I
Свой спор со Смуджами Панкрац решил в ту же ночь и тот же день, ни на йоту не поступившись своими интересами, как и предполагал. Разумеется, сделать это было нелегко, сначала он сам себе все усложнил, потребовав тотчас, во время ночной встречи изменить завещание в соответствии с той огромной услугой, которую он оказал Смуджам, избавив их от Краля. И оформить все у нотариуса в тот же день еще до его отъезда. Старые Смуджи, особенно старуха, под явным и довольно сильным впечатлением от его поступка поначалу и вправду согласились с его требованиями. Затем быстро подпали под влияние Йошко, пытавшегося преуменьшить значение его заслуги: в смерти Краля он видел новые опасности для семьи и потому предложил с изменением завещания не спешить, пока это несколько загадочное дело не забудется. В этом была доля истины, но была и дипломатия: Йошко на всякий случай, если в городе дело не выгорит и к нему перейдет лавка, заранее хотел себя оградить от излишних обязательств. Панкрац открыто ему об этом сказал и, с одной стороны, решительно отметя возможность возникновения каких-либо подозрений, вызванных смертью Краля, а с другой, польстив Йошко, сказав, что в городе у него все закончится хорошо, продолжал настаивать на своем. При этом не стеснялся использовать и присутствие постороннего человека, доктора; в конце концов ему удалось и без того уставших стариков заставить согласиться; тем самым он быстро выключил из борьбы самого Йошко. Тот, действительно рассчитывая на успех, спешил вернуться в город, во дворе его поджидал доктор, поэтому он, изобразив из себя послушного сына, на Панкраца даже не взглянув, предоставил все решать родителям. Затем, отказав швабу в лошадях, сославшись на поздний час, уехал, по дороге забросив доктора в общину.
Несколько сложнее (это уже было днем) пошло дело с Мицей. Исключительно по желанию Панкраца, ей не было сказано, на какой новой заслуге Панкрац основывает свое требование как можно скорее изменить завещание. Ей также ничего не было сказано и о том, что вопрос о его изменении уже решен. Об этом она сама догадалась, услышав, как Панкрац посылает Сережу за нотариусом. До сих пор прохлаждаясь в лавке, хмельная и злая, она теперь живо воспротивилась Сережиному уходу и, влетев в комнату родителей, взорвалась так же, как накануне. Но именно из-за этого вчерашнего события, в котором видели главную причину всего случившегося со старым Смуджем и с Кралем, старики были слишком злы на нее, чтобы с ней считаться. Так, госпожа Резика быстро согласилась с аргументом Панкраца, что ее внук имеет больше прав на доходы от лавки, чем иностранец Сережа, для которого Мица их приберегала. Затем пригрозила, что, если она и дальше будет разыгрывать комедию, вообще запретит ей выйти замуж за Сережу; и наконец, предоставила Панкрацу возможность выгнать ее из комнаты. На этом, правда, дело не кончилось. Мица продолжала шуметь и за дверью, она угрожала, плакала, но битву в итоге проиграла, и в этом прежде всего была заслуга самих стариков. Впрочем, сейчас, в последнем акте, проиграла ее достаточно безболезненно, ибо, когда уже ближе к вечеру пришел нотариус и изменил завещание, она, от отчаяния снова напившись и поручив заботу о лавке Сереже, заснула в своем чулане.
Сам же Панкрац после ухода нотариуса, до тонкости обсудив с бабкой, что она должна отвечать в случае возможных осложнений из-за Краля, и безуспешно задерживаемый ею и дедом, уехал. Уехал удовлетворенный и успокоенный; иначе и быть не могло: помимо всего прочего в последнюю минуту ему удалось выклянчить у бабки деньги за якобы испорченные брюки! Правда, ему не давала покоя мысль, как его в городе встретят ханаовцы, и не слишком ли рано он возвращается. Но эту заботу, в общем-то незначительную, потеснила другая, которая, собственно, и заставила его поспешить в город: он думал о девушке, которую собирался обольстить! Ха-ха-ха, деньги у него в кармане, он купит ей какое-нибудь кольцо, отдаст его за городом, и юная богородица не устоит.
Так прошел этот день, и никто не спросил у Смуджей о Крале, да и не было слышно, чтобы о нем говорили где-нибудь. Между тем назавтра в селе все же появилась его жена, пришла узнать о нем и к Смуджам. Но, к несчастью, натолкнулась на Мицу. Та была еще хмельнее и мрачнее, чем накануне, а на Краля особенно зла, видя в нем главного виновника своего поражения в вопросе с завещанием. Она принялась кричать на обеспокоенную женщину, говоря, что о ее муже, пропащем человеке, ничего не желает знать, потом, когда та расплакалась, едва процедила сквозь зубы, что ее муж был здесь в воскресенье вечером, напился, как свинья, и ушел.
Об этом, впрочем, жена Краля уже знала. Более того, она знала и еще кое о чем, например, о том, что ее муж в ту ночь стоял под окнами корчмарки Ружи, приставал к ней и ломился в дом. Об этом рассказала ей сама Ружа, у которой она тоже побывала в поисках мужа.
Если так, — выслушав ее рассказ, опять набросилась на нее Мица, — какого черта она ищет здесь? Отсюда он пошел к Руже, возможно, и остался у нее, потом опять забрел в бог знает какой трактир и пьянствует там до сих пор!
Жена Краля в свое оправдание не могла сказать ничего другого, как только сослаться на то, что в корчме у Ружи она слышала от крестьян, как ее муж пробыл позавчера у Смуджей почти весь день; поэтому, — сказала она, — она думала, после того, как Ружа его прогнала, он снова вернулся сюда и здесь остался! Но на нет и суда нет! — вздохнула она и ушла разыскивать его по другим трактирам.
Прошло еще два дня, и на третий она снова появилась у Смуджей, но уже при совсем иных обстоятельствах.
В тот день утром нашли ее мужа, вернее, его труп. Поскольку дожди прекратились и вода в реке чуть спала, какой-то солдат, возвращаясь с конного завода и идя по дороге мимо разлива, вдруг заметил, что из воды торчит рука. Ничего не зная об исчезновении Краля, он побежал назад на завод, по пути встретил крестьян, и он у себя, на конном, а они в селе подняли на ноги солдат и мужиков. Сбежалась уйма народа, пришел поручик Васо и все те, кто слышал об исчезновении Краля; слухи подтвердились: из воды вытащили самого Краля. Об этом, помимо жандармов и нотариуса, оповестили тут же и его жену, позднее она пришла посмотреть на своего погибшего мужа, которого к этому времени уже перенесли в сельскую покойницкую, нотариус передал ей сотню динаров, найденную в кармане мужа, а она, понаслушавшись от крестьян да еще кое от кого, кто прямо с кладбища пригласил ее к себе домой, всяких толков, отважилась снова прийти к Смуджам. Причитая и плача, она требовала Панкраца.
Госпожа Резика в тот день только что встала на ноги и бродила с палкой по дому. Узнав от Васо о случившемся и опасаясь, что может разволноваться, она снова забралась в кровать. Мице же строго-настрого приказала всякого, кто будет интересоваться Кралем, сразу отправлять к ней. Так Мица и поступила со вдовой Краля. Правда, теперь более расположенная к ней, она хотела задержать ее подольше у себя в лавке, но на резкий окрик матери, уже что-то услышавшей, повела вдову дальше; потом, как-то странно и таинственно улыбаясь, осталась стоять в дверях.
Но госпожа Резика, помрачнев, прогнала ее назад в лавку, а сама, изобразив на лице удивление и демонстрируя явную усталость, обратилась к вдове Краля с вопросом: зачем ей нужен Панкрац?
Зачем! Медленно, с трудом вдова поведала о том, что как-то, возвращаясь отсюда, она услышала от крестьян, будто в ту ночь вместе с ее мужем был именно Панкрац. Об этом, жалуясь, что ему отказали в помощи, рассказал шваб на второй день поутру поповскому слуге, к которому пришел за своими конями. О том же самом он говорил и крестьянам, помогавшим ему вытащить застрявший фургон. Вот она и решила, что Панкрац может знать, при каких обстоятельствах погиб ее муж.
Госпожа Резика, предварительно обо всем договорившись с Панкрацем, считала глупым, — особенно из-за этой проклятой встречи со швабом, — отрицать, что в ту ночь с Кралем был Панкрац, и представила дело так: Панкрац, впрочем, как и все они, заботясь о безопасности и здоровье Краля, пошел за ним, намереваясь его, пьяного, да еще в такую страшную ночь, вернуть назад, чтобы он здесь проспался. Поскольку тот заупрямился и отказался возвращаться, а рвался к Руже, то, разозлившись, Панкрац его оставил, а чтобы на дороге к нему снова не пристал шваб, от церкви спустился вниз и лугами вернулся обратно один. Да, он видел, как Краль остановился под окнами Ружи; что же с ним случилось после, не мог сказать, поскольку было очень темно. Это все, что она знает, большего, наверное, находись он здесь, не смог бы рассказать и сам Панкрац!
Она было уже подумала, что отделалась от вдовы, как та вдруг ударилась в плач, спрашивая, откуда у ее мужа эта сотня? Крестьяне, видевшие его в воскресенье, уверяют, что у него не было и ломаного гроша, здесь он пил даром; по словам шваба выходило, что ее муж и Панкрац там, на лугу рядом с церковью о чем-то спорили, кажется, из-за денег! Если еще припомнить, как здесь ее муж из-за чего-то повздорил с Васо, то выходит, что могло случиться и самое худшее; Панкрац действительно пошел с Кралем, вероятно, чего-то опасаясь, и, скорее всего, он его и убил! Убил и бросил в воду, как когда-то, — вдова не решалась произнести это, но все же сказала, — так люди говорят, случилось и с Ценеком!
Госпожа Резика с трудом приподнялась на кровати, запретила мужу отвечать и закричала. Кто говорит? Люди? Какие люди? Ах вот как, Блуменфельд с кладбища пригласил ее к себе! Это ему припомнится! Он будет за это отвечать перед судом! Из сказанного ни одного слова не является правдой, вернее, правда только в том, что покойник действительно немного повздорил с Васо и тот его ударил, но после успокоился и пил здесь в кредит, а не даром! В кредит, который и ей как несчастной вдове могут предоставить, — госпожа Резика поспешила внимание вдовы обратить на эту наиболее убедительную сторону своих доказательств. Затем, коснувшись вопроса о деньгах, она решительно отрицала, что покойный Краль якобы получил какую-то сотню от них или по дороге от Панкраца. В этом глупый шваб ошибся, совершенно неправильно истолковав их в общем-то вполне естественную ссору, причиной которой послужило упрямство Краля, непременно желавшего пойти к Руже. Впрочем, вот вам пример человеческой неблагодарности и подлости: Панкрац хотел сделать для Краля доброе дело, а люди, да и этот трус Блуменфельд, вместо того, чтобы быть благодарными Панкрацу, клевещут на него, а заодно и на всех Смуджей! За это они заплатят!
Она грозилась, еще что-то объясняла вдове, затем якобы в долг, — ведь сотня будет ей нужна на похороны мужа, — при расставании дала немного сахара и муки.
Разумеется, на этом дело не закончилось, хотя вдова и ушла чуть успокоенная. Уже несколько часов спустя госпожа Резика услышала от Мицы, а та, в свою очередь, от крестьян в лавке, что вдова Краля решила потребовать от жандармов медицинского освидетельствования трупа мужа и вообще заставить их провести расследование. При этом сообщении старого Смуджа чуть снова не хватил удар, едва заметно вздрогнула и госпожа Резика. Но, к счастью, неожиданно приехал Йошко. Приехал без всякого повода, просто потому, что было время, и потому, что в этот свой критический период жизни хотел сохранить с родителями как можно более хорошие отношения; он прибыл их проведать и, услышав, о чем идет речь, поборов в себе чувство определенного удовлетворения и досады на Панкраца, предложил и сам осуществил свою идею: тотчас направился к жандармам и по собственной инициативе потребовал провести расследование.
Да и могло ли оно представлять для них опасность? Еще в тот же вечер, когда снова из общины приехал доктор и осмотрел труп Краля, он ничего не смог сказать, в чем бы Смуджи заранее не были убеждены. Правда, сам доктор вспоминал, как в ту ночь, когда он находился у Смуджей, ему показалось, будто бы Йошко кого-то ввел в дом. А кого как не Панкраца мог он привести, кажется, он потом и голос его слышал? Ему уже тогда все это показалось довольно странным, а теперь и вовсе было подозрительно. Никому ничего не сказав, даже Йошко, когда приходил к его отцу, он из чувства дружбы ограничился сухим служебным отчетом, записав, что в связи с отсутствием следов насилия в деле Краля исключена всякая насильственная смерть, остается только предположить, что он утопился, находясь в пьяном состоянии.
Таким образом, непричастность к этому делу Панкраца и вообще Смуджей была подтверждена документом; так, еще до похорон Краля, злопыхатели вынуждены были прикусить язык, и меньше всего можно было ожидать дальнейшего выяснения обстоятельств. Впрочем, жандармы об этом Йошко сразу и сказали, больше никто от них подобного расследования не требовал. То же самое через несколько дней подтвердила Смуджам и вдова Краля, когда снова пришла к ним взять кое-что в долг. Впрочем, — доверительно сообщила она госпоже Резике, — заставить ее потребовать такого дознания хотел Блуменфельд, но она отказалась, хорошо зная, каким сумасшедшим становится ее муж напившись. Поскольку же обо всем этом она рассказала кое-кому из крестьян, то те наверняка, как это водится в народе, исказили ее слова! В конце концов и для него лучше, что он умер! — вздохнула она, смахнув слезу, за которой, — от проницательного взора госпожи Резики не могло это ускользнуть, — скрывалась явная, впрочем, вполне понятная улыбка. Эта женщина и впрямь была счастлива, что избавилась от грубияна-мужа; ничего хорошего в жизни с ним она не видела, сама же была еще молода и могла, на что, вероятно, и рассчитывала, выйти замуж, на сей раз более удачно.
Так для Смуджей счастливо закончился период, когда они, да что и говорить, больше всего опасались Краля. Избавившись от него, они могли теперь с большей уверенностью смотреть на опасность, перед которой в связи с арендой и последующим осушением поповского пруда, а тем самым и раскрытием преступления, совершенного ими над Ценеком, мог поставить их настойчивый соперник Блуменфельд. Впрочем, и здесь судьба им улыбнулась, вслед за Кралем Блуменфельд потерял и второго своего союзника — жупника. Тот был стар и хвор; промозглая дождливая погода прошедших дней и, возможно, выход из дома в ту злополучную ночь окончательно подорвали его здоровье; он умер от воспаления легких. После его смерти что еще мог замышлять против них Блуменфельд? На место жупника, заменяя, впрочем, того уже во время болезни, пришел капеллан из соседней общины. Был он молод и неопытен, этого места пытался добиться и сам, но поскольку никаких неоценимых достоинств не имел, кроме того, что был ярым клерикалом и уроженцем этих краев, то попался, по крайней мере так казалось, на Йошкову приманку: тот ему будто бы обещал, используя свои связи, помочь это место получить. Сыграв также на его антисемитской струнке, Смуджи окончательно склонили его на свою сторону; так, он им как-то признался, что отказал жиду сдать пруд в аренду по той якобы причине, что он здесь временно и не имеет права принимать решений, не говоря уже о разбазаривании церковной земли.
Но как поведет себя капеллан, когда станет жупником и получит такое право? Этот вопрос иногда задавали себе Смуджи, но, во-первых, они верили в изобретательность Панкраца, а, во-вторых, поскольку опасность, связанная с изменой капеллана, им еще не грозила, то, оставив этот вопрос на будущее, пока же пытались всеми возможными средствами, особенно приглашениями на обеды, сохранить его расположение.
Вскоре все их внимание должно было переключиться на события, происходящие в самой семье, ибо после временного затишья, нарушаемого иногда Мицей, снова возобновились ссоры и скандалы.
В них, однако, нужно отдать ему должное, никогда больше не участвовал Васо. Еще до смерти жупника, без всякого дальнейшего следствия, он, как и надеялся, получил вместе с капитаном Братичем перевод по службе. Капитан был назначен в небольшой гарнизон в провинции; что касается Васо, то исполнилась его заветная мечта: он стал начальником кавалерии в городской полиции. Поскольку здесь ему предоставили квартиру, то он договорился, что Йошко из денег, вырученных за продаваемый дом, выплатит ему сумму в размере годовой квартирной платы и, кроме того, выкупит у него часть земли в селе. На этом он несколько успокоился и при расставании со Смуджами больше не вспоминал о доме, из-за которого еще совсем недавно поднял такой шум. Более того, вместо затаенной злобы, ушел вполне веселый, довольный; самолюбие его было удовлетворено. Дело в том, что ему, как и Мице, Смуджи поначалу никак не хотели рассказать о той роли, которую Панкрац сыграл в гибели Краля. Васо их быстро вывел на чистую воду и сделал это, как ему самому показалось, мастерски. Раздраженный ползущими по селу слухами о новом преступлении Панкраца и явным недоверием к себе Смуджей, он на второй день после того, как был найден труп Краля, следуя на станцию, преднамеренно пошел мимо разлившейся реки. Здесь на дороге обнаружил в грязи сохранившиеся до сих пор следы, которые по длине и форме могли принадлежать только шимми-ботинкам Панкраца! Следовательно, Панкрац до последней минуты был с Кралем, а что это значит? Ха-ха-ха, глупым жандармам стоило только более внимательно обследовать дорогу вдоль разлива, и Панкрац был бы у них в руках! Своим открытием, торжественно приподнесенным, он в тот же вечер настолько ошарашил Смуджей, что те, взяв с него честное слово не говорить об этом ни Мице, ни кому другому, рассказали ему обо всем! Этот успех и послужил причиной его хорошего настроения, о нем он еще раз вспомнил, прощаясь со Смуджами.
Вспомнил и обратил их внимание на свою проницательность, желая показать, какие большие перспективы, — в этом уже проявились его способности! — ожидают его в новой должности полицейского.
Затем он уехал и, разумеется, не мог послужить причиной, тем более быть зачинщиком новых ссор и скандалов, начавшихся в доме Смуджей. Эта роль окончательно перешла к Мице и Йошко.
Чем дальше, тем больше дела Йошко в городе ухудшались, и уже через несколько недель он оказался на бобах. Поначалу в белградском министерстве его обвели вокруг пальца с закупкой скота, ибо уже раньше заключили договор с другим поставщиком, с каким-то сербом. Правда, взамен ему предложили закупить сено — сено его окончательно и погубило, хотя то же самое сено могло помочь снова встать на ноги. Но всего за несколько дней до истечения срока внесения залога кредиторы пустили с молотка дом, на который у него уже были покупатели. Напрасны были все его попытки с помощью тех или иных знакомых, — впрочем, все его понемногу покидали, так ничего и не сделав, — используя их положение, повлиять на кредиторов. Дом он не смог продать, залог не смог внести и в результате вышел из игры; что ему оставалось делать? Был у него еще автомобиль, втихомолку он и его продал и с этими деньгами, — из них часть выплатил Васо, тем самым выполнив по отношению к нему свое глупое обещание, — решился вторично попытать счастья в городе. Все было бесполезно, к тому же, когда у него банк, и сам находившийся на грани банкротства, конфисковал остатки его былой славы, — дорогую, выписанную из Вены мебель, он вынужден был признаться себе, что его карьера в городе закончилась. Забрав весь свой скарб, и с женой, — он был женат, — устремился в направлении, бывшее у него всегда в резерве: прямиком в село, в отцовский дом.
Нельзя сказать, что его возвращение явилось для Мицы полной неожиданностью, ибо когда она хотела задеть за живое родителей, то чаще всего напоминала им о такой возможности. Теперь же, видя, как Йошко с женой устраиваются в доме, точно собираясь остаться навсегда, она и им, и старикам закатила впечатляющую сцену. И по прошествии нескольких дней все никак не могла примириться даже с их попыткой показать, что все это временно, пока Йошко не утрясет в банках спорный вопрос о доме, после чего он, естественно, только при благоприятных обстоятельствах вернется в город. В конце концов, договорившись обо всем с Сережей, она успокоилась и, уже почти не прибегая к его советам, сама решила, как ей укрепить свое положение в глазах Йошко. Сделать это она могла, только выйдя замуж на Сережу, может, тогда ее родители станут относиться к Сереже как к равноправному члену семьи? До сих пор главным препятствием на пути к этому браку был ее бывший муж мельник. Желая вернуть жену, он упорно отказывал ей в разводе. Обстоятельства вынудили ее пойти к нему; воспользовавшись его минутной слабостью и переспав с ним в последний раз (ах, в последний ли!), она сумела добиться того, чего, как он клялся всеми святыми и божьими угодниками, она никогда не сможет от него добиться; более того, он ей даже обещал в один из ближайших дней, когда по делу поедет в город, сам потребовать у церковного суда развода.
Обезумев от счастья, она, к несчастью, даже дома не смогла скрыть радости, чем дала повод Йошко разгадать ее намерения и вовремя принять соответствующие меры. Так, под предлогом дегустации вин, которые он собирался закупить для трактира, Йошко на следующий день ушел из дома, направившись сначала в противоположную сторону, а затем прямо к мельнику. Он ему растолковал, какую бы тот совершил глупость, выполнив то, что обещал Мице, и сделав это как раз тогда, когда, вместо того, чтобы навсегда потерять, мог бы ее вернуть! Дело ясное; он, Йошко, должен будет вместо нее наследовать от отца лавку, тем самым для этого русского проходимца, оставившего в России, как он сам когда-то рассказывал, — жену и детей, исчезнет и главная приманка, из-за которой он хотел жениться на Мице. Что после этого останется делать Мице, — без средств и без любви, — как не вернуться к мужу?
Мельник к Йошко всегда относился настороженно, но, договорившись с Мицей о разводе, он тут же об этом и пожалел и теперь с радостью согласился с Йошко; прошло время, он уже съездил в город, но ничего не предпринял для оформления развода и Мице ничего не сообщил.
Все это, естественно, показалось Мице подозрительным. Впрочем, Йошко вызвал у нее недоверие с первого же дня: не пришел ли он тогда, когда она стояла у лавки и поджидала его возвращения с дегустации, от мельника? Правда, он принес вино на пробу, но не было ли оно на вкус удивительно похоже на то, которое она пила у мельника? Когда же она услышала от Сережи, что Йошко уговаривал его, — и это было правдой, — вернуться в Россию, обещая даже, если тот согласится, купить ему билет и оплатить дорожные расходы, — сомнения ее усилились, а вместе с ними возросло и озлобление. Оно требовало выхода, но не того обычного, ежедневного, связанного с посещением Йошко лавки, когда начинались взаимные упреки и оскорбления, а чуть большего.
Вскоре такая возможность представилась. Не выдержав неизвестности, Мица послала бывшему мужу письмо с просьбой немедленно ей ответить, почему он до сих пор ничего ей не сообщает. Пока она ожидала ответа, произошло событие, лишившее ее последней надежды на то, что Йошко, возможно, еще выиграет тяжбу с заимодавцами из-за дома, и для нее, таким образом, после его отъезда будет сохранена и лавка, и родительский дом. Сельский пандур принес для Йошко письмо, и, распечатав его, тот заметно покраснел, сразу скрывшись с родителями на совет. Сережа добросовестно подслушал и доложил: Йошко получил приглашение на торги, где будет продан его дом для покрытия долгов! Вскоре после Сережиного известия к Мице пришел крестьянин с ответом мельника, в котором тот продолжал упорно настаивать на своем и вместо того, чтобы дать согласие на развод, призывал опомниться и вернуться к нему.
Скандал, учиненный тогда Мицей в доме Смуджей, был таким, что спустя много времени о нем все еще говорили в селе и ближайшей округе. Мица, наскоро одевшись, решила сама пойти к мужу, но в дверях столкнулась с Йошко; он хотел войти, она выйти. Этот незначительный, повседневный случай разжег накопившуюся в ней и сегодняшним днем подогретую, но не нашедшую выхода ярость настолько, что она, не помня себя, ударила Йошко кулаком по голове и неистово закричала, что это он во всем виноват, он, больше всего он, негодяй, прохвост, жулик!
От неожиданности Йошко сначала остолбенел, но, еще раньше выведенный из себя плохими вестями, полученными из города, уже и сам не мог сдержаться и, забыв о всякой вежливости, в которой поднаторел, вращаясь в изысканном городском обществе, напал на нее и сам. На крик прибежали госпожа Резика, жена Йошко и Сережа; старый Смудж, умоляюще сложив руки, заклинал Мицу успокоиться, постыдиться хотя бы людей, начавших собираться на дороге. Однако она, получив оплеуху от Йошко и проклинаемая матерью, разошлась еще больше. В ярости выплеснула на Йошко и на родителей все, что у нее против них накопилось, не забыв при этом и покойного Краля. До сих пор ей было неведомо, что же на самом деле произошло тогда между ним и Панкрацем. Поэтому сразу, как только до нее дошли слухи о вине Панкраца, она в них поверила и уже не раз в угрожающем тоне поминала об этом родителям. Теперь, обезумев от отчаяния, отчетливо сознавая, что терять ей нечего, извлекла из своего скудного арсенала самое грозное оружие и с визгом выстрелила из него — ах, они думают, что смогут освободиться от нее так же, как избавились с помощью мошенника Панкраца от Краля? Едва она это произнесла, как мать подлетела к ней и влепила пощечину; Мица, не помня, что вокруг люди, стала горланить, что она не Ценек, позволивший себя избить и убить! Да, убить; и именно ты его убила, ты, орала она на мать и громко пригрозила ей, что прежде, чем окончательно лишиться лавки, подаст на нее за Ценека в суд, узнает она тогда, где раки зимуют!
Народ столпился возле лавки, кто-то даже хотел ворваться внутрь, но Йошко приказал Сереже запереть двери, а сам с помощью матери и жены вытолкал Мицу из лавки в соседнюю комнату. И уже здесь все трое начали ее бить по-настоящему. Они колотили ее, а она выла и звала на помощь так, что даже Сережа, как всегда наблюдавший со стороны, теперь еще и ухмылявшийся, не выдержал. Словно речь шла о его жизни, он влетел в эту толчею и стал кричать, что Мица права; потом, изо всех сил стараясь освободить Мицу, так разошелся, что ударил Йошко, пытавшегося его оттолкнуть.
Это было началом конца. Впрочем, и Йошко, и все его близкие, кроме Мицы, всегда испытывали определенный страх перед этим непонятным для них человеком. Собственно, это и явилось одной из причин, почему до сих пор они не решались прямо говорить с Мицей о судьбе лавки и остальном имуществе. Да разве Сережа, который вместе с ними пережил ту последнюю ночь, когда еще был жив Краль, однажды узнав, что, женившись на Мице, не становится, как рассчитывал, хозяином, — разве не стал бы он тогда играть по отношению к ним, пусть и не в такой степени, опасную роль Краля? Правда, до сих пор он себя ничем не выдал, но разве все это не могло проявиться в будущем?
Этот страх, вызванный сейчас ударом Сережи, глубоко сидел в Йошко; поэтому, хотя и был оскорблен, он не ответил ударом на удар, а лишь заслонился от него рукой, ожидая нового возможного нападения. Сережа его жест воспринял совсем иначе и теперь уже осмысленнее снова замахнулся на него. Тут и произошло самое смешное — в этот миг голову Йошко заслонило Мицино лицо, и Сережа со всего размаху влепил ей оплеуху.
Ситуация стала еще более комичной минуту спустя: вероятно потому, что раньше Сережа никогда не заступался за нее, Мица решила, что он ударил ее преднамеренно. На мгновение потеряв дар речи, она завизжала так страшно, что все отшатнулись от нее, и, оставшись одна посередине комнаты, продолжала выть и рыдать взахлеб, причитая, вот, мол, теперь и Сережа ее бьет. А он никак не мог улучить момента объяснить ей, что все вышло случайно; она отталкивала его от себя, визжа, требуя не прикасаться к ней и вообще убираться отсюда!
Сережа особенно и не старался ее переубедить. Разозлившись, он действительно отстал от нее и, обозвав всех по-русски свиньями, твердым шагом, более твердым, чем обычно, вышел из комнаты.
Так закончилась эта печальная и смешная сцена. Мица в разодранном платье опустилась на первую попавшуюся скамью и здесь, сидя в одиночестве, закрыв руками лицо, продолжала рыдать. Но не это было главным. Поодаль от нее, безуспешно пытаясь поначалу всех примирить и, в конце концов, отказавшись от этого, сидел, обливаясь слезами, старый Смудж. Все были настолько возбуждены, что не обратили на него внимания; госпожа Резика направилась посмотреть, куда пошел Сережа, а он пил на кухне воду. Йошко, с удивлением заметив собравшуюся в лавке толпу, поспешил со своей женой туда, чтобы обслужить одних и разогнать остальных.
Само собой разумеется, Мица в тот день, — хотя бы уже потому, что ее выходное платье было разорвано, — не пошла к своему мужу, не сделала она этого и в последующие дни, поскольку в этом ее не поддержал Сережа. Но цель, которую она преследовала этим посещением, уже не стояла перед ней: вскоре ночью, пока она спала, Сережа сбежал и, как стало известно уже на следующее утро, неожиданно объявился в лавке торговца Блуменфельда в качестве его приказчика.
II
За день до этого события Йошко завершил все свои дела в городе. Дом на торгах был продан — его купил какой-то еврей; полученная сумма была не настолько велика, чтобы ею он мог покрыть все свои долги. Поэтому ему ничего не оставалось, как завершить тяжбу с Мицей. Поскольку же в доме после той памятной драки с Мициной и Сережиной стороны наступило затишье, то Смуджи и Йошко решили открыто поговорить с Мицей. Содержание этой беседы, вернее, новой склоки, естественно, не осталось тайной для Сережи, хотя он и не присутствовал при этом; последствия не замедлили сказаться уже на следующую ночь — именно тогда Сережа переметнулся к Блуменфельду.
Причины были совсем простыми. Йошко не заблуждался насчет Сережи, желавшего жениться на Мице в надежде из слуги превратиться в хозяина. С этой целью, оставаясь все еще богобоязненным христианином, он готов был принять на свою душу грех и, нарушив таинство брака, стать двоеженцем; он и вправду был женат: в России, помимо жены, у него осталось двое детей. Когда же понял, что грех того не стоит, раздумал не только жениться, но и вообще поддерживать с Мицей, этой склочной бабой, связь; не имело смысла и быть у Смуджей слугой, как они обещали ему в присутствии Мицы. Сразу же после драки, когда все, включая Блуменфельда, получили новые доказательства вины Смуджей по отношению к Ценеку и Кралю, Блуменфельд предложил Сереже занять у него более выгодное место. Рассчитывая, что тот поможет ему в конкуренции со Смуджами, он пообещал ему не только место слуги, но и приказчика в лавке, да еще и положил большее жалованье! Хе-хе, выходило, что с помощью имеющихся у него сведений о Ценеке и Крале он мог весьма слабо шантажировать Смуджей — да и к чему их шантажировать, если они все поделили? — но все же он знал достаточно, чтобы вызвать интерес у Блуменфельда и сохранить его расположение! К этому добавилось желание отомстить за неосуществленные надежды, поэтому он, особенно после того, что услышал от Мицы, долго не раздумывая, побросал вещи в мешок, не забыл, естественно, и о деньгах, которые постепенно откладывал из выручки Смуджей, и, сплюнув перед домом, крадучись, ушел на свое новое место.
Разумеется, Смуджи были немало удивлены его уходом, а у Мицы в первую минуту он вызвал приступ гнева. Гнева на Смуджей, которых считала главными виновниками Сережиной измены, и злобы на Сережу, усилившуюся после того, как он не захотел вернуться, когда она его позвала обратно! В этой временами накатывающейся на нее ярости проходили дни, а с ними возвращался разум, и, несмотря на ссору с Йошко, который, став хозяином в доме, вел себя все более вызывающе, она и сама поняла, что ей лучше вернуться к мужу. Не успела она сообщить о своем решении, а Смуджи уже устроили пиршество, на которое пригласили и мельника. Тогда-то все и решилось; напившись допьяна, как и он, и уверяя его, как прежде других, что сама прогнала Сережу, Мица сразу же после застолья уехала с мельником в свой прежний дом.
Так счастливо завершилась и тяжба с Мицей; успех был тем больший, что Мица обещала везде и всюду отрицать то, о чем она во время драки кричала или по секрету говорила Сереже в связи с делом Ценека и Краля. Впрочем, что бы она ни обещала, слово вылетело, его уже не поймаешь, и это омрачало Смуджам их победу над Мицей. Это относилось не только к Блуменфельду, воспользовавшемуся недавним скандалом, чтобы сделать из Сережи своего союзника и с его помощью заставить все село снова заговорить о странной смерти Ценека и Краля. Еще больше это касалось человека, от которого главным образом зависел успех или Блуменфельда, или Смуджей. Таковым был капеллан.
Правда, сторониться он их стал еще со времени возвращения Йошко в село; так, очевидно, подействовало на него разочарование, пережитое в связи с обещаниями Йошко, разочарование неизбежное, ибо Йошко со своими так называемыми связями не только ему, но и себе не смог помочь. Повлияли на него и различные интриги, особенно те, что плел Блуменфельд. Впрочем, Смуджей отчуждение капеллана тогда не очень волновало, во-первых, им хватало своих забот, а, во-вторых, в то время он сам в них был заинтересован. В своей борьбе за сан капеллана он сделал особую ставку на свою исконную связь с этими местами и поэтому задумал послать к архиепискому и даже в министерство вероисповеданий делегацию из народа с ходатайством о себе. Для этой цели ему прежде всего и были нужны Смуджи, поскольку они все еще являлись влиятельными торговцами, а старый Смудж был членом церковной общины.
Между тем непосредственно после памятной драки у Смуджей делегаты, хлопотавшие за капеллана, уже побывали у архиепископа и в министерстве и возвратились назад с хорошими вестями для него. Не это ли подействовало на капеллана, что он, чувствуя уже себя независимым, больше не появлялся у Смуджей, более того, отказался от приглашения прийти на званый ужин, на котором Мица помирилась со своим мужем?
Вполне вероятно, но вероятным было и то, что причина подобного поведения крылась и в той драке и Мицином выкрике о Ценеке и Крале, он, правда, прямо об этом не сказал, но можно было и без того догадаться.
Когда Смуджи это поняли, ими снова овладел страх перед назначением капеллана, а нагнетали его различные толки и пересуды, начавшие опять ходить о них по селу. Связано это было прежде всего с тем, что доктор где-то сболтнул о сомнительных обстоятельствах, которые он наблюдал у Смуджей в ночь гибели Краля. То, о чем он тогда умолчал, дополнил там же или в другом месте нотариус. Последнему казалось странным, как мог Панкрац добиться изменения завещания в свою пользу уже на следующий день после смерти Краля! Почему именно тогда со Смуджем случился удар и зачем Смуджи, — в этом он не сомневался, — дали Кралю сотню динаров; эти и другие вопросы и разговоры кружили по селу, все сходились на том, что если Панкрац и не убил Краля, то Смуджи убили Ценека, а потому стали опасаться Краля, потому его и напоили и велели Панкрацу отвести к разливу, где он утонул! В довершение ко всему к ним пришел нотариус, прося срочно, на короткий срок, ссудить его деньгами, ибо он неожиданно решил жениться на своей давней любовнице и, приложив палец к губам, сообщил, что слышал, будто бы капеллан уже обещал отдать пруд Блуменфельду и ждет только своего возведения в сан!
И, зная все это, что могли предпринять Смуджи, что мог сделать Йошко? Они, конечно, вспомнили о данном когда-то Панкрацем бабке обещании и, хотя он и не появлялся здесь всю весну и лето, за исключением одного раза, и то довольно давно, написали ему письмо, прося приехать и попытаться достать со дна пруда скелет Ценека. Ответа не последовало, тогда Йошко сам отправился к нему. Вернулся разочарованный; Панкрац уехал на море, а хозяйка и Васо знали только то, что пробудет он там, возможно, более двух недель. Поскольку ничего другого, кроме как ждать, им не оставалось, и, уже смирившись с этим, Йошко пока решил испробовать другой путь. Сделав вид, будто собирается заняться животноводством, для чего ему потребуются дополнительные пастбища, пошел к капеллану и попросил выделить ему в аренду пруд, обещая заплатить больше. При этом открыто клялся, что у него нет никакой задней мысли; напротив, утверждал он с пафосом, ему и самому не терпится осушить пруд, дабы избавить родителей от подлой клеветы.
Так говорил он. Капеллан же изворачивался, клятвенно заверял Йошко, что вовсе не собирался отдать пруд Блуменфельду, и под конец, сославшись на ту же самую причину, по которой, как сам некогда рассказывал Смуджам, ему удалось избавиться от Блуменфельда, извинялся сейчас и перед Йошко. Он, мол, еще не жупник и принимать какие-либо серьезные решения не имеет права; впрочем, если с возведением его в сан все закончится успешно, то он обо всем этом хорошенько поразмыслит и о своем решении сообщит Йошко!
Но не прошло и нескольких дней, как пришло подтверждение о его назначении на место жупника, а он так и не появился у них. Поскольку не было и Панкраца, Йошко снова направился к капеллану, ставшему жупником; прежде всего якобы для того, чтобы поздравить. Это он и сделал, но все, что произошло после, было намного хуже, чем в первое его посещение. Поначалу, правда, жупник попросил прощения, говоря, что теперь, когда к нему перешел приход, для него намного важнее ремонт церкви и приведение в порядок дома, и впрямь сильно запущенных. Затем осмелел и уже прямо дал Йошко понять, что ни о каком удовлетворении его желания не может быть и речи. По той простой причине, что он, мол, вынужден считаться с мнением прихожан, которые из-за подозрений, лежащих на Смуджах, несомненно осудили бы его, если бы он пруд позволил арендовать именно им. Глас народа — глас божий!
А Блуменфельду, жиду? Разве народ одобрил бы это? — Йошко продолжал беспомощно сопротивляться. В конце концов он добился от жупника обещания не отдавать пруд Блуменфельду, но то, что он услышал потом, было не лучше: жупник намекнул, что, как только закончит с ремонтом церкви и дома, сам осушит пруд.
Считанные дни остались до этого события, но спасение еще было возможно, появись Панкрац вовремя! Хотя Йошко не очень надеялся на его помощь, он тем не менее снова поспешил в город. И опять напрасно: Панкраца по-прежнему не было, о месте его пребывания не знал и Васо.
Раздосадованный и злой, особенно из-за того, что узнал о нем от Васо, возвращался Йошко в село. На обратном пути он услышал то, что в дальнейшем, еще до того, как первый каменщик появился во дворе у жупника и в церкви, ускорило ход событий и привело к катастрофе.
Это происшествие можно было сравнить только с вмешательством дьявола в дела человека. В роли дьявола в данном случае выступала сама земля и погода. После весенней распутицы, когда, казалось, земля и небо, соединившись, превратились в сплошной сочащийся гнойник, наступил совсем иной период, длящийся уже больше месяца. Сейчас все выглядело наоборот: небо, наподобие пересохших от лихорадки губ, было совершенно безоблачным и ясным; оно стояло высоко над землей и не в состоянии было освежить ее влагой; точно пышущая жаром печь, посылало оно огонь, огонь и огонь. Земля раскалилась, словно гончарный круг, растрескалась, как скорлупа перезревших каштанов, отвердела, как камень, звоном отзывалась на удар, будто огромный медный колокол.
Слава богу, что он отказался от этой затеи с сеном! — так по дороге со станции, обливаясь потом, хотя дело шло к вечеру, размышлял Йошко. Вдруг он остановился и прислушался: что за черт, кто это хнычет и бормочет?
Казалось, кто-то лежит в канаве, пьяный или уставший, и стонет: чух-чух-чух-туу! — или что-то в этом роде!
Не обнаружив никого в ближайшей канаве, Йошко уже было подумал, что все это ему померещилось, как снова в нескольких шагах от него, теперь уже с противоположной стороны, где вообще не было никакой канавы, раздался тот же ропот, тот же стон! Так повторялось несколько раз, и все с разных сторон, неизвестно откуда он шел и непонятно кто издавал эти звуки!
У Йошко мороз по коже пробежал; не задерживаясь, он поспешил домой, пришел встревоженный, рассказал о случившемся, правда, поглощенный более серьезными заботами, к следующему утру обо всем забыл. Но то, что он услышал вчера, позавчера слышали другие, и вскоре, через день об этом знало все село. Странное явление, повторяющееся каждый вечер, вызвало не только в селе, но и окрест невероятную, невиданную доселе, а для Смуджей и роковую панику.
Паника, естественно, породила различные слухи, и в первую очередь, слух о том, что в окрестностях объявился черт. Но не он стал для Смуджей роковым — ни у кого из них не было хвоста, а посему появление черта связывать именно с ними повода не было. Не могло им доставить неприятностей, напротив, скорее было выгодно другое истолкование, которое для успокоения простого народа быстро придумал нотариус Ножица. Он, конечно, был недоволен приравниванием нечистой силы к природным явлениям и, перелистав, правда, понапрасну, все свои годовые подшивки журнала «Природа», собственным умом дошел до того, что это якобы чертовское явление объясняется — он упорно настаивал на своем мнении — появлением на полях огромного количества мышей, а возможно, и каких-то неизвестных науке хомяков или барсуков!
Однако подобное научное объяснение вызвало определенный отклик только у сельской интеллигенции. Простой народ если и слышал о нем, то отнесся к нему с недоверием и единственно в чем эволюционировал, так это, отбросив предположение о черте, остановился на третьей версии, именно на той, которая и стала для Смуджей роковой!
Суть ее заключалась в том, что якобы безнаказанностью преступления возмутился дух Ценека, а возможно, и Краля, вот они вдвоем или один из них и бродят по окрестностям и вздыхают, не имея возможности ни отомстить, ни рассказать правду; дух Ценека еще требует погребения останков в освященном месте.
Итак, что следовало предпринять? Естественно, осушить пруд, кости Ценека перенести на кладбище и таким образом избавить село от постоянного страха и снять с него возможное проклятие, да, прежде всего это! Не менее страшным для Смуджей, о чем они вскоре узнали, было и другое: к жупнику с этой целью собиралась пойти целая делегация!
Смуджи были уверены, что здесь не обошлось без злого умысла их соперника Блуменфельда. Но что они сейчас могли сделать? Правда, Йошко от какого-то железнодорожника со станции уже слышал более разумное и единственно возможное объяснение всех этих глупых и еще более глупо комментируемых народом чудес, и сам как среди своих знакомых, так и вообще, где мог, распространял его, а теперь искал повода все это растолковать и жупнику!
Но когда такая возможность представилась, — жупник сам пожаловал к нему, — выяснилось, что Йошко опоздал, впрочем, как и следовало ожидать. У жупника уже побывала делегация, и он решил без промедления приступить к осушению пруда.
Хотя Смуджи и предполагали, что такое со дня на день могло произойти, тем не менее сообщение их поразило. Йошко первым пришел в себя и возмутился: тоже мне делегация, два-три знакомых Блуменфельду человека, в основном пьяницы и пропащие люди! Да и как уважаемый, образованный человек может верить суеверным людям, говорящим, что по селу бродят духи. Это обычное природное явление, к тому же проверенное, дело вот в чем: недалеко, на железной дороге, несколько дней назад начал ходить какой-то паровоз особой конструкции, полученный по репарации. Он-то и издает эти странные, глухие звуки, но даже будь они другими, фактом остается то, что в близлежащих окрестностях эти утробные звуки, как бы доносящиеся из-под земли и приписываемые каким-то духам, можно услышать только под вечер, когда здесь проходит паровоз! Понятно и как они возникают! Земля вследствие долгой засухи пересохла, поэтому она легко поглощает и так же легко возвращает различные звуки; как бы там ни было, чуда никакого нет — это обычное природное явление, которое мог бы объяснить каждый школьник! Если это так, то не первейшая ли обязанность жупника разъяснять и просвещать народ, а не идти у него на поводу, поощряя невежество!
Йошко разволновался, стараясь повернуть дело в нужное ему русло. Но его голос оставался гласом вопиющего в пустыне, жупник был непреклонен в своем решении.
О преступлении, совершенном Смуджами, он как уроженец этих мест слышал уже давно, когда, собственно, в него и не верил так, как в последнее время. Но уже тогда решил, если станет жупником, осушить пруд и смыть с церковной земли позорное пятно, оставленное на ней Смуджами, а с себя — упрек, который он слышал уже несколько раз, особенно от Блуменфельда, что, мол, он защищает Смуджей и помогает им скрывать свой грех. Теперь, когда для этого настало время, народное возмущение оказалось на руку. Оно помогло ему выйти из несколько щекотливого положения, в котором он оказался перед Смуджами из-за своего поступка. Не желая с ними окончательно портить отношения, он мог теперь сослаться на народ, требующий этого, да, на сам народ!
А в таком случае уже не имело значения, основывается ли это требование на суеверии или заблуждении! Сколько раз те, для которых идолом является немецкий паровоз, обвиняли в заблуждении и суеверии самое веру, а вместе с ней и церковь! Впрочем, как только он узнал про паровоз, — а услышал он об этом еще до того, как ему сказал Йошко, — это объяснение показалось ему более правдоподобным, нежели про духов. Но для него было намного важнее доверие народа, решившего обратиться к нему за помощью в вопросе об осушении пруда, пусть и основывая свое объяснение на суеверии. А разве вера народа в высшие силы, в духов, в бога не укрепляла и его веру в церковь и не делала ли и его собственное положение более прочным?
Рассудив подобным образом, жупник решил настаивать на своем, более того, раз он уже считает себя жупником, то осмелился как жупник, духовный пастырь всех прихожан, поспорить со Смуджами. Так, приняв несколько благообразное выражение лица, полузакрыв глаза, он стал умолять Смуджей простить ему, если его подозрения окажутся безосновательными, но бог — богом, а душа — душой; тяжело душе на этом свете, не говоря уже о том! Поэтому лучше всего Смуджам, если они взяли грех на душу, не ждать, пока осушат пруд и обнаружат труп, а заранее покаяться и во всем признаться как на исповеди, так и перед людским судом!
Наступила мучительная тишина. Старый Смудж стоял словно вкопанный и пялил на жупника глаза, а молодой от злости только кусал губы. Зато старуха разошлась вовсю. Так вот почему жупник отказывается удовлетворить просьбу Йошко и тем самым отнимает у него кусок хлеба! Потому, что верит клевете, распространяемой против них этим проклятым жидом. Она может чем угодно поклясться, — и она действительно подняла три пальца, но тут же добавила и четвертый! — все, что рассказывают про убийство Ценека и про сокрытие его трупа в пруду, — это только россказни, ложь и глупость! Бог знает, где там на итальянском фронте сейчас гниют кости Ценека!
Что бы они дальше ни говорили друг другу, как бы ни убеждали, — долго, впрочем, это не продолжалось, — все было напрасно. Жупник, по натуре своей человек слабохарактерный, в душе уже жалел, что подал совет и что вообще сюда пришел, — он замкнулся и вскоре, когда жена позвала Йошко в лавку, воспользовавшись моментом, ушел. Уходя, он выразил надежду, что все произошедшее между ними не повлияет на их дальнейшую дружбу. И даже высказал готовность как-нибудь после, когда волнения утихнут, все же отдать Йошко пруд под сенокос! Но его слова не возымели никакого действия; госпожа Резика проводила его холодно, нарочито громко захлопнув за ним дверь.
III
То, что было неизбежно вчера, на второй день стало непреложным фактом: жупник приказал убрать на пруду запруды, вода начала спадать, и через пять-шесть дней предполагалось, что ил высохнет и можно будет — если они не обнаружатся раньше — поискать кости Ценека.
Именно в эти дни у Смуджей наконец появился Панкрац. Выслушав их упреки, он спокойно отвечал, что был на море там-то и там-то и что этот отдых ему ничего не стоил, поскольку он гостил у своего товарища. На самом деле он поехал на море вслед за своею новой симпатией — не той, что была у него весной, — и остался бы там и дольше, если бы вконец не поиздержался. Вернувшись домой, он нашел срочное письмо от Йошко, а хозяйка по договоренности с последним направила его к Васо. Он встретился с Васо, но к рассказанному им серьезно не отнесся, а по определенным вопросам разошелся и во мнении, и все же с первым поездом поспешил сюда.
Когда Смуджи перестали его упрекать, он выслушал их историю о духах и железной дороге, при этом смеялся еще больше, чем во время беседы с Васо. И совершенно их озадачил, заявив, что вся эта авантюра с извлечением костей Ценека из пруда бессмысленна и что самым разумным было бы принять предложение жупника и во всем признаться! Конечно, поспешил он добавить, речь не идет о признании в убийстве Ценека, тем более Краля. Сказать нужно только о том, что они, поддавшись на уговоры кого-то другого, действительно бросили Ценека в пруд!
— Как это, как? — не совсем его понимая, всполошились бабка и Йошко. — Разве это в духе его прежних обещаний?
Панкрац знал, что говорит, обо всем этом он много думал, к тому же консультировался со знакомым адвокатом и ему стало ясно, что простое, огульное отрицание всего, на чем настаивал Васо, только погубит все дело; показаний, подтверждающих вину Смуджей, вплоть до выкрика Мицы, о котором он узнал от Васо, предостаточно, чтобы судьи могли их обвинить в убийстве. Конечно, все бы выглядело иначе, если бы он извлек из пруда кости Ценека — главное и единственное вещественное доказательство вины деда и бабки. Но мог ли он быть уверен, что не оставит там хоть одну кость или отпечатки своих следов, которые — Васо был прав — могли погубить его уже в деле Краля? Еще более важно, пусть бы их устранение и не было связано с опасностью, разве ему самому оно было выгодно?
Разработанный и предложенный Смуджам план строился — да на чем другом он и мог строиться! — на голом расчете, что для него выгодно, а что нет. Для него ясно было одно: нельзя допустить, чтобы Смуджи были осуждены за убийство, как и нельзя окончательно избавить их от страха за содеянное. И в одном и в другом случае разве не рискует он, потеряв возможность вымогать у них деньги, лишиться и всех преимуществ, которых он добился от них по завещанию? Да что далеко ходить, Йошко уже жаловался Васо на то, как плохо у него идут дела и как дорого ему обходится Панкрац!
По тем же самым соображениям, по которым Панкрац не хотел помочь с уничтожением костей Ценека, разве он мог их совсем оставить без помощи? Напротив, и сегодня, и в будущем — сегодня, поскольку еще не получил деньги от Йошко за этот месяц; в будущем, чтобы их и дальше получать! — это опять же могло принести ему пользу, если они увидят, что он того заслуживает, заслуживает пусть даже и ценой какой-либо жертвы со своей стороны!
Итак, герой кралевой ночи, не колеблясь, был готов признать перед судом свое участие в той далекой ценековой ночи. Но естественно, поскольку он собирался преуменьшить ответственность за все это старых Смуджей — а почему бы заодно и не свою? — в свой план Панкрац включил еще одно лицо: человека, уговорившего их, — как он уже сказал, — бросить Ценека в пруд.
Ха-ха-ха, разве можно найти для этой цели более подходящую фигуру, чем Краль? Его больше нет в живых, и только теперь понимаешь, как хорошо, что его нет. Так вот как было дело: Ценек перед возвращением на фронт с горя напился и, заглянув в лавку, где Смуджи раскладывали купленный товар, захотел добавить, для чего по лестнице полез на полку за ракией. Смуджи принялись его ругать (этим можно объяснить и крики, которые слышал проходя мимо тот-то и тот-то крестьянин), — и, стоя наверху на лестнице, он неловко повернулся, собираясь спуститься вниз, и упал. Упал, ударившись виском о стоявшие поблизости товарные весы, — неплохо придумано, бабуся! — и на глазах у пораженных старых Смуджей, да и самого Панкраца, бывшему всему свидетелем, — умер! К несчастью, в этот момент через открытую наружную дверь ввалился Краль. Он тоже был пьян и искал Ценека, чтобы заключить с ним сделку на рощицу, из-за которой они спорили. Когда же он увидел сводного брата мертвым, то спьяну накинулся на Смуджей, обвинив их в убийстве. Те же, еще не придя в себя, все же смогли заверить его в противном. Краль продолжал настаивать на своем, грозился донести на них, а потом неожиданно повеселел, смекнув, что после смерти Ценека сможет дешево получить его рощу. Более того, попросив Смуджей оказать ему кое-какие услуги (скажем, помочь получить пашню на территории конного завода Васо!), взамен предложил освободить их от заботы о мертвом Ценеке и вместе с Панкрацем — один бы не справился! — бросить мертвеца в поповский пруд!
Да что же им, потрясенным, перепуганным, оставалось делать? Первый человек, который пришел к ним, обвинил их в убийстве Ценека! (А зачем им его убивать, ей-богу, чем мог помешать им этот несчастный?) Да, и они согласились, позволили уже достаточно протрезвевшему Кралю вместе с Панкрацем, пожалевшему их, унести в мешке труп Ценека и бросить его в поповский пруд! Но тут же, спохватившись, поняли, как ужасно они поступили, и старый Смудж кинулся за Кралем. Когда он прибежал в лес, было слишком поздно; Панкрац по настоянию Краля уже схоронил Ценека в иле среди осоки!
Вот как все было, так можно объяснить и их встречу в лесу, о которой когда-то болтал Краль. Правда, он все это иначе изображал, говорил даже, как несколько дней спустя по указанию Смуджей искал Ценека в городе! Но так он мог рассуждать только по злобе да из желания вынудить Смуджей продать пашню, которую ему Васо, — непосвященный в их дела, — не мог просто так, без решения суда, сразу же отдать! В конце концов, он, видя, что и сам в небезопасности, а пашню еще не получил, взял свои слова обратно и уже все сказанное им раньше представлял как чистой воды вымысел! Разве и не было все именно так до того последнего воскресенья, когда Краль, напившись, снова начал обо всем болтать, да еще при капитане Братиче, нотариусе и Сереже! Капитан, конечно, джентльмен, если бы ему и пришлось свидетельствовать в суде, наверняка ничего бы не сказал; нотариус трус, он побоится навредить Смуджам, кроме того, он и сам ненавидел Краля за его свидетельские показания в своей тяжбе с Ружей. Эти двое, между прочим, ушли раньше и не могли слышать главное заявление Краля! Мицу можно не брать в расчет, она обещала все отрицать, следовательно, остается Сережа, за которым стоит Блуменфельд. К черту Блуменфельда, сам он ничего не видел, что же касается Сережи, можно со стопроцентной гарантией доказать, как все его показания основаны только на ненависти и желании отомстить за разочарование в ускользнувшей от него возможности стать хозяином!
На основании всего этого, какое решение мог вынести суд? Об этом Панкрацу даже не требовалось спрашивать у знакомого адвоката. Достаточно было ознакомиться со статьей 306 уголовного кодекса, где ясно говорилось, что самовольное захоронение чьего-либо трупа считается проступком — проступком, а не преступлением — и карается заключением в тюрьму от одного до шести месяцев, но, принимая во внимание статью 261, — Панкрац со знанием дела указал на обе, — даже и это наказание может быть заменено денежным штрафом.
Денежным штрафом, выплачиваемым к тому же в рассрочку! Ха-ха-ха, как же иначе, как может быть иначе, если твой родственник служит в полиции, кое-какими связями обладает и Йошко, имеются они и у него, Панкраца!
Да, приобрел он их достаточно, и, конечно, на них, да на том политическом скачке, который он сделал за последние месяцы, в основном и строился его оптимизм. Схлестнувшись еще раз с ханаовцами, он окончательно перешел на сторону орюнашей и, более того, в какой-то степени по своему желанию, а частично под влиянием Васо, стал полицейским осведомителем. Таким образом, будучи человеком, стоящим на страже государственного порядка, разве не мог он, не только он, но и все его близкие, рассчитывать на снисходительность суда в таком пустяковом деле, как случай с неким Ценеком, козявкой среди тысячи таких же козявок, хорватских крестьян? Разве суд не должен подчиняться государственной власти?
Ха-ха-ха! — смеялся Панкрац, чуть ли не потирая от удовольствия руки, когда объяснял все это бабке и Йошко, умалчивая только о своей осведомительской службе.
Что касается бабки, то ее особенно и не требовалось убеждать. Его план ей понравился хотя бы уже потому, что в нем не фигурировала ее самооборона, в чем когда-то усомнился Панкрац, не поверив, что во всем виноваты весы. Хуже, намного хуже обстояло дело с Йошко.
Действительно, он жаловался Васо на плохие доходы и на свои обязанности по отношению к Панкрацу, не раз намекая родителям, что следовало бы эти обязательства в завещании ограничить первоначальной суммой. Повод для этого был. Поскольку к нему от Мицы перешли лавка и трактир, следовало это оговорить или при составлении нового документа, или внести изменения в старый. Но после сообщения Васо об осведомительской деятельности Панкраца его требования проявились в еще более резкой форме, ему уже было недостаточно свести содержание Панкраца к прежней сумме, нет, необходимо было ее уменьшить! Разве теперь Панкрац как осведомитель не имеет дополнительные и наверняка немалые доходы, так почему же тогда он по-прежнему висит на нем и почему эту помощь не уменьшить вдвое?
Правда, и в этом он не мог не согласиться с бабкой, пока существует опасность, связанная с делом Ценека, Панкрац нужен им, и не время сейчас об этом говорить. Но, даже принимая во внимание эту опасность и их заинтересованность в Панкраце, он не мог поступиться; более того, на эту опасность он смотрел прежде всего с точки зрения своего плана.
Со своей стороны, он отчетливо сознавал, что для него было бы лучше как раз противоположное тому, к чему в своем плане откровенно стремился Панкрац: целесообразнее было раз и навсегда решить вопрос о Ценеке, ибо в таком случае он мог бы больше не беспокоиться ни за своих родителей, ни за свой престиж. Простое же отрицание всего — глупо, в этом и он никак не мог согласиться с Васо. Правда, и таким образом можно было ликвидировать дело Ценека, но нельзя же допустить, чтобы его родители были осуждены за убийство! На такую жертву он, разумеется, не мог пойти; оставалось, следовательно, только то, чему так противился Панкрац, — уничтожить кости Ценека. Поэтому, хотя он и сам сомневался в возможности успешного осуществления этой затеи, втайне признавая обоснованность составленного Панкрацем плана защиты, со всей страстью и изощренностью настаивал на извлечении костей Ценека из пруда.
Все его усилия, естественно, были напрасны; по тому, как вела себя мать, он понимал, что Панкрац со своим планом все больше вырастает в ее глазах, но именно это не отвечало его желаниям и намерениям. Не в силах скрыть раздражения, он внезапно повернулся к Панкрацу и ехидно спросил, сколько он от них потребует за свою новую услугу?
Вопрос затронул самую суть того, что было для них главным и что они так тщательно друг от друга скрывали; распря перешла от обсуждения вопроса о Ценеке к вопросу о деньгах.
Панкрац спокойно и с некоторым недоумением сказал, что ничего не требует. Но тут же все-таки добавил, что ожидает выплаты содержания за этот месяц, деньги ему очень нужны, он остался без гроша и даже на дорогу, торопясь к ним, вынужден был занять у Васо.
Да, деньги на очередную поездку к морю! — набросился на него возмущенный Йошко. — И все должен оплачивать он, а о своих доходах в полиции, где устроился в качестве осведомителя, Панкрац ни словом не обмолвился! Так больше продолжаться не может!
При этом его выпаде Панкрац действительно оторопел: он всего ожидал от Йошко, только не того, что он может проведать о его осведомительской службе! Естественно, он стал отрицать это и, быстро смекнув, какую выгоду мог извлечь для себя Йошко, убедившись, что он служит в полиции, решительно потребовал от бабки показать ему завещание, не изменили ли его случайно в угоду Йошко!
Это, конечно, только подлило масло в огонь. Йошко, правда, не очень противился тому, чтобы бабка его показала, но когда она в присутствии Панкраца опровергла существование какого-то нового завещания, ему показалось, тем самым мать хотела сказать, что вообще никакого нового, такого, которое бы отвечало его интересам, никогда и не будет! Он разволновался еще больше и, забыв о всякой дипломатии, открыто заявил, что больше не может выдержать обязательств, взятых им по отношению к Панкрацу в таком размере и на такое неопределенное время, как это записано в настоящей бумаге. Даже за этот месяц не в состоянии выплатить сумму, получаемую Панкрацем до сих пор. И вообще, что это значит? — он говорил, никого, кроме себя, не слыша, — ни мать, ни Панкраца; Панкрац больше не ребенок и раз уж стал осведомителем, пусть им и остается да подыщет еще какой-нибудь заработок, чтобы мог сам себя содержать и оплачивать свое учение! Впрочем, поскольку нет никакого секрета в его нежелании учиться, зачем ему вообще образование, пусть лучше найдет себе работу, да хоть в той же полиции по рекомендации Васо устроится писарем!
И этот его совет был дан не без ехидства; сам он, то ли вследствие разочарования, пережитого им в Белграде, то ли из-за купеческого оппортунизма, заискивающего перед новой республиканской средой, превратился за последние месяцы в ярого хорватского оппозиционера. Поэтому переход Панкраца к орюнашам и его осведомительскую службу считал позором и признаком мягкотелости.
Выслушав все это, Панкрац в ответ только рассмеялся; он и вправду ничего не учил, поэтому-то у него и было время; что же касается службы в полиции, то здесь он действительно, но уже со степенью доктора, намеревался остаться навсегда. Впрочем, какое значение это имело сейчас? Сейчас это ничего, кроме смеха, не вызывало! Не смешно было лишь то, что Йошко, проговорившись раньше времени, дурак, о содержании и о завещании, тем самым выдал себя. Тут следовало принять серьезное выражение лица и заявить протест! Что Панкрац и сделал и в конце концов откровенно признался, что предлагаемый им план защиты перед судом он ставит в зависимость от выполнения Йошко всех его обязательств по отношению к нему в том виде, в каком они существовали до сих пор. За этот месяц он тоже обязан заплатить ему полную сумму, иначе сам будет сносить всю ответственность!
Вот как, дошло уже до шантажа! — покраснев, словно рак, рассвирепел Йошко, кто знает, сколько бы времени еще продолжалась эта распря, не положи ей конец раздраженная сверх меры госпожа Смудж.
Вероятно, и ей бы не удалось это сделать, если бы не пришел на помощь старый Смудж, переключив внимание всех присутствующих, в том числе и ее, на себя. В продолжение всей перебранки он сидел, съежившись, в углу и молчал. Сейчас к нему подошла жена и спросила его мнение о плане Панкраца.
В комнате было темно, и лицо старика не удалось разглядеть.
Госпожа Резика нагнулась, заглянула ему в лицо, снова чуть распрямилась, подбоченилась и не без удивления спросила, что это с ним?
Старик дрожал всем телом, а в глазах стояли слезы. Они стекали вниз, и он, всхлипывая, дребезжащим голосом проговорил: лучше, по его мнению, во всем, что касается Ценека, признаться; вину за убийство он бы взял на себя! Он стар, болен, долго не протянет, поэтому ему все равно!
Вот еще, глупости! Правда, в минуту слабости, не видя другого выхода, госпожа Смудж и сама иногда думала, что в худшем случае старик должен был вину, о которой сейчас говорил, взять на себя. Конечно, этого она никогда не допустила бы, тем более теперь, когда появился великолепный план Панкраца! Поэтому старая и рассердилась на мужа, но ее недовольство быстро перешло в заботливое участие, и она с помощью Йошко уложила его в постель.
Вскоре начался ужин. Но ни во время его, ни после из-за каких-то посетителей, оставшихся у них пьянствовать заполночь, Смуджам больше так и не удалось в этот вечер продолжить свой спор и прийти к какому-либо соглашению.
Все же вечер прошел не впустую. Пока Йошко занимался посетителями, бабка взялась за Панкраца, она клялась без его ведома ничего не изменять в завещании. Со своей стороны, просила его быть осторожным и хотя бы некоторое время не беспокоить Йощко своими просьбами. Да, дела действительно идут не лучшим образом, — а все проклятый Блуменфельд со своими сплетнями, — к тому же они лишились доходов, которые раньше приносил им городской дом! Да разве он не видит, сколько хлопот доставляет им и старик, так зачем же в это трудное для них время затевать свары!
Выходит, как Панкрац ни сопротивлялся, она склонялась к уменьшению ему содержания, тогда как он заслуживал его увеличения? Тем не менее, учитывая доходы, поступающие от службы в полиции, и считая свою уступку новой услугой, которая будет оплачена позднее, он смягчился и заявил о своем согласии на уменьшение содержания до прежних размеров. Но ни о каком ограничении срока выплаты, как и о том, чтобы Йошко не заплатил ему полностью за этот месяц, не хотел и слышать.
Разумеется, добившись только частичного успеха, Йошко остался недоволен. Впрочем, когда он на минуту заглянул к ним и они сообщили ему об этом, он промолчал; выругавшись про себя, он снова вернулся в трактир.
Так окончательное решение вопроса было отложено на завтра. Но это завтра уже с раннего утра началось для них не лучшим образом. От кого-то из крестьян они узнали, что Блуменфельд, прослышав о приезде Панкраца, еще с вечера выставил вокруг пруда охрану во главе с Сережей, и люди простояли здесь всю ночь. Причина была ясна — он опасался, как бы Панкрац ночью ни выкрал останки Ценека! И так будет продолжаться до тех пор, пока не найдут скелет Ценека!
Впрочем, известие было плохим только для Йошко; действительно, услышав о нем, он рассвирепел так, что снова ничего не захотел обсуждать ни с матерью, ни с Панкрацем. Да если бы и захотел, — а наедине с матерью он все же готов был побеседовать, — сделать этого не смог, ибо лавку уже с самого утра, — чего уже давно не случалось, — осаждали посетители; люди, несомненно, приходили удовлетворить любопытство.
В довершение ко всему вскоре после полудня неожиданно прикатил на автомобиле какой-то доселе им неизвестный закупщик коней, итальянец. Он еще в городе договорился встретиться здесь с карликом Моргуном, тем самым торговцем свиньями, смотревшим когда-то в трактире кино шваба и волочившимся за молодухами, а до этого пившим и ругавшимся с Кралем. Поскольку того еще не было, а итальянец приехал слишком рано, то у него осталось время пообедать, что он и сделал.
Он пообедал, впрочем, как и все остальные. Потом все разошлись кто куда; Йошко в лавку, его жена на кухню, бабка в огород, Панкрац пошел спать, и здесь, в хозяйской комнате, которую ему отвели как уважаемому гостю, он остался один. Один, не считать же за общество старика, сидевшего напротив него по другую сторону стола?
Это был старый Смудж. Не в силах заснуть он сидел сгорбившись, перебирая пальцами на коленях, думал бог весть о чем. Может, о том, что сегодня утром произошло между ним и его женой?
А случилось вот что: жене, которая, пытаясь доказать всю бессмысленность любого признания в убийстве, начала с ним этот разговор еще лежа в постели, он заявил о своем желании переговорить обо всем с нотариусом Ножицей. Для чего, кому это нужно? — тут же набросилась на него жена, и не успел он объяснить, как пришли крестьяне с известием об охране пруда людьми Блуменфельда, более того, они сказали, что нотариус со своей молодухой, с которой обвенчался в прошлое воскресенье, утренним поездом уехал в город. На этом тем не менее разговор между ним и женой не закончился! Еще долго он выслушивал, как она вдалбливала ему в голову план защиты Панкраца, но в конце концов повторил то же, что уже сказал вчера вечером! Тем самым разозлил жену так, как этого уже давно с ним не случалось; и сам же стал переживать, чуть снова не расплакался и не об этом ли думал сейчас?
Да, именно об этом и о многом, многом другом, что — не только вчера или позавчера, но вообще в эти дни — ужасным кошмаром нависло над ним.
Он думал, молчал, перебирал пальцами, и, естественно, итальянцу, принадлежавшему, как говорится, к болтливой нации, стало скучно. О чем бы он ни заговорил, ему или совсем не отвечали, или давали односложный ответ; поэтому он сидел, курил сигарету за сигаретой, пока его взгляд через полуоткрытую дверь спальни не упал на кларнет, висевший на том же самом месте над полочкой, только теперь он был освещен лампадкой. Итальянец спросил старого Смуджа, кто в этом доме играет, и попросил разрешения посмотреть кларнет. Затем принес его в комнату и тем вывел старика из оцепенения, заставив его разговориться; беседа увлекла обоих.
Смудж оттаивал медленно. На вопрос, кто в доме играет, он, хотя и оживился, все же ответил вяло: это, мол, он давно, когда еще не страдал астмой, играл в оркестре народного театра. Когда же итальянец, немало удивленный таким ответом, объявил себя страстным кларнетистом и, принеся кларнет, продолжал с воодушевлением говорить о музыке, тогда в старом Смудже словно что-то всколыхнулось, в глазах появился блеск, а голос приобрел окраску и живость, будто сама молодость вернулась к нему! Да, в театре он был кларнетистом, — гордо повторил он, — какие только партитуры не сыграл на этом самом инструменте! Ах, и не мало! — всего Верди, «Сельскую честь», «Фра Дьяволо» и самого Вагнера! Кх-а, — закашлялся он и прислушался к теплым и удивительно чистым звукам, которые итальянец, протерев мундштук, извлек из инструмента, и на его глаза навернулись слезы, он уже не верил, что все это было! А ведь было — тогда он еще был молод, и время было прекрасное и незабываемое, единственно, что сейчас его связывает с прошлым — это кларнет! Но о чем это итальянец спрашивает — в первое мгновение ему показалось, что он ослышался, но затем вздрогнул, уставившись на того, — спрашивает, не продаст ли Смудж кларнет?
Действительно, итальянец именно об этом его и спросил и тут же пояснил: у него дома есть свой кларнет, но тот не так хорош, как этот, а поскольку Смудж из-за астмы все равно не может играть, то он готов его купить. Три сотни! — сказал он и тут же выложил деньги на стол; брат брату лучше бы не мог заплатить, ну что, согласен ли он?
На ресницах у старого Смуджа еще не высохли слезы. Одна из них сейчас скатилась по щеке, но, не замечая этого, он с тревогой смотрел на итальянца, затем перевел взгляд на кларнет, потом снова на деньги. Кх-а, продать его? — выдавил он наконец из себя и потянулся за инструментом. Его начал душить кашель, и он убрал руку, огляделся вокруг, нет ли поблизости жены, хотел спросить у нее, как быть? Но никого он не увидел; слышно было только, как в лавке орудует Йошко да как зевает в бывшей комнате Мицы Панкрац, а на кухне звякает посуда, которую мыла жена Йошко; все были поблизости, не было только жены! Ну и что, разве не советовала она ему продать кларнет?
Кх-а? — он еще сомневался, но взгляд все чаще останавливался на деньгах, и теперь уже его руки тянулись не к инструменту, а к бумажкам. Он даже их взял, свернул пополам, не решаясь сделать окончательный выбор, наконец: — Кх-а, хорошо! — и положил деньги в карман! Пусть кларнет будет у итальянца, сам он все равно не может играть, а в доме нет денег!
Итальянец, повеселев, тщательнее протер носовым платком мундштук, зажав инструмент между коленями, затем приложил его к губам и начал играть. Он играл и играл; играл живо, пальцы словно росли, раздувались щеки, мелодии лились, лучезарные, страстные, такие, которые и впрямь могут вызвать прошлое из небытия!
Только ли прошлое? Облокотившись на стол, старый Смудж слушал, не шевелясь, словно завороженный. Он ничего, кроме кларнета и итальянца, не видел перед собой, но о чем он думал и что чувствовал, если из глаз, уже давно высохших, снова брызнули слезы? Брызнули безудержно, залили все лицо, упали на стол, голова еще больше склонилась, и раздалось громкое безутешное рыдание — так плакать могут только дети; когда же рыдают взрослые, пусть и состарившиеся уже мужчины, слышать во сто крат мучительнее!
Итальянец отнял кларнет от губ, он был смущен: что это случилось со стариком? Во время его игры из кухни пришла и остановилась в дверях жена Йошко. Прибежала сюда с полным фартуком тыквы для свиней и госпожа Резика. Несколько раньше, когда итальянец еще играл, в комнату заглянул Йошко, бросив всех в лавке и прикрыв за собой дверь. По дороге он чуть не налетел на Панкраца, который не спеша вошел, позевывая и протирая глаза. Все, кроме него, который только ухмылялся, глядя на происходящее, находились в полной растерянности, не зная, что предпринять, не понимая, что это опять стряслось со старым? Итальянец им объяснил, что он купил у старика кларнет за триста динаров, и, возможно, тот об этом пожалел. В таком случае, — он обращался только к Смуджу, — он готов ему тотчас вернуть инструмент! Но нет, минуту помолчав и как-то весь съежившись, завертел головой старый Смудж. Отчего же тогда он плачет? — госпожа Резика высыпала куски тыквы прямо на пол, подошла к нему и, недовольная тем, что вынуждена обращаться с ним, как с ребенком, стала вытирать ему фартуком слезы.
Старый Смудж снова ничего не объяснил. Все уже прошло! — пробормотал он, и блеск в его глазах погас, лицо сморщилось и омертвело, превратившись в меланхолическую маску какой-то тупой боли и пережитого потрясения, а может, и смерти!
Но через несколько минут это лицо застыло от ужаса; ужас отразился и на лицах всех остальных, по крайней мере, на лице Йошко и госпожи Резики. До них донесся сначала из лавки, а затем и из трактира голос Моргуна. Теперь он появился здесь и, глядя на итальянца и беспрестанно моргая, без обиняков сообщил, что найден скелет Ценека.
— Да, найден! — продолжал он тише, оттесненный Йошко в угол комнаты. Полчаса назад Сережа, бродя по илистому дну пруда, вдруг заметил, как на него из осоки пустыми глазницами смотрит череп мертвеца! Он кинулся туда и вместе с черепом откопал весь скелет, а с ним и сгнившие остатки чего-то похожего на мешок. Все село теперь гудит, утверждая, что это Ценек и что Смуджи бросили его в пруд; бросили крещеную душу! Людей охватил ужас, они проклинают Смуджей, более того, некоторые считают, что их дом следует сжечь! Между тем жупник, присутствовавший при поисках, успокаивает народ и говорит, что дело надо передать в суд! В суд, хи-хи, стоя на пороге своей лавки, удовлетворенно потирает руки Блуменфельд; действительно, до чего же мерзкая морда у этого жида, как он радуется чужой беде!
Рассказав все это, коротышка Моргун подчеркнуто вежливо попрощался с Йошко, бывшим своим работодателем, сел в автомобиль, куда несколько раньше забрался итальянец с кларнетом, и оба укатили.
Смуджи остались одни. Жену Йошко отослал в лавку, а они трое — госпожа Резика, Йошко и Панкрац — в присутствии безмолвного Смуджа некоторое время растерянно переглядывались, а затем, сознавая, что для принятия окончательного решения не может быть никаких отсрочек, уже намного быстрее и без всяких препирательств все обсудили. Говорил в основном Панкрац, и то, что он предлагал вчера вечером, повторил и сегодня: учитывая, что действовать нужно быстро, не исключено, что может нагрянуть толпа (во что он, правда, и сам не верил), необходимо было, чтобы он и бабушка тотчас с первым поездом уехали в город и остались там у Васо до послезавтра, а затем, — поскольку завтра воскресенье и учреждения не работают, — пошли в суд и сделали заявление. Конечно же, — он повернулся к Йошко, — все зависит от него! На всякий случай, преградив ему путь к отступлению, он показал на часы, из чего стало ясно, что до отхода поезда осталось меньше часа.
Йошко, мрачный, с увлажненными глазами, словно и сам недавно плакал, смотрел в окно на дорогу, на которой автомобиль итальянца оставил широкие, рубчатые следы. При напоминании Панкраца он вздрогнул и взгляд его задержался на отце. Ему показалось, он понял, отчего тот плакал, продав свой кларнет. И ему вспомнилось его славное прошлое, когда он, как настоящий господин, владел тремя автомобилями. Но то, что отец плакал и вчера вечером, когда о кларнете не было и речи, и советовал во всем признаться — не могло ли это означать, что он разгадал коварный замысел Панкраца и хотел на будущее оградить его от нежелательных последствий! Но как, принеся себя в жертву? Нет, только не это! — отогнал от себя эту мысль Йошко и, поскольку, во-первых, не хотел волновать отца, а, во-вторых, в этот критический момент у него не было другого выхода, и, наконец, в будущем все еще могло измениться, он едва слышно согласился и с планом Панкраца, и с его требованиями. Согласившись, он только предложил, чтобы в город с Панкрацем вместо матери поехал отец.
И вправду, опасаясь за него (особенно сейчас, когда старик не написал еще более или менее приемлемого для него завещания), Йошко сослался на плохое самочувствие отца. Здесь ему, — сказал он, — пришлось бы слишком много волноваться (не исключено, что он в чем-то и признается!), поэтому будет лучше, если он останется в городе, предположим, у Васо. А бабушка, чтобы не бросился в глаза их внезапный отъезд, может отправиться в город завтра.
И бабка и Панкрац не возражали. И все тут же принялись за дело: Йошко пошел выдать Панкрацу деньги, затем вместе с ним стал запрягать коней, бабка собирала старого Смуджа в дорогу. Сделать это было нелегко и из-за того, что он капризничал, не желая никуда ехать, и вообще из-за его неповоротливости. Госпожа Резика помогла ему одеться, продолжая при этом наставлять, давая старые и новые советы, подбадривая его, говоря, что завтра приедет и сама. Наконец, забыв в спешке сменить жилет, в кармане которого остались деньги, полученные за кларнет, сунула туда конфеты для сына Васо. К этому времени бричка была готова, там уже сидел Панкрац, бабка с помощью Йошко впихнула в нее и деда. Так все они двинулись в путь: трое в бричке — Йошко правил, — она же шла рядом, провожая их до дороги. Когда они выехали на главную дорогу, госпожа Резика на минуту остановила бричку.
Вдалеке показались жандармы, но поскольку они шли с противоположной стороны села, то наверняка направлялись сюда не из-за них. Все же госпожа Резика вовремя спохватилась и, велев им остановиться, подошла к Панкрацу. Тихо, с опаской поглядывая на людей, которые вместе с женой Йошко за ними с любопытством наблюдали, стоя в дверях лавки, она спросила, что ей в случае необходимости говорить жандармам?
Панкрац усмехнулся, а затем совершенно серьезно посоветовал ответить, мол, она ничего не знает, кроме того, что он и старик поехали в город, чтобы сделать в суде заявление обо всем, что им известно о смерти Ценека.
Бабка, недовольная, злая, плотно сжала губы и разомкнула их только для того, чтобы прикрикнуть на мужа, который попытался выйти из брички. Затем Йошко, окончательно потеряв терпение, ударил кнутом, крикнул жене, что скоро вернется, и бричка оставила перекресток позади.
Пыль поднялась такая, что вмиг поглотила и коней, и бричку с людьми, как некая мифическая туча — окаянных грешников.
IV
Ехали они очень быстро, молча, и прибыли на станцию в последнюю минуту. Поезд уже подходил, это был тот самый несчастный немецкий! Чух-чух, чух-туу! — действительно вдоль колеи по лугам полз какой-то хриплый, глухой шум. Услышав его, Панкрац усмехнулся и побежал за билетами, вернулся как раз к поезду. Вместе со старым Смуджем они вошли в вагон; Йошко снова помог отцу подняться, затем поцеловал ему руку и пожелал доброго пути. Не попрощавшись с Панкрацем, возвратился к бричке, развернулся и, не желая общаться с начальником станции, пытавшимся с ним заговорить, двинулся обратно.
Он поехал назад, а они вдвоем — дальше и, за всю дорогу не проронив ни слова, прибыли в город. Там сели в трамвай — старый Смудж не хотел платить за фиакр — и скоро были у Васо.
Они застали его дома, когда он отчитывал жену, которая, — вероятно нервничая из-за отчаянно оравшего в другой комнате ребенка, — гладя его выходные брюки, немного их подпалила. Увидев Панкраца с тестем, которые вошли в комнату, удивительно безвкусно обставленную, он от удивления вытаращил глаза и раскрыл рот.
— В чем дело? Зачем ты приехал? Что все это значит, — не отрывая взгляда от тестя, спрашивал он у Панкраца.
Панкрац, не дожидаясь приглашения, бесцеремонно развалился на диване, предоставив тетке Йованке попытаться, увы, безуспешно, что-то выведать у отца. Только позднее, по настоянию Васо, он объяснил, что случилось, к какому решению они пришли, почему приехали сегодня, а бабка прибудет завтра.
— Именно у меня? — пришел в ужас Васо, услышав, что старик должен остаться у него несколько дней. — Но позволь, ты забываешь, что я полицейский чиновник! Как это тебе могло прийти в голову!
Панкрац догадывался, какой прием им может оказать Васо, но был даже рад, потому что мог хоть в малой степени отомстить за то, что тот выдал его Йошко. Васо дал ему честное слово, что о его секретной службе никому из родственников не обмолвится ни единым словом! Теперь же он лишь рассмеялся.
— Не мне, а Йошко! Да и как могло быть иначе? К кому я его должен был привезти, у кого завтра остановится и старая? Не могу же я их взять к себе…
— У тебя довольно большая квартира, есть и диван.
— Это так, но сейчас хозяйка делает ремонт, ей не до гостей, — снова солгал Панкрац, та навела в квартире порядок еще во время его пребывания на море. У него была иная причина не приводить никого к себе. Хозяйка на днях должна была уехать, а возможно, уже уехала к кому-то из родственников, этим обстоятельством он намеревался в полной мере воспользоваться, чтобы от души насладиться с молодой служанкой, оставшейся дома, с которой у него давно была тайная связь!
— Ну и что из того? — все больше возмущался Васо. — Здесь тоже завтра не будет никакого порядка! — Васо окинул взглядом комнату, точно сейчас в ней все было убрано! — Завтра я иду в гости, целый день нас не будет дома! Мой коллега делопроизводитель (он назвал его имя) отмечает свое повышение по службе! Кто вас будет кормить?
— Это только завтра, и то, наверное, не целый день! Впрочем, утром приезжает старая, она сможет ему что-нибудь приготовить, да и служанка могла бы это сделать, надеюсь, ее ты не берешь с собой? Чего ты так боишься? — Панкрац встал, скрестив на груди руки.
— Боюсь? — помрачнел Васо. — Дело не в страхе! Просто это не очень удобно! Вы решили, хотя я был против, во всем признаться, и если узнают о вашем пребывании у меня, скажут, что я с вами заодно! Кроме того, уехали вы внезапно, жандармы об этом могут сообщить в полицию, хорошая же каша заварится! Гм, очень умно, так же, впрочем, как и ваше решение во всем признаться!
Панкрац промолчал, в его плане защиты отводилось место и Васо. Вместо ответа он поучающе сказал:
— Умно признаться — всегда лучше, чем глупо все отрицать! Впрочем, — ехидно добавил он, — бывают и глупые признания, ты, к примеру, не сдержал своего честного слова!
— Что ты имеешь в виду? — оскорбился Васо.
Панкрац взглянул на деда, сидевшего на стуле, куда его посадила дочь, сама направившись в другую комнату, к ребенку. И подумал: стоит ли говорить при нем? Но дед был так подавлен, что среди окружавших его предметов нельзя было сыскать вещь более безучастную, чем он. Поэтому Панкрац продолжил, несколько смягчив тон:
— Ты знаешь, о чем я говорю! Ты разболтал обо мне Йошко! О той секр… Не понимаю, зачем это тебе было нужно?
Впрочем, Панкрац понимал, для чего Васо это сделал. В душе Васо считал, что превращение, случившееся с Панкрацем, произошло не без его влияния, поэтому не преминул похвастаться своим успехом перед Йошко! В этом, естественно, он не хотел признаваться; впрочем, то, что для Панкраца было главным, он Йошко не рассказал, поэтому сейчас и возмутился:
— Извини, я ему сказал, что ты так поступаешь исключительно по убеждению! Да и этого бы он не узнал, если бы не вывел меня из равновесия неожиданной приверженностью ко всему хорватскому — и ею он хвастает именно тогда, когда ему необходима протекция в суде! Вот я и поставил тебя в пример.
Панкрац еще откровеннее усмехнулся. Ставить его в пример, да еще говорить, что действует он исключительно по убеждению! И Васо полагает, что Йошко ему поверил! Ему стало смешно, но, вспомнив, что практически ничего не потерял, у него пропало всякое желание продолжать, и, зевнув, он только сказал:
— Он делает на это ставку. — И стал оглядываться вокруг, ища свою шляпу, все ему уже наскучило, да и оставаться не имело смысла! Он еще надеялся встретиться в кафане с друзьями и договориться о какой-нибудь попойке. Поэтому, взяв шляпу, торопливо добавил: — Ну, мне пора! Я должен у одного коллеги взять лекции! Приду завтра в полдень: если тебя не застану, будет бабка.
Васо насупился и замолчал. Какое-то время он колебался, не зная, стоит ли продолжать, затем раздраженно заговорил: разве в самом деле Панкрац не мог бы взять к себе деда, а завтра и бабку? Если они останутся у него, то и он будет вовлечен в аферу, а к чему это? Йошко так захотел? Тот самый Йошко, — он обрушился на него, хотя уже стал подумывать, не подложил ли ему Панкрац из вполне понятного чувства мести свинью, — тот самый, который до сих пор не выплатил ему остаток обещанной платы за квартиру, и кто единственный виноват в том, что он скитается по чужим квартирам, когда мог бы иметь свой дом! Нет, Панкрацу следовало быть умнее и понять это! — он поджал губы, опустил голову, глядя на него исподлобья.
На самом деле, что касается несполна выданных денег, то Йошко при их последней встрече договорился с ним возместить их, предоставив возможность собрать весь урожай с той земли, которую Васо пока не мог у него выкупить, но которую Йошко этим летом все же позволил ему обработать, часть урожая уже лежала у Васо в амбаре. Об этом Панкрац не знал, впрочем, это его и не интересовало, его сейчас занимало нечто совсем иное.
— Послушай, Васо! — сказал он, на минуту отложив в сторону шляпу. — Если ты боишься даже принять у себя стариков, чего вообще от тебя можно ожидать? Конечно, ты отнюдь не второй человек после короля, теперь ты, несомненно, в этом убедился и сам! Тем не менее твоя помощь, замолвленное тобой словечко, твои показания, я уже не говорю о твоих политических связях, могли бы принести пользу, в конце концов, ты же служишь в полиции! Мы никогда, правда, не говорили об этом, но делу уже послезавтра — если не раньше! — будет дан ход, так скажи, что ты намереваешься делать? Не думаешь же ты, что это дело может миновать тебя, как река Сава гору Слеме, независимо от того, будут старики жить у тебя или нет? В лучшем случае, можешь быть приглашенным свидетелем!
Поначалу Васо несколько растерялся, а затем выпалил:
— Я ничего не знаю и не хочу знать! Достаточно того, что со мной не считались там! Чего ты хочешь? Наверное, чтобы я пошел вместо них, тем самым выдал себя и шефу полиции, и самому королевскому наместнику?
— Нет, только не ему! — улыбнулся Панкрац и всерьез пояснил: — Речь идет не только о них, но и обо мне! Твоем политическом единомышленнике! Но сейчас не время об этом рассуждать, — Панкрац вспомнил, что его приятели могут разойтись из кафаны на свидания, — на сегодня достаточно! Вот только еще что! Думаю, это мы можем друг другу доверить, в этом ты со мной согласишься: вершатся и более крупные дела, на которые полиция не только смотрит сквозь пальцы, но и сама в них участвует, и для нее, и для наших коллег дело Ценека, какого-то ничтожного Ценека — сущий пустяк! Оставь, дорогой мой, плоха была бы та власть, и полиция, и суды, и друзья, которые из-за таких пустяков жертвовали бы своими людьми и не могли бы закрыть глаза на наше дело! Да ты это уже и сам испытал! Наверное, хорошо помнишь, как удачно завершилась весной твоя афера на конном заводе!
Васо едва заметно усмехнулся, но тут же помрачнел.
— Позволь, но дело Ценека и то, на заводе, все же не одно и то же!
— Разумеется, не одно и то же! Но с нашей точки зрения, с точки зрения представителей власти, интересы государства, за чей счет ты провернул аферу, наверное, стоят выше, чем забота о какой-то исчезнувшей хорватской крестьянской душонке, которая к тому же сегодня наверняка была бы на стороне республиканцев!
— Но все, что я делал, делал во времена Австро-Венгрии, я разорял ее!
— Ну да, с золотым яблоком, которое нес за императором в Пеште! А то, что было потом, делалось во имя созидания сегодняшнего государства! Оставим это, ха-ха-ха! — Панкрац сдерживал себя, чтобы не перейти меру, и без того им уже нарушенную; он снова потянулся за шляпой. — Следовательно, как я сказал… ну, а ты куда? — внезапно обратился он к старому Смуджу.
Старый Смудж поднялся, посмотрел вокруг невидящим взглядом и пробормотал:
— Пойду и я!
— Куда?
Смудж также взял со стола шляпу, но тяжелый, удушливый кашель не позволил ему сдвинуться с места.
— Кх-а, кх-а! — только и слышно было его покашливание, и, кажется, он пробормотал еще что-то о гостинице, вроде бы собираясь туда пойти.
— Только этого не хватало! — Панкрац выхватил у него шляпу и, рассердившись, повернулся к Васо. — Может, тебя устроило бы, чтобы он там разболтал обо всем, он и без того хочет во всем признаться! Никуда ты не пойдешь, останешься здесь! — прикрикнул он снова на деда и протянул тетке, которая опять появилась в комнате, его шляпу. — На, и не давай ему больше!
Тетка Йованка выходила из комнаты не только для того, чтобы успокоить ребенка, но и из-за того, что опасалась гнева мужа. Уняв мальчика, она все же набралась храбрости вернуться сюда и заступиться за отца. Не взяв у Панкраца шляпу, она подошла к Васо и нежно погладила его по плечу:
— Пусть будет так, Васица, как говорит Панкрац! Хотя бы до приезда мамы!
Васо грубо оттолкнул ее локтем.
— Что ты лезешь не в свое дело? Позаботься лучше о моих брюках! И вон, посмотри-ка, — их взгляды устремились в одном направлении, — ребенок у тебя вылез из кровати!
Действительно, в комнату притопал толстощекий, голенький карапуз с головой, распухшей, вероятно, от водянки, полная копия Васо. Это был его сынуля Душан. Только что в другой комнате он клянчил у матери конфеты, а сейчас прямо направился к деду и, говоря на кайкавском диалекте, потребовал их у него.
Дед заметил его, но слишком сильно кашлял, чтобы конфеты, специально для него присланные бабкой, мог сразу же ему отдать. Тут Васо, подойдя ближе и отругав жену за кайкавский выговор ребенка, увел его от деда.
— Каких конфет ты просишь у него, Душан! Это нехороший дед, он оставил тебя без дома, а ты мог бы, когда подрастешь, его иметь!
Малыш на мгновение замолк, широко раскрыв глаза, он смотрел на отца, затем ударил деда по рукаву.
— Нехороший дед! — пролепетал он, но едва он это выговорил, как дед, продолжая кашлять, вытащил из кармана кулек, ненароком пощекотал им мальчика по шее и надтреснутым голосом выдавил из себя:
— Кх-а! Это тебе от бабушки!
Ребенок жадно схватил кулек, надулся на отца за то, что тот его обманул, а Панкрац, заранее зная о бабкиных конфетах, усмехнулся не без иронии.
— Оказывается, не так уж и плох дед! Добрый дедушка, ха-ха! За эти конфеты, может, ты разрешишь ему переночевать? — И уже стоя в дверях и взявшись за ручку, чтобы выйти, остановился.
Дед же в это время направился к дочери, умоляя ее дать шляпу. Васо подошел к нему и насильно заставил сесть на стул.
— Что ты выдумываешь! — закричал он на него, несколько смягчившись. — Не зверь же я выгонять тебя, когда ты уже здесь! — И, не удержавшись, добавил: — Если бы ты меня в свое время слушал, то в твоем распоряжении был бы сейчас целый дом, а не только постель; но тебе жиды были дороже!
Очевидно, едва дождавшись этого, старым Смуджем завладела его дочь. Она уверяла, что муж ничего плохого не хотел сказать, уговаривала перейти на диван. И повела туда, но что такое, неужели снова слезы стояли в его глазах? Панкрац по-настоящему не разглядел и, уже не прощаясь, закрыл за собой дверь.
Удовлетворенно насвистывая сквозь зубы, он поспешил в кафану, нашел там друзей и договорился провести вместе с ними вечер. Затем направился домой, где его также ожидало приятное известие: хозяйка сегодня утром действительно уехала, служанка осталась одна! Немного с ней развлекшись и договорившись о продолжении свидания ночью, после его возвращения, в отличном расположении духа ушел к друзьям. Ха, и пропьянствовал с ними всю ночь до рассвета; было весело и прекрасно, как прекрасна была и сама молодость! До драки, правда, не дошло, но было великолепно, как ловко он заинтриговал товарищей, намекнув на ожидаемую в ближайшее время сенсацию, суть которой им так и не раскрыв! Ну а после всего этого, развеселившись, хотел забежать к Васо, но вспомнил о служанке и повернул к дому. Там, снова ненадолго воспользовавшись ее любезностью, проспал весь день и спал бы, вероятно, до вечера, если бы она, собираясь на воскресную прогулку, а может и на рандеву, не разбудила его. Разбудила, поскольку торопилась, и он отпустил ее, предварительно договорившись опять — теперь уже точно! — встретиться ночью в его собственной постели, где она должна была ждать. Потом он оделся и наконец пошел к Васо, надеясь у него перекусить, так как еще не обедал. Там же, сколько ни звонил, никто ему не открыл дверь!
Черт знает что, неужели и здесь служанка отправилась на прогулку, но куда подевались дед с бабкой? Может, спят? Он снова стал звонить, тогда из соседней квартиры выглянула женщина и сообщила, что видела девушку, которая ушла с каким-то стариком. Да, с ней был один старик и никакой госпожи, — она в этом убеждена, — с ним не видела.
Не случилось ли что с бабкой? А где малыш? — недоумевал Панкрац. Все же это невероятно! Наверняка она опоздала на поезд и приедет к вечеру. А старику не терпелось ее встретить!
Может, и ему пойти? Но было еще рано, и он начал бродить по улицам в надежде отыскать какую-нибудь забегаловку, на столбе с рекламными объявлениями он прочел сообщение о футбольном матче и стал раздумывать, не отправиться ли ему на футбол. Найдя наконец закусочную и перекусив, он понял, что на матч уже опоздал; так и не пошел туда и правильно сделал. По дороге на станцию он столкнулся с одним своим знакомым, которого уже давно не видел, поскольку тот жил в другом городе. Этот человек, сам коммунист, считал таковым и его. Поэтому кое о чем в доверительном тоне ему поведал, и Панкрац в прекрасном настроении, как только с ним распрощался, тут же зашел в первую попавшуюся кафану; позвонив в полицейский участок, переговорил с дежурным, затем вышел еще более воодушевленный.
Ха, до тех пор, пока страна будет вынуждена защищать себя от всяких заговорщицких элементов, один из ее верных сынов, наверное, может надеяться, что из-за шутки с мужиком Ценеком, из которых в большей или меньшей степени и рекрутируются заговорщицкие элементы, сам не попадет в тюрьму!
Однако его безоблачное настроение несколько омрачилось, когда он пришел на станцию. Причина заключалась не в том, что там в зале ожидания он действительно встретил деда, страшно подавленного и явно обеспокоенного судьбой бабки. Нет, страдания деда его не волновали, напротив, скорее забавляли. Слабоумный! — подумал он про себя, а на его вопрос, что могло случиться с бабушкой, произнесенный им с дрожью в голосе, ответил с откровенным пренебрежением:
— Да что с ней могло быть? Опоздала на поезд, приедет сейчас!
Но поезд пришел, а бабки не было. Вместо этого сельский почтальон, прибывший с этим поездом, привез им письмо от Йошко и довольный, что не надо доставлять его на дом, передал Панкрацу. Почувствовав неладное, Панкрац вскрыл конверт и, пробежав глазами по безграмотным закорючкам Йошко, в первый момент настолько ушел в свои мысли, что и не заметил, как исчез почтальон.
— Что случилось? — посеревший, с лицом, расплывшимся словно туман, дрожащим голосом спросил старый Смудж и хотел забрать у него письмо.
— Ничего! — быстро скомкав листки, Панкрац сунул их в карман. На самом деле Йошко ему сообщил, что там у них сегодня произошло. Бабка действительно опоздала на утренний поезд, а к полудню пришли жандармы. Они искали старика и Панкраца, хотели их допросить, но поскольку застали только ее, то и отвечать пришлось ей одной за троих. Такими неумолимыми они не были никогда, наверняка это происки Блуменфельда. Они бы, вероятно, и удовлетворились тем, что она сказала, следуя вчерашнему договору, но, к несчастью, повела себя неправильно, начав ругаться и выгонять их из дома. В результате, извинившись и объяснив, что действуют в соответствии с законом и распоряжением, присланным из уезда, жандармы увели ее в отделение. Она и сейчас там. Сам он, отослав письмо, поедет к уездному начальнику ходатайствовать за мать. Если ничего не удастся сделать, обратится за помощью к Васо в полицию, будет его просить поручиться за нее. Поэтому Панкрац должен сразу же оповестить об этом Васо и предупредить его, чтобы какое-то время он находился в полиции, куда Йошко может позвонить. Вот как великолепно начал воплощаться в жизнь его такой оптимистичный, но так дорого оплаченный план! — Йошко не мог сдержаться, чтобы в конце письма не подпустить шпильку в адрес Панкраца. Но в чем он виноват? — думал Панкрац, бабка сама виновата, она же спровоцировала свой арест! И, будучи недоволен ее поведением, хотел всю злость выместить на деде, зная, что ничто не причинит ему такой боли, как неприятное известие о жене. Усмехнувшись, он сказал с каким-то садистским наслаждением:
— Жандармы арестовали бабушку!
Но тут же понял, что подобная лаконичность может дорого ему обойтись. На деда его слова подействовали так сильно, что его морщинистое лицо передернуло судорогой, колени подкосились, силы стали оставлять, и он, чтобы не упасть, вынужден был прислониться к стене. Не хватало только, чтобы с ним случился удар! — а где-то в подсознании промелькнуло: может, это к лучшему? — И Панкрац подхватил его под руки, а пока выводил из зала ожидания на воздух, подробно пересказал содержание письма Йошко, даже добавил от себя, что вмешательство Йошко, возможно, уже дало результат, бабушка, наверное, освобождена и завтра утром приедет.
— На, вот тебе и письмо! — Он протянул его деду уже на улице, выйдя из зала ожидания. — Придешь к Васо, прочти его сам! Ключ у тебя, наверное, есть?
Ключ у старого Смуджа был, но он ничего не ответил. Словно очнувшись, он только выхватил письмо у Панкраца, собираясь его тут же прочесть.
— Не здесь же ты будешь читать? — Панкрац потащил его за собой. — Можешь мне поверить, иначе я бы тебе его не дал! А мне нужно пойти поискать Васо! — сказал он, как бы обращаясь к самому себе, и, остановившись, огляделся вокруг.
Привокзальная площадь, переходящая в сквер, была залита солнцем, здесь собрался немногочисленный праздный люд; кто прогуливался, а кто просто сидел, отдыхая. Несколько в стороне находилась и трамвайная остановка, там сейчас как раз стоял трамвай. Не имея ни малейшего желания провожать деда до дому, Панкрац обратился к нему:
— До Васо ты мог бы доехать и на трамвае, дом, надеюсь, найдешь!
Но старый Смудж вместо того, чтобы направиться на остановку, сначала взглянул на свои массивные серебряные часы, потом посмотрел на главный вход железнодорожной станции и пробормотал:
— А если Васо не захочет помочь? Кх-а, — он окинул взглядом площадь и пошел, но не к остановке, а через площадь к скверу.
— Ты куда? — хотел задержать его Панкрац, но передумал. — Должен он помочь! Он может болтать что хочет, но все это касается и его! Постой, что тебе нужно на той стороне? Трамвай вон там!
Трамвай тем временем отъезжал, Панкрац снова отпустил деда, но посмотрел на него вопросительно.
Дед в растерянности остановился перед пустой, стоящей несколько поодаль от других скамей и сел. Поскольку Панкрац требовал от него ответа, невнятно, не поднимая головы, сказал:
— Я, я бы лучше назад… скоро будет поезд… я могу здесь подождать!
Панкрац грубо дернул его, намереваясь поднять со скамьи; до сих пор он думал, что дед слишком слаб и хочет немного отдохнуть!
— Ты с ума сошел! — закричал он сердито. — Уж не собираешься ли во всем признаться и сесть в тюрьму вместо бабушки! Великолепно, она выйдет, а ты туда угодишь, ха-ха! Ну давай, поднимайся, вон снова подходит трамвай! Я тебя провожу до квартиры Васо!
Старый Смудж не пошевелился, продолжая сидеть на скамейке, задумчивый, неподвижный, словно налитый свинцом. Чуть не плача, но еще настойчивее он пробормотал:
— Пусти меня, я должен быть с ней! Я во всем виноват, а не она!
Он напоминал большого ребенка, отчаявшегося, что остался без матери. Панкрацу все это показалось несерьезным и глупым, он разозлился еще больше и только потому, что вокруг находились люди, понизил голос:
— Слушай, я с тобой возиться не буду! Не поднимешься, знай — брошу, и делай что хочешь! Только имей в виду, что и я не буду держать язык за зубами, я также во всем признаюсь, скажу всю правду, скажу, что виноват не ты, а бабушка! Ее ты своим глупым признанием не спасешь, этого ты добиваешься? — Панкрац сделал движение, точно собирался уйти.
Старый Смудж, разумеется, не сдвинулся с места, но угроза Панкраца на него, очевидно, подействовала, и он растерянно пробормотал:
— А где ты будешь искать Васо?
Панкрац, воспользовавшись моментом, сказал как можно дружелюбнее:
— Если пойдешь, могу тебе рассказать, что собирается предпринять Васо! Он здесь поблизости в гостях, на соседней улице!
Так оно и было, об этом он думал и раньше, внимательно разглядывая площадь. Но тогда он намеревался проводить деда до трамвайной остановки, сейчас же решил поступить иначе. Поскольку дед и впрямь поднялся, то они пошли пешком по аллее сквера, вскоре Панкрац снова усадил деда на скамейку и поспешил к Васо. Не прошло и четверти часа, как он вернулся довольный; с Васо дело выгорело. Разговор между ними произошел в коридоре, куда Васо вызвала служанка. Будучи уже прилично пьян, Васо упорно сопротивлялся; как же так вдруг, под каким предлогом он оставит компанию и пойдет в полицию? Панкрац предлог быстро нашел; якобы из чувства товарищества к своему коллеге, согласившемуся сегодня дежурить, а также ради шутки он должен был предложить собравшимся пригласить к себе хотя бы ненадолго того беднягу! Чтобы это стало возможным, Васо на какое-то время, — он надеется, что долго это не продлится, — подменит дежурного! Если Васо этого не сделает, — запугивая, Панкрац ставил его перед альтернативой, — то он не сможет отговорить деда не возвращаться в село, где он хочет во всем признаться! А такой вариант и его — Васо — наверное, не устроит, он, вероятно, и сам это понимает! Есть тут и еще одно обстоятельство — Панкрац рассказал Васо о содержании сегодняшнего своего доноса в полицию; если он там будет, может так случиться, что у него появится возможность и пройтись на счет коммунистов, что ему, по всей видимости, никогда не помешает!
Слова Панкраца возымели свое действие еще и потому, что Васо был в дружеских отношениях с сегодняшним дежурным и в компании первым пожалел, что того нет с ними. Сделав красивый жест и изобразив из себя человека с твердым характером, он согласился удовлетворить просьбу Панкраца, более того, пошел даже на то, что вызвался в случае необходимости ходатайствовать за тещу перед уездным начальником.
Вернувшись к деду, Панкрац сообщил ему о своем успехе и предложил проводить до квартиры Васо.
— Может, все же дойдешь сам, да и желание делать глупости у тебя, наверное, уже прошло! — тем не менее произнес он скороговоркой, последние же слова сказал еле слышно. А сам вдруг точно окаменел, на деда больше не смотрел, взор его был устремлен куда-то вдаль, на другой конец аллеи.
Навстречу им двигалась процессия, в большинстве своем пожилые люди, одетые в голубые рубашки; во главе колонны с флагом, завернутым в черную клеенку и перекинутым через плечо, шел знаменосец. Это было знакомое Панкрацу объединение торговцев; объединение как объединение, ничего в нем не было такого, что могло бы привлечь его внимание, но кто сказал, что его внимание привлекла именно эта процессия?
Нет, впереди колонны, только чуть в стороне шла дама. Он ее видел еще позавчера и тоже где-то здесь, когда направлялся на станцию, чтобы ехать в деревню. Она была (он сам себе тогда так и сказал) божественно красива, словно изваяна из мрамора, притягательно стройна и с такими чертами лица, что Панкрац, наверное, впервые понял, что такое классическая красота. Кроме того, незнакомка была изысканно одета и, судя по всему, богата, да к тому же и щедра, а о том, что найдет себе именно такую женщину, разве не поклялся он себе на море? Там на море он имел возможность наблюдать людей, купающихся в роскоши и наслаждающихся жизнью, в то время, как он вынужден был отказаться от своей возлюбленной и, наверное, окончательно ее потерять, только потому, что — в отличие от других поклонников! — у него кончились деньги.
Ха! Игра стоит свеч! — Панкрац принял позу и поначалу дерзко и с усмешкой, а потом разочарованно и обиженно уставился на даму. Как и позавчера, незнакомка прошла мимо него, точно мимо стены! Впрочем, — быстро утешился Панкрац, — это и понятно, дама была занята, она что-то искала в сумочке, затем извлекла из нее желтого цвета билеты и принялась их разглядывать, а потом снова спрятала.
Еще немного, и процессия уже поравнялась с ним, заслонив собой даму. Панкрацу снова пришлось менять положение, правда, теперь только для того, чтобы не потерять ее из вида. Впрочем, зачем он тут стоит, нервничает, собирается провожать до дома старого глупца деда, вместо того чтобы проследить за дамой, выяснить, куда она направляется, может, в кино, тогда, если ему повезет, он сможет там с ней познакомиться! Если ничего не получится, достаточно уже и того, что у него была возможность наслаждаться, глядя на ее фигуру.
Поглощенный подобными мыслями, Панкрац еще более грубо стал поднимать деда со скамьи, но тот, не обращая на него никакого внимания, продолжал сидеть, — итак, он требовал, чтобы тот пошел домой, — но только домой — и один! Дед поднимался вяло и снова, как и раньше, собираясь достать часы, попал не в тот карман, а в другой, туда, где лежали еще целехонькие деньги итальянца, они торчали из кармана, и, уже поднявшись, он пытался их засунуть назад. Это, именно это и задержало возле него Панкраца; он уставился на сотенные купюры и, кажется, собирался даже что-то сказать, но, спохватившись, посмотрел вслед незнакомке, которая в эту минуту, идя наперерез процессии, сворачивала на дорожку, пересекавшую сквер, и вскоре скрылась за кустами.
— Ну, пошли! — поспешно бросил Панкрац и направился вперед: — Ты иди, а я забегу в полицию взглянуть, пришел ли Васо?
Не пройдя и двух шагов, он оглянулся и остановился.
— Ха-ха-ха, кого я вижу? — еще не обернувшись, он уже узнал знакомый смех и голос: перед ними, ранее ими незамеченный, вероятно, из-за процессии, которая, правда, уже прошла, но еще шагала впереди него, неожиданно появился, держа под мышкой какой-то сверток, улыбающийся и счастливый, давний их знакомый капитан Братич.
V
Панкрац, естественно, не был рад этой встрече, ибо, задержавшись с капитаном всего на минуту-две, он совсем потерял надежду отыскать незнакомку. Впрочем, по всей вероятности, она живет где-то поблизости и ее всегда можно найти! — и он остался с Братичем. Втроем они шли по аллее, беседуя о самых обычных вещах: чем занят один, что делает другой. Приезд деда в город (с последним поездом) Панкрац истолковал капитану необходимостью консультации у врача по поводу его астмы, а капитан, в свою очередь, не забыв поздравить деда с выздоровлением, объяснил свое пребывание здесь трехдневным отпуском, который взял в связи со смертью тетки. В свертке, что он держал под мышкой, находится вуаль для кузины, у которой он остановился, а несет он ее от другой сестры, живущей здесь неподалеку, поскольку сама она, будучи на сносях, не сможет прийти на похороны.
— Вот так, одни умирают, другие рождаются, и этот удивительный круговорот жизни бесконечен! — перестав смеяться, глубокомысленно заметил капитан и, вопросительно посмотрев на Панкраца, спросил: — А что нового у вас? Как поживаете, господин Панкрац? Сто лет мы с вами не виделись! — и, поколебавшись, произнес, попытавшись улыбнуться: — Помните последнюю нашу встречу, тогда вы обманули меня, сказав, что придете ко мне на конный завод!
Панкрац тогда действительно не пришел к капитану, да и до него ли ему было, когда в семье ждало столько неотложных дел! Но не мог ли капитан по слухам, дошедшим, наверное, и до него, истолковать его отсутствие как занятость более важными заботами, связанными со смертью Краля, а может, и убийством? Такое объяснение ему показалось вполне вероятным, уж очень странно смотрел на него капитан, улыбка какая-то фальшивая, да и слово резкое: обмануть! Впрочем, все равно! Усмехнувшись, Панкрац сказал просто и коротко:
— Мне было очень жаль, но не от меня это зависело, а вечером я уже уехал! Ну, а как вы? Все еще носите мундир? Я слышал, мне недавно сказал Васо, что вы снова где-то хорошо устроились, на каком-то складе!
— Поначалу в войсковой части, а потом на складе. Но это место скорее бы подошло Васо, а мне какая польза от него? — сказал капитан тихо и добавил, не скрывая отвращения: — Помимо всего прочего, это страшная дыра! Если бы я там не нашел друга, было бы вообще невыносимо!
— А что бы вас устроило? Вы всегда говорили о своем желании перейти на гражданскую службу! До сих пор не можете решиться?
Капитан наклонил голову и уставился в землю.
— С этой мыслью я не расстался, — пробормотал он, — есть у меня уже и кое-какой план! — Он поднял голову, усмехнулся, глядя на Панкраца, но не продолжил.
— Какой?
— Ну, об этом нельзя говорить вслух! — капитан пропустил мимо себя прохожего, затем, помедлив, сказал: — Сейчас вы бы на все это по-иному посмотрели, нежели прежде.
— Как это? — насторожился Панкрац.
— Так… — капитан вроде смутился, — я ничего не знаю, только слышал, — он остановился и посмотрел Панкрацу прямо в лицо.
Остановился и Панкрац и, догадываясь, о чем тот может сказать, не отвел взгляда.
— О чем вы слышали? Интересно было бы узнать, и от кого?
— Да… да… — капитан явно колебался, — конечно, ничего нового в этом нет! Об этом можно было догадаться уже по тому, что вы в то последнее воскресенье, — капитан скользнул взглядом и по старому Смуджу, отрешенно стоявшему у скамьи в двух шагах от них, — сказали Васо! Только я это тогда, да и после, когда Васо, обидевшись, уверял меня в противном, считал удачным розыгрышем!
— Ничего не понимаю, я столько раз обманывал Васо! — нарочно заигрывая с ним, сказал Панкрац. — Впрочем, кое о чем догадываюсь, но почему тогда вы сейчас это… а что это?.. перестали считать розыгрышем?
Старый Смудж опустился на скамью, вслед за ним, как бы неосознанно, а скорее всего, чтобы выиграть время, то же самое сделал и капитан.
— Это вовсе не было сплетней! — решился наконец произнести капитан. — Я интересовался вами как старым знакомым, поэтому и спросил о вас! Мы говорили с нотариусом Ножицей обо всякой всячине, не только о вас, кажется. Вчера я случайно встретился с ним в городе, вы, наверное, знаете, он приехал со своей женой! Так вот… он мне сказал то же самое, что и Васо… вернее то, что вы сами сказали Васо… что стали орюнашем!
— Ах, вот в чем дело! И для этого нужно было столько ходить вокруг да около! — Панкрац расхохотался, будто только теперь до него дошло сказанное. — При этом у вас такое трагическое выражение лица! — Но улыбка быстро сошла с его губ, он внимательно посмотрел на капитана. — Что вам еще сказал славный наш полицейский Ножица?
Капитан провел рукой по лицу, словно на ощупь хотел узнать, какое у него выражение. Затем, сильно покраснев, отвел взгляд:
— Да ничего особенного… Он говорил, как ему хорошо живется в браке! Да вот! — он вдруг оживился, и взгляд его устремился куда-то вдаль. — Это он идет со своей женой! Да, он мне сказал, что сегодня вечером возвращается назад!
И в самом деле по аллее шел нотариус Ножица. Он шагал впереди, а жена, на голову выше его, со свертками в руках, несколько отставала от него и держалась чуть левее. Они торопились и, наверное, заметив их, перекинулись друг с другом парой слов, а потом, подойдя ближе и не собираясь, кажется, задерживаться, поспешили дальше. По-настоящему и не поздоровавшись, — его жена, в ответ на приветствие капитана только кивнула головой, — нотариус, рассмеявшись, сказал:
— Ого, как это вы друг друга отыскали? — и взгляд его скользнул по Панкрацу и старому Смуджу.
Глядя на свертки, Панкрац верно рассудил, что нотариус в город приехал по делу, но было очевидно, что эти дни он выбрал не случайно, — не хотел попасть в то неприятное положение, в котором как полицейский чиновник мог оказаться в связи с обнаружением костей Ценека. Еще больше он был уверен в том, что все эти новости о Ценеке и Смуджах Ножица поведал вчера и капитану; в этом его окончательно убедило замешательство, в которое пришел капитан от его вопроса. Поэтому, помня о прежних наговорах нотариуса и не видя причин таиться от капитана, он со злостью сказал:
— Куда это вы, наш достопочтенный полицейский, так спешите, словно хотите убежать от нас? Или, может, вам неудобно останавливаться с преступниками? Ну чего тебе? — он быстро повернулся к деду, который поднялся со скамьи и дрожащим голосом окликнул нотариуса:
— Господин нота… — начал он, но не договорил, ибо Панкрац, испугавшись, как бы старый не захотел уехать с Ножицей, толкнул его, потеснив к скамейке.
— Хе-хе-хе! — как-то по-заячьи рассмеялся нотариус в ответ на замечание Панкраца и тут же на минуту умолк, услышав, как к нему обращается Смудж, а затем спросил: — Что тебе нужно, старый? — И снова заспешил. — Нет у меня сейчас времени, старик, поезд уходит!
— Поспешите, поспешите! — сердясь на деда и желая замять его нелепое вмешательство, Панкрац откровенно издевался над нотариусом. — Где преступление, там должен быть и полицейский. Ценека нашли, приедете в самый разгар событий, ха-ха-ха!
— Хе-хе-хе! — задетый за живое, засмеялся нотариус, и как пришел, ни с кем не поздоровавшись, так, не попрощавшись, ушел, и они опять остались одни.
Наступила короткая пауза, которую прервал Панкрац, обратившись к капитану:
— Что это вы вдруг примолкли и так на нас странно смотрите, капитан? Может, сочувствуете (это хорошо, подумал он, что мы встретились; можно будет его сейчас прощупать и обработать как возможного свидетеля), размышляете, что теперь, когда обнаружили кости Ценека, с нами станет?
Капитан, впрочем, скорее смотрел вслед удалявшейся жене нотариуса, чем на старого Смуджа и Панкраца. Но, в сущности, думал и о них и сейчас, услышав его слова, вздрогнул, как бы не зная, что ответить.
— Да нет! — попытался он улыбнуться, но улыбка получилась неубедительной. — Наверное, все не так ужасно, коль вы смеетесь. Но куда путь держите? — Он встал. — Мне нужно отнести билет кузине, чтобы не заставлять ее слишком долго ждать, да и спешу я, вечером иду в театр! Управа театра недурно поступает, — он улыбнулся, теперь уже искренне, — словно по моему желанию дает сегодня «Фауста», оперу «Фауст»!
Не в театр ли были билеты и у той дамы? — вспомнил Панкрац; вот где, если и ему пойти с капитаном, мог он с ней встретиться! Но ему стало жаль денег, и он отказался от этой мысли; сейчас же думал о том, как ему задержать капитана.
— «Фауст»! — протянул он и, не обращая внимания на напоминание деда, что пора идти к Васо, сел, приняв, насколько мог, серьезное выражение лица. — Это ваша давняя излюбленная тема! Припоминаете, о том же вы рассуждали и в тот последний вечер! И что же, — Панкрац вспомнил, какую свинью подложил он тогда капитану, позволив ему на глазах у всех увлечься, вспомнил и теперь не мог не усмехнуться, — поняли вы его лучше после того, как прочли в девятнадцатый раз?
Капитан взглянул на часы и, сощурившись, какое-то время молча смотрел перед собой, ничем не выдав, что, правда с опозданием, разгадал тогдашнее недоброе намерение Панкраца, а затем усмехнулся и сам, как-то расслабленно и наивно.
— А вы и это помните? Хи-хи-хи! Но, — он сделал движение, будто собирался сесть, но не сел, а продолжал стоять, оживленно говоря, — у меня нет необходимости читать его в девятнадцатый раз, чтобы лучше понять! И так, — он все же сел и, глядя в пространство, с какой-то внутренней убежденностью сказал: — Он больше не может для меня быть тем, чем был когда-то!
— Как, вы нашли его глупым?
— Ну, нет, не глупым! — возразил капитан. — Как произведение искусства, как поэма он стоит неизмеримо высоко, так сказать, над временем! Но идейно, видите ли, — капитан повернулся к Панкрацу, явно начиная увлекаться, — я понял, что он больше не может удовлетворить современного человека… я имею в виду особый тип современного человека… и не может уже ни выражать, ни решать его проблем! Видите ли, в нем присутствует излишний балласт классицизма и… вопреки его либерализму, средневековой мистики! Правда, я понимаю, чего Гете добивался, обращаясь к античности и эллинизму! Рабский, несвободный, грубый и несовершенный европейский дух, несмотря на Ренессанс, Реформацию и французскую революцию, он хотел соединить и пронизать ясным и гармоничным духом Эллады, вот в чем смысл влечения Фауста к прекрасной Елене, не так ли? Но это был как порыв Икара, ибо что у него в конце концов осталось в руках от прекрасной Елены? Только жалкие одеяния! Весь эллинизм тогдашней Европы оказался пустой скорлупой без ореха! Следовательно, если это был всего лишь фантом… а, в сущности, само стремление было верным… что оставалось делать Фаусту? Он обратился к реальной жизни… но что он делает и как поступает в ней… именно в ней, нам сейчас должно быть чуждо! Ибо, помогая императору задушить мятеж и анархию, которая стремилась к миру, то есть, поступая как контрреволюционер, он получает в награду какой-то пустынный берег и собирается его цивилизовать… Это, конечно, могло бы отвечать духу нашего времени, которое поставило своей задачей с помощью труда расширить границы цивилизации! Но, — устроившись поудобнее и немного передохнув, капитан окинул взглядом прохожих и сидящих на скамейках людей и продолжал, — эта его цивилизация насаждается за счет тех же, правда немногочисленных, старожилов, Филемон и старуха Бавкида становятся жертвами ее ненасытности, и разве вам это не напоминает колонизацию, типичную для капитализма от его зарождения по сей день? Сначала он служит реакции, а затем чинит произвол над слабыми, вот истоки и конец обращения Фауста к реальной жизни, следовательно, разве может он олицетворять и проводить в жизнь сегодняшние человеческие стремления, сегодняшнюю проблему человечества так, как ее в личном и общественном аспекте поставила… почему бы об этом не сказать? — улыбнулся капитан, — русская революция? В сравнении с ней Гете со своим «Фаустом» обычный либерал, Freigeist, идеолог зарождающегося капитализма.
— Да вы, капитан, заражены революционными идеями! — осклабился Панкрац, слушая его только из любопытства. — У меня такое впечатление, будто вы в своем захолустье закончили московскую академию!
— Нет, ничего подобного не было! — живо повернулся к нему капитан. — И все же вы почти угадали! Я уже вам сказал… только не говорите так громко… единственное мое спасение там — один товарищ! К сожалению, он там временно, это инженер, который выполняет заказ частного предприятия, — он прокладывает дорогу. Чрезвычайно интеллигентный человек, начитанный и марксист. В беседах с ним я провел много вечеров, говорили мы и о «Фаусте»! Но о чем это я? — назвав Панкрацу имя своего товарища, капитан, подперев рукой голову, задумался. — Ах да! — вспомнил он, но тут же осекся и засмеялся. — Но могу ли я вообще вам все это говорить? Вы теперь… враг!
— Пожалуйста, говорите, лично вам я не враг! — намереваясь его остановить, когда надоест, Панкрац не мешал ему поверять свои мысли.
— Не уверен, есть ли в этом смысл! — все же засомневался капитан. — Убедить вас наверняка не смогу! — Очевидно, у капитана была слишком большая потребность высказаться, чтобы так легко его можно было прервать, поэтому, немного помолчав, он продолжил: — Вы, наверное, помните, я говорил вам о противоречии, существующем между фаустовской философией Гете и пессимистической философией Шопенгауэра, с одной стороны, и их жизнью — с другой, и пришел к выводу, что одно из них — или их философия, или их жизнь — ложны! Я сторонник оптимистической, жизненной философии, такой, которая бы могла сказать, что жизнь не трагична, а прекрасна, она прекрасна для всех людей! Тогда я считал такую философию вполне возможной, как бы это сказать? — в духе вашего идеала… вы понимаете, о чем я говорю! Да, скажите откровенно, возможно ли что-либо подобное с точки зрения капитализма, который якобы искренне стремится к классовой гармонии, а на деле увековечивает классовый эгоизм, такой эгоизм, когда большинство обречено на вечные страдания и нищету, рабство и невежество, да еще в любое время может стать пушечным мясом? Нет! Когда горсточка людей наверху предается оргиям, в то время как миллионы тех, что на дне, тонут все глубже, нет, это не тот путь, по которому должно идти человечество, это ложный путь, даже для тех, кто сам же его и прокладывает. Он не приведет к ренессансу, о котором в своем «Фаусте», но там только сугубо лично, мечтал Гете! В еще меньшей степени может осуществиться такой ренессанс, к которому стремимся мы, сегодняшнее поколение людей, добиваясь его коллективными усилиями для каждого самого ничтожного человеческого существа на земле! Но как, как достичь этого ренессанса? Видите ли, — зашептал капитан, но, увлекшись, продолжил уже громче, — это мое глубокое убеждение… он возможен только в результате победы пролетариата! И только там, где это произойдет в совершенно новом виде и форме, базирующийся на достижениях техники, свободный от разделения на классы, будет восстановлен жизнелюбивый и гармоничный эллинский дух — так уже, я слышал, воспитывают молодежь в сегодняшней России. И вот что интересно: старая царская Россия развивалась в традициях рафинированной Византии, пролетарская народная Россия возвращается к естественной и здоровой Элладе, к Афинам Перикла, а ее примеру последует… хи-хи-хи! — захихикал самодовольный капитан, словно все это он уже видит осуществленным. Но в тот же миг осекся, слова застряли в горле, лицо залил румянец, он встал, вернее, подскочил и застыл, вскинув руку для приветствия.
Мимо них, приблизившись сзади, проходил высокий по званию офицер; Панкрац, заметивший его несколько раньше, признал в нем генерала. В мягких, безукоризненно начищенных сапогах, коренастый и тучный, с мясистым и холодно-неподвижным лицом, он, собственно, уже шага на два отошел от них, но все еще, бросая взгляды через плечо, продолжал пристально и вопросительно смотреть на капитана. Сейчас же остановился и, небрежно ответив на приветствие, подозвал капитана к себе.
У Братича из-под мышки выпал сверток для кузины, но, не обратив на это внимания, он поспешил к генералу и застыл перед ним. Потом что-то стал объяснять, что — разобрать было нельзя. У генерала, напротив, был сильный, зычный голос, он не мог говорить тихо, а возможно, и не хотел из-за снующей вокруг любознательной публики. Так, Панкрац услышал, как генерал спросил капитана, где тот служит, что делает в городе, с кем это там сидит и о чем рассказывает? Сегодняшняя Россия, пролетарская народная Россия, что это значит, разве приличествуют офицеру подобные разговоры?
Кончилось все тем, что генерал, строго и холодно посмотрев на капитана, отпустил его. Тот вернулся весь красный и растерянный и бессмысленно уставился на свой сверток, который поднял и положил на скамью старый Смудж. Вдруг он спохватился, схватил сверток и посмотрел вслед генералу, перешедшему уже на другую сторону аллеи.
— Пойдемте, господа! — выдавил он из себя и собрался уйти. — Или вы остаетесь?
— Нет, и мы идем, — поднялся и Панкрац с дедом и, зашагав в ногу с капитаном, стал его расспрашивать, еле сдерживая улыбку. — Что случилось? Как неожиданно появился, мы даже и не заметили! Кажется, он вас спрашивал, с кем вы сидите?
Капитану было стыдно признаться, что он, чтобы рассеять возникшие у генерала подозрения, прикрылся орюнашством Панкраца, поэтому глухо бросил:
— Да, пришлось сказать, откуда я вас знаю! — И замолчал, не поднимая глаз. — Ах! — вздохнул он как-то беспомощно и в то же время гневно. — Приказал завтра явиться на рапорт в местную комендатуру. Из-за… непозволительных для офицера разговоров и неумения вести себя в общественных местах!
— Вот как? — искренне удивился Панкрац; этого он не слышал и не ожидал услышать. — Впрочем, что он вам может сделать, подробности до него не дошли! Хотите, чтобы я был вашим свидетелем? — предложил он с определенной коварной целью.
— Нет, благодарю вас, в этом нет необходимости, да и вряд ли бы это помогло! — пробормотал капитан. — Я попытаюсь сам себя защитить, а если не удастся, к черту все! К черту! — чуть было не крикнул он с каким-то странным воодушевлением и даже удовлетворением. Но тут же снова помрачнел и замолчал, правда, ненадолго. — Civil — цивилизация, militaire — милитаризация! — пробормотал он и опять едва сдержался, чтобы не крикнуть. — Мы живем не в эпоху цивилизации, а в эпоху милитаризации! Хи-хи! — засмеялся он тихо, жалобно, горько. — Отравляющий газ вместо чистого воздуха!
— И в такое время вы все же хотите стать человеком гражданским! — не без злорадства, но и с любопытством заметил Панкрац. — Вы сказали, что у вас уже есть какой-то план, поэтому на вашем месте я бы не принимал все это близко к сердцу!
— Возможно, это подтолкнет меня к осуществлению моего плана! — пробормотал капитан, а затем доверительно обратился к Панкрацу: — Наверное, после того что я вам скажу, вам станет более понятен мой замысел! Видите ли, — он подошел к нему ближе, — мне очень мешает, да вот и сейчас перед генералом я чувствовал себя скованно из-за того, что служил во времена Австро-Венгрии офицером. Единственно, что меня еще удерживает, так это то, что по отцу я православный и что мой брат чиновник в министерстве. Но именно этим, полагаю, и надо воспользоваться, чтобы наилучшим образом выкрутиться… я думаю, нужно добиться отставки, а будучи на пенсии, если не найду места на гражданской службе, мне будет на что жить и… и… — капитан не закончил, да и Панкрац его прервал:
— Но как вам это удастся, вы еще так молоды?
— Подают в отставку и значительно моложе меня! — уверенно сказал капитан. — А как я себе это представляю, вам я, наверное, могу сказать: серией анонимных писем вызову к себе еще большее недоверие. Вы бы их могли писать прямо из… — улыбнулся капитан, сделав вид, что шутит.
— А вы не опасаетесь, что добьетесь совсем обратного результата, — наказания и разжалования?
— То-то и оно, — сникнув, согласился капитан, — поэтому я и не решаюсь привести свой план в действие. Но раз нельзя так, — он снова повеселел, — то всегда можно найти другой выход! Не удивляйтесь и не считайте меня и в самом деле ненормальным, если в один прекрасный день услышите, что я нахожусь в сумасшедшем доме! — Вдруг, испугавшись, что мог произвести на Панкраца неприятное впечатление, капитан поспешил пояснить. — Вы не можете себе представить, до чего все это для меня невыносимо! Нахожу, что из всех ложных путей, на которые капитализм толкает человечество, милитаризм является наихудшим. Я это знаю по службе в австрийских войсках: грубая военная машина старается всех причесать под одну гребенку, а жить без свободы духа тяжело.
Капитан замолчал; к ним снова приближался офицер, впрочем, теперь рангом ниже, поэтому он первым отдал честь капитану.
— Вот видите, вы тоже власть! — усмехнулся Панкрац. Впрочем, капитан не произвел на него неприятного впечатления, он был просто смешон; все его рассуждения казались обычным фантазерством мягкотелого человека. Об этом он, правда, ничего не сказал, только повторил: — Да, власть! Если бы он вам не отдал честь, вы тоже могли бы потребовать явиться на рапорт!
— Зачем мне это, да и вообще, к чему мне власть? Я хочу жить свободно и… довольно с меня и прошлой войны!
— Вы не настоящий большевик! — засмеялся Панкрац.
— Конечно, нет! Мне до этого далеко, я и сам знаю! — капитан стал вдруг необычно серьезным. На самом деле он просто не решался продолжать, ибо Панкрац говорил слишком громко, а на улице становилось все многолюднее. — Я так и не выяснил, — он остановился и огляделся, — в какую сторону вы идете; мне нужно сюда! — показал он рукой и назвал улицу.
Они стояли на другом конце пристанционного сквера. Капитан движением руки указал на небольшую улицу, которая вела к главной площади, оттуда капитану до дома кузины было еще прилично далеко, следовало пройти через весь верхний город. Между тем, чтобы до конца выяснить все с капитаном, из-за чего он собственно и задержался, у Панкраца не было необходимости идти так далеко, и он решился:
— Да я никуда не спешу, могу вас немного проводить! — и тут же обратился к деду: — Ты бы мог и один, тебе вон туда! — он показал ему в направлении небольшой аллеи. — Улицу, наверное, найдешь, — он сказал ему и ее название, — и запомни, дом номер двадцать, третий этаж!
Старый Смудж стоял подавленный, погруженный в свои мысли. Покашливая и умоляюще глядя на капитана, он снова напомнил Панкрацу, что пора идти к Васо и… и…
— Я непременно приду, он наверняка уже там! — прервал его Панкрац. — Ты иди, а я потом зайду и обо всем расскажу! Пошли? — обратился он к капитану.
Но капитан продолжал стоять. Он удивленно и сочувственно смотрел на старого Смуджа, будто видел его впервые; затем сказал, обращаясь к ним обоим:
— Знаете что, вы сделайте все свои дела, а там и я освобожусь! И тогда, — он обратился к Панкрацу, — если у вас есть время и желание, мы могли бы встретиться вечером! У меня как раз есть два билета, один я купил для кузины, но она отказалась идти в театр, сославшись на смерть тетки, поэтому билет я мог бы отдать вам! Ну как, хотите? В таком случае вы бы могли подождать у театра, поскольку билеты у меня дома!
Прекрасно! — подумал Панкрац. — Пойти в театр, да еще бесплатно, к тому же, вероятно, он там встретит и свою незнакомку. Конечно, он согласился. Но и сейчас ему не хотелось расставаться с капитаном; идти к Васо, куда его тем не менее подталкивало любопытство, было еще слишком рано!
— Я могу еще немного побыть с вами! — сказал он и потащил капитана за рукав. Но капитан медлил, какой-то вдруг просветленный и бодрый, он обратился к старому Смуджу:
— А почему бы и вам не пойти, господин Смудж? Билет, наверное, смогли бы купить, да и не мешает вам немного развеяться! К тому же вы ведь сами старый театральный кларнетист! Вспомните молодость, хи-хи-хи!
У старого Смуджа округлились глаза, он даже раскрыл рот, собираясь что-то сказать. Но за него ответил Панкрац и при этом еще настойчивее потянул капитана за рукав.
— Что вам взбрело в голову! Думаете, «Фауст» — идеальное средство для омоложения, подобно одному из методов Штайнца?
— В таком случае, прощайте, мне было очень приятно, господин Смудж! — улыбнувшись, капитан протянул старому Смуджу руку, затем, сделавшись серьезным, похлопал его по плечу. — Держитесь! Надо надеяться на лучшее! — И, отсалютовав еще раз, направился вслед за Панкрацем.
Старый Смудж застыл на месте и с минуту еще стоял, не двигаясь, вытаращив глаза и раскрыв рот. Рука его, согнутая в локте для рукопожатия, так и повисла в воздухе, будто за подаянием.
VI
Оставшись вдвоем, они продолжали путь. Капитан еще раз обернулся, посмотрел на согбенную фигуру удалявшегося Смуджа и пожалел, что они отпустили старика. По выражению его лица он понял, что старый пошел бы в театр.
— О чем вы говорите! — и Панкрац рассказал, что произошло вчера с дедом, когда тот, точно мальчишка, заплакал из-за проданного кларнета, а возможно, и из-за нахлынувших воспоминаний о театре и игры итальянца.
— Неужели вам было бы приятно, если бы все это повторилось и вы вдруг посреди действия услышали его всхлипывания?
— Вот как! — сказал явно растроганный капитан. — Вероятно, он вспомнил о молодости, — и, предавшись затем каким-то своим мыслям, пробормотал: — В таком случае хорошо, что он не пошел! Хотя, — продолжал он уже громко и как-то загадочно улыбаясь, — там он нашел бы кое-что созвучное своим мыслям и настроению, и вы мне сейчас своим замечанием как нельзя лучше напомнили об этом! И Фауст омолаживается, правда, не по методу Штайнца, а при помощи магии, продав душу Мефистофелю!..
«Фауста», как, впрочем, вообще ничего другого, кроме газет, да и то только местных, Панкрац, конечно, не читал. Знал он об этом произведении только то, что слышал от капитана и что извлек из газеты, познакомившись с одной статьей о проблеме омолаживания. Поэтому его замечание о Фаусте, которое он связал с омолаживанием, по сути, ничего не значило; сейчас же, видя, что может произвести на капитана впечатление своими якобы глубокими знаниями, решительно сказал:
— Знаю! — и рассмеялся. — Фауст продал черту душу, а Смудж итальянцу — кларнет, ха-ха-ха! Но послушайте, капитан! — ему уже все эти рассуждения порядком надоели, и он внимательно посмотрел на капитана. — Почему вы хотели, чтобы старый Смудж рассеялся?
— Да! — занятый своими мыслями, отозвался капитан, но спохватился и уклончиво сказал: — Просто так!
— А о Мефистофеле — чтобы не говорить «о черте» — тоже просто так? — ошарашил его Панкрац. — Вы о другом думали!
— О чем? — капитан испуганно отвел глаза в сторону и растерянно пробормотал: — Да о чем же еще?
— Мне кажется, я знаю! — с чувством превосходства заявил Панкрац. — Об этом я с вами и хотел поговорить! Если вчера вы об этом могли беседовать с нотариусом… то, наверное, вам нечего таиться от меня! Следовательно… поскольку вы уже многое знаете, да и я сегодня от вас почти ничего не скрывал… то, что обнаружили Ценека… вы, вероятно, подумали о душевных муках и страхе, охватившем старого Смуджа, поэтому и хотели, чтобы он развеялся! Разве не так?
Капитан и вправду вчера узнал от нотариуса о новых бедах, свалившихся на Смуджей и, — не веря ни в какое лечение астмы, — приезд Панкраца и Смуджа связывал именно с этими событиями. По всей видимости, они прибыли поговорить с Васо! — объяснил он сам себе, старого Смуджа ему действительно было жаль, именно о нем, после рассказа Панкраца о кларнете, он все еще думал. Говорить же обо всем этом ему было неприятно, и он неохотно признался:
— Да, в какой-то степени так и было! — и попытался сменить тему. — А как живет Васо, как ему работается в полиции?
— Что Васо — он в своей стихии! Меня бы больше интересовало ваше мнение! — сделав паузу, Панкрац продолжил: — Вы долго жили там, где случилась драма, и вам, наверное, хорошо известны все ее действующие лица и все связанные с ней интриги — как вы считаете, действительно ли Смудж убил Ценека?
— Почему вы меня об этом спрашиваете? — как-то жалобно пропел капитан. — Да не все ли равно, что я об этом думаю!
— Нет, вовсе не все равно! Для Смуджей и для старика не все равно, — подчеркнул Панкрац. — Вы можете быть приглашены как свидетель.
— Почему я? Не думаю!
— Можете не думать, но привлечь вас все же могут, и виноваты в этом будут не Смуджи, а Блуменфельд! Он утверждает, — Панкрац врал напропалую, — что вы ему признались, будто бы в тот вечер при вас Краль кричал, что Смуджи похоронили Ценека в поповском пруду!
— Это неправда! — разволновался капитан. — Никогда я ему этого не говорил! Это исключено уже потому, что я с ним после того воскресенья, да и до него, не виделся!
— Я вам верю! — добродушно сказал Панкрац. — Жиду солгать что плюнуть! А как вы считаете, — хитро ввернул он вопрос, — правда ли это, помните ли вы, что именно это выкрикивал тогда Краль?
Капитан это хорошо помнил, кстати, и о том, что Блуменфельд может позвать его как свидетеля, узнал еще вчера от нотариуса, который ту же возможность не исключал и для себя. Но нотариус живет там, где все произошло, он же, напротив, далеко и, кроме того, он офицер; поэтому капитан как вчера, так и сегодня не верил, что может быть приглашен на суд. Несмотря на это, вчера он все же поинтересовался, как думает в таком случае поступить нотариус, и то, на что тот решился, ему и самому показалось наиболее разумным: Ножица, оказавшись между Смуджами и Блуменфельдом, как между молотом и наковальней, решил выкрутиться, сославшись на то, что был пьян и ничего, кроме оплеухи, которую Васо закатил Кралю, не помнит. Но именно на том основании, что Краль стал жертвой Васо, — а не стал ли он всего несколько часов спустя в еще большей степени жертвой Панкраца? — у капитана возникла догадка, скорее даже уверенность, что Смуджи действительно убили Ценека, — ибо почему они так боятся всего, что связано с Кралем? — такого же мнения придерживается и нотариус! Это чувство раздвоенности, связанное с состраданием к двум каким-никаким, пусть несчастным и пропащим, но жизням, а также с укорами совести, ведь он и сам был виновен в смерти Краля, не взяв его с собой в бричку, овладело капитаном с такой силой, что ему уже было непросто присоединиться к решению нотариуса.
Для него это значило изменить своим убеждениям, которые предписывали ему, — не так, как в тот раз, когда Васо ударил Краля, — вступаться за всех угнетенных! С другой стороны, он видел, что и Смуджи с Панкрацем не безгрешны, но его связывала дружба с ними, теперь он испытывал еще и жалость к старому Смуджу, и одна мысль, что он может быть приглашен в качестве свидетеля, ставила его в более затруднительное положение, чем нотариуса. Чтобы принять правильное решение, ему и самому казалось необходимым обо всем подробно переговорить с Панкрацем. Но он не знал с чего начать, чувствуя какую-то неловкость, поэтому, хотя бы в первый момент, постарался избежать ответа на вопрос.
— Нотариус мне вчера напомнил, мы с ним говорили об этом!
— Что же он сказал, как собирается поступить? — расспрашивал его Панкрац. Услышав о решении нотариуса, удовлетворенно усмехнулся и поинтересовался у капитана: — Ну, а вы? Вы, выходит, помните, вернее, вам об этом напомнил нотариус, и что же?
— Господин Панкрац! — медленно, еле сдерживая охватившее его возбуждение, обратился к нему капитан. — Прежде, чем я вам отвечу, разрешите задать один вопрос! То, что Ценека нашли — это шутка? А если нет, то на самом ли деле это был Ценек?
Панкрац замолчал, а затем рассмеялся.
— Следовательно, не подтверди я это, у вас было бы основание сразу же обвинить Смуджей! Да, это действительно был Ценек!
— Как же так? — капитан поначалу несколько растерялся, но тут же взял себя в руки. — Кто его убил и бросил туда?
Они уже прошли центральную площадь, вышли на крутую узкую улицу, тут Панкрац остановился и, не обращая внимания на прохожих, подчеркнуто громко, сквозь смех, произнес:
— Это две разные вещи, убил и бросил! Его никто не убивал, а бросил в воду его я с помощью Краля!
Капитан тоже остановился, крайне смущенный и ошеломленный.
— Да, о том, что это вы… — он попытался сосредоточиться, — об этом я слышал! Но чтобы и Краль? Неужели вы его бросили живым? — На его лице отразился ужас, сменившийся негодованием, а затем и отвращением.
— Живым, за кого вы меня принимаете? — ответил Панкрац, посмеиваясь и делая вид, что оскорблен. — Он был мертв! — говорил он уже мрачно. — А то, что в этом мне помог, более того, первый предложил это сделать и до пруда нес Краль, — это, уверен, покажется вам невероятным, и я не удивлюсь! Судя по угрозам Краля и зная о его бесконечных вымогательствах, — наверное, и вы слышали о них, — должно было бы быть наоборот! Слушайте же, только прошу меня не перебивать, я вам все объясню! — Панкрац вплотную приблизился к капитану, взял его под руку и тише, чем прежде, стал излагать ту самую историю, которую придумал для Смуджей. Затем, подчеркнув под конец благородные мотивы, которыми он руководствовался в своих действиях, отошел от капитана и, хмурый и разочарованный, продолжил свой рассказ о Крале: — Да это был, вы и сами, наверное, понимаете, монстр, а не человек! Пропащая душонка, плевать он хотел, что мог попасть в тюрьму, жил только за счет вымогательств! Этим шантажом он и довел старого Смуджа до удара! Не могу вам передать, что это была за ночь для меня, когда я отправился искать Краля, — наверное, вы слышали об этом, — чтобы вернуть его назад к Смуджам. Да, только вам в этом признаюсь: чтобы он успокоился, мы ему тогда дали сто динаров, он же просил тысячу, а не получив их, решил пойти за жандармами! И совсем не из-за оскорбления, которое нанес ему Васо, а из-за неудовлетворенной алчности! Все мои попытки его образумить были напрасны; его чудовищное упрямство — нет, нужно было иметь адское терпение, чтобы все это выдержать, другой на моем месте сделал бы го, в чем меня позднее обвинили: убил бы, как собаку! Вместо этого, я…
— Господин Панкрац! — глухо произнес капитан, стоя перед ним на расстоянии шага и в задумчивости уставясь в землю. — Простите меня и не думайте, что я специально интересовался этим делом! Нет, все, о чем я знал до сих пор, дошло до меня случайно! Что же касается последнего… а именно, блужданий с Кралем, хотел бы кое о чем вас спросить, чтобы полностью прояснить для себя этот вопрос.
— Ну? Спрашивайте, не стесняйтесь!
— Видите ли, — капитан посмотрел ему прямо в глаза, — мне довелось слышать, как однажды бабка говорила, что в ту ночь вы Краля оставили возле церкви или около дома Ружи, точно уж, право, не помню! Васо же мне тогда… в порыве откровенности, какой особенно с этим делом я от него не ожидал… сказал, что видел ваши следы у дороги возле разлива! Получается явное противоречие и… как прикажете это понимать?
Услышав, что Васо вторично выдал его тайну, Панкрац прикусил губу, но взял себя в руки и усмехнулся. В то же время он остался доволен, узнав, что его версия, по которой он якобы оставил Краля на дороге, исходит уже не только от него самого.
— Я вам и это объясню, мне незачем от вас что-то утаивать! Да, я с Кралем был до последней минуты, надеясь, что он образумится! Мне удалось после, когда он потерпел неудачу у Ружи, отговорить его от дальнейших скитаний по трактирам; к жандармам он уже и сам не хотел идти! Но вбил себе в голову идти домой напрямик. Я же, опасаясь, как бы черт снова не помутил ему разум, провожал его, так мы и вышли на дорогу, идущую вдоль разлива. И что вы думаете, я вынужден был его удерживать, не позволял лезть в воду, предупреждал о новом канале! Он вырвался, обозвал меня трусом, утверждая, что канал дальше и что он его обойдет. Что я мог сделать? Я и сам поверил ему, сопровождать же его дальше, шлепая по воде, было глупо, я и отпустил его!
— Значит, вы видели, как он утонул? Почему же на следующий день ничего не сообщили?
— До чего вы наивны, капитан! — воскликнул Панкрац и двинулся дальше. — Всего минуту назад вы предположили, что я Ценека живого бросил в воду. С таким же успехом такие злопыхатели, как Блуменфельд, и теперь, в случае с Кралем, тем более что на нем не обнаружено никаких ран, могли обвинить меня в том, что я его утопил… А как бы вы поступили, имея столько врагов, готовых в любой момент вас оклеветать? — накинулся он на него и, видя, что капитан молчит, поспешил сказать: — Наверное, так же! — и решил окончательно поставить все точки над i: — Видите, я вам как другу обо всем рассказал, теперь скажите прямо, что вы думаете по этому поводу и как намереваетесь поступить? Об этом вас прошу не только я, но и старый Смудж, стоящий одной ногой в могиле.
В тот раз, когда капитан пришел в ужас от мысли, что, возможно, Панкрац бросил Ценека в воду живым, на самом деле он имел в виду не только Ценека; уже тогда, зная о наблюдении Васо, он стал думать, что вот так же, конечно, именно так поступил он и с Кралем. Да и сейчас Панкрац не развеял его подозрений, потому что если даже он без злого умысла подвел Краля к воде, то не обрадовался ли, как радуется сейчас, такому исходу? Далее: не для того ли привлек он Краля к истории с потоплением трупа Ценека, чтобы самому выкрутиться из дела с исчезновением Краля? Как может он упрекать Краля в вымогательстве; разве сам он, чему капитан был свидетелем в то воскресенье, не поступал также по отношению к Смуджам?
Тем не менее все сомнения и укоры натыкались на покорность, которую в нем укрепила исповедь Панкраца. Прежде всего, признаваясь в том, что это он бросил Ценека в воду, он брал всю вину на себя. А после этого признания разве нельзя уже было поверить и во все остальное? В самом деле, такие мужики, каким был Краль, и ему были мало симпатичны. Легко можно было допустить, что все рассказанное Панкрацем верно! Но в таком случае, погиб ли Ценек волею случая или его убили старые Смуджи — кто, старик или старуха? Этого капитан не знал, но сегодня, когда он увидел, как искренне страдает старый Смудж, все остальное уже не имело значения; его мучения не только искупали несчастье, случившееся с Ценеком, но, возможно, и превосходили его!
Капитан, поразмыслив, понял, что если он пойдет навстречу Смуджам, то вынужден будет поступиться своей совестью и отказаться от убеждений. И все же, впрочем, уже только из любопытства он спросил:
— Собираетесь ли во всем признаться и в суде? Зачем идти к Васо?
— Конечно! — немедленно подтвердил Панкрац. — А к Васо? Да… старую жандармы посадили в тюрьму, поругалась она с ними, и Йошко пошел за нее хлопотать к уездному начальнику, не выгорит у него, должен будет подключиться Васо! В общем-то это все происки Блуменфельда! — он повторил слово, сказанное Йошко, и остановился. — Ну, я пошел, нужно узнать, как там дела. Но вы мне еще ничего не ответили!
— Что касается меня, можете быть спокойны! — капитан замолчал, а затем усмехнулся. — Если вы считаете, что так для вас будет лучше, я скажу приблизительно то же, что и нотариус… Или нет… вот так: я пытался успокоить Васо и не слышал, что говорит Краль! А потом ушел в другую комнату1 — Едва он это произнес, как тут же подумал: к чему скрывать, если Панкрац так или иначе признает свою вину, да и все высказывания Краля он объяснил так, что никто к ним не придерется, если даже и вспомнит о них.
Что-то подобное промелькнуло в голове и у Панкраца. Действительно, нет ничего страшного, если даже нотариус и капитан расскажут, что тогда слышали от Краля! И все же лучше, если такие, заслуживающие доверия официальные лица, не подтвердят, что Краль подобные заявления делал еще задолго до возникновения первых слухов об этом! Кроме того, говоря так подробно о существе дела, Панкрац преследовал и другую цель: он хотел хотя бы на одном человеке проверить, какое впечатление его план произведет и на других, в первую очередь, на судей! Сейчас, как бы выдержав серьезное испытание, он почувствовал удовлетворение и, обращаясь к капитану, заискивающе сказал:
— Я был уверен, что вы настоящий человек! Где живет ваша кузина, я бы мог вас еще немного проводить!
— Вы можете опоздать! Да и старик вас ждет!
Панкрацу и вправду уже расхотелось идти к Васо. Сказав о нем деду, чтобы оправдать охоту за незнакомкой, он хотя и почувствовал вдруг интерес к судьбе бабки, после — желая побыстрей избавиться от деда (это было необходимо и из-за предполагаемой беседы с капитаном) — повторил и капитану. Теперь же ему казалось, что наверняка Йошко обо всем уже договорился с уездным начальником и бабку, конечно, отпустили. Но как быть с его обещанием обо всем известить деда? Оно, по сути, с самого начала было пустым звуком! Сейчас же им овладело другое желание — ему не терпелось убедиться, действительно ли он идет сегодня в театр. Может так случиться, что кузина капитана передумает, а если она узнает, что он сам пришел за билетом, то уж точно уступит ему! Впрочем, он может зайти с капитаном и к ней домой, особенно если она молода! Поглощенный такими мыслями, Панкрац махнул рукой.
— Не опоздаю, а коли я уже здесь, и дом ваш недалеко… — не закончив, он быстро добавил: — А старому все сообщит Васо, я виделся с ним, и он мне сказал, что из полиции направится домой! Что же касается меня, то могу на обратном пути поговорить с ним по телефону!
У капитана не было никаких оснований в чем-либо его упрекнуть, и они зашагали дальше. Какое-то время шли молча, а затем, когда мимо прошла хорошенькая девушка, Панкрац заметил, улыбнувшись:
— Вы, капитан, обратили внимание на эту девушку! Ну, а как обстоят дела с женщинами в вашей дыре, или с ними там все безнадежно?
Впрочем, капитан засмотрелся на девушку совсем неосознанно; в ту минуту, думая о Смуджах и особенно о старике, он вспомнил и о завтрашнем рапорте. Вопрос Панкраца, казалось, затронул его больное место, и, поскольку его мысли о рапорте не были веселыми, он постарался забыть их и искренне признался:
— С ними там тоже все безнадежно, — он попытался улыбнуться, но на его лице отразилось что-то вроде разочарования и горечи. — Есть там две семьи с дочерьми на выданье, но они или страшные гусыни, или уже обручены! Так что остается только продажная любовь, имеется там и публичный дом!
— Ну а какая любовь не продажная? — засмеялся Панкрац. — У вас, капитан, насколько мне известно, на конном заводе была любовь с молодой крестьянкой, что же вы не взяли ее с собой? Это, по крайней мере сегодня, вполне бы соответствовало вашим демократическим принципам!
Капитан неожиданно покраснел; не подозревая того, Панкрац снова затронул его больное место. Он действительно любил крестьянку; и эта любовь, подобно любви Пана, была простой и безыскусной, полной идиллической поэзии! — позднее, поселившись в новом захолустье, он все больше убеждался в этом. Замечание Панкраца напомнило ему сейчас о том, о чем он и сам думал до своего отъезда и расставания с ней, а еще больше после, и порой, чтобы наверстать упущенное, был совсем близок к мысли позвать ее к себе и даже жениться на ней. Что она согласилась бы, в этом он не сомневался, не зря же, прощаясь, плакала, сожалея, что не может уехать с ним; осложнения могли возникнуть лишь в том случае, если она уже полюбила кого-то другого. И все же, жениться на ней? — к этому капитан был еще не готов!
Со вчерашнего дня эта мысль снова овладела им. Пробудила ее встреча с нотариусом, от которого он узнал, что тот женился на крестьянке, хоть и переодетой в городское платье, во всем остальном так и оставшейся провинциалкой, к тому же менее привлекательной, чем его девушка. Нотариус мог себе позволить такое, у него, провинциального чиновника, это не так бросалось в глаза; совсем другое дело, — так, по крайней мере, думал капитан, — его случай. Кроме того, как бы ни была ему дорога эта девушка с ее незатейливой любовью, он все же мечтал о другой женщине, культурной, духовно богатой, которая бы могла быть с ним и после, если ему не удастся выйти в отставку. Кроме того, разве брак — церковный или гражданский — по чисто материальным соображениям не связал бы его навечно с военной службой? Все это, но прежде всего, наверное, общественные предрассудки, с которыми приходилось считаться, и явилось той причиной, по которой капитан не возобновил прежнюю любовную связь. Сейчас, после замечания Панкраца, он особенно остро ощутил свой душевный разлад и всю непоследовательность своего поведения, оттого и покраснел и, пытаясь скрыть смущение, нагнулся будто бы стряхнуть пыль с брюк.
— Да как вам сказать! — вырвалось у него, но тут же он спохватился: — Вы, по всей видимости, чаще меня бываете в селе, может, слышали что-нибудь о ней, как она там?
От Панкраца не укрылось замешательство капитана; как ему показалось, он знал причину и даже собирался того поддразнить. Но вопрос капитана дал ему повод для другой и, по его мнению, более удачной шутки. Он, конечно, этим летом ничего не мог слышать о девушке Братича, тем не менее без тени улыбки на лице поведал, что его пассию видел не далее как вчера и что она дохаживает последние месяцы беременности. Увидев его, она расплакалась, стала расспрашивать о капитане! — продолжал он рассказывать, с удовольствием наблюдая, как внезапно капитан побледнел. В конце концов, не выдержав, рассмеялся, признаваясь, что пошутил.
— Но как вы близко приняли к сердцу! — хохотал он, схватив капитана за плечи и тряся его. — О, капитан, вы ведете себя точно гимназист!
— Все это не так просто, — бормотал Братич, сделавшись мрачным и уйдя в себя. — Ну а мы уже почти у цели! — сказал он только для того, чтобы перевести разговор на другую тему. — Еще несколько домов!
Там, куда они пришли, улица раздваивалась. Одна поднималась вверх, другая спускалась вниз; не обратив внимания на то, как Панкрац бросил взгляд именно на нижнюю, капитан свернул на ту, что шла в гору. Сразу перед ними возникла часовенка, а за ней начинался большой сквер, и поскольку Панкрац незаметно все уже выведал у капитана о его кузине, узнав, что она старая дева лет сорока, то, несмотря на приглашение, войти в дом отказался, решив подождать в сквере.
VII
Для этого у Панкраца была и другая причина: в сквере он заметил много женщин, особенно молоденьких гувернанток с детьми. Он направился туда и выбрал место поблизости от одной из самых привлекательных из них. За те четверть часа, что капитан ходил за билетом и, вернувшись, действительно принес его, Панкрац успел обратить на себя ее внимание. Вскользь поблагодарив его и всем своим видом показав гувернантке, что последует за ней, он спрятал билет в карман, подмигнул капитану, взглядом указав на девушку и предложив ненадолго присесть, захихикал.
— Что-то в этом роде вам бы не помешало, только без ребенка, разумеется! Знаете, эти гувернантки самый подходящий объект для любви! Сделаешь им ребенка, а всю вину свалишь на их хозяина!
Капитан вновь посмотрел на часы. Времени оставалось немного, но для короткой передышки достаточно, поэтому он сел. Не желая возвращаться к прежнему разговору, он из осторожности не поддержал сейчас и этот, затеянный Панкрацем, а только коротко, превозмогая себя, сказал:
— С проблемой горького одинокого материнства вы встретитесь сегодня вечером и в «Фаусте»! — но спохватился и продолжил: — В любом случае это самые несчастные женщины! — и снова спохватился: — Если мы будем здесь сидеть, вы не успеете ни поужинать (сам он у сестры уже перекусил), ни сходить к Васо! Откровенно говоря, и меня интересует, что случилось с вашей бабушкой!
В планы Панкраца, конечно, не входило остаться без ужина, но для этого у него еще было время, он не собирался приходить в театр к самому началу. Поэтому он грубо, с пренебрежением ответил:
— Да что могло случиться! Даю голову на отсечение, что ее уже отпустили!
— Вы большой оптимист! Ну, а что вы, — капитан колебался, не решаясь произнести, — что вы думаете, чем кончится все это дело? Разве не боитесь, что вас все-таки привлекут к ответственности?
— Ну и что! Заплачу обычный штраф! — еще более пренебрежительно воскликнул Панкрац и, стараясь быть услышанным гувернанткой, объяснил капитану все до мельчайших подробностей. А затем, в ответ на замечание Братича, что вместо штрафа дело может окончиться тюрьмой, высказал вслух свою старую мысль: — Да что вы! Тюрьма, капитан, для вас, коммунистов, а не для нас, представителей власти. — Поскольку капитан ничего не ответил, сказал сам: — Что же вы молчите? Уж не сожалеете ли, что мы сможем так легко отделаться?
Капитан действительно размышлял о несправедливости существования двух мер — одной для тех, кто поддерживает власть, другой — кто против нее выступает. К тому же его немного задело, что Панкрац так открыто и во всеуслышанье называет его коммунистом. Но реагировать на это не собирался; неприятный случай, произошедший у него с генералом, напомнил, что следует быть осторожнее, поэтому он решил промолчать. Но тут в голову пришла мысль, которая, как ему казалось, многое из того, что для него особенно со вчерашнего дня было загадочным в Панкраце, теперь прояснила. И что важно, вместе с ней в нем пробуждалась надежда на скорее благополучный исход дела для Панкраца, нежели на вынесение ему приговора, поэтому он и проговорил, улыбнувшись:
— Может, вы и орюнашем стали только затем, чтобы легче замять дело Ценека?
Панкраца замечание покоробило, но что он мог ответить?
— Не совсем так! — сказал он, подумав. — Это означало бы, что чистой случайности, которая произошла с Ценеком, придается гораздо большее значение, чем она того заслуживает, даже в глазах служителей правосудия! — Он старался погасить улыбку, хотя все это его забавляло: уж коли не удалось провести Йошко, разве не мог он попробовать проделать это с таким наивным человеком, каким был капитан? — Меня к орюнашам привело исключительно убеждение!
— Вот как? — произнес разочарованно капитан, понизив голос, и в душу закралось сомнение: не связано ли это убеждение Панкраца с материальной выгодой, как это часто случается, — да и нотариус вчера то же самое подтвердил — с молодыми людьми, служащими власти? Но капитан скорее дал бы отрезать себе язык, нежели высказал подобное сомнение, тем самым поступив неделикатно; в то же время он, забывая о всякой осторожности, продолжал интересоваться: — Чем же вызвано ваше убеждение? Я еще мог понять, когда вы от коммунистов перешли на сторону ханаовцев! Ханаовцы часто действуют заодно с рабочими, но как вдруг вы стали орюнашем? Не раз мне приходилось читать, как они нападали на рабочих!
Панкрац снова начал перемигиваться с гувернанткой, поэтому ответил вскользь, но не без ехидства:
— Рабочий, что это? Всего-навсего ваша новая химера! Их и пяти процентов от всего населения страны не наберется, кто с ними будет считаться!
— Разве буржуазии больше? Тем не менее вы, став орюнашем, служите ей!
— Пожалуй, что так! — подтвердил Панкрац, обернувшись, поскольку гувернантка занялась ребенком. — Но буржуазии претят химеры, она ценит реальную жизнь!
— Реальную жизнь! — капитан все больше заводился. — Ее ничуть не меньше ценит и рабочий, с той лишь разницей, что у буржуазии для такой жизни есть все необходимое, а рабочий, точно Лазарь под столом богача, собирает крошки, а часто лишен и этой возможности! И его борьбу за выход из унизительного состояния вы называете химерой?
— А как иначе это назвать? Все, что неосуществимо, химера! Посмотрите лучше, вот это не химера! — Панкрац скосил глаза на гувернантку, которая что-то поправляя у ребенка, нагнулась так, что у нее, — она стояла к ним спиной, — отчетливо обрисовались роскошные бедра, а под задравшейся юбкой оголились ноги выше колен. — Вот она, эллинская гармония! — не отрывая взгляда, засмеялся Панкрац. — Скажите, капитан, — он приблизился к нему, подмигивая гувернантке, которая внезапно распрямилась и обернулась, — смогли бы вы отказаться от наслаждения подобным совершенством, если бы его прекрасная обладательница добровольно отдала его в ваше распоряжение? Смогли бы вы отказаться от него, если бы одновременно узнали, что сотни и тысячи людей также стремятся к подобному наслаждению, но не имеют возможности им воспользоваться? То же самое, видите ли, — не дождавшись от капитана ответа, Панкрац поспешил продолжить, — то же самое происходит и в том случае, когда вы осуждаете капитализм как ложный путь развития человечества только на том основании, что он предается наслаждениям, когда другие терпят лишения и страдания! Дорогой мой, если хорошо известно, что страдания, как и радость, неискоренимы из человеческой жизни, то к чему бы человек пришел, когда бы постоянно оглядывался на страдания других? Не означало бы это торжество всеобщего аскетизма?
У капитана действительно засосало под ложечкой при виде позы гувернантки, и, глядя на ее спину, — она, сев, отвернулась от них, — он пытался вспомнить, когда-то он в последний раз был с женщиной. Но затем спохватился и возразил Панкрацу:
— Ваше сравнение слишком цинично, вы меня должны знать, я был бы не я, если бы отстаивал аскетизм! Нет, это не соответствовало бы ни возрождению эллинского духа, о котором, как о последствии… вы знаете… я уже говорил! Тут же речь идет об осуждении совсем другого!.. Кроме того, я не говорю о капитализме как о ложном пути развития, ложными я назвал только те последствия, к которым он приводит людей в своей теперешней послевоенной фазе развития!
— Какие последствия?
— Ну, их нетрудно объяснить, — неохотно ответил капитан. — То, что страдания в известной степени неизбежны, это несомненно! Но что страдания в их материальном виде можно искоренить, тоже ясно! А как видим, капитализм с присущим ему эгоизмом поступает как раз наоборот, для него важно только одно: при минимуме труда максимум удовольствия для меньшинства и при максимуме труда — минимум наслаждений… духовных или физических для большинства! А последствия? Да оглянитесь вокруг! Правда, у нас капитализм не так сильно развит, и тем не менее мы имеем коррупцию, протекционизм, террор и разврат; беспринципность стала принципом, порнография моралью, бар, варьете, кино, танцы, возможно, туалеты и спорт пробудили интерес не только имущих классов, но и тех, кто едва сводит концы с концами, разве это тот путь, который может привести нас к прогрессу? Нет… — только теперь капитан по-настоящему увлекся… — и вот в чем я вижу заблуждение, которое поразило сегодня мир, общество, людей: это, не говоря уже о ложном пути, по которому следует буржуазия, неверный путь и для тех, у кого меньше всего оснований подражать буржуазии и кто, однако, любым способом льнет к ней, присоединяясь к ее мнениям, перенимая ее обычаи! Возьмите, к примеру, себя, — капитан на минуту остановился, а затем продолжил, поскольку Панкрац пристально смотрел на него. — Почему вы идете за буржуазией? Из всего того, что вы минуту назад сказали, ясно: потому, что любите наслаждаться жизнью! Но задумайтесь немного: если у вас это и получится, разве это не будет только жалким подобием того наслаждения, которое испытывает буржуазия? Иными словами, вы и есть тот самый Лазарь, подбирающий крохи; стремясь к удовлетворению так называемых желаний, вы от многих из них все же вынуждены будете отказаться, и как бы вы ни старались не обращать внимания на страдания других, вы и сами страдалец! Так почему же в таком случае вы не чувствуете солидарности…
Капитан, воодушевившись, хотел еще что-то сказать, но Панкрац, усмехаясь, его прервал:
— Плохой пример вы привели, капитан, меньше всего я представляю себя Лазарем!
— Хорошо, допустим, вы не такой! Еще менее вероятно, что вы мне позволите, с этой точки зрения, считать идущими по ложному пути Лазаря и вашего деда, и Йошко, и Васо, и вашу бабушку, и Мицу, да кого угодно! Тем не менее это так! Все они в большей или меньшей степени, благодаря то ли своим заслугам, то ли заслугам деда, добились определенного положения, в большей или меньшей степени имеют возможность неплохо жить! Но что их жизнь в сравнении с жизнью крупной буржуазии? И все же все они поклоняются фетишу, возведенному буржуазией в принцип культуры: деньгам и частной собственности! И как когда-то Йошко… не знаю, как сейчас… они склоняются перед властью… я уже не говорю о Васо, который, если можно так выразиться, продал власти свою душу, как Фауст Мефистофелю! Разве вы не видите, разве не видите, — поскольку Панкрац снова смотрел на гувернантку, капитан старался всеми силами удержать его внимание, — в чем трагедия старого Смуджа? О да, нельзя отделаться снисходительной улыбочкой, видя, как он плачет, вспомнив о театре и продав кларнет. У меня, впрочем, это не выходит из головы… Вероятно, он сам осознал, насколько ложным был избранный им путь… понял всю тщетность своего поступка, когда свернул с прекрасного пути служения искусству и встал на путь служения торговле!.. Да, не смейтесь! Пусть бы в материальном отношении он жил более стесненно, но, оставаясь кларнетистом, он никогда бы не пережил тех мук, которые ему пришлось испытать как торговцу, его бы не терзали всякие Блуменфельды, Ценеки и Крали… Почему вы не можете предположить, что вчера в его сознании, пусть и смутно, промелькнули именно эти мысли?
Панкрац от души рассмеялся и, отрицательно покачав головой, заметил:
— Прежде всего, это означало бы, что все мы на ложном пути, кроме него, ибо он единственный осознал, что выбрал неверную дорогу! Оставьте, капитан, прошу вас! Слишком большое значение придаете вы этому слабоумному!
— Отчего же слабоумному? — удивился капитан, почти оскорбившись. — Впрочем, я уже давно заметил, извините меня, что вы его не любите!
— Да за что мне его любить? — возмутился Панкрац, но тут же вскинул голову и посмотрел на гувернантку, которая снова повернулась к ним лицом. — Любить можно девочек, а не выживших из ума стариков!
Капитан промолчал, не уверенный, стоит ли продолжать. Но, вспомнив, что ему вчера доверительно сообщил нотариус, — как удачно для Панкраца решился вопрос с завещанием деда, — он не удержался, чтобы не заметить:
— Не такую любовь я имел в виду! Но все же вы, наверное, не сможете отрицать, что по отношению к вам он всегда был добр, оплачивал ваше учение, а вероятно, и сейчас это делает!.. Следовательно, от вас требуется чуть больше благожелательности и внимания…
Он не успел закончить, как Панкрац, махнув рукой, прервал его. Упрек капитана тут же напомнил ему о том, что он так тщательно старался скрыть от него, собираясь скрывать и дальше, а именно: как старик в случае с Ценеком настаивал на полном признании! Для чего? — с самого начала этот вопрос занимал его больше всего остального — и рыданий деда, и его театра. Может, он не верил в то, что можно выиграть, огульно все отрицая, или это был старческий страх перед новым грехом и последующим наказанием на том свете, приближение которого в связи с болезнью, — вообще-то он никогда не был особенно религиозен, но разве не мог стать таковым под конец? — он предчувствовал? Как бы там ни было, Панкрац видел во всем этом то же самое, что, со своей стороны, находил и Йошко: старый, признаваясь во всем и тем принося себя в жертву, хочет спасти Йошко от дальнейших его, Панкраца, вымогательств! Конечно, а кроме того, разве дед посчитался бы с ним, составляя свое завещание, если бы не бабка? Твердо убежденный в этом, Панкрац сказал:
— Оставьте, капитан! Если я что-то и имел от него, то он от меня еще больше! Искренне вам скажу, кто он мне? Ни капли его крови не течет в моих жилах, а если бы и текла? Разве просили мы своих родителей производить нас на свет? А уж если они это сделали, расплатившись за миг наслаждения, в их обязанность входит и забота о нас! Обо мне не радели ни мать, ни отец, хотя и должны были; и если бабка виновата в том, что я появился на свет, то в том, что у меня были такие родители, которые мне оставили с гулькин нос, виноваты они оба: и дед, и бабка! Старому не терпелось избавиться от моей матери, поэтому выдал ее замуж за какого-то доходягу, после смерти которого только и осталось что несколько сапожных шил!
Паразитическая идеология в чистом виде! — подумалось капитану. Слова Панкраца были ему крайне неприятны, но что он мог сказать в ответ? Он молчал. Между тем Панкрац, не заботясь о том, какое впечатление произвели его слова на капитана, — возможно, ему было важнее мнение о нем гувернантки, которая могла его слышать, странно, она как-то холодно снова отвернулась! — еще раз подтвердил сказанное:
— Да, вот так! Но оставим эти глупости, есть много других! — бросил он с вызовом. — Вы, следовательно, считаете, что все те, кто в чем-либо следуют за буржуазией, находятся на ложном пути? Или, как еще можно понять ваши слова, вы считаете, что Смудж и Йошко поддались заблуждению, стремясь к богатству; заблуждение это уже потому, что они не могут тягаться с самыми богатыми людьми! Другими словами, зачем становиться буржуа, если ты не можешь стать Рокфеллером или Ротшильдом? Позвольте, капитан, — рассмеялся Панкрац, — для меня это означает то же самое, как если бы вы сказали, что ни для кого, в том числе ни для вас, не имеет смысла быть умным, если нельзя стать гением, скажем, как ваш Гете!
— Это не одно и то же! — подумав, возразил капитан. — Умный человек не живет за счет эксплуатации и разорения других, как это делают богачи; нередко случается, что наиболее умные используются богачами в тех же целях, что и самые глупые! Вот почему необходима солидарность интеллигенции и рабочего класса… В противном случае… как это вы сказали? Да, я вовсе не утверждал, что для буржуя нет смысла быть буржуем, если он не может стать Рокфеллером! Нет, до тех пор, пока он не достиг его уровня, он все еще должен рассчитывать на себя. Так, можно сказать, живут и ваш дед, и Йошко, и Васо, да и вы! Наряду с этим, остается два отрицательных момента: во-первых, капитала для такой роскошной жизни, которую может себе позволить, скажем, Рокфеллер, у вас нет, а во-вторых, средства, которые вы все же имеете, оставляют за бортом тысячи других, у которых нет ничего и которые, хотя… банально об этом говорить, но это правда!.. в сущности, создают все! Я понимаю, пока вас не возмущает несправедливость, существующая на одной стороне, там, где бы она должна была вас касаться, ибо вы с ней связаны пуповиной, до тех пор она вас не будет касаться ни на другой стороне, по отношению к которой у вас все же есть определенные преимущества! А меня, как видите, это все возмущает! Этим я не хочу сказать, что общество должно развиваться так, чтобы в нем каждый мог стать Рокфеллером! Нет, хотя бы и потому нет, что для меня ни в коей мере не могут служить идеалом никакие материальные блага, если они достигнуты ценой жертв и страдания других людей. Я мечтаю о таком времени и верю, что оно придет, когда не нужно будет бороться за материальное благополучие и не будет больше конкуренции, а у всех появится возможность жить по-рокфеллеровски; с рокфеллеровскими средствами, но с совсем иными жизненными устремлениями! Да, цели и образ жизни были бы совсем иными!.. Грубые материальные интересы больше бы не довлели над людьми, а во всем, сударь, чувствовалось бы больше души! Больше души! — Голос капитана зазвенел, но тут же и погас. — Поверьте, тогда бы не случилась трагедия, которую, если не вы, то все остальные Смуджи, пережили и с Ценеком, и с Кралем, и с Блуменфельдом, а возможно, и каждый друг с другом! Это все нарывы капиталистического общества, где всем нам тесно; даже обладая чем-то, мы стараемся потеснить других, тесним, боремся и душим друг друга. А земной шар огромен, и места на нем хватило бы всем!
— А-ах! — зевнул Панкрац, не слушая больше капитана и продолжая наблюдать за гувернанткой, собравшейся, вероятно, уходить; сейчас она встала и, не взглянув на них, увела ребенка. — Не пора ли и нам? Время уже! — поднялся и он; ему показалось, что гувернантка изменила к нему свое отношение, несмотря на это, он решил последовать за ней. Но она направилась в другую сторону, и он передумал; упершись коленом в скамью, стал смотреть куда-то вдаль. — Вы, капитан, настоящий пророк! — все еще думая о гувернантке, сказал он несколько рассеянно, но бодро. — Но все это, как я уже сказал, химера!
— Химера! — повторил капитан, вставая, и продолжил возбужденно; — Но за ней скрывается столько, столько… впрочем, что молодые понимают под словом химера? Хотя бы у молодежи должен быть идеал!
— Идеал! — повторил Панкрац и ехидно усмехнулся. — По-вашему, это означает присоединиться к кучке людей, составляющих пять процентов всего населения... речь идет о наших условиях… и затем с этими пятью процентами навязать свою волю девяноста пяти процентам, не меньше, потому что сюда необходимо включить и крестьянина, который по пословице: «Своя воля — своя и доля» и слышать не желает ни о каком социализме и охотнее идет за буржуазией! Впрочем, если бы он и встал на вашу сторону, что бы это изменило? Вы достаточно долго жили в селе и можете понять психологию крестьянина! Только послушайте, — возможно, вам нотариус об этом уже рассказывал, — что произошло на днях и что сыграло решающую роль в том, что история… или, как вы говорите, трагедия с Ценеком снова выплыла на белый свет! — И Панкрац, издеваясь над глупостью и отсталостью крестьян, поведал, как они немецкий паровоз приняли за духов. — Европа бы грохотала от смеха, — сказал он, — если бы узнала, какую реакцию в Хорватии, неподалеку от ее столицы, вызывала самая обычная техника, на которую вы, как мне кажется, должны возлагать большие надежды! Или, может, хотите другой пример? — чувствуя, что на капитана, уже слышавшего историю от нотариуса, она не произвела желаемого эффекта, Панкрац поведал ему случай, приключившийся в ту памятную ночь, когда Краль, хвастаясь своей принадлежностью к республиканцам, с гордостью ударяя себя в грудь, вдруг поскользнулся и растянулся во весь рост в хорватской грязи — именно хорватской, ха-ха-ха! — смеялся Панкрац, стараясь повторить движения Краля. — Это хорватская и крестьянская республика и эта крестьянская земля — хорватская… и бац в грязь, из которой и состоит вся хорватская крестьянская республика! Наверное, вы помните, что там повсюду красная глина! Следовательно, цвет революции, разве это не символично… разве таким образом в лице пьяного Краля не нашла выражения вся наша революция, какой бы она была, если бы ее совершили пять процентов не очень развитых рабочих вместе с уж не знаю каким процентом крестьян! Позвольте, это же абсурд! Пожар на экране, который, если не ошибаюсь, показывали когда-то у Смуджей! Поверьте, не знай я ничего другого о нашем народе, а только увидев, как взбунтовавшийся Краль падает в красную грязь, для меня бы этого было достаточно, чтобы лишиться всех иллюзий и перейти на сторону орюнашей! Они-то единственные трезво на все смотрят и знают: чтобы грязь не растеклась, ее необходимо укрепить со всех сторон, вместо революции необходима диктатура! Да, диктатура!
— А с кем во главе? — видимо, сказанное на капитана произвело впечатление, тем не менее он с отвращением возразил: — Да, ее мы действительно уже имеем, а грязь все расползается, но это зависит не от тех, кто находится внизу и которыми повелевают, а…
— Ну, это обычная демагогия! — развеселившись, прервал его Панкрац. — В вас говорит уязвленное самолюбие! Разрешите мне, это касается вас лично, сделать одно замечание! — но Панкрац не успел сказать, поскольку сюда поспешно возвращалась гувернантка; она остановилась возле скамьи, где стояла раньше, и принялась что-то искать. Панкрац решил воспользоваться ее присутствием и отомстить за невнимание к нему. Уже в то время, когда они стояли на перекрестке и он, усмехнувшись, бросил взгляд на улицу, спускавшуюся вниз, его улыбка имела определенное значение. Сейчас, пока он разговаривал с капитаном и смотрел вдаль, ему вспомнилось, о чем он тогда подумал.
В нескольких шагах от скамьи обнесенный красной кирпичной оградой заканчивался сквер. За ним, круто спускаясь вниз, начинались сады. Еще ниже раскинулась котловина, переходящая с другой стороны снова в зеленую возвышенность. В котловине ютились приземистые домишки с церковью посередине, они стояли несколько на отшибе, напоминая небольшой провинциальный городок. Несколько поодаль, сбоку, прорезав широкую площадь, из городка вела дорога, вернее две: одна круто спускалась к кладбищу, а другая поднималась к горе, тонувшей в синем мареве и издали напоминавшей голубую стену. Между тем взгляд Панкраца был устремлен не сюда, его внимание было приковано к перекрестку, который они миновали, прежде чем выйти на сквер. Там, в закутке, скрытая кронами деревьев, чуть виднелась труба фабрики. Взор Панкраца был устремлен куда-то вниз, в направлении невидимой отсюда улицы к невидимым домам. При этом он преднамеренно громко, чтобы слышала гувернантка, рассмеялся:
— Знаете ли, капитан, что это за домики внизу, за садами?
Капитан смотрел на дорогу, ведущую на кладбище, и ждал, что о нем скажет Панкрац, поэтому не сразу понял, к чему относится его вопрос. Но быстро догадался и неохотно сказал:
— Не все ли равно! Так что вы хотели сказать обо мне?
— Да там же публичные дома! — у Панкраца было только одно на уме. — Там много красивых барышень, зачастую из так называемых благородных! Однажды я познакомился с бывшей гувернанткой! — взгляд Панкраца столкнулся в это мгновение со взглядом девушки, которая только что нашла в траве то, что искала, — кажется, какой-то гребень, — и уже пошла назад. — Вроде бы тут одна похожа на нее! — Панкрац говорил громко и рассмеялся, встретившись со взглядом, которым его наградила гувернантка. — Возможно, это сестры! — не обращая внимания на гуляющих, которые заинтересованно оборачивались на них, Панкрац взглянул на капитана. — А вы? Не захаживали ли вы туда? Теперь там все барышни свободны, у них больше нет «мадам», живут, словно в коммуне! В коммуне, ха-ха-ха! Вам надо обязательно посмотреть!
Капитан теперь только понял, почему Панкрац переменил тему разговора; ему стало неудобно и перед гувернанткой, и перед прохожими, и он попытался унять Панкраца:
— Перестаньте, все это глупо! — и отвернулся в другую сторону.
Панкрац сел, продолжая смеяться.
— А тогда, когда вы там были…. а были вы наверняка, кто там не бывал?.. тогда это не было глупо?
Капитан молчал. Вместо того чтобы опять сесть, ему показалось самым разумным сейчас уйти, да и пора было! Но его взгляд невольно крался к трубе, затем спускался к невидимой улице, затерявшейся где-то внизу, словно в темной утробе; сам же он весь засветился, точно озаренный изнутри, и этого своего состояния не скрывал.
— Конечно! — сказал он поначалу глухо. — Вы правы, кто там не бывал? Был когда-то и я! (Не далее как вчера, возвращаясь ночевать к кузине, он подумал, не заглянуть ли сюда перед отъездом! — он хотел это сказать, но промолчал.) Видите ли, все это довольно странно, — продолжил он тихо, но с подъемом, — можно по пальцам пересчитать людей, — я имею в виду прежде всего интеллигенцию… — которые бы там ни разу не побывали! А скажите, кто из нас, из интеллигентных людей, проходя мимо, ощутил необходимость зайти на ту фабрику или в близлежащие лачуги и поинтересоваться, как живут рабочие? Загляни вы один лишь раз вместо борделя на фабрику, и вы бы заговорили иначе!
— А вы думаете, что рабочие не посещают борделя? Немало я их там повидал! — оскалился Панкрац. — Но я, капитан, — он побарабанил пальцами по спинке скамьи, — никак не могу отделаться от впечатления, что вы меня во что бы то ни стало хотите перевоспитать, вы бы еще и из этой скамьи извлекли для себя какую-нибудь мораль…
Он его перевоспитать? — удивился в свою очередь капитан. Он бы еще мог попытаться, и действительно пытался это сделать, когда надеялся, что Панкрац перешел к орюнашам, перестраховавшись из-за истории с Ценеком! Но потом, когда Панкрац объяснил, что его переход произошел исключительно по убеждению, а капитан за его убеждением разглядел и материальную выгоду, и в корне порочную мораль, то о каком перевоспитании могла идти речь и стоило ли вообще продолжать разговор? Все это он говорил исключительно для себя, для очистки совести! — не без доли некоторого самообольщения оправдывался капитан.
— Нет, ни о чем подобном я и не думал… сказал просто так, о чем-то человек должен говорить… А вы все восприняли слишком серьезно!
— Что слишком серьезно? — прервал его с издевкой Панкрац. — Что я оказался по ту сторону баррикады, это? Послушайте, капитан, что бы вы ни говорили, а от меня недалеко ушли!
— Как? — возмутился в душе капитан, но внешне не показал виду. — Вы что-то хотели сказать обо мне…
— Да, да! — Панкрац снова встал. — Вы так долго рассуждали о противоречии между философией и жизнью, а у вас самого, как я заметил из сегодняшней вашей беседы, их столько же! Какие? Первое, об отношениях с вашей крестьянкой! Возможно, вы бы и взяли ее с собой, может, даже и женились на ней, это бы соответствовало вашим демократическим убеждениям! И все же вы не пошли на это, — мне кажется, я правильно истолковал ваше смущение, — не решились пойти, ибо вам неудобно, а что скажет ваше буржуйское окружение! Второе противоречие касается вашей отставки! Сейчас не имеет значения, по каким причинам вы хотите перейти на гражданскую службу, когда-то вы мне это объяснили тем, что не желаете быть в привилегированном положении… Но разве, подав в отставку, ваше положение меняется? Хуже того, так вы, выдавая рекрутам сапоги и хлеб, получаете деньги за какой-то полезный труд, а пенсия бы вам текла в карман ни за что, даром!
Для капитана особенно этот последний довод не был неожиданным: он и сам иногда думал о нем, оправдывая себя тем, что в случае женитьбы ему потребуются большие доходы. Тем не менее сейчас смутился и пробормотал:
— Что делать, мне она все же будет нужна, особенно если сразу не определюсь на гражданскую службу! А с народом я могу, — нашелся он, — и другим способом расплатиться…
— Как, ха-ха-ха! Вы заглядываете далеко вперед! А я, видите ли, такой человек, который любит смотреть на все вблизи, все пощупать своими руками! И с этих позиций о вас я могу сказать, — разрешите мне быть искренним, — уверен, вы никогда не избавитесь от своих противоречий и никогда не бросите военную карьеру! С отставкой, наверное, у вас ничего не выйдет, вы слишком слабовольны, чтобы могли на что-то решиться! Таким образом… — взгляд Панкраца устремился куда-то вдаль, — вы будете служить буржуазии, то есть себе, там же, где и служите, я же — на гражданской службе, и дело от этого, — как бы вы там ни рассуждали, впрочем, пройдет это и у вас, — не меняется! Только я нахожусь в более выгодном положении, чем вы, потому что живу в согласии с самим собой! — он оскалился, а взгляд его остановился на дороге, ведущей с кладбища.
Капитан стоял в задумчивости, явно задетый за живое; по правде сказать, он и сам опасался, что с ним все закончится именно так, как предсказал Панкрац. И все же не позволил пессимизму овладеть собой.
— Совсем необязательно все так и должно быть! И не будет! — сказал он громко. — Увидите, что вы ошиблись!..
— Бросьте, бросьте, капитан! Лучше посмотрите, что это там за процессия?
Капитан еще раньше заметил на дороге, что вела с кладбища, какую-то процессию, сейчас она уже была внизу, на площади, и тут ее скрыл трамвай. Он продолжал всматриваться, не покажется ли она снова, но больше так и не увидел; в общем, она его особенно и не интересовала, он только заметил рассеянно:
— Откуда мне знать! Может, та самая, что проходила по площади, когда мы встретились! Кажется, они что-то пели!
— Да и сейчас поют! — оживился Панкрац, пытаясь рассмотреть через кроны деревьев процессию. — Нет, это не та, в той не было женщин! Слышите, разбираете слова, — он приставил руку к уху и прислушался, — они что-то выкрикивают!
— Да! — заинтересовался и капитан и тоже прислушался; действительно, раздавались непонятные выкрики. — Что это за люди?
Не успел он договорить, как Панкрац, крутанувшись на каблуках, засмеялся приглушенно и радостно:
— Знаете, кто это? — и, не ответив, снова прислушался. Один из возгласов донесся до него довольно отчетливо, и он весь просиял; лицо его в лучах заходящего солнца выглядело призрачно-желтым, напоминая бронзовую маску. — Я должен поговорить с одним из них! Вот подходящий случай! — он стукнул себя рукой по лбу и быстро застегнул сюртук. — Увидимся в театре, капитан! — махнув на прощание рукой, он бросился через сквер к выходу.
VIII
Капитан в недоумении продолжал стоять, решив, что Панкрац в процессии увидел кого-то из своих друзей орюнашей, возвращавшихся, вероятно, с похорон. Найдя объяснение, он, казалось, — хотя, судя по голосам, процессия была уже недалеко, — потерял к ней всякий интерес; ссутулившись, поглощенный своими мыслями, он направился к выходу.
Мнения Панкраца, что ему якобы не удастся перейти на гражданскую службу, он не разделял, но разве именно так и не случится? Если бы у него действительно хватило силы воли осуществить задуманное, то, наверное, уже сейчас хотя бы самому себе он мог сказать, что предпринял для этого кое-какие шаги. Да, несмотря на то, что по роду своей деятельности вынужден разъезжать по захолустьям, — и это усложняет задачу, — все же кое-что он мог бы предпринять; так почему же он этого не сделал? Может, потому, что прежде желает добиться отставки? Нет, дело не только в этом; да, он тяжел на подъем, свою роль сыграли и устоявшиеся представления, и то, что на своей теперешней работе (хотя его и не повышали, на что он жаловался) материально был хорошо обеспечен; обеспечен более надежно, чем на любой гражданской службе! Да, и это было важно, — скорее всего именно это! Мысль эта застряла у него в голове и не давала покоя. Выходит, все его намерения, все убеждения суть пустые слова, а сам он мало чем отличается от Панкраца, образ жизни которого и убеждения подчинены только материальной выгоде.
Он и Панкрац одно и то же? — пришел в ужас капитан. Да, было время, когда капитан с уважением относился к этому мальчику, тогда бы его не оскорбило подобное сравнение, но сегодня? Сегодня! — капитан постарался мысленно припомнить все, о чем говорил с Панкрацем и что пережил; это был невообразимый хаос ощущений, и ничего, кроме разочарования, они в нем не вызвали. Он и не предполагал, что те первые сомнения, закравшиеся в его душу после вчерашней встречи с нотариусом, могут вызвать столь сильное разочарование. Да, это будет катастрофой для молодежи, и не только для нее, — с горечью убеждался капитан, — это гибель для народа, если однажды подобные люди станут его вождями! Но в чем виноват Панкрац? — капитан пытался найти ему оправдание. — Так его воспитали, и разве так уж он неправ, а может, наоборот, прав, говоря о малочисленности рабочего класса и отсталости крестьянства? Следовательно, самое ценное, что есть у человека — его убеждения — невыполнимы, о чем тогда можно мечтать? Так мог рассуждать Панкрац, когда от коммунистов, а затем и от ханаовцев перешел к орюнашам. Это была логика Панкраца, но разве не было в ней чего-то, близкого и ему, капитану?
Да, не витай в облаках, спустись на землю — так можешь хотя бы в душе остаться самим собой, может, тогда и жениться решишься! На крестьянке ли или на интеллигентке, не все ли равно, представится случай, кто-нибудь да найдется, главное, принять твердое решение! В таком случае, какое тебе дело до всего остального; если невозможно сделать так, чтобы всем было хорошо, осчастливь хотя бы самого себя!
Снова Панкрац! — вздрогнул капитан, но теперь уже не только от этой мысли, но и от чего-то, что шло извне. Он уже миновал перекресток, и его нагоняла, двигаясь снизу по соседней дороге, процессия, которую он заметил еще на сквере, но не придал ей значения. Она шла быстро; в ней было около ста человек, в основном молодые люди, среди которых и несколько женщин. Шагали они колонной, построившись по двое, во главе с высоким, бледным, добродушного вида юношей, и все еще пели, но разве это песня орюнашей?
Их песни капитану уже доводилось слышать, но эта звучала иначе. Впрочем, судя по возгласу, последовавшему после пения и подхваченному всеми, капитан мог заключить, что меньше всего речь шла об орюнашах.
С удивлением он огляделся вокруг. Осененный внезапной догадкой, вдруг засомневался, стоит ли продолжать путь. Он не успел еще ни на что решиться, а процессия его уже нагнала и бодро, быстрым шагом проходила мимо. Поравнявшись с ним, все вдруг смолкли, продолжая искоса поглядывать в его сторону; казалось, они затаились, увидев его! Едва миновали последние ряды, как впереди прозвучал громкий лозунг, бурно, может, слишком бурно подхваченный остальными. Они призывали, — причем некоторые из них смеялись, оглядываясь на него, — выступить против навязанного им королевским правительством декрета и в поддержку своей рабочей партии.
Это камень и в его огород! — догадался капитан, и ему стало обидно, но он их тут же попытался оправдать, разве так уж они неправы, откуда им знать, как он относится к ним!
Хорошо же он к ним относится, — что-то в нем самом возмутилось, — чуть раньше он это доказал. Только в чем, в чем он может упрекнуть себя? — разволновался капитан и посмотрел на стоявших на тротуаре зевак. Какой-то упитанный господин бросил в адрес процессии ехидное замечание, и капитан, словно это ему о чем-то напомнило, озираясь по сторонам, спросил себя: где же Панкрац?
Неужели он перепутал, приняв эту процессию за орюнашскую? Если это так, — а иначе и быть не могло, — значит, он должен вернуться сюда.
Правда, он мог пойти и по другой дороге, той, что проходит мимо публичных домов! — вспомнил капитан и, решив, что так все и было, перестал оглядываться и искать, а направился вслед за процессией, которая снова запела.
Как и предположил капитан еще тогда, когда эту процессию принял за орюнашскую, она возвращалась с кладбища, вероятно, после чьих-то похорон, может, одного из своих товарищей. Но куда они идут? Почему так спешат, словно их кто-то преследует?
Конечно же, их преследовали; против них был направлен закон, и в любую минуту их могла задержать полиция; чтобы избежать столкновения с ней, они и торопились!
Капитан снова посмотрел вокруг, но ни впереди, ни позад не было ни одного полицейского. Он решил и дальше следовать за процессией и теперь, когда его уже больше не смущали их взгляды, стал прислушиваться, о чем они поют.
Поначалу не мог ничего разобрать, но мало-помалу, а особенно по одному слову, которым заканчивался припев, понял, что поют они свой гимн «Интернационал».
Слаженно, глуховато-торжественно, то взлетая до самой высокой ноты, то падая, звучали их голоса и, — не солдат ли проснулся в капитане? — он вдруг почувствовал, что шагает с ними в ногу.
Он усмехнулся и тут же содрогнулся от необычной, почти безумной мысли: что, если сейчас, здесь притвориться сумасшедшим, примкнуть, более того, возглавить эту процессию и вместе с ней, выкрикивая лозунги, войти в город? Это был бы отличный способ добиться отставки и перейти на гражданскую службу.
От одного предположения кровь прилила к лицу, участился пульс, сжалось сердце: какая сенсация, но всего лишь сенсация, а в общем-то безумие и риск получить как раз обратный результат, да и…
Мысли в голове перемешались, а сам он был так упоен своей идеей, что не замечал ни улицы, ни домов, перед ним было только неоглядное пространство, тонувшее в бездне.
Его мысль была неосознанной, скорее интуитивной, также интуитивно он перешел с мостовой на тротуар, чтобы немного отстать от процессии.
Он прошел по тротуару несколько шагов и столкнулся почти нос к носу с человеком, на котором он поначалу заметил только что-то блестящее. Слух еще был не в состоянии разобрать вопроса, а глаза — различать предметы. Когда глаза привыкли и он стал ясно видеть, — впрочем, такое состояние длилось всего мгновение, — капитан застыл на месте, ноги похолодели, кровь отлила от лица, и весь, словно одеревеневший, он поднял руку, отдавая честь. Перед ним стоял все тот же генерал, которого он встретил в полдень!
Здесь улица сужалась, спускаясь круто вниз, — это и была та его бездна! — а в стороне от нее, впрочем, сейчас уже неразличимые, раскрыли свою пасть древние городские ворота, в глубине которых в сиянии сотен свечей сверкал заветный алтарь и из которых вели на улицу широкие каменные ступени.
Генерал, вероятно, из комендатуры, расположенной поблизости, спустился сюда именно по этим ступеням. В свете ближайшего, уже зажженного уличного фонаря блестели его золотые эполеты, не из-за них ли, — только сейчас, когда они уже не были видны, он это осознал, — таким ярким показалось капитану сияние алтарных свечей? Какое теперь это имело значение, блеск золотых генеральских эполет для него уже погас, перед ним было мясистое, холодное, перекошенное злостью лицо, наконец до него дошло, что генерал его спрашивает, что за орава прошла и почему он, словно в беспамятстве, плетется за ней?
Теперь вновь перед капитаном засверкали генеральские эполеты и снова вернулась способность мыслить: самое время было что-то выкрикнуть, притворившись сумасшедшим! Но слова помимо воли слетали с губ, слова не его, чужие, сопровождаемые только едва приметным сомнением: сказать ли правду, сказать ли, что это были за люди? Но генерал мог это уже и сам знать, с уст капитана не случайно сорвались слова об этих людях. В свое же оправдание он сказал, что спешит в театр; поэтому пусть господин генерал извинит — он хотел извиниться за свою оплошность, когда в спешке чуть не сбил генерала с ног. Но тот его прервал, поморщившись и подозрительно сверля глазами:
— Эта банда? Да разве в городе нет полиции?
— Я не встретил ни одного полицейского, господин генерал! — вздохнув с облегчением, ответил капитан и покраснел, поняв смысл сказанных слов.
— Не встретили! — бросил генерал и с холодной иронией добавил: — А с этими вам повезло? Удивительное дело, действительно поразительный случай! Как вспомню, что сегодня было пополудни…
— Извините, господин генерал! — капитан чувствовал, что генерал ему не верит; впрочем, в чем он его подозревает, в том, что он преднамеренно искал эту банду? — Я действительно только случайно…
Генерал снова не дал ему закончить, теперь он был еще более холоден, напряжен и мрачен:
— Довольно, довольно! Не нужны мне здесь ваши объяснения! Для этого мы завтра и встречаемся! — И, задержавшись взглядом на прохожих, снова глазевших на них с любопытством, закончил резко и нетерпеливо: — Где полиция, он не знает, офицер должен знать свои обязанности! Это намного важнее театра! Вот так! — он оглянулся на удалявшуюся процессию. — А теперь поторопитесь, полицейского найдете на главной площади! Марш!
— Слушаюсь, господин генерал!
Выпятив грудь колесом, судорожно отдав честь, капитан быстрым шагом, чуть ли не бегом, припустился вниз по улице. Процессия уже прошла, она как-то вдруг, молча, свернула на соседнюю улицу; вероятно, опасаясь встречи с полицейским, она не посмела выйти на главную площадь! Но что ему делать? Бежать к полицейскому и предупредить, а тем самым и выдать их?
Так поступить? Выдать их после всего, что было, что он пережил за минуту до встречи с генералом?
Может, удастся как-то избежать этого? — в нем на мгновение вспыхнула надежда. Но лишь на мгновение; не оборачиваясь, можно было понять, что генерал последует за ним. Только эта дорога вела в центр города, куда он наверняка и шел.
Итак, как быть? — капитан весь ушел в себя, чувствуя полную беспомощность, даже чуть не разрыдался; с завистью смотрел он на гражданские сюртуки, с горечью сознавая: ничего другого ему не остается, как только выполнить приказ. Может, полицейский уже не найдет процессию, да и что он вообще может один против ста?
Впереди уже виднелась площадь и стоящий там постовой; с гнетущей мыслью, как быстро исполнилось предсказание Панкраца, капитан направился прямиком к нему. Он уже находился в нескольких шагах от него, как вдруг полицейский отвернулся и, на мгновение застыв, затем быстро пересек площадь, возможно, так и не заметив капитана.
Братич тоже обернулся и тоже остановился, пораженный. С противоположного конца площади, пройдя, наверное, переулками, внезапно появилась процессия. Она приблизилась к капитану сзади незаметно и теперь уже толпилась посередине площади. В тот момент, когда полицейский, а вслед за ним и капитан повернулись, вдруг кто-то из толпы оглушительно громко, на всю площадь, выкрикнул лозунг за Ленина и рабочую партию, тут же подхваченный остальными.
Призывы, короткие, будто выстрелы, следовали один за другим, и еще не стих последний, как капитан вновь замер от неожиданности. Теперь, только уже с другого конца площади, с улицы, на которой, как было известно, находился полицейский участок, доносился конский топот — можно было отчетливо различить, как всадники мчатся прямо на толпу. В свете электрических фонарей яростно сверкнула сабля их начальника, и, слившись с уже затихающими выкриками толпы и перекрыв их, раздался хриплый, наверное от злобы, голос:
— Обнажить сабли!
Для чего? Полицейские на конях не успели вытащить их из ножен, а людей как не бывало, и конница, не сумев на скаку остановиться, врезалась в пустоту.
— Вперед, вперед! Руби! — продолжал кричать начальник, — в нем капитан признал Васо, — и кавалерия разлетелась в разные стороны. На кого они будут нападать сейчас, когда демонстранты, предусмотрительно смешавшись с многочисленной в это время на площади толпой, стали оттуда выкрикивать, так что уже нельзя было понять, кто прав, кто виноват?
Впрочем, Васо, как всякий умный полицейский, справился с задачей; оставшись почти в полном одиночестве, он пошел в наступление, — его примеру последовали и другие, — на всех сразу без разбору.
— Разойдись! В сторону! Расходитесь! — разносилась по площади то команда Васо, то полицейских, и в воздухе угрожающе поблескивали сабли, а подковы зловеще стучали по асфальту; под одним полицейским конь стал на дыбы, — может, конь Васо? — и чуть не придавил бежавших впереди людей.
Все бросились врассыпную, кто возмущаясь, кто молча, заполнили ближайшие улицы, набились в подъезды домов или просто прижались к стенам. Особенная неразбериха наступила на покрытых тентами террасах двух ближайших кафан. И вскоре площадь, всего минуту назад усеянная людьми, как летом деревенский стол мухами, опустела.
Чистая, словно выметенная! — вспомнились капитану слова Васо.
Сам он укрылся на террасе ближайшей кафаны, спрятавшись здесь и от генерала, который в самом деле пришел на площадь и отсюда некоторое время следил за происходящим, сейчас он как раз сворачивал на ближайшую к кафане улицу.
Капитан был возмущен жестокостью, с которой Васо и его подчиненные набросились на людей, — не его ли конь чуть не раздавил старушку? — тем не менее сам он все больше успокаивался. Глядя, как постовой, которому по приказу генерала он должен был сообщить о демонстрации, промчался прямо перед ним, безуспешно пытаясь поймать одного из демонстрантов, он удовлетворенно подумал, что его все же миновала необходимость доносить, за него, очевидно, это сделал кто-то другой!
Но кто? — для него было загадкой. Не в силах дать ясный ответ, он пришел в печальное и какое-то подавленное состояние; не радоваться же тому, что доносчиком оказался кто-то другой, если хорошо известно, что, не окажись другого, им бы стал он сам!
Тем временем шум, поднятый демонстрантами, стих. Васо со своим отрядом отступил на передний край площади и здесь, восседая на коне и выпятив грудь, с видом победителя, выигравшего бог знает какое сражение, то тупо глядя перед собой, то рыская глазами по сторонам, наблюдал, не вспыхнет ли где снова пожар. Но тот, очевидно, был погашен окончательно, и это почувствовала публика, попрятавшаяся по подъездам и террасам кафан. Приободренные люди снова выползали из своих укрытий и, тихо переговариваясь или молча, снова усеяли площадь.
Ссутулившись, пытаясь незамеченным скрыться от Васо, выполз из-под навеса и капитан. В театр он уже немного опоздал, поэтому решил поехать на трамвае — остановка была напротив. Но едва он сошел с тротуара, как вынужден был остановиться. В компании совсем еще молодых, модно одетых людей, стоявших на тротуаре неподалеку от кафан, он сначала заметил Панкраца, а затем и услышал его голос. Тот интересовался результатом футбольного матча и, узнав, что выиграл местный клуб, к которому он не питал особых симпатий, разозлился и, отвернувшись, тоже заметил капитана.
— Ого! — воскликнул он; и продолжал стоять, раздумывая, стоит ли ему покидать компанию.
— Вы идете? — скорее вырвалось у капитана, нежели он на самом деле думал спросить. Впрочем, почему бы им не пойти вместе в театр?
— Прежде я хотел бы поужинать! — Панкрац все же решился подойти к нему. — К тому же, можно сказать, мне повезло, можно будет поговорить с Васо о бабке. Вы идите, а я вслед за вами! — Он протянул ему руку, но капитан не пошевелился и не подал свою. В ту минуту, когда он встретился с Панкрацем, мимо него прошли двое молодых людей, своим видом напомнивших тех, что шли с демонстрантами, и один из них сказал другому:
— По-видимому, на нас донес кто-то из отделения, — он назвал его адрес. Но тотчас говоривший, наверное, тоже узнал капитана и замолчал; только отойдя шага на два от них, довольно громко прошептал, оглянувшись на капитана:
— Не этот ли?..
Что ответил второй, не было слышно, да и сами юноши скрылись в толпе прохожих, но то, что капитан услышал, было достаточно: молодые люди подозревали его! Может, это было к лучшему, в капитане сейчас с необыкновенной ясностью возникло другое подозрение, бывшее, вероятно, ближе к истине. Он не мог избавиться от него, поэтому продолжал стоять, расспрашивая Панкраца:
— А как вы оказались здесь? Куда исчезли там наверху?
Панкрац не слышал, о чем говорили двое молодых людей, но своим собачьим нюхом догадался, что капитан его в чем-то подозревает. В ответ он только рассмеялся и сказал с деланной и заранее продуманной простодушностью:
— Наверху? Вернее, внизу! Представьте только, какая глупость! — Он недоговорил, прямо на них мчалась машина, за ней другая, и они вынуждены были отойти ближе к трамвайной остановке, куда и собирался пойти капитан. Только здесь, подальше от людей, Панкрац продолжил: — Я подумал, что это мои друзья, а они оказались вашими товарищами! Чтобы избежать встречи с этим милым обществом, я, вовремя спустившись по лестнице вниз, набрел на улице, — он назвал улицу, — на трамвай, и вот минуту назад приехал сюда, намереваясь пойти к Васо!
— Почему же вы не вернулись назад? Ах да, из-за Васо! — вспомнил капитан и слегка смутился, поскольку Панкрац не сумел развеять его подозрений. Правда, можно допустить, что он перепутал процессии, но когда вдруг понял это и, как он и сам сказал, был на той улице, где находился полицейский участок, — разве не мог там же донести на демонстрантов, а уже оттуда по телефону сообщили в центр! Конечно же, как только он спустился по лестнице, участок оказался прямо перед ним! А рядом и трамвайная остановка! — капитан отчетливо вспомнил это место. Только каким образом по этому доносу, — одно сомнение сменялось другим, — полицейская кавалерия могла так быстро прибыть на место? Впрочем, отчего же и нет? — разволновался капитан, но ничего не сказал, а только заметил: — Если вы собираетесь ужинать, то приедете к концу спектакля!
Для Панкраца было важно попасть в театр к большому антракту, тем не менее не без сожаления он сказал:
— Я потороплюсь! Знаете, я проспал сегодня обед, а идти на пустой желудок не имеет смысла… Но и вас я бы не хотел задерживать, впрочем, как вы здесь очутились? Пришли вместе с процессией? — усмехнулся он. — Она ведь там прошла мимо вас! Вы имели удовольствие видеть своих героев! Развеяло их, словно пух по ветру!
— Что им еще оставалось… да они, как мне кажется, и сами уже думали расходиться, — помимо желания вырвалось у капитана. Впрочем, сейчас он уже думал только о театре! Он протянул Панкрацу руку, собираясь уйти, как вновь остановился.
Это Васо, все еще стоя со своей кавалерией в начале площади как неколебимый страж мира и порядка и наблюдая за прохожими, еще раньше заметил у кафаны Панкраца и капитана и теперь, улучив минуту, когда толпа рассеялась, подошел и, сделав вид, что не узнал капитана, сразу же обратился к Панкрацу:
— Я сейчас вернусь, а ты, как я уже прежде сказал, пойдешь со мной!
— Не припомню, чтобы ты мне что-либо говорил, — пристально посмотрел на него Панкрац. — Разве ты не заметил капитана Братича?
Васо повернулся к нему и как бы только теперь узнал капитана. Он попытался улыбнуться, но в лице его затаилась злоба. Сделав неопределенное движение рукой, будто намереваясь отдать честь, пробормотал:
— Ах, это ты! Что тебя сюда привело? Видел ты эту банду?
Капитан неестественно улыбнулся и, не зная что ответить, растерялся, но Панкрац его опередил, бросив насмешливо Васо:
— При капитане не употребляй подобных выражений, для него это не банда!
— Что? Правильно ли я тебя понял? — Васо откинул назад голову и, словно только что проснувшись, подозрительно смотрел то на Панкраца, то на капитана.
— Да ничего, успокойся! Что тут непонятного? — смерив его взглядом и как бы сейчас реваншируя за старое, Панкрац острие своего замечания направил против Васо. — À ты стал героем дня! Всех разогнал, словно их и не было! Только немного смешно получилось, выстрелить-то выстрелил, а в цель не попал! Дотянуться дотянулся, а схватить хоть одного так и не смог!
В этом как раз и заключалась причина злости Васо, он никак не мог успокоиться, что не взял с собой отряд пешей полиции, тогда бы точно кого-нибудь да поймал. Тем не менее упрек Панкраца ему показался незаслуженным, а поскольку после застолья у него еще не выветрился хмель, он, не удержавшись и не обращая внимания на капитана, отрезал:
— Ты должен был, дорогой, позвонить мне чуть раньше!
— Зачем звонить? — вспылил Панкрац, почувствовав на себе вопросительный взгляд капитана, но тут же вывернулся, сказав с усмешкой. — Ах да! Ты все о том! Да я тебе вовремя сообщил, разве Йошко уже уехал из уезда?
— А, он! — помрачнел Васо и сглотнул слюну, как будто только теперь до него дошло, о чем тот говорит. — Все в порядке! А ты что, капитан, молчишь? — повернулся он с еще более мрачным видом к капитану. — Переживаешь из-за той банды? Да, кажется, я видел, как кто-то из них пробежал мимо тебя, вы чуть лбами не столкнулись! Ты даже посторонился, пропуская его, а мог бы помочь полицейскому схватить!
Капитан только теперь понял, в какое положение попал, и какая-то безысходность овладела им; если это заметил Васо, то вряд ли то же самое ускользнуло и от генерала? Но то, что не решился бы высказать генералу, он сказал Васо, а находясь в раздраженном состоянии, ответил более резко, чем намеревался:
— Я не полицейский, чтобы хватать людей!
— Да, ты не полицейский! — обиделся Васо. — Но ты, как и я, по долгу службы призван следить за порядком! Или, — он многозначительно посмотрел на Панкраца, — зачем ты носишь мундир?
Прохожие и люди, ожидающие трамвая, старались держаться от них подальше, опасаясь, очевидно, этого слишком для них откровенного разговора, который вели между собой полицейский, офицер и гражданский. Какой-то человек, прошедший в непосредственной близости от капитана, наверняка слышал слова, сказанные Васо, — об этом можно было судить по его взгляду, брошенному на капитана. Этот случай, да еще интуиция подсказали Братичу всю бессмысленность дальнейшего объяснения с Васо, и он, пожав плечами, решил уйти.
— У меня нет времени задерживаться с вами! — только и пробормотал он в ответ и тут же увидел нужный ему номер трамвая. — А вот и мой трамвай! Привет! До свидания, господин Панкрац! — и, не оглядываясь, поспешил к трамваю, сел в него и забился на площадке в угол.
Все его мысли были сейчас заняты не столько собой и замечаниями Васо, сколько Панкрацем. Когда тот успел встретиться с Васо, если, — как бы он этого не отрицал, — тот велел ему следовать за собой? Вопреки попытке Панкраца истолковать высказывание Васо о запоздавшем сообщении как его обещание поговорить с Йошко, разве то же самое нельзя было понять иначе, что демонстрантов полиции, правда, случайно именно Васо, выдал не кто иной, как Панкрац!
Да, только он! Вероятно, он их узнал еще там, на сквере, и, уже зная заранее, как поступить, поспешил в участок, чтобы сообщить о них — а заодно не донес ли он и на него — капитана?
Больше уже не сомневаясь, капитан помрачнел; и этого человека он еще утром считал своим товарищем! Но, — мысль его снова обратилась на самого себя, — какое он имеет право в чем-то упрекать Панкраца! Ведь сам он поступил бы точно также, не опереди его Панкрац! Точно так, — следовательно, чем он отличается от Панкраца! Нет, все же отличается! — пытался убедить себя капитан. Тем не менее, когда трамвай остановился возле театра и он вышел, настроение у него было еще более подавленным, и он чувствовал себя совершенно разбитым. Тяжело вздохнув, он вошел в здание, спектакль, судя по доносившейся сюда музыке, уже начался.
IX
Нетрудно догадаться, что капитан нисколько не обманулся, подозревая Панкраца в доносительстве. Еще до своего отъезда на море тот прослышал, что рабочие, не имея возможности встречаться открыто, устраивают, как правило, по воскресеньям во второй половине дня тайные сходки в окрестных лесах, а по их окончании небольшими группами с разных сторон стекаются в город и тут проводят демонстрации. Сегодняшняя как раз и была одной из тех, о которых он узнал от своего знакомого рабочего и сразу же сообщил о ней в полицию. Единственно, о чем тогда ему не удалось выведать, а следовательно, и донести, — где должна была состояться сходка. Но и то, что он узнал, было достаточно, чтобы в процессии, возвращающейся с кладбища и что-то выкрикивающей, сразу распознать ту самую, которая его интересовала; мелодия их песни, услышанная им уже вблизи, окончательно подтвердила его догадку. Они шли из леса, расположенного неподалеку от кладбища, — таких лесов там много! — сообразил он тут же, и все, что он сделал потом, почти полностью совпадало с тем, в чем его подозревал капитан.
Единственное небольшое расхождение состояло в определении пути их следования. Он предполагал, что процессия направится по одной из ближайших к участку улиц или, может, и по ней самой. Поэтому сразу побежал предупредить стражу.
Когда же понял, что ошибся, то позвонил на центральный полицейский участок. У телефона оказался Васо. О возможности проведения такой демонстрации он был заранее предупрежден как самим Панкрацем, так и косвенно дежурным писарем, поэтому долго им говорить не пришлось. Васо первым положил трубку и поспешил во двор, куда еще раньше, на всякий случай, приказал прибыть отряду полицейской кавалерии, которая должна была в любую минуту выступить. Если бы не произошло непредвиденное, а именно: если бы у него под ногой не лопнуло стремя, — из-за чего позднее его конь, наверное, и вел себя так странно! — он бы к месту сбора демонстрантов прибыл значительно раньше! Теперь это уже не имело значения, главное, стало понятно то, что тогда показалось капитану необычным: как это Васо со своим отрядом мог так быстро прибыть на место события!
Ясно было и то, что, разговаривая по телефону о более важных делах, они не смогли обсудить свои семейные проблемы. Поэтому Панкрацу, вспомнившему о них в последнюю минуту, Васо назначил свидание на главной площади. Вот почему тогда он ему ничего определенного, о чем сообщил уже здесь, не сказал, да и не мог этого сделать, ибо, как бы они оба ни были убеждены, что процессия по заведенному обычаю проследует именно на эту площадь, все же окончательной уверенности не было ни у того, ни у другого. Так они сошлись на том, что после разгона демонстрации Панкрац будет искать Васо в полиции.
В конце концов они встретились здесь, и Панкрац — капитан тоже присутствовал при этом — узнал от Васо, что в селе все в порядке, из чего сразу заключил, что бабка на свободе. Только благодаря чьему вмешательству: Йошко или Васо? — разбирало его любопытство, и он, желая как можно скорее избавиться от Васо, задал ему сразу же, как только капитан ушел, этот вопрос.
Но Васо молчал, с мрачным видом уставясь на трамвай, в который вскочил капитан, а затем, обращаясь к Панкрацу, недовольно пробормотал:
— Что с ним случилось? Ты вроде бы сказал, что разговаривал с ним и что он помешался на коммунизме? В своем ли он уме?
Панкрац и вправду обронил про капитана то, о чем сейчас сказал Васо, да и сам теперь вспомнил, как Братич, симулируя помешательство, намеревался добиться отставки. Но сейчас ему не хотелось на глазах у всего народа стоять, точно сыщик, с полицейским чиновником, поэтому он только презрительно улыбнулся.
— Да что с него взять, он скорее глуп, чем ненормален! — и все же не утерпел и добавил: — По глупости нарвался и на генерала, тот приказал ему завтра явиться с рапортом, еще два-три таких случая, и капитан опомнится!
— Какой рапорт? Где? Из-за чего?
— Из-за своего длинного языка. — Панкрац махнул рукой. — Но послушай, Васо! Я бы мог, конечно, об этом сказать и завтра, но у меня язык чешется. — Он спрятался от взглядов прохожих за коня и понизил голос. — Капитан тебе никакой не родственник, даже не друг, а ты ему выболтал про отпечатки моих ботинок возле разлива! Да и не далее как минуту назад повел себя перед ним так глупо! Это твое замечание «ты должен был позвонить чуть раньше» и еще кое-что — извини, но это было неумно!
Васо вытаращился на него, ненадолго вернулся к своему отряду, а затем чуть не взорвался. Но сдержался, глухо пробормотав:
— Это ложь! Никогда я ему… А впрочем, — чем он тебе может навредить, — даже если что-то и знает? Вообще, на твоем месте я бы на него без колебаний донес, или, в лучшем случае, пригрозил!
Загадочная, циничная улыбка пробежала по худому лицу Панкраца, и он проговорил как-то многозначительно:
— Сейчас ни ты, ни я не сможем этого сделать, он нам нужен! Хватит нам мозолить глаза, — не обращая внимания на явное изумление Васо, в котором чувствовалась и обида, он быстро проговорил, — так что же с бабкой, я тебя спрашивал, кто вмешался…
— Да Йошко! — как-то удовлетворенно, хотя и неохотно сказал Васо. — Жандармы действовали только по распоряжению пристава, уездное начальство ничего не знало! Завтра старая приезжает! А где старик?
— У тебя, где ему еще быть! — поглощенный новыми мыслями коротко бросил Панкрац, собираясь уйти. — Ну я пошел! Привет, и скажи им, что завтра я приду к тебе!
— А куда ты сейчас? — все еще сидя на коне, Васо вопросительно посмотрел на него.
— В театр за капитаном!
И, уже расходясь, они еще с минуту смотрели друг на друга.
— С ним? Великолепное общество! — презрительно шмыгнул носом Васо и, одной рукой натянув поводья, а пальцем другой ковыряя в носу, гордо развернул коня к своему боевому отряду.
Через минуту он уже скакал назад. Правда, с поля боя возвращался без добычи, но зато на народ взирал с высоты своего коня, как победитель на побежденных. Так, с гордо поднятой головой, он и скрылся из вида.
Панкрац, не найдя больше перед кафаной своих друзей, направился в другую сторону. Не спеша поужинал в каком-то ресторане и, уже направляясь к театру, задержался у рекламной тумбы, собираясь по театральной афише немного ознакомиться с тем, что ему предстояло увидеть. Узнал из нее, что уже во втором действии выступает балет, а потом, правда, только в пятом, будут и какие-то вакханалии, поспешил в театр уже с неподдельным желанием. Между тем второе действие, а с ним и вальсы, он уже пропустил. Успел захватить только самый конец и, незаметно от билетера проскользнув в партер, увидел пеструю колышащуюся людскую массу, а в ней и балерин, но едва стал к ним внимательно присматриваться, как занавес перед оркестровой ямой опустился, в зале вспыхнул свет, и вместе с аплодисментами публики начался антракт.
Впрочем, именно то, что ему было нужно, — антракт! Пройдя на свое место, нашел там капитана, кивнул ему головой, а затем, оставив его, всего какого-то съежившегося и задумчивого, в покое, принялся разглядывать зал. Взгляд его блуждал повсюду: по партеру, ложам, даже по первым рядам бельэтажа. Его поразило обилие приятных и красивых лиц и рук, на фоне пестрых туалетов и в сиянии зажженных люстр выделялись своею белизной оголенные плечи и спины женщин, притягивая к себе какой-то будоражащей воображение чувственностью, казалось, обволакивающей человека с головы до пят, точно густой сладкий мед. Но той, ради которой он почти после трехлетнего перерыва снова пришел в театр, нигде не было. Выходит, он обманулся, ее билеты были не в театр? Невероятно, они были так похожи на его, значит, она где-то здесь, в партере; некоторые места пустуют, зрители вышли прогуляться, а с ними, возможно, и она!
Он стоял до последней минуты, кося глазами на все открывающиеся двери и в конце концов поняв, что ждать нечего, сел. Свет в зале погас, а вместе с ним что-то угасло и в Панкраце. Без всякого интереса слушал он музыку и со скуки развлекался тем, что разглядывал ложи, полукругом нависшие над ним, подобно гигантской подкове, а каждая напоминала раковину, внутри которой все еще, правда, не таким ослепительным и несколько окаменевшим, но еще достаточно живым и манящим блеском, сверкало то одно, то другое оголенное, мягкое женское тельце.
Занавес поднялся; влюбленный Зибель в саду Маргариты таял от нежности, напевая своей возлюбленной серенаду, а Панкрац продолжал заглядывать в ложи. Все, что происходило на сцене, казалось ему смешным, смешно было и оттого, что ему припомнилось, как месяц назад, сидя в кино, в глубине одной из лож, в то время как другие пялили глаза на экран, он примостил у себя на коленях тогдашнюю свою девушку, им соблазненную. Затем, хотя она и противилась, ха-ха, за спинами людей… — он чуть ли не вслух расхохотался и взглянул на сцену. Там уже был знакомый ему по изображениям Мефистофель, а вместе с ним, вероятно, Фауст.
С их появлением в Панкраце наконец стал пробуждаться интерес к действию. Когда же по жемчугу, оставленному Фаустом для Маргариты, он понял, что речь идет о соблазнении, искусно подстроенном Мефистофелем, его любопытство возросло еще больше. Более того, он почувствовал удовольствие, поняв, что стараниями старой тетки Маргариты, усыпившей бдительность Мефистофеля, Фаусту это удалось! Картина вызвала в памяти собственные переживания, связанные с его девушкой. Он совратил ее подобным же образом; только жемчуг в подаренном ей кольце был искусственным, но девушка приняла его за настоящий, результат был тот же: правда, она отдалась ему не в саду, а в лесу. Ха-ха-ха, тогда она ему еще нравилась, даже ее рыдания после всего случившегося были ему приятны!
Живо представив себе свой собственный успех, Панкрац уже не мог без смеха смотреть на театральное изображение чьего-то чужого. Прежде всего, не была ли победа Фауста слишком быстрой, в жизни все совершается медленнее, да и у него с его возлюбленной не сразу все образовалось? Особенно смешной показалась ему заключительная сцена, когда Маргарита и Фауст, — слишком долго! — обнимаются и целуются у окна Маргаритиной комнаты. В кино во время таких сцен, — вспомнил он, посмеиваясь про себя вслед за Мефистофелем, — подмастерья, занимающие первые ряды, обычно отпускают реплики на весь зал и чмокают губами, имитируя поцелуй. Развеселившись и придя в хорошее настроение, ему и самому захотелось сейчас сделать то же самое! Ха-ха-ха, с каким бы презрением посмотрели на него все сидящие вокруг, да и сам капитан! Особенно интересно, как бы на это прореагировали многочисленные девицы и старые девы, которые с замиранием сердца следили за теми, что виднелись в окне!
Когда в зале опустился занавес и зажегся свет, он, глядя на капитана и думая об этой сцене, все еще улыбался. И, продолжая улыбаться, вернее, скалить зубы, спросил у него, почему он не хлопает? Сам он, однако, не аплодировал, но когда капитан в ответ на его вопрос только пожал плечами, он о чем-то вспомнил и обратился к нему:
— Что же вы, капитан, находите во всем этом капиталистического?.. Может, жемчуг, с помощью которого Фауст соблазняет Маргариту?
Капитан сидел в кресле съежившись, лицо его избороздили неизвестные доселе морщины, и он молчаливо, с каким-то болезненным выражением в глазах, всматривался в рампу, у которой раскланивались артисты. Вдруг он как бы опомнился и сказал тихо, точно ему трудно было говорить:
— Читали ли вы вообще «Фауста»?
Панкрац уже смотрел в другую сторону и сейчас сделал вид, что не расслышал, но, почувствовав на себе не только пристальный взгляд капитана, но и взоры окружающей публики, ответил презрительно:
— «Фауста»? Фи! Еще в седьмом классе гимназии учитель немецкого языка задал нам его для внеклассного чтения! — и, вызывающе хихикая, посмотрел капитану в глаза.
— Вот как? — только и сказал Братич, то ли поверив, то ли нет, но все же добавил: — Так почему вы спрашиваете? У Гете есть и вторая часть «Фауста», которая не вошла в оперу! — Тем временем аплодисменты в зале стихли, железный занавес, возвестивший о наступлении большого антракта, стал опускаться, и основная масса публики хлынула к выходу. Поскольку капитан захотел остаться, то Панкрац, особенно не настаивая, отправился один. Он снова устремился на поиски своей дамы, и опять все было напрасно. Где он только не был: в фойе и даже на площади перед театром; оставался только бельэтаж, но, оказавшись снова в фойе, подниматься туда уже не захотел. Логика его рассуждений была простой: он не видит ее в партере в первых рядах, следовательно, если она действительно в театре, то сидит где-то в последних рядах бельэтажа. А это, несмотря на ее элегантность, могло означать или то, что она небогата, или богата, но скупа, что тоже плохо. Впрочем, может, билеты предназначались для кого-то другого, и это важно, здесь в фойе собралось столько красивых женщин! Сейчас он мог их рассмотреть и смотрел во все глаза, не без зависти наблюдая за сопровождавшими их мужчинами, у каждой из них был по крайней мере один, а у некоторых и больше!
Несколько раздосадованный тем, что ему самому подле такой сокровищницы, распоряжаться которой имеют право другие, на сегодня достается только служанка, вместе с другими со звонком возвратился в зал.
— Какая блестящая публика в фойе! — воскликнул Панкрац, подходя к капитану, и искренне вздохнул. — Но что это с вами? Вы как-то странно выглядите!
Капитан отсутствующе что-то пробормотал. Тем временем началось новое действие, и Панкрац, забыв о капитане, весь обратился в зрение.
Разыгрывалась сцена Маргариты в церкви, изображалось ее отчаяние и то, как она, якобы сраженная проклятием, теряет сознание, — все это Панкрацу показалось явной чушью. Он снова вспомнил свою прежнюю девушку, вспомнил, как она пришла в отчаяние, когда он ее бросил, и тоже искала спасения в церкви. Но у нее, черт возьми, была все же причина, она думала, а, может, так оно и было, что она беременна! Ну а из-за чего Маргарита так переживала и так боялась проклятия? Может, только из-за того, что отдалась Фаусту? Или потому, что Фауст, возможно, ее уже бросил? Или все же она забеременела? — гадал Панкрац, но в таком случае все ему показалось еще более глупым, неумно вел себя и Фауст. Сам дьявол состоял у него на службе, а помочь девушке избавиться от плода не захотел, как это сделал он для своей, дав ей хинин и тем — явного или вымышленного — убил в ней ребенка!
В конце концов все симпатии Панкраца обратились к Мефистофелю, который, очевидно, вел двойную игру, подшучивая то над Фаустом, то над Маргаритой. Так, в следующей сцене, происходящей перед домом Маргариты, на него произвела впечатление насмешливоироничная серенада, которую Мефистофель пел Маргарите. Похоже, и он, — вспомнилось ему, — правда, серенады он не пел, а говорил обычные слова, тоже вволю поиздевался над своей девушкой, когда та потребовала от него выполнить обещание, с помощью которого он и добился ее, а именно — жениться! Ха-ха-ха, жениться на сироте, на обычной швее!
Так Панкрац в душе развлекался, пока не наступил момент, когда и он посерьезнел; на сцене появился брат Маргариты Валентин, и стало очевидно, что дело дойдет до драки. Когда это случилось, то есть произошла дуэль между Фаустом и Валентином, и тот упал, пронзенный шпагой Фауста, тут Панкрац под влиянием минуты впервые не мог согласиться с Мефистофелем; ведь наверняка это он водил шпагой Фауста, поскольку, черт возьми, кому была нужна эта смерть? Смешно! — ощерился он. — Не ему же, с таким мастерством отправившему на тот свет Краля, теперь оплакивать эту театральную смерть! К тому же этот Валентин большой дурак, обыкновенный швабский филистер, если мог так серьезно — даже проклял ее — отнестись к поцелуям своей сестры с Фаустом или, может, — и это вероятнее всего, — к ее беременности! Конечно, это его право, но если бы все братья так поступали, — Панкрац вспомнил, что и у его девушки был брат, настоящий атлет, — что бы оставалось делать юношам, подобным ему, — разве только постричься в монахи!
— Сейчас начнется балет, да? — с этими словами после того как отзвучала песнь печали, исполненная хором и оркестром, обратился он к капитану.
Капитан, погрузившись в свои мысли, растерянно и устало проведя рукой по лбу, выдохнул:
— Да!
— Скажите… я вас уже спрашивал, — Панкрац вопросительно посмотрел на него, — что с вами? Может, вам нехорошо? Выйдите на воздух, весь вечер паритесь в этом зале!
Капитан снова отказался, и Панкрацу, по-своему истолковавшему его молчание, впрочем, вслух он ничего не сказал, пришлось опять идти одному. Он вышел на улицу, подошел к террасе кафаны в надежде встретить там кого-либо из вчерашней своей компании. Никого не найдя, вернулся назад с намерением снова, хотя бы со стороны понаблюдать за публикой в фойе. Но у входа его непреодолимо потянуло на бельэтаж, он хотел проверить, нет ли там его дамы; поднявшись по лестнице, он осмотрел и коридор и кресла — безрезультатно! Только после этого спустился в фойе, и поскольку девушка, больше других понравившаяся ему, вышла со своим кавалером на балкон, то и он пошел за ней.
На балконе царил полумрак, не случайно здесь скрылись многочисленные парочки; облокотившись на балюстраду и отвернувшись ото всех, они о чем-то перешептывались, казалось, им ни до кого не было дела. Пытаясь отыскать знакомых, взгляд Панкраца задержался на одиноком мужчине, сидевшем в самом углу на стуле, согнувшись и положив голову на балюстраду, казалось, он дремал. Не веря своим глазам, он подошел ближе и вздрогнул, будто ужаленный, но тут же разозлился: в мужчине он узнал деда, старого Смуджа.
Значит, все же притащился сюда этот старый бездельник! И для чего — чтобы спать! Действительно ли он спит?
Холодок пробежал у него под сердцем; осторожно, делая вид, что его ничего не связывает с этим стариком, Панкрац приблизился к нему. Прислонившись спиной к балюстраде и убедившись, что за ним никто не наблюдает, он хотел незаметно дотронуться до Смуджа или, может, даже потрясти его. И уже было решился это сделать, как что-то его остановило; он колебался.
Наконец тронул старика за плечо и, продолжая одной рукой держаться за балюстраду, второй приподнял голову, заглянув в лицо, но тут же выпустил ее и отдернул руку. Не из-за той ли парочки, что обернулась?
Не только под сердцем, но по всему телу, с ног до головы прошел озноб; секунду он стоял, не зная, куда спрятать руку, прикасавшуюся к Смуджу.
X
Расставшись с Панкрацем и оставшись один, старый Смудж прошелся немного по направлению к дому Васо и остановился, задержавшись взглядом на тумбе с объявлениями; его внимание привлекли яркие краски рекламы, но еще больше заинтересовала его белая, так давно ему знакомая театральная афиша, только теперь она была чуть длиннее и немного уже. На ней большими буквами, слишком большими даже и для его плохого зрения было написано: «ФАУСТ».
Не без колебания подошел он ближе и стал ее изучать, прочитав сначала название, а затем по порядку и все остальное. Но от мелких букв у него зарябило в глазах, белая бумага на мгновение вдруг сделалась черной, потом снова превратилась в белую. Только после того, как улеглось первое возбуждение, он смог сконцентрировать внимание и на отдельных буквах, и на именах, да и получше разобраться в своих ощущениях: что, если и впрямь пойти?
Чуть раньше, когда это предложил ему капитан, он, правда, поначалу растерявшись, чуть не отказался, поэтому Панкрац мог быть спокоен и не перебивать его. Но разве не был бы спектакль бальзамом на его растерзанную душу? Откровенно говоря, с первой минуты, как только капитан упомянул о театре и, увлекшись, разговорился о «Фаусте», он снова вспомнил о всех своих вчерашних переживаниях, связанных с театром, и уже тогда приятно защекотала нервы вкрадчивая мысль: а не пойти ли и самому в театр?
Но приходилось считаться с другими, прежде всего, с Панкрацем. Он не сомневался — так оно и оказалось, — что тот будет против. Главное же, — он это понимал, ведь для Васо он отнюдь не желанный гость! — не мог же он исчезнуть из дома на целый вечер, предварительно с ним не договорившись, да еще потом беспокоить его своим поздним возвращением. Затем, затем… вспомнив, как разволновался вчера, — страх от этого так и не прошел, — можно ли быть уверенным, что поход в театр не выведет его из равновесия еще больше, чем вчера?
И все же, скажи капитан Панкрацу хотя бы еще одно слово и согласись тот, разве он сам тут же не присоединился бы к ним?
Но капитан, не проронив ни слова, ушел, за ним последовал и Панкрац и теперь считает, что он уже дома! Да и где ему еще быть и что ему вообще позволено делать? Все уже решено, да и поздно что-либо предпринимать, может, это и к лучшему! Взглядом, полным тоски, смотрел он, как раньше на капитана, на цифры на афише, означавшие начало и конец спектакля. Затем, совсем расстроившись, отвернулся и, ссутулившись, направился к дому Васо. Перепутав поначалу улицу и попав не в тот дом, он, в конце концов, отыскал нужную ему квартиру. Девочка-служанка с ребенком еще не вернулась с прогулки, следовательно, в доме никого не было, он сел на диван, вытащил письмо Йошко и стал разбирать его закорючки.
Отпустят маму или нет? — спрашивал он себя, прочитав письмо. Должны бы; если не поможет вмешательство Йошко, то наверняка это удастся сделать Васо! Только бы он пошел в полицию и только бы Панкрац, уйдя с капитаном, не забыл также заглянуть туда, к Васо, — опасения не оставляли его.
Так он сидел в состоянии полной неопределенности и страха и долго, долго ждал, может, Панкрац, как обещал, заглянет сюда, чтобы сообщить о результатах вмешательства Йошко. Комната погрузилась в сумерки, вернулась служанка и, уложив ребенка спать, занялась своими делами на кухне, — возможно, готовила ужин, — а Панкраца все не было!
Наверное, ему просто не захотелось идти сюда, ведь от него всего можно ожидать! Или ему нечего было сообщить, а если и было, то, вероятно, только плохое.
В этом, конечно, только в этом было все дело! — мысли его с каждой минутой становились все более мрачными. — Пусть Блуменфельд подкупил жандармов, разве они посмели бы трогать старую, не имея на то специального распоряжения из уезда! Задним же числом уездный начальник или не захотел, или не мог отменить его — да и как бы он это сделал, если речь шла об убийстве, и не об одном, а о двух сразу!
Кх-а, только Панкрац с его наглой легкомысленностью мог себе вообразить, что все это гроша ломаного не стоит и что можно будет легко отделаться штрафом! Кончится все гораздо хуже, чем можно было предположить, поначалу уже видно, так есть ли смысл скрывать? Не лучше ли во всем признаться, сказать, что все, — хотя бы то, что произошло с Ценеком, — только несчастный случай!
Но они и слышать об этом не хотят, так что же теперь делать?
Как поступить? — он мучительно всматривался в темноту, а в душе стало беспросветно темно: о, зачем он послушался Панкраца и не уехал, когда была возможность, с нотариусом обратно! Теперь был бы уже с мамой! Она была бы не одна, да и он не был бы так одинок, они бы друг друга утешали, и, может, сейчас она бы позволила ему взять всю вину на себя! Конечно, жить ему осталось недолго. Он им об этом сказал, да и сам с каждым днем все больше в том убеждается, к тому же к нему, такому немощному, судьи были бы более Снисходительны! Самое главное, — как этого не поймет мама! Дело было бы окончательно закрыто, и Йошко, — хотя бы Йошко! — раз и навсегда обрел спокойствие, не опасаясь шантажа, на который, наверное, и рассчитывал Панкрац, строя свою замысловатую защиту! Да, он рассчитывает, а, напротив, разве не самое время этого бездельника теперь, когда он получает плату от полиции, — как он сам признался Васо, — или совсем вычеркнуть из завещания, или хотя бы до минимума свести его содержание?
Для этого он вчера утром и хотел пригласить нотариуса домой, а сегодня вечером по дороге домой намеревался с ним поговорить! — вспомнилось ему, и он размышлял, как в этом убедить и маму. И вдруг пришел в ужас: пробили стенные часы, оставалось четверть часа до начала спектакля! Всего четверть часа, а Панкраца нет — не схватили ли его в полиции, когда он пришел туда?
Если это так, то каждую минуту за ним могут прийти жандармы! Заберут и посадят в камеру одного, без мамы, без единой души, одного-одинешенького!
Холодный пот выступил на старческом лбу. Разумом он понимал, что, пока Васо с ними, ни Панкрацу, ни ему, во всяком случае первое время, опасаться нечего. Но малодушие и страх были настолько сильны, что почти заглушили голос рассудка. Его душил кашель, он встал и с трудом добрался до окна; придя немного в себя, стал растерянно оглядываться вокруг. Вдруг вздрогнул и уставился в окно. В доме на противоположной стороне улицы, — может, уже и раньше? — кто-то играл на рояле.
Тритрира-рара-титити! — журчали, трелью разливаясь звуки; тримрара! — постучались они и в его растерзанную, словно камнем придавленную, душу и что-то в ней отпустило, оборвалось, мрак рассеялся, вместе с облегчением пришла мысль: стоит ли сидеть здесь, ожидая возможного ареста, не лучше ли уйти в театр и тем самым его избежать?.. Или если не существует опасность быть арестованным, то тем более, почему бы не пойти в театр, где он сможет встретить Панкраца и обо всем его расспросить?
С тех пор как с кларнетом под мышкой и с подписанным договором на покупку трактира в кармане он покинул театр, он больше никогда туда не возвращался! Никогда, а жизнь проходит, уже близок ее конец, и в каждом его покашливании, в каждом перебое сердечного ритма виден смертельный оскал. Так почему же еще раз не посетить то место, где когда-то в юности он слушал эту музыку? Сейчас он уже не будет так волноваться, как вчера; этого не случилось бы и вчера, если бы его не потрясла продажа кларнета, последнего воспоминания о давно ушедшей юности!
Так, так! — комкая в кармане деньги, полученные за кларнет, все никак не мог решиться старый Смудж. — Капитан правильно сказал, это могло бы его развеять! Теперь, когда вернулась служанка, он может оставить Васо записку, в которой все ему объяснит, может взять и ключи, чтобы не беспокоить по возвращении. Тем более что Васо с Пепой в гостях, они тоже могут задержаться, возможно, он еще вернется раньше их!
Он отошел от окна и в нерешительности остановился, вспомнив, что может еще и билет не достать. Когда же в комнате зажегся свет и служанка принесла ему ужин, первое, что он сделал, отказавшись от еды, схватил шляпу и как можно понятнее объяснил девушке, куда идет и что она должна сказать Васо.
Служанка получила строгие указания никуда, кроме как на вокзал для встречи бабки, старика не пускать, об этом она ему и сказала сейчас, пытаясь отговорить от его намерения. Но он объяснил, что в театре находится Панкрац и еще один его и Васо знакомый, таким образом, получив ключи и прихватив с собой письмо Йошко, дабы служанка его не прочла, ушел.
Он спешил, насколько ему позволяла астма. Та неожиданно начала его щадить, поэтому он шел без труда и довольно легко дышал. Но уже на одном из следующих углов в страхе остановился. Еще раньше послышался конский топот, а теперь перед ним появилась, вылетев из боковой улицы, полицейская кавалерия во главе с Васо. Спрятаться от него в ближайшем подъезде? — первое, что пришло ему на ум. Но страх пересилило желание как можно скорее узнать, что с мамой и что случилось с Панкрацем, должно же об этом быть известно Васо!
Он крикнул что есть мочи. Но ни кричать, тем более прятаться не стоило, ибо Васо уже сам его заметил. Пропустив вперед всадников и не скрывая своего удивления и раздражения, подъехал к нему.
Куда это он? Ведь Панкрац сказал, что он дома!
Однако не обмолвившись ни словом о театре, старый Смудж только поинтересовался, что с мамой и что с Панк..? — хотел спросить, но Васо мрачно молчал, а потом его словно прорвало: пока у нее есть такой зять, что с ней может случиться, естественно, ее отпустили! Панкрац же ушел в театр, никак и он туда собрался? — оторопело уставился он на тестя. Какая глупость! Что с того, что там Панкрац и капитан Братич? А его место дома!
Впрочем, теперь, когда он знает, что мама на свободе, а, следовательно, все его опасения за Панкраца и себя самого оказались напрасными, у старого Смуджа уже не было причин не пойти в театр. В то же время вместе с облегчением, неожиданно пришедшим к нему, возникли и другие причины, усилившие его желание пойти туда; так он стоял, упрямо твердя, что наверняка домой вернется раньше Васо!
Васо, впрочем, не знал, что вчера произошло со старым, когда разговор зашел о театре. Да если бы и знал, не вспомнил бы об этом, поскольку слишком был занят мыслями о предстоящей вечеринке у делопроизводителя. Он и сам предполагал, что она может затянуться далеко за полночь, и старик, вернувшись раньше, никого не потревожит, поэтому только сказал, мол, что касается его, то может, если хочет, катиться ко всем чертям. Затем, надув губы, развернул коня и ускакал вслед за своим отрядом к находившемуся поблизости полицейскому участку.
То, что Васо так сурово простился с ним, снова немного поколебало решимость старика, но искушение и любопытство были столь велики, что он все же поспешил дальше. Купив в кассе последний билет и пойдя в направлении, указанном билетершей, стал медленно подниматься по ступенькам на бельэтаж.
Шел он нарочито медленно, чтобы избежать одышки и пощадить сердце. Здесь, как и у кассы, была слышна музыка и пение, доносившиеся несколько приглушенно и прерывисто, впечатление было такое, будто в церкви служат праздничную мессу. С трепетным чувством благоговения, точно и вправду входил в церковь, он остановился в коридоре перед самым входом на бельэтаж. Прислонившись к столу, стоявшему в гардеробе, куда он положил свою шляпу, стал ждать окончания действия, которое вот-вот, как ему сказал билетер, должно завершиться, после чего его могли впустить.
Музыка звучала все громче и лилась откуда-то из глубины или с высоты, доносилась то издалека, то была слышна совсем рядом. Вдруг мощно, победоносно зарокотал бас и, слившись в выразительном дуэте с тенором, музыка накатила прибоем и тут же отпрянула, стихла и, казалось, увлекла, словно куда-то унесла за собой все здание вместе со старым Смуджем.
Впрочем, нет, это всего-навсего под бурные аплодисменты распахнулись двери зала и повалил народ, и Смудж, пропустив всех, поспешил, словно кем-то преследуемый, на свое место. Он все еще был заворожен как только что отзвучавшей музыкой, так и сиянием многочисленных люстр, яркими красками потолка и обивки, пестротой нарядов, да и просто таким скоплением народа и множеством кресел. Привыкший за многие годы к жизни в скромной обстановке своей лавки и вообще села, он долго бы искал свое место, если бы услужливый билетер не указал его.
Итак, заняв место в одном из последних рядов бельэтажа, Смудж скорее от смущения, нежели по необходимости вытер платком лоб и, немного освоившись, стал глазеть по сторонам, поначалу рассматривая все с любопытством ребенка. Но этот ребенок быстро вспомнил, что когда-то давным-давно уже был здесь, а вспомнив, начал уже привычнее на все смотреть. Но удивление не прошло и тогда: как это после стольких лет здесь ничего не изменилось! Вот и нарисованный конь все еще на потолке, а рядом с ним молодец, наверное, Марко Королевич! И голенькие детишки карабкаются по стволам расцветших фруктовых деревьев, и вилы в легких кисеях порхают среди облаков, а вот и мраморные ангелы — или бог их знает кто — трубят в длинные трубы! Все, все то же самое, жизнь здесь словно замерла, а чего только не пронеслось за это время через его жизнь, каких только не было перемен, особенно в эти последние дни, и одному богу известно, что ждет впереди!
Снова на душе у старого Смуджа стало темнее, чем в зале, где погас свет. Но что его так кольнуло, точно обожгло? Что за пожар вспыхнул где-то внизу, и пламя охватило его с ног до головы, так что он и шевельнуться не мог; тело его осталось неподвижно, а сам он весь задрожал, словно в лихорадке!
Оркестр, — частично он был виден и отсюда, — заиграл вальс. Вдохновенно, живо, вызывающе, насмешливо от такта к такту плыла мелодия, делаясь все теплее и теплее, будто и ее все больше охватывало пламя. Теперь она как бы сожгла занавес, мешавший ее полету. Пространство раздвинулось, вспыхнуло ярким светом; пожар звуков взметнулся ввысь, перекинулся на людей. И люди, бесчисленное множество людей несут его дальше — куда дальше, он все еще здесь! — несут, сами вознесенные и взволнованные огнем какой-то непостижимой, но бурной и, кажется, разрушительной страсти.
Играя в оркестре, где у него было место под самой рампой, старый Смудж всегда видел перед собой только зал, вернее, его потолок, а поскольку на спектакли никогда не ходил, кроме тех, в которых сам был занят, то, по сути, сцены, какой она видится из зала, он себе не представлял. То, что сейчас происходило на ней, — а там изображалась ярмарка, — было для него настоящим открытием. Это был особый, существующий только для себя и живущий своей жизнью мир, мир, отрезанный от остального света, какая-то сказочная феерия. На мгновение забыв о музыке, он принялся рассматривать толпу хористов, задержался на их фантастических одеяниях, скользнул по кулисам и в конце концов прислушался, о чем они поют, чем недовольны, и их недовольство передалось ему. Слова доходили до него искаженными, так что смысл происходящего на сцене остался неясен. Впрочем, он его — ни сейчас, ни потом в течение всего действия — особенно не интересовал. Ему было достаточно того, что он непосредственно, не вдаваясь в содержание, воспринимал чувством, зрением и слухом. И по этим каналам, преисполненная значимостью момента, наполнялась его душа, и тело пронизывала дрожь.
Страстность, стремительность, головокружительность второго действия, начиная с толчеи на базарной площади и кончая вихревым танцем, а над всем этим весельем — явление Мефистофеля, поющего свое дерзкое, глумливое рондо о золотом тельце, музыка, клокочущая, словно вулкан и, кажется, все испепеляющая, — все это, впрочем, что и не требовало особого понимания, захлестнуло старого Смуджа горячей волной раскаленного пожаром воздуха, спалив весь тяжкий груз забот, расплавив все то, что камнем лежало на душе. И принесло освобождение, очистило и возвысило, так что, когда опустился занавес и смолкла музыка, он, хотя и продолжал сидеть, точно врос в кресло, ощущал такой внутренний подъем, что, казалось, и душой и телом взмыл ввысь, и на лице его заиграла улыбка!
Впервые за последние несколько месяцев, — он остался безучастен, потеряв способность смеяться даже среди всеобщего смеха, вызванного показом швабом своего кино, — он сидел с улыбкой на лице; это был преображенный, какой-то совсем другой Смудж, не тот, каким он был всего полчаса назад.
Разве нечто подобное не случалось с ним и прежде, — ощутив в себе эту перемену, сознание его выхватило воспоминание нежное, как бархатистый звук его прежнего, собственного кларнета, — когда, сидя внизу, в яме, и солируя или играя с оркестром и закончив свою партию, а затем, вытирая со лба пот, он испытывал удовлетворение от законченной работы и наслаждался успехом, вернее, той красотой, которая вдохновила его, и это вдохновение передавалось от него и другим с тем, чтобы опять вернуться к нему!
Да, это было прекрасно! Прекрасно, когда начинаешь играть, испытывая волнение, а заканчиваешь полный вдохновения и потом весь как бы растворяешься и в музыке, все еще продолжающей звучать в тебе, и в одобрительном взгляде дирижера, и в восторженных аплодисментах публики! Сколько раз, о да, сколько раз он улыбался в ответ на оглушительный топот галерки, который из оркестровой ямы он воспринимал как ураган, бушующий в пропасти!
А сейчас он и сам почти что на галерке! — он оглянулся, уязвленный и немного расстроенный. Никто ему не рукоплескал, более того, — только сейчас он обратил внимание, — кларнета почти не было слышно. Разве у него в этой опере не было своей партии?
Нет, быть этого не может! — он отчетливо вспомнил, что и сам не раз играл в этой опере. Ему стало не по себе: где, в каком месте кларнет должен был звучать? В дальнейшем он решил более внимательно следить за игрой оркестра.
Вскоре ему представилась такая возможность. Антракт закончился, и теперь не так, как прежде, а нежно, как-то тягуче, сладострастно полилась мелодия. И вдруг Смудж встрепенулся, напряг слух — он различил кларнет!
Та-ра, та-ра-ра, ра-ра! — вторил его внутреннему голосу уже несколько страдальческий, будто в чем-то кающийся и рано, слишком рано оборвавшийся звук; он еще по-настоящему и не звучал, а его мелодию уже подхватил, кажется, фагот, — он подхватил, а кларнета уже не было слышно, он стих.
Это ему напомнило весну, дождливую и холодную, когда из-за облаков вдруг выглянуло солнце и упало на кровать, где он лежал, разбитый параличом, но сразу же и исчезло, спрятавшись за облака, и снова все стало серым и холодным… неужели и здесь также серо и холодно?
Нет, конечно, нет, если и не совсем как прежде, музыка его все же захватывала и все чаще согревала. Правда, прежде это был бурный, пламенный, все испепеляющий огонь, который, казалось, буйствуя в оркестре и всюду вокруг, властно завладевал им, подчиняя себе безраздельно. Сейчас, когда мелодию вели в основном струнные, только раз, совсем коротко, опять прозвучал кларнет! — музыка как бы стала более робкой и проникала в него крадучись. Это сладострастное жужжание, правда, ласкало слух удивительно нежно и мягко, и все же это было прикосновение к еще не зарубцевавшейся ране, которая, напротив, все больше открывалась. Постепенно хорошее настроение исчезало, сменившись если не болью, то чем-то болезненнопечальным, чем-то, что его опять возвращало к самому себе, а значит, к боли!
Зачем он ушел из театра? — подкрадывалась к нему исподволь мысль, по мере того как действие его все больше увлекало. Когда картина закончилась, этот вопрос встал перед ним четко и непреложно.
Зачем? Из-за любви, любви к жене — он все еще любит свою маму! Не было бы ее, он бы остался в оркестре; а поскольку астма у него появилась много позднее, он наверняка играл бы там до тех пор, пока не вышел на пенсию!
Но если бы астма его прихватила раньше, ведь какие силы нужно иметь, постоянно выдувая из кларнета звуки?
Подобный вопрос мог возникнуть только сегодня; тогда же, когда он был здоров, он и не мог возникнуть! И не возникал, только любовь, любимая им жена, имели значение: она хотела, чтобы он бросил оркестр, и только в угоду ей он это сделал!
Только ради нее? Что это значит? Разве он и сам в душе не был с ней согласен? Нет, и он того же желал, думал об этом, более того, думал еще до знакомства со своей будущей женой! Ведь жалованье в оркестре было небольшое, и он с сожалением вспоминал о тех деньгах, которые вкупе с чаевыми получал, играя как любитель по различным курортам! Ну да, об этом он и размышлял: не вернуться ли ему на старое место, оставив театральный и перейдя в какой-нибудь курортный оркестр.
Правда, все это было еще далеко от торговли, трактира, мясной лавки, но разве сделал бы он, как хотела жена, если бы это не пришлось по нраву и ему самому?
Это в нем кровь заговорила: он был сыном купца, сыном человека, которому всегда всего было мало, из-за этого он и погиб! Теперь это не имеет значения; ему действительно всегда не хватало, он бедствовал, едва сводя концы с концами — разве не явилось для него предложение жены заняться торговлей настоящим спасением? Торговля, постоянный денежный оборот, накопление капитала, богатство, дом — полная чаша, свобода, когда сам себе хозяин, — разве можно было от этого отказаться, отказаться, учитывая, что жена ему и деньги дала и даже подыскала трактир, с которого он мог начать свою торговую деятельность!
Да, деньги, богатство, это и явилось тем, что, помимо любви, заставило его уйти из театра! Деньги, богатство, именно это!
Он разбогател, у него всего было вдоволь, он ни от кого не зависел, и его успеху, как иногда до него доходили слухи, завидовал кое-кто из бывших коллег по оркестру! Но принесло ли все это счастье, обрел ли он спокойствие и получил ли внутреннее удовлетворение? Да, не кривя душой, все было. Но во что все это превратилось, чем закончилось, к чему он пришел, где те, кто бы мог ему позавидовать теперь?
Смущенный и растерянный, он стал всматриваться в видимый отсюда край оркестровой ямы, как бы пытаясь отыскать там бывших завистников. Но тут же откинулся назад, на спинку кресла, испугавшись, вернее, придя в ужас от подобных мыслей. Куда бы они его завели, какой вывод из этого следует: сожалея об уходе из театра, он сожалеет о своей любви, о своем браке, отрекается, пусть только мысленно, от жены и детей?
Выходит, так? Мама, дорогая, не верь, Йошко, не верь! — все в нем возмутилось против подобных мыслей, и он отвернулся, точно эти двое стояли перед ним и он боялся взглянуть им в глаза. Но вокруг были только равнодушные, незнакомые лица; никому до него не было дела. Несколько успокоившись, он снова ушел в себя, скрючился в своем кресле и больше никуда не смотрел, перестав копаться в себе самом.
Все же однажды пробудившаяся мысль не давала покоя. Если сейчас на какое-то время ему удалось о ней забыть, то произошло это невольно, по причине его старческой немощи, которая в последнее время давала о себе знать, притупляя вдруг сознание, затрудняя восприятие; сейчас как раз и был подобный случай.
Однако продолжалось это недолго! Теплясь где-то в подсознании, мысли снова овладели им и пробудили их две картины следующего действия.
Правда, первая, сцена Маргариты в церкви, не вызвала у него никаких ассоциаций, не доставила удовольствия, не нашла в душе отклика, да и к музыке он тогда был глух. Но когда Маргариту прокляли и она, пронзительно закричав, упала, потеряв сознание, для него самого в этом крике воплотилось все то, что и крику, и проклятию предшествовало в предыдущих картинах. По телу прошла дрожь: за такой обыденный грех, как потеря девушкой невинности по любви, следует проклятие, какого бы тогда наказания заслуживали его дочери, стольким мужчинам отдававшиеся без любви! Более того, какого наказания заслуживает он сам, он, который не только на все это закрывал глаза, но в погоне за деньгами их кавалеров и сам способствовал греху! Кх-а, и то правда, что в первую очередь это делала мама, которая не гнушалась никакими гостями (впрочем, кх-а, как и Ценеком!). Тем не менее тут есть и его вина, прав был покойный жупник, когда, отказываясь венчать в церкви его дочь Пепу, чуть не проклял и его дом. Проклял, и это проклятие, пусть и не произнесенное вслух, исполнилось! Да и что иное, как не осуществление этого проклятия представляет вся его последующая жизнь вплоть до сегодняшнего дня, жизнь, построенная на богатстве, добытом с помощью греха?
Он проклят! — терзал себя смертельно измученный старый Смудж, и вновь на него наваливалась тоска, а с ней появлялся и страх — страх чего?
В эти минуты, чувствуя слишком сильное возбуждение, которого он и опасался, направляясь в театр, он думал: а не лучше ли выйти из зала и совсем уйти? Но не в состоянии протискиваться через целый ряд занятых людьми кресел и желая узнать, что будет дальше, он продолжал сидеть, так дождался и следующей картины — сцены смерти Валентина.
Его смерть он пережил как последний удар.
Мутным, почти омертвевшим взглядом всматривался он в сцену и после того, как опустился занавес; в его глазах запечатлелась мрачная картина хора, собравшегося вокруг погибшего Валентина и его, им же проклятой, сестры; а в ушах все еще звучала исполненная хором песнь печали и особенно мелодия, которой жалобно, словно это был последний вздох всех скорбящих, закончил сцену кларнет.
Та-тарара, та-рара! — что это, только ли оплакивание человека, умершего по ходу своей роли, а потом ожившего и как ни в чем не бывало продолжающего жить?
Там, возможно, да, здесь — нет; здесь старый Смудж, мучаемый теперь вполне осознанным страхом, что подобное могло произойти с ним именно тут, думал о своей собственной смерти.
Эта мысль заныла в нем, сжала его, готовая в любую минуту свалить.
Впрочем, пока эта мысль была слаба и мимолетна, он не поддался ей, устоял и сделал это просто: взял и заменил ее на другую, противоположную: смерти можно избежать, уйди он отсюда; да, нужно уйти, он уже достаточно насмотрелся.
Да и выбраться сейчас было легче, потому что из его ряда многие вышли. Но задержало его опять нечто непредвиденное; кто-то возле него упомянул имя Панкраца!
Рядом с ним сидели две девушки, одна повыше ростом и постарше, с резкими чертами на бледном и несколько заостренном лице, другая помоложе, почти ребенок, смуглая и с каким-то болезненным выражением лица; ее нездоровый вид еще больше подчеркивали глаза, блестевшие, словно в лихорадке. Уже после предыдущей картины старый Смудж, поглощенный своими заботами, неосознанно заметил, что младшая слишком часто подносит к глазам платочек, а старшая ее успокаивает. Теперь он ясно увидел, хотя девушка и старалась это скрыть, в ее глазах слезы и услышал голос старшей:
— Перестань, лучше совсем забыть такое ничтожество, как Панкрац, будто его и не было!
Примерно так или что-то в этом роде было сказано, но имя Панкраца произнесли довольно отчетливо вторично, и снова в плохом смысле. Неужели речь шла именно о его Панкраце? — содрогнулся старый Смудж, глядя на поднявшихся со своих мест девушек, собирающихся выйти. — Скорее всего, ибо где еще найдешь такое ничтожество, как его Панкрац? Если и есть еще один похожий, то от этого его Панкрац не перестал бы быть таковым, а в данном случае, что касается девушки, речь шла наверняка об очередной его жертве!
Да и кто не был его жертвой! — подумал Смудж, имея в виду прежде всего себя и всех своих домашних; и в нем с новой силой вспыхнуло негодование, сопровождаемое старческой бессильной ненавистью.
Длилось оно всего минуту и быстро погасло: вступив на опасный путь мыслей о преступлениях и жертвах Панкраца, он поскользнулся, споткнувшись о воспоминания о своих собственных жертвах. Да, не обошлось без них — и в этом смысле чем он лучше Панкраца?
Он растерялся, задрожал: он имел в виду не только дочерей! Как бы он с ними не поступал, у обеих судьба сложилась так, как и должна была сложиться у каждой женщины; что бы там ни говорили, но обе они неплохо вышли замуж.
Но можно ли то же самое сказать о третьей, маминой дочери, матери Панкраца? Кх-а, может, Панкрац мстит ему за свою мать?..
Правда, это была настоящая чертовка, самая худшая из всех трех! Сколько денег потратил он на нее, пока не вылечил от той болезни, которой ее наградил неизвестно какой кавалер, и разве она постоянно не крала в лавке для своих ухажеров? Но ведь то же самое делали и его две дочери! И все же, к своему счастью, заручившись тогда согласием ее матери, ему удалось заставить ее заключить брак, который — и это было сразу очевидно — не мог быть благополучным, — да и как могла эта крепкая, пышущая здоровьем женщина жить с доходягой сапожником?
Закончилось все так, как и должно было закончиться: она продолжала, как и прежде, гулять с другими мужчинами, загубила себя и умерла, в то время как две другие все еще живы и здоровы… Кх-а, да вдобавок насмерть загрызла своего мужа, вогнала его в гроб раньше, чем можно было ожидать… разве и в этом нет его вины?
Конечно, нет! — Старого Смуджа так и подмывало сказать это, но он хорошо помнил, как постоянно обманывал сапожника, убеждая, что в его падчерице он найдет добрую и порядочную жену… а обмануть бедолагу было нетрудно, ибо, не живя в этих местах, он понятия не имел о ее прежней жизни!
Но только ли этот брак и эти две преждевременные смерти тяжким грузом лежали у него на душе?
У Смуджа кровь в жилах застыла, когда он вспомнил о смерти Ценека и Краля. Но при чем тут он, разве он виноват и в их смерти? Не он же замахнулся на Ценека кочергой, не он заманил Краля к разливу, так в чем же он может упрекнуть себя?
Да ведь и не эта девушка Маргарита проколола шпагой своего брата, а все же он проклял ее, обвинив в своей смерти!
Как, почему так получилось, старый Смудж смутно себе представлял и меньше всего его это сейчас интересовало. Перед глазами вдруг возникла нитка жемчуга, которую Маргарите подарил Фауст, и этого сейчас было достаточно, чтобы он по-своему понял и все остальное. Кх-а, жемчуг всему виной, именно он заставил ее потерять голову и отдаться Фаусту, а брат ее из-за этого готов был убить Фауста и погиб… Кх-а, значит, жемчуг! Следовательно… следовательно, — неотвратимо напрашивалось сравнение, встав вдруг перед ним со всей неприглядной очевидностью, — если бы он не попал под власть денег, которые у него крала мать Панкраца, да и Ценек требовал от него, разве бы дело дошло до того несчастного брака и до преждевременной смерти отца и матери Панкраца, а затем… разве могла случиться смерть Ценека и, как следствие, смерть Краля?
Три, четыре смерти, разве это, как считает Панкрац, такой пустяк, из-за которого не стоит и беспокоиться и который может повлечь за собой в качестве наказания только незначительный денежный штраф?
Нет, дело это серьезное и требует самого серьезного наказания… если не от суда земного, то… особенно, если перед ним ни в чем не признаться, — на том свете кара будет суровей!
На том свете, а существует ли он вообще? Панкрац, да и нотариус, и капитан, и многие другие говорят… так думает и Йошко… что его нет! Но жупник утверждает обратное, да и мама, пусть она и ругает попов и в церковь не ходит, а нет-нет да и перекрестится, верит, значит, в бога! А если есть бог… как иначе возник мир, откуда появился первый росток?.. тогда есть и божья кара!
Непременно есть, он думал об этом уже вчера и позавчера! Да вот и Маргарите в церкви черт угрожал адом, и святые отворачивали от нее головы, — какая же кара тогда ждет его?
Ад, еще более страшный, чем тот, который уготовлен этой девушке Маргарите?
Холодным потом, словно стекло каплями дождя, покрылся лоб старого Смуджа. Кашель, до сих пор проявлявшийся только в сдавленных покашливаниях, — а долгое время и их не было, — все сильнее наваливался на него. Но он не дал ему овладеть собой, только слегка кашлянул. Все же это сказки для детей, ада нет, как и не существует наказания на том свете! Если же его нет, то чего он так боится, о чем беспокоится?
Страх, вернее, ужас перед собственной смертью, смертью, которая может произойти сейчас, здесь, как кара за содеянное зло со всей неотвратимостью и впервые вполне осознанно схватил его. Он задрожал, на глаза навернулись слезы, лицо передернуло судорогой; умереть здесь, сейчас, совсем одному, без мамы, без Йошко, без никого.
Нет, не бывать этому! — всеми силами противился он, а кашель до слез немилосердно сотрясал его, вцепившись словно клещами, выворачивая все нутро, скрутил, только что не свалил наземь! Внезапно его скрючило, и он вынужден был, чтобы не упасть, схватиться за спинки кресел, еще более неожиданно все стихло, и он успокоился. Кашель отпустил наподобие пронесшейся бури, удивительное спокойствие овладело им, и в наступившей благодати он завороженно прислушивался к своему дыханию, а может, и к биению сердца.
Жив еще, жив! — теплилась в нем не вполне осознанная радость… радость двойная; ибо, разве так плохо умереть, тем более здесь и сейчас? Здесь, где прошла его юность, где он провел самые прекрасные, самые чистые и возвышенные мгновения своей жизни, да, здесь, и всех его забот как не бывало!
Здесь, да здесь! — все в нем пело и ликовало, звучало вокруг и доносилось словно из-под земли. Поток звуков тек откуда-то снизу, омывая его, точно старый кряжистый дуб, и устремлялся дальше с солнечным переливчатым журчанием. Что это? Музыка? Началось новое действие?
Нет, это в оркестре настраивали инструменты и в зале приглушенно шумела оставшаяся публика. Только посмотрите, — встрепенулся старый Смудж, подняв голову, — сколько людей и все смотрят на него, а один господин как будто направляется к нему и о чем-то спрашивает!
Что с ним? Кх-а, ничего, уже ничего! — улыбнулся, как бы пробуждаясь из прекрасного сна, старый Смудж. Но тут же очнулся, протер глаза: что с ним было, собрался умирать? Но что бы тогда сказала мама, а Йошко, для которого он еще не составил новое завещание, и Панкрац тогда бы до конца жизни сидел у него на шее!
В самом деле господин прав, хорошо было бы выйти, впрочем, это он и собирался сделать! Здесь жарко и душно, на воздухе ему, наверное, стало бы лучше; да, так и нужно сделать, а еще лучше пойти домой, не теряя ни минуты!
Когда он поднялся и хотел воспользоваться помощью, предложенной господином, того позвала дама, он извинился и оставил его одного.
Все же он вышел сам, и сделать это оказалось легче, чем он предполагал; его ряд был совершенно пустым, и он пошел, придерживаясь за спинки кресел. Когда же они кончились, он ощущал себя настолько уверенно, что мог идти самостоятельно. Правда, немного подгибались колени, но и это скоро прошло. Таким образом без особых осложнений он миновал толпу людей, гуляющих по коридору, и спустился по ступенькам вниз.
Он уже прошел значительное расстояние, как вдруг вспомнил, что забыл в гардеробе шляпу. Значит, возвращаться назад, опять протискиваться через толпу?
Остановившись в нерешительности, он прислонился к стене. Ноги его точно одеревенели, и не было сил двинуться с места. Прямо перед ним, несколькими ступеньками ниже, были распахнуты двери, ведущие в ярко освещенный зал, где, двигаясь по кругу, прогуливалось много мужчин и женщин, особенно женщин, и среди них преимущественно молодых. Судя по тому, что он услышал от девушек в бельэтаже, можно было предположить, что Панкрац считается большим сердцеедом, следовательно, сейчас он должен быть там. С ним, конечно, и капитан, его-то он мог бы попросить проводить, пусть и после спектакля, — что может случиться до тех пор? — домой!
Согнувшись, едва волоча ноги, доплелся он до входа и даже вышел в фойе. Встав у стены, начал искать капитана или Панкраца. Но ни того, ни другого не было, ему становилось все хуже, что-то душило, в голове шумело, в глазах потемнело, несмотря на яркое освещение, ноги еле держали, каждую секунду он мог упасть.
Не попросить ли кого-нибудь его поддержать и помочь выйти? Все равно кого! Вот сейчас мимо него проходит кто-то с добрым, приветливым лицом!.. Но в тот же миг человек отвернулся, а сам он, будто в горле застрял ком, не мог вымолвить ни слова. Да, он лишился дара речи, но зато вернулось зрение и ноги стали двигаться — неподалеку от себя он заметил выход на балкон, там были видны люди, обратил внимание и на стул, с которого только что встала женщина. Там, на воздухе, он сможет посидеть и передохнуть! — смутно промелькнуло у него в голове; не прошло и минуты, как он уже сидел на стуле, опершись на каменную балюстраду, и небольшими глотками, чтобы не закашляться, вдыхал свежий воздух, уставившись в одну точку.
С балкона открывался вид на широкую, засаженную цветами и освещенную электрическим светом площадь. Сбоку от нее, в свете уличных фонарей, зеленели кроны деревьев одной из аллей, а прямо перед ним, у высокого углового здания, стояли вынесенные из кафаны столики. Люди в пестрых одеждах казались нарисованными акварельными красками на этюде, среди них был и офицер в белом кителе — не капитан ли Братич?
Не в состоянии хорошо разглядеть, старый Смудж еще ниже склонился над балюстрадой и закрыл глаза. Точно видение или всполох света, пронеслось перед ним воспоминание: капитан Братич говорил, будто бы Фауст был капиталистом, а все капиталисты, то есть богачи, идут по ложному пути. Так он сказал? В общем что-то в этом роде; то, что путь их ложный — это точно; эгоисты они, им нет дела до страданий других, они толкают человечество на бойню и смерть — кх-а, но разве то же самое можно сказать и о нем? Конечно, не идет же речь только о войне!.. А сапожник — раз, Ценек — два, Краль — три… троих он взял на душу! Они страдали из-за него… но разве не страдал и он сам? Кх-а, в том-то и дело… в том все дело… если его богатство ничего, кроме страдания, ни ему, ни другим не принесло, какой тогда смысл во всей этой жизни… деньгах, торговле, лавке?.. Неверная это была дорога… вся его жизнь после того, как он бросил музыку, оставив театр, была ошибочной!.. Да, это он уже вчера понял, когда, вспомнив о театре, расплакался… причина была именно в этом, а не только в том, что он продал кларнет! Уже тогда в нем зародилось сомнение, правильно ли он поступил, послушавшись в свое время жены и оставив оркестр… кларнет, с которым он расставался навсегда, только напомнил ему об этом с новой силой!.. Да, да… он совершил ошибку… а поступи он иначе, не исключено, что остался бы без жены и детей, — но почему должно было быть именно так? Просто они бы жили немного скромнее! Сейчас он бы уже, наверное, вышел на пенсию… жил спокойно и в свое удовольствие… как это обычно бывает, когда человек не изменяет своему призванию!.. А может быть, благодаря детям чаще ходил бы в театр, радовался жизни, наслаждаясь ею как когда-то, или, может, весь бы отдался музыке… музыке чистой, настоящей, всепрощающей… о да, было бы несравнимо прекраснее!
Прекраснее… и бог с ней, с астмой, если бы он больше не мог играть, то слушал бы… слушал… Там-там… тим-там… будто на самом деле в душе у него уже звучал вальс из второго действия. Сладко заныло под сердцем, и даже через опущенные веки пробился свет, а на лице заиграла улыбка, и ноги готовы были отбивать такт.
Но они остались неподвижны; неподвижны, как и рука, которую он хотел вытащить из-под лица и приложить к сердцу.
Было бы бесполезно ждать движения; подобно тому, как звук скрипки, прорезавший сумерки, едва уловимо трепещет, готовый вот-вот оборваться, словно нить паутины, но все еще звучит, медленно угасая и исчезая, также медленно, почти неощутимо, с едва заметной судорогой, пробежавшей по телу, замерло и это сердце, замерло, перестало биться, слившись с мраком и смертью.
Та-тарара, та-раро!
XI
Стоя возле него и все еще ощущая на своих пальцах холод его лица, Панкрац размышлял, как ему поступить. Влюбленная парочка рядом шепталась о чем угодно, только не о смерти, не подозревая, что она совсем рядом, — скажи им сейчас об этом, не испугаешь ли их? Как бы взвизгнули, мгновенно разбежавшись, женщины, ха-ха-ха, вот было бы занятно! Почему должны наслаждаться другие, когда он не может! В таком случае, он был бы обязан представиться как родственник этого старца и остаться с ним, тогда бы он пропустил то, из-за чего и пришел в театр: балет! Удерживало его и другое… другое! — напрасно он пытался проникнуть в нужный ему карман: дед так согнулся, что не было видно не только кармана, но и самого жилета.
Только бы никто не обратил внимания на необычную позу старика, иначе все потеряно! — испугался Панкрац и принял такую позу, будто беседует с ним.
Впрочем, вскоре звонок известил о начале нового действия, и балкон опустел, стало пусто и в фойе. Этого момента и ждал Панкрац. Он заглянул в фойе, вернулся и встал спиной к балюстраде с таким расчетом, чтобы с террасы кафаны, находившейся, впрочем, довольно далеко, его никто не заметил. Затем наклонился к деду, просунул руку под сюртук, нащупал деньги, оставшиеся у старого Смуджа после продажи кларнета.
Зачем они теперь ему? Да и отдавать их другому или возвращать Йошко тоже было неразумно. К. тому же он покупал старику билет на поезд, платил за трамвай, тот, наверное, и не думал возвращать. Ха-ха, теперь он сам себе их вернул! Сейчас он поступил умнее, чем в случае с Кралем, когда оставил ему сотню!
Усмехнувшись, он еще раз осмотрел деда, вспомнил и про часы, но не взял. Как можно равнодушнее прошел через пустое фойе и по внутренней лестнице, мимо лож спустился в партер. Когда направлялся вниз, то навстречу ему из вестибюля в партер поднимался по лестнице капитан.
— Не вы ли это были на балконе? — спросил он приветливее, чем прежде, кажется, даже улыбнулся.
Панкрац, заметив его, вздрогнул, вопрос показался ему подозрительным. Не узнал ли капитан и старого Смуджа, не видел ли он все? Смешно, как он мог узнать старика, если его лицо было скрыто, а коли закралось подозрение, разве бы капитан улыбался? Тем не менее на всякий случай ответил:
— Нет! Я был возле лож, беседовал с дамой! А вы откуда идете? Решились-таки выйти?
— Да, немного прогулялся, к сожалению, времени было мало! Такой приятный вечер! Когда я уже собрался уходить и посмотрел наверх, мне показалось, что на балконе стоите вы… и, — он еще больше расплылся в улыбке, — ваш дед! Так я подумал, увидев его седые волосы, да и вас рядом!
— Дед? Старый Смудж! Придет же такое в голову! — как можно более небрежно бросил Панкрац и отвернулся, стараясь скрыть лицо, готовое залиться краской, все же он не потерял еще способность краснеть! — Кажется, уже началось! — добавил он быстро и распахнул перед собой двери, ведущие из коридора в партер.
Действие действительно началось, и попасть на свои места у них уже не было возможности. Они остановились у стены и стали смотреть стоя.
Поначалу не было ничего интересного, на сцене в полумраке пели речитативом Мефистофель и Фауст. Неожиданно вспыхнул свет и стала видна группа оголенных женщин, лежащих как бы под балдахином на заднем плане. Чем дальше, тем больше, на сцену выпорхнули другие девицы, еще более оголенные, а потому и более притягательные для взора. И запрыгали, ударяя ногой об ногу, извиваясь всем телом; кому отдать предпочтение, на ком остановить взгляд?
Воспользовавшись тем, что остался без места, Панкрац подошел ближе, жадно пожирая глазами девушек, стараясь выбрать наиболее привлекательную. Вдруг отпрянул, потом снова всмотрелся: среди балерин в розовом, одна из них, что сейчас находилась у самого края сцены, почти рядом с ним, не та ли дама, которую он повсюду искал, забредя в конце концов даже в бельэтаж?
В бельэтаже, вероятно, был и дед! Где же еще, если, осмотрев все, нигде его не нашел! Тогда почему он там его не увидел? Разминулся, наверное, ну и ладно, к черту деда, стоит ли о нем сейчас думать! Наконец-то он нашел свою даму! Да, несомненно, это она, только слишком белое у нее лицо, вероятно, от пудры! И ноги ее, посмотрите, какие дивные колени, словно два натянутых лука — кого-то она поразит своими ногами?
Взгляд Панкраца неотрывно следовал за ней, а в голове пронеслось: следовательно, ее билеты предназначались кому-то другому, сама же она все это время, конечно, была в театре, только за кулисами! Как он ее не заметил сразу, еще во втором действии? Ну да, оно же было коротким, да и пришел он в последнюю минуту! Впрочем, — он вдруг сразу охладел, — какой бы она ни была красивой, ухаживать за ней бессмысленно! Она всего-навсего балерина и не только не богата, но и сама наверняка живет за чужой счет, ибо откуда у нее такая элегантность? На одно жалованье так не оденешься.
Так, хорошо, что он об этом узнал, понапрасну не будет за ней бегать! Ха, да и не так уж она божественно красива! Колени излишне остры, ноги слишком длинны, как у цапли! Да и смеется глупо, рот до ушей растянула… Чему она, черт возьми, радуется? Сама себе, любовнику, наблюдающему за ней из ложи?
Пытаясь проследить за ее взглядом, Панкрац потерял из вида и ее, и всю сцену. Перед ним встало совсем другое лицо, тоже улыбающееся, но улыбкой мертвого человека. Ему стало любопытно: что за прекрасное видение посетило старого Смуджа в последние минуты его жизни, если даже смерть не могла стереть с его лица улыбку?
Да, именно улыбка запечатлелась на его лице, какая-то блаженная, словно он увидел небо! Ну небо, так небо! — и тут же на Панкраца наплыло воспоминание, как он объяснял поведение старого Смуджа, а как капитан; наплыло и исчезло. Его заслонила собственная улыбка и собственная радость: старый умер, а завещание так и не изменил! Йошко теперь в его руках, и если попробует взбрыкнуть, можно будет заставить его вернуться на старые условия, причем на этом он мог, возможно, настоять еще вчера!
Ха-ха-ха, интересно будет посмотреть на Йошко: отослал отца в город, подальше от всяких волнений, а, выходит, послал навстречу смерти! Ха-ха-ха; это и было то, что и ему самому, после того как он пополудни на станции увидел, насколько дед слаб, показалось желательным и удачным исходом! Тогда он об этом подумал в связи с завещанием, а сейчас смекнул, что здесь могут появиться и другие возможности. Если все нити оборвутся и защита пойдет в нежелательном направлении, можно будет вместо бабки, которая ему еще будет нужна, кое-что приписать и этому мертвецу, вплоть до убийства Ценека! Впрочем, он ведь и сам собирался взять всю вину на себя!
Что за чушь, как можно допускать, будто дело может пойти в нежелательном направлении? Все будет так, как должно быть, подтверждение этому уже есть, уездное начальство после вмешательства Йошко сразу выпустило бабку из тюрьмы!
Плохо только, что капитан видел его на балконе, к тому же признал и старого Смуджа! Ведь еще раньше у него возникли подозрения, не полицейский ли он осведомитель, не потому ли и был таким злым? Теперь, когда он узнает, — если не сегодня, то непременно завтра из газет, — что на балконе был, там и умер именно старый Смудж, его недоверие к нему возрастет, разве поверит капитан тогда всему, что он наговорил о Ценеке и Крале?
Не важно! Главное, деньги деда у него в руках и ни перед кем, даже перед Йошко, он не несет ответственности за их исчезновение. Что касается капитана, ха, тот с сегодняшнего дня будет плясать под его дудку! Это уж как пить дать! — ехидно улыбнувшись и вспомнив об одной своей идее, пришедшей в голову еще до разговора с Васо, Панкрац посмотрел на капитана; тот стоял поодаль и слегка отбивал такт ногой.
Панкрац снова повернулся к сцене и стал наблюдать, правда, уже с меньшим интересом, как за своей бывшей симпатией, так и за балетом вообще. Какая же это вакханалия; он ожидал увидеть больше наготы, больше страсти, больше бесстыдных движений и объятий — именно так представлял он римские вакханалии, о которых ему рассказывали в школе!
Ерунда! Все они, и те, кто танцуют, и те, кто смотрят, стараются придерживаться какой-то морали, а там, где их никто не видит, вряд ли стесняются!
Интересно, — стукнуло ему в голову, — не обнаружил ли кто уже мертвого деда? Впрочем, до антракта вряд ли… Никто! — вздрогнул Панкрац и побледнел; только теперь он вспомнил, что во второй половине дня дал деду письмо от Йошко, оно так и лежит, наверное, у него в кармане!
Где же еще? Это зависит от того, был ли дед дома: если да, то мог его оставить там. Если же этого не сделал и письмо попадет в чужие руки, что в нем опасного? То, что бабку посадили в тюрьму, в этом нет никакой тайны, а замечание Йошко по поводу его, Панкраца, оптимистического плана ничего не раскрывает. В письме упомянут и Васо, а тот уж постарается заполучить его назад и замять все это дело!
Тем не менее, когда действие закончилось, Панкрац все раздумывал, не сходить ли еще раз за письмом на балкон. Но там возле деда уже могли быть люди, и он оставил эту мысль; самым разумным, что можно было сейчас сделать, это уйти из театра. Да, таким образом отпадет необходимость в глупых объяснениях с капитаном, если тот о смерти деда узнает еще в театре. Однако к чему их избегать, может, все получится презабавно! — и Панкрац решил остаться до конца. Единственно, о чем он беспокоился, как бы не пришлось объясняться в театре, а это, как ему казалось, неизбежно произойдет, если они вдвоем выйдут из здания и с улицы капитан заметит толпу людей, собравшуюся на балконе возле мертвеца. Поэтому, подойдя к капитану, продолжавшему стоять и хлопать певцам и прима-балерине, он предложил ему сесть.
Капитану больше хотелось выйти на воздух, но после его реплики, что и так все скоро кончится, осталось всего одно действие, уступил. Они сели, и Панкрац какое-то время наблюдал за ним, а затем из чистого любопытства спросил:
— Почему это вы, капитан, в предыдущем антракте сначала отказались пойти со мной, а потом все-таки вышли? Мне показалось, вам было неприятно мое общество.
— Неприятно? — капитан посмотрел на него как-то неопределенно. — Да нет! Просто мне вдруг захотелось подышать свежим воздухом. — И, загадочно улыбаясь, стал рассматривать свои ногти.
Панкрац и дальше продолжал сверлить его взглядом.
— В продолжение всего спектакля вы выглядели недовольным и мрачным и только под конец несколько повеселели, а сейчас даже хлопали! Может, что-то произошло на улице, неожиданная приятная встреча?
— Да нет! — капитан посмотрел на него и отвел взгляд. — Все дело в спектакле! Прекрасная опера, великолепная музыка! Не припомню уже, в который раз я ее слушаю и всегда нахожу в ней что-то новое!
— Э-э, в таком случае вы должны несколько изменить свое мнение о Гете. А что нового вы нашли сегодня?
— Сегодня? — капитан только повторил вопрос, но ничего не ответил. Через минуту все же продолжил, еще более загадочно улыбаясь: — Для чего же я должен изменять свое мнение о первой части «Фауста», если я ее и не ставил под сомнение! Это извечная и, возможно, во все времена неизменная проблема взаимоотношений между мужчиной и женщиной! Если же говорить о каких-то изменениях, — он снова выразительно посмотрел на Панкраца и, продолжая улыбаться, задумался, — то они прежде всего должны происходить в жизни!
— Каким образом? Как вы это себе представляете? — заинтересовался Панкрац, и какая-то неясная догадка внезапно осенила его; в первое мгновение ему показалось, что капитан целил в него как полицейского осведомителя.
— Да так! — капитан явно не хотел ничего объяснять и потому перевел разговор на другую тему; он спросил Панкраца, нравится ли ему опера.
Панкрац отделался привычным набором похвал. Но под конец, зевнув, не удержался, чтобы не добавить:
— В общем-то все это глупо, я имею в виду сюжет! На какие изменения вы все же намекали? Не замешана ли здесь, — он подмигнул, — какая-нибудь женщина? Эх, капитан, грешный вы человек, — он обнял его, — что с вами происходит?
Лицо капитана приняло такое выражение, будто ему приятно и неприятно об этом говорить, но он снова не пожелал ничего объяснять.
— Да ничего, а что бы могло происходить? Ничего! — он поднялся и стал разглядывать публику.
Оставив его в покое и сам не встав, Панкрац тоже стал смотреть на людей, особенно на тех, кто возвращался в зал. Его интересовало, не принесет ли кто с собой известие о смерти деда. Но нет, никто, ни тот последний, что вошел в зал, ничего не говорили, во всяком случае, он ничего не услышал. Так и закончился антракт, занавес снова поднялся, и началась сцена Маргариты в темнице.
— Ах вот как! — минуты две-три спустя, догадавшись наконец, что действие происходит в тюрьме, усмехнулся Панкрац. Теперь ему стало понятно: Маргарита вынуждена была умертвить своего ребенка, за что же ее бросили туда, ведь в смерти брата она неповинна… или, может, из-за тайной любовной связи с Фаустом?
Какая глупость! Это средневековье со своим идиотским пониманием любви! Выходит, его прежнюю девушку нужно было тоже заточить в тюрьму? Сравнивая собственные усилия, прилагаемые к тому, чтобы избежать заключения, еще более глупым, чем весь средний век, показалось ему поведение самой Маргариты, отказывающейся от помощи Фауста, предлагавшего устроить побег из темницы. В результате, когда она осталась одна и в сцене, славящей Христа, упала на колени перед распятием, появившемся на заднем плане, Панкрац зевнул от скуки и уже едва мог дождаться окончания этого глупого спектакля. Затем не удержался и, встав, заметил капитану:
— Можно было бы и более умно завершить! Этот крест!.. — он не закончил, во-первых, вспомнил кое о чем, что помешало ему продолжить фразу, а во-вторых, и это, возможно, было более важно, поднялся также и капитан; обернувшись, он что-то пробормотал.
Выйдя из зала и взяв в гардеробе саблю и свои головные уборы, они направились к выходу. Вернее, первым у выхода оказался Панкрац, поскольку спешил и быстрее собрался. Он уже успел заглянуть в вестибюль, чтобы убедиться, не выносят ли деда как раз сейчас. Не обнаружив ничего подозрительного, смело — а почему бы и нет? — уже вместе с капитаном вышел туда. Но тут же содрогнулся; то, чего он опасался, произошло в эту минуту. На лестнице, ведущей от лож, появились два санитара из общества спасения, они несли на носилках деда. Перед ними и вокруг них толпились люди, среди которых он узнал и знакомого ему дежурного полицейского чиновника и сыщика, пришедших, вероятно, сюда в связи со случившимся. И, отвернувшись от них, чтобы не быть узнанным, он довольно грубо потащил капитана за рукав.
— Пошли, капитан? Что вы там увидели? Кому-то, наверное, стало плохо!
Между тем санитары с носилками спустились уже по ступенькам вниз, толпа вокруг них заметно увеличилась, и капитан, остановившись в недоумении, старался сквозь нее разглядеть, что же там случилось. Хотя лицо старого Смуджа и было покрыто платком, капитан вздрогнул и сказал, побледнев:
— Ей-богу, господин Панкрац, мне кажется, это ваш дед!
И, переводя взгляд с Панкраца на носилки, он в конце концов уставился на них. Протискиваясь сквозь толпу, санитары несли носилки дальше по вестибюлю, пока не подошли к главному выходу, где уже стояла карета «скорой помощи». Только теперь Панкрац вроде бы заинтересовался. Сделав вид, что испуган, — откровенно говоря, ему и впрямь было не совсем приятно, — он встал на носки, как бы пытаясь получше рассмотреть. Затем снова опустился и сказал как можно тверже:
— Это просто невероятно! Вы сами видели, как я его отослал к Васо! Он не должен был уходить из дома!
Капитана это не убедило. Более того, он был уверен как раз в противном, если он и мог в чем ошибиться, то уж по одежде он точно признал старого Смуджа. Да вот кто-то только что сказал, будто старика обнаружили на балконе во время предпоследней картины — следовательно, как раз после антракта, когда и ему самому — капитану — показалось, что на балконе Панкрац и старый Смудж.
— Надо бы спросить, — до крайности растерянный и возбужденный, обратился он к Панкрацу. — Нам это не составит никакого труда! — И прежде чем Панкрац смог ему помешать, капитан, растолкав толпу, пробрался к карете, в которую уже внесли старого Смуджа. Не прошло и минуты, как Панкрац на громкий окрик капитана вынужден был подойти. Разозлившись на самого себя, что не ушел из театра раньше, и еще больше на капитана, поставившего его теперь в неловкое положение, какое-то мгновение он в душе еще боролся с собой, размышляя, стоит ли и сейчас, когда уже не было никаких сомнений, что в карете лежит мертвый старик Смудж, отрицать, да еще в присутствии капитана, что это его дед. Но слово сорвалось само собой.
— В самом деле, это он! Куда вы его собираетесь везти? — обрадовавшись, что дежурного чиновника больше не было поблизости (сыщика он только поприветствовал), обратился он к санитарам. — В больницу? Я приеду вслед за вами!
Санитар, сидевший рядом с носилками, предложил поехать с ними. Панкрац отказался, презрительно окинув взглядом людей, все еще толпившихся возле кареты, и, не сказав ни слова капитану, стал выбираться из толпы.
Капитану это удалось сделать легче, поскольку он пошел вслед за отъехавшей каретой. Панкраца он нагнал уже у террасы кафаны. Здесь тот остановился, разговаривая с какими-то девушками.
Капитан их не знал, а были это те две девушки, что сидели рядом со Смуджем в бельэтаже. Сейчас они стояли здесь, и когда Панкрац, заметив их в последний момент, проходил мимо, та, что постарше, укоризненно посмотрела ему в глаза и что-то сказала, видимо, нечто оскорбительное, потому что Панкрац, будучи уже в раздраженном состоянии, тоже бросил ей грубо, мол, прикуси язык!
— Невежа! — не осталась в долгу старшая, а Панкрац, остановившись, — именно в эту минуту и подошел капитан, — громко отпарировал, не обращая внимание на многочисленных прохожих:
— Гусыня!
— В чем дело? — сам того не желая, вмешался капитан и посмотрел на девушек, из которых младшая показалась ему сильно заплаканной. — Кто эти девушки? — спросил он Панкраца, когда они тронулись дальше и, миновав кафану, свернули с площади на улицу.
Младшая выглядела совсем еще девочкой, ее Панкрац этим летом соблазнил и о ней вспоминал сегодня вечером в театре. Та, что постарше, была ее близкой подругой, с ней, из-за того, что бросил младшую, Панкрацу пришлось немало повозиться. Поэтому он небрежно ответил:
— Да так! Дуры, которые считают, если мужчина переспал с ними, тут же обязан жениться! — и, кипя от злости, скорее всего на самого себя, обжег взглядом капитана.
Капитан снова шел рядом с ним, он сгорбился так, что сзади торчком встала сабля, и не заметил, как на него посмотрел Панкрац.
— Ах, вот как! — только и сказал он и до первого угла, как и Панкрац, не проронил ни слова. Здесь вдруг очнулся. — Мы бы могли и поторопиться. Ведь вам еще нужно ехать в больницу!
Шли они медленно из-за Панкраца. Он беспрестанно оглядывался назад, проверяя, не идут ли за ними девушки, да и теперь не ускорил шаг.
— А зачем? — ехидно спросил он. — Вы считаете, что я непременно должен быть там? Помочь я ему ничем уже не смогу! Вы слышали, еще в вестибюле сказали, что он мертв!
Капитан остановился, впился в него глазами и, сжав плотно губы, глухо произнес:
— Разве вас не интересует, отчего он умер?
— А у кого я могу узнать? Если мне что-то и надо сделать, так это сообщить Васо! Но Васо наверняка нет дома, он ушел в гости! Следовательно, все откладывается до завтра, а завтра приезжает бабка.
Капитан молчал, снова уйдя в себя. До сих пор он был уверен, что на балконе рядом со старым Смуджем был не кто иной, как Панкрац. Почему он это скрывает? Может, в последнюю минуту между ними произошло что-то, отчего старик сильно разволновался и внезапно умер? Может быть, несмотря на то, что бабку выпустили, Панкрац принес дурные известия, которые, опоздав в театр, мог слышать от Васо и здесь рассказать о них старому Смуджу? Или Панкрац, разозлившись, что старик появился в театре, преднамеренно его чем-то запугал, это и послужило причиной смерти?
Мысли о Панкраце, созвучные тем, что возникли еще во время спектакля, снова роились в голове капитана.
Если Панкрац мог стать полицейским осведомителем, то, следовательно, он способен и на любую другую подлость; разве вообще все в его жизни не строилось на лжи и подлости? Так, не признавая себя и Смуджей виновными в деле Ценека и Краля, разве не защищался он с помощью лжи? А если это ложь, то как он, капитан, смеет давать показания, которые обещал Панкрацу, и тем самым усугублять преступление, совершенное им и его близкими?
Старого Смуджа больше нет, — размышлял он, шагая по дороге, — нет его, и разве все поведение Панкраца, а возможно, и его вина в смерти старика не являются новым доказательством того, что он если не Ценека, которого, вероятно, убила старуха, то Краля отправил на тот свет? Да, в таком случае суду следует сказать истину, помешав осуществлению подлого плана Панкраца, бросившего Ценека в пруд и теперь пытавшегося свою вину переложить на невиновного Краля, ставшего, в свою очередь, жертвой его нового преступления!..
Не слишком ли он выдал себя Панкрацу, раскрыв свои убеждения, и разве тот, будучи полицейским осведомителем и мстя за себя, не мог ему навредить, что сейчас было бы крайне нежелательно?
Этот страх, усилившийся от мысли о завтрашнем рапорте, постепенно овладевал капитаном, мешая ему действовать решительно. Тем не менее он отважился заметить:
— И все же тогда на балконе со старым Смуджем могли быть вы, господин Панкрац! Я не понимаю, почему вы это скрываете?
— Я скрываю? — Панкрац остановился и, хмыкнув, вспылил: — Бог знает, кого вы могли видеть! Впрочем, что тут такого, если бы это был и я? — он решил признаться, но, вспомнив о деньгах, добавил: — Меня удивляет, почему вас это так беспокоит? Может быть, вы следили за мной, если так уверены?
Нет, он не следил за Панкрацем: напротив, тогда он был счастлив, что смог от него избавиться и побыть один, поэтому и отказался выйти вместе с ним. Причина заключалась в его внутреннем ощущении, которое имело отношение к Панкрацу постольку, поскольку избавляло его от душевных терзаний, связанных с мыслью, будто он от него ничем не отличается. Именно об этом своем ощущении он беспрестанно думал и сейчас, во всяком случае, мысль эта постоянно возвращалась к нему, улучшая ему настроение, впрочем, как и тогда, когда, возвращаясь после антракта в зал, он встретился с Панкрацем.
Но не было ли одной из причин его тогдашнего хорошего настроения то, что на балконе он заметил и старого Смуджа? Ему понравилось, что старик все же пришел, заинтересовавшись тем, что когда-то было его подлинным, в отличие от торговли, призванием. Да, это пришлось ему по душе, но как страшно все закончилось! — капитан никак не мог отделаться от неприятной мысли, что сам увлек Смуджа в театр, подав ему эту идею! Конечно, предложив ему туда пойти, он мог уговорить Панкраца взять старика с собой; находясь вместе с ними, он бы легче все пережил и, возможно, самое главное, был бы пощажен Панкрацем! Но разве Панкрац в чем-то виноват?
Неожиданно, едва успев возмутиться Панкрацем, упрекнувшим его в слежке, у капитана мелькнула догадка, после чего обвинять Панкраца ему показалось бессмысленным. Так, немного укоряя теперь и себя, капитан поспешно, чуть ли не задыхаясь, воскликнул:
— Послушайте, старый Смудж умер сразу же после действия, заканчивающегося смертью Валентина! Не кажется ли вам, что именно это на него повлияло?
Хотя Панкрацу и вспомнилась улыбка мертвого деда, его больше, впрочем, как не особенно и прежде, не интересовали душевные причины смерти деда. Единственно, что показалось ему несколько любопытным, это неожиданное совпадение: в тот же самый антракт, когда его дед, видимо, задохнулся в приступе астмы, он рекомендовал капитану выйти подышать свежим воздухом. Но об этом ему не хотелось говорить, скучен и неприятен был для него весь этот разговор о Смудже, поэтому и решил его прекратить. Выслушав капитана, он только пожал плечами и согласился.
— Возможно! — и тут же перевел разговор на другое. — Какое впечатление на вас произвела девчонка, что с той жирафой, — он имел в виду девушку постарше, — стояла у театра?
Капитан же продолжал размышлять дальше, гадая, что за причины, светлые ли, мрачные, могли вызвать смерть Смуджа, и теперь неохотно ответил:
— Да я и не разглядел! Кажется только, что она была заплакана!
— Заплакана? У нее всегда такие блестящие, с поволокой глаза, словно она вечно сгорает от страсти!
— Возможно! Вам это, конечно, лучше знать! — капитан бессознательно принимал навязываемый ему разговор. — Вероятно, вы ее любили. Или ту, вторую?
— Нет, именно первую! Любил и мог бы все еще любить! — засмеялся Панкрац. — Мог, если бы с ней не случилось то же самое, что и с милой барышней Фауста, ха-ха-ха!
— Что? Забеременела? — заинтересовавшись, спросил капитан, не преминув заметить: — Почему же вы смеетесь? Неужели вас так забавляет чужое несчастье, особенно беда, случившаяся с девушкой, которая, возможно, вас любила, если вы ей и не отвечали взаимностью?
— Да в том-то и дело, что полной уверенности нет! — Панкрац еле сдерживал смех и все же не выдержал, прыснул. — Я знаю, для вас все это не так просто, вы об этом уже говорили! Видите ли, мне всегда смешно, если женщина беременеет. Когда заходит об этом разговор или до меня доходят подобные слухи, мне кажется, что речь идет о корове или кобыле! Все мои иллюзии о женщине рассеиваются, я вижу в ней только самку.
— Вы необычайно тонкая натура! — не без иронии заметил капитан и помрачнел. — Выходит, бросили ее, а она беременна? Тогда тем более понятно, почему она плакала!
— Вот так! — осклабился Панкрац; разумеется, девушку он бросил вовсе не из-за утонченности своей натуры. По правде говоря, все это были просто слова, а расстался он с ней потому, что она была бедна, и потому, что, если уж она забеременела раз, он боялся поддерживать с ней дальнейшие отношения, опасаясь, как бы это не случилось вторично! — Джентльмен я или нет, как вы считаете! Вылечил я ее хинином, хинином, ха-ха-ха! Именно в театре мне пришла в голову прекрасная мысль, если бы то же самое Фауст сделал с Маргаритой, не было бы всей этой глупой трагедии! Закончилось бы все — чем, впрочем, и бывает с самого начала до конца всякая любовь, да и жизнь: комедией! Ха-ха-ха!
— Н-да! — совсем уже отчужденно только и пробормотал капитан.
XII
Впрочем, во время спектакля его ощущения были совсем иными. Поначалу, правда, они не были связаны с женщиной и вообще со спектаклем. Тогда, в течение почти всего второго и третьего действия, — опоздав, он половину первого простоял в коридоре, — он мучился от того, что никак не может разобраться в самом себе. Мысли его вертелись вокруг событий, произошедших после полудня и вечером до прихода в театр. Столько всего на него нахлынуло, что поначалу он барахтался в каком-то безнадежном хаосе. Постепенно же и воспоминания и мысли прояснились и центральным оказался вопрос: что делать, как вести себя на завтрашнем рапорте? Это было главное, от этого, — как казалось ему, — зависело или могло бы зависеть все, может, вся его дальнейшая судьба! Да, если бы ему удалось своим несколько странным поведением произвести на генерала впечатление человека с расстроенной психикой, не совсем нормального, его просьба о выходе в отставку, возможно, могла бы быть удовлетворена быстрее, чем тогда, когда он затеял эту историю с процессией. Ну и что, пусть бы у него все получилось так, как задумал, разве стал бы он свободным человеком, который мог бы жить согласно своим убеждениям, если за эти убеждения преследуют, а он не способен уже ни увлекаться, ни бороться? Да и к чему бороться, где и в чем гарантии успешного исхода этой борьбы? Горсточка людей на площади, пять процентов всего населения страны, из них большинство действует бессознательно, остальные миллионы в большей или меньшей степени подобны Кралю! — эти возражения были, в сущности, не его, а Панкраца, но, проникая в него, становились его собственными. Конечно же, все бесплодно, как мечта Фауста о прекрасной Елене!
Капитаном овладело такое состояние, будто он пробуждался из прекрасного, но обманчивого сна. А очнувшись, задавал себе вопрос: есть ли смысл в его далеко не молодые годы мечтать об отставке и о переходе на гражданскую службу? Действительно, ему не так плохо и на его теперешней работе! Под его началом целая команда, ах, боже мой, если ему народ что-то дал, то и он не остался в долгу! Он хорошо к нему относится, добр с людьми, служащими под его началом, и лучше если он, добрый, будет ими командовать, чем кто-то другой, плохой!
Да, только так, а жениться он сможет, находясь и на военной службе, это даже к лучшему, здесь он материально более обеспечен. Только вот на ком жениться?
Едва он успел подумать о своей крестьянке, как его всего передернуло: разве то, на что он сейчас решился, не подтверждает правоту Панкраца и не отождествляет его самого с ним? Что ему скажет на это его товарищ инженер, которому он столько говорил, как, перейдя на гражданскую службу, в корне изменит свою жизнь?
Да, говорил, а что делать? Трудности слишком велики, он вынужден остаться там, где уже ко всему притерпелся. К тому же, разве женившись, он не поступает в соответствии со своими убеждениями и действует более последовательно и благородно, вопреки утверждению Панкраца?
Пока он так размышлял, закончилась сцена в саду Маргариты, началась другая, в церкви, а затем и перед ее домом, ночью. Все беды и несчастья девушки, происходившие с ней по наивности и из-за любви, находили отклик в душе капитана, вызывали в нем сочувствие и как бы укрепляли его в своем решении.
Мысленно он унесся в далекое прошлое, ему вспомнилась молодость и первая любовь. Случилось это еще в Винер-Нёйштадте. Он был кадетом, а она студенткой, познакомились они в тамошнем театре, опять же на представлении «Фауста». Это было большое и прекрасное чувство со всем очарованием первой любви, но чем все закончилось? Он оставил ее ради другой, и девушка спустя год, как он много позднее узнал от ее сестры, заболев от отчаяния и тоски туберкулезом, скончалась. Примерно в том же духе продолжалось и дальше. Одна женщина сменяла другую: или они бросали его, или, чаще, он их, и хоть больше ни с одной из них и не закончилось так трагично, как с первой (впрочем, откуда ему известно!), все же ни одна его любовь не прошла безболезненно и бесследно как для него, так и для них. Да, как бы он ни старался одухотворить и облагородить свою любовь, всем в конце концов этого было мало, обязательств же он никаких не давал, стремясь только к наслаждению! А как следствие — страдания; ни одно из его увлечений не завершилось ничем серьезным, ни одну из женщин он не осчастливил, ни для одной не пожертвовал собой — неужели так будет всегда, разве мысль, к которой он пришел — поменьше думать о своем удовольствии, а больше считаться со страданиями других, — не заставит его измениться?
Да, девушка, — он имел в виду свою крестьянку, — из-за него, наверное, также много страдала, а возможно, до сих пор страдает! Конечно, не из-за того, чем его так напугал Панкрац, но разве она сама, рыдая, не рассказывала ему, когда они еще были вместе, как над ней издеваются крестьянские девушки и парни, называя ее капитанской невестой! Может быть, до сих пор смеются; в конце концов разве не поступил он с ней так же, как с другими, и теперь она, вероятно, не сможет выйти замуж. Нет, для нее он сделает все, чего не решился сделать ни для одной другой, завтра же ей напишет, пригласит к себе и женится на ней! Ну и что, что она не образована? Разве так уж умна Маргарита, но влюбился же в нее такой мыслитель, как Фауст. К тому же его крестьянка не без способностей, он займется ее воспитанием, передаст ей все самое лучшее, что в нем есть. Она будет для него и женой и ребенком, которому он привьет все то, что, находясь на теперешней службе, вынужден был, да и сейчас еще должен, скрывать. Если же она подарит ему детей, он вырастит их благородными, в духе своих идеалов!
Несколько увлекшись мечтами о будущем, капитан неожиданно для самого себя обнаружил, что ему все стало ясно, он повеселел, с души свалился тяжкий груз. Это и заставило его тогда покинуть зал. Состояние внутренней бодрости требовало и внешних перемен, он вышел на воздух и здесь еще больше убедился в правильности принятого решения. Он больше не сомневался; напротив, от мысли, что Панкрац со своим циничным взглядом на женщин и жизнь никогда бы подобным образом не мог поступить, оно еще больше окрепло. Да и сам он возвысился в собственных глазах настолько, что, до сих пор ничего, кроме неприязни не испытывая к Панкрацу, теперь усмехнулся и сказал с легкой издевкой:
— Ваша трактовка «Фауста» как комедии напомнила мне случай с крестьянами, хохотавшими, глядя на в общем-то банальную трагедию, которую… вас, правда, тогда не было… шваб показывал в своем кино у вашего деда! Собственно, они смеялись не над трагедией, а над неловкостью шваба и его плохим аппаратом!..
— Вот как! — чуть снова не расхохотавшись, воскликнул Панкрац и уже хотел признаться, как во время любовной сцены, произошедшей между Фаустом и Маргаритой у окна, чуть не повел себя точно так же, как крестьяне в кино. Вместо этого ответил: — Даже самый хороший спектакль мне не кажется лучше посредственного фильма! Ну а что вы тем самым хотели сказать… что я веду себя точно крестьянин?
Капитан про себя подумал, что крестьянина подобное сравнение с Панкрацем могло бы только оскорбить. Неожиданно в голову пришла мысль. Правда, она смутила его, и он сразу посерьезнел.
— Нет, так я не думал! — пошел было он на попятную, но тут же снова воодушевился. — Что же касается беременности Маргариты, то вы, если читали «Фауста», должны были бы знать, что она совершила детоубийство… а знаете как?
— Как? То, что она умертвила ребенка, я знаю, остальное не помню!
— Да… — протянул капитан, не решаясь сказать, — она утопила ребенка в лесном пруду!
— Почему вы об этом говорите? — хотел возмутиться Панкрац, но остыл. — А, знаю! — засмеялся он. — Это вам напомнило случай с Ценеком, как я его бросил в лесной пруд… Ну и что? Разве и это детоубийство?
Капитан некоторое время шел молча.
— Нет, разумеется, нет!.. И все же потому, что ситуации схожи, могли бы серьезнее отнестись к сегодняшнему спектаклю, да и к самой Маргарите! Наверное, непросто бросить человека, пусть и мертвого, в болото, словно падаль!
— Разумеется, совсем непросто! — с издевкой сказал Панкрац. — Было достаточно тяжело! Но что вы этим хотите сказать? Что меня следовало осудить, как Маргариту? Глупая, могла убежать из темницы, но не захотела! Вот что было по-настоящему глупо, а не детоубийство!
— Как это не захотела? — завелся капитан. — Она бы, может, и убежала, но как только увидела, что предлагаемая Фаустом помощь идет от дьявола, отказалась от нее! Разве вы этого не поняли?
Панкрац на самом деле ничего не понял, но рассмеялся:
— Да, знаю! Предположим, что дьявол действительно существует, разве не глупо отказываться от его помощи, если ничего, кроме пользы, она вам не принесет, более того, может даже спасти вам жизнь? А падать на колени перед крестом, это вы считаете умно? Ха-ха-ха, после всего случившегося этот крест мне показался особенно смешным!
Капитан снова замолчал. Цинизм Панкраца начинал его все больше раздражать. Особенно его возмущало циничное отношение к «Фаусту», хотя он и не удосужился его прочесть. Да, не удосужился, ибо если еще во второй половине дня в связи с его замечанием об омоложении капитан мог поверить в то, что Панкрац знаком с произведением, то вечером, в театре, он уже сомневался, действительно ли Панкрац читал «Фауста» еще в седьмом классе гимназии, теперь был глубоко убежден, что тогда пополудни на одну из тем «Фауста» Панкрац набрел совершенно случайно, как одноглазая курица на зерно; вечером же он бессовестно врал и, возможно, никогда книгу и в руках не держал; одно ясно, он не имел о ней ни малейшего понятия! Эти мысли снова всколыхнули в капитане все, что у него накопилось против Панкраца, что он ему ставил в вину и чему сам не хотел верить; сейчас его возмущение было настолько сильно, что он остановился и строго посмотрел Панкрацу в лицо:
— Поймите меня правильно, господин Панкрац, но, поскольку я не верю в животворящую мощь креста, и все это христианство мне нисколько не импонирует в гетевском «Фаусте», вы мне представляетесь настоящим маленьким Мефистофелем! Вы так же, как Мефистофель, относитесь и к людям, и к жизни! Доказательством является ваше понимание женщин и любви, ваше отношение к живому и мертвому деду, да и то, — он запнулся, но все же произнес, — как вы сегодня вечером… я думаю, вы не будете этого отрицать, — выдали полиции своих бывших товарищей! И если уж я решился быть искренним, то, знаете ли, склонен верить… извините… что вы, бог знает с помощью какой хитрости, заманили в воду покойного Краля и все… и все… — он хотел высказать свое мнение о плане самозащиты. Но разволновался и смутился, немного испугало его и выражение лица Панкраца, поэтому он только выдавил из себя: — Слушая вас, можно подумать, что зло на земле неизбежно и вечно!
На лице Панкраца действительно отразилось некоторое замешательство, но вместе с тем оно приняло мрачное, злое, насмешливое и угрожающее выражение. Он засунул руки в карманы, расправил плечи, втянул голову, дал капитану выговориться, а затем осклабился еще больше.
— Здорово вы разошлись, кто бы мог подумать, что вы на такое способны! Но послушайте теперь и меня! И я буду с вами искренним! Прежде всего признаюсь, что в разлив действительно я заманил Краля хитростью и тем самым спас своих родственников, да и себя, от его дальнейших пакостей! Далее, действительно, я выдал бывших своих товарищей, это было моей обязанностью, ибо сейчас они мои противники! Более того, скажу, что я рад смерти деда, причина здесь, конечно, косвенная! Ну, после всего этого, если вам угодно, я действительно Мефистофель: по мне зло, если бы это от меня зависело, должно было бы существовать вечно! Но зло, что это такое, какое мне дело до него? Живем мы только раз, смерть не щадит ни доброго, ни злого, поэтому для меня важно, чтобы мне было хорошо при жизни, а остальные пусть сами о себе позаботятся! Вот мое кредо, если коротко! Я вас не принуждаю, — он засмеялся, — исповедоваться! Единственно, о чем предупреждаю, капитан, — он оскалил зубы, — чтобы свое мнение обо мне вы оставили при себе! Надеюсь, вы не забыли, что и сами сегодня передо мной откровенничали и слишком многое сказали, а это при определенных обстоятельствах… и в случае необходимости… — он недоговорил, а только впился в него глазами.
Капитан побледнел, вспомнив о страхе, испытанном им уже однажды перед Панкрацем. Им овладел дух противоречия и праведный гнев; возмущение его было таковым, что он готов был высказать Панкрацу все свое к нему отвращение, даже если бы и пришлось испытать на себе его подлость, а затем с презрением, на которое только был способен, покинуть его. Но стоило только ему вспомнить о своем решении жениться на крестьянке и остаться на военной службе, как он сник и невнятно, чуть ли не извиняясь, пробормотал:
— Что это значит? Я же об этом сказал только вам, мне бы и в голову не пришло говорить кому-либо другому! — и, заставив себя улыбнуться, добавил: — Неужто и в самом деле вы могли бы донести на меня?..
В вымученной улыбке чувствовался страх, он боялся, что Панкрац это может сделать еще до его завтрашнего рапорта генералу, на котором он, капитан, решив остаться в армии, собирался вести себя как можно более разумно и на время затаиться! Панкрац между тем с минуту смотрел на него молча, затем отрезал:
— И вас, если вынудите! Бороться так бороться! — и быстро взял его под руку, усмехаясь ехидно и примирительно. — Бросьте, капитан, бросьте все эти глупости! Не будем ссориться! Но если уж зашел разговор, то нужно сказать и вот о чем! — он сразу стал серьезным, вытащил свою руку из-под руки капитана и посмотрел на него вопросительно. — Впрочем, вам не пристало на меня сердиться, я мог бы вам оказать услугу!
— Какую услугу? — выдохнул капитан, вопросительно посмотрев на Панкраца, понемногу догадываясь, о чем тот может сказать.
— Да в общем совсем простую! — Панкрац стал излагать свою мысль, осенившую его еще там, в сквере, прояснившуюся во время разговора с Васо и уже не покидавшую в театре во время балета. — То, что я хочу вам предложить, нельзя расценивать как какой-то грязный донос! Вы и сами пополудни предположили, что вашей отставке могла бы способствовать серия анонимных писем… вспоминаете! Так вот, хотя я больше и не коммунист, я бы вам в этом деле все еще мог быть полезен, и, используя имеющиеся у меня связи… — он хотел досказать, как мог бы выдать капитана, объявив его революционером. Но капитан, меняясь в лице, быстро и чуть ли не с презрением перебил его:
— Нет, ради бога, не делайте этого! — воскликнул он, чуть на задохнувшись. — Теперь не надо!
— Отчего же не надо? — удивился Панкрац.
Капитан больше не мог отмалчиваться, как в театре, когда Панкрац досаждал ему, и поэтому сообщил о своем решении остаться в армии и жениться на крестьянке. Естественно, он не мог не упомянуть о своем завтрашнем рапорте генералу, а коли начал об этом говорить, то не мог не рассказать о второй встрече с генералом, закончившейся вторичным приглашением на рапорт.
— После новых подозрений, которые я вызвал у генерала, я уже думаю иначе, я намереваюсь, в случае необходимости, пригласить вас в свидетели, как, впрочем, вы сами мне это и предложили. Но, выступая как свидетель, естественно, вам не следует ничего говорить о некоторых моих симпатиях к… рабочим. — Высказав все это, да еще чуть не проговорившись, что сослался на Панкраца как члена организации орюнашей, он понял, что и так уже поведал достаточно, слова у него застряли в горле, и он покраснел, как ребенок.
Собираясь оказать услугу капитану, Панкрац, естественно, прежде всего думал, какую пользу из этого он сможет извлечь сам: во-первых, вынудил бы капитана дать нужные ему показания в деле Краля, а, во-вторых, перед своим полицейским начальником показал бы себя человеком, достойным денежного вознаграждения. Поэтому он несколько пожалел, что капитан отверг его предложение; что ж, однажды, когда Братич ему будет больше не нужен, он сможет, используя его, но без всякого его согласия, вернее, тот об этом и знать не будет, поднять свой престиж в глазах полиции! Только после сообщенного ему сейчас решения капитана, не будет ли это уже поздно?
И смешным, страшно смешным показался ему этот внезапный поворот капитана на сто восемьдесят градусов, впрочем, ничего, кроме смеха, он и не мог вызвать:
— Выходит, как я вижу, я вам уже оказал услугу! Генерал вас погнал, чтобы вы донесли на коммунистов, а я на них раньше донес! Быстро же вы, капитан, переориентировались! Аминь, значит, коммунизму, и да здравствует новая жизнь в брачном гнездышке с женой-крестьянкой! Ха-ха-ха! Неужели так на вас подействовал капиталист Фауст или юная Маргарита? Ха-ха-ха, вот, значит, о каких изменениях вы толковали, в какой-то степени я предугадал!
Капитан стоял растерянный, опустив глаза, он был посрамлен. От одной мысли, что на его решение повлияли аргументы Панкраца, он почувстовал, как им вновь овладевает сильное желание действовать и бороться, и делать это более смело и решительно, с большим размахом, нежели прежде. Но и покинуло его это чувство так же быстро, как и пришло, оставив опять наедине с самим собой, словно в какой-то безлюдной пустыне, без всяких желаний и стремлений.
— Чего же вы хотите! — выдавил он из себя печально и глухо. — Юность прошла, а с ней и время мечтаний и увлечений, кардинально менять жизнь слишком поздно! Если ваш дед, возможно, умер под впечатлением «Фауста», и это была прекрасная смерть, — в голове у него промелькнула догадка, что его послеполуденные рассуждения о старом Смудже могли в последнюю минуту сбыться, от этого у него самого на душе стало светлее, — то почему бы и мне, скажем, опять же под влиянием «Фауста» не начать новую жизнь, насколько она вообще может быть новой с женщиной! А потом и с детьми! — он хотел продолжить, но Панкрац его перебил и, смеясь, махнул рукой:
— Это только новая иллюзия, вы неисправимый мечтатель! Говоря о предрассудках, я ни в коей мере не хотел вас заставить и впрямь жениться на той крестьянке! Да разве она вам пара, тем более на долгое время! Крестьянка останется крестьянкой, как ее ни ряди, возможно, и добрая, но необразованная и глупая! Каких детей она вам нарожает? Сапожников, в лучшем случае капелланов! Ха-ха-ха, нет, я о другом хотел сказать! Вы, следовательно, остаетесь… как я вам при нашей послеполуденной встрече и предсказал… И что же получается? Вы один из тех, кто считает существование на земле зла закономерной неизбежностью, настоящий маленький, только более толстый Мефистофель! Выходит, после долгих рассуждений о ложном пути… вы сами оказались на нем… конечно же, говоря вашими словами, на ложном пути… ха-ха-ха, разрешите, капитан, искренне вас поздравить, — и он настойчиво пытался сунуть ему руку.
Капитан свою еще плотнее прижал к телу. Упрек, брошенный ему Панкрацем, будто бы его женитьба на крестьянке всего-навсего иллюзия, явился для него неубедительным, но все же не прошел бесследно, вызвав собственные опасения и новые колебания. Еще больше, намного больше задела его издевка Панкраца о неправедной жизни и ложном пути; после этого пожать ему руку значило то же самое, что согласиться с ним. Но разве Панкрац так уж неправ? А если прав, то прав человек, которого он в душе презирал и считал чуть ли не преступником, — что же получается, значит, и он достоин презрения, и он преступник? Нет, нет, этого быть не может! — сопротивлялся капитан и, снова сравнив себя с Панкрацем, пришел в еще больший ужас и нашел себе оправдание. В ужас его повергла мысль: этот юноша, чья молодость должна была бы вливать в него свежие соки, вдохновлять, когда он уже не чувствует вдохновения, этот юноша действует на него ровно наоборот. Со злорадством совершенно аморального человека он поздравил его с крушением надежд на новую жизнь, подбивал не осуществлять и ту, еще единственную для него возможность!
Неужели вся теперешняя молодежь такая? Было бы страшно! Страшно уже то, что есть один такой, а где один, там их наберется и больше! Золотая молодежь, да, та золотая молодежь, которая подобно стервятнику набрасывается на любое свободолюбивое движение, на всякого рода идеалы, мерзкая, ужасно мерзкая в своем эгоизме, жестокости и разврате — вот, полюбуйтесь, перед вами один из ее представителей! Отливая золотом, она покоится на костях и растоптанных сердцах своих жертв, а они повсюду, куда не ступит ее нога; да, она отливает золотом, но она не что иное, как ржа! Есть у нее и принцип — это диктатура; диктатура ржи! — капитан съежился, — а коли ржа появилась, то до каких пор будет разъедать подлинно золотое, только еще слишком мягкое сердце народа, всех тех, кто стремится свернуть с ложной дороги и встать на путь истины, покончить со злом и начать творить добро, избавиться от неправды и добиться справедливости, от разногласий прийти к согласию?
До каких пор? Пока и его сердце будет слишком мягким и уступчивым! — капитан снова все перевел на себя и, какие бы оправдания себе не находил, становился все более мрачным, все сильнее наваливалась на него тоска, и, содрогнувшись от этой безысходности, пробормотал:
— Страшная штука жизнь, страшная! Вы чуть раньше помянули крест, — он поднял голову, повысил голос, и что-то печальное всколыхнулось в нем. — А я, видите ли, только что вспомнил… вспомнил, как однажды во время войны, будучи на Салоникском фронте, бродил по сельскому кладбищу. Бродил в какой-то задумчивости и засмотрелся на крест. Вдруг меня будто что пронзило, я словно очнулся, знаете, что я увидел в этом кресте?
— Да, наверное, крест! Что бы другое! Не дух же, надеюсь! — рассмеялся Панкрац, но продолжал слушать даже с некоторым интересом.
— Нет, посмотрите! — капитан встал у стены дома, составил ноги, поднял голову, раскинул в стороны руки и так с минуту стоял не шелохнувшись. — Напоминает вам изображение креста? — и, опустив руки, продолжил с какой-то жалкой, почти безнадежной улыбкой: — И так у каждого человека! Но только у человека из всех живых существ в мире! Каждый из нас несет свой крест, символ страданий! И разве этот символ, неизменный, как неизменно и человеческое тело, не является знаком вечной человеческой трагедии? Так думал я, по крайней мере, тогда… и, возможно, только тогда и был прав! — закончил он тихо и умолк, погрузившись в свои мысли.
Еще в театре, в сцене прославления Христа, Панкрацу вспомнилось что-то, что заставило его оборвать фразу на полуслове. Сейчас это воспоминание приобрело свои очертания, и перед его глазами встал громадный кладбищенский крест, который в ту ночь, когда он вел Краля к разливу, на смерть, также показался похожим на человеческую фигуру. Слушая теперь рассказ капитана, он пренебрежительно улыбнулся, впрочем, как и тогда, когда им овладела эта минутная галлюцинация. Сейчас он только сплюнул и презрительно ощерился.
— Вы, капитан, по сути своей пессимист! То, о чем вы сейчас рассказали, только подтверждает мою правоту, помните, пополудни я утверждал, что страдание в мире неискоренимо! Главное, чтобы не страдали мы, наше величество Я! Ха-ха-ха! Впрочем, все это пустое! — поторопился сказать Панкрац, поняв по движению губ капитана, что тот собирается ему возразить, и посмотрел куда-то вверх. — Мы земной шар все равно не перевернем, а видите, здесь над нами, совсем близко, наверное, и слышите, есть более достойные внимания и более доступные истины… А что, если нам подняться?
Совсем близко, через дом, со второго этажа доносилась до них, проникая даже через большие закрытые окна, вызывающая, навязчивая музыка — там был бар.
— Но!.. — ужаснулся капитан, и от возмущения у него округлились глаза. — Вы и впрямь не собираетесь идти в больницу к деду?
— Да какой смысл идти! — Панкрац не отрывал взгляда от бара. — Если бы и пошел, жизнь ему все равно не смог бы вернуть, даже с помощью всего джаз-банда! Знаете ли вы, что такое джаз-банд? Это что-то совсем новое, негритянская музыка, и впервые в нашем городе! Решайтесь, капитан, расходы поделим пополам! — рассчитывая как на деньги деда, так и на порядочность капитана, Панкрац снова потащил его за рукав. — По крайней мере, вам будет о чем рассказать в своей провинции! После этого благопристойного балета тут вы встретите женщин с более свободными и смелыми манерами! И если у вас достаточно денег, сможете одну из них и выбрать! Правда, они не так дешевы, как эти, — он показал на двух-трех уличных девок, прогуливавшихся по другой стороне тротуара и бросавших на них взгляды, — или те, что в той коммуне, ха-ха! Что, не хотите?
Капитан осторожно освободился от его руки и, не сказав ни да ни нет, продолжал молча стоять. Может, он колебался, раздумывая, не пойти ли ему с Панкрацем в бар? Нет, это его совсем не привлекало, тут было что-то другое, что сковало его движения и лишило дара речи. Это что-то имело некоторое отношение к словам Панкраца и к его попытке соблазнить капитана: он ощущал потребность в женщине. Да, сегодня впервые это желание пришло к нему еще там, в сквере, особенно, когда он почувствовал на себе взгляд гувернантки, а затем, — он только сейчас это ясно осознал, — то же страстное желание подкрадывалось к нему и во время балета. Ну да, уже много недель у него не было ни одной женщины, и прежде, чем он соединится со своей девушкой, бог знает сколько времени ему придется вести аскетический образ жизни!
Но где он найдет женщину? Согласиться на одну из тех, прогуливающихся по улицам, которых он и сам заметил еще до того, как на них обратил внимание Панкрац? Или пойти в то место, которое Панкрац сейчас снова назвал коммуной? Это ему действительно было по дороге, он мог бы прокрасться туда никем не замеченный; да и Панкрац бы ни о чем не узнал! Тогда он еще и в этом отношении, пусть только перед самим собой, перечеркнет, плюнет на ту чистоту помыслов, которую развивал перед тем же самым Панкрацем, когда говорил об интеллигенции и публичных домах, о рабочих и фабрике?
— Нет! — резко оборвал он Панкраца, имея в виду и публичный дом. — Нет, я не иду, — сказал он уже мягче. — Извините, мне надо домой, я устал!
Панкрац еще с минуту смотрел на него, и сам уже сомневаясь, следует ли идти. Он вспомнил о бессонной ночи, не забыл и о служанке, которая ждала его в его собственной кровати. Поэтому протянул капитану руку.
— В таком случае, мы должны проститься! Я живу в этой стороне, следовательно, мне нужно идти назад! Конечно, немного жаль, мы могли бы здесь устроить и небольшие поминки по старому Смуджу!
Капитан пожал протянутую ему руку и по его просьбе, на всякий случай, если он понадобится в связи с судом, дал ему свой адрес. Сам же, впрочем, удовлетворился тем, что в случае необходимости (а для чего он будет ему нужен?) адрес Панкраца узнает через Васо. На этом настоял Панкрац.
— Что же, тогда до свидания, капитан! Не робейте завтра на рапорте! Можете сослаться на меня! — уже стоя вполоборота и собираясь уйти, добавил Панкрац с ухмылкой. И удивленно взглянул на него. — Что вы на меня так смотрите? Может, не верите?
Капитан на самом деле смотрел на него как-то странно, словно был не в себе.
— Да нет! — содрогнулся капитан, не отводя от него взгляда. — Вы золотой юноша! — проговорил он и хотел уйти.
— Почему? — еще больше удивился Панкрац. — Хотя мне бы нисколько не помешало быть золотым! — засмеялся он. — Только объясните, что вы имеете в виду?
Капитан ничего не ответил, усмехнувшись, он повернулся, собираясь уйти, а затем тихо добавил:
— Да ничего! Сказал просто так! Спокойной ночи!
И, случайно звякнув саблей, сгорбившись, пошел дальше. Что с ним случилось? — какое-то время Панкрац смотрел ему вслед. — Не с иронией ли он это сказал? Или просто хотел польстить из чувства благодарности за его предложение дать свидетельские показания, но тут же об этом пожалел? Ну и черт с ним! — Панкрац тоже повернулся, собираясь уходить, и, удовлетворенно улыбаясь, присвистнул. Этого простофилю он так сегодня потрепал, что было бы неудивительно, если бы в голове у него что-то помутилось, он уже не соображает что говорит.
Подобное объяснение его вполне удовлетворило, и он направился домой. Улица была пустынной, вместо музыки, доносившейся из бара, теперь слышались мелодии из кафаны. Подобно тому, как в ночь после смерти Краля, Панкрац, зайдя за дом деда, вдруг заплясал, так и сейчас здесь его потянуло сделать то же — отбивать ритм в такт музыки. Но он только стал насвистывать сквозь зубы и так, насвистывая, на углу наткнулся на проститутку, задержавшую его и начавшую уговаривать пойти к ней. К ней? — Панкрац остановился, впрочем, сделал это еще раньше и, глядя ей прямо в глаза оценивающим взглядом, почувствовал, как в нем вспыхнуло желание. Но он его поборол. Зачем без необходимости тратить деньги деда, если дома его ждала служанка, а с ней и наслаждение тем приятнее, что оно было бесплатным. Он ущипнул проститутку за груди, пообещал ей прийти в другой раз и, оставив одну, скорее поспешил к другой, к той, которая согласилась ждать его в его постели.
Между тем, когда он вошел в комнату и зажег свет, а затем бросил взгляд на кровать, увидел, что она пуста и вообще не разобрана. Он заглянул в каморку служанки, но и здесь не было никого. Двери комнаты хозяйки были закрыты, — Панкрац знал, что она не доверяла служанке, поэтому и заперла их, а ключ взяла с собой, — он зашел на кухню, но все бесполезно!
Обманула его, значит, бесстыдница, наверное, воспользовалась отсутствием хозяйки, чтобы провести время со своим парнем; она сама ему сказала, что у нее есть один такой.
Что же делать? Ждать ее? Злой, разочарованный, снедаемый страстью, тем больше что возможность ее удовлетворить так неожиданно от него ускользнула, Панкрац стоял в комнате, тупо пялил глаза на неразобранную, пустую постель. Затем встрепенулся, нащупал что-то в кармане, усмехнулся и вышел из комнаты. Уйдя из дома, он направился к тому углу, где обещал проститутке навестить ее в следующий раз…
XIII
Расставшись с Панкрацем, капитан Братич почувствовал облегчение. Он глубоко вздохнул, как человек, благополучно выбравшийся из трясины, чуть его не затянувшей, на твердую почву. Но не было ли в этом вздохе призвука горечи?
«Золотой юноша» — слова, которые Панкрац, верно, и не понял, не хотел ли он их, несмотря на свои годы, отнести и к себе? «И вы на ложном пути, настоящий маленький, только более толстый Мефистофель!» — вспомнилась ему фраза Панкраца, и он снова вздохнул. Исчезло всякое ощущение облегчения, осталось одно мучительное чувство поражения, которое сн потерпел в своем споре с Панкрацем, поражение всего того, что в нем было самого достойного…
Прямо перед ним раскинулась главная площадь, та, где сегодня вечером он должен был донести постовому на демонстрацию рабочих. Сейчас на ней было почти пусто. Некоторое оживление царило только перед кафанами. Постовой стоял на том же самом месте, возможно, это был даже тот же самый человек! Нет, не тот! — понял капитан, когда подошел ближе и взглянул на него исподлобья. И тут же вообще отвел взгляд от площади, не потому ли, что слишком мучительны были воспоминания, связанные с ней?
Да, и поэтому! К тому же, свернув сейчас на узкую, круто поднимающуюся вверх улицу, ведущую к его дому, он увидел перед собой шеренгу проституток, одни из них стояли в окружении мужчин, большинство же были одни.
Капитаном овладела неожиданная паника. Пройти мимо этих девушек означало для него то же, что пройти сквозь строй, осыпаемый шпицрутенами… Они стояли здесь, словно непреодолимо влекущие к себе сирены, и капитан было уже подумал повернуть назад. Но это была кратчайшая дорога до дома, да и почти все девушки прохаживались по другой стороне улицы. Он пошел вперед, опустив вниз глаза, пока не дошел до первой из них. На ней и остановился его взгляд. Ее улыбка манила…
Он устоял. Было это не так уж и трудно: девушка не отличалась особенной привлекательностью. Но еще через несколько шагов перед ним засветились, отраженные слабым светом газовых фонарей, два блестящих глаза, которые обожгли его, словно два горящих уголька. Он ощутил и тело девушки, его ясно очерченные формы действовали на него соблазняюще, так же, как голодного человека привлекает один вид свежеиспеченного хлеба.
Дрожь прошла по его телу, капитан замедлил шаг. Не зная, что сказать девушке, он таким образом хотел показать ей свою готовность следовать за ней. Девушка сама к нему подошла и, усмехнувшись, сказала несколько привычных слов. Ему оставалось только остановиться, что-то ответить или хотя бы кивнуть в знак согласия. Но в эту минуту из-за ближайшего угла появилась компания, среди которой были две молодые женщины, и двинулась прямо на него. Краска стыда залила капитану лицо, ему казалось, что все, особенно женщины, смотрят именно на него. Пробормотав что-то невразумительное и оставив девушку, он направился, потупив глаза, дальше. Когда компания прошла, он оглянулся. Девушка уже шла в противоположную от него сторону. Может, вернуться к ней? Она все также медленно двигалась дальше, идя навстречу кому-то другому. И капитан продолжил путь, почти довольный, что так получилось. Вскоре его снова охватило возбуждение: почему, когда у него появилась возможность удовлетворить так долго сдерживаемые желания, при этом минуя тот дом, который Панкрац называл «коммуной», он не сделал этого? Да и что за преступление он совершил бы, пойди он туда? Он мог бы пробраться никем не замеченный, а если его и увидели бы, разве у него на лбу написано, какого он мнения о подобных домах и как непоследователен в этом вопросе?
Забыться, забыть обо всем хотя бы на час! Инстинктивно, как это сделал сегодня вечером, отстав от процессии, капитан пересек улицу; тогда он хотел удалиться от чего-то, сейчас к чему-то приблизиться… На той стороне улицы, поднявшись по лестнице, можно было выйти в переулок с публичными домами, первая ступенька была уже рядом, всего в двух шагах.
Перед ним возникло высокое трехэтажное здание, через которое на лестницу вел проход, ярко освещенный газовыми фонарями. Здесь же, только несколько выше, он увидел и лестницу, поднимающуюся к заветному алтарю, сверкающему сотнями зажженных свечей, в сиянии которых заблестели перед ним сегодня вечером золотые генеральские эполеты. Он остановился, окинул взглядом улицу, снял фуражку и вытер со лба пот. Мысленно он увидел себя бегущим вниз по этой улице, спешащим выполнить приказ и тем самым наиподлейшим образом предать свои убеждения, и не только убеждения, но и живых людей с такими же, как у него, убеждениями… Если он способен на такое, то неужели так уж подло было сделать то, на что его толкало естественное желание?
Итак?
Он снова надел фуражку, надвинув ее поглубже на лоб, и уже собирался свернуть в проход. Неожиданно остановился, застыв как вкопанный: из открытого подъезда соседнего дома до него донеслись торопливые шаги, веселый смех и отчетливый возглас:
— Да здравствует коммуна!
Кто-то быстро приближался к выходу.
Капитан стоял ошеломленный. Это были мужские голоса, неужели здесь кто-то может думать о той коммуне? В таком случае, чтобы избежать встречи с ними и все же попасть туда, следует подняться по другой лестнице! — промелькнуло у него в голове, и вместо того, чтобы свернуть в проход, он пошел напрямик. Но уже в следующую секунду столкнулся с двумя молодыми людьми, только что вышедшими из подъезда. Они продолжали смеяться, но, увидев капитана, сразу же перестали и несколько растерялись, впрочем, как и он, когда услышал их возглас. Один из них, правда, быстро пришел в себя и попросил прикурить, в руках он держал сигарету.
Все еще не оправившись от смущения, капитан ответил, что не курит, и уже собирался пойти дальше. Но остановился, вглядываясь в лицо обратившегося к нему человека: где он его видел? Перед ним, освещенный светом газового фонаря, стоял невысокий плечистый юноша и другой — высокий, с бледным добрым лицом, он держал под мышкой газеты. Не тот ли это юноша, что шел сегодня во главе демонстрации рабочих. Он, конечно, он! — все больше убеждался капитан. Газеты под мышкой, тот же призыв подтверждали догадку.
Растерянность, отразившуюся на его лице и в его поведении, не могли не заметить молодые люди. Они тоже уставились на него. Почему-то тот, что пониже ростом, смотрел сверлящим, испытующим взглядом.
Капитан уже хотел уйти, как невысокий проговорил:
— Мне кажется, я где-то видел этого господина… — Капитану вспомнилось замечание тех двух прохожих, что прошли мимо него на главной площади после разгона демонстрации, из которого он тогда заключил, что его подозревают в доносе на них. Может, и этот сомневается в нем? Он почувствовал, как кровь прилила к лицу, и старался скрыть свое смущение, но и молчать дальше не мог. Прежде чем сообразить, что ответить, слова вырвались сами собой:
— Господа, кажется, коммунисты… — Его взгляд скользнул по газетам, которые высокий юноша держал под мышкой.
В ответ второй ехидно заметил:
— Да, сударь, если вообще господа могут быть коммунистами! Если я не ошибаюсь, вы как раз и есть тот самый офицер, которого мы встретили сегодня под вечер на этой улице… Вы не видели здесь процессию рабочих?
В его взгляде и тоне капитан уловил еще большее к себе недоверие и постарался отвернуться, чтобы скрыть заливший лицо румянец. На какой-то миг его взгляд задержался на том месте, где он сегодня столкнулся с генералом, затем, посмотрев вдоль улицы, не идет ли кто, искренне признался:
— Да, видел… Только… — Неужели он хотел добавить, что рабочие понапрасну испугались, перестав выкрикивать свои лозунги? Нет, это ему показалось слишком. Проникнувшись большим доверием к высокому юноше, он спросил его: — Вы здесь живете?
Высокий юноша добродушно усмехнулся и ответил голосом, действительно внушающим доверие:
— Нет, здесь находится редакция нашей газеты. Вы, наверное, слышали о ней? — И, как само собой разумеющееся, показал капитану номер.
Капитан прочитал название, оно было ему знакомо, не раз эти газеты он видел у своего товарища инженера.
— Да, немного… — Доверие, которое вызвал у него этот человек, придало ему храбрости, и он решился заметить: — Как мне кажется, это единственное, что вам еще разрешено… издавать газету…
Молодой человек, вожак рабочей демонстрации, а также, по-видимому, и один из руководителей преследуемого властями рабочего движения, засмеялся:
— Пожалуй, что так! Да и то на нее постоянно налагают арест! Если уж у нас зашел об этом разговор, то, может, вам будет небезынтересно узнать: не далее как сегодня вечером домовладелец отказал нам в помещении, где размещалась редакция газеты, выставив довольно смешную причину… Он случайно оказался на площади, где проходила наша демонстрация, и один сумасшедший полицейский на коне чуть не наехал на него! А старик рассердился на нас: он, говорит, не хочет, чтобы из-за нас к нему домой нагрянула полицейская кавалерия… Могу ли я вас как офицера спросить, какое впечатление произвела на вас наша демонстрация?..
При упоминании о сумасшедшем полицейском капитан вспомнил Васо, его жестокость и те упреки, с которыми он накинулся на него на площади. Поэтому он медлил с ответом.
— Знаете, учитывая мое положение, для меня это действительно щекотливый вопрос… — Вспомнив об отповеди, которую тогда дал Васо, он уже с большей уверенностью продолжил: — Я видел вашу процессию на площади… Видел, как вас разогнали… Сделать это было не трудно… Вас было так мало, всего какая-то горсточка… Поскольку вы еще так слабы, на что вы надеетесь, каким образом думаете достичь цели?
Прежде чем молодой рабочий смог ответить, грубо вмешался второй:
— Разогнали! Что вы имеете в виду? Мы не шли туда сражаться и таким путем добиваться цели! Для этого мы еще слишком слабы, об этом мы и сами знаем! Если же учесть, что мы имеем дело и с предателями, кое-кто у нас на примете…
Молодой рабочий вопросительно посмотрел на товарища и уже более спокойно и предупредительно обратился к капитану:
— На ваши замечания, сударь, коротко не ответишь. Если вы ничего не имеете против, можем пройти часть пути вместе! Мы, правда, думали подняться по этой лестнице к дому, но можем и по следующей! А вы тоже идете в этом направлении…
Не дождавшись ответа, он пошел. За ним последовал и его товарищ. Капитан же продолжал стоять. Кого этот невысокий имел в виду, говоря о предателе? Не его ли? Может, кто-то из них заметил, как он бежал к постовому? Кровь отлила от его лица. Он едва выдавил из себя:
— Кого вы все-таки подозреваете в предательстве?
Вожак махнул рукой.
— Это особый вопрос! Во всяком случае, речь идет об одном проходимце… Послушайте! — он недоговорил и, в свою очередь, вопросительно посмотрел на капитана.
— Не знаком ли вам случайно некий Панкрац?
Мурашки пробежали по телу капитана, дыхание перехватило. Он с трудом пробормотал:
— Панкрац? А что?
Вожак все еще смотрел на него. Его добродушное лицо приняло строгое и суровое выражение.
— Причина простая! Это фамилия проходимца, которого мы подозреваем в предательстве! Надо полагать, не без оснований! Нам известно, что он является осведомителем; у одного товарища, приехавшего из провинции и не знавшего об этом, ему удалось выведать о нашей сегодняшней встрече. После демонстрации некоторые из наших видели его на главной площади в обществе того ненормального полицейского и офицера… Не вы ли это случайно были? Если да, то лучше сразу признайтесь, тогда и говорить нам не о чем!
У капитана отлегло от сердца. Правда, его подозревали, но больше все же Панкраца! Что ему оставалось делать? Все отрицать? Нет, пусть уж лучше сразу все прояснится!
— Да, это был я! — сказал он совсем тихо, а затем более уверенно продолжил: — Если вы мне не верите, что я случайно с ним познакомился в провинции, где служил… и точно также случайно встретился… тогда я считаю, что всякий дальнейший разговор между нами излишен, и мы можем расстаться!
Не без сожаления протянул он молодому вожаку руку. Тот с минуту еще смотрел на него, потом сделал жест рукой, будто собирается похлопать по плечу. И пошел, сказав:
— Идите, идите, капитан! Кажется, вы капитан? — Он взглянул на эполеты. — Вы мне представляетесь благородным человеком. Уверен, что и у моего товарища больше нет причин в вас сомневаться! А у него есть резон быть недоверчивым, ибо это и есть тот товарищ из провинции, что попался на крючок негодяю Панкрацу!
Капитан молча зашагал. Второй, последовав за ним, с мрачным видом сказал:
— Он свое получит, за мной дело не станет! А о вас мы знаем, что вы недолго задержались в обществе этих двух мошенников…
Капитан продолжал молчать. Молодой вожак прервал своего друга:
— Брось, партия перед ним не останется в долгу! Но вы, капитан, спросили нас, на что мы надеемся, каким образом собираемся достичь своей цели, если так слабы! Неужели вы считаете, что нас столько, сколько участвовало в демонстрации? Конечно, должен признаться, что по всей стране мы еще слишком малочисленны и не представляем той силы, с помощью которой могли бы добиться своей цели! Но вы должны иметь в виду, что живем мы в мелкобуржуазной, крестьянской стране со слаборазвитым рабочим классом, который к тому же, как и почти все крестьянство, частично подвержен националистическим настроениям… Впрочем, назовите мне хотя бы одну историческую ситуацию, которая бы оставалась неизменной! Как бы ни обстояли дела, мы глубоко убеждены — то, что должно свершиться, свершится. Почему? Просто потому, что наша идея — это не результат бесплодной фантазии, а закон общественного развития, закон, действующий во всех странах, поэтому он должен иметь силу и в нашей, как бы ни сопротивлялись наши враги, применяя свои писаные законы! А против кого направлены эти законы? Только ли против нас? Против всего трудового народа! Главное, чтобы это понял и народ! А как он сможет это сделать, если ему никто не поможет? Вот тут-то и появляемся мы! Вы должны помнить; в этом своем стремлении мы не одиноки! Сударь, хоть мы и слабы и, возможно, еще долго, очень долго будем находиться в обороне, вы должны понять, что мы только малая частица мощной интернациональной армии, сражающейся на различных фронтах, в других, более развитых странах, и она намного сильнее нас и непобедима! Вы же солдат, поэтому я и говорю с вами на языке военных! Если на войне одно звено фронта, пусть и второстепенное, окажется слабое, должны ли вы из-за этого потерять веру в другие, более важные его звенья и сомневаться в победе? Для нас ясно, что, вероятнее всего, главное сражение с нашими врагами развернется на этих более важных участках фронта, в ведущих капиталистических странах! Следовательно, наша задача, несмотря на постоянные преследования, собирать силы и в решающий час, присоединившись к армии, двинуться вперед: и победа всех будет и нашей победой. На этом и основывается наша вера, наша надежда, поэтому мы и продолжаем бороться… А вы как солдат должны знать, что значит сражаться, поэтому должны понять и ту борьбу, которую ведем мы, хотя у нас и разные цели…
Ссутулившись, капитан шел рядом с ними. Поначалу слова падали в его душу, как тлеющие угольки в холодный пепел. Но постепенно в нем что-то затеплилось, тем не менее он сказал недоверчиво:
— Итак, вы, как мне кажется, больше верите в других, чем в себя! Но и у тех, других, дело продвигается так медленно!..
Молодой вожак с горячностью его прервал:
— Правильная оценка своих сил еще не означает неверие в себя. Это мы доказали как самим фактом своего существования, так и способностью вести борьбу! Если же представится возможность победить, используя только свои силы, — а мы как раз и изыскиваем такую возможность, — мы, можете быть в этом уверены, наверняка попытаемся ее использовать! Что же касается медленного развития у других… Сударь, если кто-то на своих знаменах начертал такую знаменательную, великую идею, предполагающую в корне изменить все общество и человеческую жизнь, то это не может произойти за одну ночь! Одно выступление может повлечь за собой десять других, но и поражения неизбежны, и все же конечная победа будет за нами — я вам уже сказал, это закон общественного развития…
Все еще грустно, тихо, растягивая слова, капитан произнес:
— Да, все это я понимаю! И верю в это! Только победа будет стоить громадных жертв. Не каждый, кто верит, способен на самопожертвование.
Тот, что пониже ростом, бросил коротко и резко:
— Тот, кто верит, должен уметь жертвовать собой!
Молодой вожак более внимательно посмотрел на капитана, с минуту помолчал и произнес, ухмыляясь:
— Вы, капитан, так это сказали, будто сами и есть тот человек, который верит, но не способен принести себя в жертву! Я вас понимаю, вы как офицер находитесь в тяжелом положении! Только… и в армии нужно вести работу, особенно в армии! Знаете… — он на минуту снова замолчал, словно не решаясь выговорить, — если я вас правильно понял, мы ведь от вас и не требуем жертвы! Вот только это, видите, — он вытащил из-под мышки газету, — если вам представится возможность, положите ее где-нибудь на видном месте, чтобы ваши солдаты могли ее найти. Могу ли я узнать, где вы служите?
Капитан растерялся. Меньше всего он ожидал такого предложения, и теперь ему стало казаться, что весь этот разговор молодой вожак именно потому и затеял.
— Я служу в провинции. И не вижу, какие тут могут быть возможности… Да и вам нужны газеты, вы взяли их с какой-то целью!
— Мне они не столь необходимы! Прихватил же я их для товарища, который завтра утром возвращается к себе на периферию. Все газеты, которые ему высылались раньше, конфисковывала почта. Но он может вернуться в редакцию и взять другие. Я тебе дам ключ! — Он вытащил его из кармана и протянул своему другу.
Взяв ключ, тот заметил:
— Все это хорошо! Но господин не сказал, хочет ли он взять с собой газеты…
Газеты все еще были в руках молодого вожака.
— Итак, капитан, что вы скажете? В худшем случае, можете их просто оставить у себя, возможно, и для вас они не будут лишними…
Капитан размышлял о своем завтрашнем рапорте генералу. Но в конце концов откуда генерал смог бы узнать о газетах? И он их взял, только свернул так, чтобы не был виден заголовок.
— Я… Я посмотрю… Да, и спасибо вам! Только прошу вас… если придется вам столкнуться с тем… Панкрацем, ничего ему об этом не говорите!
— Да как вам в голову могло такое прийти! — засмеялся молодой вожак. — Прошу вас, не беспокойтесь, и если вам действительно удастся, раздайте их…
Он не закончил, собираясь перейти на другую сторону улицы. Они дошли как раз до лестницы, о которой, по разным причинам, думали все трое… Здесь, напротив этой лестницы, находилась другая, по которой можно было подняться на пригорок и оказаться в парке. Еще раньше оттуда доносилось какое-то хриплое бормотание, а теперь на ступеньках появился немолодой уже человек. Его покачивало, очевидно, он был пьян. Спустившись на последнюю ступеньку, он зашатался и упал лицом на камни. Все его попытки подняться были тщетны, он только ругался, проклиная все на свете.
— Эй, старик, что с тобой? — молодой вожак, оставив капитана и своего товарища одних, подошел к старику, желая ему помочь. — Какая необходимость была так надрызгаться, что не можешь идти? Наверное, дома тебя ждут жена, дети!
Старик сделал неопределенный жест в направлении кладбища, находившегося на холме, в верхней части города.
— Гм, жена! Там она, на кладбище! Дети! И они на кладбище, пять штук! Оставьте меня, я могу идти сам, пока я жив!
Но как только его отпустили, он снова зашатался. И снова, чтобы он не упал, его подхватил молодой вожак. Растерявшись, он обратился к товарищу:
— Что будем делать? Ничего не остается, как отвести его домой. Где ты живешь, старый?
— А где еще может жить рабочий-кожевник? Там внизу, в свинарнике! — старичок показал в направлении лестницы и назвал улицу…
Юноша, стоявший рядом, посмотрел на него уже более внимательно.
— Если ты рабочий, то должен следить за собой. Ну, хорошо, не волнуйся, знаю, какая у вас, кожевников, нелегкая жизнь… Мой дом тоже внизу, правда, немного дальше, я могу тебя проводить… Ты бы в это время мог сходить за газетами! — обратился он к товарищу. — Только как мы договоримся с вами, капитан? Не успели встретиться…
Капитан, наблюдавший за сценой, происходившей на другой стороне улицы, еще не ответил на некоторые вопросы оставшемуся с ним товарищу, поэтому тот живо откликнулся:
— Знаешь, по крайней мере для меня это не последний разговор с капитаном! Он ведь из того же уезда, что и я! Да, — он снова повернулся к капитану, — я прекрасно знаю этот ваш склад! Только о вас не слышал…
— Ах вот как! — повеселел молодой вожак, ведя за собой старика, размякшего, словно воск, и послушного, как ягненок. — В таком случае, я еще, наверное, услышу о вас! А сейчас, извините, мне жаль, но сами видите… дружеская услуга! Он не виноват… Будьте здоровы, капитан!
Он протянул ему руку, капитан пожал ее и руку второго товарища, который с ним прощался, чтобы пойти за газетами.
— Я вас разыщу, капитан, так, чтобы не навлечь неприятностей, не беспокойтесь, — а вожак, дойдя со стариком до лестницы, крикнул ему вслед:
— Обязательно это сделай! Иногда можешь занести ему и газеты, если сам получишь! Еще раз, будьте здоровы, капитан! Не теряйте веры и не бойтесь принести совсем маленькую жертву! Другим приходится жертвовать и жизнью! Подождите! — он остановился на лестнице, — еще хочу спросить вас об этом Панкраце! Вы были с ним и с тем полицейским, может, слышали о чем-нибудь таком, что дало бы нам право обвинить его в предательстве? Мы и так не сомневаемся… — добавил он быстро и занялся стариком, который, бормоча что-то о полиции, старался вырваться от него. — Да не собираюсь я вас отводить в полицию, что с вами, старый! — Он снова повернулся к капитану. — А если вам все же известно больше, чем нам, скажите, что знаете, товарищу. Можете, повторяю, полностью ему доверять!
Успокаивая старика, он продолжал спускаться по лестнице; его товарищ, почти бегом, направился по другой стороне улицы. Капитан остался один, не проронив ни слова. Что он мог сказать о Панкраце! Он доверял им, но что, если Панкрац о чем-то пронюхает? Собственно, от него сейчас и не требовали ответа, и он пошел, поглощенный другими думами.
Он собирался сойти вниз по этой же лестнице… Естественно, на ту улочку он уже не пойдет, да и желание попасть в тот дом пропало… Как это все странно произошло, сначала с Панкрацем, а теперь и с этими коммунистами! Какие милые, приятные люди, особенно тот, что повел старика, — но так ли уж стар этот человек? Он ведет его на улочку, ах да, на ту самую, только совсем с другой целью! Коммунист хочет помочь рабочему, одной из тех жертв труда, которых он защищал перед Панкрацем, а теперь, — и времени мало прошло, — забыл о них!
Само собой разумеется: где высокие идеи, там и мораль должна быть на высоте. Только… — содрогнулся капитан и на минуту остановился, — размечтался, а не представляет, во что ввязался и какой смысл во всем этом? Он вытащил из-под мышки газеты, стал их просматривать. Что с ними делать? Может, и впрямь раздать своим солдатам? «Совсем небольшая жертва!» Действительно, нетрудно оставить где-то один из номеров, чтобы его потом обнаружили солдаты… Но после сегодняшнего знакомства с товарищем из уезда разве тот ограничится этим? Товарищ его навестит, потребует еще бог весть что, и как далеко все может зайти?
Навстречу ему по лестнице снова двигалась какая-то компания. Капитан свернул газеты, вскользь бросил взгляд на парк, не наблюдал ли кто за ним? Обратил внимание на пустующие скамейки и только тогда понял, как устал. Отдыха требовала и душа, он пересек улицу, присел на одну из скамеек в самом конце парка. Какое-то время еще наблюдал за нарядной и веселой компанией, проходившей мимо, — как обычно вечером в воскресенье люди возвращались из пригорода. Затем снова погрузился в свои мысли и заботы. Впрочем, уже не в первый раз с тех пор, как взял у молодого вожака газеты, вспоминал он о своем сегодняшнем решении остаться в армии, жениться, от этого теперь зависело и его поведение на завтрашнем рапорте у генерала. Не помешает ли осуществлению этих планов то будущее, которое теперь открывалось перед ним? Его могут выгнать из армии, могут даже посадить в тюрьму, что тогда станет с женой, а может, и с детьми? Следовательно, имел ли он право вступить на этот путь, усеянный опасностями? Или ему лучше не жениться? Нет, только не это, его решение неизменно. Но кто знает, может, его крестьянка не захочет выйти за него замуж? Все равно, захочет или нет, скорее всего захочет, но не должно же сразу случиться с ним самое худшее, а за это время он, может, перейдет на гражданскую службу, или, если это ему не удастся и что-то с ним произойдет еще в армии, разве эта девушка не из тех, что привычны к труду, как-нибудь устроится, не одна же она такая! Да, да, в конце концов и его жена должна быть готова пойти на жертву ради того дела, которому он служит, — если вообще подобная жертва будет необходима! Пока товарищи требуют от него небольших услуг, наверное, так будет и в дальнейшем! Они сами увидят, в каком тяжелом положении он находится, к чему тогда столько говорить об этом!
От души у капитана несколько отлегло, и он, успокоившись, посмотрел на часы: действительно, было поздно, следовало поспешить домой. Он встал, направился к лестнице, чтобы по ней спуститься на небольшую площадь, раскинувшуюся перед самым парком. Но внезапно остановился и прислушался. Откуда-то до него донеслись крики и ругань, звали полицию, слышался топот бегущих людей, именно в том направлении, куда он и сам шел. Очевидно, один преследовал другого. Что случилось, кто там ссорится? Капитан уже хотел подойти ближе, чтобы посмотреть, что же там происходит, а если необходимо, то и помочь… Но застыл на месте, его слух пронзил отчетливый крик:
— Это тебе аванс, рожа осведомительская!
Молниеносная догадка, в реальность которой он еще и сам до конца не верил, промелькнула в голове капитана, еще можно было успеть скрыться за широким стволом ближайшего к нему платана. Вдруг он словно окаменел, догадка подтвердилась, по улице бежал Панкрац.
Что он здесь делал? Не заметит ли его? Скорей всего, нет, если только не перебежит на эту сторону…
Панкрац и вправду огляделся по сторонам, окинул взглядом площадь, возможно, и парк. Но в тот же миг отвернулся в противоположную сторону, к тротуару. Его преследователь, очевидно, перестал за ним гнаться, послышался только его возглас:
— Валяй, сука, в бордель, там тебе место!
Расхрабрившись, Панкрац остановился и крикнул в ответ:
— А ты ничтожество коммунистическое!
Вероятно, какое-то движение преследователя дало Панкрацу повод для опасений, и он снова припустился бежать по тротуару. Еще минута, и небольшая капелла, возвышающаяся посередине площади, заслонила его от капитана, он успел только заметить, как Панкрац, оглянувшись еще раз, замедлил шаг и провел рукой по лицу, будто его ощупывает. Затем снова скрылся из вида, затих и шум его шагов, как еще раньше стихли шаги того другого, находившегося на противоположной стороне.
Еще какое-то время капитан не показывался из своего укрытия. Затем, глубоко вздохнув, вышел. Опасность миновала так же мгновенно, как и наступила, и он теперь мог спокойнее подумать о том, что произошло. Панкрац перед редакцией или где-то еще мог натолкнуться на рабочего из провинции, и тот ему, как и угрожал, тут же отомстил за сегодняшнее предательство. Судя по голосу, это действительно мог быть тот рабочий. Но что делал Панкрац в этой части города, ведь он сказал, что идет домой?
Капитан мог не знать того, о чем не ведал, отправляясь к знакомой проститутке, и сам Панкрац. Девушку он не нашел; продолжая ее поиски, на главной площади набрел на одного знакомого, только что вышедшего из кафаны, который ему и сообщил, что некоторые из его друзей орюнашей всего минуту назад поехали в публичный дом… ха-ха-ха, и не куда-либо, а в «коммуну»! Несмотря на приличную сумму, «конфискованную» им у деда, машину брать Панкрац не пожелал, но поскольку к друзьям все же хотел попасть, ибо там ему, возможно, удалось бы погулять на дармовщинку, то он не торопясь, рассматривая по пути стоящих на панели девиц, направился по той самой улице, по которой до него прошел капитан. У редакции он действительно натолкнулся на свою сегодняшнюю жертву, только теперь эта жертва вела себя намного хитрее, после небольшого вступления отомстила ему, отвесив приличную оплеуху…
Хотя капитан обо всем этом и не знал, но по последнему возгласу рабочего мог заключить, что Панкрац шел в публичный дом. От этой мысли он побледнел: как бы это было унизительно и страшно и каким бы новым поражением обернулось для него, пойди он туда и встреться там с Панкрацем! К счастью, этого не случилось; повезло ему и в том, что, направляясь сюда, Панкрац не застал его разговаривающим с коммунистами или стоящим здесь с газетами в руках. Не вернется ли он снова?
Капитан какое-то время стоял, прислушиваясь к шагам. Затем спустился по лестнице на площадь и быстро зашагал домой. Не удержавшись, усмехнулся: до чего же смешон и жалок был Панкрац, спасавшийся бегством! Но не был ли он сам еще более смешон и жалок, когда по этой самой улице кинулся выполнять приказ генерала! Возможно, но то прошло, закончившись благополучно, как, впрочем, и все остальное, случившееся с ним за последние полчаса… Все теперь будет иначе, все, — капитан начинал гордиться собой, — в нем как бы произошло внутреннее очищение, он нашел свой путь, путь праведный и честный… Тем не менее в одном ему, возможно, придется все же поступить неблагородно! Он, вероятно, обязан будет все рассказать товарищам о Панкраце или хотя бы подтвердить обоснованность их сомнения в нем! Он вынужден будет поступить так с тем самым человеком, на которого собирался завтра на рапорте сослаться, дабы развеять возникшие у генерала подозрения о себе! Или не ссылаться, пусть будет что будет? Нет, не стоит без надобности выдавать себя врагу и тем самым поколебать свое положение в армии, в которой, как выяснилось, тоже можно служить идее… Панкрац сам предложил поручиться за него перед генералом!
Ну и что! — разволновался капитан. Мотивы другие, и если случится, что тот товарищ его спросит, он обязан будет ответить. Обязан справедливости ради, ради будущего, ради прогресса, ради всего того, что этот золотой юноша, а на самом деле ржа, втаптывал и продолжает втаптывать в грязь. Да, это преступник, а разве с преступником следует церемониться? Может, тем меньше нужно с ним считаться, что он, несмотря на свои многочисленные преступления, все еще остается и наверняка останется безнаказанным, — ибо кто же его будет судить, если вся система, которой он служит, преступна?
Да, безнаказанным, но не будет же так всегда? Первое возмездие, пусть еще незначительное, даже слишком незначительное, уже последовало, разве этим все и кончится? «Партия не останется в долгу», — вспомнились капитану слова вожака. Но что партия сделает с ним? Впрочем, не важно! Один человек не делает погоды. Важно, что вопреки всей системе с ее золотой молодежью, вопреки преступлениям, вопреки диктатуре, этой рже, разъедающей золотое сердце народа, пока еще слишком мягкое и податливое, видно уже, как это сердце крепнет! Крепнет и уже окрепло, стало твердым и неподатливым у совсем другой молодежи, у всего движения, движения людей главным образом угнетенных, но смелых и сознательных, единственных, кто избрал верный путь! Они еще слабы, биение их сердца едва слышно, едва различимы их голоса, но не им ли действительно суждено по закону общественного развития однажды стать той силой, которая отомстит за себя, покарает и сокрушит все то, что до сегодняшнего дня не получило своего возмездия, что прогнило и изжило себя, той силой, которая всем остальным, всему народу проложит дорогу, поможет свернуть с ложного на путь истинный, покончить с неправдой и добиться справедливости, от разногласий прийти к согласию?
Армия, которая только формируется и которая в назначенный час всем фронтом выступит вперед, — вспомнились капитану и эти слова вожака. До сих пор тлеющие в нем угольки веры вспыхнули вдруг ярким пламенем восторга и сознания своей сопричастности. Да, и он, несмотря на свои слабые силы, является частицей армии, сражающейся за правду и справедливость. Никакой он не Мефистофель, не золотой юноша, прислужник зла. Да, это было где-то здесь, — он остановился и огляделся, — здесь он сегодня в сумерках стоял, наблюдая за демонстрацией рабочих и слушая их гимн…
Он видел перед собой и дорогу, ведущую к той улочке, но думал сейчас об этом только в связи с Панкрацем и его дружбой с орюнашами. Самому же ему захотелось вытащить из ножен саблю, поднять ее высоко над головой и ринуться в бой. Но он только гордо поднял голову, прижал к себе покрепче газеты и пошел вперед. С его губ готова была слететь мелодия, он попытался ее напеть: это был Интернационал.
Первый вариант романа (1928) существенно отличался от написанного писателем в 1934 г. (опубликован в Югославии в 1959 г.). Тогда писатель не видел возможности идейной эволюции капитана Братича.
Первый вариант окончания романа «Золотой юноша и его жертвы»
…Но он только стал насвистывать сквозь зубы, немного постоял на одном из перекрестков со знакомой проституткой, пытавшейся ему навязаться, затем быстро пошел домой; придя, поднялся в свою комнату.
Здесь он действительно нашел у себя в постели служанку. Она спала, отвернувшись к стене, одеяло сползло, а ночная рубашка задралась, и взору открылась широкая задница. Скосив глаза, Панкрац разделся, собираясь устроиться рядом. В последнюю минуту, перед тем как погасить свет, он заметил на стоявшем рядом стуле булавку, выпавшую, вероятно, из ее платья, висевшего тут же. Ему ужасно захотелось разбудить девушку, уколов ее этой булавкой.
Не долго думая, он так и поступил. Служанка дернулась, открыла глаза и глупо уставилась на него. Еще более глупо улыбнулась, когда Панкрац, бросив булавку, показал ей определенную часть своего тела. Затем лица ее уже не было видно; остервенело притянув к себе и зарывшись лицом в ее грудь, Панкрац накрыл ее своим волосатым телом.
В то же время, однажды уже устояв перед домогательствами проститутки, капитан, отупев от обуревавших его желаний, спускался по лестнице, по которой вечером бежал Панкрац доносить на демонстрацию. Спустившись и оглядев мрачные строения фабрики, он некоторое время стоял в раздумье. Затем с какой-то болезненной решимостью подошел к окованной железом двери. Остановился, прислушиваясь к разнузданному женскому хохоту, доносившемуся из-за нее, заглянул в забранное решеткой окно и тихо постучал по железу.