Гай Веррес, наместник в провинции Сицилии в 73—71 гг., был в начале 70 г. привлечен городскими общинами Сицилии к суду на основании Корнелиева закона о вымогательстве, проведенного Суллой. Обвинение охватывало хищения, взяточничество, неправый суд, превышение власти, оскорбление религии. Городские общины поручили поддерживать обвинение Цицерону, бывшему в 75 г. квестором в Лилибее (западная Сицилия). Сумма иска была определена в 100.000.000 сестерциев.

Веррес нашел поддержку у представителей нобилитета. После того как Цицерон в январе 70 г. подал жалобу претору Манию Ацилию Глабриону, сторонники Верреса предложили в качестве обвинителя Квинта Цецилия Нигра, бывшего квестора Верреса, клиента Метеллов; ибо обвинитель мог быть назначен и помимо и даже вопреки желанию потерпевшей стороны. Возникло дело о назначении обвинителя, или дивинация: каждый из желающих быть обвинителем должен был произнести перед судом речь и привести основания, в силу которых обвинение следовало поручить именно ему, после чего совет судей решал вопрос об обвинителе. Право быть обвинителем было предоставлено Цицерону. Вскоре после дивинации Цицерон выехал в Сицилию для следствия, сбора письменных доказательств и вызова свидетелей. За 50 дней следствие было им закончено; весной 70 г. Цицерон возвратился в Рим.

Потерпев неудачу при дивинации, покровители Верреса устроили так, что неизвестное нам лицо привлекло к суду бывшего наместника провинции Ахайи, имя которого также неизвестно, потребовав для следствия 108 дней, в то время как Цицерон потребовал для себя 110 дней. Слушание этого дела началось до слушания дела Верреса, причем его нарочито затягивали. Процесс Верреса начался лишь в августе 70 г. За это время Квинт Метелл Критский, доброжелатель Верреса, и Квинт Гортенсий, его защитник, были избраны в консулы на 69 г. Марк Метелл был избран в преторы; кроме того, должен был измениться состав суда. Поэтому сторонники Верреса старались затянуть слушание дела и перенести его на 69 г., когда вся судебная процедура должна была быть повторена; в 69 г. оправдание Верреса было весьма вероятным.

Слушание дела началось 5 августа 70 г. и должно было быть прервано из-за ряда общественных игр, происходивших в течение августа-ноября, причем игры по обету Помпея (ludi votivi) начинались 16 августа. Сначала должен был говорить обвинитель, затем защитник, второй обвинитель и второй защитник; потом выступали свидетели обвинения и защиты и велся перекрестный допрос. После перерыва в несколько дней начиналась вторая сессия в таком же порядке. В интересах обвинения было закончить весь процесс до начала общественных игр. Поэтому Цицерон вместо длинной речи произнес ряд коротких, сопровождая каждую чтением документов и представлением свидетелей. Уже 7 августа Веррес сказался больным и, не явился в суд; вскоре он покинул Рим. Гортенсий отказался защищать его. Допрос свидетелей и чтение документов закончились на девятый день суда. Суд подтвердил факт добровольного изгнания Верреса и взыскал с него в пользу сицилийцев 40.000.000 сестерциев.

Речи, предназначавшиеся Цицероном для второго слушания дела и впоследствии обработанные им, выпустил в свет его вольноотпущенник Марк Туллий Тирон. Весь материал был разделен на пять «книг»; грамматики впоследствии дали им названия, принятые и ныне. Речи написаны так, словно дело слушается в суде в присутствии обвиняемого. В настоящем издании помещены «книги» IV и V. В IV «книге» (речь 3) речь идет о похищении Верресом статуй богов и произведений искусства, принадлежавших как частным лицам, так и городским общинам, и об ограблении храмов. V «книга» (речь 4) по своему содержанию выходит за рамки обвинения о вымогательстве и состоит из двух частей: в первой говорится о мнимых заслугах Верреса как военачальника, во второй — о незаконных казнях командиров военных кораблей и римских граждан. Речь эта содержит заключительную часть, относящуюся ко всем пяти речам.

(I, 1) Чего всего более надо было желать, судьи, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, — будто при нынешних судах ни один человек, располагающий деньгами, как бы виновен он ни был, осужден быть не может. (2) И вот, в годину испытаний для вашего сословия и для ваших судов, когда подготовлены люди, которые речами на сходках и внесением законов будут стараться разжечь эту ненависть к сенату, перед судом предстал Гай Веррес, человек, за свой образ жизни и поступки общественным мнением уже осужденный, но ввиду своего богатства, по его собственным расчетам и утверждениям, оправданный. Я же взялся за это дело, судьи, по воле римского народа и в оправдание его чаяний, отнюдь не для того, чтобы усилить ненависть к вашему сословию, но дабы избавить всех нас от бесславия. Ибо я к суду привлек такого человека, чтобы вы вынесенным ему приговором могли восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземных народов. Это — расхититель казны, угнетатель Азии и Памфилии, грабитель под видом городского претора, бич и губитель провинции Сицилии. (3) Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен; но если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки достигну одного: все увидят, что в государстве не оказалось суда, а не что для судей не нашлось подсудимого, а для подсудимого — обвинителя.

(II) Лично о себе я призна́юсь, судьи: хотя Гай Веррес как на суше, так и на море строил мне много козней, из которых одних я избежал благодаря своей бдительности, а другие отразил благодаря стараниям и преданности своих друзей, все же мне, по моему мнению, никогда не грозила такая большая опасность и никогда не испытывал я такого страха, как теперь, во время самого́ слушания этого дела. (4) И меня волнует не столько напряженное внимание, с каким ждут моей обвинительной речи, и такое огромное стечение народа, — хотя и это очень и очень смущает меня — сколько те предательские козни, которые Гай Веррес одновременно строит мне, вам, претору Манию Глабриону, римскому народу, союзникам, чужеземным народам и, наконец, сенаторскому сословию и званию. Вот что он говорит: пусть боится тот, кто награбил лишь столько, что этого может хватить ему одному, сам же он награбил столько, что этого хватит многим; по его словам, нет святыни, на которую нельзя было бы посягнуть, нет крепости, которою нельзя было бы овладеть за деньги. (5) Если бы дерзости его попыток соответствовало его умение действовать тайком, то ему, пожалуй, когда-нибудь и удалось бы в чем-либо нас обмануть. Но, по счастью, с его необычайной наглостью сочетается исключительная глупость: как он ранее открыто расхищал деньги, так и теперь, надеясь подкупить суд, он сообщает о своих замыслах и попытках всем и каждому. По его словам, он только один раз за всю свою жизнь струсил — тогда, когда я привлек его к суду: он лишь недавно вернулся из провинции, ненависть к нему и его дурная слава были не недавнего происхождения, а старыми и давнишними, и как раз это время оказалось неблагоприятным для подкупа судей. (6) Но вот, когда я испросил для себя очень малый срок, чтобы произвести следствие в Сицилии, он немедленно нашел человека, который для расследования дела в Ахайе потребовал для себя срок, меньший на два дня, но человек этот отнюдь не намеревался своим добросовестным отношением к делу и настойчивостью достигнуть того же, чего добивался я своим трудом и ценой бессонных ночей. Ведь этот ахейский следователь не доехал даже до Брундисия, тогда как я в течение пятидесяти дней исколесил всю Сицилию, собирая записи об обидах, причиненных как населению в целом, так и отдельным лицам. Таким образам, всякому ясно, что Веррес искал человека не для того, чтобы тот привлек своего обвиняемого к суду, но дабы он отнял у суда время, предоставленное мне.

(III, 7) Теперь этот наглейший и безрассуднейший человек понимает, что я явился в суд настолько подготовленным и знакомым с делом, что не только вы одни услышите мой рассказ о его хищениях и гнусных поступках, но их воочию увидят все. Он видит, что свидетелями его дерзости являются многие сенаторы; видит многих римских всадников и многих граждан и союзников, которым он нанес тяжкие обиды; видит также, что многие дружественные нам городские общины прислали множество столь уважаемых представителей, облеченных полномочиями от населения. (8) Хотя это и так, он все же настолько дурного мнения обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание говорит о себе: он не без причины был жаден к деньгам, так как деньги — он видит это по опыту — очень сильное средство защиты; он, что было особенно трудно, купил даже время для суда над собой, чтобы ему легче было впоследствии купить остальное, дабы ему, коль скоро он никак не мог уйти от грозных обвинений, удалось спастись от бури, связанной с ранним сроком разбора его дела в суде. (9) Имей он хоть какую-либо надежду, не говорю уже — на правоту своего дела, но хотя бы на чье-либо честное заступничество или на чье-нибудь красноречие или влияние, он, конечно, не стал бы прибегать ко всем возможным средствам и не пустился бы на розыски их; он не настолько презирал бы сенаторское сословие, не настолько пренебрегал бы им, чтобы по своему усмотрению выбирать из числа членов сената другого обвиняемого, чье дело должно было бы разбираться до его дела, пока он успеет подготовить все, что нужно.

(10) По всему этому мне легко догадаться, на что он надеется и что замышляет; но почему он так уверен в успехе при слушании дела перед лицом этого претора и этого совета судей, я, право, понять не могу. Я понимаю одно (и римский народ тоже высказал свое мнение во время отвода судей): всю свою надежду на спасение Веррес возлагал на деньги, и если это средство защиты будет у него отнято, ему уже не поможет ничто. (IV) В самом деле, можно ли представить себе столь великое дарование, столь замечательный дар слова и такое красноречие, которое было бы в состоянии хотя бы в одном отношении оправдать его образ жизни, запятнанный столькими пороками и гнусностями и уже давно единогласно всеми осужденный? (11) Даже если обойти молчанием грязные и позорные проступки его молодости, то к чему иному свелась его квестура, первая почетная должность, как не к тому, что он украл у Гнея Карбона, чьим квестором он был, казенные деньги, ограбил и предал своего консула, бросил войско, покинул провинцию, оскорбил святость отношений, налагаемых жребием? Как легат он был бичом всей Азии и Памфилии; в этих провинциях он ограбил много домов, множество городов и все храмы; тогда же он по отношению к Гнею Долабелле повторил свое прежнее преступление времен квестуры; своим злодеянием он навлек ненависть на человека, у которого был легатом и проквестором, и не только покинул его в самое опасное время, но и напал на него и его предал. (12) Как городской претор он ограбил храмы и общественные здания и, вместе с тем, как судья, вопреки общепринятому порядку, присуждал и раздавал имущества и владения.

Но самые многочисленные и самые важные доказательства и следы всех своих пороков он оставил в провинции Сицилии, которую он в течение трех лет так истерзал и разорил, что ее совершенно невозможно восстановить в ее прежнем состоянии, и она лишь через много лет и с помощью неподкупных преторов, в конце концов, видимо, сможет хоть сколько-нибудь возродиться. (13) В бытность Верреса претором, для сицилийцев не существовало ни их собственных законов, ни постановлений нашего сената, ни общечеловеческих прав. В Сицилии каждому принадлежит только то, что ускользнуло от безмерной алчности и произвола этого человека — потому ли, что он упустил это из вида, или же потому, что был уже пресыщен.

(V) В течение трех лет ни одно судебное дело не решалось иначе, как по мановению его бровей; не было ни одного имущества, унаследованного от отца или деда, которое не было бы отчуждено судебным приговором по повелению Верреса. Огромные деньги были взысканы с земледельцев на основании введенных им новых, преступных правил; наши преданнейшие союзники были отнесены к числу врагов, римские граждане были подвергнуты пыткам и казням, словно это были рабы; преступнейшие люди были за деньги освобождены от судебной ответственности, а весьма уважаемые и бескорыстнейшие, будучи обвинены заочно, без слушания дела были осуждены и изгнаны; прекрасно укрепленные гавани и огромные, надежно защищенные города были открыты пиратам и разбойникам; сицилийские матросы и солдаты, наши друзья и союзники, были обречены на голодную смерть; прекрасный, крайне нужный нам флот, к великому позору для римского народа, был потерян нами и уничтожен.

(14) Этот же пресловутый претор разграбил дочиста все древнейшие памятники, часть которых была получена от богатейших царей, желавших украсить ими города, часть — также и от наших императоров, которые после своих побед либо даровали, либо возвратили их городским общинам Сицилии. И он поступил так не только со статуями и украшениями, принадлежавшими городским общинам; он ограбил все храмы, предназначенные для совершения священных обрядов; словом, он не оставил сицилийцам ни одного изображения божеств, если оно, по его мнению, было сделано достаточно искусно и притом рукой старинного мастера. Что же касается его разврата и гнусностей, то мне стыдно рассказывать о преступных проявлениях его похоти и, кроме того, я не хочу своим рассказом усиливать горе людей, которым не удалось уберечь своих детей и жен от его посягательств. (15) «Но ведь его преступления, — скажут мне, — были совершены так, что не должны были стать известны всем». Мне думается, нет человека, который бы, услыхав его имя, не вспомнил тут же и о его беззаконных поступках, так что меня скорее, пожалуй, упрекнут в том, что я упустил из вида многие его преступления, а не в том, что я выдумываю их. Я думаю, что это множество людей, собравшихся послушать дело, пришло не для того, чтобы узнать от меня, в чем обвиняют Верреса, а чтобы вместе со мной лучше ознакомиться с тем, что им уже известно.

(VI) При таком положении вещей этот безумный и преступный человек изменяет свой способ борьбы со мной: не старается противопоставить мне чье-либо красноречие, не полагается на чье-либо влияние; он делает вид, будто полагается на все это, но я вижу, как он поступает в действительности; ведь действует он отнюдь не тайно. Он бросает мне в лицо ничего не значащие имена знатных, то есть высокомерных людей, но не столько пугает меня их знатность, сколько помогает мне их известность. Он притворяется, что вполне доверяет их защите, а между тем уже давно замышляет нечто совсем другое. (16) Какую надежду он теперь питает и о чем хлопочет, я сейчас коротко вам расскажу, но сначала прошу вас послушать, что́ он совершил с самого начала.

Как только он возвратился из провинции, он подкупил наличный состав суда за большие деньги. Эта сделка оставалась в силе вплоть до самого отвода судей; так как во время жеребьевки судьба благоприятствовала римскому народу и расчеты Верреса рухнули, а при отводе судей моя бдительность восторжествовала над наглостью его сторонников, то после отвода судей вся сделка была объявлена недействительной. (17) Итак, все обстояло прекрасно. Тетрадки с именами вашими и членов этого совета судей были у всех в руках; ни пометки, ни особого цвета, ни злоупотреблений — ничем нельзя было опорочить это голосование. И вдруг Веррес из веселого и смеющегося сделался таким удрученным и опечаленным, что не только римскому народу, но и самому себе казался уже осужденным. Но вот, после комиций по выбору консулов, он внезапно в течение нескольких последних дней снова возвращается к своим прежним замыслам, определив на расходы еще более крупную сумму, и снова строятся козни против вашего доброго имени и всеобщего благополучия. Это, судьи, открылось мне сперва по самым малозаметным признакам и малоубедительным доказательствам, но впоследствии я, укрепившись в своем подозрении, безошибочно изучил все самые тайные замыслы своих противников.

(VII, 18) Ибо, когда избранный консул Квинт Гортенсий возвращался домой с поля в сопровождении огромной толпы, эту толпу случайно встретил Гай Курион (его имя произношу с уважением, а не из желания его оскорбить; ведь я сейчас повторю то, чего он, конечно, не сказал бы так открыто и во всеуслышание при таком большом стечении людей, если бы не хотел, чтобы его слова запомнились: все же скажу это обдуманно и осторожно, дабы все поняли, что я принял во внимание и наши дружеские отношения и его высокое положение). (19) Возле самой Фабиевой арки он в толпе видит Верреса, окликает его и громко поздравляет. Самому Гортенсию, который был избран в консулы, находившемуся тут же, его родным и друзьям он не говорит ни слова. С Верресом же он останавливается, обнимает его и говорит, что теперь ему нечего беспокоиться. «Предсказываю тебе, — говорит он, — в нынешних комициях ты оправдан». Это слышали многие очень уважаемые люди и тотчас передали мне; мало того, всякий, встречая меня, рассказывал мне об этом. Одним это казалось возмутительным, другим — смешным. Это казалось смешным тем, кто думал, что исход дела Верреса зависит от честности свидетелей, от существа предъявленных ему обвинений, от власти судей, а не от консульских комиций; возмутительным — тем, кто глубже вникал в дело и понимал, что поздравление это имело в виду подкуп судей.

Квинт Гортенсий Гортал. Мрамор. Рим, вилла Альбани.

(20) И в самом деле, вот как рассуждали, вот о чем говорили эти достойнейшие люди и между собой и со мной: «Теперь уже совершенно ясно и очевидно, что правосудия не существует. Обвиняемый, который накануне уже сам считал себя осужденным, ныне, после того как его защитник избран в консулы, уже считается оправданным. Что это значит? Неужели не будет иметь значения то, что вся Сицилия, все сицилийцы, все дельцы, все книги с записями, принадлежащие городским общинам и частным лицам, находятся в Риме?» — «Нет, не будет, если только избранный консул этого не захочет». — «Как? Судьи не примут во внимание ни обвинений, ни показаний свидетелей, ни мнения римского народа?» — «Нет, все будет зависеть от власти и воли одного».

(VIII) Буду говорить откровенно, судьи! Это сильно встревожило меня. Ведь все честнейшие люди говорили так: «Верреса, пожалуй, вырвут из твоих рук, но нам не удастся в дальнейшем удержать за собой суды; в самом деле, кто, в случае оправдания Верреса, сможет противиться передаче судов?» (21) Такое положение вещей было неприятно для всех, причем людей не столько огорчала неожиданная радость этого негодяя, сколько необычное поздравление со стороны высокопоставленного мужа. Я старался скрыть свое огорчение, старался не выдавать своей печали выражением своего лица и таить ее в молчании.

Но вот в те самые дни, когда избранные преторы метали жребий, и Марку Метеллу досталось ведать делами о вымогательстве, мне сообщили, что Веррес получил столько поздравлений, что даже послал домой рабов уведомить об этом жену. (22) Разумеется, такой исход этой жеребьевки был мне неприятен, но я все-таки не понимал, чем же она так опасна для меня. Одно только сообщили мне надежные люди, через которых я собирал все сведения: множество корзин с сицилийскими деньгами было перенесено из дома некоего сенатора в дом одного римского всадника, а около десяти корзин было оставлено у того же сенатора в связи с комициями, касавшимися меня; раздатчиков во всех трибах ночью позвали к Верресу. (23) Один из них, считавший своей обязанностью помогать мне во всем, в ту же ночь явился ко мне и рассказал, что́ говорил им Веррес. Он напомнил им, как щедр был он к ним и ранее, когда он сам добивался претуры, и во время последних комиций по выбору консулов и по выбору преторов; затем он обещал им столько денег, сколько им будет угодно, если только они помешают моему избранию в эдилы. Тут одни стали говорить, что не решаются на это; другие отвечали, что не считают этого возможным; но нашелся один дерзкий приятель из той же шайки головорезов — Квинт Веррес из Ромилиевой трибы, — мастер раздавать деньги, ученик и друг отца Верреса; он обещал это проделать, если на его имя внесут 500.000 сестерциев, причем несколько человек решило действовать заодно с ним. Вот почему этот человек советовал мне — разумеется, из доброжелательности — принять все меры предосторожности.

(IX, 24) Меня в одно и то же время, которого было очень мало, беспокоили очень важные обстоятельства. Уже близок был срок комиций, во время которых мне предстояло сражаться против огромных денег; недалек был и суд; ему также угрожали и сицилийские корзины. Опасения за исход выборов в комициях не давали мне спокойно заниматься тем, что имело отношение к суду; а суд не позволял мне всецело посвятить себя соисканию; наконец, грозить раздатчикам не было смысла, так как они — я видел это — понимали, что я буду связан этим судом по рукам и по ногам. (25) Именно в это время я вдруг узнаю, что сицилийцы были приглашены Гортенсием к нему на дом, но держали себя вполне независимо и, понимая зачем их зовут, не пошли к нему. Тем временем начались выборы в комициях, в которых Веррес, как и в других комициях этого года, считал себя полным хозяином. Этот великий муж, вместе со своим любезным и податливым сынком, стал бегать от трибы к трибе, созывать всех приятелей своего отца, то есть раздатчиков денег, и постоянно встречаться с ними. Когда это было замечено и правильно понято, римский народ приложил все свои усилия к тому, чтобы человек, чьи богатства не смогли отвратить меня от верности долгу, при помощи денег не лишил меня возможности быть избранным на почетную должность.

(26) Освободившись от большой заботы, связанной с соисканием, я, уже не отвлекаемый ничем, вполне спокойно направил все свои усилия и помыслы на ведение дела в суде. Я обнаружил, судьи, что мои противники составили себе следующий план действий: всяческими способами добиваться, чтобы дело слушалось под председательством претора Марка Метелла. Это представляло вот какие преимущества: во-первых, Марк Метелл, конечно, окажется вернейшим другом; во-вторых, Гортенсий будет консулом и не только он, но и Квинт Метелл, а он тоже в большой дружбе с Верресом; прошу вас обратить на это внимание, ведь он дал ему такое первое доказательство своего расположения к нему, словно уже расплатился с ним за исход голосования первой центурии.

(27) Могли ли вы подумать, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Приглашает сицилийцев к себе другой избранный консул; кое-кто из них приходит, так как Луций Метелл — претор в Сицилии. Квинт Метелл говорит им следующее: сам он — консул, один брат его управляет провинцией Сицилией, другой будет председательствовать в суде по делам о вымогательстве; все предусмотрено, чтобы Верресу ничто не могло повредить.

(X, 28) Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что́ сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! (29) Ведь он, как говорили, заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а благодаря его стараниям. Итак, оба консула и председатель суда — те люди, которые ему угодны. «Мы, — говорит он, — не только избавимся от человека, чересчур тщательно производящего следствие и слишком прислушивающегося к мнению народа, — от Мания Глабриона; нам и еще кое-что будет на руку. Среди судей есть Марк Цесоний, коллега нашего обвинителя, человек испытанный и искушенный в судопроизводстве; нам совсем не выгодно, чтобы он входил в тот совет судей, который мы всячески постараемся подкупить, так как в прошлом он, входя в состав суда, где председательствовал Юний, не только был удручен пресловутым позорным случаем в суде, но даже сам разоблачил его; после январских календ он судьей уже не будет. (30) Квинт Манлий и Квинт Корнифиций, двое строжайших и неподкупнейших судей, тоже не будут судьями, так как они тогда будут народными трибунами; Публий Сульпиций, суровый и неподкупный судья, в декабрьские ноны принимает новую должность; Марк Креперей, в строгости воспитанный в суровой всаднической семье, Луций Кассий, также происходящий из семьи с самыми строгими взглядами как на все вообще, так и на правосудие, Гней Тремеллий, необычайно честный и добросовестный человек, все эти люди старого закала, все трое избраны в военные трибуны; после январских календ все они уже не будут судьями. Кто-нибудь заменит по жребию и Марка Метелла, так как он будет председательствовать именно в этом постоянном суде. Таким образом, после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».

(31) Сегодня — секстильские ноны. Вы стали собираться в восьмом часу; этот день уже не идет в счет. Остается десять дней до игр, которые, согласно своему обету, намерен устроить Гней Помпей; на эти игры уйдет пятнадцать дней. Таким образом, наши противники рассчитывают отвечать на то, что будет сказано мной, только дней через сорок. Затем им, по их словам, разными отговорками и уловками будет легко добиться отсрочки суда до игр Победы; за ними тут же следуют Плебейские игры, после которых либо совсем не останется дней для суда, либо если и останется, то очень мало. Таким образом, после того как обвинение потеряет свою силу и свежесть, дело поступит к претору Марку Метеллу еще неразобранным. Что касается его, то я, если бы не доверял его честности, не оставил бы его в составе суда. (32) Но при нынешних обстоятельствах я, пожалуй, предпочел бы, чтобы он при разборе этого дела был одним из судей, а не претором и распоряжался только своей собственной табличкой, принеся присягу, а не табличками других людей, не принеся ее.

(XI) Теперь я спрашиваю вас, судьи, что же мне следует, по вашему мнению, делать. Вы, конечно, мысленно дадите мне совет, последовать которому я и сам считаю нужным. Если я для произнесения речи воспользуюсь временем, предоставленным мне по закону, то я пожну плоды своих трудов, стараний и усердия и покажу этой обвинительной речью, что никто никогда, с незапамятных времен, не являлся в суд более подготовленным, чем я, более бдительным, с более четко построенной речью. Но боюсь, как бы под завесой похвал, которые я стяжаю своим усердием, обвиняемый не выскользнул из моих рук. Что же мне делать? По моему мнению, ничто не может быть яснее и очевиднее. (33) Награду в виде похвал, которую я мог бы снискать непрерывающейся речью, мы отложим до другого времени; теперь я буду обвинять Верреса на основании записей, свидетельских показаний, письменных доказательств, полученных мной от частных лиц и городских общин, и их официальных заявлений. Мне придется иметь дело с одним тобой, Гортенсий! Буду говорить прямо. Если бы я думал, что ты при слушании этого дела станешь выступать против меня, как обычно, — произнося защитительную речь и опровергая обвинения по отдельным статьям, то и я затратил бы все свои усилия, составляя обвинительную речь и излагая обвинение, статью за статьей. Но теперь, коль скоро ты решил сражаться со мной коварно, не столько следуя своему личному вкусу, сколько считаясь с опасным положением подсудимого и его делом, то необходимо и мне противопоставить твоему образу действий тот или иной свой план. (34) Ты решил, что начнешь отвечать мне по окончании тех и других игр; я же — произвести комперендинацию еще до первых игр. Таким образом, будет видно, что твой образ действий — хитрая уловка, а мое решение вызвано необходимостью.

(XII) Выше я заметил, что мне придется иметь дело с тобой. Объяснюсь подробнее. Когда я, по просьбе сицилийцев, взялся за это дело и счел лестным и почетным для себя, что мою честность и добросовестность хотят использовать те люди, которые уже узнали мое бескорыстие и воздержность, тогда я, взявшись за этот труд, поставил себе одновременно также и более важную задачу; когда она будет выполнена мной, римский народ поймет всю мою преданность государству. (35) Ибо я считал бы ниже своего достоинства прилагать так много труда и усердия для того только, чтобы к суду привлечь Верреса, уже осужденного всеобщим приговором, если бы твое нестерпимое властолюбие и та пристрастность, какую ты на протяжении последних лет проявлял в суде при разборе некоторых дел, не дали себя знать и в совершенно безнадежном деле этого человека. Но теперь, коль скоро ты так упоен этим господством и своей царской властью в судах, коль скоро есть люди, которым их разнузданность и дурная слава не кажутся ни позорными, ни тягостными, которые, словно нарочно, поступками своими стараются навлечь на себя ненависть и недовольство римского народа, я открыто заявляю, что взял на себя, быть может, тяжелое и опасное, но вполне достойное меня бремя, и, чтобы нести его, я напрягу все силы, свойственные моему возрасту и настойчивости. (36) Так как все сословие сенаторов страдает из-за бесчестности и дерзости небольшого числа людей, так как усиливаются нарекания на суды, то я объявляю этим людям, что буду непримиримым их обвинителем и полным ненависти, настойчивым, жестоким противником. Вот что я беру на себя, вот к чему стремлюсь; вот как буду действовать, вступив в должность эдила; вот о чем буду говорить с того места, на котором мне повелел стоять римский народ, чтобы я, начиная с январских календ, обращался к нему по делам государства и докладывал о бесчестных людях. Это и будут те игры, которые я как эдил устрою для римского народа; они будут более блестящими и более великолепными; обещаю это. Напоминаю, предупреждаю, объявляю заранее: кто привык либо вносить деньги на счет, либо принимать их на хранение, либо получать их сам, либо сулить их другому, либо быть хранителем денег или посредником по подкупу суда и кто в данном случае проявил либо свое могущество, либо свое бесстыдство, пусть тот, при этом суде, ни делом, ни помыслами своими не участвует в этом нечестивом преступлении.

(XIII, 37) Итак, консулом тогда будет Гортенсий, облеченный высшим империем и властью, а я — эдилом, то есть немногим выше, чем частное лицо; и все дело, которое я обязуюсь вести, таково, оно так близко сердцу римского народа и дорого ему, что в нем, в сравнении со мной, сам консул — если только это возможно — окажется значащим еще меньше, чем частное лицо.

Обо всем том, что в течение десяти лет, после того как суды были переданы сенату, преступно и позорно совершалось при разборе дел в судах, я не только упомяну, но и подробно сообщу, приводя достоверные факты. (38) От меня римский народ узнает, почему в то время, когда судило всадническое сословие, — почти в течение пятидесяти лет подряд — ни один римский всадник, судьи, не навлек на себя даже малейшего подозрения в том, что взял деньги за вынесение им приговора; почему, после того как суды были переданы сословию сенаторов, а римский народ был лишен власти над каждым из вас, Квинт Калидий, будучи осужден, сказал, что претория неприлично осудить, не получив за это хотя бы 3.000.000 сестерциев; почему в бытность Квинта Гортенсия претором, когда сенатор Публий Септимий был осужден за вымогательство, подлежавшая взысканию сумма была определена с учетом тех денег, которые Септимий взял за вынесение приговора; (39) почему в случае с сенатором Гаем Гереннием, в случае с сенатором Гаем Попилием, которые оба были осуждены за казнокрадство, в случае с Марком Атилием, осужденным за оскорбление величества римского народа, было доказано, что они ранее взяли деньги за вынесение приговора; почему нашлись сенаторы, голосовавшие против обвиняемого и осудившие его без рассмотрения его дела, когда Гай Веррес, в бытность свою городским претором, производил жеребьевку; почему нашелся сенатор, который, будучи судьей, при слушании одного и того же дела взял деньги и с обвиняемого, чтобы распределить их между судьями, и с обвинителя за то, чтобы осудить обвиняемого. (40) Где найти слова, чтобы оплакать падение нравов, позор и несчастье всего сословия, если в нашем государстве в то время, когда сенаторы заседали в судах, дело дошло до того, что таблички судей, принесших присягу, были покрыты воском разного цвета? Все это я обязуюсь рассмотреть подробно и строго.

(XIV) Что же, по вашему мнению, буду испытывать я, заметив, что и в этом судебном деле подобным же образом сколько-нибудь оскорблено и поругано правосудие? Особенно, когда я мог бы доказать на основании слов многих свидетелей, что Гай Веррес не раз говорил в Сицилии в присутствии многих людей, что за ним стоит влиятельный человек, полагаясь на которого, он может грабить провинцию, а деньги он собирает не для одного себя; что он следующим образом распределил доходы своей трехлетней претуры в Сицилии: он будет очень доволен, если доходы первого года ему удастся обратить в свою пользу; доходы второго года он передаст своим покровителям и защитникам; доходы третьего года, самого выгодного и сулящего наибольшие барыши, он полностью сохранит для судей. (41) Ввиду этого мне приходит на ум сказать то, о чем я недавно говорил в присутствии Мания Глабриона при отводе судей и из-за чего, как я понял, римский народ сильно встревожился: по моему мнению, чужеземные народы, пожалуй, пришлют послов к римскому народу просить его об отмене закона о вымогательстве и суда по этим делам; ибо если такого суда не будет, то каждый наместник будет брать себе лишь столько, сколько, по его мнению, будет достаточно для него самого и для его детей; но теперь, при наличии таких судов, каждый забирает столько, чтобы хватило ему самому, его покровителям, его заступникам, претору и судьям; этому, разумеется, и конца нет; по словам чужеземных народов, они еще могут удовлетворить алчность самого алчного человека, но оплатить победу тяжко виновного они не в состоянии.

(42) О, достопамятные суды! Какую громкую славу стяжало наше сословие! Подумать только! Союзники хотят отмены суда за вымогательство, учрежденного нашими предками именно ради союзников! Разве Веррес питал бы какую-либо надежду на благоприятный исход суда, если бы у него не сложилось дурного мнения о вас? Поэтому Веррес должен быть вам ненавистен еще более, чем римскому народу, если это возможно, так как считает вас равными себе по алчности, способности к злодеяниям и клятвопреступлению.

(XV, 43) Во имя бессмертных богов, судьи! Проявите в этом случае заботливость и предусмотрительность. Предостерегаю и предупреждаю вас: я твердо убежден в том, что возможность избавить все сословие от ненависти, вражды, позора и бесславия вам дана свыше. В судах нет более ни строгости, ни добросовестности; можно даже сказать, что и самих судов нет. Поэтому римский народ и относится к нам с пренебрежением, с презрением; на нас лежит пятно тяжкого и давнего бесславия. (44) Ведь именно по этой причине римский народ так настаивал на восстановлении власти трибунов. Выставляя это требование, он, казалось, на словах требовал восстановления трибуната, на деле же — восстановления правосудия. И это хорошо понял Квинт Катул, мудрейший и широко известный человек; когда Гней Помпей, храбрейший и прославленный муж, внес предложение о восстановлении власти народных трибунов и Катула спросили о его мнении, он с самого начала с глубокой уверенностью сказал: отцы-сенаторы роняют и позорят правосудие; если бы они, вынося приговоры, захотели считаться с мнением римского народа, то народ не требовал бы восстановления власти трибунов так настоятельно. (45) Наконец, когда сам Гней Помпей как избранный консул впервые выступил с речью на народной сходке вне городской черты и когда он — чего, по-видимому, с нетерпением ожидали — дал понять, что намерен восстановить власть народных трибунов, то его слова вызвали в толпе перешептывание и одобрительные возгласы. Но когда он сказал на этой сходке, что ограблены и разорены провинции, а судебные приговоры выносятся позорные и гнусные, что он намерен обратить на это свое особое внимание и принять меры для устранения этого зла, тогда римский народ действительно выразил свою волю уже не перешептыванием, а громкими криками.

(XVI, 46) Но теперь все люди стоят настороже и следят, как каждый из нас относится к своим обязанностям и соблюдает законы. Он видит, что до сего времени, после издания законов о трибунах, осужден только один сенатор и притом человек малосостоятельный. Хотя они и не порицают этого, но и хвалить им особенно нечего; ибо вовсе не заслуга быть бескорыстным там, где тебя никто не может, да и не пытается подкупить.

(47) В этом судебном деле вы вынесете приговор обвиняемому, а римский народ — вам. На примере этого человека будет установлено, может ли — если судьями являются сенаторы — быть осужден человек явно преступный и притом очень богатый. Ведь обвиняемый — такой человек, за которым не числится ничего, кроме величайших преступлений, причем состояние у него огромное; поэтому если он будет оправдан, то это вызовет только одно, самое позорное для вас подозрение; ни влияние, ни родственные связи, ни какие-либо его благовидные поступки, которые он, быть может, совершил в иных условиях, ни незначительность какого-либо его отдельного промаха не покажутся достаточно веским доводом для оправдания его столь многих и столь тяжких преступлений. (48) Наконец, я так поведу дело, судьи, представлю такие факты, столь известные, столь хорошо засвидетельствованные, столь важные, столь очевидные, что никто не попытается, пустив в ход свое влияние, добиваться от вас оправдания Верреса. Впрочем, у меня есть верный путь и план, чтобы разоблачить и проследить все подобные попытки той стороны. Я поведу дело так, что все их замыслы не только дойдут до ушей всего народа; нет, римский народ даже увидит их воочию. (49) В вашей власти уничтожить и смыть позор и бесславие, вот уже столько лет лежащие на этом сословии. Всем известно, что со времени учреждения нынешних судов не было еще ни одного совета судей столь блистательного, столь достойного. Если и он в чем-либо погрешит, все люди решат, что уже не в этом сословии следует искать других, более подходящих судей, так как это невозможно, но что к вынесению судебных приговоров надо вообще привлечь другое сословие.

(XVII, 50) Поэтому, судьи, я прежде всего прошу бессмертных богов о том, на что я, мне кажется, могу надеяться: чтобы при слушании этого дела не нашлось ни одного бесчестного человека, кроме разве такого, чья бесчестность известна уже давно; но если в дальнейшем таких окажется несколько, то я заверяю вас, судьи, заверяю римский народ: с жизнью своей, клянусь Геркулесом, расстанусь я скорее, чем мне при преследовании их за их бесчестные поступки изменят силы и упорство.

(51) Но то зло, за которое я, не останавливаясь ни перед трудами, ни перед опасностями, ни перед враждебным отношением к себе, обязуюсь строго преследовать в случае, если оно окажется налицо, ты, Маний Глабрион, авторитетом своим, мудростью и бдительностью можешь предотвратить. Возьми на себя защиту правосудия, защиту строгости, неподкупности, честности, верности долгу; возьми на себя защиту сената, чтобы он, заслужив одобрение в этом судебном деле, стяжал похвалы и благосклонность римского народа. Подумай, какое место ты занимаешь, что должен ты дать римскому народу, чем обязан ты предкам; вспомни о внесенном твоим отцом Ацилиевом законе, на основании которого римский народ в делах о вымогательстве выносил безупречные приговоры при посредстве строжайших судей. (52) Перед твоими глазами примеры великих государственных людей, не позволяющие тебе забывать о славе твоего рода, днем и ночью напоминающие тебе, что у тебя были храбрейший отец, мудрейший дед, сильный духом тесть. Поэтому если ты, унаследовав силу и мужество своего отца Глабриона, будешь давать отпор наглейшим людям, если ты, с предусмотрительностью своего деда Сцеволы, сумеешь предотвратить козни, направленные против твоего доброго имени и против этих судей, если ты, с непоколебимостью своего тестя Скавра, будешь противиться всем попыткам заставить тебя вынести несправедливый, необдуманный и необоснованный приговор, то римский народ поймет, что, когда претор неподкупен и безукоризненно честен, когда совет судей состоит из достойных людей, богатства виновного подсудимого скорее усилили подозрение в его преступности, чем способствовали его оправданию.

(XVIII, 53) Я твердо решил не допускать, чтобы во время разбора этого дела сменились претор и совет судей. Я не потерплю, чтобы дело затянули до той поры, когда сицилийцев, которых до сего времени все еще не вызывали в суд рабы избранных консулов, — их, вопреки обычаю, приглашали прийти всех сразу — могли бы вызвать ликторы консулов, уже приступивших к своим должностным обязанностям. Я не допущу, чтобы эти несчастные люди, в прошлом союзники и друзья римского народа, а ныне его рабы и просители, в силу консульского империя не только потеряли свои права, но даже были лишены возможности оплакивать потерю своих прав. (54) Я, конечно, не допущу, чтобы, после того как я произнесу речь, мне стали отвечать только через сорок дней, когда после столь продолжительного перерыва моя обвинительная речь, конечно, будет забыта. Я не соглашусь, чтобы приговор выносили тогда, когда это множество людей Италии, собравшихся отовсюду одновременно по случаю комиций, игр и ценза, покинет Рим. В этом судебном деле и награда в виде похвал, и угроза осуждения, по моему мнению, должны выпасть на вашу долю; труды и тревоги — на мою; знакомство с существом самого дела и память о том, что будет сказано каждым из нас, — на долю всех. (55) Приступая сразу к допросу свидетелей, я не ввожу никакого новшества; так и до меня поступали люди, ныне первые среди наших сограждан. Нововведение с моей стороны вы, судьи, можете усмотреть в порядке допроса свидетелей, который мне позволит предъявить обвинение в целом; как только я подкреплю статьи обвинения вопросами, доказательствами и объяснениями, я стану допрашивать свидетелей по каждой статье обвинения, так что вся разница между общепринятым и этим новым способом обвинения будет состоять только в том, что при первом свидетелей представляют после того, как уже сказано все, я же буду представлять свидетелей по каждой отдельной статье обвинения — с тем, чтобы мои противники имели такую же возможность допрашивать свидетелей, приводить свои доводы и выступать с речами. Если кто-нибудь пожелает выслушать непрерывающуюся обвинительную речь целиком, то он услышит ее во время второго разбора дела. Теперь же надо понять, что я действую так (с целью отразить своей предусмотрительностью коварные замыслы своих противников) по необходимости.

(56) Итак, вот в какой форме обвинение предъявляется при первом слушании дела: я утверждаю, что Гай Веррес в своей разнузданности и жестокости совершил много преступлений по отношению к римским гражданам и союзникам, много нечестивых поступков по отношению к богам и людям и, кроме того, противозаконно стяжал в Сицилии 40.000.000 сестерциев. Я докажу вам это с полной ясностью на основании свидетельских показаний, на основании книг частных лиц и официальных отчетов, и вы должны будете сами признать, что — даже если бы в моем распоряжении и было достаточно времени и свободных дней, чтобы говорить, не ограничивая себя, — в длинной речи все же никакой надобности не было. Я закончил.