Луций Лициний Мурена происходил из плебейского рода; высшей магистратурой его предков была претура. Он начал военную службу в первую войну с Митридатом; затем был квестором вместе с Сервием Сульпицием Руфом, своим будущим обвинителем. Эдилитет его прошел незаметно. В 74 г. он участвовал в третьей войне с Митридатом как легат Луция Лукулла. В 65 г. он был городским претором, в 64 г. — пропретором в Трансальпийской Галлии. В 62 г. он выставил свою кандидатуру в консулы на 62 г. Его соперниками были Децим Юний Силан, Сервий Сульпиций Руф, известный законовед, и Луций Сергий Катилина.

В октябре 63 г. в консулы были избраны Силан и Мурена. Сульпиций привлек Мурену к суду за домогательство незаконными путями (crimen de ambitu; см. ) на основании Туллиева закона. Осуждение Мурены повлекло бы за собой кассацию его избрания. Суд происходил во второй половине ноября 63 г., когда Катилина уже покинул Рим, но еще до задержания послов аллоброгов (см. вводное примечание к речам 9—12). Мурену обвиняли также и молодой Сульпиций, Гней Постум и Марк Порций Катон, избранный в трибуны на 62 г. Силан, добившийся избрания такими же средствами, что и Мурена, не был привлечен к суду. Мурену защищали Квинт Гортенсий, Марк Красс и Цицерон, говоривший последним. Суд оправдал Мурену; о его дальнейшей судьбе сведений нет.

Дошедший до нас текст речи — результат позднейшей литературной обработки; это особенно относится к остротам Цицерона. Трудность положения Цицерона усугублялась тем, что он, автор закона о домогательстве, защищал от обвинения в этом преступлении; но его задача облегчалась наличием прямой угрозы со стороны Катилины и его сторонников, оставшихся в Риме, в то время как обвинители Мурены, несмотря на это, добивались кассации избрания одного из консулов и тем самым соглашались на нарушение преемственности верховной власти.

(I, 1) О чем я молил бессмертных богов, судьи, в тот день, когда я, по обычаям и заветам предков, совершив авспиции, объявил в центуриатских комициях об избрании Луция Мурены в консулы, — а именно, чтобы это избрание для меня самого, для честного завершения мной своих должностных обязанностей, для римского народа и плебса стало залогом благоденствия и счастья, — об этом же молю я тех же бессмертных богов и теперь, когда речь идет о том, чтобы этот человек достиг консульства и вместе с тем остался цел и невредим; молю их также и о том, чтобы ваши помыслы и ваш приговор совпали с волей и голосованием римского народа и чтобы это принесло вам и римскому народу мир, тишину, спокойствие и согласие. И если торжественное моление, совершаемое по случаю комиций и консульскими авспициями освященное, обладает такой великой силой и святостью, какой требует достоинство государства, то я вознес в нем мольбу также и о том, чтобы это избрание оказалось благоприятным, счастливым и удачным и для тех, кому под моим председательством консульство было предоставлено. (2) Итак, судьи, коль скоро бессмертные боги вам передали или, во всяком случае, с вами разделили свою власть, вашему покровительству поручает консула тот же человек, который уже поручил его бессмертным богам, — дабы Луций Мурена, одним и тем же человеком и объявленный консулом и защищаемый, сохранил оказанную ему римским народом милость на благо вам и всем гражданам.

Но так как обвинители порицают и мое рвение как защитника, и даже то, что я вообще взялся за это дело, то я, прежде чем начать свою речь в защиту Мурены, скажу несколько слов в свою собственную защиту — не потому, чтобы для меня, по крайней мере, в настоящее время, было важнее оправдаться в своей услуге, чем защитить гражданские права Луция Мурены, но для того, чтобы я, получив у вас одобрение своему поступку, с большей уверенностью мог отражать нападения недругов Луция Мурены на его избрание в консулы, на его доброе имя и все его достояние.

(II, 3) И прежде всего Марку Катону, который в своей жизни применяет строгое мерило разума и каждую мельчайшую обязанность столь придирчиво взвешивает, отвечу я об исполнении мной своей обязанности. Катон утверждает, что мне, консулу и автору закона о домогательстве, после столь строго проведенного консульства не подобало браться за дело Луция Мурены. Порицание именно с его стороны меня глубоко волнует и заставляет взяться за оправдание своего поведения не только перед вами, судьи, перед которыми я безусловно должен это сделать, но и перед самим Катоном, мужем достойнейшим и неподкупнейшим. Скажи, Марк Катон, кто, как не консул, по всей справедливости должен защищать консула? Кто во всем государстве может или должен быть мне ближе, чем тот, чьей охране я передаю все государство, сохраненное мной ценою великих трудов и опасностей? И если в случае спора из-за вещей, подлежащих манципации, ответственность по суду должно нести лицо, взявшее на себя обязательство, то сохранять для избранного консула милость римского народа и защищать его от грозящих ему опасностей в том случае, когда он привлечен к суду, должен, несомненно, именно тот консул, который объявлял о его избрании. (4) Более того, если бы защитник в подобном деле назначался официально, — как это принято в некоторых государствах, — то человеку, удостоенному высшего почета, было бы наиболее правильно дать в качестве защитника именно того, кто, будучи отмечен таким же почетом, мог бы выступить столь же авторитетно, сколь и красноречиво. И если те, кто возвращается из открытого моря, сообщают выходящим из гавани все подробности и о бурях, и о морских разбойниках, и об опасных местах (ведь сама природа велит нам принимать участие в людях, вступающих на путь таких же опасностей, какие мы сами уже испытали), то как, скажите, должен я, после продолжительных скитаний по морям видя сушу, отнестись к человеку, которому, как я предвижу, предстоит выдержать величайшие бури в государстве? Поэтому, если долг честного консула — не только видеть, что́ происходит, но и предвидеть, что́ произойдет, то я изложу в дальнейшем, как важно для всеобщего благополучия, чтобы в государстве в январские календы было два консула. (5) Поэтому не столько сознание своей личной обязанности должно было призвать меня к защите благополучия друга, сколько польза государства — побудить консула к защите всеобщей безопасности.

(III) Закон о домогательстве, действительно, провел я, но провел его, уж никак не имея в виду отмены того закона, какой я искони установил для самого себя, — защищать сограждан от грозящих им опасностей. И в самом деле, если бы я признавал, что при выборах был совершен подкуп, а в оправдание утверждал, что он был совершен законно, то я поступал бы бесчестно, даже если бы закон был предложен кем-либо другим; но коль скоро я утверждаю, что ничего противозаконного совершено не было, чем же может внесенный мною закон помешать моему выступлению как защитника?

(6) Но Катон утверждает, что я изменяю своей суровости, раз я своими речами и, можно сказать, империем изгнал из Рима Катилину, который в его стенах замышлял уничтожение государства, а теперь выступаю в защиту Луция Мурены. Но ведь эту роль — мягкого и милосердного человека, которой меня обучила сама природа, я всегда играл охотно, а роли строгого и сурового не добивался, но, когда государство ее на меня возложило, исполнял ее так, как этого требовало достоинство моего империя в пору величайших испытаний для граждан. И если я поборол себя, когда государство ожидало от меня проявления силы и суровости, и — по воле обстоятельств, а не по своей — был непреклонен, то теперь, когда все призывает меня к состраданию и к человечности, сколь покорно должен я повиноваться голосу своей натуры и привычки! О своем долге как защитника и о твоих соображениях как обвинителя мне, пожалуй, придется говорить и в другой части своей речи.

(7) Но меня, судьи, не менее, чем обвинение, высказанное Катоном, тревожили сетования мудрейшего и виднейшего человека. Сервия Сульпиция, которого, по его словам, глубоко огорчило и опечалило то, что я, забыв о тесных дружеских отношениях между нами, выступаю против него и защищаю Луция Мурену. Перед ним, судьи, я хочу оправдаться, а вас привлечь в качестве третейских судей. Ибо, если тяжело, когда тебя заслуженно обвиняют в пренебрежении дружбой, то оставлять это без внимания не следует, даже если тебя обвиняют незаслуженно. Да, Сервий Сульпиций, я признаю, что, ввиду дружеских отношений между нами, я во время твоего соискания должен был оказывать тебе всяческое содействие и услуги, и думаю, что я их тебе оказал. Добиваясь консульства, ты не испытывал недостатка в услугах, каких можно было требовать и от друга, и от влиятельного человека, и от консула. То время прошло; положение изменилось. Вот что я думаю, вот в чем я твердо убежден: противодействовать избранию Луция Мурены на почетную должность я должен был в такой мере, в какой ты от меня этого требовал, но выступать против него, когда дело идет о его гражданских правах, я отнюдь не должен. (8) Ведь если тогда, когда ты метил в консулы, я тебя поддержал, то теперь, когда ты в самого Мурену метишь, я не должен помогать тебе таким же образом. Более того, не только не похвально, но даже и вовсе не допустимо, чтобы мы — из-за того, что обвинение предъявлено нашими друзьями, — не защищали даже совершенно чужих нам людей.

(IV) Между тем, судьи, меня с Муреной соединяет тесная и давняя дружба, от которой, во время борьбы из-за его гражданских прав, Сервий Сульпиций не заставит меня отказаться потому только, что он же одержал над этой дружбой победу в споре за избрание. Но даже не будь этой причины, все же ввиду высоких достоинств самого обвиняемого и ввиду великого значения достигнутых им должностей меня заклеймили бы как человека высокомерного и жестокого, если бы я отказался вести дело, столь опасное для того, кто широко известен как своими личными заслугами, так и почетными наградами, полученными им от римского народа. Ведь мне теперь не подобает (да я в этом и не волен) уклоняться от помощи людям, находящимся в опасном положении. Коль скоро беспримерные награды были мне даны именно за эту деятельность, я, по моему мнению, … [Лакуна.] отказываться от тех трудов, благодаря которым они были получены, значит быть лукавым и неблагодарным человеком. (9) И если бы можно было перестать трудиться, если бы я мог это сделать на твою ответственность, не навлекая этим на себя ни осуждения за леность, ни постыдных упреков в высокомерии, ни обвинения в бесчеловечности, то я, право, готов сделать это. Но если стремление бежать от труда свидетельствует о нерадивости, отказ принимать просителей — о высокомерии, пренебрежение к друзьям — о бесчестности, то как раз это судебное дело, бесспорно, таково, что ни один деятельный, ни один сострадательный, ни один верный своему долгу человек не может от него отказаться. Представление об этом деле ты, Сервий, очень легко составишь себе на основании своей собственной деятельности. Ибо раз ты считаешь необходимым давать разъяснения даже противникам своих друзей, обращающимся к тебе за советом по вопросам права, и находишь позорным для себя, если после обращения обеих сторон к тебе тот, против кого ты выступишь, проиграет дело по формальным причинам, то не будь столь несправедлив, чтобы, в то время как твои родники открыты даже для твоих недругов, полагать, что мои должны быть закрыты даже для моих друзей. (10) И в самом деле, если бы дружеские отношения между тобой и мной помешали мне вести это дело и если бы то же самое произошло с прославленными мужами Квинтом Гортенсием и Марком Крассом, а также и с другими людьми, которые, как мне известно, высоко ценят твое расположение, то избранный консул был бы лишен защитника в том самом государстве, где, по воле наших предков, самый незначительный человек должен иметь защитника в суде. Да я, судьи, право, сам признал бы себя нарушившим божеский закон, если бы отказал в помощи другу, жестоким — если бы отказал несчастному человеку, высокомерным — если бы отказал консулу. Итак, долг перед дружбой будет выполнен мной в полной мере; против тебя, Сервий, я буду выступать так же, как я выступал бы, если бы на твоем месте был мой горячо любимый брат; а о том, о чем я должен буду говорить в силу своей обязанности и верности слову, следуя совести, я буду говорить сдержанно, памятуя, что выступаю против одного друга, защищая другого, находящегося в опасном положении.

(V, 11) Я знаю, судьи, что все обвинение состояло из трех частей; одна из них содержала порицание образа жизни Луция Мурены; другая относилась к спору из-за высокой чести; третья заключала обвинение в незаконном домогательстве. Первая из них, которая должна была быть самой главной, оказалась настолько слабой и незначительной, что наши противники, говоря о прошлой жизни Луция Мурены, по-видимому, скорее следовали каким-то правилам, общепринятым у обвинителей, чем приводили действительные основания для хулы. Так, ему ставили в вину его пребывание в Азии; но ведь он отправился туда не ради наслаждений и излишеств, а прошел ее, участвуя в походах. Если бы он, юношей, не стал служить под начальством своего отца-императора, можно было бы подумать, что он испугался врага или же империя своего отца, или что он был отцом уволен от службы. Или, быть может, в то время как существует обычай, чтобы именно сыновья, носящие претексту, ехали верхами на конях триумфаторов, ему следовало уклониться от возможности украсить своими воинскими отличиями триумф отца, как бы справляя триумф вместе со своим отцом после совместно совершенных подвигов? (12) Да, судьи, он действительно был в Азии и отцу своему, храбрейшему мужу, был помощником в опасностях, опорой в трудах, радостью при победах. И если само пребывание в Азии вызывает подозрение в распущенности, то человека следует хвалить не за то, что́ он Азии никогда не видел, а за то, что жил в Азии воздержно. Поэтому Мурену можно было бы попрекать не словом «Азия», коль скоро именно она доставила почет его ветви рода, известность всему его роду, честь и славу его имени, а какими-нибудь отвратительными, позорными пороками, которым он научился в Азии или из Азии вывез. Напротив, нести службу во время войны, не только весьма трудной, но и исключительно опасной, которую тогда вел римский народ, было делом доблести; прослужить с величайшей охотой под началом отца — проявлением сыновнего долга; закончить военную службу одновременно с победой и триумфом отца — велением счастливой судьбы. Поэтому злоречью здесь места нет; все говорит о славе.

(VI, 13) Плясуном называет Луция Мурену Катон. Даже если этот упрек справедлив, то это — бранное слово в устах яростного обвинителя; но если он не заслужен, то это — брань хулителя. Поэтому ты, Марк, пользуясь таким авторитетом, не должен подхватывать оскорбительные выкрики на перекрестках или брань фигляров и необдуманно называть консула римского народа плясуном; следует подумать, какими иными пороками должен страдать тот, кому можно по справедливости бросить такой упрек. Ибо никто, пожалуй, не станет плясать ни в трезвом виде, разве только если человек не в своем уме, ни наедине, ни на скромном и почетном пиру. Нет, напротив, на рано начинающихся пирушках наслаждения и многочисленные развлечения под конец сопровождаются пляской. Ты же ставишь ему в вину тот порок, который всегда является самым последним, и упускаешь из вида те, без которых он вообще не возможен. Ты не указываешь нам ни на непристойные пирушки, ни на любовные связи, ни на попойки, ни на сладострастие, ни на расточительность и, не найдя того, что подразумевают под словом «наслаждение» (хотя было бы вернее все это называть пороком), ты, не обнаружив подлинного разврата, рассчитываешь обнаружить тень развращенности? (14) Итак, о жизни Луция Мурены нельзя сказать ничего предосудительного, повторяю, решительно ничего, судьи! Я защищаю избранного консула, исходя из того, что на протяжении всей его жизни нельзя заметить ни обмана с его стороны, ни алчности, ни вероломства, ни жестокости, ни одного грубого слова. Вот и отлично; основания для защиты заложены. Я, еще не прибегая к похвалам (что я сделаю впоследствии), но, можно сказать, основываясь на словах самих недругов Луция Мурены, утверждаю в его защиту, что он честный муж и неподкупный человек. Раз это установлено, мне легче перейти к вопросу о соискании почетной должности, то есть ко второй части обвинения.

(VII, 15) Ты, Сервий Сульпиций, — я это знаю — весьма родовит, неподкупен, усерден и обладаешь всеми другими достоинствами, дающими право приступить к соисканию консульства. Равные качества я усматриваю также и у Луция Мурены и притом настолько равные, что ни ты не мог бы победить его, ни он не превзошел бы тебя своими достоинствами. К роду Луция Мурены ты отнесся с пренебрежением, а свой род превознес. Что касается этого вопроса, то, если ты решаешься утверждать, что никто, кроме патрициев, не может принадлежать к уважаемому роду, ты, пожалуй, добьешься того, что плебс снова удалится на Авентин. Но если существуют известные и уважаемые плебейские ветви родов, то я скажу, что прадед и дед Луция Мурены были преторами, а его отец, с величайшей славой и почетом справив триумф после своей претуры, тем самым подготовил ему исходную позицию для достижения консульства: ведь консульства, уже заслуженного отцом, добивался его сын. (16) Но твоя знатность, Сервий Сульпиций, хотя она и необычайно высока, все же более известна образованным людям и знатокам старины, а народ и сторонники во время выборов знают о ней гораздо меньше. Ведь отец твой был римским всадником, дед особыми заслугами не прославился. Поэтому доказательства твоей знатности приходится разыскивать не в толках современников, а в пыли летописей. Вот почему лично я всегда причисляю тебя к нашим людям, так как тебя, сына римского всадника, благодаря твоей доблести и усердию все же считают достойным высшей должности в государстве. Мне никогда не казалось, что Квинт Помпей, новый человек и храбрейший муж, обладал меньшей доблестью, чем знатнейший Марк Эмилий. И в самом деле, столь же великое мужество и ум требуются и для того, чтобы передать своим потомкам славу своего имени, ни от кого не полученную, как сделал Помпей, и для того, чтобы обновить своей доблестью почти изгладившуюся память о своем роде, как поступил Скавр.

(VIII, 17) Впрочем, я сам думал, судьи, что трудами своими я добился того, что многих храбрых мужей уже перестали попрекать их незнатностью. Ведь сколько бы ни упоминали, уже не говорю — о Куриях, Катонах и Помпеях, храбрейших мужах древности, которые были новыми людьми, но даже о живших недавно — о Мариях, Дидиях, Целиях, они все-таки оставались в пренебрежении. Но когда я, после такого большого промежутка времени, сломал воздвигнутые знатью преграды — с тем, чтобы впредь доступ к консульству был, как во времена наших предков, открыт для доблести столь же широко, как и для знатности, — я не думал, что если консул, сын римского всадника, будет защищать избранного консула, вышедшего из древней и знаменитой ветви рода, то обвинители станут говорить о незнатности его происхождения. И в самом деле, ведь мне самому пришлось участвовать в соискании вместе с двоими патрициями, из которых один был подлейшим и наглейшим человеком, а другой — скромнейшим и честнейшим мужем; все же благодаря своему достоинству, я взял верх над Катилиной, благодаря известности — над Гальбой. И если бы именно это следовало ставить в вину новому человеку, у меня, конечно, не оказалось бы недостатка ни в недругах, ни в ненавистниках. (18) Перестанем же говорить о происхождении; в этом отношении они оба очень достойные люди; рассмотрим другие обстоятельства.

«Квестуры он добивался вместе со мной, но я был избран раньше, чем он». — Не на все сто́ит отвечать. Ведь всякий из вас понимает, что, когда избираются многие люди, равные между собой по своему достоинству, причем занять первое место может только один из них, то при установлении порядка, в каком объявляется об их избрании, не руководствуются оценкой их достоинства, так как объявление происходит по очереди, достоинство же очень часто у всех одинаково. Но квестура каждого из вас была, в силу жребия, можно сказать, одинаковой значимости. Мурене, на основании Тициева закона, выпала тихая и спокойная деятельность, тебе же — такая, которую при метании жребия квесторами даже встречают возгласами, — квестура в Остии, приносящая мало влияния и известности, но много трудов и тягот. Во время этой квестуры ни об одном из вас не было слышно ничего; ибо жребий не предоставил вам такого поля деятельности, чтобы ваша доблесть могла проявиться и обратить на себя внимание.

(19) Последовавшее за этим время делает сравнение между вами возможным. Вы провели его далеко не одинаково. (IX) Сервий вместе с нами нес свою службу здесь в Риме, давая разъяснения, составляя формулы, охраняя интересы людей; все это чревато тревогами и огорчениями; он изучил гражданское право, не спал много ночей, трудился, был к услугам многих, терпел их глупость, выносил их высокомерие, страдал от их тяжелого нрава, жил, сообразуясь с мнением других, а не со своим собственным. Велика эта заслуга и достойна благодарности людей — когда один человек трудится в области такой науки, которая может принести пользу многим. (20) А что по тем временам делал Мурена? Был легатом храбрейшего и мудрейшего мужа, выдающегося императора Луция Лукулла. Во время этого легатства он начальствовал над войском, дал ряд сражений, вступал в рукопашный бой, разбил полчища врагов, взял города: одни приступом, другие после осады. Твою пресловутую Азию, богатейшую и располагающую к изнеженности, он прошел, не оставив в ней ни следов своей алчности, ни следов своей развращенности; в течение тяжкой войны Мурена сам совершил много великих подвигов без участия своего императора, но император без него ни одного подвига не совершил. Хотя я говорю это в присутствии Луция Лукулла, все же, дабы не казалось, что он сам ввиду опасного положения, в каком мы находимся, позволил нам прибегнуть к вымыслу, я скажу, что все это удостоверено записями, где Луций Лукулл уделяет Мурене столько похвал, сколько император, далекий как от честолюбия, так и от зависти, должен был воздать другому, делясь с ним славой.

(21) Итак, они оба, Сервий Сульпиций и Мурена, пользуются исключительным почетом, оба занимают выдающееся положение; последнее я, с разрешения Сервия, готов признать равным и воздать им обоим одинаковую хвалу. Но он этого не разрешает; он поносит военную службу, хулит все это легатство и полагает, что наша постоянная деятельность и эти наши повседневные труды в Риме должны быть увенчаны именно консульством. «Ты, — говорит он, — станешь проводить время при войсках; на протяжении стольких лет не ступишь ногой на форум; будешь отсутствовать так долго, а когда ты после большого промежутка времени возвратишься, то с этими вот людьми, которые, можно сказать, на форуме жили, еще станешь спорить о занятии высокой должности?» Во-первых, что касается этого нашего постоянного присутствия, Сервий, то ты не знаешь, как оно порой надоедает людям, как оно им докучает. Правда, мне лично оно пошло на пользу: люди обычно благоволят к тем, кто у них постоянно на глазах; пресыщение моим присутствием мне все же удалось преодолеть своим большим усердием и тебе, быть может, тоже. Но все-таки, если бы люди заметили отсутствие каждого из нас, то это отнюдь не повредило бы нам.

(22) Но, оставив все это, вернемся к сравнению двух занятий и двух наук. Можно ли сомневаться в том, что слава воинских подвигов в гораздо большей степени, чем слава законоведа, способствует избранию в консулы? Ты не спишь ночей, чтобы давать разъяснения по вопросам права; он — чтобы вовремя прибыть с войском в назначенное место; тебя будит пение петухов, его — звуки труб; ты составляешь жалобу, он расставляет войска; ты предупреждаешь проигрыш дел твоими доверителями, он — потерю городов и лагеря; он умеет отвратить нападение войска врагов, ты — отвести дождевую воду; он привык расширять рубежи, ты — их проводить. Скажу, что́ думаю: воинская доблесть, бесспорно, превосходит все остальные. (X) Это она возвысила имя римского народа; это она овеяла наш город вечной славой; это она весь мир подчинила нашей державе. Все городские дела, все наши прославленные занятия и эта наша хваленая деятельность на форуме находятся под опекой и защитой воинской доблести. При малейшей угрозе чрезвычайного положения наши науки умолкают.

(23) И так как ты, мне кажется, лелеешь свою науку о праве, словно это твоя дочурка, то я не позволю тебе и далее быть в таком заблуждении и считать те пустяки, которые ты изучил ценой таких усилий, чем-то столь высоким и славным. Я лично всегда считал тебя, ввиду твоих других высоких качеств — воздержности, строгости правил, справедливости, честности и всего прочего, — вполне достойным консульства и всяческого почета. Что же касается изучения гражданского права, то я не стану говорить, что ты затратил свой труд попусту, но скажу, что эта наука вовсе не является надежным путем к консульству. Ибо все виды деятельности, которые могут привлечь к нам благосклонность римского народа, должны обладать высоким достоинством и приносить людям желанную пользу.

(XI, 24) Более всех других пользуются уважением люди с выдающимися воинскими заслугами; по общему мнению, они защищают и укрепляют все то, от чего зависят наше владычество и существование государства; они также и приносят величайшую пользу, так как только ввиду их мудрости и ценой опасностей, угрожающих им, мы можем пользоваться благами государственной жизни и своим собственным имуществом. Важна также и высоко ценится способность, часто имевшая значение при избрании консула, — умение своей разумной речью увлечь за собой и сенат, и народ, и людей, творящих суд. Людям нужен консул, который своей речью мог бы иногда обуздать бешенство трибунов, возбуждение в народе успокоить, подкупу дать отпор. Не удивительно, что, благодаря этой способности, консульства часто достигали даже люди незнатные — тем более, что именно она приносит им благоволение толпы, создает самые прочные дружеские отношения и обеспечивает всеобщее расположение. Между тем в вашем хитроумном ремесле, Сульпиций, ни одного из этих преимуществ нет.

(25) Во-первых, в такой сухой науке никакого достоинства, внушающего уважение, быть не может; ибо она в мелочах, можно сказать, цепляющихся за отдельные буквы и разделения слов. Во-вторых, даже если занятия эти во времена наших предков и вызывали восхищение, то ныне, после разглашения ваших мистерий, они с презрением отвергнуты. Является ли тот или иной день судебным, некогда знали только немногие люди; ведь фасты еще не были всеобщим достоянием. Те люди, у которых получали подобные разъяснения, были очень могущественны; ибо у них, словно это были халдеи, старались разузнать также и о том или ином деле. Нашелся какой-то писец, Гней Флавий; он выколол воронам глаза, сделал фасты достоянием народа, чтобы народ мог ознакомиться с особенностями каждого дня, и похитил премудрость законоведов из их собственных книжных ларей. И вот они, охваченные гневом, опасаясь, что, с разглашением сведений об особенностях разных дней, можно будет вести судебные дела также и без их участия, составили ряд формул, чтобы иметь возможность самим вмешиваться во все.

(XII, 26) Можно, например, прекраснейшим образом вести дело так: «Это сабинское имение принадлежит мне». — «Нет, мне». Затем происходит суд. Но они не захотели сделать так. «Имение, — говорят они, — находящееся в области, которая называется Сабинской,…» Уже это достаточно многословно. Но что же дальше? «Имение это я, на основании квиритского права, объявляю принадлежащим мне». Что же еще далее? «Предлагаю тебе выйти отсюда и из суда для схватки». Ответчик не знал, что и отвечать такому болтливому сутяге. Этот же законовед переходит на другую сторону, уподобляясь флейтисту-латинянину. «Откуда ты меня, — говорит он, — вызвал для схватки, оттуда я, в свою очередь, зову тебя». Но, дабы претор между тем не воображал, что он может пребывать в полном спокойствии, и мог сказать что-нибудь и от себя, также и для него была составлена формула, бессмысленная как во всем, так особенно вот в чем: «В присутствии свидетелей обеих сторон я вам указываю дорогу; ступайте!» Тут как тут был и тот самый сведущий в праве человек, готовый указать предстоящий им путь. «Вернитесь!» Они и возвращались под его водительством. Уже тогда, во времена знаменитых бородачей, пожалуй, казалось смешным, что людям, после того как они уже стояли именно там, где следовало, велят уйти, чтобы тотчас возвратиться туда же, откуда они ушли. Все это затемнено такими же нелепостями: «Так как я вижу тебя перед судом, …», а также: «Готов ли ты сказать, на каком основании ты заявил притязания?» Пока все это держалось в тайне, в силу необходимости обращались к тем, кто ведал этим. Но после того, как все это стало всеобщим достоянием и оказалось у всех в руках и на устах, оно было признано лишенным малейшего здравого смысла, но преисполненным обмана и нелепостей. (27) Хотя законы и установили много прекрасных правил, большинство из них было извращено и искажено выдумками законоведов. Предки наши признали нужным отдавать всех женщин, ввиду их неразумия, под власть опекунов; законоведы изобрели таких опекунов, которые подпадали под власть женщин. Предки наши повелели сохранять священнодействия неприкосновенными. Законоведы, в своей находчивости, с целью уничтожения священнодействий нашли стариков для коемпции. Словом, во всем гражданском праве они отказались от справедливости и стали хвататься за точное значение слов; так, коль скоро они — приведем пример — нашли имя Гаи в чьих-то книгах, они сочли, что всех женщин, вступающих в брак путем коемпции, зовут Гаями. Я, право, склонен удивляться, как такое множество умных людей по прошествии скольких лет и поныне не может решить, как следует говорить: «на третий день» или «послезавтра», «судья» или «арбитр», «дело» или «тяжба»?

(XIII, 28) Поэтому, как я уже говорил, достоинства, подобающего консулу, никогда не могла придать эта ваша наука, всецело основанная на вымыслах и крючкотворстве; возможности снискать расположение народа она и подавно не давала. Ибо то, что открыто для всех и в равной степени доступно и мне, и моему противнику, никогда не может привлечь людскую благодарность. Поэтому вы уже утратили не только надежду обязать кого-либо своей услугой, но также и некогда существовавшую возможность применять формулу: «Нельзя ли посоветоваться?» Ученым не может быть признан тот, кто занимается такой наукой, которая не имеет силы ни где бы то ни было вне Рима, ни в самом Риме после отсрочки разбора дел. Искушенным в ней никто не может считаться потому, что в вопросах, известных всем, расходиться никоим образом не возможно. Трудным же предмет этот нельзя считать потому, что он изложен в нескольких вполне ясных списках. Поэтому, если вы меня выведете из себя, то, как я ни занят, я через три дня объявлю себя законоведом. И в самом деле, тяжбы, которые ведутся по формулам, все записаны, причем не найти такой точной записи, к которой бы я не мог прибавить: «То, о чем ведется дело,…» Что касается устных заключений, то они даются без малейшего риска. Если ты ответишь то, что надо, будет казаться, что ты ответил то же, что ответил бы и Сервий; если — не так, все же покажется, будто ты сведущ в праве и в ведении тяжб.

(29) По этой причине не только военную славу, о которой я говорил, следует поставить выше ваших формул и ваших судебных дел; нет, также и привычка произносить речи имеет, при соискании почетных должностей, гораздо большее значение, чем ваша сноровка. Поэтому многие люди, мне думается, сначала стремились к ораторскому искусству, но впоследствии, когда им не удалось им овладеть, скатились именно к твоему занятию. У греков, говорят, в качестве авледа выступает тот, кто не мог сделаться кифаредом; так и мы видим, что люди, которым не удалось стать ораторами, обращаются к изучению законоведения. Великих трудов требует красноречие, велика его задача, великое достоинство оно придает, огромно его влияние, и действительно, у вас ищут, так сказать, некоторых спасительных советов, а у ораторов — самого спасения. Затем, ваши заключения и решения часто опровергаются силой красноречия и без защиты оратора прочными быть не могут. Если бы я достаточно преуспел в этом искусстве, я восхвалял бы его более сдержанно; но теперь я говорю не о себе, а о великих ораторах наших дней или прошлого.

(XIV, 30) Человеку могут доставить наиболее высокое положение заслуги двух родов: великого императора и великого оратора. Последний оберегает блага мирной жизни, первый отвращает опасности войны. Но и другие доблести сами по себе имеют большое значение; таковы справедливость, верность слову, добросовестность, воздержность. Качествами этими ты, Сервий, как все знают, обладаешь в полной мере; но я теперь рассуждаю о занятиях, приносящих почет, а не о личных достоинствах, присущих каждому. Первый же звук трубы, призывающей к оружию, отрывает нас от этих занятий. И в самом деле, как сказал выдающийся поэт и свидетель надежный, с объявлением войны «изгнана прочь» не только ваша поддельная многословная ученость, но даже и сама владычица мира — «мудрость»; «решается дело насильем»; «оратор презрен», не только докучливый и болтливый, но даже «честный»; «в почете воитель свирепый», а ваше занятие теряет всякое значение:

Не идут из суда, чтобы длань наложить, но булатом Вещь отнимают свою, —

говорит поэт. Коль скоро это так, Сульпиций, то форум, мне думается, должен склониться перед лагерем, мирные занятия — перед военным делом, стиль — перед мечом, тень — перед солнцем. Словом, да будет в государстве на первом месте та наука, благодаря которой само государство первенствует над всеми другими.

(31) Но Катон хочет доказать, что мы в своих высказываниях преувеличиваем значение этих событий и забыли, что в течение всей той памятной нам войны против Митридата сражались с бабенками. Я совершенно не согласен с ним, судьи, но рассмотрю этот вопрос вкратце, коль скоро дело не в этом. Если все те войны, которые мы вели против греков, заслуживают пренебрежения, то ведь можно осмеять также и триумфы, которые были справлены, когда Маний Курий одержал победу над царем Пирром, Тит Фламинин — над Филиппом, Марк Фульвий — над этолянами, Луций Павел — над царем Персеем, Квинт Метелл — над Лже-Филиппом, Луций Муммий — над коринфянами. Но если войны эти были очень тяжки для нас, а победы, одержанные во время их, весьма радостны, то почему же народы Азии и, в частности, памятный нам враг вызывают у тебя презрение? Ведь из летописей о событиях прошлого я вижу, что одной из важнейших войн, какие вел римский народ, была война с Антиохом. Луций Сципион, победитель в этой войне, приобрел славу, равную славе своего брата Публия, и если слава последнего, завоевавшего Африку, запечатлена в самом его прозвании, то первый стяжал такую же славу, отмеченную названием «Азия». (32) Именно во время этой войны особенно прославился своей доблестью Марк Катон, твой прадед; коль скоро он был таким, каким я его себе представляю и каким вижу тебя, то он никогда не отправился бы туда вместе с Глабрионом, если бы думал, что ему придется сражаться с бабенками. Да и сенат, право, не стал бы предлагать Публию Африканскому выехать вместе с братом в качестве легата, — после того как он недавно, выгнав Ганнибала из Италии, вытеснив его из Африки, сокрушив мощь Карфагена, избавил государство от величайшей опасности, — если бы эту войну не считали трудной и опасной.

(XV) Но если ты хорошенько подумаешь, каково было могущество Митридата, что́ он совершил и каким он был человеком, то ты, бесспорно, поставишь этого царя выше всех других царей, с которыми римский народ вел войны. Ведь именно с ним Луций Сулла, сражаясь во главе многочисленного и храбрейшего войска, будучи сам отважным и испытанным императором и далеко не новичком (не говорю уже обо всем прочем), заключил мир после того, как Митридат распространил военные действия на всю Азию. Ведь именно с ним Луций Мурена, отец обвиняемого, сражался с величайшей неутомимостью и бдительностью и вытеснил его почти отовсюду, но не уничтожил. Этот царь, затратив несколько лет на составление плана войны и на подготовку средств для ее ведения, зашел в своих надеждах и попытках так далеко, что рассчитывал соединить Океан с Понтом, а войска Сертория со своими. (33) Когда для ведения этой войны послали обоих консулов с тем, чтобы один из них преследовал Митридата, а другой защищал Вифинию, то неудачи, постигшие одного из них на суше и на море, сильно способствовали усилению царя и росту его славы. Но успехи Луция Лукулла были так велики, что едва ли можно припомнить более значительную войну, которая бы велась с бо́льшим искусством и мужеством. Когда во время военных действий весь удар пришелся на крепостные стены Кизика, причем Митридат предполагал, что город этот будет для него дверью в Азию и что он, взломав и сорвав ее, откроет себе путь во всю провинцию, то Лукулл повел все действия так, что город наших преданнейших союзников был защищен, а все силы царя, вследствие длительной осады, истощились. А тот морской бой под Тенедосом, когда вражеский флот, под начальством рьяных начальников, окрыленный надеждами и уверенностью в победе, стремился прямо в сторону Италии? Разве это была легкая битва и незначительная схватка? Не буду говорить о сражениях, обойду молчанием осаду городов. Митридат, наконец, изгнанный нами из его царства, все же был настолько силен своей изворотливостью и влиянием, что он, заключив союз с царем Армении, получил новые средства и свежие войска.

(XVI) Если бы мне теперь предстояло говорить о подвигах наших войск и нашего императора, я мог бы назвать множество величайших сражений; но речь не об этом. (34) Я утверждаю одно: если бы война эта, если бы этот враг, если бы сам этот царь заслуживали пренебрежения, то ни сенат, ни римский народ не сочли бы нужным уделять им столько внимания, не вел бы этой войны в течение стольких лет и с такой славой Луций Лукулл, а римский народ с таким воодушевлением не поручил бы, конечно, Гнею Помпею завершить эту войну. Из многих сражений, данных Помпеем, — а им нет числа — пожалуй, самым страшным кажется мне то сражение, которое он дал самому царю: оно отличалось необычайным ожесточением. Когда царь вырвался из этого сражения и бежал в Боспор, куда наше войско дойти не могло, он, даже потерпев величайшие неудачи, и в бегстве своем все же сохранил за собой царский сан. Поэтому Помпей, уже овладев самим царством и вытеснив врага со всего побережья и из всех значительных поселений, придавал, однако, жизни одного этого человека величайшее значение; даже одерживая победу за победой, захватывая все, что Митридат уже держал в руках, что он покорил, на что рассчитывал, Помпей тем не менее полагал, что война будет завершена только после того, как Митридат будет вынужден расстаться с жизнью. И такого врага, ты, Катон, презираешь, врага, с которым в течение стольких лет, в стольких сражениях, столько императоров вело войны, врага, которому, пока он был жив, хотя и был выгнан и вытеснен отовсюду, придавали такое важное значение, что сочли войну законченной только после известия о его смерти? И вот, в этой войне, утверждаю я, Луций Мурена проявил себя как легат в высшей степени храбрый, необычайно предусмотрительный, исключительно выносливый, и эти его труды дали ему не в меньшей степени право стать консулом, чем нам — наша деятельность на форуме.

(XVII, 35) Но, скажут нам, при избрании их обоих преторами первым был объявлен Сервий. Вы так упорно обращаетесь к народу, словно действуете на основании долговой расписки, — точно народ при замещении следующий должности обязан предоставлять ее в той же очередности, в какой он уже однажды предоставил ее тому или другому лицу. Но в каком проливе, в каком Еврипе увидите вы такое движение воды, такое сильное и столь непостоянное волнение и перемену течений, чтобы их можно было сравнить с потрясениями и бурями в комициях? Пропущенный день или протекшая ночь часто расстраивает все, и самый ничтожный слух нарушает иногда все расчеты. Часто, даже без всякой видимой причины, исход выборов не соответствует нашим ожиданиям, так что иногда народ даже удивляется тому, что совершилось, как будто не сам он это совершил. (36) Нет ничего менее надежного, чем толпа, ничего более темного, чем воля людей, ничего более обманчивого, чем весь порядок выборов. Кто думал, чтобы Луция Филиппа, при его выдающемся уме, заслугах, влиянии, знатности, мог победить Марк Геренний; чтобы над Квинтом Катулом, человеком редкостного образования, мудрости и бескорыстия, мог взять верх Гней Маллий; чтобы Марка Скавра, человека строжайших правил, выдающегося гражданина, достойнейшего сенатора, мог победить Квинт Максим. Такого исхода не предполагали; более того, даже когда это случилось, никто не мог понять, почему так случилось. Ибо, если бури часто вызываются каким-либо определенным созвездием, а часто разражаются неожиданно и необъяснимо, и причины их остаются скрытыми, то и при этой народной буре в комициях часто можно понять, под какой звездой она возникла; часто же причина ее настолько темна, что она кажется возникшей случайно.

(XVIII, 37) Все же — если нужно привести объяснение — при соискании претуры не было налицо двух обстоятельств, которые оба впоследствии очень помогли Мурене при соискании консульства: одним было ожидание игр, усиливавшееся в связи с какими-то слухами, которые старательно раздували его соперники; другим — что те лица, которые в провинции и во время его легатства все были свидетелями его благородства и мужества, в то время еще не возвратились в Рим. Оба эти обстоятельства счастливая судьба приберегла ему ко времени соискания консульства. Ибо войско Луция Лукулла, которое собралось для триумфа, было к услугам Луция Мурены во время комиций, и те великолепные игры, которые не состоялись во время соискания им претуры, были устроены им уже во время самой претуры. (38) Неужели тебе кажется слабой помощью и поддержкой при выборах в консулы приязнь солдат, имеющая значение и сама по себе как вследствие их многочисленности, так и ввиду их влияния на близких, — тем более, что при провозглашении консула голоса солдат оказывают огромное влияние на весь римский народ. Ведь во время консульских комиций избирают императоров, а не истолкователей слов. Поэтому большой вес имеют такие заявления «Я был ранен, а он спас мне жизнь»; «Со мной он поделился добычей»; «Под его начальством мы взяли лагерь, вступили в бой»; «Он никогда не заставлял солдат переносить больше трудностей, чем терпел сам»; «Он столь же храбр, сколь и удачлив». Как все это, по-твоему, действует на людскую молву и волю? И в самом деле, если в этих комициях укоренилась такая сильная богобоязненность, что и поныне голосование первоочередной центурии всегда признается знамением, то следует ли удивляться, что при избрании Луция Мурены оказали влияние молва и толки о его счастливой судьбе?

(XIX) Но если то, что является очень важным, ты считаешь незначительным и если голоса городских жителей ты ставишь выше голосов солдат, не вздумай смотреть свысока на красоту игр, устроенных Муреной и на великолепие сцены: все это принесло ему большую пользу. Стоит ли мне говорить, что народ и неискушенная толпа наслаждаются играми? Этому совершенно нечего удивляться; впрочем, нашему делу это идет на пользу; ведь комиции принадлежат народу и толпе. Поэтому, если великолепие игр услаждает народ, то нечего удивляться, что именно оно и расположило народ в пользу Луция Мурены. (39) Но если мы сами, которым дела мешают предаваться общедоступным развлечениям (причем мы от самих занятий своих получаем много удовольствий другого рода), все же радуемся играм и увлекаемся ими, то можно ли удивляться поведению невежественной толпы. (40) Луций Отон, храбрый муж и мой близкий друг, возвратил всадническому сословию не только его высокое положение, но и возможность получать удовольствие. Закон, касающийся игр, народу потому более по сердцу, чем все остальные, что он возвратил этому весьма уважаемому сословию, наряду с блеском, также и возможность приятно проводить время. Поверь мне, игры радуют даже тех людей, которые это скрывают, а не только тех, которые в этом сознаются. Я понял это во время своего соискания; ибо и моей соперницей была сцена. И вот, если я, в бытность свою эдилом, устраивал игры трижды и все-таки испытывал беспокойство из-за игр, устроенных Антонием, то не думаешь ли ты, который в силу обстоятельств ни разу не устраивал игр, что именно эта убранная серебром сцена Мурены, предмет твоих насмешек, и оказалась твоей противницей?

(41) Но допустим, что все ваши заслуги во всех отношениях равны, что труды на форуме равны трудам военной службы, что голоса военных не уступают голосам горожан, что дать великолепные игры и не дать никаких — одно и то же. Ну, а во время самой претуры между твоим и его жребием никакой разницы не было? Как ты полагаешь? (XX) Ему выпал тот жребий, какого все мы, твои близкие друзья, желали тебе, — творить суд по гражданским делам. В этом деле славу приносит значительность занятий, расположение, глубокая справедливость; при исполнении этих обязанностей мудрый претор, каким был Мурена, избегает недовольства народа правотой своих решений, снискивает благожелательность своей готовностью выслушивать людей. Это полномочия из ряду вон выходящие; они вполне могут подготовить избрание в консулы — хвала за справедливость, бескорыстие и доступность под конец увенчиваются удовольствием, доставляемым играми (42) А твой жребий? Печальный и жестокий — суд за казнокрадство — с одной стороны, одни только слезы и траур; с другой стороны, одни только цепи и доносы. Судьи, которых приходится собирать против их воли и удерживать против их желания; осужден писец — враждебно все сословие; порицают сулланские раздачи — недовольны многие храбрые мужи и чуть ли не половина граждан; строго определены суммы, подлежащие возмещению — кто остался доволен, забывает, кто обижен, помнит. В довершение всего ты отказался выехать в провинцию. Порицать тебя за это не могут, так как сам я — во время своей претуры и своего консульства — поступил так и счел это правильным. Однако Луцию Мурене управление провинцией много раз приносило благодарность и доставило всеобщее уважение. При своем отъезде в провинцию он произвел набор солдат в Умбрии; государство дало ему возможность быть щедрым, чем он привлек на свою сторону множество триб, в состав которых входят муниципии Умбрии. Сам он своей справедливостью и заботливостью достиг того, что наши сограждане могли взыскать в Галлии уже безнадежные долги. Ты же, оставаясь в Риме, тем временем, разумеется, был к услугам своих друзей — это я признаю; но все же не забывай, что преданность некоторых друзей по отношению к людям, явно пренебрегающим провинциями, обычно уменьшается.

(XXI, 43) Как я уже указал, судьи, у Мурены и у Сульпиция было одинаково высокое положение, дававшее им право добиваться консульства, но неодинаковые заслуги в связи с выполнением ими своих полномочий; теперь же я скажу более открыто, в чем мой близкий друг Сервий отставал, и ныне, когда время уже упущено, скажу в вашем присутствии то, что часто говорил ему с глазу на глаз, пока еще не было поздно. Не умел ты добиваться консульства, Сервий! Я твердил это тебе не раз. И даже при тех обстоятельствах, когда ты, как я видел, действовал и высказывался стойко и решительно, я обычно говорил тебе, что ты кажешься мне скорее решительным обвинителем, чем разумным кандидатом. Прежде всего те страшные угрозы возбудить обвинение, к которым ты прибегал изо дня в день, конечно, свойственны храброму мужу, но внушают народу мненье, что сам соискатель не надеется на успех, и ослабляют старания друзей. Почему-то всегда, — и это было замечено не в одном-двух, а уже во многих случаях — как только поймут, что кандидат готовит обвинение, уже начинают думать, что он потерял надежду на избрание. (44) «Что же в таком случае? Мне не подобает преследовать за нанесенную мне обиду?» — Да нет же, вполне подобает; но на все есть время — и для соискания, и для судебного преследования. Сам я хочу, чтобы соискатель, особенно соискатель консульства, спускался на форум и на поле полный надежд, с твердой уверенностью в успехе и в сопровождении большой толпы. Не нравится мне, когда кандидат производит расследование; это предвещает неудачу при выборах; не нравится мне подготовка свидетелей вместо подготовки голосующих, угрозы вместо любезностей, громогласные выкрики вместо взаимных приветствий, особенно когда ныне, по новому обычаю, люди толпой обходят дома чуть ли не всех кандидатов и, по выражению их лиц, судят об уверенности и возможностях каждого из них. (45) «Видишь, как он опечален и удручен? Он пал духом, не уверен в себе, сложил оружие». Ползет слух: «Ты знаешь — он подготовляет обвинение, собирает сведения насчет соискателей, ищет свидетелей; проголосую я лучше за другого, так как он сам потерял надежду на успех». Даже самые близкие друзья таких кандидатов теряют мужество, перестают прилагать старания; либо совсем отказываются поддерживать кандидата, либо приберегают свое содействие и влияние для суда и обвинения. (XXII) К тому же и сам кандидат не может направить на соискание все свои заботы, усилия и внимание. Ведь прибавляются помыслы об обвинении — дело не малое и, бесспорно, самое важное из всех. Ведь это большой труд — подготовить такие средства, чтобы при помощи их удалось вычеркнуть из числа граждан человека, тем более далеко не бедного и не лишенного поддержки — такого, который сумеет себя защитить сам и при посредстве своих близких и даже при посредстве чужих ему людей. Ибо все мы спешим на помощь, чтобы отвратить грозящую опасность (если только мы не открытые недруги), и даже совершенно чужим людям, чьи гражданские права находятся под угрозой, оказываем такие услуги и проявляем такую преданность, какую проявляют лишь лучшие друзья. (46) И вот, я сам, изведав тяготы, связанные с соисканием, с защитой, с обвинением, понял, что соискание требует необычайной настойчивости, защита — глубокого сознания долга, обвинение — величайшего труда. Из этого я заключаю, что один и тот же человек никак не может со всем вниманием подготовить и обставить обвинение и соискание. Даже одна из этих задач по силам лишь немногим, но обе — никому. Свернув с пути соискания и перейдя к обвинению, ты решил, что сможешь выполнить обе задачи; ты глубоко ошибся. И в самом деле, после того как ты вступил на этот путь подготовки обвинения, был ли в твоем распоряжении хоть один день, который бы тебе не пришлась полностью затратить только на это дело?

(XXIII) Ты потребовал издания закона о домогательстве; он тебе вовсе не был нужен, так как существовал строжайший Кальпурниев закон. Твое желание и твое почетное положение были приняты во внимание. Но этот закон в целом, пожалуй, был бы для тебя пригодным оружием, если бы ты как обвинитель преследовал виновного; в действительности же соисканию твоему он помешал. (47) Ты своими настояниями добился назначения более строгого наказания для плебса; более бедные люди были встревожены; для нашего сословия ты добился кары в виде изгнания; сенат уступил твоему требованию, и согласно твоему предложению, установил более суровые условия для всех граждан, но неохотно. Для тех, кто стал бы объяснять свою неявку в суд болезнью, кара была усилена. Многие были этим недовольны: ведь таким людям приходится либо напрягать свои силы в ущерб своему здоровью, либо из-за болезни отказываться от прочих жизненных благ. И что же? Кто это провел? Тот, кто повиновался авторитету сената и твоему желанию, словом, тот, кому это менее всего было выгодно. Ну, а те предложения, которые, согласно с моим сильнейшим желанием, отверг сенат, собравшийся в полном составе? Неужели ты не понимаешь, что они немало повредили себе? Ты требовал совместной подачи голосов, принятия Манилиева закона, уравнения во влиянии, в положении, в праве голоса. Люди уважаемые, пользовавшиеся влиянием среди своих соседей и в своих муниципиях, были удручены тем, что такой муж выступил за уничтожение всех различий в почетном положении и влиянии. Кроме того, ты хотел, чтобы судей назначал обвинитель — с тем, чтобы ненависть граждан, в настоящее время скрытая и ограниченная глухими распрями, вырвалась наружу и поразила благополучие любого из честнейших людей. (48) Все это путь к обвинению тебе пролагало, путь к избранию закрывало.

К тому же вот еще один удар, нанесенный твоему соисканию, и, как я не раз говорил, тяжелейший; о нем многое было убедительно сказано высоко одаренным и красноречивейшим человеком, Квинтом Гортенсием. Мне же труднее говорить в предоставленную мне очередь именно потому, что до меня говорили и он, и муж, занимающий самое высокое положение, необычайно добросовестный и красноречивый — Марк Красс, а я в заключение должен рассмотреть не ту или иную часть дела, а дело в целом по своему усмотрению. Итак, я рассматриваю, можно сказать, почти те же вопросы, судьи, и, насколько смогу, постараюсь не утомить вас. (XXIV) Но все-таки, как ты думаешь, Сервий, — какой удар секирой ты нанес своему соисканию, внушив римскому народу страх, что Катилина будет избран в консулы, пока сам ты будешь подготовлять обвинение, отбросив всякую мысль о соискании? (49) Правда, тебя видели ведущим расследование; ты был мрачен, твои друзья были опечалены; люди видели, как ты вел наблюдение, устанавливал факты, беседовал со свидетелями, удалялся с субскрипторами — делал все то, от чего обычно, как нам кажется, даже набеленные мелом тоги кандидатов темнеют. Тем временем Катилину видели бодрым и веселым, в сопровождении свиты молодых людей, окруженным доносчиками и убийцами, воодушевленным как надеждами на солдат, так и — он сам это говорил — посулами моего коллеги. Вокруг него толпилось его войско, составленное из колонов Арреция и Фезул, и среди этой своры, резко от нее отличаясь, были видны жертвы сулланского безвременья. Его лицо дышало неистовством, взор — преступлением, речь — высокомерием. Ему, видимо, казалось, что консульство ему уже обеспечено и у него в руках. К Мурене он относился с презрением, Сульпиция же считал своим обвинителем, а не соискателем; ему он сулил расправу; государству угрожал.

(XXV, 50) Какой страх охватил при этом всех честных людей, как они отчаивались в судьбе государства в случае избрания Катилины! Не заставляйте меня напоминать вам. Подумайте об этом сами. Ведь вы не забыли: когда повсюду разнеслись слова этого нечестивого гладиатора, которые он, говорят, сказал на сходке у себя дома, — что никто не может быть преданным защитником обездоленных людей, кроме того, кто обездолен сам; что посулам благоденствующих и богатых людей пострадавшие и обездоленные верить не должны; поэтому пусть те, которые хотят возместить себе растраченное и вернуть себе отнятое у них, взглянут, как велики его долги, каково его имущество, какова его отвага; бесстрашным и неимущим должен быть тот, кто станет вождем и знаменосцем неимущих; (51) итак, когда об этом узнали, то сенат, как вы помните, по моему докладу принял постановление — на следующий день комиции отменить, дабы мы могли обсудить этот вопрос в сенате. И вот на другой день я перед лицом всего сената привлек Катилину к ответу и предложил ему высказаться о том, что мне сообщили. Он же, как всегда, выступавший совершенно открыто, не стал оправдываться, но сам себя обличил. Именно тогда он и сказал, что у государства есть два тела: одно — слабосильное, с некрепкой головой, другое — крепкое, но без головы; это последнее, если пойдет ему навстречу, не будет нуждаться в голове, пока он жив. Весь сенат зароптал, но достаточно суровое постановление, какого заслуживало его возмутительное поведение, принято не было; ибо одни, вынося постановление, не были решительны именно потому, что ничего не боялись, другие — потому, что боялись чересчур. И вот Катилина выбежал из сената, ликуя от радости, — он, которому вообще не следовало бы выйти оттуда живым, тем более после ответа, несколькими днями ранее данного им опять-таки в сенате Катону, храбрейшему мужу, грозившему ему судом; он сказал, что, если попытаются разжечь пожар, который будет угрожать его благополучию, то он потушит его не водой, а развалинами.

(XXVI, 52) Встревоженный этим и зная, что Катилина уже тогда привел на поле заговорщиков с мечами, я спустился на поле с надежной охраной из храбрейших мужей и в широком, бросавшемся в глаза панцире — не для того, чтобы он прикрывал мое тело (ведь я знал, что Катилина метит мне не в бок и не в живот, а в голову и шею), но чтобы все честные люди это заметили и, видя, что консулу грозит страшная опасность, сбежались к нему на помощь, чтобы его защитить, как это и произошло. И вот, думая, что ты, Сервий, слишком медлителен в своем соискании, видя, что Катилина горит надеждой и желанием быть избранным, все те, которые хотели избавить государство от этого бича, тотчас же перешли на сторону Мурены. (53) Огромное значение имеет во время консульских комиций неожиданное изменение взглядов, особенно тогда, когда оно совершилось в пользу честного мужа, располагающего при соискании и многими другими преимуществами. Так как Мурена, происходящий от высокопочитаемого отца и предков, проведший свою молодость в высшей степени скромно, прославившийся как легат и заслуживший во время своей претуры одобрение как судья, за устроенные им игры — благодарность, за наместничество — признание, добивался избрания со всей заботливостью и притом не отступал ни перед кем из угрожавших ему людей, сам же не угрожал никому, то следует ли удивляться, что ему сильно помогла внезапно возникшая у Катилины надежда на консульство?

(54) Теперь мне в своей речи остается рассмотреть третью часть обвинения — в незаконном домогательстве, тщательно разобранную говорившими до меня; к ней я, по желанию Мурены, должен вернуться. Тут я отвечу своему близкому другу Гаю Постуму, виднейшему мужу, о заявлениях раздатчиков и об изъятых у них деньгах; умному и честному молодому человеку, Сервию Сульпицию, — о центуриях всадников; человеку, выдающемуся всяческой доблестью, Марку Катону, — о выдвинутом им обвинении о постановлении сената, о положении государства.

(XXVII, 55) Но сначала я в нескольких словах выскажу то, что меня неожиданно взволновало, и посетую на судьбу, постигшую Луция Мурену. Если я, судьи, ранее, на опыте чужих несчастий и своих повседневных забот и трудов считал счастливыми людей, далеких от честолюбивых стремлений и проводящих свою жизнь праздно и в спокойствии, то при столь сильных и совершенно непредвиденных опасностях, угрожающих Луцию Мурене, я, право, потрясен так, что не в силах достаточно оплакать ни нашего общего положения, ни исхода, к которому судьба привела Мурену; ведь вначале он, попытавшись подняться еще на одну ступень в ряду почетных должностей, которых неизменно достигала их ветвь рода и его предки, оказался перед угрозой утратить и то, что ему было оставлено, и то, что он приобрел сам; затем, ему, вследствие его стремления к новым заслугам, стала угрожать опасность потерять также и свое прежнее благополучие. (56) Все это тяжко, судьи, но самое горькое то, что его обвинители не из ненависти и враждебности дошли до обвинения, а из стремления обвинить дошли до враждебности. Ибо (если не говорить о Сервии Сульпиции, который, как я понимаю, обвиняет Луция Мурену не из-за испытанной им обиды, а в связи с борьбой за почетную должность) его обвиняет Гай Постум, как он и сам говорит, друг и давнишний сосед его отца, свой человек, который привел много оснований для дружеских отношений между ними и не мог назвать ни одного основания для раздора; его обвиняет Сервий Сульпиций, отец которого принадлежит к тому же товариществу, что и Мурена; он всеми силами своего ума должен был бы защищать всех близких друзей отца; его обвиняет Марк Катон, который никогда ни в чем не расходился с Муреной, причем он рожден в нашем государстве для того, чтобы его влияние и дарование служили защитой многим, даже чужим ему людям и не губили даже его недругов. (57) Итак, сначала я отвечу Постуму, который, будучи кандидатом в преторы, почему-то бросается на кандидата в консулы, словно конь для вольтижировки — на беговую дорожку квадриг. Если его собственные соперники ни в чем не погрешили, то он, отказавшись от соискания, признал их превосходство над собой; но если кто-нибудь из них подкупил избирателей, то надо добиваться дружбы человека, который готов преследовать скорее за обиду, нанесенную другому, чем за обиду, нанесенную ему самому. [Об обвинениях со стороны Постума и молодого Сервия Сульпиция.]

(XXVIII, 58) Перехожу теперь к Марку Катону, так как на его участии зиждется и держится все обвинение. Как он ни суров, как он ни рьян в качестве обвинителя, все же его авторитет страшит меня гораздо больше, чем обвинения, предъявленные им. Говоря об этом обвинителе, судьи, я прежде всего буду просить, чтобы ни его высокое положение, ни предстоящий ему трибунат, ни его блистательная и достойная жизнь не повредили как-нибудь Луцию Мурене, чтобы Мурена, в конце концов, не оказался единственным человеком, которому вредили бы все добродетели Марка Катона, которые тот воспитал в себе с целью быть полезным многим людям. Дважды был консулом Публий Африканский и уже успел разрушить два города, наводившие ужас на нашу державу, — Карфаген и Нуманцию, когда обвинил Луция Котту. Он отличался необычайным красноречием, необычайной честностью, необычайным бескорыстием, а авторитет его был столь же велик, как авторитет, присущий самой державе римского народа, чьей опорой он был. Я не раз слышал от старших, что именно исключительная убедительность и достоинство, с какими он поддерживал обвинение, пошли Луцию Котте очень и очень на пользу. Мудрейшие люди, бывшие тогда судьями по этому делу, не хотели вызвать впечатления, что какой бы то ни было обвиняемый может быть осужден, будучи повержен исключительно сильным влиянием своего противника. (59) А Сервий Гальба? Ведь предание о нем сохранилось: не вырвал ли его римский народ из рук твоего прадеда, Марк Катон, храбрейшего и виднейшего мужа, старавшегося погубить его? Всегда в нашем государстве весь народ и мудрые и предусмотрительные мужи противодействовали чрезмерным усилиям обвинителей. Я против того, чтобы обвинитель подавлял в суде своим могуществом, своим особым превосходством, выдающимся авторитетом, непомерным влиянием. Пусть все это способствует спасению невиновных, защите слабых, помощи несчастным, но при наличии опасности для граждан и при угрозе их существованию этому не должно быть места! (60) Если кто-нибудь случайно скажет, что Катон не стал бы обвинять, если бы заранее не вынес суждения по делу, то такой человек, судьи, установит несправедливый закон и поставит людей, привлеченных к суду, в жалкое положение, признав, что суждение обвинителя об обвиняемом должно иметь значение предварительного приговора.

(XXIX) За твое решение я лично, ввиду своего исключительно высокого мнения о твоих нравственных качествах, Катон, порицать тебя не хочу; но кое в чем я, пожалуй, мог бы тебя поправить и указать тебе несколько лучший путь. «Ты делаешь не много ошибок, — сказал храбрейшему мужу его престарелый наставник, — но все-таки делаешь их; значит, я могу тебя кое-чему научить». Но мне тебя не учить. Поистине я готов вполне искренне сказать, что ты ни в чем не делаешь ошибок и что в тебе нет ничего такого, в чем бы тебя следовало поправить, а не слегка исправить. Ведь сама природа создала тебя великим и выдающимся человеком, обладающим честностью, вдумчивостью, воздержностью, великодушием, справедливостью, словом, всеми доблестями. К этому присоединилось влияние философского учения, далекого от умеренности и мягкости, но, как мне кажется, несколько более сурового и строгого, чем это допускает действительность или природа. (61) И так как мне приходится держать эту речь не перед необразованной толпой и не в собрании невежественных людей, то я буду несколько смелее рассуждать о просвещении, которое знакомо и дорого мне и вам. Знайте, судьи, те дарованные богами и выдающиеся качества, какие мы видим у Марка Катона, свойственны ему самому; те же, каких мы подчас ищем у него и не находим, все происходят не от природы, а от его учителя. Жил некогда муж необычайного ума, Зенон; ревнителей его учения называют стоиками. Его мысли и наставления следующие: мудрый никогда не бывает лицеприятен, никогда и никому не прощает проступков; никто не может быть милосердным, кроме глупого и пустого человека; муж не должен ни уступать просьбам, ни смягчаться; одни только мудрецы, даже безобразные, прекрасны; в нищете они богаты; даже в рабстве они цари; нас же, не являющихся мудрецами, стоики называют беглыми рабами, изгнанниками, врагами, наконец, безумцами; по их мнению, все погрешности одинаковы, всякий поступок есть нечестивое злодейство, и задушить петуха, когда в этом не было нужды, не меньшее преступление, чем задушить отца; мудрец ни над чем не задумывается, ни в чем не раскаивается, ни в чем не ошибается, своего мнения никогда не изменяет.

Марк Порций Катон (Утический). Мрамор. Рим, Капитолийский музей

(XXX, 62) Вот взгляды, которые себе усвоил Марк Катон, человек высокого ума, следуя ученейшим наставникам, и не для того, чтобы вести споры, как поступает большинство людей, но чтобы так жить. Откупщики просят о чем-либо. — «Не вздумайте что-нибудь сделать в их пользу». Какие-нибудь несчастные и находящиеся в беде люди умоляют о помощи. — «Ты будешь преступником и нечестивцем, если сделаешь что-либо, уступив голосу сострадания». — Человек признает себя виновным и просит о снисхождении к своему проступку. — «Простить — тяжкое преступление». — Но проступок невелик. — «Все проступки одинаковы». — Ты высказал какое-либо мнение, … — «Оно окончательно и непреложно». — …руководствуясь не фактом, а предположением. — «Мудрец никогда ничего не предполагает». — Ты кое в чем ошибся. Он оскорблен. Этому учению он обязан следующими словами: «Я заявил в сенате, что привлеку к суду кандидата в консулы». Ты сказал это в гневе. — «Мудрец, — говорит Катон, — никогда не знает гнева». Но это связано с обстоятельствами. — «Лишь бесчестному человеку, — говорит он, — свойственно обманывать, прибегая к лжи; изменять свое мнение — позор, уступить просьбам — преступление, проявить жалость — гнусность». (63) А вот мои учителя (я призна́юсь, Катон, и я в молодости своей, не полагаясь на свой ум, искал помощи в изучении философии), повторяю, мои учителя, последователи Платона и Аристотеля, люди умеренные и сдержанные, говорят, что и мудрец порой руководствуется приязнью, что хорошему человеку свойственно проявлять сострадание, что проступки бывают разные, потому неодинаковы и наказания; что и непоколебимый человек может прощать; что даже мудрец иногда высказывает предположение насчет того, чего не знает; что он иногда испытывает чувство гнева, доступен просьбам и мольбам, изменяет ранее сказанное им, если это оказывается более правильным, порой отступает от своего мнения; что все доблести смягчаются соблюдением известной меры.

(XXXI, 64) Если бы судьба направила тебя, Катон, к этим учителям, то ты, при своем характере, конечно, не был бы ни более честным, ни более стойким, ни более воздержным, ни более справедливым мужем (ведь это и невозможно), но несколько более склонным к мягкости. Ты не стал бы обвинять человека, в высшей степени добросовестного, занимающего высокое положение и весьма уважаемого, не питая к нему неприязни и не будучи им оскорблен. Ты считал бы, что, коль скоро судьба в один и тот же год поставила тебя и Мурену на страже государства, ты в какой-то мере соединен с ним узами государственной деятельности. Суровых слов, сказанных тобой в сенате, ты либо совсем не произнес бы, либо, высказав их, смягчил бы их значение. (65) Впрочем, насколько я могу предсказать на основании своих соображений, тебя самого, охваченного теперь, так сказать, душевным порывом, увлеченного силой своей натуры и ума, тебя, горящего от недавних занятий философией, вскоре опыт изменит, время смягчит, возраст успокоит. И в самом деле, даже ваши учителя и наставники в доблести, мне думается, провели границы долга несколько дальше, чем велит природа, — для того, чтобы мы, умом устремившись к самой далекой цели, все же остановились там, где нужно. «Ничего не прощай». — Да нет же, кое-что можно, но не все. «Ничего не делай, уступая чьему-либо влиянию». — Да нет же, давай отпор влиянию, когда этого потребуют твой долг и честность. «Не поддавайся чувству сострадания». — Да, конечно, если это ослабляет суровость, но все же и доброта в какой-то мере похвальна. «Твердо держись своего мнения». — Да, если это мнение не будет побеждено другим лучшим. (66) Например, знаменитый Сципион, не колеблясь, поступал так же, как и ты, поселив у себя в доме ученейшего Панэтия. Но от его высказываний и наставлений, хотя они вполне совпадали с теми, какими восхищаешься ты, он все-таки не стал более суров, но, как я слыхал от стариков, сделался очень мягок душой. Кто поистине был более благожелателен, более ласков, чем Гай Лелий, принадлежавший к той же школе, кто был более строг, чем он, более мудр? Это же я могу сказать о Луции Филе и о Гае Галле; но теперь я вернусь с тобой в твой дом. Кто, по твоему мнению, был более доступен, более участлив, более умерен, чем твой прадед Катон, кто, более него, обладал всеми чертами, свойственными подлинному человеку? Справедливо и с достоинством говоря о его выдающейся доблести, ты сказал, что пример для подражания есть в твоем собственном доме. Правда, пример этот в твоем доме тебе дан; натура прадеда тебе, его потомку, могла передаться более, чем кому-либо из нас; но, как образец для подражания, он стоит передо мной, право, так же, как и перед тобой. Если же ты добавишь к своей строгости и суровости его благожелательность и доступность, то твои качества, и без того выдающиеся, правда, лучше не станут, но, во всяком случае, будут приправлены приятнее.

(XXXII, 67) Поэтому — чтобы возвратиться к тому, с чего я начал, — не ссылайся при разборе этого дела на имя Катона, не оказывай давления, не ссылайся на авторитет, который в суде либо не должен иметь силы, либо должен способствовать оправданию обвиняемого; борись со мной только по статьям обвинения. В чем ты обвиняешь Мурену, Катон? Что предлагаешь ты для судебного разбирательства? Что ты ставишь ему в вину? Ты осуждаешь незаконное домогательство. Его я не защищаю. Меня ты упрекаешь в том, что я оправдываю то самое, за что я, своим законом, назначил кару. Я караю незаконное домогательство, а не невиновность. Само домогательство я, даже вместе с тобой, буду осуждать, если захочешь. Ты сказал, что по моему докладу сенат принял постановление, гласящее, что если люди, за плату, выйдут навстречу кандидатам, если они, будучи наняты, станут их сопровождать, если во время боев гладиаторов места для народа, а также и угощение будут предоставлены трибам, то это будет признано нарушением Кальпурниева закона. И вот, сенат, признавая эти действия противозаконными, — если они действительно совершены — выносит в угоду кандидатам решение, в котором нет надобности; ведь весь вопрос о том, совершены ли противозаконные действия или не совершены; если они совершены, то сомневаться в их противозаконности не может никто. (68) Поэтому смешно оставлять невыясненным то, что сомнительно, и выносить решение о том, что ни для кого сомнительным быть не может. К тому же это было решено по требованию всех кандидатов, так что из постановления сената нельзя понять, ни в чьих интересах, ни против кого оно вынесено. Докажи поэтому, что Луций Мурена совершил подобные действия, тогда я соглашусь с тобой, что они были совершены противозаконно.

(XXXIII) «Когда он возвращался из провинции, навстречу ему вышло множество людей». — Так обычно поступают, когда человек добивается консульства; кроме того, кому только не выходят навстречу, когда он возвращается домой? «Кто был в этой толпе?» — Прежде всего — допустим, что я не мог бы объяснить тебе это, — следует ли удивляться, что при прибытии такого мужа, кандидата в консулы, навстречу ему вышло так много народа? Если бы этого не произошло, пожалуй, было бы более удивительно. (69) А если я даже добавлю то, что не противоречит обычаю, — многих об этом просили? Неужели можно считать преступным или необычайным то, что в государстве, где мы, уступая просьбе, часто чуть ли не среди ночи приходим с окраин Рима, чтобы сопровождать на форум сыновей самых незначительных людей, — что в этом государстве люди не сочли для себя трудным выйти в третьем часу на Марсово поле, особенно когда их попросили от имени такого мужа? А если пришли все товарищества откупщиков, к которым принадлежат многие из судей, сидящих здесь? А если это были многие весьма уважаемые люди из нашего сословия? А если все кандидаты сообща, эти любезнейшие люди, которые не могут допустить, чтобы кому-либо при въезде в Рим не было оказано должного почета, если, наконец, сам наш обвинитель Постум вышел навстречу Мурене с внушительной толпой своих друзей, то можно ли удивляться тому, что скопилось такое множество людей? Не говорю уже о клиентах, о соседях, о членах его трибы, обо всем войске Лукулла, прибывшем в те дни в Рим для участия в триумфе. Скажу одно: не было случая, чтобы в подобной услуге — и притом совершенно бескорыстной — любому человеку, не только если он ее вполне заслужил, но даже если он выразил такое желание, было отказано. (70) «Но его сопровождали многие». — Докажи, что это было сделано за плату, и я соглашусь с тобой в том, что это преступление. Но что, кроме этого, ставишь ты ему в вину? (XXXIV) «Зачем, — спрашивает обвинитель, — нужна вся эта свита?» Меня спрашиваешь ты, зачем нужно то, что всегда было в обычае? У незначительных людей есть лишь одна возможность либо заслужить милость нашего сословия, либо отблагодарить за нее, а именно содействовать нашему соисканию и сопровождать кандидата. Ведь невозможно, — да и нечего требовать, — чтобы мы или римские всадники целыми днями сопровождали своих близких [кандидатов]; если такие люди посетят наш дом, если они иногда проводят нас на форум, если они окажут нам честь один раз пройтись с нами по басилике, то мы уже в этом усматриваем большое уважение и внимание к себе. Но друзья, занимающие более скромное положение и ничем не занятые, должны непрерывно быть при нас; честные и щедрые мужи обычно не могут пожаловаться на недостаток внимания со стороны множества таких людей. (71) Итак, не отнимай у этих людей из низшего сословия приятной им возможности оказать нам услугу, Катон! Ведь они надеются получить от нас все; позволь же и им самим что-нибудь сделать для нас. Если это будут только их голоса, то этого мало: ведь их голоса большого значения не имеют. Наконец, они, как склонны говорить эти люди, не могут ни произносить речи в нашу пользу, ни давать обещания за нас, ни приглашать нас к себе домой. Всего этого они ожидают от нас и, по их мнению, за все то, что они от нас получают, они могут вознаградить нас одним только своим содействием. Поэтому они не посчитались ни с Фабиевым законом о численности сопровождающих, ни с постановлением сената, принятым в консульство Луция Цезаря. Ведь не существует кары, которая бы могла удержать услужливых людей низшего положения от соблюдения древнего обычая оказывать услуги.

(72) «Но места для присутствия во время зрелищ были распределены по трибам и множество людей было приглашено для угощения». Хотя Мурена этого вовсе не делал, судьи, а сделали это его друзья, следуя обычаю и соблюдая меру, все же я в связи с этим вспоминаю, Сервий, сколько точек потеряли мы из-за этих жалоб, высказанных в сенате. В самом деле, было ли время, — на нашей ли памяти или же на памяти наших отцов — когда бы не проявлялось этого честолюбия или, быть может, щедрости, выражавшейся в предоставлении друзьям и членам трибы мест в цирке и на форуме? Маленькие люди получали эти награды и преимущества от членов своей трибы в силу древнего обычая… [Лакуна.]

(XXXV, 73) [Если Мурене ставят в вину,] что начальник войсковых рабочих один раз предоставил места членам своей трибы, то что сказать о виднейших мужах, позаботившихся о целых отделениях в цирке для членов своей трибы? Все эти статьи обвинения насчет сопровождения, зрелищ и угощения народ счел проявлением излишнего рвения с твоей стороны, Сервий! Мурену же в этом отношении оправдывает авторитет сената. Разве сенат считает выход навстречу преступлением? — «Нет, но выход за плату». — Приведи улики. А если сопровождает большая толпа? — «Нет, только если она нанята». — Докажи. Разве предоставлять места во время зрелищ и приглашать для угощения — преступление? — «Отнюдь нет, но не такое множество людей». — Что это значит — множество людей? — «Всех без исключения». Однако, если Луций Натта, молодой человек из знатного рода (кто он такой, каковы его намерения ныне и каким мужем он станет, мы видим), хотел снискать расположение всаднических центурий как в этом случае, выполняя свой долг родства, так и на будущее время, то это не должно быть вменено в вину и в преступление его отчиму; и если дева-весталка, близкая родственница Луция Мурены, отдала ему свое место для присутствия на боях гладиаторов, то ни она не нарушила долга чести, ни он ни в чем не виноват. Все это — взаимные услуги между близкими людьми, удовольствие для маленьких людей, обязанности кандидатов.

(74) Но сурово и по-стоически говорит со мной Катон; он не находит допустимым снискивать расположение угощением и считает, что во время предоставления должностей подкупать людей удовольствиями не подобает. Поэтому если человек по случаю соискания пригласит людей на обед, то его следует осудить? «Разумеется, — говорит он, — и ты станешь добиваться высшего империя, высшего авторитета, хочешь встать у кормила государства, потворствуя страстям людей, ослабляя их мужество и доставляя им наслаждения? Чего ты добивался, — спрашивает он, — доходов ли сводника, получаемых им от кучки развратных юношей, или же владычества над миром, которое вручает римский народ?» Наводящая ужас речь, но ее отвергают наши обычаи, условия жизни, нравы, даже наши гражданские установления. Ведь ни лакедемоняне, у которых ты заимствовал житейские правила и особенности речи и которые каждый день едят, возлежа на деревянных ложах, ни, во всяком случае, критяне, из которых никто никогда не вкушал пищи лежа, не сохранили своих государств в неприкосновенности лучше, чем римляне, уделяющие должное время и удовольствию и труду. Из этих двух народов один был покорен одним только прибытием нашего войска; другой сохраняет свои установления и законы под защитой нашей державы. (XXXVI, 75) Поэтому не осуждай, Катон, своей не в меру суровой речью установлений наших предков, оправдываемых самой действительностью и продолжительным существованием нашей державы. К той же школе, что и ты, принадлежал живший во времена наших отцов ученый муж, уважаемый и знатный человек, Квинт Туберон. Квинт Максим, устраивая угощение для римского народа в память своего дяди, Публия Африканского, попросил его приготовить триклиний, так как Туберон был сыном сестры того же Африканского. А этот ученейший человек и притом стоик постелил какие-то козлиные шкуры на жалкие пунийские ложа и расставил самосскую посуду, как будто умер киник Диоген, а не устраивалось торжество в память божественного Публия Африканского. Когда Максим произносил хвалебную речь в день его похорон, он вознес бессмертным богам благодарность за то, что такой человек родился именно в нашем государстве; ибо владычество над миром должно было быть именно там, где находился он. Во время этих торжественных похорон римский народ негодовал на неуместную мудрость Туберона. (76) И вот, бескорыстнейшему человеку, честнейшему гражданину, внуку Луция Павла и, как я уже сказал, сыну сестры Публия Африканского, было отказано в претуре из-за жалких козлиных шкур. Ненавидит римский народ роскошь у частных лиц, а пышность в общественных делах ценит; не любит он роскошных пиршеств, но скаредность и грубость — еще того менее. Сообразно со своими обязанностями и обстоятельствами, он умеет чередовать труд и удовольствия. Ты вот говоришь, что при соискании государственной должности нельзя привлекать людей к себе ничем иным, кроме своих высоких достоинств; а ведь сам ты, при своих необычайных достоинствах, этого не соблюдаешь. Почему ты просишь других содействовать и помогать тебе? Ведь ты мне предлагаешь свое покровительство с тем, чтобы я был к твоим услугам. Как же так? Следует ли тебе предлагать это мне? Разве не мне следовало бы просить тебя об этом, дабы ты, ради моего блага, взял на себя этот опасный труд? (77) А зачем тебе номенклатор? Ведь при его помощи ты людей обманываешь и вводишь в заблуждение. Ибо, если обращаться к согражданам по имени значит оказывать им честь, то позорно, что твоему рабу они знакомы лучше, чем тебе. А если тебе, даже когда ты их знаешь, все же приходится называть их по имени в соответствии с указаниями советчика, то зачем же ты спрашиваешь об их именах, словно ты их не знаешь? Далее, почему также и в тех случаях, когда их имена тебе приходится напоминать, ты все же приветствуешь их, словно сам их знаешь? Почему, после того как тебя изберут, ты приветствуешь их уже более небрежно? Если оценивать все это в соответствии с нашими гражданскими обычаями, то это правильно; но если ты захочешь взвесить это применительно к требованиям своей философии, то это окажется весьма дурным. Поэтому не следует лишать римский плебс удовольствий в виде игр, боев гладиаторов и пиршеств — всего того, что было введено нашими предками, — и у кандидатов нельзя отнимать эту возможность проявить внимание, свидетельствующее скорее о щедрости, чем о подкупе.

(XXXVII, 78) Но ты, пожалуй, скажешь, что выступаешь с обвинением ради пользы государства. Верю, Катон, что ты пришел именно с таким намерением и с такими мыслями; но ты поступаешь неразумно. То, что сам я делаю, судьи, я делаю из дружеского отношения к Луцию Мурене и ввиду его высоких достоинств. Кроме того, я — во всеуслышание заявляю и свидетельствую — поступаю так во имя мира, спокойствия, согласия, свободы, благополучия и, наконец, нашей всеобщей личной безопасности. Слушайте, слушайте консула, судьи! Не стану хвалиться; скажу только — консула, дни и ночи думающего о делах государства. Луций Катилина не настолько презирал государство, чтобы полагать, что он при посредстве того сброда, который он вывел с собой из Рима, сможет одолеть нашу державу. Шире, чем думают, распространилась зараза его преступления, и больше людей затронуто ею. Внутри, да, внутри наших стен Троянский конь, но никогда, пока я буду консулом, ему не захватить вас спящими.

(79) Ты спрашиваешь меня, неужели я так боюсь Катилины. Вовсе нет, и я позаботился о том, чтобы никто не боялся его, но я утверждаю, что его приспешников, которых я здесь вижу, бояться следует. И теперь мне внушает страх не столько войско Луция Катилины, сколько те, которые, как говорят, его войско покинули. Нет, они его вовсе не покинули; они были оставлены Катилиной на сторожевых башнях и в засадах, чтобы угрожать нам ударом в голову и в шею. Именно они и хотят, чтобы неподкупный консул и доблестный император, которого и его характер, и сама судьба предназначили для служения делу благополучия государства, был, вашим голосованием, от защиты Рима отстранен и лишен возможности охранять граждан. Их оружие, их натиск я отбил на поле, сломил на форуме, не раз одолевал даже в своем доме, судьи! Если вы выдадите им одного из консулов, то они, голосованием вашим, достигнут большего, чем своими мечами. Очень важно, судьи, чтобы — как я, несмотря на противодействие многих, этого и добился — в январские календы в государстве консулов было двое.

(80) Не думайте, что эти люди питают обычные замыслы и идут избитой тропой. Нет, их цель уже — не преступный закон, не губительная расточительность, не какое-нибудь иное бедствие для государства, о котором уже слыхали. Среди наших граждан, судьи, возникли планы разрушения города, истребления граждан, уничтожения имени римлянина. И граждане, повторяю, граждане — если только их дозволено называть этим именем — замышляют и замыслили это на гибель своей отчизне! Изо дня в день я противодействую их замыслам, борюсь с их преступной отвагой, даю отпор их злодейству. Но напоминаю вам, судьи: мое консульство уже приходит к концу. Не отнимайте у меня человека, столь же бдительного, способного меня заменить, не устраняйте того, кому я желаю передать государство невредимым, дабы он защищал его от этих столь грозных опасностей.

(XXXVIII, 81) А чем усугубляются эти несчастья? Неужели вы этого не видите, судьи? К тебе, к тебе, Катон, обращаюсь я. Разве ты не видишь, какая буря угрожает нам в год твоего трибуната? Ведь уже на вчерашней сходке раздался угрожающий голос избранного народного трибуна, твоего коллеги, против которого меры предосторожности благоразумно приняты тобой и всеми честными гражданами, призвавшими тебя к соисканию трибуната. Замыслы, зародившиеся в течение последних трех лет, — с того времени, когда Луций Катилина и Гней Писон, как вы знаете, задумали убить сенаторов, — все эти замыслы в эти дни, в эти месяцы, в это время готовы к осуществлению. (82) Можно ли, судьи, назвать место, время, день, ночь, когда бы я не избежал и не ускользнул от их козней, от их кинжалов не столько по своему разумению, сколько по промыслу богов? Не меня убить, но отстранить от дела защиты государства неусыпно бодрствующего консула — вот чего добиваются они. В такой же мере они хотели бы избавиться также и от тебя, Катон, если бы могли. Поверь мне, именно к этому они и стремятся, это и замышляют. Они видят, сколь ты мужествен, умен, влиятелен, каким оплотом для государства являешься. Но они полагают, что, когда власть трибунов будет лишена опоры в виде авторитета и помощи консулов, им будет легче уничтожить тебя, безоружного и лишенного силы. Ибо они не боятся, что будет решено доизбрать нового консула. Они понимают, что это будет во власти твоих коллег, и надеются, что Децим Силан, прославленный муж, оставшись без коллеги, ты, оставшись без консула, а государство, оставшись без защиты, попадут в их руки.

(83) При этих важных обстоятельствах, и перед лицом столь грозных опасностей, твой долг, Катон, — коль скоро ты, мне кажется, рожден не для себя, а для отчизны — видеть, что́ происходит, сохранить свою опору, своего защитника, союзника в государственной деятельности, консула бескорыстного, консула (обстоятельства повелительно этого требуют), ввиду своего высокого положения стремящегося к миру в стране, благодаря своим знаниям способного вести войну, благодаря своему мужеству и опыту готового выполнить любую задачу.

(XXXIX) Впрочем, все это в ваших руках, судьи! Это вы в настоящем деле — опора всего государства; это вы им управляете. Если бы Луций Катилина вместе со своим советом из преступных людей, которых он увел за собой, мог вынести приговор по этому делу, он признал бы Мурену виновным; если бы он мог его убить, он казнил бы его. Ведь замыслы Катилины ведут к тому, чтобы государство лишилось помощи; чтобы число императоров, способных противостоять его неистовству, уменьшилось; чтобы народным трибунам, после устранения такого противника, как Мурена, была дана бо́льшая возможность разжигать мятежи и распри. Неужели честнейшие и мудрейшие мужи, избранные из виднейших сословий, вынесут такой же приговор, какой вынес бы этот наглейший гладиатор, враг государства? (84) Поверьте мне, судьи, в этом судебном деле вы вынесете приговор о спасении не только Луция Мурены, но и о своем собственном. Мы находимся в крайне опасном положении; ибо уже нет возможности восполнить наши потери, вернее, подняться, если мы падем. Ведь враг не на берегу Анио, что во время пунической войны было признано величайшей опасностью, но в Риме, на форуме. О, бессмертные боги! Об этом без тяжелых вздохов нельзя и говорить. Даже в святилище государства, да, в само́й Курии враги! Дали бы боги, чтобы мой коллега, храбрейший муж, истребил вооруженной рукой эту преступную шайку разбойников Катилины! Я же, нося тогу, с помощью вашей и всех честных людей, своими продуманными действиями рассею и устраню эту опасность, семя которой воспринято государством и которую оно ныне в муках рождает. (85) Но что произойдет, если все это зло, вырвавшись из моих рук, выступит наружу в будущем году? У нас будет только один консул и притом занятый не ведением войны, а доизбранием своего коллеги; кое-кто станет создавать ему препятствия [при проведении выборов,]… вырвется страшная и жестокая моровая язва в лице Катилины, угрожающая римскому народу; Катилина неожиданно налетит на окрестности Рима; [ростры] охватит неистовство, Курию — страх, форум — заговор; на поле будут войска, нивы будут опустошены; в каждом селении, в любой местности нам придется страшиться меча и пламени; все это уже давно подготовляется. Но все это, если государство будет ограждено средствами защиты, будет легко устранить мудрыми мерами должностных и бдительностью частных лиц.

(XL, 86) Ввиду всего этого, судьи, ради государства, дороже которого для нас ничто не должно быть, я, по своей неустанной и известной вам преданности общему благу, прежде всего напоминаю вам и с ответственностью консула советую, а ввиду огромной угрожающей нам опасности именем богов заклинаю: подумайте о спокойствии, о мире, о благополучии, о жизни своей и других граждан. Затем, я, движимый долгом защитника и друга, прошу и умоляю вас, судьи, видя перед собой несчастного Луция Мурену, удрученного телесным недугом и душевной скорбью, не допускайте, чтобы его недавнее ликование было омрачено сетованиями. Не так давно, будучи удостоен римским народом величайшей милостью, он был осчастливлен, так как первым в старинную ветвь рода, первым в древнейший муниципий он принес звание консула. Теперь тот же Мурена в траурной одежде, удрученный болезнью, от слез и горя обессилевший, является к вам, судьи, как проситель, заклинает вас быть справедливыми, умоляет вас о сострадании, обращается к вашему могуществу и к вашей помощи. (87) Во имя бессмертных богов, судьи! — не лишайте его ни этого звания, которое, как он думал, должно было принести ему еще больший почет, ни других, ранее заслуженных им почестей, а также его высокого положения и достояния. Да, Луций Мурена молит и заклинает вас, судьи, если он никому не нанес обиды, если он не оскорбил ничьего слуха и никому наперекор не поступал, если он, выражусь возможно мягче, ни у кого, ни в Риме, ни во время походов, не вызвал чувства ненависти, то пусть скромность найдет у вас пристанище, смирение — убежище, а добросовестность — помощь. Горячее сострадание должна вызывать у людей утрата консульства, судьи! Ведь вместе с консульством у человека отнимают все; зависти же в наше время консульство само по себе, право, не может вызывать; ведь именно против консула направлены речи на сходках мятежников, козни заговорщиков и оружие Катилины; словом, всяческим опасностям и всяческой ненависти противостоит он один. (88) Итак, в чем можно завидовать Мурене или кому-нибудь из нас, когда речь идет об этой хваленой должности консула, судьи, понять трудно; но то, что действительно должно вызывать сострадание, вот оно теперь у меня перед глазами, да и вы сами можете это понять и увидеть.

(XLI) Если вы — да отвратит Юпитер такое предзнаменование! — уничтожите Мурену своим приговором, куда пойдет он в своем несчастье? Домой ли, чтобы то самое изображение прославленного мужа, своего отца, на которое он, несколькими днями ранее, принимая поздравления, смотрел, когда оно было украшено лаврами, увидеть обезображенным от позора и плачущим? Или к матери своей, которая недавно обнимала своего сына-консула, а теперь, несчастная, мучается в тревоге, что она вскоре увидит его лишенным всех знаков его высокого положения? (89) Но зачем я говорю о матери и о доме того человека, которого новая кара по закону лишает и дома, и матери, и общения со всеми близкими ему людьми? Следовательно, он, в своем несчастье, удалится в изгнание? Куда? В страны Востока, где он много лет был легатом, полководцем, совершил величайшие подвиги? Но очень прискорбно туда, откуда ты уехал с почетом, возвращаться опозоренным. Или же он отправится на другой край света, чтобы того, кого Трансальпийская Галлия недавно с великой радостью видела облеченным высшим империем, она теперь увидела в печали, в юдоли и в изгнании? Более того, как встретится он в этой провинции со своим братом, Гаем Муреной? Какова будет скорбь одного, каково будет горе другого, каковы будут сетования их обоих! Какая потрясающая перемена судьбы! Что будут говорить там, где несколькими днями ранее прославляли избрание Мурены в консулы и откуда его гостеприимцы и друзья съезжались в Рим поздравить его! И там он вдруг появится сам в качестве вестника своего несчастья! (90) Если все это тяжко, горестно и плачевно, если все это противоречит вашему чувству жалости и сострадания, судьи, то сохраните Мурене милость, оказанную ему римским народом, возвратите государству консула, сделайте это ради его доброго имени, ради его умершего отца, его рода и семьи, ради честнейшего муниципия Ланувия; ведь толпы его опечаленных жителей вы видели здесь при разборе всего этого дела. Не отрывайте от священнодействий в честь Юноны Спасительницы, которые все консулы должны совершать, консула, унаследовавшего эти обряды от предков, консула ей близкого и родного. Если мои слова, судьи, и мое поручительство имеют значение и авторитет, то я, как консул препоручает консула, препоручаю вам Мурену, усерднейшего сторонника мира среди граждан, глубоко преданного честным людям, непримиримого противника мятежей, храбрейшего воина и ярого борца против заговора, который ныне колеблет устои государства. Что Мурена таков и будет, это я вам обещаю и за это ручаюсь.