— Эй, санитар, подойди сюда! Грузи это говно!.. — приказал ему эсэсовец.

Машина остановилась у ворот покойницкой. Когда Гарри услышал шум машины, он не смог удержаться и побежал из больничной комнаты к мертвецкой посмотреть; ему хотелось хоть глазами проводить в последний путь прах Занвила Люблинера. Ему казалось, что если он так не поступит, Занвил обидится.

Машина была крыта черным брезентом. В глубине ее лежала куча скелетов. Куча была собрана и аккуратно уложена — чувствовалась рука специалиста. Большая часть машины была пуста. Много еще «говна» примет сегодня эта машина из других лагерей, поэтому надо грузить обдуманно, расчетливо, чтобы использовать всю площадь кузова.

Скелеты лежали голые. Смешались руки и ноги, нельзя было различить — мужчины это или женщины. Кости… человеческие кости без числа. Даже головы выглядят удлиненными костями.

Эти тела Гарри хорошо знает. Когда они умерли, какой смертью. Еще вчера и позавчера некоторые из них приходили к нему в больничную комнату Он даже помнит их голоса. Помнит их раны и синяки от избиений.

Образ смерти всюду одинаков. Мы хотим найти в чертах лица мертвеца следы прожитой им жизни; не смерть, глядящая с лица трупа, нас пугает, а страшна нам прожитая им жизнь. Мы ищем эту жизнь, представляем ее себе в нашем воображении, хочется увидеть ее, хотя и страшно проникнуть в эти тайны, в жизнь, так нелепо ушедшую.

Странно. Даже в переплетенной куче костей мозельман мы ищем следы прожитой ими жизни. Мозельмане? В каких бараках они дышали? Какое небо было над их головами?

«Грузи это говно!»

Внезапно все трупы стали для Гарри одинаковыми. Ему очень хотелось увидеть Занвила Люблинера. но он теперь хватает любого, подвернувшегося под руку. Когда эсэсовец вернется, все должно быть погружено в машину. Пини, сын рыжего Ице-Меира, в живых был значительно легче, чем теперь. Почему на нем оставили штаны? Босые ноги Пини волокутся по земле. Какие длинные ноги! Никогда нельзя было предполагать, что ноги у него такие длинные. Да, ведь сзади штаны совсем разорваны. Ничего странного в том, что их оставили, нет.

«Такие ученики, как Пини, гордость и красота ешибота города Люблина», — сказал о нем раввин Шапиро.

Пини и в самом деле был молодым человеком с выдающимися способностями.

Теперь его ноги тянутся по песку площади, будто он упорно сопротивляется, не желает ложиться в машину.

В лагере происходят невероятные явления: слабые, изможденные выдерживают куда дольше, чем сильные и физически развитые. Ице-Меир, пятидесятилетний, похожий на высохший тонкий ствол, еще в приличном состоянии, а Пини умер как мозельман. Его отец, спотыкающийся на каждом шагу, выходит каждый день на каторжную работу. В чем сила такого еврея? Он всегда собран, сосредоточен, словно покрыт железным панцирем-броней, и молчит. Но его глаза, еще не заизвестковались. А глаза — это главное. В глазах отражается все: от первых признаков мозельманства до самого трагического конца. А глаза Ице-Меира? Сила в их постоянном блеске.

В первый день смерти Пини Ице-Меир отказался держать по нему «кадиш». Он все утверждал, что Пини жив. Ночью Ице-Меир прокрался в мертвецкую и всю ночь, до рассвета, просидел над сыном. На рассвете перед выходом в «бауштеле», он всполошил десяток евреев, составил «миньян» и произнес по сыну «кадиш».

Что чувствовал этот рыжий Ице-Меир в течение всей ночи, когда он сидел над трупом своего сына? Во время произнесения заупокойной молитвы раздался удар гонга. Все лагерники побежали на площадь проверки, но люди, что молились вместе с Ице-Меиром, остались. Они дрожали и сдерживали дыхание, но побежали на проверку, только дождавшись последних слов молитвы.

Пот струится с лица Гарри. Он чувствует, что силы оставляют его. С трудом он впихнул верхнюю часть тела Пини в кузов и сам полез в машину, чтобы втащить Пини целиком. Пини выглядит иным, чем все остальные трупы и скелеты в машине. И не только он — все трупы из мертвецкой этого лагеря выглядят иначе, чем сваленные в кузов трупы из других лагерей. А те, которые еще сегодня будут свалены в этот же кузов в других лагерях, по всей вероятности, будут не похожи на трупы из лагеря Гарри. Мертвецы каждого лагеря будут выглядеть как представители отдельной расы, как образцы с разных планет.

Шофер-эсэсовец вернулся, заглянул в кузов своим опытным глазом, стал соображать. Он оставил Гарри у трупов, лежавших около машины, залез в кузов, стянул труп Пини к основанию кучи скелетов и спрыгнул на землю.

Всех до единого тянет Гарри из мертвецкой. Только Занвила Люблинера он обходит, ему кажется, что если он и его бросит в автомобиль, то убьет его своими руками. В последнее время Занвил перестал заходить к нему в больничную комнату. Встретив как-то Гарри, он сказал ему:

— Прелешник, помощь, что вы мне оказываете каждый день, ни к чему. Так или иначе, я ведь долго не протяну. Лучше бы вы отдали эту пищу людям моложе меня. Об одном прошу вас: когда вы выйдете отсюда, сделайте для меня одолжение, зайдите к моей жене, к детям и скажите им, что я попал в аварию и был убит под паровозом во время работы. Я не хочу, чтобы они знали, как я здесь подох…

В мастерских Швехера Занвил был самым высококвалифицированным портным. Все были им довольны, все считались с ним. У него были сильные, мускулистые руки, стройное тело и еврейские теплые, ласковые глаза. Все горе гетто отражалось в его глазах. Он мог закончить петли на ста семидесяти мундирах для «Люфтваффе» за полсмены, но он обычно кончал свою норму последним. Если еще кто-нибудь из портных обливался потом у своей машины, Занвил никогда не вставал со своего рабочего места. Подек, заведующий мастерскими, зорко смотрел, где находится Занвил, как у него выполняется норма. Если Занвил еще не закончил, значит ее нельзя увеличить. Кому только Занвил Люблинер не помогал в работе? Скольких евреев он спас таким образом от Подека! Кто, как не он, подбадривал и утешал этих пришибленных горем людей? Как только Подек, бывало, удалится из цеха, тут же звучал голос Занвила, перекрывая жужжание швейных машин:

— Евреи! Шейте для них «тахрихим»!.. Мы их еще выпроводим на кладбище, чтобы их земля проглотила!..

Теперь он валяется на полу в мертвецкой. Такой маленький, такой худой. В последние дни он ходил на работу босиком. Если бы Гарри отдал ему свои ботинки, возможно, он еще жил бы теперь. Как только лагерник лишается обуви, он сразу превращается в мозельмана. Если обувь есть — душа еще живет и поддерживает тело. Но Гарри не мог этого сделать — начальник лагеря пришел бы в ярость, если бы увидел, что его «врач» расхаживает босиком по лагерю. Без сомнения, Занвил Люблинер жил бы еще, будь он обут, а если бы дали хотя бы один день полежать на нарах, это спасло бы многих.

— Как дела, санитар?

Морда эсэсовского шофера красная, глаза мутные от выпитого спирта. Черная фуражка сдвинута на затылок. Заглянув в кузов, он закричал:

— Какое свинство!.. Это же куча мусора, это же беспорядок!

Он хватал тела из мертвецкой и кидал их одно на другое. Брюки Пини мелькнули перед глазами Гарри, и через минуту его тело было закидано другими мертвецами.

Шофер выпрыгнул из машины, поднял спущенный задний борт и сильным движением захлопнул его. Работа была завершена.

— Еще один труп остался в мертвецкой… — сказал Гарри. Из глаз брызнули искры. Гарри перевернулся несколько раз. Он не смог встать от удара, полученного в лицо.

— Чумовая язва!.. — бурчал немец. — Чумовая язва!..

Шофер ринулся в мертвецкую, схватил мертвеца за ногу и поволок его к машине. Голова Занвила волочилась по земле около ног немца, как голова подбитой птицы. «Я не хочу, чтобы моя жена и дети знали, что я тут подох…»

Немец поднял Занвила Люблинера, кинул его вглубь кузова, сильно стукнул задним бортом и закрыл машину. Сел за руль, включил зажигание. Мотор заурчал, и машина выехала за ворота лагеря.

Гарри с трудом встал с земли, и поплелся к дверям своего барака.

В бараке непроглядная темнота. Трехъярусные нары барака были заполнены до самого верха. Они казались нагромождением плотно уложенных костей. Лицо Гарри горело. Он никак не мог определить, какое же ухо у него оглохло. Другим ухом он слышал за стеной ржанье и крики пьяных немцев.

В больничной комнате на столе выстроились в три ровных ряда пустые бутылки из-под лекарств, одна около другой, немые и равнодушные. Он больше не мог вынести этот жуткий порядок. Он душил его.

Из-за застекленного медицинского, шкафа на него уставилась его хлебная пайка — целая, нетронутая. Гарри не ощущал голода и равнодушно посмотрел на хлеб. Он бы не огорчился, если б ее украли. Не почувствовал бы досады. Голод он утолит другой пайкой. Что он теперь будет делать со второй пайкой? Он рванулся со стула. Последняя мысль пронзила его мозг: две пайки хлеба?.. Здесь у него еще не было двух паек хлеба. Иногда под мышками, у мозельман находят две порции хлеба… Он весь задрожал. Тело его затряслось. Две порции хлеба!..

«Раньше всего, остерегайтесь превратиться в духовных мозельман. Крепитесь и мужайтесь. Берегитесь разочарования! Не поддавайтесь судьбе! Не преклоняйте колени! Не позволяйте себе упасть духом! Тело устоит, выдержит, и вы не превратитесь в мозельман…» — это те наставления, которые он проповедует ежедневно своим лагерникам. Он, проводящий свои дни в больничной комнате, бездельничающий, не подвергающийся избиениям; он, получающий двойную порцию супа в день — такому не трудно проповедовать: «Не падайте духом, не отчаивайтесь»… А разве сам он не может превратиться в духовного мозельмана?

Дверь в больничную комнату распахнута. Голова у него кружилась. Ему казалось, что он плавает в серых волнах. Силы оставляют его, а берег уходит все дальше и дальше. Кто придет ему на помощь?.. Он погружается… берег уплывает, тает в сером облаке.

С кровати на него глядело белое пятно простыни. Пятно порхало но всей комнате, сворачивалось, расплывалось, распускалось по темным углам. Он больше не мог выдержать. Он нащупал дорогу к двери.

День проникал в открытую дверь барака, как в сумрак закрытого автомобиля. Здесь, в узком проходе среди трехъярусных нар, еще достаточно места для мозельманов.

Вот на этом месте еще сегодня утром стоял Ице-Меир, рыжий, окруженный «миньяном» и впервые произнес молитву «кадиш» по Пине. Почему Гарри не ощущает отсутствия Занвила Люблинера? Одного за другим выносят отсюда его знакомых, старых и новых; давних и вновь приобретенных друзей… Они никогда не возвращаются сюда. Они исчезают внезапно, и ты больше никогда не увидишь их. Они стираются из памяти, как стирается написанное на грифельной доске.

Занвила, его учителя, его наставника в мастерских Швехера, который не раз и не два обучал его всяким портновским премудростям, да так, чтобы заведующий-немец не обиделся и не подумал, будто его игнорируют, этого Занвила уже нет в живых. И он, Гарри, даже не может выразить ему благодарность за все то, что тот сделал для него.

Барак едет, как черный закрытый автомобиль эсэсовца. Всех увезут отсюда. Его, Гарри, уже везут вместе с ними. Куда? Вот его подняли и бросили в темноту автомобиля, на кучи нар. Кости. Кости. Куда везут все это? Сколько еще раз повезут их вот так? Куда ушел черный автомобиль? Неужели это его последняя дорога? При переводах в гетто в разные «точки сбора» он обычно думал: это уже последний раз!.. Куда его повезут сейчас? Сколько еще будет таких «последних раз?»

А может, он, Гарри, тоже давно умер и расхаживает здесь, как мозельман среди мозельманов? Вечером, когда лагерники вернутся из «бауштеле», дневальные поволокут его в мертвецкую. Шпиц съест его пайку хлеба, лежащую в застекленном шкафу для лекарств. Жаль пайки хлеба! Лучше, чтобы она попала архитектору Вайсблюму. Кто же сможет ему сказать, чтобы он взял ее оттуда? Если он скажет об этом дневальным, когда они его понесут, они возьмут ее себе и сожрут сами. Его они уже не будут бояться, все равно его несут в мертвецкую. Эти дневальные — жуткие пройдохи. Когда он был живым, они лебезили перед ним, предлагали свои услуги. О, если бы улегся этот шум в голове? Выходит, что все, приближаясь к мозельманству, начинают чувствовать глухой шум в ушах, поэтому и не слышат, когда к ним обращаются, а только смотрят непонимающими глазами.

Дверь от кухни открылась… Блондинка-немка приближается, качается перед его взором. Ее глаза смотрят на него неотрывно. Она пьяной походкой шла к нему. Точно также шел на него перед этим эсэсовский шофер. Гарри стоял, как вкопанный, и взирал на нее пустыми, ничего не выражающими глазами.

Она обняла его, упала к его ногам и протянула к нему голые руки. Она гладила полу его белого халата:

— О, святой…

В раскрытую кухонную дверь он увидел на подоконнике буханки хлеба, одна на другой, удлиненные, целые. Он давно-давно забыл, как выглядит целый хлеб. В лагере ведь приходится видеть только пайки хлеба.

— О, святой! Посмотри на меня… — просила женщина.

Все происходило как во сне. Голос доходил до него, как сквозь толщу воды. Он не испугался, не отпрянул. Нет, это был какой-то иной, необычный страх. Будто тело Гарри обвил змей, но вместо жал на него устремились две ее оголенные груди.

Эсэсовец Зигфрид появился в дверях кухни. Он закрыл собой все буханки хлеба на подоконнике. Гарри не ощущал страха. Он просто оцепенел. Он пытался удивиться, почему он не ощущает никакого страха? Это было такое приятное чувство. Будто он перешагнул за какую-то черту.

Зигфрид стоит без своего черного мундира, уперши кулаки в бедра. Странно, в нательной белой рубашке Зигфрид более страшен, чем в черном эсэсовском мундире. Немка стоит перед ним на коленях. Они говорят о нем.

— Возьми его с собой туда… — умоляет немка пьяным голосом. — Я все для тебя сделаю, Зигфрид…

На пряжке Зигфрида парит орел с распростертыми над свастикой крыльями. Точно, как на печати гестапо, приложенной к «особому удостоверению» мастерских Швехера. Пойдем, санитар!

Зигфрид тянет Гарри за собой. Немка подталкивает его сзади, пьяно скуля.

Она гладит его: «О, святой!..» Рыдает — пьяная, почти голая.

Воздух вокруг него застыл, он как бы вмерз в него. Кухарка, старая «фольксдойче», стоит лицом к плите, рукава закатаны по локти. От котлов валит пар. Сегодня, наверно, будут давать вареный картофель в мундире. Зигфрид тянет его. Гитлер смотрит со стены кухни выпуклыми, вытаращенными глазами: что тут, в немецкой кухне, делает еврей? Уничтожить! Уничтожить! Уничтожить!.. «О, святой!..» — плачет пьяная немка и открывает вторую дверь кухни. Кухарка продолжает стоять лицом к парящим котлам: она даже не поднимает глаз, будто на кухне ничего не происходит. Кто-то повелевает ему двигаться, кто-то тянет его за рукав; голоса, кругом голоса.

Вот тут живут немцы… Эта дорога ведет в их жилища. Коридор. Лестничная клетка, чистая, прохладная.

Он давно забыл, что в мире есть дома с каменными ступенями, ручки дверей и что за дверями людям можно уединяться, закрываться и даже быть свободными. Это он уже давно забыл, хотя в том мире, где он до того жил, он поднимался и сходил по таким же ступеням, входил и выходил через двери. Не вводили его, не тянули. Там на каждой двери была табличка. На двери его квартиры тоже была прикреплена медная табличка с его именем. Да, у него было свое имя. Только ему принадлежащее имя. Фамилия, имя. Каждый живущий тогда имел свое имя.

Он стоял около двери, как на пороге кошмарного сна. Немецкие жилища! Он находится внутри… Он чувствует, как в его мозгу все перемешивается и спутывается в клубок. Вот до него докатывается шум пьяной оргии. Он видит их раскрытые пасти. Немцы вокруг него. Он тонет в них, он идет ко дну. Он уже не может найти себя. Где он?

В застывшем желтом мареве вокруг него ему напоминает о себе лишь белизна его врачебного халата. В лагере Сакрау немцы поймали «еврейского старшину» и привели его к себе. Когда вечером лагерники вернулись из «бауштеле», они нашли его в одном из бараков мертвого, раздетого, с выжженными синими знаками на теле. Что же он тут делает?.. Как он попал сюда?..

Никто не смотрит в его сторону. Немка продолжает стоять перед ним на коленях. Ее всхлипывания не слышны из-за визгливых выкриков. Все тонет в желтом густом свете. Бутылки — пустые, наполовину опорожненные, перевернутые, валяются на полу среди полураздетых пьяных мужчин и женщин. Никто на него не смотрит. Они пьют прямо из горлышек.

«Кот» держит на своих коленях женщину. Он плачет и причитает. Его беззубый рот раскрыт и темен, как пещера. Глаза сощурены. Концы его черных усов, распушенные с обоих концов, еще больше подчеркивают пустоту и сумрачность провала рта. Пальцами он мнет и лапает голое тело женщины, подбадривая себя протяжным, тихим, странным воем.

Сегодня «Кот» не работает в «бауштеле». Сегодня его книжечка отдыхает. Скамья на кухне стоит без дела. Почему скамья побоев находится в кухне? «Кот» хочет вонзить свои зубы в тело женщины, но он лишен зубов. Он поднимает голову, зажмуривает глаза и рычит со страшными причитаниями в пустоту плотного желтого воздуха.

Что он тут делает, в помещении для немцев? Как он сюда попал? Никто этому не удивляется. Будто это нормально и совершенно понятно. Что сейчас сделает Зигфрид? Как Гарри сюда попал? Четыре ножки опрокинутого стола устремлены вверх и уставились в желтую пустоту. Бутылки и голые тела. Он ничего не может вспомнить. Что произойдет с ним тут? Немка наливает из полной бутылки. Она лежит перед ним на полу, пытается опять встать на колени и не может. Зигфрид вошел в комнату рядом.

Из угла вылезает голая женщина. Идет, приближаясь, как лунатик. Что это? Что это за надпись между грудями женщины? Буквы прыгают перед глазами. Он никак не может соединить их вместе. Цифры под ними прыгают и смешиваются с буквами. Немка пытается обвить руками его ноги, издает пьяные хриплые звуки. Ножки стола кружатся перед его глазами, как щупальцы свастики на красной ленте. Голубые глаза женщины вонзаются в его мозг. Каким образом сюда попали эти глаза? Откуда они внезапно тут выплыли? Что тут делают голубые глаза Даниэлы?.. «Красивейшая пара на свете: па и ма…» Голос Даниш… Глаза кричат… Ее рот раскрыт… Ведь это голос Даниэлы… Он слышит… Он явственно слышит:

— Гарри!!! Гарри!!!

Гарри лежал на дворе около ступенек, открыв глаза, он увидел около своей головы пару черных сапог начальника лагеря. Накатила тишина, будто тысячи моторов внезапно перестали стучать в его ушах. Лицо начальника лагеря было озабочено: ликвидировать его?.. Растоптать его сапогами и конец? Или оставить его в живых и пусть дальше пребывает у него «врачом»?..

Лежа на полу около ступеней, Гарри ясно чувствовал, что жизнь его лежит тут же на полу, но уже отделенная от него. Вот-вот растопчут его черные сапоги. Он не мог шевельнуть ни одним пальцем. Не мог выдавить из себя шепот с просьбой о милости, ни крик гнева, ни крик боли, ни рычанья мести. Гарри открыл глаза, посмотрел вверх. Он смотрел, как через тонкую вуаль — то все отчетливо видно, то все расплывается. Живет ли еще в нем жизнь или она уже растоптана?.. Он здесь или его уже нет? Глаза… голубые глаза, широко раскрытые, кричат: Гарри!.. И опять тишина… Безмолвие…

Гарри поднимает голову: глаза начальника лагеря…

Лицо сверху усмехнулось. Сапоги повернулись и шагнули к двери. Начальник открыл дверь, вошел, закрыл ее. Кругом тишина.

— Верните его туда, откуда вы его привели!.. — слышен голос начальника.

Зигфрид тащит его по ступенькам, но Гарри ничего не ощущает.

Кухарка — эта старая «фольксдойче» еще стоит у дымящихся котлов. Рукава закатаны до локтей, она мешает черпаком в котлах и не поворачивает головы.

Из котлов поднимается и вьется пар, а старая кухарка не поворачивает головы.

Куда его волокут? Гарри вдруг почувствовал острую боль в ребрах. Боль подымается до горла и спирает ему дыхание.

Зигфрид рассчитался с санитаром — кулаком в ребра и пинком в живот. Зло распалило Зигфрида. С каких это пор он, Зигфрид, должен таскать живого еврея?

Он швырнул Гарри на пол, плюнул и быстро ушел.

Кругом боль. Она смотрела ему прямо в глаза и подстерегала его, как дрессированные эсэсовцами немецкие овчарки. От малейшего движения на него набрасывалась боль и уходила глубоко в тело, становясь острее. Он лежал на земле, лицом вниз. Вокруг него пустота. Земля около самых глаз, жесткая и беспощадная. Он видел эту землю, но уйти в нее ему не дано. Она сомкнута под ним, как закрытая дверь чужого бункера перед евреем, оставшимся без укрытия во время акции в гетто

Нары стояли перед ним пустые, высокие. Когда лагерники вернутся с работы, они обнаружат его лежащим на земле, как нашли еврейского старшину в лагере Сакрау. Он лежит голым или на нем белый врачебный халат? Голос Даниш кричит: «Гарри!!! Гарри!!!» Он, наверное, спятил с ума! Но он ведь видел и слышал! Откуда могла сюда попасть Даниш? Но он ведь наяву видел глаза Даниэлы! Он, видимо, рехнулся! Нет, ведь слышал же он в самом деле ее голос, ее крик: «Гарри!..» Ее зов до сих пор звенит в его ушах. Что же случилось с ним потом? Где он сейчас? Одно он четко помнит: машина остановилась около мертвецкой. Он ждал ее, чтобы попрощаться с Занвилом Люблинером. Он помнит и слышит еще тарахтенье мотора приближающейся машины. Нет! Это не сон! Потом он таскал мертвецов. Он взбирался в кузов машины…

Когда он выберется отсюда, ему надо будет в первую очередь зайти к семье Занвила Люблинера и сказать им, что их отец не сдох, как протухший мозельман. Для него клятва — свята! Чумовая зараза, чумовая зараза… Что же случилось с ним потом? Куда вез его автомобиль? Где он встретился с глазами Даниэлы?

Он вдруг ощутил страшную боль вокруг глаз. Со всего тела, с кожи, с корней волос струилась боль к глазам. Слезу… Пожалуйста, одну единственную слезу…