Они сидели на каменных ступенях.

На Гарри одежда была такая мокрая, будто его только что вытащили из воды. Проделав длинный путь по полям, под сыплющимся снегом, он промок до костей. Он пытался расстегнуть свою куртку, но безуспешно — пальцы окоченели и не повиновались. «Эта зима — наказание божье.» — сказал он.

Даниэла видела, как с погнутой и помятой его шапки капли падают на спину, плечи и впитываются в его влажный плащ. Ей хотелось снять шапку с его головы, но руки не слушались.

Гарри закатал полу плаща и старался вытащить из брючных карманов что-то завернутое в бумагу. Даниэла смотрела на его усилия, и ей совсем не приходило в голову, что она должна помочь ему. Она легко смогла бы вытащить сверток из бокового кармана его брюк.

До его прихода у нее всегда накапливается множество слов. Но в минуту встречи язык отнимается, и все накопившееся куда-то исчезает. Все то, что надо было сказать ему, забыто. Она чувствует себя, как наполненная до самого верха бутылка, которая снаружи выглядит пустой.

Хлеб, вытащенный Гарри из кармана, мокрый от дождя, и повидло на обоих кусочках размазано и выглядит, как помутненный зрачок глаза. Гарри снял бумагу с бутерброда и протянул ей.

— Кушай, Даниш.

Она глядела на его протянутые костлявые и влажные руки, трясущиеся, как у старика, и поспешила взять хлеб.

Обычно, когда она думает о нем, она его видит таким, каким он был раньше: красивым, тщательно одетым, обаятельным. А когда она его ждет и когда мысленно ведет с ним беседу, она видит его только таким. Она не может представить себе другого Гарри. Но в ту минуту, когда Даниэла видит его около себя, у нее начинают трястись колени. Она не узнает его лица. Проходит какое-то время, пока глаза ее привыкают к нему, и она убеждается, что это Гарри, это его лицо.

Мокрый снегопад прекратился. Гарри молча смотрел перед собой. Деревянный забор площади, голые деревья — как рисунок карандашом на серой бумаге детьми из детского сада. Одна за другой спешат жены чиновников «юденрата», в руках у них наполненные корзины, тщательно укрытые от чужого взгляда. В недавние времена в этом доме помещалась еврейская школа, теперь она превращена в склад снабжения «юденрата».

Гарри смотрел в сторону площади.

— Утром мне казалось, что я не смогу прийти сегодня. Эта зима — просто бич. Как хорошо, что она скоро кончится, — сказал он.

Даниэла медленно подняла глаза и почувствовала удушье в горле. Она искала и надеялась найти в чертах его лица хоть слабый намек на прошлое, но напрасно. Вокруг его головы клубилось горе, как дымное облако. Всегда в зимние месяцы, когда Гарри, бывало, приезжал погостить к родителям, они ходили вместе на каток. Никто так красиво не катался, как он. Все смотрели на него с удивлением, а ее сердце переполняла гордость. Она хотела, чтобы зима не кончалась никогда, чтобы Гарри не уезжал от них…

У окошка, где бесплатно выдают суп, стоит шум и крик. Голод сплавил людей в громадное людское месиво. Людское месиво в изношенной, грязной одежде, пропитанной сыростью. Каждый из них боится, чтобы окошко раздачи не захлопнулось перед самым носом.

Женщины кричат, их топчут ногами. Мужчины расталкивают слабых, прокладывая себе дорогу к окошку. Дружинники «юденрата» стоят вдали и наблюдают, чтобы к окошку подходили только те, кто уже сдал свой талончик на получение питания. Остальное их не трогает.

Когда гестапо требует людей для очередного транспорта, «юденрат» выбирает их из тех, кто нуждается в бесплатном питании. Уже ни для кого не секрет, куда исчезает уходящий транспорт, и несмотря на это, площадь перед харчевней запружена людьми. Люди перестали задумываться над будущим, им не важно, что будет с ними потом. Им ясно одно: теперь, сейчас, сегодня еще можно бежать в харчевню с пустой посудой в руках и вернуться домой с теплым супом для голодных ребятишек.

Гарри размышляет: «Фарбер находится сейчас в доме раввина из Шилова, старается убедить его, что евреи должны как один восстать против немцев, пожертвовать собой во имя чести народа. Хорошо бы Фарберу придти сюда, на площадь. Тут бы он увидел, как люди идут на самопожертвование ради миски теплого супа. Самопожертвование! А что это значит? Где найти человека, который сможет пойти на самопожертвование, не получив взамен даже единственной миски теплого супа? Фарбер… Кто поможет ему и кто прислушается к его голосу? Эти, которые находятся здесь на площади, наверняка не послушают его. Даже умница Саня не согласна с ним. А он, Гарри? Как он может дать свое согласие Фарберу, когда это может привести к гибели Сани и Даниэлы? А Тедек? Тедек — человек с ясной головой. Тот, кто видел его хоть раз — верит: этот парень знает, чего хочет, и не поколеблется пойти по избранному им пути! Саня тогда сказала: „Тедек не устрашится пойти против самой смерти…“ И чего он добился? Кому принесла пользу скрытность Тедека, его пренебрежение? До его выхода из гетто он сказал: „Я оставляю гетто не как человек, способный принести смерть и страдания другим, даже не как человек, пренебрегающий смертью, вслепую идущий ей навстречу, я выхожу отсюда, потому что живу, и мое желание — завоевать жизнь для других!“ Разве нам не велено, всем нам, следовать по „проложенной дороге“ Тедека? А если это так, тогда прав Фарбер! А с другой стороны, если бы Тедек не ушел отсюда, он остался бы жить среди нас? Итак, права Саня? Да, права! Что служит источником вдохновения этого рыжего иссохшего парня по имени Фарбер? Что поддерживает внутренний пламень, не оставляющий его ни днем, ни ночью? Каков источник, питающий его убежденность и уверенность? Удастся ли ему убедить шиловского раввина на восстание?»

У ворот площади появляется детская тележка. Тележка сделана из плетеной трухлявой щепы. Колеса большие и тонкие. В тележке сидит старик, малыши — мальчик и девочка — толкают ее.

Острые колени старика приподняты, достигая его подбородка и выпирают из тележки. Между ног он держит большой горшок, покрытый сажей. Снег покрывает редкие серо-зеленые волосы старика и ресницы гноящихся глаз. Старик не шевелится. Его уже ничто и никто не беспокоит. Дети катят тележку к раздаточному окошку, к месту, где они должны сдать свои талоны. Мальчик подходит к старику, расстегивает пуговицу его пальто на груди и вытаскивает оттуда карточки. Голова старика остается без движения. Он только смотрит перед собой слезящимися, покрасневшими, как сырое мясо, глазами, на заляпанные, грязные, немытые окна харчевни…

Даниэле странно, что Гарри молчит. Раньше он никогда не молчал при встречах. Если бы она могла броситься ему на шею и заплакать, ей стало бы легче. Но она хорошо понимает, что ее слезы для него — как соль на кровоточащую рану. Никогда он так не молчал. Он, наверное, голоден, хочет хлеба. Ведь то, что выдают ему за целый месяц работы это так мало, что на эти деньги нельзя даже купить буханку хлеба на черном рынке. И, кроме того, люди боятся получать причитающуюся им «зарплату». Немцы создали такие условия, при которых требуется доказать преданность немцам и отказаться от причитающихся тебе денег; нужно продемонстрировать готовность работать даром, без оплаты… Наверное, и Гарри не получает свой заработок па фабрике Швехера. Не может же он один требовать себе деньги, в то время как все отказываются от них. Она-то время от времени зарабатывает сколько-нибудь. Но, если бы Даниэла отказалась принять от него бутерброд, она причинила бы ему невероятные страдания. Она знает это, она просто уверена в этом. Если бы он только мог представить себе, как эти кусочки хлеба, которые он экономит и отрывает от себя, чтобы дать ей, становятся ей поперек горла! Как она скажет ему об этом? Она ведь знает, как ему хочется, чтобы она поела. Разве она может сказать ему, как плохо он выглядит, как похудел? Что эти два принесенных ей кусочка хлеба для нее куда нужнее ему, чем ей?..

— Саня хранила для тебя это повидло в течение всей недели, — сказал он.

А кто знает, сколько времени сохраняли они для нее эти два кусочка хлеба. Когда Саня, бывало приезжала к ним, весь дом был наполнен радостью и весельем. В те времена она еще недостаточно знала Саню. А вообще, кем она была в те дни?

— Как здоровье Сани?

Этот вопрос вырвался у нее внезапно. Она сама удивилась, услышав свои слова.

— Саня хлопочет в «юденрате», чтобы нам дали возможность поселиться вместе. Не решен только вопрос о работе для тебя. И в этом вся задержка.

В глубине души Даниэла знала, что никогда не согласится жить вместе с Гарри; ведь ясно, что в таком случае на Гарри падет забота и о ее пропитании. Он ведь не разрешит ей выносить на себе мануфактуру ради заработка, а это значит, она не сможет сама заработать на свое пропитание и вырвет из его рта кусок для себя. Нет, нет! Она не примет этой жертвы. Ее еще могут схватить в квартире. Гарри, и тогда всех троих отправят в Освенцим. Это просто несерьезно…

— Напрасно Саня старается, это ни к чему не приведет, — сказала она.

— Почему, Даниш? Может быть, будешь работать вместе с Саней;

— На это я никогда не пойду.

Он повернул к ней голову:

— Ты, Даниэла, сделаешь так, как я прикажу!

Даниэле было ясно, что она никогда не подчинится, но она испытывала к Гарри глубокое чувство благодарности.

Когда Гарри глянул на нее, то увидел, что она еще держит хлеб около губ и не притрагивается к нему.

— Даниш, почему ты не кушаешь? — спросил он мягко.

Она посмотрела на него:

— Я съем этот хлеб у себя в «точке».

Гарри положил ей руку на плечо, и она прислонилась к нему. Несмотря на холодящую влажность его одежды, какая-то теплота доходила до ее сердца. Ей надо сказать ему что-то. Но слова не шли. Во всем мире не найти слов утешения ни для него, ни для нее. Ей хотелось заплакать.

— Гарри, — сказала она, — ты никогда не молчал столько…

Он погладил ее по голове. Небо над площадью висело влажное и хмурое. Дом, около которого они сидели, походил на ковчег, плавающий во время потопа, а деревья — на руки утопающих. От места раздачи супа трое малышей вели свою мать, которая была уже в полуобморочном состоянии. Однако она не выпускала пустой горшок из сжатых пальцев. Детишки вели ее и причитали: «Мама! Мама! Мамочка!..» Никто даже не оглянулся в их сторону. А дождь лил и лил, смешиваясь с хлопьями мокрого, прилипающего к одежде снега.

Гарри снова погладил ее по голове. Он смотрел перед собой, в ушах звенели слова: «Никогда ты столько не молчал…»

— Что скажешь, Даниш?

Она посмотрела на Гарри:

— Знаешь, Гарри, иногда мне кажется, что все это только дурной сон. Когда-нибудь я проснусь и увижу, что ты вернулся домой из Варшавы, в руке твоей чемодан из светлой кожи и дорожный плащ, перекинутый через плечо. Мы с тобой опять пойдем гулять. Ты будешь стоять у ворот моей гимназии и снимешь шапку с поклоном. Помнишь? Опять скажешь: «Позвольте пригласить девушку на маленькую предобеденную прогулку?.. Слышишь меня? Опять скажешь…»

Голос ее прерывался. Плач застрял в горле. Она старалась крепиться.

— Даниш… Даниш… — утешал он ее с нежностью, — это, конечно, только сон… все это сон… это пройдет…

Она смотрела на него блуждающими, широко раскрытыми глазами.

— Нет, Гарри… это не сон… Нет, Гарри… не сон… Она провела по его лицу дрожащими пальцами, которые ощущали его иссохшие скулы.

— Нет, Гарри… Это не сон…

И разрыдалась. Он не знал, как успокоить ее, что сказать ей.

В коридор, где они сидели, ворвался мужчина, держа обеими руками горшок с горячим супом. Пар бил ему прямо в лицо. Он держал горшок почти у самого рта и черпал из него жестяной ложкой без передышки. Пот, смешавшись со снегом, падал прямо в горшок.

Маленькая девочка лет шести подошла к порогу коридора и остановилась, как вкопанная. Наконец-то она увидела своего отца. Остановилась вдалеке, боясь приблизиться. Девочка была закутана в большой мужской свитер, потрепанный и повязанный веревкой вокруг бедер. В немом молчании она глядела на раскрывающийся и закрывающийся рот отца, беспрестанно поглощавший теплый суп.

— Ты рискуешь каждое воскресенье, чтобы прийти ко мне, а я мучаю тебя своими капризами, — удрученно сказала Даниэла. — Я просто не человек.

— Ну что ты! Ты ведь моя девочка! Мои красивый цветок…

— Знаешь, Гарри, всегда перед твоим приходом мне хочется рассказать тебе тысячу вещей, но потом, когда мы сидим вместе, все улетучивается из памяти. И только после твоего ухода я опять все вспоминаю.

Человек, сидящий в углу, кончил поглощать суп из горшка. Облизнулся, провел губами по жестяной ложке со всех сторон, сунул ее в нагрудный карман и повернулся к выходу. Девочка, стоящая на его пути, свернула в сторону. Он прошел мимо нее, как бы не замечая ее вовсе. Она побрела следом за ним.

По дороге, через несколько шагов, отец повернул голову к девочке, плетущейся за ним и бросил на нее невидящий взгляд:

— О, чтоб тебя земля проглотила!

И продолжал идти. Девочка остановилась, боясь приблизиться к отцу. Он бросал взгляды то на дружинников, то в сторону окошка для раздачи пищи. Видно было, как он старается незаметно проникнуть к окошку и взять еще супу.

— Неужели нет никакой надежды получить весточку от родителей? — обратилась Даниэла к Гарри. — Залка обещал мне, что, если он вернется в столицу, он постарается привезти письмо от родителей и передаст его через Лиона, торговца золотом. Мне нужно заглянуть к нему и справиться, есть ли что-нибудь.

— Не дай тебе бог пойти к торговцу золотом! — сказал он. — Когда ты будешь там, немцы обязательно нагрянут с обыском. Будут искать золото, а найдут тебя. Я, может, найду другой путь связаться с городом. Кое-что мне обещано.

Одна за другой всплывали в ее уме картины и события как отдельные звенья разорванной цепи: Залка, буханка хлеба, наполненная бриллиантами и золотыми монетами; русский «поросенок», Шульце; вступление немцев в Яблово; лицо удаляющегося отца на железнодорожной станции.

— Хозяин Гелер сказал, что война долго не продлится. Ты хочешь повидать Мони?

Она расстегнула плащ и вынула медальон, висевший у нее на шее. Наивное, чистое лицо, лицо их маленького брата, глянуло на них из рук Даниэлы бархатными глазами.

— Мони теперь исполнилось семь лет, — сказала она.

Гарри взял медальон и повернул его другой стороной. Он увидел фотографию отца и матери.

— У нас самые красивые в мире отец и мать, — сказала Даниэла.

У стены, около веранды харчевни, прямо на земле сидела женщина. Трудно было установить, вышла ли она уже из обморочного состояния или еще смотрит на своих троих детей бессмысленным взором.

Спутанные мокрые волосы, закрывшие лицо женщины, не давали Гарри покоя. Где и когда он видел эту женщину? В таком же положении, сквозь непрерывную завесу дождя и снега? Когда и где это было?

Даниэла продолжала рассматривать фотографии в медальоне. На площади еще стоит детская коляска со стариком в том же окаменевшем положении. Горшок, зажатый между его колен, принял какие-то античные очертания.

Внезапно, как молния, блеснуло воспоминание. Женщина с упавшими на лицо волосами — это ведь после большой акции в гетто. Он прибежал узнать, все ли благополучно с Даниэлой. У вагонов еще орудовали немцы, загоняя в них схваченных евреев, а в гетто из щелей и укрытий уже стали вылезать спрятавшиеся, чтобы узнать, кто из близких остался, кто схвачен и увезен. Они бежали, гонимые ужасом, хотя знали, что еще идет погрузка эшелонов, и немцы могут вернуться в гетто и схватить любого, кто им попадется. Укрытие, из которого вылезла женщина, было сделано наспех, сверху замаскировано ветками, тряпьем, разным хламом. Такое впечатление — словно человек вылезает из могилы. Женщина с растрепанными волосами глядела вниз на рельсы и шептала:

— Слава богу, что их уже увозят! Слава богу!..

Она не переставала хлопать руками и воздавать господу хвалу. А в яме лежали ее дети, как червячки в земле.

У окошка прекратили выдачу супа. Густая, как тесто, масса людей, наполнявшая минуту назад все пространство, стала расползаться. Люди расходились. Маленькие твари. Пустые горшки. Растаявшие человечки среди серости и сырости.

Только детская коляска и сидящий в ней старик, как редкое изваяние, выставленное в пустом зале музея.

Гарри встал и подошел к двери коридора.

— Приближается комендантский час, — сказал он. — Саня будет беспокоиться.

Даниэла подошла к нему. Она все-таки решилась сказать:

— Гарри, обещай мне, что больше не будешь приходить ко мне до тех пор, пока у тебя не будет пропуска. Ты ведь рискуешь жизнью. Не понимаю, как Саня разрешает тебе это.

Он ответил:

— Возможно, меня заставят работать на фабрике по ночам. Работающие в ночной смене очень редко получают выходный день по воскресеньям.

Он больше не придет! Ее охватил жуткий страх! Всеми силами она старалась не обнаружить происходящее в ее душе. Она ведь минуту тому назад сама просила, чтобы он больше не приходил.

— Страшно работать по ночам, — прошептала Даниэла.

Гарри в тысячный раз спрашивал себя: почему руководитель работами — Подек придирается к нему; он ведь всегда выполняет норму. Из всех заготовщиков, работающих на машинах, он выбрал именно его, чтобы перевести в ночную смену! Чем он провинился, в чем грех его? Ему казалось, что никто не обращает на него внимания, что Подек вообще не смотрит на него, и тем более, не чувствует к нему злобы. Почему же вдруг такая перемена?

— Это не так страшно, как тебе кажется, Даниш! Мне только жаль, что я не смогу часто видеть тебя. Не тревожься. Я надеюсь, что Сане удастся перевести тебя к нам. Ну, мне пора бежать.

Он обнял ее и поцеловал.

Даниэла быстро сняла плащ и стянула с себя свитер.

— Возьми, Гарри, — сказала она.

— Боже упаси! Что это тебе взбрело в голову?

— Немедленно одень свитер! У меня дождевик, а тебе предстоит длинная дорога.

Она силой стянула с него пальто и всунула его голову в свитер. Господи, как он исхудал, одни кости да кожа. Она сжала губы, чтобы снова не разреветься.

Гарри ушел. Она стояла на краю площади и смотрела ему вслед, пока он не исчез. Перед тем как гора скрыла его, он задержался в последний раз, повернулся к ней и снял шапку.

Эта картина навсегда врезалась ей в память.

«…Будет ли мне позволено пригласить девушку для короткой предобеденной прогулки?…»