, бунт без затишья, затишье без мятежа, попурри из военных маршей — это музыкальное сопровождение безумия Петковича.
Разносятся звуки, стихают, звенят, уходят в землю, бледнеет от них кровь, кружится вокруг Петковича хоровод ведьм… мы братья хорваты… громогласно… вспыхнула заря… с Велебита возглас слышится…
И слышится возглас, скорее отчаянный, чем восторженный:
— Да здравствует Хорватия!
Оглушительные звуки слились в такты гимна «Боже, живи» и с последним ударом в большой барабан, со звоном литавр затихли, замерли — как будто все разбилось вдребезги, сломалось, эхо лопнуло и погасло, словно его кто-то взял и вырвал из воздуха.
Но внутри Петковича звуки продолжают жить, они трансформировались в звучащие мысли, каждая мысль — ария; уж не народ ли идет к нему с песнопениями, чтобы прославить его? С королевой Региной во главе? Королева прибудет в триумфальной колеснице, народ сам впрягся в нее, звучат возгласы, пение. Это будет свадьба и коронация, воскресение и освобождение, ха-ха-ха, впервые хорватский король побратается с народом!
Он стоял и упорно смотрел на ворота. Почему вдруг наступила такая тишина?
В этой тишине безмолвно застыл и Юришич. В нем все еще звучат угасшие такты попурри, они навевают печаль, как похоронный марш. Он слышал возглас Петковича «Да здравствует Хорватия!».
Хорватия, что это такое? Какая ты? Зачем ты существовала, какая цель была у тебя, какое предназначение? Быть придворным шутом, быть униженной до роли вечного малолетки, которому необходим опекун? О, твои великовозрастные дети унижают тебя, и даже те, что с верой кричат «Да здравствует!». А что говорить о тех, которые думают о тебе только так: «Живи, чтобы я мог жить за счет твоих болезней!»
О, исчезни пустое слово! Все мы родились и воспитывались на попурри из твоих надежд и обманов, работали для твоей славы, восхищались тобой и любили тебя. А чем ты была и чем стала теперь, если не солдатской клячей, тянущей за собой в темноте огромный барабан. Ты шагала в такт послушно, без понуканий, а другие отбивали на барабане свои марши! Пора кончать с этим!
Гляжу в твое нутро и вижу, что ты, в сущности, великое столетнее попурри, колыбельная и утренняя песенка нашего детства, ты была только фальшивым, сумбурным и нервозным музыкальным сопровождением великого безумия и наивности всех нас — твоего народа! Исчезни со всем своим злом, безумием, с разумом стервятника, со своим сумбурным попурри, которое продолжает оставаться пульсом твоего бытия. Исчезни ныне и присно и во веки веков, пока остаешься такой, какая есть!
Твой новый путь? Поиск твоего предназначения, твое воскрешение. Сегодня еще знамение твоего краха, это красное сияние, взметнувшееся как чистое знамя, — одновременно и знак твоего воскрешения!
Юришич охвачен огнем гордости и веры, все пульсирует в нем. Горизонты открываются перед ним, перспектива, в которой он словно теперь только увидел свою цель: видит он контуры той инстанции, перед которой Пайзл и Рашула окажутся безъязыкими и ничтожными, как маковые зернышки.
Какой бы глубокой ни была его печаль, он готов поцеловать каждый красный след на земле — до такой степени у него стало чисто на душе.
Мимо проходит начальник тюрьмы, ему надо к Мутавцу и в суд. Идет вразвалку, бормочет, а с другой стороны из тюрьмы возвращаются охранники. И Мачек с ними — забыл во дворе свои шахматы. Он тихо говорит начальнику, а потом и госпоже Микич в окошко караулки, что Мутавац оставил письмо, шлет привет Ольге и своему ребенку, но Ольга может увидеть это письмо только у следователя в суде. Так же медленно, как появился, он возвращается обратно в тюрьму, не решаясь даже взглянуть на Петковича.
Петкович, продолжавший упорно смотреть на ворота, сдвинулся наконец с места и улыбнулся, все еще не теряя надежды. Ведь только что туда прошел старый император, согбенный как изгнанник. Смотри-ка, бывшие стражники его даже не поприветствовали! А вот и они, идут те, кто будет его прославлять, идет народ, тихий и безмолвный, как перед бурей, бурей веселья!
Ворота действительно открываются настежь. Согнувшись и придерживаясь за стену, на улицу выбирается госпожа Микич. Через проходную вереницей входят во двор заключенные. Один за другим, в том же порядке, как утром выходили на работу с деревянными козлами на шее, и чудится, что они тащат ярмо. Следом за ними громыхает тележка, похожая на ту, на которой возят большой барабан. А катит ее по-прежнему старый Тончек — туда, где она раньше стояла. Ворота опять закрываются, а он с остальными заключенными, сложившими в угол козлы, топоры и пилы, возвращается в здание тюрьмы. Вот он прошел мимо Петковича, остановился, поздоровался.
Недоверчиво и подозрительно смотрит на него Петкович. Он ждал народ, а кто эти такие? Ждал веселья, но почему столь печальны эти люди? Ждал проявлений любви, но почему они пришли с топорами? Может быть, они готовят восстание? Он не хочет восстания. Любовь и мир должны господствовать между людьми! И что это за дама, приближенная ко двору императора, почему она удалилась, ничего ему не сказав о королеве? Но экипаж прибыл пустой, и кучер королевы сейчас испуганно стоит перед ним. Уж не случилось ли какое-нибудь несчастье?
— Господин Марко, покорнейше просил бы попросить вас…
— Здесь нет господина Марко! Есть только Марко, король хорватов, — оскорбленно выпрямился он и поднял руку.
— Давай, давай, старик, хватит болтать! Больше в город не пойдешь! — гонит Тончека охранник.
Подошел Юришич, спрашивает, что случилось. Охранник лицемерно рассмеялся, а Тончек еще ниже опустил голову. При возвращении из города он заметил перед корчмой торговца Шварца, и так ему захотелось упросить его смилостивиться над ним, но он катил тележку и не смел выйти из колонны. Он только повторял: «Господин Шварц, господин Шварц». Вот за это охранник и обозлился, не хочет больше пускать его в город. Разумеется, это обстоятельство больше всего опечалило Тончека, ведь ему, может быть, когда-нибудь еще довелось бы встретить Шварца! Поэтому он и собирался попросить господина Марко помочь ему. Но поди ж ты, господин Марко и слушать его не хочет! Раньше был добрым, а сейчас, видно, совсем разум потерял, ну какой он король?
Робкий и задумчивый, в неизменных опанках, он вздохнул и скрылся за дверью тюрьмы так тихо, как тихо погружается в воду намокший лист.
Грустно смотрит ему вслед Юришич. А из парка неясно и обманчиво, как песня сирены, донеслись сюда дрожащие и прерывающиеся звуки музыки. Он помрачнел и оглянулся на Петковича. А тот стоит возле тележки, которую прикатил Тончек, смотрит в землю, именно в то место, где вроде бы была могилка канарейки. Стоит там, томимый мукой, подсознательной мыслью, что на такой тележке не могли привести королеву. Но откуда здесь тележка? Наверное, доктор Колар прислал ее, чтобы вместе отправиться в желтый дворец! Но разве королю подают такую тележку?
Ха-ха-ха, вот наконец и к королю торжественно прибывает депутация народа с королевой. Услышав музыку, он поднял голову.
Журчат, поют, переливаются на разные лады кларнеты и флейты, выводят какой-то опереточный мотив. Бередят его душу, это приближается королева, плывет на волнах вальса, словно сирена на кораллах пены. Он еще выше поднял голову, напряженно смотрит на окно за стеной.
А окно как могила. Как могила! Почему оно не светится, почему не блестит, не сияет в такой славный день?
Он растерянно оглядывается по сторонам: единственные освещенные окна забраны решетками! В его королевстве не нужны решетки на окнах! И народ не смеет носить тюремные одежды. Как только он придет сюда, он в первую очередь объявит об этом народу. Но если народ опять пройдет мимо, не заметив и не узнав его? Может быть, они считают королем другого благородного Марко Петковича и сейчас направляются к нему?
Какого другого, где он? Он лучше или хуже? Какой бы ни был, но умрет тот, для кого желтый дворец, а вдруг ему самому отправляться в этот дворец? Именно этого он и хочет. Но где же народ, который должен отвезти его туда вместе с королевой?
Не в могилу! Он уставился в землю, как раз туда, где была могилка канарейки. В могилу только в том случае, если он останется одиноким, не узнанным народом. А если его опознают, тогда он должен сам предстать перед народом и объявить всем, что пришел конец его скитаниям, он вернул себе право на трон.
А это значит — написать манифест, торжественный манифест, и все решится! Восторг охватил его, светлый, ослепительный восторг. Он трепещет как белый голубь.
Сегодня он отправил письмо королеве Регине, привязав его к шее белого голубя, так он поступит и с манифестом к народу!
В куче мусора поблизости приметил он белевшую скомканную бумагу, видимо, испорченный документ. Поднял. Уж не голубь ли это белый, вестник его славы? На нем он напишет манифест, ха-ха-ха, волны музыки его щекочут. Это королева радуется, танцует, словно предчувствует счастливый миг!
Медленно шагает он в темноте с бумагой в руках, но он озарен иным светом. Идет в тюрьму. Какие-то человеческие тени проплыли мимо, уступили дорогу, ха-ха-ха, сейчас они еще рабы, но час помилования уже близок.
Это Юришич, ничего не понимая, решил пойти за ним вместе с охранником. А из тюрьмы выбежал Фонарщик.
— Куда ты? — схватил его охранник. Петкович уже вошел внутрь.
— Шесть часов, иду звонить отбой. Вы видели Мутавца? Эх, кабы знал, что он сделает, я бы его спас!
— Каким образом? — вмешался Юришич.
— Очень просто. Когда я встретился с ним на лестнице, я увидел, что из кармана у него торчит веревка. А где он ее взял, если не здесь? — показал он в направлении водопроводной колонки.
Юришич похолодел. Он вспомнил, как еще утром Мутавац присматривался к этой веревке. Но если он ее тут отрезал, то кто-то это мог видеть. Мог или нет?
Вошел он стремительно, а за его спиной во дворе резко ударил колокол, возвестивший конец дня по внутреннему тюремному распорядку.
Сбежавшиеся посмотреть на Мутавца писари могли это сделать только через смотровое оконце, потому что двери канцелярии были заперты. Внутри сидел Дроб. Пьяный Бурмут разозлился на Дроба за то, что тот разговаривал с заключенными через глазок в камеру. Он накинулся на него, а Дроб, спасаясь, шмыгнул в приоткрытую дверь канцелярии. Оба они прямо-таки остолбенели от ужаса, обнаружив там Мутавца в крови и с веревкой на шее. В спешке, потеряв остатки самообладания, Бурмут выскочил из канцелярии, захлопнул за собой дверь и повернул ключ, не вспомнив, что Дроб остался внутри. Дроб кричал, стучал в дверь, а сейчас, когда подошли писари, совсем рассвирепел, потому что кто-то уже начал над ним подсмеиваться.
Поскольку было темно, Рашула подал ему спички через оконце в дверях и Попросил посветить, чтобы рассмотреть мертвого. Оказать такую услугу Рашуле? С мстительным наслаждением Дроб отказался, ему бы лучше разжиться карандашом и бумагой, с ними легче коротать время в камере. Но все, особенно Рашула, пристают, чтобы он взял спички, разыскал записку, что наверняка лежит недалеко от Мутавца на полу, и передал ее им. Обозленный на этих господ, к которым он причисляет и мертвого Мутавца, он упорно отказывается, как вдруг появляется Бурмут.
— Ребятки, ребятки, харч ему принесли! — он сбивчиво рассказывает, что случилось в проходной. Апельсиновая корка, апельсиновая корка!
— Будет ему на десерт на Духов день! — смеется Рашула. — Удачно умер, перед Всесвятской неделей, поставят ему свечки!
Снова изнутри лихорадочным стуком дает о себе знать Дроб, и Бурмут отпирает дверь.
— Давай выходи, висельник! У тебя было достаточно времени, не видел ли какой записки возле того дурака?
Он еще не кончил говорить, а Рашула уже ворвался в комнату, схватил лист бумаги возле головы Мутавца и, разобрав при свете спички почерк Мутавца, засунул ее себе в карман.
— Это моя старая квитанция, — объяснил он в ответ на окрик Бурмута, — я ее потерял здесь днем.
— Врет, при чем тут день! — возмущенно крикнул Майдак. Но в этом не было необходимости, потому что Бурмут, не стерпев покушения на свой авторитет в присутствии охранников, яростно наскочил на Рашулу с кулаками.
— Покажи эту квитанцию!
— Дайте вначале взглянуть на мертвеца, может быть, письмо у него.
И охранники ввалились в комнату, кто-то даже перевернул труп. Но Бурмут всех их вытолкал обратно из комнаты и, заперев дверь, повесил связку ключей на руку.
— Какое ваше дело? Я знаю, что должен делать, пока не явится следователь и полиция. Все, что обнаружил, оставь на месте! Не впервой мне с этим дело иметь. Ну-ка, ты, отдавай письмо!
В коридоре у дверей канцелярии один из охранников зажег керосиновую лампу, осветившую бледное лицо Рашулы. Он скалит зубы, хотя внутренне чувствует себя в полной растерянности. Вопреки ожиданиям он не почувствовал никакого удовлетворения, увидев труп Мутавца. Напротив, ему было противно, будто там, в углу, лежит раздавленный таракан. В дополнение ко всему его охватил страх, уж не оставил ли Мутавац письмо, в котором обвиняет его в своих муках? Если это так, он обязан уничтожить письмо, но всему свой черед. Это можно сделать и в последнюю минуту. Чувствует, что все оборачивается против него, всем любопытно, что в этом письме, а ему прежде всего. Он вытащил его из кармана и, отступив на почтительное расстояние, принялся его читать про себя.
— Вслух! Вслух!
— Вслух? — Рашула обвел всех ироническим взглядом. — Ничего особенного! — только сейчас он ощутил сладостное удовлетворение и скучным голосом прочитал письмо, смоченное слезами и кровью:
«Дорогая моя, родные мои, Ольга, я сам так хотел, никто меня не принуждал, иначе я не мог поступить — ради тебя и ребенка. Прощайте, помните обо мне! Ваш Пеппи. Достопочтенный суд прошу не обвинять мою жену в связи с книгой расходов и доходов, которая была обнаружена за печкой. Я спрятал ее там без ее ведома, она ничего о ней не знала!»
— Об этом я бы мог кое-что сказать, — рассмеялся Рашула и вытащил утреннюю записочку Ольги. — Здесь видно, как она не знала об этой книге! Вручаю вам, папашка! — и он протягивает Бурмуту оба письма.
— Еще что-то на обратной стороне! — плаксиво заметил бледный как полотно Майдак; не виноват ли он сам в этом грешном конце Мутавца?
— На обратной? — Рашула поспешно переворачивает листок бумаги. — В самом деле! Это поразительно!
«Я много чего наговорил на Рашулу и Розенкранца, чтобы спасти себя. Бог мне судья, равно как и всем им».
— Оговорил, сам признается! — радуется Рашула. — Мог бы это сделать еще живой, для этого не обязательно убивать себя. — Что же вы, папашка, — останавливает он Бурмута, который забрал обе бумажки и сует их охраннику, чтобы тот отнес их госпоже Микич, — письма необходимо суду передать, для суда это вещественные доказательства.
— Суду? Tas hajst — точно! — согласился Бурмут. — Но скажите тогда госпоже Микич, чтобы завтра явилась в суд. А ты подонок, — обратился он снова к Рашуле, взглянув разок на письмо Ольги, о котором он уже кое-что знал от Розенкранца. — Ты бы его утаил, кабы оно тебе было не на руку. Дьявол ты эдакий, ты перед ним виноват больше, чем он перед тобой!
— Но разве вы не слышали, что он там пишет? — презрительно усмехнулся Рашула.
— Как был мошенником в жизни, так мошенником и на тот свет отправился! — пробурчал довольно громко Дроб. Из всей этой истории он понял только то, что Мутавац был посажен в тюрьму в связи с аферой страхового общества, и этого было достаточно, чтобы ненавидеть его.
— Что ты болтаешь? — рявкнул на него Бурмут и засунул бумажки в карман. — Ворюга, в карцер захотелось?
— Я правду говорю! — раздраженно протестует Дроб. — Как он мог написать, что Рашула не виноват, когда меня он тоже обманул?
— Как вы его терпите? — усмехнулся Рашула, а Бурмут в бешенстве затопал ногами на Дроба.
— Гх-р-р-а! Ты еще осмеливаешься болтать! На виселицу тебя надо! Ты и никто другой виноват, что тот лежит мертвый.
— Вы что, спятили?
— Кто спятил? — замахнулся ключами Бурмут. — Ты здесь был и ничего не слышал, ничего не видел? Он заколол себя и даже голоса не подал, как у мухи крылышки оборвал! Горазд ты разговаривать через глазок камеры. Ворюга, ты же все слышал да еще и радовался, наверное.
Но ведь все это произошло до того, как сюда пришел Дроб! И он решил защищаться.
— Я был во дворе!
— А он как раз со двора притащил веревку, — вмешался вдруг все время молчавший Фонарщик. — Я видел, и вы должны были видеть, вы же там были.
— Где там? Откуда мне знать, для чего он отрезал веревку!
— Все это глупости! — не выдержал Рашула и решил прекратить спор. — Все знаем, какой тихоня был Мутавац, и умер он тихо! Да и вы, папашка, постоянно твердили, что ему нельзя оставаться одному, потому что может решить себя жизни. А сегодня он оказался один, ни вы, ни мы не можем ходить за ним по пятам!
— Ну, что я говорил! Недоставало еще меня обвинить! — нахмурился Бурмут, чувствуя и свою вину. — Ну довольно, хватит болтовни, мы здесь не комиссия. Марш в свои камеры! Полиция скоро придет, порядок должен быть!
Он энергично разгоняет всех, а заодно и охранников. И те, и другие расходятся. Мачек вдруг вспомнил, что забыл во дворе шахматы, а Рашула, все еще надеясь, что Бурмут после своей смены разыщет Зору, напоминает Бурмуту, что вечером ждет его в своей одиночке. Отпустив Мачека, Бурмут до его возвращения оставил камеру писарей незапертой, а сам пошел отпереть камеру Рашулы и заодно засадить под замок Дроба, камера которого как раз напротив одиночки Рашулы.
Не успели они втроем дойти до этой камеры, как в коридор ввалился начальник тюрьмы.
— Где этот бедняга? — спросил он, озираясь.
Бурмут, оставив Рашулу и Дроба, подбежал к нему и принялся было открывать дверь в канцелярию.
— Нет, не надо! — остановил его испуганный начальник; он уже заглянул в смотровое оконце и разглядел там скорченный труп. — Только зажгите лампу внутри, чтобы было светло, когда придет полиция и судебные чиновники. Я сейчас иду в суд, а здесь должен быть порядок, господин Бурмут, порядок и спокойствие!
— Порядок и спокойствие! — ворчит Бурмут, когда начальник вышел. — Смотри-ка ты на него! Чья бы корова мычала!
Потом он возвращается, чтобы отпереть одиночку Рашуле, которого приплевшиеся минуту назад в коридор Наполеон и Фонарщик уже обступили. Пришли клянчить свой сексер. Наполеон требует даже крону по той причине, что Рашула во дворе пнул его ногой прямо в ухо, так что у него, наверное, лопнула барабанная перепонка. А Рашула, пожалуй, не забыл, как натравливал его против Мутавца; но он никому об этом не скажет, если получит крону. Недомерок-хитрец вымогает, но Рашула, всучив два сексера, отвязался от него.
— Вы что здесь торгуетесь? — их-то Бурмут углядел, но не приметил, как Мачек возвратился в свою камеру. — Марш! — гонит он Наполеона, а Фонарщику приказывает наладить и зажечь лампу в канцелярии.
Наконец камера Рашулы отперта. В коридоре остается один Дроб, требует, чтобы ему разрешили сменить в камере воду, но постоянно держит ухо востро, чтобы не получить ключами по затылку. Ему, видите ли, надо помыться после карцера.
Скорее всего Бурмут не разрешил бы, но тут в коридоре появились два заключенных, только что вернувшихся с работ в городе. Один из них был как раз из камеры Дроба.
— А ну, — толкнул он Дроба в спину, — смой с себя погань! Только быстро.
Дроб побежал, а Бурмут заглянул в камеру Рашулы, который его позвал.
— Что тебе? Знаю, жердь свою захотел иметь при себе! Вот чертяка, неужто тебя и близость покойника не смущает? Смеешься, доволен, ха! Ты этого и добивался!
— Что вы, папашка! Я этого и в мыслях не держал! — Рашула принялся раскачивать бедрами в такт вальса, мелодия которого доносилась снаружи. — Пусть об этом думает его веселая вдова!
— Ты, значит, не думаешь? А Мутавац, говоришь, сбежал! Все ты знал наперед, хитрец! Но и я не лыком шит.
— Только не говорите больше таких глупостей при других! — огрызнулся Рашула. — Утром наговорили чепухи Юришичу, будто я желаю видеть Мутавца в одиночке! Кое-кого другого я желаю видеть в своей камере, вы это прекрасно знаете, потому и позвал вас.
Рашула посерьезнел. Он должен сегодня ночью увидеться здесь с женой. Бурмуту не удалось с ней встретиться, да и сейчас у него нет времени, надо дождаться следственной комиссии. Так пусть сходит к Зоре кто-то другой, охранник, например. Каждая минута дорога. Он заплатит и Бурмуту и охраннику. В подтверждение позвенел в кармане серебром.
Бурмут прислушивается к этой серебряной песенке, уж очень она привлекательна, чтобы с кем-то делиться ее чарующими звуками. Конечно, он мог бы послать охранника, договориться нетрудно, но сейчас ему некогда его разыскивать. Как только все закончится здесь, он сам пойдет в город.
— Но будет поздно, Зора может уйти!
— Сын у меня полицейский, он найдет, — успокаивает его Бурмут и поспешно выскальзывает в коридор, чтобы не поддаться на уговоры.
А в коридоре его уже выкликал Наполеон, который вместо Фонарщика принес зажженную лампу для канцелярии. Скверно было на душе у Рашулы. Внизу ударил колокол. Шесть часов вечера. Дома ли еще Зора, и в Загребе ли она вообще?
Бурмут отпер канцелярию. Он только что орал на Дроба, что тот не ушел с водой к себе в камеру, а задумал мыться у водопроводного крана. Величественно, с ненаписанным манифестом в коридор выходит Петкович. Смотри-ка, в коридоре с зажженными светильниками стоит почетный караул! С улыбкой он направляется к своей камере.
— Ну давай, вноси лампу! — Бурмут дал тычка коротышке, а сам с интересом стал наблюдать за Петковичем. — А ты, Рашула, прибери бумаги на столе, валяются как попало. Порядок должен быть!
— Господин Бурмут, мы привели к вам этого беднягу, можем быть свободны? — шепотом докладывают охранники, сопровождавшие Петковича, а сами заглядывают в канцелярию, глазеют на мертвого Мутавца. — Эх, как он шлепнулся!
— Прекратить! — рявкнул Бурмут, увидев, как хихикающий Рашула пихает Наполеона прямо на труп Мутавца. — Смирно! Вот погодите, я здесь наведу порядок! А ты что пялишь глаза? Где болтался до сих пор?
Это относилось к Юришичу, который стремительно, опередив охранников, подошел сюда и, окаменев, не отрываясь, смотрел на труп через широко раскрытую дверь.
В дальнем углу канцелярии, касаясь боком стены, подогнув колени, прижимаясь лбом к полу, словно кланяясь всем до земли, лежал Мутавац — ворох костей, прикрытых одеждой. Остро выпирает под пиджаком горб, угол изгиба спины кажется еще более острым. На шее у него веревочная петля, а на конце смоченной в крови веревки — крюк, кровь красной каемкой разлилась вокруг тела Мутавца. В этом обрамлении, в сведенной судорогой руке возле самой головы зажата картинка с изображением богоматери, а чуть подальше на полу лежит окровавленный нож. Лица не видно, приросло к полу бородой, как корнями, в минуту смерти это лицо словно хотело скрыться от людей, от их взглядов.
— Его даже в смерти постигла неудача! — прошептал Юришич, глядя на дыру в стене, из которой, по всей видимости, под тяжестью тела Мутавца выпал крюк. Странно, подумал он, что нож он не удержал, а картинку крепко зажал в руке.
— Мутавац был очень религиозен, даже после смерти он отбивает поклоны! — с издевкой сказал Рашула и в первый раз внимательно всмотрелся в мертвого, даже склонился над ним. Но Бурмут выгнал его из комнаты вместе с Наполеоном и закрыл дверь. Только сейчас Рашула заметил Юришича, криво усмехнулся и прошагал мимо к камере писарей.
А Бурмут пошел запирать Петковича, попутно отчитав Дроба, который все еще возился со своей бадейкой для воды. Сперва его, этого крикуна! Но где же, черт возьми, санитары!
Вспомнив что-то, он повернул назад.
— Ну как, чем пахнет кровь? — бросил Юришич Рашуле.
— Знаю, — повернулся к нему Рашула, — вам было бы приятнее видеть меня лежащим в крови.
— По себе судите! Нет, после всего, что произошло, следовало бы вам, живому, встать на колени и молить о прощении, потому что эту кровь пролили вы!
— Даже если бы пролил, на колени все равно не встал бы! Но вам известно, что Мутавац сам себе горло перерезал!
— Сам! Нет, вы его толкнули на этот шаг, вынудили!
— Вынудил? — Рашула захохотал. — Попросите папашку, пусть прочитает вам письмо Мутавца.
— Он написал, что его никто не принуждал к самоубийству! — подал голос Мачек с порога камеры писарей.
С бранью подбежал Бурмут, но решил немного послушать, какие же доказательства против Рашулы выдвинет Юришич. Вот было бы чудесно, если бы кто-нибудь прищемил хвост этому дьяволу Рашуле. Но вдруг явится судебная комиссия? Какие у Юришича доказательства, все, что он скажет, давно всем известно.
— Кончай! Хватит болтать, объясняться будете на поверке, а не сейчас! В камеры!
Рашула готов был подчиниться, но Юришич заупрямился. Неужели Мутавац в своем предсмертном письме оправдал Рашулу? Всего можно ожидать от этого чудака!
— Но ведь веревку, на которой пытался повеситься, он отрезал во дворе, и вы это видели, потому что следили за каждым его шагом! И знали его душевное состояние, однако не помешали ему прийти сюда. Поэтому вы и хотели меня обмануть. Когда я у вас спросил, где Мутавац, вы ответили, что его позвал к себе доктор Колар! Теперь мне все ясно! Боялись, как бы я не стал его искать здесь и не помешал самоубийству, которое вы целый день готовили! Убийца вы, убийца!
— Ничего я не видел! — Рашула делает попытку уйти. — И откуда я мог знать, что он замышляет?
Немного поодаль с бадейкой в руках стоял Дроб. Он отставил в сторону бадейку и подошел к Рашуле.
— Вы видели! — крикнул он, сжимая кулаки. — Я свидетель! Теперь и мне все ясно! Из-за угла подглядывали, как горбун веревку резал, да еще смеялись!
— Что вы мелете! Если вы это видели, значит, именно вы прежде всего виноваты! И другие вам это уже сказали!
— Я виноват? А откуда я мог знать, что происходит между вами и что это за человек? Но я из-за дров, когда завязывал шнурки на ботинках, видел, как вы наблюдали, что делает этот горбун. И еще вы резко обернулись, когда вдруг увидели меня. Вот где правда, думаете, я не слышал, о чем вы говорили и как пугали его тюрьмой особого режима? Теперь мне все ясно, это вы хотели его смерти, вы его убили!
— Вы спятили! — Рашула оттолкнул его от себя, а в голосе его прозвучала злоба, растерянность и презрение.
— К этому надо еще добавить, — вспыхнул Юришич, — что вы хотели, чтобы Наполеон ударил его топором и чтобы Петкович внушил ему желание повеситься или зарезаться!
— Ну что вы хотите? — перебил Рашула. — Мутавац не повесился! Неужели я виноват даже в том, что у него оказался нож? Вот тут вам Наполеон, когда я хотел…
— Вы хотели сущую малость — чтобы я хрястнул его топором! — весело перебил его Наполеон. Это тебе за пинок и оплеуху, подумал он.
— Эх, Рашула, Рашула! — грустно повторял Бурмут. Видя, что Рашулу приперли к стенке, он долго молчал и только время от времени успокаивал других. Потом хрипло рассмеялся. — Большой ты мошенник. Ну, хватит, подонки, все сказали, что хотели? А тебе что здесь надо? — вдруг раскипятился он и замахнулся ключами на Дроба. Когда Рашула оттолкнул Дроба, в душе его одновременно зародились ненависть и страх, но первое возобладало. Его длинные руки замелькали над головой Рашулы.
— Ты, свинья, меня обвинял, будто я хотел ударить тебя ножом, которого у меня не было и в помине, а сам человека убил! Жулик ты и зверь!
Бурмут бросился их разнимать, похоже, дело шло к большой драке, все закричали, началась свалка, даже Ликотич, Майдак и Мачек приняли в ней участие, как вдруг раздался возглас, перекрывший все остальные крики:
— Herr Рашула! — в коридор вбежал Розенкранц, запыхавшийся до такой степени, что можно подумать, что он со своей хромой ногой перепрыгивал через три ступеньки. — Ihre Frau, Frau, — но дальше не может выговорить, — Frau… — совсем обессилев, он замолкает и буквально падает на Дроба, тот его отталкивает.
— Meine Frau? — Рашула схватил его за грудки и хорошенько встряхнул. — Platzen Sie schon einmal aus!
— Hat die Flucht ergriffen mit allen Geld, — выдохнул Розенкранц, a сквозь маску на лице, причиной появления которой было какое-то другое потрясение, проступило выражение удовольствия и злорадства только оттого, что он может поразить Рашулу такой новостью. Но взгляд его скользит в сторону, туда, где открыта дверь в канцелярию.
— Woher wissen Sie das? — побледнел Рашула, на лбу у него выступил пот, хотя сам он в эту минуту напоминал ледяную статую.
Розенкранц об этом только что услышал от судебного следователя. Он возбужденно разъясняет, что речь шла о Мачеке, а по телефону из полиции сообщили, что при обыске дверь в квартиру жены Рашулы была взломана полицейскими агентами. На буфете обнаружено письмо, в котором она сообщает мужу, что любит его, но расстается с ним, потому что не может ждать, пока он выйдет из тюрьмы. Из денег, которые он ей оставил, она выплачивает ему вперед трехнедельное содержание, а остальные деньги ему в его положении будут просто не нужны. Желает ему всяческих успехов. Это особенно рассмешило следователя, рад бы посмеяться и сам Розенкранц. Но, судя по всему, по другим причинам ему вовсе не до смеха.
— Was ist mit Mutavac? — обратился он неизвестно к кому, а про Рашулу он как будто совсем забыл.
— Черт возьми, эту бабу надо было бы отдубасить жердью такой же длины, как и она сама. А заодно и тебя, Рашула! Эх, подонок! Теперь все ясно! Ну, давай, давай! — снова разгоняет всех Бурмут. Он доволен, но и рассержен. Справедливо это, ведь деньги Рашула украл у бедняков, но с другой стороны он, Бурмут, теряет теперь своего мецената, а следовательно, и серебро, которое должен был получить сегодня вечером.
— Как пришло, так и ушло, — пискливо похохатывает разомлевший от счастья Дроб.
— Гх-ррр-аа! — рычит Бурмут, но уходит только Дроб. Рашула стоит неподвижно.
Ничего нового он не услышал, а все-таки сломлен. Сам себе кажется маленьким, как зернышко. Вначале удар Дроба, потом Наполеона, а теперь вот это. Куда сбежала? К черту жену, но деньги, сберегательные книжки! Все пропало, пропало! Уголья, уголья! Как будто безумный смех Петковича отразился на его лице, он схватил Розенкранца за плечо: получил ли он вызов от следователя?
— Ja, ja, so etwas, — испугался тот, тем более что с другой стороны к нему приступил Мачек. А сам он думает сейчас совсем о другом: правда ли, что Мутавац зарезался в канцелярии, о чем начальник тюрьмы доложил судье? В этом он хотел бы убедиться, дверь приоткрыта, к ней он и подбирается. Рашула его оставил в покое, заспешил в суд, а Бурмут напирает на писарей, особенно на Мачека, энергично размахивает ключами. Махнул так высоко, что задел керосиновую лампу. Стекло лопнуло, рассыпалось на кусочки, горелка скривилась еще сильнее и, как раненое существо, высунула желтый язычок. Как раз в этот момент Розенкранц открыл дверь в канцелярию, замер в ужасе и повалился на Бурмута.
— Пап… пап…
— Он жи-и-и-в! — плаксиво выговорил Майдак и отпрянул от дверей. «Какая бы жизнь ни была, терпеть надо!» — так прошептал он Юришичу прежде, когда подошел взглянуть на мертвеца, своего бывшего счастливого соперника. Теперь он перекрестился, но не успел еще произнести «аминь», как Рашула, остановившись как вкопанный перед дверью из коридора на лестницу, вдруг рванулся обратно, толкнул Майдака локтем в бок, бросил взгляд в канцелярию и повернулся к Бурмуту.
— Вы пьяны, старый дурак! — крикнул он, словно глуша в себе страх, потому что, когда он близко рассматривал Мутавца, у него тоже мелькнула мысль, что Мутавац закололся не до смерти. Даже смертью своей обманула его эта собака! Как безумный выбежал он из коридора.
В первый раз за весь сегодняшний день Бурмут лишился дара речи. Только что осыпал всех руганью из-за лампы, а сейчас чуть ключи не выронил из рук. Оторопело заглядывает в канцелярию.
Дверь из коридора с шумом захлопнулась за Рашулой. А здесь, в скрестившихся потоках света — из коридора и из канцелярии, — к ним ползет на животе Мутавац, окровавленный, страшный, а веревка ползет за ним по полу, как за ныряльщиком, что вынырнул из глубины и выходит на берег. В наступившей тишине слышится только его тяжелое дыхание.
Направившись в здание тюрьмы, чтобы повеситься, Мутавац не знал, где это сделать. Все равно, где придется. Подсознательно он все-таки прикидывал, что лучшее место — возле водопроводного крана рядом с уборной на третьем этаже, это как раз в самом углу, там и веревку можно к трубе привязать. Но вдруг там его застанут? По дороге он увидел открытую канцелярию. Вот где самое удобное место. Вошел.
Вошел и обнаружил крюк, на котором висел стенной календарь. Потрогал его, кажется, держится крепко, вот к нему и привязал веревку. Настолько смерть была сильнее его жизни, настолько он уже был в ее власти, что чуть не забыл написать письмо Ольге. Мучительно подбирая слова, он таки написал его. В последний момент ощутил неодолимое желание исповедаться. Но из всех грехов мог припомнить только тот, что утаил секретную книгу и лгал на следствии. Боже, прости ему, ведь все это не ради его собственного блага. Он подумал, будет ли ему во благо, если он скажет о Рашуле и Розенкранце все, что знал; но так ближнему своему, хотя и виноватому, он причинит зло! Хотя бы этот грех взять на душу, да разве это грех? Он кое-что исправил, добавил на обороте страницы еще одну фразу. Пожалел об этом, но было уже поздно. Потом положил записку перед собой на пол, чтобы ее сразу нашли и чтобы ее никто не украл. И ножичек бросил туда же, чтобы умереть, глядя на подарок Ольги. Картинку с изображением богоматери зажал в руке вместо свечи. Потом влез на стул, всунул голову в петлю, перекрестился. С богом, Ольга, прощай, для ребенка и для тебя так будет лучше!
Кто-то кричал внизу во дворе. Наверное, тот безумец, но не безумно ли то, что он намеревается сделать сам? Мысль оборвалась, он оттолкнул стул, и в тот же миг комната закачалась перед ним, потолок опустился ниже, давит на голову. Что-то с силой лопнуло то ли в нем, то ли вне его, раздался грохот, он упал куда-то с ощущением боли и блаженства, как будто окунулся в теплую ванну, сладкую и горькую. Почувствовал, как что-то хлынуло горлом, настоящий красный потоп; да, все братья, все братья и отец так умерли. Надо непременно встать на колени, помолиться. Но голова была непомерно тяжелой. Долгий, полумертвый обморок. Пропасть, в которой жизнь есть смерть, а смерть — жизнь.
А потом как будто кто-то склонился над его могилой, сквозь толщу земли доносится голос, кто-то зовет его: Пеппи, Пеппи! Всем своим существом бессознательно и осознанно он ощущал этот зов, и зов этот противился крикам преследователей: «Мутавац, Мутавац!» — отбивал его и отбил от преследователей, вырвал из глубины, но где он сейчас? В том подвале, в том?.. Как здесь влажно и мрачно, змея обвилась вокруг шеи, ах да, в мутнеющем сознании мелькнуло воспоминание, что он хотел повеситься, и кровь хлынула у него, как у братьев и отца. Он хочет жить! Ольга! Ольга! Но это смерть! Он умирает! Дайте свечу, он должен умереть со свечой, быстрее, быстрее. Слышит голоса, не узнает их. Что-то звякнуло, неужели он опять упал? Но прибежали люди, они дадут ему свечу. Вот она, горит, но почему ее подняли так высоко? Не дают ему! Ах, он узнал их, бежать бы надо, но он ползет к ним. Они раздражают его, но пусть, только свечу пусть ему дадут! Это он хотел им сказать. Дополз до порога, хотел встать, но остался на месте бесформенной массой без костей, едва удержался за косяк двери и вот теперь сидит, прислонившись к нему спиной, беспомощно опустив руки после безуспешной попытки сцепить их. Вместо лица страшная кровавая маска, только щеки желтеют да чернеет дыра раскрытого рта, а все остальное красное, особенно всклокоченная борода. И дышит тяжело и часто, как насос, работающий в пересохшем колодце.
— Господин Мутавац. — Юришич протолкался и присел возле него на корточки, в душе у него восхищение и ужас. Он ослабил на шее петлю, рана от ножа могла быть только здесь, но ни раны, ни царапины на шее не оказалось.
— Кровоизлияние! — определил Мачек.
— Я пьян, черт бы тебя побрал! — очнулся наконец оскорбленный Бурмут. Но в большей степени он чувствует себя оскорбленным Мутавцем, а не Рашулой. — Вижу, что не закололся, раз жив остался. Tas hajst, а веревка, повеситься хотел, ха? — похоже, он вот-вот раскричится на Мутавца. Но Юришич его как бы нечаянно оттолкнул.
— На кровать, давайте отнесем его на кровать! Доктора, доктора зовите!
— Какая кровать, он весь в крови! — возмутился Бурмут. — Отмой его сперва.
Юришич с несвойственным ему послушанием без всякого промедления кинулся к водопроводному крану, решив попутно забежать в камеру писарей за подушкой. А пока Мутавца поддерживал Майдак.
Из незапертой камеры Дроба вышли ее обитатели. Бурмут преграждает им путь, прогоняет назад.
— Что говорили обо мне у следователя? Скажите же наконец! — наседал на Розенкранца Мачек, мучимый предчувствием беды и страхом. Ошалело глядевший на Мутавца Розенкранц выпучил глаза и зашептал, указывая пальцем на Мутавца:
— S is er, der Untersuchungsrichter, ja, ja!
И в нем что-то кончилось, вернее, началось. Смертельные муки испытал он на допросе, после каждого упоминания о секретной книге его охватывало страшное отчаяние, он готов был симулировать сумасшествие, но не отваживался на этот шаг. Кроме того, на улице перед тюремными воротами, получив разрешение на свидание, его ждала Сара; мог ли он заставить ее терзаться страхами, не сообщив ей, что задумал? Он шепнул ей об этом потом, на свидании, но тут стало известно о бегстве жены Рашулы, чуть позже пришел начальник тюрьмы с вестью о самоубийстве Мутавца. Отчаяние перемешалось с радостью, тем более что судья приказал начальнику тюрьмы позвать к нему Пайзла, так как его выпускают на свободу. Убежденный в необходимости симуляции, он расстался с Сарой, а в коридоре встретился с Пайзлом. Перебросился с ним парой слов. Пайзл его подбодрил. Действительно, разве сейчас не самый подходящий момент? Кровь, воскресший мертвец — такие потрясения любые мозги свернут набекрень; сумасшествие не вызовет сомнений, кроме того, и Рашулы сейчас нет здесь — час пробил!
— Ja, ja, ich kenne Sie Herr Richter, ich bin aber unschuldig! — оживился он, подогреваемый собственным убеждением, что нашел лучший способ добиться цели. Петкович во дворе встал на колени, то же сделал сейчас и он перед Мутавцем. — Was, Sie glauben mir nicht, dass ich unschuldig bin? — Эта смертельная маска в самом деле может свести с ума. Он схватил Мутавца за горло, но сознательно сильно не сжимает, а только трясет, трясет. Руки у него в крови, лицо красное. — Фи упийца, упийца!
Майдак в испуге отпрянул. У Мутавца глаза не вылезли из орбит, они только широко раскрылись, а сам он хрипит, стонет, голова беспомощно мотается в разные стороны.
Все остолбенели. Потеряв власть над всеми и над собой, Бурмут колотит Розенкранца ключами и орет:
— Охрана, охрана!
Прибежал Юришич с подушкой.
— Вы его задушите! — оторопел он, бросил подушку и попытался оттащить Розенкранца, сначала тот сопротивлялся, цепко держался за свою жертву, потом, словно очнувшись от криков Юришича, стремительно вскочил и вцепился ему в горло.
— Sie wollen mich ins Dunkl! Ich bin loyal! Упийцы! Упийцы!
Поднялся переполох. Новоиспеченный симулянт устроил настоящий сумасшедший дом. Все сплелись в один плотный клубок, только Мачек и Ликотич отбежали в сторону.
— Охрана! Ребятки! Охрана!
— Herr Doctor, ich lass mich nicht ins Dunkl!
— Рехнулся! — крикнул Мачек кому-то в дверь. Он убежден, что Розенкранц выдал его на следствии. А в дверях в это время появился Рашула. Остановился и смотрит.
— Симулянт! — кричит он и бросается вперед. Тем временем Розенкранц, отчаянно пытаясь убежать, увлек за собой весь этот клубок человеческих тел. Рашула ринулся прямо к нему. — Симулянт!
— Упийца! — Розенкранц вытянул руку, а Рашула ее схватил.
— Doktor Pajzl ist tot, Sie Simulant! Schlag hat ihn unten Soeben getroffen!
— Мутавац! Мутавац! — Юришич вырвался из свалки и выбежал за порог. Кричит там, но никто его не слушает.
— Hier muss man verrückt werden! — чуть не плачет от отчаяния Розенкранц и таращится на Рашулу в ужасном смятении. У Пайзла сердечный удар? Наверняка его не выпустили на свободу! — Aber…
— Blöder Kerl! Этот симулянт копирует Петковича в его сумасшествии. — Рашула отталкивает его и, засмеявшись, поворачивается ко всем остальным. Торопясь в суд, он узнал у охранника у ворот, что вначале туда вызывали Пайзла. И действительно, он как раз шел навстречу с иронической усмешкой: почему бы и нет, даже охранник знал, что Пайзл через минуту будет на свободе. Услышав шум на третьем этаже, Рашула вернулся туда; ему любопытно, что с Мутавцем, а там, видите ли, Розенкранц вздумал прикидываться сумасшедшим. Тотчас же смекнул, что надо ошеломить его выдумкой о смерти Пайзла. Задумано — сделано, и он продолжает теперь лгать уже всем остальным, поглядывая в сторону Мутавца и Юришича. — Истинная правда, лежит внизу мертвый!
— Ах, как остроумно! — опять рассмеялся Мачек, раскусив обман.
— Тихо! — прошипел Бурмут и замахал руками, чтобы все расходились. А сам уставился на дверь, ведущую с лестницы в коридор. Оттуда донеслись знакомые голоса, все их услышали. Ликотич, а следом за ним Мачек кинулись в камеру, но было уже поздно. Дверь открылась, появился человечек в черном костюме, старый, в золотом пенсне на черном шелковом шнурке. Он внимательно оглядел коридор через стеклышки. Рядом с ним ростом чуть повыше и тоже в гражданской одежде тюремный инспектор. И начальник тюрьмы тут же.
— Что это? Что это значит? — гнусавит господин в пенсне. — Надзиратель, что это за беготня, что за порядки здесь у вас?
Бурмут вытянулся, щелкнул каблуками, и странно было видеть этого выжившего из ума старика, стоявшего по стойке смирно. Он оторопел, слова не мог вымолвить. Это сам председатель суда, несколько месяцев он не показывался здесь.
— Ваше превосходительство!
— Это безобразие, господин инспектор, — ледяным тоном цедит он. — Здесь надо навести порядок.
— Господин начальник, — передает нагоняй инспектор, — сколько раз я вам говорил и еще раз повторяю…
— Я, я… — растерянно бормочет начальник тюрьмы, — я надзирателю строго приказал, чтобы здесь были порядок и спокойствие.
— Здесь вольница, на тюрьму не похоже, как на городских гуляниях, — настойчиво продолжает председатель суда. — Это противозаконно. Лампа, вижу, разбита, смех, тут тебе и мертвец, и сумасшедший! Надзиратель, что это значит? Вы что, все с ума посходили? Так не должно быть!
— Ваше превосходительство, — встрепенулся Бурмут. — Я, как могу, навожу порядок, но что с воров возьмешь, потому и попали в тюрьму, что исправить их нельзя. А сейчас так уж случилось, потому что, потому что, — он показывает на Мутавца, — мертвец ожил, а сумасшедший, говорят, симулирует.
— Как симулирует? Что вы такое говорите? Вы не имеете права никого называть вором! Как ожил? Мертвый и вдруг живой, что это значит? — председатель суда направляется в канцелярию, где в дверях Юришич поддерживает Мутавца, и, переходя с шепота, говорит все громче, почти кричит:
— Господин Мутавац, ваша жена на свободе, рожает, может быть, у вас уже появился ребенок, очнитесь! — по рукам его течет теплая кровь изо рта Мутавца. Течет или уже перестала? Молча смотрит на него Мутавац широко раскрытыми глазами. Юришич тоже замолчал. Рядом с ним Майдак, он вытирал платком кровь Мутавца, но сейчас перестал, стоит окаменевший.
— Не очень-то он на живого похож, — заметил председатель, склонившись над самоубийцей.
— Кровоизлияние! Беспамятство! Но в сознание уже приходил, ваше превосходительство! — шагнул вслед за ним Бурмут и снова вытянулся.
— Кровоизлияние! Дело серьезное! — председатель выпрямился. — Вы позвонили врачу? А что с этим? — встрепенулся он и показал на Розенкранца.
После строгих замечаний председателя суда даже Рашула удалился в камеру писарей и слушает оттуда. Только Розенкранц остался в коридоре, застыл у окна. Ему стало ясно, что Рашула обманул его, сообщив о смерти Пайзла. Надо же было так обмишулиться в самом начале, да и Рашула все знает, и даже Бурмут разозлился на него. Все это отбило у него охоту продолжать симуляцию. Может, Розенкранц и прекратил бы ее или хотя бы отложил на потом, но когда он напал на Мутавца, тот, очевидно, снова потерял сознание, и Розенкранц страшно испугался, что Мутавац в самом деле умрет и тогда вина за эту смерть падет на него независимо от того, душил ли он его по-настоящему или только делал вид, что душит. Обезумев от ужаса перед таким исходом, он видел спасение только в том, чтобы продолжать притворяться сумасшедшим. Но как? Рашула говорит, что он подражает Петковичу! Надо придумать что-то новое: сегодня вечером он видел Сару, он увидит ее и сейчас, примется звать ее. Он растянул губы в улыбке, выпучил глаза, барабанит пальцами по стеклу, делает руками знаки, точно манит кого-то.
— Розенкранц, черт тебя побери! — входит в свою привычную роль взбешенный Бурмут.
В это мгновение Юришич непроизвольно и неожиданно выпустил из рук Мутавца, и тот глухо ударился головой о пол. Что это он держал в руках? Это были незрячие глаза, небьющееся сердце, бессловесное и бездыханное существо, труп, и все, что он говорил, он говорил мертвому! Зубы у Юришича застучали как в лихорадке. Он выпрямился, хотел крикнуть, но только прошептал:
— Умер от потери крови! Вы убили его, убили!
— Что такое? — снова недовольно повернулся председатель суда. — Мертвый, потом живой, а сейчас опять мертвый! Надзиратель, в чем дело, почему заключенный говорит, что его убили?
— Ваше превосходительство! — невольно ужасается Бурмут, потому что видит в глубине коридора то, что не видит председатель суда; но вот теперь все могут то же самое видеть и слышать: Петкович вышел из камеры, смотрит на них, смеется и, торжественно размахивая какой-то бумагой, кричит:
— Народ!
Все дружно повернулись в его сторону, в том числе и председатель, который с удивлением наблюдал за происходящим.
— Это сумасшедший, ваше превосходительство, его благородие Петкович, — с трудом говорит Бурмут, злой на себя за собственную бестолковость — совсем забыл этого Петковича и всех других заключенных запереть в камерах.
— Сумасшедший! — председатель суда снял пенсне, руки у него дрожат. — Но кто же тогда вот этот, спрашиваю я вас? — и он показал на Розенкранца. — Разве у вас два сумасшедших?
— Это Розенкранц, замешан в афере страхового общества, — дал пояснение инспектор.
Из камеры вышел Рашула, подошел ближе, ощерился и начал:
— Уважаемый суд!..
Но продолжить не сумел, хотя все обернулись к нему — в этот момент всеобщим вниманием снова завладел Петкович.
Развернув подобранную во дворе бумагу и держа ее перед собой обеими руками, с поднятой головой, легко и жизнерадостно, он зашагал, как на свадьбу, по коридору.
Шум, возня, отдельные возгласы доносились отсюда и до него в камеру. Все впечатления сконцентрировались у него в одно общее: это восстание. Восстание, которое поднял его народ за свою свободу и за своего короля Марко Первого. Здесь гибнут и воскресают: бессмертен каждый, кто борется за правду. Это последняя битва, ибо, как только он взойдет на престол, правда воссияет всем, бессмертная, вечная, бескровная, божественная. Это главный мотив его прокламации, которую он написал мелким почерком вдоль и поперек листа и которую сейчас он торжественно прочтет народу.
Восстание, разумеется, еще не завершено, потому что встречаются сердитые лица, слышатся возбужденные возгласы. Составляя манифест, он не помышлял вмешиваться в это восстание, потому что хотел, чтобы народ через свободные выборы свободно выразил свою волю, и пусть видят враги, как его народ без его вмешательства высказался за него. Но час уже пробил. Кто-то здесь поминает имя Петковича, пора открыть свое инкогнито, положить конец восстанию и дать всем мир.
Он остановился перед людьми, видит: огромные толпы народа колышутся перед ним в тронном зале, все с замиранием сердца смотрят на него. Кто-то произносит слово «суд», как раз ко времени — судья явился, но не судить он будет, а прощать.
Он поднял манифест к тусклому свету разбитой лампы, но не читает его, а сочиняет в уме и произносит без запинки:
— Мы, Марко Первый, благородный Петкович из Безни, незаконно преследуемый тираном принц Рудольф Гейне Габсбургский, объявленный умершим, но воскресший и живущий в ваших сердцах, и принцесса Регина-Елена, живущая в моем сердце, ха-ха-ха, волей справедливости и народной свободы возведены на престол всех хорватов, провозглашаем народу любовь и мир.
— Разве у вас нет ключей, — язвительно пропищал председатель суда Бурмуту, — чтобы запереть этих несчастных, пока их не определят, куда следует? Это не-слы-хан-но!
Пробормотав сам не зная что, Бурмут в два прыжка подскочил к Петковичу и вырвал у него из рук бумагу.
— Принц! — прошипел он, сдерживая крик. — Вон там твой трон! — показал на камеру и попытался его оттащить. — Будь благоразумен, не серди его превосходительство! — простодушно шепчет он, как будто имеет дело со здравомыслящим человеком. — Развел здесь тары-бары!
Изумленный Петкович вырвался. Это агент императора, он подослан, чтобы в торжественный момент провозглашения манифеста сбить с толку и отвлечь от него народ. Но народ сам скажет свое слово! А где же манифест? Он огляделся, задержав взгляд на лицах окружающих. «Тары-бары» — это слово запало ему в душу. Неужели и этот народ тары-бары?
Тихий, тревожный шепот прошел по толпе.
— Отпустите его, Бурмут! — громко говорит инспектор.
Инспектор! Даже в этом тусклом свете Петкович узнает его и замирает с ужасом на лице. Он их всех узнал. Но это же несправедливый и кровавый суд! Кровавый! Он посмотрел на кровь рядом с трупом Мутавца и на самого Мутавца. Это тот, кого повели на казнь только за то, что посмел говорить со своим королем! А что они сделают с самим королем? Отправят его, говорят. Но куда, неужели опять в изгнание? Смерть, красная и кровавая, его собственная смерть на плахе видится ему в этом непрошеном помиловании, и кто его так страшно помиловал, если не его собственный народ? Неужели нет здесь никого, кто бы в него поверил.
— Господин Петкович! — подошел к нему начальник тюрьмы.
— Я не Петкович! — содрогнулся он, прижался к стене и вытянул руки, как для защиты. А из глаз у него покатились слезы, из горла вырвался хрип. Он зарыдал глухо и протяжно, как будто он проваливается с этим плачем в бездну.
Наступившую мертвую тишину нарушил Наполеон, появившийся в конце коридора. Убедившись в неспособности начальства по-хорошему удалить отсюда Петковича, он решился на обман, кинулся к нему в ноги, целует руки и повторяет:
— Ваше Величество! Пойдемте!
Петкович вздрогнул не столько от этих возгласов, сколько при виде приблизившегося лица с выпученными глазами, и этот человек прошептал, указав на него пальцем:
— Eure königliche Majestät, Euer loyaler Untertan Rozenkranz!
Розенкранц, это был он, только сейчас вышел из оцепенения. Он слышал, что здесь происходило, слышал и Рашулу, и только из-за Рашулы он сдвинулся с места. Тот подошел к нему и, пока все остальные занимались Петковичем, подталкивал его и угрожал. Мутавца, мол, задушил, он заявит об этом! Как удав зажал его. Розенкранц счел необходимым защищаться. Голос Наполеона он встретил как свое спасение и поспешно захромал к Петковичу и даже встал перед ним на колени. Рашула догнал и схватил его за пиджак.
— Симулянт!
— Палач! — вскрикнул Петкович, увидев перед собой еще и это лицо. Он перестал рыдать, но ощущение страха сделалось еще острее. Он был оскорблен: все его королевство — сплошная симуляция? — Это ложь! Долой опекунов! — крикнул он, отпрянул и попятился. — Мы все равны! Я лояльный анархист! — Он повернулся, продолжая кричать, рванулся прочь и скрылся в камере, двери которой перед ним настежь открыл Наполеон.
Бурмут кинулся за ним и поспешно запер дверь. Крики в камере не прекращались, они уже сопровождались стуком в дверь. А снаружи, пытаясь последовать за Петковичем, все еще безрезультатно вырывался из рук Рашулы Розенкранц. Председатель суда распорядился схватить Розенкранца, и тот оказался в клещах ревностно исполнявшего приказ Рашулы, который угодливо оглядывался на председателя и докладывал ему:
— У меня есть неопровержимые доказательства, что этот человек симулирует, неопровержимые доказательства!
— Hilfe, Hilfe! — корчится Розенкранц. — Er will mich töten, он упийца! Den, den, — он вытягивает свободную руку в сторону трупа Мутавца, — den hat er auch ermordet, er, nur er!
— Симулянт! — встряхивает его Рашула, не давая говорить. — По уговору с доктором Пайзлом симулируешь!
А Розенкранц вырвался и, безутешно рыдая, бухнулся на колени перед судьей.
— Er, er hat den Herrn Untersuchungsrichter ermordet. Упийца. Fragen Sie den Юришич er weiss alles, der Junge!
Председатель суда в растерянности отступил, а инспектор обратился к Юришичу. Тот стоял поблизости окаменевший, как в параличе. Вопрос он услышал, понял. Отвечать на него? Обвинять? Этот председатель вел судебное заседание, которое вынесло ему приговор. И тем самым помочь Розенкранцу, который, можно сказать, всадил в Мутавца последнюю смертельную пулю. Чувство справедливости душит его, но он только пожал плечами.
— Спросите его! — показал он на Рашулу и замолчал.
— А я и отвечу! Вот этого здесь, Мутавца, убил Розенкранц. Притворившись сумасшедшим, он его душил и задушил. Все это видели, мне Мачек сказал!
— Is nicht wahr! — хрипло проговорил и вскочил на ноги Розенкранц, до крайности обескураженный и совсем позабывший, что притворяется сумасшедшим. — Sie, Sie! — и он задохнулся.
— Это правда, все здесь свидетели! Вот, и Мачек тоже! — Заглядывавший в дверь Мачек хотел скрыться, но поздно. Он вынужден был подтвердить. — Ну, слышали! — продолжает Рашула. — А в том, что он симулирует, я обвиняю здесь перед представителями суда тайного агента правительства доктора Пайзла, который подбил на это Розенкранца, чтобы добиться освобождения, а сам в свою очередь упек в тюрьму и погубил собственного шурина!
— Is nicht wahr! — пришел в себя Розенкранц. — Herr Юришич, sagen Sie, Sie wissen alles, er hat ihn in den Tod getrieben!
— Сколько во всем этом истины, можно увидеть из письма, которое оставил Мутавац. Господин Бурмут, покажите письмо его превосходительству!
Бурмут вернулся, роется в карманах. Председатель суда нетерпеливо обращается к Юришичу.
— Юришич! — пропищал он. — Здесь уже дважды вас упоминали, говорите!
Все это время с улицы с небольшими интервалами слышалась танцевальная музыка. Слышно ее и сейчас, она звучит насмешливо и оскорбительно. О, как все глупо, отвратительно и бесполезно! О чем сейчас можно говорить! Тот же самый председатель суда с дрожащими руками и слезой в глазу, вспоминает Юришич, зачитал ему вчера подтверждение судебного приговора. Что можно сказать этому немощному человечку?
— Что я могу знать, — выдавил он из себя, — могу поручиться только за себя, а о других мне ничего не известно.
— Вы обязаны сказать суду все, что знаете! — затопал ногами председатель, размахивая письмом, которое ему передал Бурмут.
— Нет, не обязан! От суда, который освобождает Пайзла, а невиновного Петковича держит под стражей, я не жду никакой справедливости.
— Что? — истерически встрепенулся председатель. — Это оскорбление суда! Господин инспектор, об этом надлежит написать докладную записку! Здесь, возможно, совершено преступление, по закону каждый должен рассказать все, что знает.
— Er hat ihn mit Axt… mit Axt, — закорчился Розенкранц от страха, что молчание Юришича даст повод обвинить его в смерти Мутавца. С трудом выговаривая слова, он принялся доказывать, что Рашула украл у Мутавца не только письмо, которое его превосходительство держит в руках, но и еще одно.
— Точно! — признается Рашула, довольный молчанием Юришича. — Но и то письмо в руках его превосходительства, потому что его тоже надо передать в суд.
— Негодяй! — крикнул Юришич, только сейчас почувствовав сильное, почти неодолимое желание высказать о Рашуле все свои подозрения, все, что он знает о нем. Но было уже слишком поздно, потому что Розенкранц снова встал на колени перед председателем суда, который совсем разбушевался, принялся звать охранников, даже запищал на начальника тюрьмы.
— В этом доме правды совершено преступление, всех завтра отдам под следствие! Надзиратель, немедленно всех по своим местам!
Начальник тюрьмы подошел к дверям и принялся скликать охранников. Двоих он определил быть неотступно при Петковиче. Ну где же они? Бурмут бросился разгонять заключенных по камерам.
И снова все разбрелись, но где же Розенкранц? А он, поднявшись было, снова оказался на коленях, теперь перед трупом Мутавца, принялся его целовать, весь измазался в крови, целуя в окровавленное лицо.
— Herr Untersuchungsrichter, bin unschuldig! Ich weiss, Sie wollen mich töten, ich liebe Sie doch!
— Симулирует или не симулирует — это мы узнаем, — смотрит на него несчастный председатель суда. — А пока его немедленно в карцер, надзиратель!
— Ich liebe Sie doch! — простонал Розенкранц и, обезумев от страха, что этого недостаточно, попытался обнять и самого председателя суда.
Инспектор и Бурмут его удержали, а председатель отскочил и снова стал звать охранников. Вероятно, они уже бегут сюда, потому что начальник тюрьмы, тяжело вздохнув, перестал их звать. Но вбежал только один, остановился немного ошарашенный, но быстро пришел в себя, взял под козырек и выпалил:
— Рашула, Мачек — в суд!
Рашула моментально сообразил, а вот Мачеку пришлось дважды повторять. Как, его в суд? Но ведь завтра его выпускают на свободу!
— Наверное, судья хочет вас поздравить! — потащил его из комнаты смеющийся Рашула.
Оба они вышли. Мачек идет сгорбившись, он недоумевает. Дошли до дверей, постояли немного, пропуская вбегающих охранников, которые, получив необходимые разъяснения, подхватили Розенкранца и поволокли его в карцер.
— Narrenhaus, nicht Dunkl! — захрипел Розенкранц, размахивая руками. — Dort ist kein Licht, Licht will ich, Sonne und Freiheit!
Посмеиваясь, Рашула вышел, a Юришич стоял перед дверями своей камеры, его била лихорадка. Ждет, пока Бурмут отопрет дверь. Смотрит: в колеблющемся свете разбитой лампы все эти люди кажутся призраками, как и их огромные тени на стене. В своей камере бушует Петкович, через порог канцелярии высовываются ноги Мутавца, и тут же рядом смешную и жалкую роль играет мошенник, подражающий во всем Петковичу. Сколько раз этот заблудший рыцарь страстно мечтал найти последователя во всех своих добрых намерениях и вот, безумец, дождался — один глупец нашел в нем свой идеал.
Эта мысль легла на него тяжким грузом, вызвала болезненную саркастическую улыбку. На улице гремит музыка, Бурмут наконец прибежал к нему, толкает в камеру. Розенкранца скрутили, ведут. Обернувшись на секунду, Юришич заметил, как с маленьким чемоданчиком в коридор ворвался доктор Колар, спешивший, судя по всему, оперировать жену Ферковича! А тут другая беда!
Снова Бурмут толкнул его в камеру. Запер на ключ.
Его окружили заключенные, просят рассказать, что произошло.
— Да вы весь в крови! Это вы его убили?
В камере он оглядел себя. Да, весь в крови. Руки, шея. Он убил, конечно. Он снова саркастически улыбнулся. Сел на край койки. Он все сознает, но он как пьяный, и кажется, его больше ничего не интересует. О чем говорить? А если бы даже захотел — кому и как рассказать о том, что произошло?
А разочарованные заключенные с презрением отвернулись от него и сгрудились у дверей. Очевидно, они и раньше подслушивали, что происходит снаружи.
Камера представляется Юришичу глубоким омутом, куда едва доносятся голоса, кажущиеся призрачными, нереальными, но они заполняют все пространство, как вода.
Дико кричит Розенкранц.
— Ха, наконец и этого жидовского симулянта засадили в карцер!
— Слышишь, и полиция уже тут!
— Мертвый, доктор говорит! А и за сумасшедшим, говорит, скоро пришлют санитарную карету. Пора бы ей уже приехать.
— Слушай, идут к нему!
— Не идут, еще протокол, наверное, составляют.
— Ах, вот сейчас идут!
— Эй, Феркович, доктор велел охраннику отнести что-то твоей жене, оперировать, говорит, ее будет.
— Ага, а теперь они уже у него. Слушай, слушай! А, черт побери эту бабу, орет, ничего не слышно.
В самом деле, жена Ферковича так еще не кричала. Прежде она время от времени разражалась воплями, сейчас вопли превратились в непрерывный вой. Вероятно, наступили последние схватки. Один человек умер, другой сошел с ума, а вот здесь, внизу, появляется на свет новый человек. И все это бездна, в которой жизнь и смерть встретились, переплелись, превратились в одно целое.
— Еще не у него. Ходят перед дверью.
— Слышите, слышите, карета пришла!
Во двор действительно с грохотом въехала карета «скорой помощи». Заключенные кинулись от дверей к окну, взобрались на подоконник, а Грош на койку, на которой лежит Феркович, ничем не интересуется и только время от времени скрипит зубами. Он мерзко обругал Гроша и снова затих, погрузившись в глубокую апатию. Инстинктивно, как глядят в могилу, приготовленную для кого-то другого, Юришич встал и тоже влез на подоконник.
Карета. Желтая, с окнами из матового стекла. Из нее неуклюже вылез человек в синем халате, вытащил что-то и перебросил через руку, как мешок. Свешиваются концы веревок. Юришич зажмурился. Смирительная рубашка. Скрутят его, скрутят!
— Где вы были так долго? Всю вторую половину дня вас ждем! — спросил подошедший охранник.
— Ждете нас? Ну, вам можно, А мы никогда не ждем, сразу забираем. Не вы первые, — прохрипел прибывший санитар. — Я даже не пообедал толком, столько вызовов было в городе, несчастный день.
— Вы живете за счет несчастий, ха-ха-ха!
— А вы за счет зла! Да, мы опоздали, мало того что работы навалом, еще чиновник все перепутал. Какого-то вора, думал, на осмотр надо, ну и послал карету не сюда, а в Стеневац. Мы как раз оттуда. Ну что, какая это конкуренция!
Старый Ивек уже наполовину затворил ворота и снова открыл их настежь. Появилась тележка на двух колесах, окрашенная черной краской, а на ней черный гроб с высокой округлой крышкой. Тележку толкает крупнотелый гробовщик. На красной фуражке поблескивает медная бляха.
— Где там ваш покойник?
— Никак, сумасшедший концы отдал? Нет? Жаль! Но где он?
Охранник вводит их во двор тюрьмы. Гробовщик толкает свою тележку. Через стены и окна проникает из парка музыка. Там не знают и не догадываются, что происходит здесь, совсем рядом. Вальс. Тра-ра-ра, тра-ра-ра… А если бы и знали? Тра-ра-ра, тра-ра-ра…
— Музыка! — взбешенно переворачивается Феркович, словно его обварили кипятком. И снова он цинично спокоен, издевается над женой. — Под музыку, как принц, выскочит из ее брюха ребенок.
Все смеются. Опять соскакивают с подоконника и бегут к двери, Юришич безвольно следует за ними. Он как соломинка на волнах больших событий.
— Я могу его забрать? — слышится снова голос гробовщика.
— Подождите секунду, вначале того надо отвезти.
Тихий разговор в другом конце коридора. Звуки шагов.
— Явились наконец! — это голос доктора. Кто-то оправдывается. Скрежет ключа в замке.
— Я король!
— Ваше Величество, как договорились, мы вас проводим на небольшую прогулку. На прогулку.
— В желтый дворец? На казнь? Хо-хо-хо! Нет, я не дам себя связывать, хочу умереть свободным!
— Но такой обычай в желтом дворце. Все короли туда так доставляются, все.
— Хо-хо-хо! На прогулку! И как, все поедем в автомобиле? Но нам будет тесно, господа! Не разместимся, руки некуда будет девать. А я буду держать в руке манифест. Ха-ха-ха!
По коридору рассыпался стук множества шагов. Похоже, это выносят покойника. Совсем рядом слышится возглас, разумный, светлый и металлически отчетливый.
— Прощайте, господа!
Возглас проник, врезался в душу Юришича и разорвал окутывающую ее пелену, как в легендарный час Голгофы разорвалась завеса в храме. Это реальность.
— Его увели. Плакал мой лес! — рассмеялся Грош и принялся грызть сухарь.
Юришич снова вскарабкался на окно. Другие за ним.
Первым из здания тюрьмы выбежал начальник и приказал гробовщику, который бог знает зачем оказался здесь, убираться с дороги со своей тележкой, лучше всего ему подождать за дровами. Гробовщик подчинился, но тележка застряла и ни с места, поздно уже ее куда-то оттаскивать.
А вот и Петкович появляется. С одной стороны доктор, с другой санитар. За ними судебные чиновники и полиция. Все молчат. Быстро шагает Петкович. Король всех хорватов затянут в желтую смирительную рубаху, на ногах у него тюремные башмаки. Но вот он остановился. Облит красным светом. Всмотрелся в тележку гробовщика. Потрясен, очевидно.
— Знаю, — проговорил он спокойно. — Меня осудили. Но я знаю, за что умираю. Не надо мне зачитывать ваш приговор.
— Вы не умрете!
— И не могу умереть. Вы разве не слышали, что король воскрес, ха-ха-ха! Убейте меня, но я воскресну. Все, кто умирает за правду, бессмертны!
И снова он шагает вперед, присматривается, воздух наполнен криками. Вот и карета. Санитар хочет ему помочь. Он высвободился и сам с завязанными руками поднялся в карету. Санитар полез было за ним, но Петкович задержался на подножке.
— Разве вы доктор Колар! А, все равно. Но почему вы не приехали за мной на моем автомобиле? Быстрее было бы. В желтый дворец. Пожалуйте ко мне с визитом, я всегда охотно дам вам аудиенцию.
— Ладно, приеду, — бормочет доктор Колар и шепчет что-то санитару, тот влезает вслед за Петковичем в карету и закрывает за собой дверцу.
— Поехали!
Медленно, осторожно, чтобы не зацепиться за стену, выезжает карета со двора — на свободу. Lasciate ogni speranza voi ch’entrate!
— Следователь!
— Слушаю вас!
— Значит, следствие будет проходить здесь, у вас? — интересуется полицейский в группе громко переговаривающихся чиновников.
— Да, уже отданы соответствующие распоряжения.
Проходит некоторое время, и снова раздается стук колес. Гробовщик везет Мутавца.
— А вы знаете куда? — спрашивает доктор и оглядывается на окно камеры, в которой лежит жена Ферковича, его зовут. — Да, да, иду! В прозектуру!
— Знаю, не впервой!
— Еще одно дело осталось! — вздыхает доктор, но одновременно улыбается. Утренняя операция в больнице была отложена на вторую половину дня, а потом надо было делать еще одну, довольно интересную, так что пришлось отложить операцию жены Ферковича. Сейчас он доволен, что все-таки не опоздал. — Мои инструменты уже наверху, господин начальник? И акушерка уже там? Отлично. Я в вашем распоряжении, господа. Вы готовы, а моя обязанность немедленно приступить к делу! — Он поспешно уходит, но, не успев дойти до входа, снова воскликнул: — О, доктор, мои поздравления!
— Благодарю, благодарю!
С чемоданчиком в руках, выпрямившись, расправив плечи, появляется доктор Пайзл и с улыбкой кланяется группе чиновников, уже начавших расходиться.
— О, здесь как будто идет совещание — выпускать или не выпускать Пайзла на свободу. — Извещенный судьей, что по решению судебной коллегии следствие по его делу прекращено, он мог уже сейчас быть на свободе. И он собрался уходить, но ему стало известно, что его шурина отправляют в сумасшедший дом. Чтобы избежать случайной встречи с ним, он предпочел подождать, хотя нетерпение не оставляло его, на уме было одно: увидеться с Еленой до ее отъезда. Что ждать от этой встречи? Знает, что ничего, а желает — все! Поговорить бы, по крайней мере, с доцентом! Он спешит, а теперь вот встретился с этими господами. Достоинство не позволяет ему пройти мимо и не остановиться хотя бы ненадолго!
— Суд уже закончил совещаться! — задетый иронией Пайзла ответил председатель суда. Из головы его не выходит секретное распоряжение правительства, чтобы решение судейской коллегии оказалось в пользу Пайзла. Стало быть, Пайзл человек правительства, он реабилитирован, влияние его теперь возрастет. Надо с ним быть на дружеской ноге. — Поздравляю, господин доктор! Надеюсь, вы на нас зла не держите, у нас вам, я уверен, было неплохо.
— О, да!
Все его поздравляют, только начальник тюрьмы стоит скромно в стороне, поздравил бы и он, но, растерянный, он только берет под козырек.
— Я совсем забыл, что вы еще здесь, — извиняется инспектор. — Определенно, вас никто не известил. А минуту назад отвезли вашего шурина в сумасшедший дом. Несчастный, вы знаете, наверное, он провозгласил себя королем всех хорватов.
— По родственной линии теперь и доктор Пайзл имеет некоторое право на хорватский престол, — простодушно заметил один из полицейских чиновников, но тут же пожалел об этом.
— Это не шутка, дорогой мой! — помрачнел и нахмурился Пайзл. В глазах у него слезы. Точнее, слеза, пресловутая слеза Пайзла. Поджидая в коридоре отправки Петковича, он узнал от Наполеона решительно все, что произошло на третьем этаже. Сейчас же он лицемерно сказал инспектору: — Я этого не знал, был в суде! Могли бы меня, однако, позвать; впрочем, может быть, и к лучшему, что не позвали. Мне было бы невыносимо тяжело видеть все это, можете себе представить!
— Поэтому-то я вас и не позвал, господин доктор, а намеревался… — подал голос начальник тюрьмы, счастливый, что сделал что-то хорошее.
— Страшный удар, а как же теперь быть с его сестрой?
— Но она, к счастью, как бы это выразиться, уже кое-что знает! — инспектор смотрит в землю; начальник тюрьмы уже сообщил ему о ее приходе в комнату для свиданий и появлении потом в окне соседнего дома. — Я слышал, она сегодня была здесь.
— Да, я сказал ей, подготовил, знаете ли. Бедняжка плакала, я с трудом ее удержал, чтобы она не выбежала к нему во двор. Но она, говорят, видела его в какое-то окно. Итак, спокойной ночи, господа! — Уже у самых ворот он остановился. — Может быть, кто-нибудь знает, когда отправляется поезд в Риеку? Точное время — час и минуты!
Один полицейский чиновник назвал время.
— Неужели господин доктор сразу же отправится на море?
— Нет. Пожалуй, нет. Но кто знает. — «Нет», твердо сказал он сам себе и резко отвернулся. Его окликнул быстро подошедший председатель суда. Он стоял у ворот вдали от всех.
— Простите, господин доктор, — почти испуганно извиняется председатель. — Неловко мне, но все-таки…
— Пожалуйста, пожалуйста, прошу вас! — Пайзлу досадно, но он улыбается.
— Здесь находится один заключенный, Розенкранц. У него наблюдаются симптомы сумасшествия, однако кажется, а иные даже утверждают, что он симулирует. Но я не об этом хотел вас спросить, это дело медицины. Однако один из заключенных, — хочу сказать заранее, что я в это не верю, так как это утверждает заключенный, уличенный в афере, не имеющий к вам никакого отношения, — так вот, этот заключенный утверждает, что Розенкранц симулирует по вашему наущению.
— Кто он? — притворно удивляется Пайзл; обо всем ему в коридоре рассказал Наполеон, только не о том, что Рашула публично разоблачил его в связи с симуляцией Розенкранца. — Ах, угадать нетрудно! Вне всякого сомнения, это Рашула, — презрительно сказал он.
— Да, Рашула. А откуда вы знаете?
— Известный вам карлик, здешний заключенный, говорил об этом в коридоре! Рашула, кто же другой! Этот извращенный тип, господин председатель, распространял здесь обо мне, как мне докладывали, да и вам в суде, подлейшую клевету; хочу обратить на него ваше внимание. Вы сами его подозреваете в том, что он довел до самоубийства одного заключенного! Это вполне вероятно, тем более что охранник доверительно сказал мне сегодня, как тот подговаривал моего шурина зарубить меня топором. Он услышал об этом на лестнице. А что касается симуляции Розенкранца и моей роли в ней, то будьте уверены, здесь мы имеем дело с самой ординарной клеветой. Впрочем, я оставляю за собой право все это дело передать в суд.
— К вашим услугам! Спасибо вам за разъяснение. Я и сам так же думал. — Председатель суда считает иначе, но Пайзл человек правительства! — Так что прошу прощения. Только сделайте одолжение, не могли бы вы мне сказать, какой это охранник был с вами столь откровенен?
— Не знаю его по имени, хотя мог бы его узнать. Но ведь мы с вами, господин председатель, будем видеться в нашей совместной конторе! — всем своим видом Пайзл демонстрирует, что ему некогда. — Я многое могу вам порассказать. Справедливость должна торжествовать. Этот Розенкранц еще на свободе казался мне придурковатым, а здесь совсем свихнулся. Конечно, вы можете подумать, что я тем самым защищаю своего клиента!
— О, что вы, что вы, я этого и в мыслях не держал. Что же касается сумасшествия Розенкранца, то об этом, естественно, судить не вам, не мне, а прежде всего доктору Колару. Но вы спешите, я вас задерживаю.
— Ничего, ничего, ваше превосходительство! Судить, бесспорно, вам, а не мне.
— Знаете, он чуть не обнял меня своими окровавленными руками. Ну, мой поклон вам!
Оба улыбаются, жмут друг другу руки и раскланиваются. Пайзл, прежде чем закрыть дверь, еще раз обращается к председателю суда:
— Оклеветанным я пришел сюда, оклеветанным и ухожу, такова судьба доктора Пайзла.
И он смеется сухим, бесцветным смехом, в карцере застучал Розенкранц, председатель испуганно оглядывается, а Пайзл быстро захлопывает дверь: он приметил, как в окно через решетку на него смотрит Юришич.
— Ложь! — раздался сверху крик. Юришич ужаснулся своему воплю. Не потому что снизу на него цыкнул встревоженный председатель суда и отдал какое-то распоряжение охранникам, а потому что самому стало стыдно. Неужели надо было ждать, пока Пайзл во всеуслышание не изречет эту ложь? Не правильнее ли было упредить его и заявить, что он лжет?
Но какая польза от этого? Пайзл все равно бы вышел на свободу, как он это только что сделал! Юришич почувствовал тупую боль и подался немного назад.
Полицейские ушли, а судебные чиновники вошли в тюрьму.
— Господин начальник! — раздался голос председателя суда. — С завтрашнего дня навести порядок, здесь тюрьма, а не место для гуляний.
— Слушаю, ваше превосходительство! — Некоторое время начальник стоит навытяжку и отдает честь, а потом машет Юришичу, чтобы тот слезал с окна, и сам направляется в здание тюрьмы. Перед выходом на свободу Пайзл обязан был у него в канцелярии получить пропуск, но как можно требовать этого у такого важного господина? Он ковыляет в тюрьму, сгорбленный, безучастный ко всему. Двор затих и опустел.
Тихо и пусто. Как черное покрывало смертный одр, тьма укрыла двор. Словно большое кровавое сердце краснеет фонарь, красные пятна света на земле напоминают лужи крови. Груда дров кажется незажженным костром для еретиков. Высоко в небе как пылающие факелы шевелят огненными языками звезды. Ни одна из них не упадет, чтобы превратить в пепел эту тюрьму, это королевство Петковича с красной сыпью Ликотича. Следом за сумасшедшим — своей жертвой, и мертвецом — всеобщей жертвой, из этого королевства спасся один-единственный человек, и он, эта несчастная «жертва» клеветы — доктор Пайзл! Ave, victor. Пайзл. Тебя, как и твоего незадачливого клиента Рашулу, только женщине суждено победить и покарать! Вместо того чтобы судить, судьи тебя поздравляют, тебя оправдали те же люди, которые над всеми нами будут вершить следствие. Над всеми, только не над тобой! Ave, victor Пайзл!
О, судьи, судьи, ведите это бесплодное следствие, ведите его без главного и, может быть, единственного свидетеля обвинения, и пусть вынесут приговор только мне, отняв у меня право обвинять. Это будет еще одной карикатурой на правосудие. Уже объявленный преступником, я провел следствие над вами и всем вашим королевством — и знаю: виновны больше всего вы, собственные его дети! Я осудил вас, теперь судите и вы меня! Вы плакали, вынося мне свой вердикт; что означали эти слезы, как не собственное признание вины перед своей совестью? Вы вынесли несправедливый приговор! Итак, судите! Но сами вы уже осуждены! Вы караете, но и сами будете наказаны! Я обвиняю вас именем моей совести. Бессильный пока, потому что я один! Но грядет в конце концов высшая судебная инстанция великой совести, она устремит на вас свой пылающий взор, и вы побледнеете перед ней, как ночь перед багряным шаром, что утром встает на востоке!
Но сейчас пока еще вечер! И кто знает, что несет ночь, долгая, как годы! Зачем жить в этой ночи? — Юришич вздрогнул и судорожно схватился за прутья решетки. Была бы сила, сломал бы их.
Но что-то другое словно поколебало их: почти непрекращающиеся стоны жены Ферковича вдруг оборвались, раздался пронзительный крик, потом наступило тягостное молчание, как будто мученица успокоилась навсегда. Тишина. Вскоре она снова застонала, но теперь уже с чувством облегчения, в сладком бессилии, а ей вторил детский плач.
— Бом, бом, бом, в бой, в бой! — гремит, бухает барабан, духовой оркестр играет марш сигетской трагикомедии. — И-и-и, — пищит новорожденный.
— Феркович, у тебя мальчик! — слышится радостный возглас женщины. — Обошлось без операции!
Он прижался лбом к решетке. Напротив тюрьмы раскинулся черный город. Тут и там, как скелеты, торчат желтые шпили кафедрального собора, их силуэты — рога черного чудовища, вонзенные в еще более страшное чудовище — небо. Черные башенные часы как пустые глазницы ночного сторожа над городом, который ночь заключила в траурную рамку некролога. Но несмотря ни на что родился человек. Как будто иглой пронзил сердце этот детский писк. Юришич сползает с подоконника, падает на койку и прячет голову под соломенную подушку. Вся тюрьма ему кажется утробой, рождающей только издевательство над жизнью.
— Родился! Слишком рано все мы рождаемся! — бормочет он.
Феркович готов рассвирепеть, он лежит рядом и с обидой злобно шипит:
— Что значит, слишком рано? Целые сутки мучилась, а вам — рано!
В камере засмеялись. Из коридора донеслись голоса, заскрежетал ключ в замке. В дверях появился Ликотич, его желтое лицо побледнело, резкие тени под глазами как зияющие черные раны.
— Зачем меня именно сюда, папашка? — он скрипнул вытянутой шеей и подозрительно посмотрел на Ферковича. Надо же, его помещают на место Юришича и как раз рядом с больным заразной болезнью Ферковичем. — Нельзя ли в какую-нибудь другую камеру?
— Другую? Может быть, в отель, черт тебя подери! — Бурмут вталкивает его в камеру и входит сам. — Теперь я вам покажу права, кончилась ваша вольница, подонки! Утром устроили папашке Katzenmuzik, а сейчас у всех, в том числе и у меня, главного вора среди вас, Katzenjammer! А ты чего ждешь, Юришич? Ты же больше всех виноват! А ну-ка, выходи с вещами!
— Куда? — словно пьяный поднимается он с койки.
— В камеру Петковича, чтоб и ты рехнулся, подонок! Сам его превосходительство распорядились рассадить вас! А тебя в одиночку! Ты чего там кричал в окно? Сейчас к вам придет Филипп Якоб!
Юришич забродил по камере, он смеется, но можно было подумать, что он плачет, если бы в этом смехе не чувствовались саркастические нотки. Ликотич заспорил с другими заключенными, вмешался Бурмут, Юришич выглянул в дверь.
В коридоре с узелком в руках, как нищий, стоял у окна Майдак и смотрел на звезды над черным заплесневелым двором. Из настежь открытых дверей канцелярии слышится шум, как будто крысы грызут пол; это дежурный щеткой счищает с пола кровь. Перед дверью, заглядывая внутрь, стоят Рашула и Мачек. Они вернулись из суда. Все, что Рашула услышал о своей жене от Розенкранца, было правдой, с той лишь разницей, что она заплатила ему содержание за три месяца, а не за три недели.
— За три месяца! — удрученно бормочет Мачек. — Неужели так долго вы еще пробудете здесь? А в Лепоглаве совсем другие порядки! — Судья сообщил о привлечении его к суду на основании данных, обнаруженных в секретной книге, одновременно спросил, не желает ли он, раз уж попал сюда, остаться здесь, что для общественности будет означать, что он все еще находится под следствием. Внимание, достойное благодарности. Но возмущенный Мачек отказался и сейчас сожалел об этом.
— Эти порядки соблюдать не только мне, невиновному, а может быть, и вам! — оскалился Рашула. — Что же касается меня, то я усвоил науку жизни: потеряешь, потом все заново приобретешь! Не то что Розенкранц или вы, хи-хи-хи!
— А завтрашнее следствие по делу Мутавца?
— Ах, это? Это сказки для детей, а не для суда! Нужны доказательства, реальные доказательства, мой дорогой!
«Вы и есть доказательство!» — чуть было не крикнул Юришич, но сдержался. К чему говорить, когда он видит его в последний раз: на развалинах всего, что строил, этот человек все еще полон воли, надежды, самоуверенности! Чего ему недоставало, чтобы в своем окружении лицемеров и ничтожеств стать достойным удивления? Ошибаясь в расчетах, он винил только предзнаменование.
— Тихо, ребятки! А ты, Юришич, чего там ждешь? Иди!
— Я человека жду! — Юришич повернулся, взгляд его устремлен вперед, как в пустоту.
— Бом, бом, бом, — далеко и близко бухает барабан. — Тра-ра-ра, — протяжно воют трубы.
В городе, белом, свободном королевском городе императорского королевства, как будто плачут пожарные сирены и рыдает похоронный марш.