Речи

Цицерон Марк Туллий

22. Речь в защиту Тита Анния Милона

[Апрель 52 г. до н. э.]

 

 

Предисловие Квинта Аскония Педиана

История дела Тита Анния Милона подробно изложена в предисловии к речи, составленном античным комментатором, грамматиком Квинтом Асконием Педианом (I в. н. э.). Обычно издатели речи в защиту Милона приводят этот памятник полностью.

(1) Цицерон произнес эту речь в третье консульство Гнея Помпея, за пять дней до апрельских ид. Во время этого суда Гней Помпей расположил войско на форуме и перед всеми храмами, как явствует не только из речи и из летописей, но также и из книги, написанной Цицероном и озаглавленной им О наилучших ораторах. Содержание речи следующее.

(2) Тит Анний Милон, Публий Плавций Гипсей и Квинт Метелл Сципион добивались консульства не только открытым и неограниченным подкупом, но и используя отряды вооруженных людей. Между Милоном и Клодием была сильная вражда, так как Милон был лучшим другом Цицерона и в бытность свою народным трибуном потрудился ради его возвращения из изгнания, а Публий Клодий относился к Цицерону крайне враждебно даже после его восстановления в правах и поэтому всячески поддерживал Гипсея и Сципиона против Милона. К тому же Милон и Клодий вместе со своими сторонниками не раз ожесточенно сражались друг против друга в Риме; отвагой они были равны, но Милон был на стороне лучших людей. Кроме того, Милон добивался консульства на тот же год, на какой Клодий добивался претуры, а она, как Клодий понимал, была бы бессильна при консуле в лице Милона. (3) Затем, так как комиции по выбору консулов откладывались в течение долгого времени и не могли состояться вследствие именно этого злосчастного соперничества между кандидатами, а из-за этого в январе месяце еще не было ни консулов, ни преторов, и день комиций откладывался так же, как и ранее, так как Милон хотел, чтобы выборы состоялись возможно скорее, и полагался как на преданность честных людей, потому что боролся с Клодием, так и на народ ввиду своих щедрых раздач и огромных расходов на театральные представления и на бои гладиаторов, на которые он, по сообщению Цицерона, истратил три состояния, и так как его соперники хотели затянуть выборы и поэтому Помпей, зять Сципиона, и народный трибун Тит Мунаций не позволили доложить сенату о созыве патрициев для избрания интеррекса, — хотя обычай требовал этого, — то за двенадцать дней до февральских календ (я нахожу нужным руководствоваться актами и самой речью, указания которой совпадают со сведениями из актов, а не указаниями Фенестеллы, который говорит о дне за тринадцать дней до февральских календ) Милон выехал в муниципий Ланувий, откуда был родом и где тогда был диктатором, для избрания фламина, которое было назначено на следующий день.

(4) Приблизительно в девятом часу несколько дальше Бовилл, вблизи того места, где находится святилище Доброй Богини, с ним встретился Публий Клодий, возвращавшийся из Ариции. Дело в том, что он держал речь перед декурионами Ариции. Клодий ехал верхом; за ним, по тогдашнему обычаю путешествовавших, следовало около тридцати рабов налегке, вооруженных мечами. Кроме того, вместе с Клодием было трое спутников, один из которых, Гай Кавсиний Схола, был римским всадником, а двое других, Публий Помпоний и Гай Клодий, — известными людьми из плебса. Милон ехал на повозке с женой Фавстой, дочерью диктатора Луция Суллы, и со своим близким другом, Марком Фуфием. (5) За ним следовала большая толпа рабов, среди которых были также и гладиаторы, а в их числе двое известных, Евдам и Биррия. Именно они, идя медленно в последнем ряду, и затеяли ссору с рабами Публия Клодия. Когда Клодий с угрозами обернулся на этот шум, Биррия пронзил ему плечо копьем. Когда из-за этого возникла стычка, сбежалось много людей Милона. Раненного Клодия отнесли в ближайшую харчевню в бовилльской округе. (6) Узнав, что Клодий ранен, Милон, понимая, что он будет в еще более опасном положении, если Клодий останется жив, и рассчитывая получить удовлетворение от его убийства, даже если ему самому придется подвергнуться наказанию, велел вытащить Клодия из харчевни. Предводителем его рабов был Марк Савфей. Скрывавшегося Клодия выволокли и добили, нанеся ему множество ран. Тело его оставили на дороге, так как его рабы либо были убиты раньше, либо прятались, тяжело раненные. Сенатор Секст Тедий, который возвращался из деревни в Рим, приказал поднять его и отнести в Рим на своих носилках; сам он снова вернулся туда же, откуда выехал. (7) Тело Клодия было доставлено в Рим до наступления первого часа ночи; подонки плебса и рабы огромной толпой обступили с громким плачем тело, выставленное в атрии дома. Возмущение всем случившимся усиливала Фульвия, жена Клодия, которая, с нескончаемыми воплями, указывала на его раны. На следующий день, с рассветом, собралась еще более многочисленная толпа, причем очень многие известные люди были задавлены, среди них — сенатор Гай Вибиен. За несколько месяцев до того дом Клодия на Палации был куплен у Марка Скавра. Туда же прибежали народные трибуны Тит Мунаций Планк, брат оратора Луция Планка, и Квинт Помпей Руф, внук диктатора Суллы по дочери. По их наущению неискушенная чернь отнесла на форум и положила на ростры обнаженное и испачканное грязью тело — в таком виде, в каком оно лежало на ложе, — чтобы можно было видеть раны. (8) Там, на народной сходке, Планк и Помпей, поддерживавшие соперников Милона, разожгли ненависть к нему. Под предводительством писца Секста Клодия народ внес тело Публия Клодия в Курию и сжег его, использовав для этого скамьи, подмостки для суда, столы и книги письмоводителей; от этого огня сгорела Курия и пострадала примыкающая к ней Порциева басилика. Толпа сторонников Клодия осадила также и дом интеррекса Марка Лепида (ибо он был избран в курульные должностные лица) и дом отсутствовавшего Милона, но была отогнана от дома Милона стрелами. Тогда они принесли к дому Сципиона и к дому Гипсея, а также и к загородному имению Помпея ликторские связки, похищенные ими из рощи Либитины, причем одни из них провозглашали Помпея консулом, другие — диктатором.

(9) Поджог Курии вызвал среди граждан гораздо большее негодование, нежели то, какое было вызвано убийством Клодия. Поэтому Милон, который, как думали, добровольно отправился в изгнание, в ту ночь, когда Курия была подожжена, возвратился в Рим, ободренный тем, что его противники навлекли на себя ненависть, и с такой же настойчивостью стал добиваться консульства. Он открыто роздал по трибам по тысяче ассов на каждого гражданина. Через несколько дней народный трибун Марк Целий созвал для него сходку и даже сам выступил перед народом в его пользу. Оба они говорили, что Клодий устроил Милону засаду.

(10) Между тем избирали одного интеррекса за другим, так как комиции по выбору консулов не могли состояться из-за тех же столкновений между кандидатами и присутствия тех же шаек вооруженных людей. Поэтому сенат сначала принял постановление о том, чтобы интеррекс, народные трибуны и Гней Помпей, который как проконсул находился в окрестностях Рима, приняли меры, дабы государство не понесло ущерба; что касается набора, то — чтобы Помпей производил его во всей Италии. После того как Помпей с необычайной быстротой обеспечил защиту, двое юношей, которых обоих звали Аппиями Клавдиями и которые были сыновьями Гая Клавдия, брата Клодия, и поэтому начали судебное преследование за смерть своего дяди, как бы по побуждению со стороны его брата потребовали от Помпея выдачи им для допроса рабов Милона, а также и рабов его жены Фавсты. Выдачи этих же рабов Фавсты и Милона потребовали двое Валериев, Непот и Лев, и Луций Геренний Бальб. В то же самое время Целий потребовал выдачи также и рабов Публия Клодия и его спутников. Выдачи рабов Гипсея и Квинта Помпея потребовал …

(11) …Милона защищали Квинт Гортенсий, Марк Цицерон, Марк Марцелл, Марк Калидий, Марк Катон, Фавст Сулла. Квинт Гортенсий произнес короткую речь и сказал, что те, выдачи которых как рабов требуют, — люди свободные, так как Милон тотчас же после резни отпустил их на том основании, что они спасли ему жизнь. Это обсуждалось в дополнительном месяце. (12) Приблизительно через тридцать дней после убийства Клодия Квинт Метелл Сципион заявил в сенате жалобу на Марка Катона в связи с этим убийством Публия Клодия и назвал ложными утверждения, какие Милон приводил в свою защиту… Он сказал, что Клодий выезжал для того, чтобы выступить с речью перед декурионами Ариции, что он отправился с двадцатью шестью рабами; что Милон внезапно, в пятом часу, по окончании заседания сената, поспешил навстречу ему в сопровождении более чем трехсот вооруженных рабов и напал на него врасплох в пути выше Бовилл; что Публий Клодий, получив там три раны, был доставлен в Бовиллы, а харчевню, где он укрылся, Милон взял приступом; что Клодия выволокли чуть живого, … убили на Аппиевой дороге и сняли с умиравшего перстень; что Милон, зная, что в усадьбе в Альбе находится маленький сын Клодия, явился в усадьбу, а так как мальчика заблаговременно спрятали, то Милон стал допрашивать раба Галикора, у которого отрубали один член за другим; что он, кроме того, приказал зарезать управителя и двоих рабов; что из рабов Клодия, которые защищали своего господина, было убито одиннадцать, а из рабов Милона ранено только двое; что Милон за это на другой день отпустил двенадцать рабов, которые особенно постарались, и по трибам дал народу по тысяче ассов на каждого гражданина для того, чтобы они подтверждали слухи в его пользу. (13) Говорили, что Милон послал сказать Гнею Помпею, усиленно поддерживавшему Гипсея, который раньше был его квестором, что он откажется от соискания консульства, если Помпей находит это нужным; но Помпей ответил, что он никому не советует ни добиваться, ни отказываться, что он ни советом, ни предложением своим не станет предвосхищать волю римского народа в осуществлении им своей власти. Говорили также, что Помпей, дабы не навлечь на себя ненависти, запрашивая об этом деле, вел переговоры через Гая Луцилия, который был другом Милона ввиду своей дружбы с Марком Цицероном.

(14) Между тем, так как усиливались толки о том, что Гнея Помпея надо избрать диктатором, что иначе нет возможности искоренить зло в государстве, оптиматы сочли более безопасным избрать его консулом без коллеги, а так как в сенате решение этого вопроса затянулось, то на основании постановления сената, принятого по предложению Марка Бибула, в дополнительном месяце за четыре дня до мартовских календ Помпей был избран в консулы при посредстве интеррекса Сервия Сульпиция и тотчас же приступил к исполнению обязанностей консула. (15) Затем, через два дня, он внес предложение об издании новых законов. В силу постановления сената он объявил два закона: один — о насильственных действиях, который имел в виду именно резню на Аппиевой дороге, поджог Курии и осаду дома интеррекса Марка Лепида, другой — о домогательстве; они предусматривали более тяжкое наказание и сокращенный порядок судопроизводства; ибо оба закона требовали, чтобы сначала выслушивали свидетелей, а затем в один и тот же день обвинитель и обвиняемый произносили речи, причем обвинителю следовало предоставить два часа, а обвиняемому — три. (16) Изданию этих законов попытался воспротивиться народный трибун Марк Целий, ярый сторонник Милона, говоря, что предлагается привилегия, направленная против Милона, и что правосудие уничтожается. А когда Целий стал порицать закон более резко, Помпей дошел в своем гневе до угрозы, что он будет защищать государство оружием, если его к этому принудят. Но Помпей боялся Милона, а, может быть, притворялся, что боится его. Он ночевал чаще всего не в своем доме, а в загородном именье, в верхних садах, вокруг которых к тому же стоял в карауле большой отряд солдат. (17) Однажды Помпей неожиданно даже распустил сенат, как он сказал, из боязни прихода Милона. Во время следующего собрания сената Публий Корнифиций сказал, что Милон носит под туникой меч, привязанный к бедру. Он потребовал, чтобы Милон обнажил бедро; тот немедленно поднял тунику. Тогда Марк Цицерон воскликнул, что также и другие обвинения, которые возводятся на Милона, все подобны этому.

(18) Народный трибун Тит Мунаций Планк представил народу, собравшемуся на сходку, Марка Эмилия Филемона, известного человека, вольноотпущенника Марка Лепида. По его словам, он и четверо свободных людей, находясь в пути, неожиданно подоспели во время убийства Клодия, а когда они в связи с этим закричали, их схватили и продержали целых два месяца под стражей в усадьбе Милона; это заявление — независимо от того, была ли это правда или же ложь, — вызвало сильное возбуждение против Милона. (19) Народные трибуны Мунаций и Помпей вызвали на ростры также и триумвира по уголовным делам и спросили его, не задержал ли он Галаты, раба Милона, при совершении им убийства. Он ответил, что Галата был схвачен как беглый, когда спал в харчевне, и приведен к нему: при этом триумвиру предписали не отпускать этого раба. Но на следующий день народный трибун Целий и его коллега Квинт Манилий Куман возвратили Милону раба, забрав его из дома триумвира. Хотя Цицерон совсем не упоминал об этих обвинениях, я все же счел нужным сообщить о них, так как я собрал такие сведения.

(20) Более, чем кто-либо другой, народные трибуны Квинт Помпей, Гай Саллюстий и Тит Мунаций Планк произносили на сходках речи, крайне враждебные Милону, стремясь вызвать ненависть и к Цицерону — за то, что он так преданно защищал Милона; при этом подавляющее большинство людей было раздражено не только против Милона, но и против Цицерона вследствие его ненавистной им защиты. (21) Впоследствии Квинт Помпей и Саллюстий навлекли на себя подозрение в том, что помирились с Милоном и Цицероном; Планк же, оставшись непоколебим в своей сильнейшей вражде, возбудил толпу и против Цицерона, а Гнею Помпею пытался внушить подозрения насчет Милона, воскликнув, что на его жизнь готовится покушение; поэтому Помпей, не раз да еще открыто жаловавшийся, что злоумышляют и против него, усиливал свою охрану. (22) Планк заявил о своем намерении привлечь к суду также и Цицерона, а впоследствии Квинт Помпей пригрозил тем же. Но непоколебимость и верность Цицерона были так велики, что ни враждебность народа, ни подозрения Гнея Помпея, ни опасность суда народа, ни оружие, за которое открыто взялись против Милона, не могли отпугнуть его от защиты Милона, хотя он и мог отвести от себя угрожавшую ему опасность и недовольство враждебной ему толпы и в то же время вернуть себе расположение Гнея Помпея, если бы хоть немного умерил свое усердие в деле защиты Милона.

(23) По издании Помпеева закона, который также гласил, что председатель суда должен быть избран голосованием народа из числа тех, кто ранее был консулами, тотчас же состоялись комиции; председателем суда был избран Луций Домиций Агенобарб. Помпей также выставил для ознакомления список судей, которые должны были вынести приговор по этому делу, причем, как было ясно для всех, это были самые знаменитые и самые добросовестные мужи, какие только когда-либо были предложены. (24) После этого, на основании чрезвычайного закона, Милон тотчас же был привлечен к суду двумя юношами Аппиями Клавдиями — теми же, которые до того потребовали выдачи его рабов, а также и по обвинению в незаконном домогательстве — теми же Аппиями. Кроме того, Гай Цетег и Луций Корнифиций привлекли его к суду [за насильственные действия], а Публий Фульвий Нерат — за устройство сообществ. Но к суду за устройство сообществ и незаконное домогательство его привлекли в расчете на то, что первым, по-видимому, должен был быть суд за насильственные действия, которым он, как они были уверены, должен был быть осужден, после чего он не мог бы явиться в суд.

(25) Дивинация обвинителей по делу о домогательстве была произведена в присутствии председателя суда Авла Торквата; при этом оба председателя суда, Торкват и Домиций, велели обвиняемому явиться в канун апрельских нон. В этот день Милон предстал перед трибуналом Домиция; к трибуналу Торквата он прислал своих друзей; там Милон, благодаря требованию поддерживавшего его Марка Марцелла, добился того, что суд по обвинению в домогательстве должен был состояться лишь после суда за насильственные действия. Но перед лицом Домиция, председателя суда, Аппий старший потребовал, чтобы Милон выдал пятьдесят четыре раба, а когда Милон стал утверждать, что те рабы, которых Аппий называет, не находятся в его власти, Домиций, на основании определения суда, вынес решение, чтобы обвинитель выставил из числа своих собственных рабов, скольких он хочет. (26) Затем свидетели были вызваны в соответствии с законом, который, как мы сказали выше, требовал, чтобы свидетелей слушали в течение трех дней, прежде чем начнутся прения, дабы судьи могли утвердить их показания; чтобы на четвертый [следующий] день все были вызваны и в присутствии обвинителя и обвиняемого был придан одинаковый внешний вид табличкам с именами судей; далее, чтобы на следующий день восемьдесят один судья был назначен по жребию; когда на основании жеребьевки это число будет достигнуто, чтобы они сразу же пошли на заседание; чтобы обвинитель тогда располагал для произнесения речи двумя часами, а обвиняемые — тремя, и дело было решено в тот же день; но чтобы до голосования обвинитель отвел по пяти человек из каждого сословия и обвиняемый — столько же, дабы число оставшихся судей, которые подадут голоса, равнялось пятидесяти одному.

(27) В первый день против Милона был выставлен как свидетель Кавсиний Схола, который сказал, что он был вместе с Публием Клодием, когда тот был убит, и пытался усилить, как только мог, ужас совершенного. Марк Марцелл, когда начал… допрашивать его, был настолько испуган волнением сторонников Клодия, столпившихся вокруг, что Домиций взял его на свой трибунал, так как Марцелл опасался за свою жизнь. Поэтому Марцелл и сам Милон попросили Домиция дать им охрану. Гней Помпей сидел в то время перед эрарием; этот крик встревожил его. Поэтому он обещал Домицию явиться на следующий день с охраной и сделал это. (28) Устрашенные этим сторонники Клодия дали возможность в молчании выслушать показания свидетелей в течение двух дней. Их допрашивали Марк Цицерон, Марк Марцелл и сам Милон. Многие жители Бовилл дали свидетельские показания о том, что там произошло: кабатчик был убит, харчевня была взята приступом, тело Клодия выволокли наружу. Да и весталки из Альбы сказали, что к ним пришла неизвестная женщина, чтобы исполнить обет по поручению Милона, так как Клодий убит. В последнюю очередь дали свидетельские показания Семпрония, дочь Тудитана, теща Публия Клодия, и его жена Фульвия и плачем своим потрясли людей, стоявших вокруг. После того как суд был распущен приблизительно в десятом часу, Тит Мунаций на сходке предложил народу явиться на другой день всем поголовно, чтобы Милон не ускользнул, а также сообщить свое мнение и выразить свое огорчение тем людям, которые пойдут голосовать (29) На другой день, который был решающим днем суда, — за пять дней до апрельских ид — во всем Риме лавки были закрыты; Помпей расположил охрану на форуме и у всех подходов к форуму; сам он занял место перед эрарием, как и накануне, окружив себя отборным отрядом солдат. Затем, с рассветом, была произведена жеребьевка между судьями; после этого на форуме воцарилась такая тишина, какая только возможна на форуме. Во втором часу начали говорить обвинители — Аппий старший, Марк Антоний и Публий Валерий Непот; в соответствии с законом они говорили два часа. (30) Им ответил один Марк Цицерон. Хотя многие находили уместным защищать Милона от предъявленного ему обвинения, утверждая, что убить Клодия было заслугой перед государством (по этому пути пошел Марк Брут в той своей речи, которую он сочинил в защиту Милона и издал, словно он ее произнес), Цицерон не признал это уместным — будто тот, кто может быть осужден ради общего блага, может также и быть убит, не будучи осужден. Поэтому, хотя обвинители и заявили, что Милон устроил Клодию засаду, Цицерон, так как это было ложью, потому что эта драка завязалась случайно, упомянул об этом и, наоборот, стал говорить, что Клодий устроил засаду Милону; к этому и клонилась вся его речь. Но было известно, что, как я говорил, в этот день стычка произошла без умысла с чьей-либо стороны, что они случайно встретились друг с другом, что из-за драки между рабами дело под конец дошло до убийства. Однако все знали, что они оба часто угрожали друг другу смертью, если же на Милона бросало подозрение присутствие большего числа рабов, чем у Клодия, то рабы Клодия были менее нагружены и более готовы к бою, чем рабы Милона. (31) Когда Цицерон начал говорить, сторонники Клодия, которых не мог удержать даже страх перед солдатами, стоявшими вокруг, встретили его криками. Поэтому он говорил без обычного спокойствия; сохранилась также и та речь его, которую записали. Но речь, которую мы читаем, написана им с таким совершенством, что по праву может считаться первой.

* * *

(32) После обсуждения дела обеими сторонами, обвинитель и обвиняемый отвели каждый по пять сенаторов, по такому же числу всадников и эрарных трибунов, так что приговор был вынесен пятьюдесятью одним судьей. Из числа сенаторов обвинительный приговор вынесло двенадцать, оправдательный — шестеро; из числа всадников обвинительный приговор вынесло тринадцать, оправдательный — четверо; из числа эрарных трибунов обвинительный приговор вынесло тринадцать, оправдательный — трое. По-видимому, судьи хорошо знали, что Клодий был ранен без ведома Милона, но дознались, что после ранения убит он был по приказанию Милона. Некоторые думали, что Милон получил оправдательные голоса благодаря голосованию Марка Катона; ибо Катон не скрывал, что считает смерть Публия Клодия благом для государства, и поддерживал Милона при соискании консульства и находился при обвиняемом. Цицерон также назвал Катона в его присутствии и засвидетельствовал, что Катон за два дня до убийства слыхал от Марка Фавония, что Клодий заявил, что Милон погибнет в эти три дня. Но было признано полезным избавить государство и от всем известной дерзости Милона; однако никто никогда не мог узнать, в каком смысле Катон голосовал. Все же было объявлено, что Милон был осужден, главным образом, вследствие старания Аппия Клавдия.

Будучи на другой день на основании чрезвычайного закона обвинен перед Манлием Торкватом в домогательстве, Милон был осужден заочно. (33) При суде на основании этого закона обвинителем его был также Аппий Клавдий, которому по закону полагалась награда, но он от нее отказался. При суде за домогательство его субскрипторами были Публий Валерий Лев и Гней Домиций, сын Гнея. Через несколько дней Милон был осужден также и за сообщества перед председателем суда Фавонием; обвинителем был Публий Фульвий Нерат, которому в соответствии с законом была дана награда. Потом Милон перед председателем суда Луцием Фабием был еще раз заочно осужден за насильственные действия. Его обвиняли Луций Корнифиций и Квинт Патульций. Милон немедленно удалился в изгнание в Массилию. Вследствие огромных долгов его имущество поступило в продажу за одну двадцать четвертую часть своей стоимости.

(34) Вслед за Милоном на основании того же Помпеева закона первым был обвинен Марк Савфей, сын Марка, который был предводителем при штурме харчевни в Бовиллах и при убийстве Клодия. Обвиняли его Луций Кассий, Луций Фульциний, сын Гая, и Гай Валерий. Защищали его Марк Цицерон и Марк Целий, которые добились оправдания большинством одного голоса. Из числа сенаторов обвинительный приговор вынесло десять, оправдательный — восемь; из числа римских всадников обвинительный приговор вынесло девять, оправдательный — восемь; но из числа эрарных трибунов оправдательный приговор вынесло десять, обвинительный — шестеро, причем Савфея, спасла ненависть к Клодию, которой никто не скрывал, хотя положение Савфея было даже худшим, чем положение Милона, так как он явно был предводителем при захвате харчевни. Через несколько дней Савфей предстал перед председателем суда Гаем Консидием, будучи снова привлечен к суду на основании Плавциева закона о насильственных действиях, так как он будто бы захватил общественные места и носил при себе оружие; ибо он был предводителем шаек Милона. Его обвиняли Гай Фидий, Гней Аппоний, сын Гнея, и Марк Сей… сын Секста; защищали Марк Цицерон и Марк Теренций Варрон Гибба. Он был оправдан бо́льшим числом голосов, чем раньше: обвинительных он получил девятнадцать, оправдательных тридцать два, но это произошло не так, как при первом суде — всадники и сенаторы его оправдали, а эрарные трибуны осудили.

(35) Что касается Секста Клодия, по наущению которого тело Клодия было внесено в Курию, то при обвинителях Гае Цесеннии Филоне и Марке Альфидии и защитнике Тите Флакконии он был осужден подавляющим большинством голосов — сорока шестью голосами; оправдательных голосов он получил всего пять: два голоса сенаторов, три голоса всадников. Кроме того, были осуждены и те, кто явился, и те, кто не явился, будучи вызван в суд. Подавляющее большинство из них были сторонниками Клодия.

 

Речь в защиту Тита Анния Милона

(I, 1) Начиная речь в защиту храбрейшего мужа, бояться, конечно, позорно и — в то время, как сам Тит Анний тревожится о благополучии государства больше, чем о своем собственном, — мне тоже будет не к лицу, если я при разборе его дела не смогу проявить такой же твердости духа, какую проявляет он; но эта новая для нас обстановка чрезвычайного суда меня устрашает: куда ни брошу взгляд, я ищу и не нахожу ни обычаев, принятых на форуме, ни облика прежнего суда. Ведь и место, где вы заседаете, не окружено толпой, как это бывало прежде, вокруг нас не теснится, как обычно, множество народа, а те отряды, (2) которые вы видите у входов во все храмы, даже если они и расставлены для отражения насильственных действий, все же наводят на оратора какой-то ужас, так что — хотя мы на форуме и в суде находимся под спасительной и необходимой охраной стражи — все же мы, даже избавленные от страха, не можем не страшиться. Если бы я думал, судьи, что все эти меры направлены против Милона, я бы уступил обстоятельствам и решил, что перед лицом столь значительной вооруженной силы произносить речь неуместно; но меня ободряет и успокаивает разумное решение Гнея Помпея, мужа мудрейшего и справедливейшего; эта справедливость, конечно, и не позволила ему допустить, чтобы вооруженные солдаты расправились с тем человеком, которого он как обвиняемого передал в руки суда; по свойственной ему мудрости, он не стал бы прикрывать авторитетом государства бесчинство возбужденной толпы. (3) Поэтому и это оружие, и эти центурионы, и эти когорты возвещают нам не об опасности, а о защите и побуждают нас не только сохранять спокойствие, но также и быть мужественными, а мне обеспечивают не только поддержку во время моей защитительной речи, но и соблюдение тишины. Остальная же толпа — та, что состоит из подлинных граждан, — всецело на нашей стороне; среди всех тех, которые примостились повсюду, откуда только можно видеть какую-либо часть форума, и кто ожидает исхода этого суда, нет никого, кто бы не сочувствовал доблести Милона и не думал, что сегодня происходит решительная битва за них самих, за их детей, за их отечество, за их достояние. (II) Наши противники и враги — только те люди, которых бешенство Публия Клодия вскормило грабежами, поджогами и всем, что пагубно для государства, те, в ком еще на вчерашней народной сходке возбуждали стремление навязать вам приговор, согласный с их желаниями; если здесь, чего доброго, раздадутся их выкрики, то пусть именно это и побудит вас сохранить в своей среде того гражданина, который всегда презирал этих людей и их оглушительный крик, если дело шло о вашем благополучии. (4) Поэтому будьте тверды, судьи, и страх — если вы еще чего-то опасаетесь — оставьте. Если вы когда-нибудь имели возможность выносить приговор о честных и храбрых мужах, о достойных гражданах, если, наконец, избранным мужам из виднейших сословий вообще когда-либо представлялся случай проявить на деле, при голосовании свою преданность храбрым и честным гражданам, о которой они часто говорили и давали понять выражением своих лиц, то именно сейчас вы обладаете всей полнотой власти и можете решить, будем ли мы, всегда уважавшие ваш авторитет, всегда терпеть несчастья и находиться в плачевном положении, так долго преследуемые пропащими гражданами, или, наконец, благодаря вам и вашей добросовестности, доблести и мудрости, сможем вздохнуть свободно. (5) Действительно, можно ли назвать или представить себе кого-нибудь, кто был бы более взволнован, более встревожен, более измучен, чем мы двое? Ведь мы, будучи привлечены к государственной деятельности надеждой на величайшие награды, не можем не опасаться, что нам грозят жесточайшие муки. Я, правда, всегда думал, что Милону, во всяком случае, на бурных народных сходках еще предстоит испытать немало гроз и ураганов, так как он всегда выступал в защиту честных людей и против бесчестных, но я никогда не ожидал, что даже в суде — и при настоящем его составе, когда приговор будут выносить наиболее выдающиеся мужи из всех сословий, — недруги Милона смогут питать надежду на то, что им удастся при содействии таких мужей, как вы, не говорю уже — погубить его, но хотя бы нанести ущерб его славе. (6) Впрочем, в этом деле, судьи, я не стану для защиты Тита Анния от этого обвинения слишком часто ссылаться на его трибунат и на все, что им совершено во имя спасения государства. Если вы не увидите воочию, что засаду Милону устроил Клодий, то я не стану упрашивать вас простить нам, ввиду наших многочисленных величайших заслуг перед государством, это поставленное нам в вину деяние; не стану и требовать, чтобы вы — коль скоро смерть Клодия для вас оказалась спасением — приписали ее скорее доблести Милона, чем счастливой судьбе римского народа. Но если козни Клодия станут яснее этого вот солнечного света, вот тогда только я буду заклинать и умолять вас, судьи: если мы уже утратили все остальное, то пусть нам будет разрешено хотя бы защищать свою жизнь от дерзости и оружия недругов, не боясь кары.

(III, 7) Но прежде чем перейти к тому, что прямо относится к предмету вашего рассмотрения, я нахожу нужным опровергнуть то, о чем недруги часто кричали в сенате, бесчестные люди — на народной сходке, а несколько ранее — обвинители, дабы вы, избавившись от любых заблуждений, могли разобраться, в чем суть этого дела. Тот, кто признает себя виновным в убийстве человека, как говорят, не вправе смотреть на дневной свет. Но в каком городе рассуждают так эти глупцы? Не правда ли, в том самом городе, где первым судом, угрожавшим потерей гражданских прав, был суд над Марком Горацием, храбрейшим мужем, который, несмотря на то что граждане еще не были свободны, все-таки комициями римского народа был освобожден от ответственности, хотя и признался, что своей рукой убил сестру. (8) Кто же не знает, что в суде по делу об убийстве обычно либо вообще отрицают, что оно было совершено, либо доказывают, что оно было совершено по справедливости и по праву? Или вы, быть может, думаете, что Публий Африканский был лишен разума? Ведь он, когда народный трибун Гай Карбон, желая возбудить мятеж, спросил его на народной сходке, каково его мнение о смерти Тиберия Гракха, ответил, что это убийство он считает законным. Если бы убийство преступных граждан считалось беззаконием, то следовало бы признать совершившими беззаконие и знаменитого Агалу Сервилия, и Публия Насику, и Луция Опимия, и Гая Мария, и сенат в мое консульство. Поэтому-то, судьи, ученейшие люди не без основания передали нам в своих сочинениях рассказы о том, как тот, кто, мстя за отца, убил свою мать, был, когда голоса людей разделились, оправдан голосом божества и притом именно голосом самой мудрой из богинь. (9) Итак, если Двенадцать таблиц разрешили безнаказанно убивать вора ночью при всяких обстоятельствах, а днем — в случае, если он станет защищаться оружием, то кто станет утверждать, что наказанию подлежит всякое убийство, при каких бы обстоятельствах оно ни произошло, когда мы видим, что сами законы иногда как бы вручают нам меч для убийства? (IV) Но если в известных случаях имеется законное основание для убийства (а таких случаев много), то в одном из них убийство не только законно, но даже необходимо, а именно, в случае, когда силой оказывают сопротивление насилию. Однажды в войске Мария один военный трибун, родственник этого полководца, пытался лишить солдата целомудрия и был убит тем, к кому он хотел применить насилие; ибо честный юноша предпочел совершить опасный поступок, лишь бы не претерпеть позора. И выдающийся муж не признал его виновным в преступлении и не наказал. (10) Но как может быть противозаконно убит человек, подстерегающий в засаде, и разбойник? Зачем же нам свита, зачем мечи? Их, несомненно, не дозволялось бы иметь, если бы ими не дозволялось пользоваться ни при каких обстоятельствах. Итак, судьи, существует вот какой не писаный, но естественный закон, который мы не заучили, не получили по наследству, не вычитали, но взяли у самой природы, из нее почерпнули, из нее извлекли; он не приобретен, а прирожден; мы не обучены ему, а им проникнуты: если нашей жизни угрожают какие-либо козни, насилие, оружие разбойников или недругов, то всякий способ самозащиты оправдан. (11) Ибо молчат законы среди лязга оружия и не велят себя ждать, если тому, кто захочет ожидать их помощи, придется пострадать от беззакония раньше, чем покарать по закону. Впрочем, возможность защиты весьма мудро и как бы молчаливо нам предоставляет сам закон, запрещающий не убийство, а ношение оружия с целью убийства. Поэтому, судьи, пусть это положение и станет основой этого судебного разбирательства; ведь я не сомневаюсь, что смогу убедить вас в справедливости своей защиты, если вы будете твердо помнить то, чего вам не следует забывать: тот, кто устроил засаду, может быть убит на законном основании.

(V, 12) Перехожу к тому, о чем так часто говорят недруги Милона: будто сенат признал, что резня, при которой Публий Клодий был убит, есть деяние, направленное против государства. Но в действительности сенат одобрил ее не только своим голосованием, но и знаками сочувствия. Сколько раз говорил я в сенате по этому делу! При каком одобрении со стороны всего сословия сенаторов, одобрении отнюдь не молчаливом и не тайном! И действительно, разве в сенате, собиравшемся в полном составе, нашлось когда-либо четверо или, самое большее, пятеро сенаторов, которые бы не одобрили дела Милона? Это показывают и те сходки едва уцелевших людей, которые созывал этот вот опаленный огнем народный трибун, где он изо дня в день с ненавистью кричал о моем «владычестве», говоря, что сенат постановляет не то, что находит нужным, а то, чего хочу я. Если это следует называть владычеством, а не скромным влиянием, основанным на больших заслугах перед государством и служащим всякому честному делу, или же известным расположением честных людей ко мне, основанным на моих услугах и трудах, то я согласен — пусть это так и называется, лишь бы я мог использовать его на благо честных людей и против безумия негодяев. (13) Что касается этого суда, то, хотя он и вполне справедлив, все же сенат никогда не признавал нужным учреждать его; ведь существовали законы, существовали постоянные суды и по делам об убийстве и по делам о насильственных действиях, а смерть Публия Клодия не причинила сенату столь великого горя и скорби, чтобы следовало назначать чрезвычайный суд. И право, если некогда у сената была вырвана из рук власть назначать суд о кощунственном блудодеянии этого человека, то кто может поверить, чтобы сейчас тот же сенат признал нужным учредить постоянный суд по поводу его гибели. Итак, почему сенат признал поджог Курии, осаду дома Марка Лепида и резню деяниями, направленными против государства? Потому, что в свободном государстве, в среде граждан всякое насилие всегда было деянием противогосударственным. (14) Правда, и упомянутая мной защита против насильственных действий не всегда желательна, но иногда необходима. Или вы, быть может, думаете, что в тот день, когда был убит Тиберий Гракх, или в тот день, когда был убит Гай, или в тот день, когда, хотя и ради блага государства, было подавлено вооруженное выступление Сатурнина, государству все же не было нанесено раны. (VI) Поэтому, так как стало известно, что на Аппиевой дороге произошла резня, я сам определил, что противогосударственное деяние совершил не тот, кто защищался, но так как здесь были и насильственные действия и засада, то решение вопроса о виновности я отложил до суда, а деяние заклеймил. И если бы тот самый бешеный народный трибун позволил сенату осуществить, что сенат признавал нужным, то этого чрезвычайного суда у нас бы не было. Ведь сенат пытался вынести постановление, чтобы суд происходил на основании старых законов, но только вне очереди; однако голосование было произведено раздельно, по чьему-то требованию, впрочем, нет никакой необходимости разглашать позорные поступки каждого сенатора. И вот остальная часть решения сената была уничтожена купленной интерцессией.

(15) «Но ведь Гней Помпей, внеся свое предложение, тем самым высказался также и о самом событии и о судебном деле; ведь он внес предложение по поводу резни, которая будто бы произошла на Аппиевой дороге и при которой был убит Публий Клодий». Какое же предложение он внес? Разумеется, чтобы было произведено следствие. Что же надо расследовать? Совершено ли убийство? Но это установлено. Кем? Но это известно. Следовательно, Помпей видел, что, даже если факт признан, все же есть возможность, согласно праву, взять на себя защиту; ибо, если бы Гней Помпей не думал, что и тот, кто признается в своем преступлении, может быть оправдан, — ведь он видел, что и мы ничего не отрицаем, — то он никогда не приказал бы расследовать дело, а при вынесении приговора не дал бы вам в руки и ту, и другую букву — и спасительную и гибельную. Мне, право, кажется, что Гней Помпей не только не вынес сколько-нибудь строгого суждения о Милоне, но, по-видимому, даже указал, что́ именно вам надо иметь в виду при вынесении приговора; ведь тот, кто не просто назначил кару человеку, который сознается в своем преступлении, но предоставил возможность защиты, нашел нужным расследовать причину гибели, а не самый факт. (16) Потом Помпей, конечно, сам скажет, почему он счел нужным по собственному почину сделать эту уступку — во имя ли Публия Клодия или же ввиду нынешнего положения вещей.

(VII) В своем собственном доме был убит народный трибун Марк Друс, знатнейший муж, защитник сената, а при тех обстоятельствах, можно сказать, его опора, дядя этого вот нашего судьи, храбрейшего мужа Марка Катона; перед народом вопрос о его смерти поставлен не был; сенат суда не назначал. От своих отцов мы слыхали, сколь великой скорбью был охвачен этот город, когда Публий Африканский, почивавший у себя дома, был ночью злодейски убит. Кто тогда тяжко не вздохнул? Кто не предавался печали из-за того, что человеку, которого — если бы это только было возможно — все желали бы видеть бессмертным, не дали умереть естественной смертью? Но разве было предложено назначить по делу о смерти Публия Африканского какой бы то ни было суд? Как известно, нет. (17) Почему же? Потому, что убийство прославившегося человека — такое же злодеяние, как и убийство человека неизвестного. Пусть при жизни выдающиеся люди отличаются своим достоинством от людей незначительных; но смерть и тех, и других, если ее причиной было преступление, должна подлежать одной и той же каре и действию одних и тех же законов. Или, быть может, человек, убивший своего отца-консуляра, будет более отцеубийцей, чем тот, кто убьет своего отца, человека незначительного? Или гибель Публия Клодия была ужаснее оттого, что он был убит среди памятников своих предков? Ведь обвинители часто говорят это; можно подумать, что знаменитый Аппий Слепой проложил дорогу для того, чтобы там безнаказанно разбойничали его потомки, а не для того, чтобы ею пользовался народ. (18) Когда же на этой вашей Аппиевой дороге Публий Клодий убил виднейшего римского всадника Марка Папирия, то его злодеяние осталось безнаказанным: ведь тогда знатный человек убил римского всадника среди памятников своих предков; а теперь какие трагические речи вызывает это же название — «Аппиева»! Когда на ней пролилась кровь честного и ни в чем неповинного мужа, то о ней молчали, а теперь только и речи, что о ней, теперь, когда она напоена кровью разбойника и братоубийцы!

Но стоит ли упоминать об этих недавних событиях? Ведь в храме Кастора был задержан раб Публия Клодия, которому тот велел подстеречь и убить Гнея Помпея. У раба из рук был вырван кинжал, и он во всем сознался. После этого Помпей перестал бывать на форуме, бывать в сенате, бывать на народе; он счел дверь и стены дома более надежной защитой, чем законы и правосудие. (19) И что же, разве была тогда совершена какая-нибудь рогация, разве был назначен какой-то чрезвычайный суд? А между тем если уж когда-либо следовало это сделать, то, конечно, именно в этом случае: и самый факт, и лицо, о котором шла речь, и все обстоятельства дела заслуживали этого. Злоумышленник был поставлен на форуме и в самом вестибуле сената, а смерть ждала того мужа, от чьей жизни зависело благополучие всех граждан; это произошло при таких обстоятельствах в государстве, когда гибель его одного повлекла бы за собой погибель не только наших граждан, но и всех народов. Или, быть может, этот поступок не подлежал наказанию, так как он не достиг своей цели? Как будто бы законы карают людей только за их поступки, а не за намерения! Меньше можно было сетовать, так как дело не было доведено до конца, но наказать тем не менее следовало. (20) Сколько раз, судьи, сам я ускользал от оружия Публия Клодия и от его окровавленных рук! Если бы меня не спасла от них счастливая судьба, — моя ли или же государства — то разве кто-нибудь предложил бы назначить суд по делу о моей гибели?

(VIII) Но как глупо с моей стороны осмелиться сравнивать Друса, Публия Африканского, Помпея, себя самого с Публием Клодием! Все то можно было стерпеть, а вот смерти Публия Клодия никто не может перенести спокойно. Рыдает сенат, скорбит сословие всадников, все граждане удручены. В трауре муниципии, убиваются колонии; сами поля, наконец, тоскуют по такому благодетелю, по такому полезному, по такому мягкосердечному гражданину. (21) Нет, не это было причиной, судьи, конечно, не это было причиной, почему Помпей признал нужным внести предложение о назначении суда; но он как человек разумный, более того — обладающий некоторой божественной мудростью, понял многое: что Клодий был ему недругом, а другом был Милон; но если бы среди всеобщего ликования и сам он стал радоваться, то могло бы показаться, что примирение между ним и Клодием было мнимым; и многое другое понял он, но всего важнее было для него то, что вы — как бы сурово ни было внесенное им предложение — свой приговор все же вынесете смело. Потому-то Помпей и выбрал в наиболее прославленных сословиях самые яркие светила, причем он вовсе не устранял моих друзей из состава суда, как некоторые утверждают; ему, человеку справедливому, это даже и в голову не приходило; да если бы он и хотел поступить так, ему бы это не удалось, коль скоро он старался назначить судьями людей честных; ведь то уважение, каким я пользуюсь, не ограничено кругом моих ближайших друзей; этот круг не может быть очень широким, так как невозможно находиться в тесном общении с большим числом людей; но если я и обладаю известным влиянием, то оно основано на том, что забота о благе государства связала меня с честными людьми вообще; и когда Помпей выбирал из них самых лучших, полагая, что поступать так он обязан как человек добросовестный, он не мог не выбрать моих благожелателей. (22) А настаивая на том, чтобы в этом суде председательствовал ты, Луций Домиций, он стремился только к одному: к справедливости, строгости, человеколюбию, добросовестности. Помпей предложил, чтобы председателем непременно был консуляр, так как он, я думаю, полагал, что долг первенствующих — противодействовать легковерию толпы и безрассудству негодяев. Из числа консуляров он избрал именно тебя; ведь ты уже в молодости представил ясные доказательства того, насколько ты презираешь безумные стремления вожаков народа.

(IX, 23) Итак, судьи, перехожу, наконец, к разбираемому судебному делу: если, с одной стороны, признание в совершенном деянии не является чем-то необычным, а сенат вынес решение о нашем деле в полном соответствии с нашим желанием, если человек, предложивший закон, — хотя сам факт бесспорен — все же захотел рассмотреть его с точки зрения права, если в качестве судей избраны такие люди, а во главе суда поставлен такой человек, что они рассмотрят это дело справедливо и мудро, то на вас, судьи, теперь возлагается обязанность расследовать только одно: кто кому устроил засаду? Для того, чтобы вам было легче понять это на основании доказательств, прошу вас быть особенно внимательными, пока я буду кратко излагать вам, что именно произошло.

(24) Намереваясь во время своей претуры поколебать государство всяческими злодеяниями и видя, что в прошлом году выборы так запоздали, что он мог бы исполнять обязанности претора только в течение нескольких месяцев, Публий Клодий (ведь он не стремился, как другие, к почетной должности; нет, он, во-первых, хотел избавиться от коллеги в лице Луция Павла, гражданина исключительной доблести; во-вторых, добивался полного годичного срока для того, чтобы растерзать государство) неожиданно отказался от избрания в свой год и перенес свое соискание на следующий год не по каким-либо соображениям, касавшимся религии, как это бывает, но чтобы располагать, как он сам говорил, для исполнения обязанностей претора, то есть для ниспровержения государственного строя, полным и несокращенным годичным сроком. (25) Он понимал, что при консуле в лице Милона его претура будет бессильной и слабой; а что Милон по единодушному желанию римского народа будет избран в консулы, он видел ясно. Тогда он переметнулся на сторону его соперников, но при этом он один даже наперекор им руководил всеми их действиями при соискании и, по его собственным словам, вынес все выборы на своих плечах: он созывал трибы, был посредником, пытался образовать новую Коллинскую трибу, набирая подлейших граждан. Чем больше мутил Клодий, тем сильнее изо дня в день становился Милон. Как только этот человек, готовый на любое злодеяние, увидел, что храбрейший муж, его злейший недруг, без всякого сомнения, станет консулом, и как только он понял, что это было не раз засвидетельствовано не только молвой, но также и голосованием римского народа, он начал действовать напрямик и стал открыто говорить, что Милона надо убить. (26) Он привел с Апеннина грубых и диких рабов, при посредстве которых он ранее уже опустошил казенные леса и разорил Этрурию; вы не раз видели их. Положение было вполне ясным. И в самом деле, он заявлял во всеуслышание, что у Милона нельзя отнять консульство, но можно отнять жизнь. Мало того, на вопрос Марка Фавония, храбрейшего мужа, на что, собственно говоря, надеется он, неистовствуя, коль скоро Милон жив, Клодий ответил, что Милон погибнет через три или, самое большее, через четыре дня. Эти его слова Фавоний тотчас же сообщил присутствующему здесь Марку Катону.

(X, 27) Тем временем Клодий, зная (ведь узнать это было нетрудно), что за двенадцать дней до февральских календ Милону предстоит торжественная, официальная, необходимая поездка в Ланувий для избрания фламина (Милон был диктатором Ланувия), все же накануне сам внезапно выехал из Рима, чтобы, как выяснилось из обстоятельств дела, устроить Милону засаду перед своим имением; притом он выехал, даже отказавшись от присутствия на бурной сходке, назначенной на этот день, где ожидалось его безрассудное выступление; он никогда бы не отказался от него, если бы не захотел выбрать место и время для своего злодеяния. (28) Милон же, пробыв этот день в сенате, пока заседание не закончилось, пришел домой, сменил обувь и одежду, немного задержался, пока, как водится, собиралась его жена, затем выехал в то время, когда Клодий, если он действительно думал приехать в этот день в Рим, уже мог бы возвратиться. Его встретил Клодий, ехавший налегке, верхом, а не в повозке, без поклажи, без своих обычных спутников-греков, без жены, чего не бывало почти никогда; а между тем этот вот «коварный злоумышленник», который будто бы отправился в путь с целью убийства, ехал с женой, в повозке, одетый в дорожный плащ, с большой, обременительной и избалованной свитой из рабынь и молодых рабов. (29) Он попадается навстречу Клодию перед его имением приблизительно в одиннадцатом часу или около этого. Тотчас же множество вооруженных людей, спустившись с холма, бросается прямо на Милона; они убивают его возницу. Но когда Милон, сбросив плащ, спрыгнул с повозки и стал ожесточенно защищаться, то одни из приспешников Клодия, выхватив мечи, обежали вокруг повозки, чтобы напасть на Милона сзади, другие же, считая его уже убитым, набросились на его рабов, находившихся в конце поезда; одни рабы, верные своему господину и мужественные, были убиты; другие, видя, что около повозки происходит схватка, не имея возможности помочь своему господину и услыхав от самого Клодия, что Милон уже убит, поверили этому; и тогда (говорю напрямик и не с целью отвести обвинение, а чтобы сказать, как все в действительности произошло) рабы Милона — не по приказанию своего господина, не с его ведома и не в его присутствии — поступили так, как следовало бы поступать при таких же обстоятельствах рабам любого из нас.

(XI, 30) Как я изложил вам, судьи, так это и произошло: злоумышленника одолели, силой была побеждена сила или, вернее, доблестью была раздавлена дерзость. Не стану говорить о том, что́ выиграло государство, что́ выиграли вы, что́ — все честные люди; все это, конечно, нисколько не может помочь Милону; ведь его судьба такова, что он не мог бы спастись сам, не принеся в то же время спасения вам и государству. Если совершенное противозаконно, то я ничего не могу сказать в его защиту; но если защищать свое тело, свою голову, свою жизнь любыми средствами от всяческого насилия людям образованным повелевает рассудок, если к этому же варваров побуждает необходимость, иноземные племена — обычай, а диких зверей — сама природа, то вы не можете признать это деяние бесчестным, не признав одновременно, что всякий, на кого нападут разбойники, должен погибнуть либо от их оружия, либо от вашего приговора. (31) Если бы Милон думал так, то он, несомненно, предпочел бы подставить Публию Клодию свое горло, в которое тот не раз и не впервые метил, а не выслушать ваш приговор, который убьет его за то, что он не позволил себя убить Клодию. Но если никто из вас не думает так, то решению суда теперь подлежит уже не вопрос о том, был ли Клодий убит (это мы признаем), но — законно ли был он убит или же противозаконно, о чем часто ставился вопрос при разборе многих судебных дел. Что была устроена засада, установлено; именно это сенат и признал противогосударственным деянием; но который из них двоих устроил засаду, еще не выяснено; именно это и предложено расследовать. Таким образом, сенат заклеймил деяние, а не человека, и Помпей предложил назначить суд по вопросу о праве, а не по вопросу о факте. (XII) Итак, должен ли суд рассматривать какой-либо иной вопрос, кроме одного: кто кому устроил засаду? Очевидно, нет. Если засаду Клодию устроил Милон, то пусть он и понесет наказание; если же Клодий — Милону, то мы должны быть оправданы.

(32) Как же можно установить, что засаду Милону устроил Клодий? Имея дело со столь дерзким, со столь нечестивым извергом, достаточно доказать, что у него к этому были важные основания, что смерть Милона сулила ему осуществление больших надежд, большие выгоды. Поэтому известное Кассиево выражение: «Кому это выгодно?» — должно иметь силу по отношению к этим двоим, хотя человека честного никакая выгода не толкнет на преступление, между тем как людей нечестных нередко на него толкает и малая. Клодию же убийство Милона обеспечивало не только претуру; оно избавляло его от такого консула, при котором ему бы не удалось совершить ни одного преступления, и сулило ему претуру при таких консулах, при чьем если не пособничестве, то, во всяком случае, попустительстве он надеялся преуспеть в задуманных им безумных насильственных действиях. Эти консулы — вот как он рассуждал — не пожелали бы пресекать его попытки, если бы и могли, так как считали бы себя обязанными ему такой важной государственной должностью, а если бы они даже и захотели сделать это, то, пожалуй, едва ли смогли бы сломить дерзость этого закоренелого преступника. (33) Или вы, судьи, только одни, действительно, ничего не знаете? Или вы — чужеземцы в этом городе? Или уши ваши бродят где-то далеко, и до них не дошла столь распространившаяся среди граждан молва о том, какие законы — если только их можно называть законами, а не факелами для поджога Рима, не язвой государства — собирался он навязать всем нам и выжечь на нашем теле? Покажи, пожалуйста, Секст Клодий, покажи тот ларец, где хранились ваши законы, который ты, говорят, подхватил в его доме и вынес, словно палладий, из гущи схватки в ночной темноте, разумеется, для того, чтобы этот великолепный дар, это орудие для исполнения обязанностей трибуна передать кому-нибудь из тех, кто стал бы исполнять эти обязанности трибуна под твоим руководством, если такой человек найдется. Вот сейчас он бросил на меня такой взгляд, какой обычно бросал, осыпая всех всевозможными угрозами. Светило Курии меня, конечно, пугает. (XIII) Как? Неужели ты думаешь, что я сержусь на тебя, Секст, за то, что ты наказал моего величайшего недруга даже гораздо более жестоко, чем я при своем человеколюбии мог бы потребовать? Окровавленное тело Публия Клодия ты выбросил из дому; ты притащил его в общественное место; лишив его изображений предков, торжественного похоронного шествия и хвалебной речи, ты оставил его полуобгоревшим на кусках зловещего дерева, чтобы бродячие псы ночью растерзали его. Поэтому, хотя ты и поступил нечестиво, все же за то, что свою жестокость ты проявил по отношению к моему недругу, похвалить тебя не могу, но быть в гневе на тебя я, во всяком случае, не должен.

(34) [Вы слышали, судьи, как важно было для Клодия,] чтобы был убит Милон. Теперь обратитесь к Милону. Было ли важно для Милона, чтобы был уничтожен Клодий? На каком основании Милон мог, не скажу — это допустить, но этого желать? «Милону, рассчитывавшему на консульство, Клодий стоял поперек дороги». Но, несмотря на противодействие Клодия, Милона вот-вот должны были избрать; мало того, именно ввиду этого противодействия его избрали бы еще охотнее, и даже я не был за него лучшим ходатаем, чем сам Клодий. Правда, на вас, судьи, сильно действовали воспоминания о заслугах Милона передо мной и перед государством, действовали мои мольбы и слезы, которые, как я чувствовал, тогда вас глубоко трогали, но гораздо сильнее действовал страх перед грозившими вам опасностями. В самом деле, кто из граждан представлял себе ничем не ограниченную претуру Публия Клодия, не испытывая сильнейшего страха перед государственным переворотом? А что его претура стала бы неограниченной, если бы консулом не стал тот, кто сумел бы ее обуздать, это все ясно видели. Так как весь римский народ чувствовал, что таков один только Милон, то неужели кто-нибудь не решился бы, подав свой голос, избавить себя от страха, а все государство — от опасности? Теперь же, с устранением Клодия, Милону, чтобы сохранить свое почетное положение, придется прибегнуть уже к обычным средствам. Та исключительная и на долю его одного выпавшая слава, которая росла изо дня на день благодаря тому, что он противостоял бешенству Клодия, ныне, со смертью Клодия, уже угасла. Вы в выигрыше — вам уже нечего бояться кого бы то ни было из граждан; Милон же многое утратил: возможность проявлять доблесть, рассчитывать на избрание в консулы; он утратил неиссякающий источник славы. Поэтому уверенность в избрании Милона в консулы, которую не удалось поколебать при жизни Клодия, после его смерти пошатнулась. Следовательно, смерть Клодия не только не пошла Милону на пользу, но даже повредила ему. (35) «Но он поддался чувству ненависти, совершил это в гневе, совершил как недруг; он мстил за несправедливость, карал за испытанную им обиду». А если я скажу, что все эти чувства были присущи Клодию в гораздо большей степени, чем Милону, вернее, что у первого они были чрезвычайно сильны, а у второго отсутствовали, то чего вам еще? В самом деле, какие были у Милона основания ненавидеть Клодия? Ведь источником, породившим и питавшим его славу, были именно его отношения с Клодием, разве только он ненавидел его той гражданской ненавистью, какой мы ненавидим всех бесчестных людей. Клодий, напротив, ненавидел Милона, во-первых, как бойца за мое восстановление в правах; во-вторых, как человека, преследовавшего его за проявления бешенства и подавлявшего его вооруженные выступления; в-третьих, также и как своего обвинителя; ведь Клодий до самой смерти своей находился под судом, обвиненный Милоном на основании Плоциева закона. С каким чувством, по вашему мнению, переносил этот тиранн все эти нападки? Как велика была его ненависть и даже сколь законна она была в этом беззаконнике?

(XIV, 36) Не хватает только того, чтобы для Клодия теперь послужили оправданием его характер и образ жизни, а Милону это самое было вменено в вину. «Клодий никогда не прибегал к насилию, Милон — всегда». Как? Когда я, к прискорбию вашему, судьи, покидал Рим, разве я боялся суда, а не рабов, не оружия, не насилия? Разве могло быть законным мое восстановление в правах, если бы мое удаление не было незаконным? Клодий, правда, привлек меня к суду, предложил наложить на меня пеню, предъявил мне обвинение в государственном преступлении, и, конечно, мне следовало бояться суда, словно речь шла о каком-то грязном деле, притом касавшемся меня одного, а не о славном деянии, касавшемся вас всех. Но ради собственного благополучия подставлять своих сограждан, которых я спас своей мудростью и ценой опасностей, под удары оружия рабов, нищих граждан и злоумышленников я не захотел. (37) Ведь я видел, видел, что еще немного — и самого́ присутствующего здесь Квинта Гортенсия, светило и украшение государства, умертвили бы собравшиеся рабы, когда он поддерживал меня. В этой свалке так избили сопровождавшего его сенатора Гая Вибиена, честнейшего мужа, что он скончался. А впоследствии когда бездействовал кинжал Клодия, некогда полученный им от Катилины? Это он был занесен над нами; это ему не позволил я поразить вас из-за меня; это он подстерегал Помпея; это он убийством Папирия запятнал нашу Аппиеву дорогу, памятник, носящий имя Аппия; это он же после долгого промежутка времени снова был направлен против меня; как раз недавно он, как вы знаете, чуть было не убил меня около Регии. (38) Что похожего сделал Милон? Ведь он прибегал к силе только для того, чтобы Публий Клодий — коль скоро не было возможности привлечь его к суду — не захватил насильственно власти в государстве. Если бы Милон хотел убить Клодия, то сколько раз ему представлялся для этого удобный случай и какой прекрасный! Разве он не мог с полным правом отомстить ему за себя, защищая свой дом и богов-пенатов, когда Клодий его осаждал? Разве он не мог убить Клодия, когда был ранен выдающийся гражданин и храбрейший муж, его коллега Публий Сестий? Разве он не мог убить его, когда был прогнан честнейший муж Квинт Фабриций, вносивший закон о моем возвращении, после жесточайшей резни на форуме? Разве он не мог это сделать, когда был осажден дом справедливейшего и храбрейшего претора Луция Цецилия? Или в тот день, когда обо мне был внесен закон и когда сбежалась вся Италия, взволнованная моим восстановлением в правах? В ту пору все охотно признали бы это славным деянием, так что, даже если бы это совершил Милон, все граждане приписали бы эту заслугу себе. (XV, 39) А какое это было время! Прославленный и храбрейший консул, недруг Клодию, [Публий Лентул,] хотел покарать Клодия за его злодеяния, бороться за сенат, защищать ваши решения, оберегать всеобщее согласие, восстановить меня в гражданских правах; семеро преторов, восемь народных трибунов были противниками Клодия, а моими защитниками; Гней Помпей, зачинатель и руководитель дела моего возвращения, был врагом Клодию; ведь это его убедительнейшему и почетнейшему предложению о моем избавлении последовал весь сенат; ведь это он убедил римский народ; ведь это он, издавая в Капуе постановление насчет меня, сам подал всей Италии, жаждавшей его заступничества за меня и умолявшей его о нем, знак поспешить в Рим для моего восстановления в правах; наконец, ненависть всех граждан к Клодию разгоралась от тоски по мне, так что если бы кто-нибудь убил его тогда, то все дело шло бы не о безнаказанности для убийцы, а о его награждении. (40) Несмотря на это, Милон сдержался и вызывал Публия Клодия в суд дважды, к насилию же не призывал никогда. Далее, когда Милон стал частным лицом и Публий Клодий его обвинял в суде перед народом, причем было произведено нападение на Гнея Помпея, произносившего речь в защиту Милона, какой тогда был, уже не говорю — удобный случай, нет, даже достаточный повод уничтожить Публия Клодия! А недавно, когда Марк Антоний подал всем честным людям великую надежду на избавление и этот знатный юноша смело взял на себя важное государственное дело и уже держал этого дикого зверя, уклонявшегося от петель суда, запутавшимся в тенетах, — бессмертные боги! — какой это был повод, какой подходящий случай! Когда Публий Клодий, убегая, укрылся в потемках на лестнице, разве трудно было Милону уничтожить эту пагубу, не возбудив к себе ненависти, а Марку Антонию доставив величайшую славу? (41) Сколько раз представлялась такая возможность на поле во время выборов, например, когда Клодий вломился в ограду, велел обнажить мечи и бросать камни, а затем, устрашенный выражением лица Милона, внезапно бежал к Тибру, а вы и все честные люди возносили мольбы о том, чтобы Милон, наконец, решился проявить свою доблесть!

(XVI) Итак, того, кого Милон не захотел убить в ту пору, когда он снискал бы за это всеобщее одобрение, он захотел убить теперь, когда кое-кто этим недоволен; того, кого он не решился убить по праву, в подходящем месте, вовремя, безнаказанно, он, не колеблясь, убил в нарушение права, в неподходящем месте, не вовремя, с опасностью утратить гражданские права? (42) Это тем более невозможно, что борьба за наивысшую почетную должность, судьи, и день комиций были близки; а в это время (ведь я знаю, какую робость испытывают честолюбцы и как безмерно волнуется тот, кто жаждет консульства) мы боимся всего — не только открытого порицания, но даже тайных мыслей; мы страшимся слухов, пустых россказней, выдумок, следим за выражением лица и глаз у всех граждан. Ведь нет ничего столь непрочного, столь нежного, столь хрупкого и шаткого, как расположение к нам и настроение граждан, которых раздражает не только бесчестность кандидатов. Более того, граждане досадуют даже на их достойные поступки. (43) И что же, неужели Милон, уже видя перед собой этот вожделенный и желанный день выборов, был готов прийти на священные авспиции центурий с окровавленными руками, выставляя напоказ свое преступное деяние и признаваясь в нем? Сколь невероятно такое подозрение, когда оно касается Милона, и сколько правдоподобно, когда касается Клодия, который думал, что он, убив Милона, будет царствовать! Далее, кто же не знает, судьи, что при совершении всякого дерзостного поступка величайшим соблазном является надежда на безнаказанность? Кто же из них питал такую надежду: Милон ли, которого даже теперь обвиняют в этом деянии, славном или во всяком случае необходимом для него, или же Клодий, который уже давно усвоил себе такое презрение к суду и к каре, что ему не доставляло никакого удовольствия все то, что соответствует природе или разрешается законами?

(44) Но зачем я привожу доказательства? К чему мои дальнейшие рассуждения? Призываю тебя, Квинт Петилий, честнейшего и храбрейшего гражданина; беру в свидетели тебя, Марк Катон; ведь сам божественный промысел дал мне вас в качестве судей. Вы сами слыхали от Марка Фавония (и притом еще при жизни Клодия), что Клодий предсказывал ему гибель Милона в течение ближайших трех дней. Через день после того, как Клодий сказал это, и произошло событие, о котором мы говорим. Если он, не колеблясь, открыл, что́ он думал, то можете ли вы сомневаться насчет того, что́ он сделал? (XVII, 45) Как же Клодий не ошибся в дне? Ведь я сейчас сказал, что узнать о жертвоприношениях, установленных от имени ланувийского диктатора, не составляло труда. Он понял, что Милону было необходимо выехать в Ланувий именно в тот день, когда он и выехал. Поэтому он его опередил. «Но в какой день?» В тот, когда, как я уже сказал, состоялась сходка обезумевших людей, возбужденных народным трибуном, его собственным наймитом. Этого дня, этой народной сходки, этих выкриков он, если бы не спешил осуществить задуманное им злодеяние, никогда бы не пропустил. Итак, у Публия Клодия не было никаких оснований для поездки, было даже основание остаться в Риме; у Милона, напротив, остаться не было никакой возможности, для отъезда же было не только основание, но даже необходимость. А что, если — в то время как Клодий знал, что в этот день Милон будет в дороге, — Милон не мог даже предположить это насчет Клодия? (46) Прежде всего я спрашиваю, каким образом Милон мог это знать. Относительно Клодия об этом и спрашивать не стоит. Даже если Клодий спросил одного только Тита Патину, самого близкого ему человека, то он мог узнать, что в этот самый день в Ланувии диктатором Милоном непременно должны были быть устроены выборы фламина; но и от многих других людей [хотя бы от любого из жителей Ланувия] он очень легко мог это узнать. А от кого Милон мог узнать о возвращении Клодия? Но допустим, что он даже узнал об этом, — смотрите, какую большую уступку я вам делаю, — допустим, что он даже подкупил раба, как сказал мой приятель Квинт Аррий. Прочтите показания своих свидетелей. Житель Интерамны, Гай Кавсиний Схола, человек, очень близкий Клодию и притом сопровождавший его в этот день, — по его прежнему свидетельству, Клодий был в один и тот же час и в Интерамне и в Риме — показал, что Клодий в этот день намеревался переночевать в своей альбанской усадьбе, но что его неожиданно известили о смерти архитектора Кира; поэтому он вдруг решил выехать в Рим; то же самое сказал опять-таки спутник Публия Клодия — Гай Клодий.

(XVIII, 47) Смотрите, судьи, какие важные факты доказаны этими свидетельскими показаниями. Во-первых, во всяком случае, с Милона снимается подозрение в том, что он выехал из Рима с намерением устроить Клодию на дороге засаду, разумеется, если тот вообще не собирался выходить ему навстречу. Во-вторых, — ведь я не вижу, почему бы мне не коснуться также и своего дела, — вы знаете, судьи, что были люди, которые, убеждая принять эту рогацию, говорили, что резня была устроена, правда, отрядом Милона, но по умыслу некоего более значительного лица; видимо, на меня, как на разбойника и наемного убийцу, намекали эти отверженные и пропащие люди; но против них обратились показания их собственных свидетелей, утверждающих, что Клодий, если бы не узнал о смерти Кира, не решил бы в этот день возвратиться в Рим. Я вздохнул свободно, я оправдан; едва ли может показаться, будто я задумал то, чего я и подозревать не мог. (48) Теперь рассмотрю дальнейшее, так как приводится возражение: «Следовательно, даже и Клодий не замышлял засады, раз он намеревался переночевать в альбанской усадьбе». Конечно, если бы он не решил выехать из усадьбы в целях убийства. Ведь я вижу, что тот человек, который будто бы его известил о смерти Кира, известил его вовсе не об этом, а о приближении Милона. Ибо к чему ему было извещать Клодия о Кире, которого тот, выезжая из Рима, оставил при смерти? Я был при Кире, я запечатал его завещание [вместе с Клодием]; но завещание он составлял при свидетелях и сделал своими наследниками нас обоих. Почему же Клодия известили на другой день и только в десятом часу о смерти человека, которого он накануне, в третьем часу, оставил при смерти? (XIX, 49) Но допустим, что это так. Какое же у него было основание торопиться в Рим, отважиться на поездку ночью? Какая нужда была так спешить? Из-за того, что он был наследником? Во-первых, у него не было никакой надобности торопиться; во-вторых, если бы даже она и была, то что же, в конце концов, мог бы он успеть сделать в эту ночь и что потерял бы он, приехав в Рим на другой день утром? При этом насколько Клодию следовало скорее избегать ночного приезда в Рим, нежели к нему стремиться, настолько же Милону — если у него, действительно, был злой умысел — следовало сидеть в засаде и поджидать Клодия, раз он знал, что тот должен будет проехать в Рим ночью. Он убил бы его глубокой ночью. Если бы он стал запираться, ему всякий поверил бы, так как он убил бы его в месте, удобном для засады и кишащем разбойниками. (50) Милону в случае запирательства поверил бы всякий; ведь все хотят его оправдания, даже если он признается в преступлении. Во-первых, это преступление связали бы с тем местом, где оно произошло, — убежищем и притоном для разбойников. Ведь ни немая пустыня не донесла бы на Милона, ни глухая ночь не выдала бы его. Затем, подозрение пало бы на многих людей, попавших в руки Клодия, ограбленных им, изгнанных им из их имений, а также на многих, боявшихся этого. Словом, в суд в качестве обвиняемой была бы вызвана вся Этрурия. (51) Впрочем, не подлежит сомнению, что Клодий в тот день, возвращаясь из Ариции, свернул в свою альбанскую усадьбу. Допустим, Милон знал, что Клодий был в Ариции; он все же должен был предположить, что Клодий, даже если захочет возвратиться в этот день в Рим, свернет в свою усадьбу, выходящую на дорогу. Почему же он не встретил Клодия раньше, чтобы тот не мог отсидеться в усадьбе? Почему он не устроил засады в том месте, куда Клодий должен был приехать ночью?

(52) Я вижу, судьи, что пока все ясно: для Милона было даже полезно, чтобы Клодий был жив, а Клодий, чтобы добиться того, чего он так жаждал, должен был желать прежде всего гибели Милона; ненависть Клодия к Милону была безмерной, у Милона же никакой ненависти к Клодию не было; Клодий имел обыкновение прибегать к насильственным действиям, Милон — только отражать их; Клодий угрожал Милону смертью и открыто ее предсказывал; ничего подобного от Милона никогда не слыхали; день отъезда Милона был Клодию известен; день возвращения Клодия Милону известен не был. Для Милона поездка была необходима; для Клодия — скорее даже несвоевременна. Милон всем объявил, что он в этот день выедет из Рима; Клодий скрыл, что он в этот день возвратится. Милон ни в чем не изменил своего решения; Клодий для изменения своего решения придумал предлог. Милону, если бы он устроил засаду, пришлось бы дожидаться ночи вблизи Рима; Клодию, если он и не боялся Милона, приближение к Риму ночью все же должно было казаться опасным.

(XX, 53) Рассмотрим теперь главное: для кого же из них было более удобным место, выбранное для засады, — место, где они встретились? Но нужно ли еще сомневаться в этом, судьи, и слишком долго раздумывать? Неужели, находясь перед имением Клодия, — а в этом имении с его несоразмерно огромными подвалами легко могла находиться тысяча сильных людей, — когда место, занятое противником, сильно возвышалось над дорогой, Милон мог подумать, что он одержит верх; поэтому он и выбрал для сражения именно это место? Или, может быть, — и это более вероятно — в этом месте его поджидал тот, кто задумал напасть, надеясь на условия местности? Сами обстоятельства, судьи, говорят за себя, а они всегда имеют наибольшее значение. (54) Даже если бы вы не слышали, как это произошло, но видели это изображенным на картине, то все же было бы ясно, кто из них подстерегал другого в засаде и кто из них не думал ни о чем дурном, так как один из них ехал в повозке, одетый в плащ, а рядом с ним сидела его жена. Разве каждое из этих обстоятельств — и платье, и езда в повозке, в присутствие спутницы — не является сильнейшей помехой? Какие условия могут быть более неудобны для сражения? Ведь Милон был закутан в плащ, сидел в повозке и, можно сказать, был связан присутствием жены. Теперь обратите внимание на Клодия, во-первых, выходящего из своей усадьбы внезапно (почему?), вечером (какая в этом была необходимость?), поздно (подобало ли это ему, тем более в такую пору?). «Он свернул в усадьбу Помпея». — Чтобы повидаться с Помпеем? Но он знал, что Помпей находится в альсийской усадьбе. Чтобы осмотреть усадьбу? Он уже бывал в ней тысячу раз. Что же это значило? Все это — проволочки и увертки. Он просто не хотел покидать это место, пока не приедет Милон.

(XXI, 55) А теперь сравните с тяжелым обозом Милона поезд этого разбойника, ехавшего налегке. Раньше Клодий всегда ездил с женой, на этот раз — без нее; всегда — только в повозке, на этот раз — верхом; спутниками его, куда бы он ни направлялся, было несколько жалких греков, даже когда он спешил в лагерь в Этрурии; на этот раз в его свите ни одного бездельника. Милон, который этого никогда не делал, именно тогда вез с собой рабов-музыкантов своей жены и множество прислужниц. Клодий, хотя он всегда возил с собой распутниц, развратников и продажных женщин, на этот раз вез с собой только таких людей, что можно было сказать: боец к бойцу как на подбор. Почему же он был побежден? Потому, что не всегда разбойник убивает путника, но иногда и путник — разбойника; потому, что — хотя приготовившийся и наткнулся на неподготовленных — все же баба наткнулась на мужчин. (56) Да и Милон не был так уж неподготовлен к столкновению с Клодием; он был, можно сказать, подготовлен вполне достаточно. Он всегда думал над тем, насколько его гибель важна для Публия Клодия, насколько он ненавистен Клодию и насколько Клодий дерзок. Поэтому он никогда не подвергался опасности, не обеспечив себя защитой, зная, что за его голову назначена крупная награда и что она, можно сказать, высоко оценена. Вспомните и о случайных обстоятельствах, вспомните о ненадежности исхода сражений, о бесстрастии Марса, который часто повергает ниц того, кто ликуя уже совлекает доспехи с противника, и поражает его рукой побежденного; вспомните об опрометчивости объевшегося, опившегося, сонного вожака, который, отрезав врага от его свиты, оставил его у себя в тылу и совсем не подумал о его спутниках, следовавших в конце поезда; он натолкнулся на них, горящих гневом и потерявших надежду на то, что их господин жив, его постигло от их руки возмездие, месть преданных рабов за покушение на жизнь их господина. (57) Почему же Милон отпустил их на волю? Ну, разумеется, боялся, что они покажут против него, не смогут вынести боль, что пытка заставит их сознаться в том, что Публий Клодий был убит на Аппиевой дороге рабами Милона. Но какая надобность обращаться к палачу? Что ты расследуешь? Убил ли? Убил. По праву ли или же противозаконно? Но ведь палача этот вопрос не касается; ибо на дыбе происходит следствие о совершившемся, следствие о его правомерности — в суде. (XXII) Итак, что надо расследовать при слушании этого дела, то мы здесь и обсудим; что ты хочешь установить посредством пытки, это я и без того признаю. Если же ты спрашиваешь только о том, почему Милон отпустил рабов на волю, но не спрашиваешь, почему он не наградил их более щедро, то ты не знаешь, в какой форме надо высказывать порицание поведению недруга. (58) Сказал ведь присутствующий здесь человек, который всегда говорит непоколебимо и храбро, — Марк Катон и притом сказал это на бурной народной сходке, которую он все же усмирил своим авторитетом, — что те, которые защитили и спасли своего господина, достойны не только свободы, но и всяческих наград. В самом деле, какой награды достойны такие преданные, такие честные, такие верные рабы, которым Милон обязан жизнью? Впрочем, даже это не столь важно, как то, что благодаря тем же рабам его жесточайший недруг не усладил своих взоров и своего сердца видом его кровавых ран. Если бы он не отпустил их на волю, то даже этих спасителей своего господина, мстителей за злодеяние, защитников, предотвративших убийство, пришлось бы подвергнуть пытке. И среди этих постигших его несчастий его больше всего радует, что даже в случае, если с ним самим что-нибудь произойдет, его рабы все же получили заслуженную ими награду.

(59) Но, скажут нам, против Милона обращаются данные допросов, недавно полученные в атрии Свободы. Допроса каких именно рабов? — Ты еще спрашиваешь? Рабов Публия Клодия. — Кто потребовал их допроса? — Аппий. — Кто их представил? — Аппий. — Откуда они? — От Аппия. Всеблагие боги! Возможно ли вести дело более сурово? [Допрос рабов для получения показаний против их господина не допускается, за исключением случаев кощунства, как было в свое время совершено по отношению к Клодию.] Почти что равным богам стал Клодий; он теперь ближе им, чем был тогда, когда проник к ним самим, коль скоро следствие о его смерти ведется так же, как следствие об оскорблении священнодействий. Однако ведь предки наши запретили допрашивать раба с целью получения показаний против его господина, но не потому, что не было возможности таким образом добиться истины, а так как это казалось им недостойным и более печальным, чем сама смерть господина. Но когда, для получения показаний против обвиняемого, допрашивают раба, принадлежащего обвинителю, то можно ли узнать истину? (60) Посмотрим, впрочем, что это был за допрос и как он происходил. «Ну, — скажем, — ты, Руфион! Не вздумай лгать. Устроил Клодий засаду Милону?» — «Устроил». — Конечно, на крест. «Не устраивал». — Вожделенная свобода. Какой допрос может привести к более надежным показаниям? Рабов, внезапно схваченных для допроса, все же отделяют от других и бросают в клетки, чтобы никто не мог говорить с ними; этих же, после того как они в течение ста дней находились в руках у обвинителя, он же и представил. Можно ли вообразить себе более беспристрастный, более добросовестный допрос?

(XXIII, 61) Но если вам — хотя дело уже совершенно ясно само по себе, будучи освещено столькими и столь явными доказательствами и фактами, — все еще недостаточно ясно, что Милон возвратился в Рим с честными и безупречными намерениями, не запятнанный никаким преступлением, не питая никаких опасений, не убитый угрызениями совести, то — во имя бессмертных богов! — вспомните, как быстро он возвратился, с каким видом ступил на форум, когда Курия пылала, каково было величие его духа, каково было выражение его лица, какую он произнес речь. И ведь он предстал не только перед народом, но и перед сенатом и не только перед сенатом, но и перед вооруженной охраной, выставленной государством, и доверился не только ей, но также и власти того человека, которому сенат давно доверил все государство, всю молодежь Италии, все вооруженные силы римского народа. Милон, конечно, никогда не отдался бы в его власть, не будучи уверен в правоте своего дела, тем более что этот человек слышал все, питал большие опасения, многое подозревал, кое-чему верил. Велика сила совести, судьи, и велика она в двояком смысле: ничего не боятся те, которые ничего преступного не совершили; те же, которые погрешили, всегда думают, что наказание вот-вот постигнет их. (62) И поистине не без определенных оснований дело Милона всегда находило одобрение сената; ведь эти в высшей степени разумные люди видели причины его поступка, проявленное им присутствие духа, его стойкость при защите. Или вы, судьи, действительно не помните, каковы были высказывания и мнения не только недругов Милона, но даже и некоторых неосведомленных людей, когда пришла весть об убийстве Клодия? Они утверждали, что он не возвратится в Рим. (63) В самом деле, если Милон, в пылу гнева и раздражения, горя ненавистью, убил своего недруга, то он — так думали они — считал смерть Публия Клодия настолько желанной для себя, что был готов спокойно расстаться с отечеством, удовлетворив свою ненависть кровью недруга. И даже если он хотел, лишив Клодия жизни, освободить и отечество, то он как храбрый муж с опасностью для себя принеся спасение римскому народу, без всяких колебаний покорно склонился бы перед законами и стяжал бы себе вечную славу, а вам дал возможность наслаждаться всем тем, что он спас. Многие вспоминали о Катилине и о его чудовищах: «Он вырвется из Рима, захватит какую-нибудь местность, пойдет войной на отечество». О, сколь несчастны иногда граждане, обладающие величайшими заслугами перед государством! Люди не только забывают их самые славные поступки, но даже подозревают их в преступлениях! (64) И все эти предположения были ложны; между тем они, наверное, оказались бы справедливыми, если бы Милон совершил что-нибудь такое, в чем он не смог бы с честью и по справедливости оправдаться.

(XXIV) А те обвинения, которые на него взвели впоследствии и которые могли бы сразить всякого, кто знал бы за собой даже не особенно тяжкие проступки! Как он их перенес! Бессмертные боги! Перенес? Нет, как он их презрел, как он не придал никакого значения тому, чем не мог бы пренебречь никто: ни виновный, как бы он ни владел собой, ни невиновный, как бы храбр он ни был. Говорили, что даже была возможность захватить множество щитов, мечей, копий и конской сбруи; уверяли, что в Риме не было улицы, не было переулка, где для Милона не наняли бы дома; что оружие свезено по Тибру в окрикульскую усадьбу; что его дом на капитолийском склоне забит щитами; что всюду огромные запасы зажигательных стрел, изготовленных для поджогов Рима. Слухи эти не только распространились, но им поверили, можно сказать, и они были отвергнуты только после расследования. (65) Я, конечно, восхвалял Гнея Помпея за его чрезвычайную бдительность, но скажу то, что думаю, судьи! Слишком много доносов принуждены выслушивать те, кому поручено государство в целом, да они и не могут поступать иначе. Так, Помпею пришлось выслушать какого-то Лициния, прислужника при жертвоприношениях, из округи Большого Цирка, сообщившего, что рабы Милона, напившись у него допьяна, признались ему в том, что поклялись убить Помпея. А потом один из них ударил Лициния мечом, чтобы он на них не донес. Помпею было послано известие об этом в его загородную усадьбу; я был вызван к нему одним из первых; по совету друзей, Помпей переносит дело в сенат. При столь важном подозрении, касавшемся того, кто охранял и меня и отечество, я не мог не онеметь от страха, но все же удивлялся, что верят прислужнику, что признания рабов выслушивают, и рану на боку, которая казалась уколом иглы, принимают за удар гладиатора. (66) Однако, как я понимаю, Помпей не столько боялся, сколько остерегался, — и не только того, чего бояться следовало, но и всего — дабы вам нечего было бояться. Сообщали, что ночью, в течение многих часов, был осажден дом Гая Цезаря, прославленного и храбрейшего мужа. Никто этого не слыхал, при всей многолюдности этого места, никто не заметил; однако и это сообщение выслушивали. Я не мог заподозрить, что Гней Помпей, муж самой выдающейся доблести, боязлив, а после того как он взял на себя все дела государства, я не мог думать, что его бдительность чрезмерна, как бы велика она ни была. В сенате, собравшемся на днях в самом полном составе в Капитолии, нашелся сенатор, который сказал, что Милон носит при себе оружие. Тогда Милон обнажил свое тело в священнейшем храме; ведь если вся жизнь такого гражданина и мужа, как он, не заслужила доверия, то надо было, чтобы он молчал, а за него говорили сами факты.

(XXV, 67) Все слухи оказались ложными и злонамеренными вымыслами. И если Милон все же внушает опасения даже теперь, то мы уже не боимся этого обвинения по делу об убийстве Клодия, но трепещем перед твоими, Гней Помпей (ведь я теперь обращаюсь к тебе во всеуслышание), перед твоими, повторяю, подозрениями. Если ты боишься Милона, если ты подозреваешь, что он теперь думает о преступном покушении на твою жизнь или когда-либо о нем помышлял, если этот набор в Италии, как заявляет кое-кто из твоих вербовщиков, если это оружие, когорты в Капитолии, стража, ночные караулы, отборная молодежь, охраняющая тебя и твой дом, вооружены, чтобы отразить нападение Милона, и если все это устроено, подготовлено, направлено против него одного, то ему, несомненно, приписывают великую мощь, необычайное мужество и недюжинные силы и возможности, коль скоро против него одного избран самый выдающийся военачальник и вооружено все государство. (68) Но кто не понимает, что все государственные дела были доверены тебе в расстроенном и расшатанном состоянии, дабы ты их оздоровил и укрепил этим оружием? Поэтому если бы Милону была дана возможность, то он, конечно, доказал бы тебе самому, что никто никогда не был столь дорог другому человеку, сколь ты дорог ему; что он ради твоего достоинства ни разу не уклонился ни от одной опасности; что он во имя твоей славы не раз вступал в борьбу с той омерзительнейшей пагубой; что ты, имея в виду мое восстановление в правах, которое тебе было столь желательно, направлял своими советами его трибунат; что впоследствии ты его защитил, когда его гражданские права были в опасности; что ты помог ему при соискании претуры; что он всегда полагался на теснейшую дружбу с двумя людьми: с тобой ввиду благодеяний, оказанных тобой, и со мной ввиду благодеяний, оказанных им самим мне. Если бы он не мог доказать тебе этого, если бы подозрение засело у тебя так глубоко, что вырвать его не было бы никакой возможности, наконец, если бы Италия продолжала страдать от наборов, а Рим — от военных схваток, пока Милон не будет повергнут ниц, то он, право, не колеблясь покинул бы отечество, он, которому такой образ мыслей свойствен от рождения и который привык так поступать всегда; но тебя, Великий, он все же попросил бы свидетельствовать в его пользу, о чем он просит тебя и теперь. (XXVI, 69) Ты видишь, сколь непостоянны и переменчивы житейские отношения, сколь ненадежен и непрочен успех, сколь велика неверность друзей, сколь искусно лицемерие приспособляется к обстоятельствам, как склонны избегать опасностей и сколь трусливы даже близкие люди. Будет, будет, конечно, то время и рано или поздно настанет рассвет того дня, когда ты, как я надеюсь, при обстоятельствах, благополучных для тебя лично, но, быть может, при какой-либо общественной смуте (а как часто это случается, мы по опыту должны знать) будешь нуждаться в преданности лучшего друга, в верности непоколебимейшего человека и в величии духа храбрейшего мужа, каких не бывало с незапамятных времен. (70) Но кто может поверить, что Гней Помпей, искушеннейший в публичном праве, в заветах предков, наконец, в государственных делах человек, которому сенат поручил принять меры, дабы государство не понесло ущерба (каковой единой строчкой консулы всегда были достаточно вооружены даже без предоставления им оружия), что он, когда ему дано войско, дано право производить набор, стал бы ждать приговора суда, чтобы покарать того человека, который якобы замышлял уничтожить насильственным путем даже самые суды? Достаточно ясно признал Помпей, достаточно ясно признал, что обвинения, которые возводятся на Милона, ложны; ведь именно он провел закон, на основании которого, как я думаю, Милон должен быть вами оправдан и, как все признают, вы это сделать можете. (71) А то обстоятельство, что сам Помпей находится вон там, окруженный отрядами по охране государства, показывает достаточно ясно, что он вовсе не хочет вас запугать. В самом деле, что может быть менее достойно его, нежели желание принудить вас осудить того человека, которого он мог бы покарать сам и по обычаю предков и в силу своих полномочий? Но он защищает вас, дабы вы, наперекор вчерашней народной сходке, поняли, что вам разрешается свободно вынести такой приговор, какой найдете нужным.

(XXVII, 72) Меня, судьи, право, нисколько не волнует обвинение в убийстве Клодия, да я и не столь неразумен и не настолько незнаком с вашим образом мыслей, чтобы не знать, что́ вы чувствуете в связи с его смертью. Даже если бы я и не хотел это обвинение опровергать так, как я опроверг его, Милону все же можно было бы безнаказанно во всеуслышание кричать и хвастливо лгать: «Да, я убил, убил — не Спурия Мелия, который, понижая цены на хлеб и тратя свое достояние, навлек на себя подозрение в стремлении к царской власти, так как он, казалось, излишне потворствовал плебсу; не Тиберия Гракха, который, вызвав смуту, лишил своего коллегу должностных полномочий, причем убийцы их обоих прославились на весь мир; но того, — конечно, он осмелился бы это сказать, освободив отечество с опасностью для себя, — кого знатнейшие женщины застали совершавшим нечестивое блудодеяние на священнейших ложах; (73) кого сенат не раз признавал нужным покарать, чтобы искупить осквернение священнодействий; насчет кого Луций Лукулл, произведя допросы, клятвенно заявил, что, как он дознался, Клодий совершил нечестивое блудодеяние с родной сестрой; того, кто при помощи вооруженных рабов изгнал за пределы страны гражданина, которого сенат, римский народ и все племена признали спасителем Рима и граждан; того, кто раздавал царства, кто их отнимал, кто дробил вселенную и раздавал ее части, кому хотел; того, кто, не раз устраивая резню на форуме, вооруженной силой принуждал гражданина исключительной доблести и славы запираться в своем доме; того, кто никогда не признавал никаких запретов, нарушая их преступлениями и развратом; того, кто поджег храм Нимф, чтобы уничтожить официальные записи о цензе, внесенные в официальные книги; (74) словом, того, для кого уже не существовало ни закона, ни гражданского права, ни границ владений, кто домогался чужих имений не клеветническими обвинениями, не противозаконными тяжбами, а осадой, военной силой и военными действиями; того, кто оружием и нападениями пытался изгнать из владений не только этрусков (ведь к ним он искони проявлял глубокое презрение), нет, этого вот Публия Вария, храбрейшего и честнейшего гражданина, нашего судью; кто объезжал усадьбы и загородные имения многих людей в сопровождении архитекторов и с измерительными шестами; кто возымел надежду, что границами его владений будут Яникул и Альпы; кто, не добившись от блистательного и храброго римского всадника Марка Пакония продажи ему острова на Прилийском озере, неожиданно привез на лодках на этот остров строевой лес, известку, щебень и песок и не поколебался на глазах у хозяина, смотревшего с берега, выстроить здание на чужой земле; (75) того, кто этому вот Титу Фурфанию — какому мужу, бессмертные боги! (уж не говорю о некоей Скантии, о юном Публии Апинии; им обоим он пригрозил смертью, если они не уступят ему во владение свои загородные усадьбы) — он осмелился сказать этому самому Титу Фурфанию, что он, если Фурфаний не даст ему столько денег, сколько он потребовал, притащит к нему в дом мертвеца, чтобы возбудить ненависть против такого достойного мужа; тот, кто отнял имение у своего брата Аппия, находившегося в отсутствии, человека, связанного со мной узами самой глубокой приязни; кто решил так построить стену поперек вестибула своей сестры и так заложить фундамент, что лишил сестру не только вестибула, но и всякого доступа в дом».

(XXVIII, 76) Впрочем, все это даже казалось терпимым, хотя этот человек в равной степени набрасывался и на государство, и на частных лиц, и на находившихся в отъезде, и на живших близко, и на посторонних, и на родичей; но граждане, как бы в силу привычки, проявляя необычайное долготерпение, уже как-то отупели и огрубели. А все те беды, которые уже были налицо, те, что нависали над нами? Каким же образом могли бы вы их либо отвратить, либо перенести? Если бы Публий Клодий достиг империя, — я уж не говорю о союзниках, о чужеземных народах, о царях и тетрархах; ведь вы стали бы молить богов о том, чтобы он набросился на этих людей, а не на ваши владения, на ваши очаги, на ваше имущество; но сто́ит ли говорить об имуществе? — детей ваших, клянусь богом верности, и жен никогда не пощадил бы он в своем необузданном разврате. Считаете ли вы вымыслом то, что явно, всем известно и доказано, — что он намеревался набрать в Риме войска из рабов, чтобы при их посредстве овладеть всем государством и имуществом всех частных лиц?

(77) Поэтому если бы Тит Анний с окровавленным мечом в руке воскликнул: «Сюда, граждане, слушайте, прошу вас: Публия Клодия убил я; от его бешенства, которого мы уже не могли пресечь ни законами, ни судебными приговорами, избавил вас я этим вот мечом и этой вот рукой, так что благодаря мне одному в государстве сохранены право и справедливость, законы и свобода, добросовестность и стыдливость», — то действительно пришлось бы бояться, перенесут ли граждане такое событие! И право, кто теперь не одобряет, кто не прославляет его, кто не говорит и не чувствует, что с незапамятных времен никто не принес государству большей пользы, не обрадовал так римского народа, всей Италии, всех стран, как Тит Анний? Не могу судить, как велико бывало в древности ликование римского народа; но наше поколение уже видало славнейшие победы выдающихся императоров, причем ни одна из них не доставила ни столь продолжительной, ни столь великой радости. Запомните это, судьи! (78) Надеюсь, что вы и дети ваши увидите много счастливых событий в нашем государстве; при каждом из них вы всегда будете думать: если бы Публий Клодий был жив, мы никогда бы не увидели ничего такого. Мы питаем теперь великую и, как я уверен, твердую надежду, что именно этот самый год, когда консулом является этот вот выдающийся муж, когда обуздана распущенность людей, страсти подавлены, а законы и правосудие восстановлены, станет для граждан спасительным. Так найдется ли столь безумный человек, чтобы предположить, будто это могло осуществиться при жизни Публия Клодия? Далее, а та частная собственность, что находится в ваших руках? Разве могли бы вы пользоваться правом постоянного владения, если бы этот бешеный человек добился господства?

(XXIX) Я не боюсь произвести впечатление, судьи, будто я, побуждаемый ненавистью и личной враждой, извергаю все это против Публия Клодия, руководствуясь скорее своим личным желанием, чем истиной. Хотя это и должно было быть моим преимущественным правом, однако он в такой степени был общим врагом всем людям, что моя личная ненависть к нему была почти равна всеобщей. Невозможно достаточно ясно описать и даже себе представить, как много было в нем преступности, как много было злодейства. (79) Отнеситесь к этому с особым вниманием, судьи! [Ведь это суд о гибели Публия Клодия.] Представьте себе — ведь мы вольны в своих мыслях и видим то, что нам угодно, так же ясно, как и то, на что мы глядим, — итак, вообразите себе следующую картину: положим, я смогу добиться от вас оправдательного приговора Милону, но только на том условии, что Публий Клодий оживет… Почему же в ваших глазах появилось выражение страха? Какое же впечатление произвел бы он на вас живой, когда он, мертвый, так поразил ваше воображение? А как вы думаете, если бы сам Гней Помпей, который столь доблестен и удачлив, что мог всегда делать то, чего никто иной не мог, если бы он, повторяю, имел возможность либо внести предложение о назначении суда по поводу смерти Публия Клодия, либо его самого вызвать из подземного царства, то что́, по вашему мнению, решил бы он сделать? Даже если бы он захотел по дружбе вернуть его из подземного царства, он не сделал бы этого в интересах государства. Значит, вы заседаете здесь, чтобы отомстить за смерть того, кого — будь это в вашей власти — вы отказались бы вернуть к жизни; и о суде по поводу его убийства внесен закон, который — имей он силу возвратить его к жизни — никогда не был бы внесен. Итак, если бы Милон был действительно его убийцей, то неужели он, признавшись в своем поступке, опасался бы кары от руки тех, кого он освободил?

(80) Греки воздают убийцам тираннов божеские почести. Чему только не был я свидетелем в Афинах и в других городах Греции! Какие религиозные обряды установлены в честь таких мужей, какие песнопения, какие хвалебные песни! Память мужей этих, можно сказать, объявляется священной на вечные времена; им поклоняются как бессмертным. А вы не только не воздадите почестей спасителю такого великого народа, мстителю за столь тяжкое злодеяние, но даже допустите, чтобы его повлекли на казнь? Он сознался бы в своем деянии, если бы он его совершил, повторяю, он сознался бы в том, что он, не колеблясь духом, охотно совершил ради всеобщей свободы то, в чем ему следовало не только сознаться, но о чем надо было даже объявить во всеуслышание. (XXX, 81) В самом деле, если он не отрицает того, на основании чего он добивается одного только прощения, неужели он поколебался бы сознаться в том, за что ему следовало бы добиваться хвалы и наград? Разве только он, может быть, полагает, что вы предпочитаете думать, будто он защищал свою собственную жизнь, а не вашу, тем более что при этом признании он, если бы вы хотели быть благодарны, достиг бы величайших почестей. Напротив, если бы он не нашел у вас одобрения своему поступку (впрочем, кто может не высказать одобрения, когда ему спасут жизнь?), так вот, если бы доблесть храбрейшего мужа оказалась неугодна гражданам, то он, великий духом и непоколебимый, покинул бы неблагодарных граждан; ибо что было бы бо́льшим проявлением неблагодарности, чем положение, когда ликуют все, а скорбит лишь тот, благодаря кому они ликуют? (82) Впрочем, все мы, уничтожая предателей отечества, — коль скоро нашим уделом в будущем должна быть слава — своим уделом всегда считали и опасность, и ненависть. Как бы мог я сам рассчитывать на хвалу, решаясь в свое консульство на столь смелые действия ради вас и ваших детей, если бы думал, что мои труды и моя решимость не повлекут за собой сильнейшей борьбы? Разве даже любая женщина не решилась бы убить преступного гражданина, несущего погибель, если бы не боялась опасности? Того, кто, предвидя ненависть, смерть и кару, все же защищает государство с неослабной твердостью, следует поистине признать настоящим мужем. Долг народа благодарного — награждать граждан, имеющих большие заслуги перед государством, долг храброго мужа — даже под пыткой не раскаиваться в своей храбрости. (83) Поэтому Тит Анний должен был бы сделать такое же признание, какое сделали Агала, Насика, Опимий, Марий, я сам, и он — если бы государство было благодарно ему — был бы обрадован, а если бы оно было неблагодарно, он даже в своей тяжкой доле все же утешался бы тем, что его совесть чиста.

Но, право, благодарность за это благодеяние, судьи, следует воздать Фортуне римского народа, вашей счастливой судьбе и бессмертным богам; поистине никто не может думать иначе, кроме того, кто не признает могущества и воли богов, кого не волнуют ни величие нашей державы, ни солнце и движение неба и созвездий, ни смена явлений и порядок в природе, ни — и это наиболее важно — мудрость наших предков, которые и сами с величайшим благоговением чтили священнодействия, обряды и авспиции и завещали их нам, своим потомкам. (XXXI, 84) Существует, воистину существует некая сила, и если этим нашим бренным телам присуще нечто живое и чувствующее, то оно, конечно, присуще и этому столь великому и столь славному круговороту природы. Впрочем, может быть, люди не признаю́т его потому, что начало это не ощутимо и не видимо; как будто мы можем видеть сам наш разум, благодаря которому мы познаем, предвидим, действуем и обсуждаем эти самые события, как будто мы можем ясно ощущать, каков он и где находится. Итак, сама эта сила, часто дарившая нашему городу безмерные успехи и богатства, уничтожила и устранила этого губителя, которому она сначала внушила дерзкое намерение вызвать насильственными действиями гнев храбрейшего мужа и с мечом в руках напасть на него, чтобы быть побежденным тем самым человеком, победа над которым должна была бы дать ему возможность безнаказанно в любое время своевольничать. (85) Не человеческим разумом, судьи, даже не обычным попечением бессмертных богов было это совершено; сами святыни, клянусь Геркулесом, увидевшие падение этого зверя, казалось, пришли в волнение и осуществили над ним свое право; ведь это к вам, холмы и священные рощи Альбы, повторяю, к вам обращаюсь я теперь с мольбой, вас призываю в свидетели, низвергнутые алтари Альбы, места общих с римским народом древних священнодействий, которые этот безумец задавил нелепыми громадами своих построек, вырубив и повалив священнейшие рощи; это ваш гнев, это ваши священные заветы одержали победу; это проявилось ваше могущество, которое Публий Клодий осквернил всяческими преступлениями, а ты, глубоко почитаемый Юпитер, Покровитель Лация, чьи озера, рощи и пределы он не раз марал всяческим нечестивым блудом и преступлениями, ты, наконец, взглянул со своей высокой горы, чтобы покарать его; перед вами, у вас на глазах он и понес запоздалое, но все же справедливое и должное наказание. (86) Уж не скажем ли мы, что он совершенно случайно именно перед святилищем Доброй Богини, которое находится в имении Тита Сергия Галла, весьма уважаемого и достойного юноши, перед само́й, повторяю, Доброй Богиней, вступив в сражение, получил ту первую рану, от которой претерпел позорнейшую смерть? Как видно, в свое время преступный суд не оправдал его, но сохранил для этого, более тяжкого наказания. (XXXII) И поистине тот же гнев богов поразил безумием его приспешников, так что они бросили его полусожженным, в крови и в грязи, без изображений предков, без пения и игр, без похоронного шествия, без оплакивания, без хвалебных речей, без погребения, лишив его того последнего торжественного дня, который обычно уважают даже недруги. Я уверен, сам божественный закон не допустил, чтобы изображения прославленных мужей в какой-то мере служили украшением для этого омерзительнейшего братоубийцы и чтобы его мертвое тело рвали на части в каком-либо ином месте, а не там, где он был осужден при жизни.

(87) Суровой и жестокой, клянусь богом верности, уже казалась мне Фортуна римского народа, коль скоро она в течение стольких лет терпела нападения Клодия на наше государство. Он осквернил блудом неприкосновеннейшие святыни; важнейшие постановления сената нарушил; у всех на глазах деньгами откупился от судей; во время своего трибуната терзал сенат; то, что было достигнуто согласием всех сословий во имя блага государства, он уничтожил; меня изгнал из отечества, имущество мое разграбил, мой дом поджег; моих детей и жену истерзал; Гнею Помпею объявил преступную войну; среди должностных и частных лиц учинил резню, дом моего брата поджег; опустошил Этрурию, многих людей выгнал из их домов и лишил их имущества, притеснял и мучил их; городская община, Италия, провинции, царства не могли вместить его безумств. В его доме уже вырезывались на меди законы, которые отдавали нас во власть нашим рабам; что бы ему ни понравилось, все это, считал он, достанется ему в том же году. (88) Осуществлению его замыслов никто не мог препятствовать, кроме одного только Милона. Ибо даже того человека, который мог бы ему противиться, Клодий считал как бы связанным по рукам и по ногам их недавним примирением; могущество Цезаря он называл своим собственным; к людям честным после того, что случилось со мной, он относился с презрением; Милон один не давал ему покоя.

(XXXIII) Вот тогда бессмертные боги, как я уже говорил, и внушили этому пропащему и бешеному человеку намерение устроить Милону засаду. Погибнуть иначе этот губитель не мог. Государство никогда не смогло бы покарать его, опираясь только на свое собственное право. Сенат, пожалуй, попытался бы обуздать его как претора. Но даже когда сенат старался так поступать по отношению к Публию Клодию, бывшему частным лицом, это ему не удавалось. (89) Разве у консулов хватило бы храбрости выступить против претора? Во-первых, после убийства Милона Публий Клодий поставил бы своих консулов. Затем, какой консул решился бы проявить мужество по отношению к тому претору, при котором, в его бытность трибуном, доблестный консул был подвергнут жесточайшему преследованию, что было еще свежо в памяти? Он уничтожил бы, захватил бы, держал бы в своих руках все; по новому закону, который у него был найден вместе с остальными Клодиевыми законами, он сделал бы наших рабов своими вольноотпущенниками; наконец, если бы бессмертные боги не натолкнули его, человека изнеженного, на мысль попытаться убить храбрейшего мужа, то у вас ныне не было бы государства. (90) Неужели же он, будучи претором, а тем более консулом (если только эти храмы и даже наши городские стены могли бы так долго стоять — будь он жив — и дожидаться его консульства), словом, неужели он, живой, не совершил бы никаких злодеяний, когда он, мертвый, имея вожаком одного из своих приспешников, поджег Курию? Можно ли видеть более жалкое, более страшное, более горестное зрелище? Священнейший храм, хранилище высшего величия, мудрости, место собраний государственного совета, глава нашего города, алтарь для союзников, прибежище для всех племен, место, которое весь народ предоставил одному сословию, на наших глазах было предано пламени, разрушено, осквернено, причем это совершила не безрассудная толпа, — хотя и это было бы ужасно, — но один человек. Если этот человек осмелился стать поджигателем ради мертвого, то на что не дерзнул бы он, будучи знаменосцем при живом? Именно в Курию он бросил его, чтобы Клодий, мертвый, поджег Курию, которую он, живой, уничтожил. (91) И еще находятся люди, сетующие по поводу Аппиевой дороги, а о Курии умалчивающие, люди, склонные думать, что при жизни Публия Клодия была возможность защитить форум от того, перед чьим трупом не устояла Курия! Пробудите, пробудите его от смерти, если можете. Сломите ли вы натиск живого, когда едва сдерживаете фурий непогребенного? Разве вы сумели сдержать тех людей, которые сбежались с факелами к Курии, с крючьями к храму Кастора, с мечами в руках носились по всему форуму? Вы видели, как резали римский народ, как сходку разгоняли мечами, когда при всеобщем молчании произносил речь народный трибун Марк Целий, храбрейший государственный муж, чрезвычайно стойкий во взятом им на себя деле, преданный и честным людям и авторитету сената и проявляющий по отношению к Милону внушенную ему богами необычайную верность при любых обстоятельствах — преследует ли Милона ненависть или же возносит судьба.

(XXXIV, 92) Но о деле уже сказано вполне достаточно, а отступлений, пожалуй, даже слишком много; мне остается только умолять и заклинать вас, судьи, — отнеситесь к этому храбрейшему мужу с тем состраданием, о котором сам он вас не молит, а я, даже наперекор ему, и умоляю, и прошу. Если среди нашего всеобщего плача вы не заметили у Милона ни одной слезы, если вы видите, что выражение его лица никогда не изменяется, что его голос, его речь всегда тверды и уверенны, все же не отказывайте ему в пощаде: он, пожалуй, даже тем более нуждается в помощи. Если во время боев гладиаторов, когда речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы даже склонны относиться с отвращением к боязливым и умоляющим и заклинающим нас о пощаде, а храбрым, обладающим присутствием духа и смело идущим на смерть, стремимся сохранить жизнь; если мы жалеем тех, которые не ищут у нас сострадания, больше, чем тех, которые о нем неотступно просят, то насколько больше наш долг поступать так по отношению к храбрейшим гражданам! (93) По крайней мере, из меня, судьи, исторгают душу и меня убивают вот какие слова Милона, которые я слышу постоянно при наших ежедневных беседах: «Прощайте, — говорит он, — мои сограждане, прощайте! Будьте невредимы, процветайте, будьте счастливы! Да стоит этот прекрасный город, моя любимая родина, как бы он ни поступил со мной; так как мне нельзя наслаждаться спокойствием в государстве вместе со своими согражданами, то пусть они наслаждаются им одни, без меня, но все же благодаря мне; я удалюсь, я уеду; если мне не будет дозволено наслаждаться пребыванием в благоустроенном государстве, то я, по крайней мере, не буду находиться в дурном и, как только найду гражданскую общину, упорядоченную и свободную, обрету в ней покой. (94) О, безуспешно предпринятые мной труды! — говорит он, — о, мои обманчивые надежды и пустые помышления! В ту пору, когда государство было угнетено, я, сделавшись народным трибуном, стал преданным сторонником сената, который я застал униженным, сторонником римских всадников, силы которых были ничтожны, сторонником честных мужей, утративших всякое влияние из-за вооруженных выступлений Клодия; мог ли я тогда думать, что честные люди когда-либо откажут мне в защите? Когда я возвратил отчизне тебя, — ведь со мной он говорит очень часто, — мог ли я думать, что для меня места в отчизне не окажется? Где теперь сенат, за которым мы следовали? Где твои хваленые римские всадники? — говорит он. — Где преданность муниципиев? Где голоса всей Италии? Где, наконец, твой, Марк Туллий, твой голос защитника, столь многим оказавший помощь? Неужели только мне одному, мне, который ради тебя столько раз подвергался смертельной опасности, он помочь не может?»

(XXXV, 95) И Милон, судьи, говорит это не так, как я теперь — со слезами, но с тем же выражением лица, какое вы видите сейчас. Не хочет, не хочет он признать, что действия свои он совершил ради неблагодарных граждан; но что — ради боязливых и остерегающихся всякой опасности, этого он не отрицает. Что же касается плебса и низших слоев населения, которые, имея вожаком своим Публия Клодия, угрожали вашему достоянию, то их — напоминает вам Милон — он, во имя вашей безопасности, постарался не только привлечь к себе своей доблестью, но и задобрить, истратив три своих наследственных состояния; он не боится, что, щедростью своей ублажив плебс, не сможет расположить к себе вас своими исключительными заслугами перед государством. Благоволение сената он, по его словам, чувствовал не раз именно в последнее время, а воспоминания о дружелюбии, с которым вы и ваши сословия встречали его, о ваших усердных стараниях и добрых словах он унесет с собой, какой бы путь судьба ему ни назначила. (96) Он помнит также, что ему не хватило только одного голоса — голоса глашатая, в котором он менее всего нуждался, но что всеми голосами, поданными народом, — а только этого он и желал — он уже был объявлен консулом; что даже теперь, если все это оружие направлено против него, его, очевидно, подозревают в преступном замысле, а не обвиняют в совершенном им преступлении. Он добавляет следующие, несомненно, справедливые слова: храбрые и мудрые мужи обычно стремятся не столько к наградам за свои честные деяния, сколько к самим честным деяниям; на протяжении всей своей жизни он не совершил ничего другого, кроме славных подвигов, коль скоро для мужа нет более достойного поступка, чем избавить отечество от опасностей; (97) счастливы те, кому это принесло почет у их сограждан; но нельзя считать несчастными и тех, кто победил своих сограждан великодушием; все же из всех наград за доблесть — если награды можно оценивать — наивысшей является слава; она — единственное, что может служить нам утешением, вознаграждая за краткость нашей жизни памятью потомков; это она приводит к тому, что мы, отсутствуя, присутствуем; будучи мертвы, живем; словом, по ее ступеням люди даже как бы поднимаются на небо. (98) «Обо мне, — говорит Милон, — всегда будет говорить римский народ, всегда будут говорить все племена, и моя слава никогда не умолкнет и не прейдет. Более того, хотя мои недруги своими факелами всячески разжигают ненависть ко мне, все же в любом собрании и в любой беседе даже и ныне люди меня единодушно прославляют и благодарят. Обхожу молчанием празднества, установленные в Этрурии: сегодня, если не ошибаюсь, сто второй день после гибели Публия Клодия; где только ни проходят границы державы римского народа, там уже распространилась не только молва о ней, но и ликование. Поэтому я, — говорит Милон, — и не беспокоюсь о том, где будет находиться мое тело, так как уже пребывает во всех странах и всегда будет в них обитать слава моего имени».

(XXXVI, 99) Ты часто говорил это мне в отсутствие этих вот людей, но я теперь, когда они слушают нас, говорю тебе, Милон, вот что: именно тебе за твое мужество я не в силах воздать достойную хвалу, но чем ближе к богам твоя доблесть, тем с большей скорбью я от тебя отрываюсь. Если тебя у меня отнимут, я даже не смогу утешаться, жалуясь и негодуя на тех, от кого получу такую тяжкую рану; ведь не мои недруги отнимут тебя у меня, а мои лучшие друзья; не те, кто когда-либо дурно поступал со мной, а люди, всегда относившиеся ко мне прекрасно. Даже если вы причините мне очень сильную боль, судьи, — а какая боль может быть сильнее, чем эта? — вы никогда не сможете причинить мне такой жгучей, чтобы я мог забыть, как высоко вы всегда меня ценили. Если вы забыли это или если вы на меня за что-либо в обиде, то почему не я, а Милон платится за это своими гражданскими правами? Я буду считать свою жизнь вполне счастливой, если она окончится раньше, чем я увижу своими глазами такую страшную беду. (100) Теперь меня поддерживает одна утешительная мысль, что я выполнил относительно тебя, Тит Анний, и долг дружбы, и долг преданности, и долг благодарности. Я навлек на себя вражду могущественнейших людей ради тебя; я часто заслонял тебя своим телом и моей жизни угрожало оружие твоих недругов; перед многими я бросался ниц, моля их за тебя; имущество, достояние свое и своих детей я, видя твои бедствия, предоставил тебе; наконец, именно сегодня, если готовятся какие-то насильственные действия, если будет какая-то схватка не на жизнь, а на смерть, то я бросаю вызов. Что могу я сделать еще? Как могу я отплатить тебе за твои услуги, как разделить твою участь, какова бы она ни была? Не отказываюсь, не отрекаюсь от этого и заклинаю вас, судьи, дополнить ваши оказанные мне благодеяния спасением Милона, если не хотите увидеть, как его гибель уничтожит их.

(XXXVII, 101) На Милона мои слезы не действуют. Он обладает необычайной силой духа; по его мнению, изгнание там, где нет места для доблести; смерть — естественный конец бытия, а не кара. Пусть он остается верен тем убеждениям, с какими родился. А вы, судьи? Каковы же ваши намерения? Память о Милоне вы сохраните, а его самого изгоните? И найдется ли какое-либо иное место на земле, которое будет более достойно принять эту доблесть, чем то, которое его породило? Вас призываю я, вас, храбрейшие мужи, пролившие много своей крови в защиту государства! Вас, центурионы, призываю я в минуту опасности, угрожающей непобедимому мужу и гражданину, и вас, солдаты! Неужели в то время, когда вы являетесь не только зрителями, но и вооруженными защитниками этого суда, эта столь великая доблесть будет изгнана из этого города, удалена за его пределы, выброшена? (102) О, как я жалок! О, как я несчастен! Возвратить меня в отечество, Милон, ты смог при посредстве этих вот людей, а я сохранить тебя в отечестве при их посредстве не могу? Что отвечу я своим детям, которые считают тебя вторым отцом? Что отвечу тебе, брат Квинт, которого теперь здесь нет, тебе, разделявшему мою печальную участь? Что я не смог спасти Милона при посредстве тех же людей, при чьем посредстве он спас нас? И в каком деле я не сумел этого добиться? В том, которое по сердцу всем народам. И от кого я не сумел этого добиться? От тех, кому смерть Публия Клодия доставила успокоение. При чьем предстательстве? При моем. (103) Какое же тяжкое преступление совершил я, судьи, или какой тяжкий проступок допустил, когда я выследил и раскрыл, воочию показал и уничтожил угрозу всеобщей гибели? И на меня и на моих родных все страдания изливаются из этого источника. Зачем вы захотели, чтобы я был возвращен из изгнания? Для того ли, чтобы у меня на глазах изгоняли тех людей, при чьем посредстве я был восстановлен в правах? Заклинаю вас, не допускайте, чтобы возвращение было для меня горше, чем был самый отъезд; ибо как я могу считать себя восстановленным в правах, если меня разлучают с теми, при чьей помощи я был восстановлен?

(XXXVIII) О, пусть бы по воле бессмертных богов — прости мне, отчизна, что я говорю это; боюсь, что совершаю преступление против тебя, говоря в ущерб тебе то, что я говорю в защиту Милона, исполняя свой долг, — пусть бы Публий Клодий, не говорю уже — был жив, но даже был претором, консулом, диктатором, но только бы мне не видеть этого зрелища! (104) О, бессмертные боги! О, храбрый муж, которого вы, судьи, должны спасти! «Вовсе нет, вовсе нет, — говорит Милон, — наоборот, пусть Клодий несет заслуженную им кару; а я, если это необходимо, готов подвергнуться незаслуженной». И этот вот муж, родившийся для отечества, умрет где-то в другом месте, а не в отечестве или, по крайней мере, не за отечество? Памятники его мужества вы сохраните, но потерпите ли вы, чтобы в Италии не нашлось места для его могилы? Неужели кто-нибудь решится изгнать из этого города своим приговором Милона, которого, если он будет изгнан вами, все города призовут к себе? (105) О, как счастлива будет та страна, которая примет этого мужа! О, как неблагодарна будет наша страна, если она его изгонит, как несчастна, если она его потеряет! Но закончу: от слез я уже не в силах говорить, а Милон не велит, защищая его, прибегать к слезам. Умоляю и заклинаю вас, судьи, при голосовании смело следуйте своему мнению. Доблесть, справедливость, добросовестность вашу, поверьте мне, всецело одобрит тот человек, который, выбирая судей, избрал всех самых честных, самых мудрых и самых смелых.