Речи

Цицерон Марк Туллий

Дополнения

 

 

Речь в защиту Луция Валерия Флакка

[В суде, 59 г. до н. э.]

«Вестник древней истории», 1986, № 4. С. 188—215.

В 59 г., в первый консулат Г. Юлия Цезаря, у власти стояли объединившиеся в политический союз Цезарь, Помпей и Красс (так называемый первый триумвират). Цицерон, уклонившийся от этого союза, отошел от государственной деятельности и ограничился выступлениями в суде, носившими и политический характер. Так, он дважды защищал А. Минуция Ферма, сторонника оптиматов, и добился его оправдания, Он защищал своего коллегу по консулату Г. Антония Гибриду, который в 63—62 гг. руководил военными действиями против Катилины и по окончании проконсулата в Македонии был привлечен к суду.

Л. Валерий Флакк принадлежал к патрицианскому роду Валериев, из которого, по преданию, вышел П. Валерий Попликола (согласно традиции — первый консул Рима после изгнания царей). Его отец, Л. Флакк, был консулом в 86 г. и отправился на Восток, на войну против Митридата VI Евпатора и для борьбы с Суллой; в начале 85 г. он после неудачной попытки возмутить войска Суллы был убит своими солдатами.

Обвиняемый в деле 59 г. Л. Валерий Флакк в 86 г. участвовал в походе в Азию под началом отца, в 83 г. — в походе в Галлию под началом дяди, Г. Валерия Флакка; в 78 г. был военным трибуном у проконсула П. Сервилия Ватии, успешно действовавшего против пиратов в Киликии; затем в Испании он был квестором пропретора М. Пупия Писона Кальпурниана, а в 68—67 гг. — легатом Кв. Цецилия Метелла во время войны на Крите, после которой Крит стал римской провинцией. В 63 г. претор Л. Флакк участвовал в раскрытии заговора Катилины, арестовав на Мульвиевом мосту послов аллоброгов и захватив имевшиеся у них письма, содержавшие улики против заговорщиков.

В 62 г. Л. Флакк был пропретором провинции Азии; в 61 г. его сменил Кв. Цицерон. В начале 59 г. Флакк был обвинен в разграблении провинции и привлечен к суду, скорее всего на основании Сервилиева закона о вымогательстве, проведенного в 104 г. плебейским трибуном Г. Сервилием Главцией. Обвинителем Л. Флакка был Д. Лелий, субскрипторами (вторыми обвинителями) — Г. Апулей Дециан и некий Цетра (имя искажено). Лелий расследовал обстоятельства дела на месте, для чего выезжал в Азию; он привез оттуда свидетелей против Флакка. Председателем суда был Т. Веттий (Вектий). Начатый по обвинению в вымогательстве процесс против Л. Флакка, участника подавления движения Катилины, при цезарианцах в качестве обвинителей превращался в политический процесс, направленный против Цицерона, консула 63 г., и против оптиматов.

Цицерон защищал Флакка вместе с выдающимся оратором Кв. Гортенсием Горталом, который говорил первым. Речь Цицерона дошла до нас не полностью; возможно, что она была им сокращена впоследствии и составлена из отдельных выступлений оратора при втором слушании дела: 1) из речи, произнесенной перед вторым допросом свидетелей (§ 1—27); 2) из ряда кратких выступлений, прений с обвинителем (альтеркация) при допросе каждой группы свидетелей (§ 28—69); 3) из ответа Цицерона Дециану (§ 70 сл.). Возможно также, что опубликованная Цицероном речь представляет собой действительно произнесенную речь, прерывающуюся допросом свидетелей и чтением документов. Суд оправдал Л. Флакка.

I. (1) Когда я, среди величайших испытаний для нашего Города и державы, при необычайно тяжелом положении государства, имея в лице Луция Флакка союзника и помощника, разделявшего со мною решения и опасности, спасал от резни вас и ваших жен и детей, спасал от разорения храмы, святилища, Город, Италию, то я надеялся, судьи, способствовать возвеличению Луция Флакка, а не ходатайствовать о его избавлении от несчастий. И право, в какой из почетных наград римский народ, всегда предоставлявший их предкам Луция Флакка, отказал бы ему самому, после того как он заслугами своими перед государством почти через пять столетий обновил древнюю славу Валериева рода, некогда заслуженную им при освобождении отечества. (2) И если бы вдруг нашелся человек, который стал бы либо умалять его заслуги, либо враждебно относиться к его доблести, либо завидовать его славе, то для Луция Флакка, по моему мнению, было бы лучше подвергнуться суду несведущей толпы, — впрочем, без всякой опасности для себя, — чем суду мудрейших и избранных мужей. И право, я никогда не думал, что кто-нибудь станет создавать опасности и злоумышлять против высокого положения Луция Флакка при посредстве тех самых людей, которые тогда положили основания и защитили благополучие не одних только своих сограждан, но и других народов. И даже если бы кто-нибудь замыслил когда-либо погубить Луция Флакка, я все же никогда не подумал бы, судьи, что Децим Лелий, сын честнейшего мужа, сам надеющийся достигнуть высшего почета, возьмет на себя подобное обвинение, какого скорее можно было бы ожидать от ненависти и бешенства преступных граждан, а не от его доблести и образования, полученного им в юности. И право, часто видя, что прославленные мужи отказывались от вполне оправданной вражды к гражданам с заслугами, я никогда не думал, что какой-либо друг нашего государства, после того как преданность Луция Флакка отечеству стала очевидной, неожиданно проявит к нему вражду, отнюдь не будучи им оскорблен. (3) Но так как мы во многом ошиблись, судьи, — в своих личных делах, и в государственных, — то мы и терпим то, что должны терпеть. Я прошу вас об одном: помнить, что все устои государства, весь государственный строй, вся память о прошлом, наше благополучие в настоящем, надежды на будущее — все это в вашей власти и всецело зависит от вашего голосования, от одного этого приговора. Если государство когда-либо умоляло судей проявить проницательность, строгость, мудрость и осмотрительность, то оно особенно горячо умоляет вас об этом в настоящее, да, в настоящее время.

II. Вам предстоит вынести приговор не о государстве лидийцев или мисийцев, или фригийцев, которые пришли сюда по наущению или по принуждению, но о своем собственном государстве, о положении граждан, о всеобщем благополучии, о надеждах всех честных людей, — если только осталась какая-то надежда, которая даже теперь смогла бы укрепить в стойких гражданах их образ мыслей и их убеждения; все другие прибежища для честных людей, оплот для невиновных, устои государства, мудрые решения, средства помощи, права — все это уничтожено. (4) Кого же призывать мне, кого заклинать, кого умолять? Сенат ли? Но он сам просит вас о помощи и понимает, что укрепление его авторитета поручено вашей власти. Или римских всадников? Но ведь вы, пятьдесят человек, первые в этом сословии, вынесете такой приговор, который выразит мнение всех остальных. Или римский народ? Но именно он передал в ваши руки власть над честными людьми. Поэтому, если мы на этом месте, если мы перед вашим лицом, если мы при вашем посредстве, судьи, не сохраним не авторитета своего, уже утраченного нами, но самого́ своего существования, висящего на волоске, то у нас уже не останется прибежища. Или вы, судьи, быть может, не видите, к чему клонится этот суд, о чем идет дело, для какого обвинения закладываются основания? (5) Осужден тот, кто уничтожил Катилину, пошедшего войной на отечество. Как же не бояться тому, кто изгнал Катилину из Города? Влекут, чтобы покарать того, кто добыл улики посягательства на ваше существование. Как же быть спокойным за себя тому, кто постарался их найти и раскрыть? Преследованию подвергаются участники принятых решений, их помощники и спутники. Чего не ожидать для себя зачинателям, начальникам, руководителям? О, если бы недруги мои и всех честных людей вместе со мною… (лакуна), то неизвестно, кем были бы тогда все честные люди: предводителями ли или же соратниками моими в деле сохранения всеобщего благополучия…

(Фрагменты, сохраненные схолиастом из Боббио)

(1) Он предпочел сказать: удалены.

(2) Чего пожелал для себя мой близкий друг Цетра?

(3) Что же Дециан?

(4) О, если бы слава принадлежала мне! Итак, сенат большинством…

(5) Бессмертные боги! Повторяю, Лентула…

(Миланский фрагмент)

(6) …посторонним, когда его частная жизнь и его характер известны. Поэтому я не допущу, чтобы ты, Децим Лелий, присваивал себе это право и навязывал этот закон и положение другим людям на будущее, а нам на настоящее время… (лакуна). Когда ты заклеймишь юность Луция Флакка, когда ты представишь в позорном виде последующие годы его жизни, когда ты докажешь растрату им своего состояния, его постыдные личные дела, его дурную славу в Городе, его пороки и гнусные поступки, как нам говорят, совершенные им в Испании, Галлии, Киликии, на Крите — в провинциях, где он был у всех на виду, — только тогда станем мы слушать, что думают о нем жители Тмола и Лоримы. Но Луция Флакка, которому желают оправдания столь многочисленные и столь важные провинции, которого очень многие граждане из разных областей Италии, связанные с ним давней дружбой, защищают, которого наше общее отечество держит в объятиях, памятуя о его недавней великой услуге, я (даже если вся Азия потребует его выдачи для казни) буду защищать и дам отпор. Что же? Если Азия — не вся, не наилучшая, не безупречная ее часть и притом не добровольно, не по праву, не по обычаю, не искренно, а под давлением, по наущению, по внушению, по принуждению, бессовестно, опрометчиво, из алчности, по нестойкости — обратилась в этот суд при посредстве жалких свидетелей, причем сама она никакой справедливой жалобы на беззакония заявить не может, — то все же, судьи, уничтожат ли эти свидетельские показания, относящиеся к короткому времени, доверие к обстоятельствам, признанным всеми и относящимся к продолжительному времени? Итак, я как защитник буду держаться следующего порядка боевых действий, обращающих врага в бегство: я буду теснить и преследовать обвинителя и, кроме того, потребую, чтобы противник обвинял открыто. Ну, что, Лелий? Разве что-нибудь… (лакуна). Проводил ли он время в тени дерев и в занятиях науками и искусствами, свойственными этому возрасту? Ведь он еще мальчиком отправился на войну вместе с отцом-консулом. Без сомнения, даже ввиду этого кое-что… так как подозрение…

(Фрагменты, сохраненные схолиастом из Боббио)

(1) Но если ни распущенность Азии… на самый нестойкий возраст…

(2) С этих лет он присоединился к войску своего дяди Гая Флакка.

(3) Выехав как военный трибун с Публием Сервилием, достойнейшим и неподкупнейшим гражданином…

(4) Удостоенный самых лестных отзывов с их стороны, он был избран в квесторы.

(5) При Марке Писоне, который сам заслужил бы прозвище «Фруги», если бы не получил его от предков.

(6) Он же начал новую войну и завершил ее.

(7) Выданный не свидетелям из Азии, а лагерным товарищам обвинителя.

(Фрагменты, сохраненные писателями)

(8) Какова должна быть, по вашему мнению, его преданность римскому народу, какова должна быть его верность?

(9) …прирожденная ничтожность и приобретенное чванство.

(Фрагменты, сохраненные Николаем Кузанским)

(10) Человека храбрейшего и многоопытного обманщика…

(11) Что, кроме произвола, кроме наглости, кроме бессмыслицы, содержат ваши свидетельские показания, когда свидетельницей в пользу храбрейшего и виднейшего мужа является сама победа?

(12) …и немалую доблесть в военном деле, судьи!

(13) Я защищаю храброго и выдающегося человека, сильного духом, необычайного усердия и величайшего благоразумия.

(14) …смолоду участвовавшего во многих различных войнах, прежде всего отличного начальника и человека — если говорить правду — телом и душой, стремлениями и привычками рожденного и призванного к военным делам и к военному искусству.

(15) Предки наши, судьи, были так убеждены в необходимости оберегать таких людей, что защищали их не только тогда, когда они почему-либо навлекли на себя ненависть, но и тогда, когда они действительно были виноваты. Поэтому они обыкновенно не только награждали таких людей за их успешные действия, но и оказывали им снисхождение после их проступков.

(16) Встаньте, прошу вас, честнейшие люди и храбрейшие посланцы весьма уважаемой и прославленной гражданской общины, отразите — во имя бессмертных богов! — клятвопреступления и оскорбления со стороны тех, чьи копья вы так часто отражали.

(17) Человек, отмеченный всеми украшениями доблести и славы, который, мне кажется, как образец древней строгости нравов и как напоминание о старине сохраняется в нашем государстве по воле богов.

* * *

III. (6) Итак, с какими же доводами ты, Лелий, нападаешь на этого мужа? Он был под началом императора Публия Сервилия в Киликии военным трибуном; об этом умалчивают. Он был у Марка Писона квестором в Испании; о его квестуре не сказано ни слова. В войне на Крите он принимал деятельное участие и вынес на своих плечах ее бремя вместе с выдающимся императором; но и насчет этого обвинение немо. Его судебной деятельности как претора, разнообразной по содержанию и дающей много поводов для подозрений и неприязни, не касаются, а ведь его претуру, совпавшую с опаснейшими для государства событиями, восхваляют даже его недруги. «А вот свидетели, — говорите вы, — ее порицают». Прежде чем говорить о том, какие это свидетели, какие надежды, чье влияние, какие побуждения привели их сюда, сколь они ничтожны, сколь они бедны, сколь они вероломны, сколь они наглы, я выскажусь о них вообще и о положении, в каком все мы находимся. Во имя бессмертных богов! И вы, судьи, о том, как человек, год назад творивший суд в Риме, годом позднее творил его в Азии, станете расспрашивать неизвестных вам свидетелей, а сами путем сопоставлений ничего не будете решать? При таком разнообразии судебных дел выносится так много решений, бывает так много обиженных влиятельных людей. Было ли когда-нибудь высказано против Флакка, уже не говорю — подозрение (оно обыкновенно все же бывает ложным), нет, хотя бы единое слово гнева или боли? (7) И в алчности обвиняется тот, кто, занимая доходнейшую должность, отказался от позорного стяжания, а в злоречивейшей гражданской общине, при занятии, очень легко навлекающем подозрения, избежал всякого злоречия, уже не говорю — обвинений? Обхожу молчанием то, чего не следует обходить: невозможно указать хотя бы одно проявление алчности в частной жизни Луция Флакка, хотя бы один спор из-за денег, хотя бы один низкий поступок в делах имущественных. На основании чьих же свидетельских показаний, если не на основании ваших, смогу я опровергнуть заявления этих людей? (8) И этот деревенский житель из Тмола, человек, неизвестный, уже не говорю, — у нас, но даже и у своих земляков, станет вам указывать, каков Луций Флакк, в котором вы оценили скромнейшего юношу, важнейшие провинции — неподкупного мужа, ваши войска — храбрейшего солдата, заботливейшего начальника, бескорыстнейшего легата и квестора, каков Луций Флакк, которого вы, здесь присутствующие, признали непоколебимейшим сенатором, справедливейшим претором и преданнейшим государству гражданином?

IV. (9) Неужели насчет того, о чем вы сами должны быть свидетелями перед другими людьми, вы станете слушать других свидетелей? И каких! Прежде всего я скажу (и это относится к ним всем), что это — греки; говорю это не потому, чтобы я более чем кто-либо другой отказывал этому народу в доверии; ведь если кто-нибудь из ваших соотечественников, по своим стремлениям и склонностям, не чуждался этих людей, то это, полагаю, был именно я. И я был таким именно тогда, когда у меня было больше досуга. Итак, среди греков есть много честных, ученых, добросовестных людей, которых на этот суд не вызывали, но есть и много бессовестных, необразованных, ничтожных, которые привлечены сюда, как я вижу, из разных соображений. Так вот, о греках вообще я скажу следующее: я отдаю им должное в области литературы, признаю их познания во многих науках, не отказываю им в приятности речи, в остроте ума, в цветистости языка; наконец, если они приписывают себе что-нибудь еще, не возражаю и против этого; но добросовестностью и честностью в свидетельских показаниях народ этот не отличался никогда, и они не знают, какова сила, каково влияние, каково значение всех этих качеств. (10) Откуда известное выражение: «Обменяемся свидетельскими показаниями»? Разве его приписывают галлам или испанцам? Оно всецело относится к грекам, так что даже люди, не знающие греческого языка, знают, как это говорится по-гречески. Так взгляните же, с каким выражением лица, с какой самоуверенностью они говорят; вы тогда поймете, насколько добросовестны они как свидетели. Нам они никогда не отвечают на вопрос, обвинителю же — всегда больше, чем он спросил; они никогда не беспокоятся о том, как им доказать то, что они говорят, но всегда — о том, что́ им говорить, чтобы вывернуться из затруднительного положения. Марк Луркон давал показания, будучи сердит на Флакка, так как, по его собственному признанию, его вольноотпущенник был осужден порочащим его приговором. Но Луркон не сказал ничего такого, что могло бы повредить Флакку, хотя и желал этого; ему помешала его совесть. С каким смущением, однако, давал он показания, как он дрожал, как бледнел! (11) Какой вспыльчивый человек Публий Септимий, как сердит был он на приговор своему управителю! И он все же колебался, и сознание долга все-таки порою боролось с его гневом. Марк Целий, бывший недругом Флакка за то, что он признал недопустимым для себя как откупщика выносить приговор откупщику во вполне ясном деле, был исключен Флакком из числа рекуператоров; он все же сдержался и — если не говорить о его желании — не представил суду ничего такого, что могло бы повредить Флакку.

V. Если бы это были греки и если бы наши правила и воспитание не были сильнее, чем чувство досады и неприязни, то все они сказали бы, что были ограблены, истерзаны, лишены своего имущества. Свидетель-грек выходит вперед с желанием повредить и обдумывает не слова клятвы, а слова, какими он может повредить: по его мнению, самое позорное — проигрывать дело, когда тебя опровергают и изобличают; против этого он и готовится, ничто другое его не заботит. Поэтому свидетелями выбирают не честнейших и вполне достойных доверия, а самых бессовестных и самых речистых. (12) Вы же в суде по самому незначительному делу оцениваете свидетеля внимательно. Даже зная человека в лицо, его род, его трибу, вы все-таки находите нужным выяснить, каковы его нравственные правила. А когда наш гражданин дает свидетельские показания, то как сдержан он, как взвешивает все выражения, как боится сказать что-нибудь с пристрастием или гневом, сказать о чем-либо больше или меньше, чем необходимо! Неужели вы думаете, таковы же люди, в чьих глазах клятва — шутка, свидетельские показания — игра, всеобщее уважение — пустые слова, а заслуги, награда, милость, благодарность всецело зависят от бессовестной лжи? Но не стану затягивать свою речь; ведь она может быть бесконечной, если я захочу рассказать о легкости, с какой весь этот народ дает свидетельские показания. Итак, ближе к делу; я буду говорить об этих вот ваших свидетелях.

(13) Мы столкнулись с упорным обвинителем, судьи, с недругом, во всем вызывающим ненависть к себе и неприятным; этим своим рвением он, надеюсь, принесет большую пользу и своим друзьям, и государству; но это дело и обвинение он, несомненно, на себя взял, движимый необычным пристрастием. Какая свита сопровождала его при расследовании! Я говорю «свита»; вернее, какое огромное войско! Какие расходы, какие затраты, какая расточительность! Хотя это и полезно для нашего дела, я все же говорю об этом робко, опасаясь, как бы Лелий не решил, что в том, что он взял на себя ради славы, я в своей речи искал основания для недоброжелательства к нему. VI. Поэтому оставляю все это в стороне; я только попрошу вас, судьи, — если до вас дошли молва и толки о насильственных, самочинных действиях, о применении оружия, о войсках, то вспомните это; ввиду негодования, вызванного всем тем, что я перечислил, этот недавно принятый закон установил определенное число спутников при расследовании. (14) Но — не буду касаться этих насильственных действий — как много совершено поступков, порицать которые мы не можем, так как они совершены по праву обвинителя и в соответствии с обычаем, но сетовать на них мы все-таки вынуждены! Во-первых, во всей Азии распространились толки о том, что Гней Помпей, злейший недруг Луция Флакка, потребовал, чтобы Лелий, друг его отца и очень близкий ему человек, привлек Луция Флакка к этому суду, и обещал помочь Лелию для выполнения этой задачи всем своим авторитетом, влиянием, богатствами и средствами. Грекам это казалось тем более правдоподобным, что они недавно видели в этой же провинции, что Лелий был в дружеских отношениях с Флакком. Авторитет же Помпея, среди всех столь великий, сколь велик он и должен быть, исключителен в этой провинции, которую он недавно избавил от морских разбойников и от войны с царями. К тому же тех, кто не хотел выезжать из дома, Лелий запугивал вызовом в качестве свидетелей; тех, кто не мог оставаться дома, он склонял к поездке большими и щедро предоставляемыми деньгами на дорогу. (15) Так этот сообразительный юноша воздействовал на богатых страхом, на неимущих — платой, на глупых — обманом; так были добыты эти великолепные решения, которые здесь читаются, объявленные не после обмена мнениями и не на основании подлинных данных, не скрепленные клятвой, а принятые поднятием рук, при криках возбужденной толпы.

VII. О, сколь прекрасны обычай и порядок, унаследованные нами от предков! Конечно, если бы их придерживались! Но они каким-то образом уже ускользают у нас из рук. Ведь наши предки, мудрейшие и неподкупнейшие мужи, повелели, чтобы народная сходка была лишена власти. Они повелели, чтобы те постановления, которые плебс должен был вынести или народ — принять, выносились или отвергались после роспуска сходки, после определения участков для голосования, после распределения сословий: разрядов и возрастов, по трибам и центуриям, после выступлений авторов закона, после промульгации в течение многих дней ознакомления с вопросом. (16) Но в Греции гражданские общины управляются безрассудной толпой, сидящей на сходках. Итак, — не говорю о нынешней Греции, которая уже давно сражена и разорена своими же решениями, — даже древняя Греция, некогда процветавшая благодаря своим богатствам, владычеству и славе, пала из-за одного вот какого зла: неумеренной свободы и своеволия народных сходок. Всякий раз, когда в театре рассаживались неискушенные люди, необразованные и невежественные, они начинали бесполезные войны, ставили во главе государства мятежных людей, изгоняли из него граждан с величайшими заслугами. (17) И если это не раз случалось в Афинах тогда, когда они славились не только в Греции, но и чуть ли не среди всех народов, то какой сдержанности, по вашему мнению, можно ожидать от народных сходок во Фригии или в Мисии? Люди, принадлежащие к другим народностям, часто вносят беспорядок даже в наши сходки. Что же, по-вашему, бывает, когда они остаются одни? Некий Афинагор из Ким был высечен розгами за то, что осмелился вывезти зерно во времена голода; по требованию Лелия была созвана народная сходка; Афинагор выступил и — грек перед лицом греков — не говорил о своей вине, а пожаловался на наказание. Они подняли руки — вот вам и решение. И это — свидетельские показания? Только что пообедав, незадолго до того насытившись всяческими подачками, пергамские сапожники и мастера по изготовлению поясов одобрили своим криком все, что было угодно Митридату, державшему в своих руках эту толпу не своим авторитетом, а щедрой кормежкой. И это свидетельские показания гражданской общины? Я сам официально привозил свидетелей из Сицилии, но это были свидетельские показания не возбужденной толпы, а сената, давшего клятву. (18) Поэтому я не стану спорить с отдельными свидетелями; вам самим следует решить, возможно ли признать их слова свидетельскими показаниями.

VIII. Блестящий молодой человек знатного происхождения, речистый, приезжает с многочисленной и весьма нарядной свитой в греческий город и требует созыва народной сходки; людей богатых и влиятельных, дабы они против него не выступали, он запугивает вызовом в Рим для свидетельских показаний; неимущих и незначительных прельщает видами на поездку и денежным пособием на дорогу, а также своей личной щедростью. Что касается ремесленников и лавочников и всех этих подонков гражданских общин, то трудно ли натравить их, а особенно на того человека, который еще недавно был облечен высшим империем, но не смог снискать высшего расположения именно из-за своего звания магистрата с империем. (19) Конечно, заслуживает удивления то, что те люди, которым ненавистны наши секиры, люди, у которых наше имя вызывает ожесточение, для которых пастбищный сбор, десятина, пошлины равносильны смерти, охотно хватаются за любую возможность нам повредить, какая им только представится. Итак, когда вы будете слушать предлагаемые решения, вспомните, что вы слышите не свидетельские показания, а голос безрассудства черни, что вы слышите голос ничтожнейших людей, слышите возбужденные выкрики, доносящиеся со сходки ничтожного народа. Поэтому тщательно изучите сущность и смысл обвинений; вы не найдете ничего, кроме одной только видимости, ничего, кроме запугивания и угроз.

IX. (20) Казна гражданских общин пуста, поступлений от сборов — никаких. Есть два способа добыть деньги: либо заем, либо подати. Книг заимодавца не предъявлено, о введении каких-либо податей не сообщают. Но с какой легкостью греки склонны составлять подложные отчеты и вносить в свои книги все, что им выгодно, ознакомьтесь, прошу вас, из письма Гнея Помпея к Гипсею и из письма Гипсея к Помпею. (Письма Помпея и Гипсея.) Не находите ли вы, что я на основании этих писем достаточно ясно доказал вам привычную разнузданность и бесстыдное своеволие греков? Или мы, быть может, поверим, что те, кто обманывал Гнея Помпея, и притом в его присутствии, обманывал его без внушения с чьей-либо стороны, оказались, по настояниям Лелия, боязливыми и добросовестными по отношению к Луцию Флакку в его отсутствие? (21) Но допустим даже, что на местах записи не были подделаны; могут ли они теперь внушать к себе уважение и доверие? Ведь закон требует, чтобы их передавали претору в трехдневный срок и чтобы судьи опечатывали их; их передают чуть ли не на тридцатый день. Ведь именно для того, чтобы было трудно подделать записи, закон и повелел передавать их опечатанными в общественное место; но их опечатывают уже подделанными. Какая же разница, будут ли записи переданы судьям с таким опозданием или совсем не будут переданы?

X. Далее, если пристрастные свидетели действуют заодно с обвинителем, то будут ли они все-таки считаться свидетелями? Где в таком случае чувство ожидания, обычное в суде? Ведь ранее, после того как обвинитель высказывался резко и непримиримо, а защитник отвечал ему просительно и униженно, в третью очередь ожидалось выступление свидетелей, которые говорили либо без всякого пристрастия, либо скрывали свое пристрастие. (22) Но что происходит здесь? Сидят они все вместе, поднимаются со скамей обвинителей, ничего не скрывают, ничего не опасаются. Но разве мне не нравится только то, что они сидят бок о бок? Из одного и того же дома выходят они; если они запнутся хотя бы на слове, у них уже не окажется пристанища. Может ли быть свидетелем человек, если обвинитель допрашивает его, не испытывая при этом ни малейшего беспокойства и не боясь, что он ответит что-нибудь нежелательное? Где в таком случае та заслуга оратора, за какую когда-то хвалили как обвинителя, так и защитника: «Он хорошо допросил свидетеля, хитро подошел к нему, поймал на слове, добился, что хотел, опроверг и заставил замолчать»? (23) Зачем тебе, Лелий, спрашивать свидетеля, который, прежде чем ты ему скажешь: «Спрашиваю тебя…», выложит даже больше, чем ты велел ему ранее у себя дома? Зачем допрашивать его мне, защитнику? Ведь обыкновенно либо опровергают утверждение свидетелей, либо порицают их за их образ жизни. Каким рассуждением опровергну я слова человека, который говорит: «Мы дали…» — и ничего более? Итак, надо выступить против него самого, раз в его речи доказательства отсутствуют. Что же выскажу я против неизвестного мне человека? Поэтому мне приходится сетовать и горько жаловаться — что я делаю уже давно — на всю несправедливость обвинения и прежде всего вообще на этих свидетелей. Ведь выступает народ, самый недобросовестный в своих свидетельских показаниях. Ближе к делу: то, что ты называешь решениями, это, утверждаю я, не свидетельские показания, а крики неимущих людей и какой-то бессмысленный бунт жалких греков, собравшихся на сходку. Пойду еще дальше. Того, кто совершил деяние, здесь нет; того, кто, как нам говорят, уплатил наличными, сюда не вызвали; записей частных лиц нам не предъявляют, официальные записи остались у обвинителя; все зависит от свидетелей, а они живут вместе с нашими недругами, проводят время вместе с нашими противниками, поселились вместе с обвинителями. (24) Словом, что здесь, по вашему, происходит: расследование и установление истины или же невиновности поражение и гибель? Ведь в этом деле много таких обстоятельств, судьи, что, если ими даже возможно пренебречь, когда это касается данного обвиняемого, все же при существующем положении и как пример на будущее это внушает страх.

XI. Если бы я защищал человека низкого происхождения, отнюдь не блистательного в жизни, которого молва не препоручила бы нам, то я все же стал бы просить граждан за этого гражданина во имя свойственной всем людям человечности и милосердия о том, чтобы вы неизвестным, натравленным на него свидетелям, соседям обвинителя по скамьям, его сотрапезникам, его лагерным товарищам, грекам по их легкомыслию, варварам по их жестокости, не выдавали своего гражданина, молящего вас, и не показывали остальным людям опасного примера для подражания в будущем. (25) Но так как слушается дело Луция Флакка, из чьей ветви рода был тот, кто первым был избран в консулы, кто был первым консулом в нашей гражданской общине, Флакка, чьей доблестью, после изгнания царей, в государстве была утверждена свобода, Флакка, чья ветвь рода сохранилась вплоть до нашего времени при неизменном предоставлении ей почетных должностей и империя и при немеркнущей славе их деяний, и так как Луций Флакк не только не изменял этой исконной и признанной доблести предков, но как претор проникся стремлением защищать свободу отечества, видя, что именно это возвеличивает славу его рода, то могу ли я страшиться того, что дело этого обвиняемого в дальнейшем послужит пагубным примером, раз в этом случае, даже если бы Флакк в чем-либо погрешил, все честные люди сочли бы должным закрыть на это глаза? (26) Впрочем, я не только не требую этого, судьи, но, наоборот, прошу и заклинаю вас рассмотреть все это дело самым тщательным образом, устремив на него глаза, как говорится. В обвинении не будет обнаружено ничего, засвидетельствованного по совести, ничего, основанного на истине, ничего, вызванного скорбью; наоборот, все окажется извращенным по произволу, из чувства раздражения, из пристрастия, связанным с подкупом и клятвопреступлением.

XII. (27) Итак, рассмотрев в целом пристрастия этих свидетелей, я обращусь к отдельным жалобам и обвинениям со стороны греков. Они жалуются на то, что у гражданских общин были истребованы деньги будто бы на постройку флота. Мы это признаем, судьи! Но если это — преступление, то оно либо в том, что требовать этого не было дозволено, либо в том, что в кораблях не было надобности, либо в том, что за все время претуры Луция Флакка флот не выходил в море. Дабы ты понял, что это было дозволено, ознакомься с постановлением сената, принятым в год моего консулата, — тем более что оно нисколько не расходилось с постановлениями всех предшествующих лет. (Постановление сената.) Итак, наша ближайшая задача — выяснить, был ли нужен флот. Кто же будет решать этот вопрос: греки или какие-нибудь чужеземные народы, или же наши преторы, наши военачальники, наши императоры? Со своей стороны, я полагаю, что, находясь в такой стране и провинции, окруженной морем, изобилующей гаванями, опоясанной островами, следовало выходить в море не только с целью защиты, но и для прославления нашей державы. (28) Ведь правила поведения и величие духа наших предков выражались именно в том, что они, в частном быту и в личных расходах довольствуясь самым малым, вели самую скромную жизнь, но в делах, имевших отношение к империю и достоинству государства, всячески стремились к славе и блеску. Ведь в домашнем быту ищут хвалы за воздержность, а при управлении государством — за достоинство. И если у Луция Флакка был флот даже только для обороны, то кто будет так несправедлив и станет порицать его за это? — «Морских разбойников не было». — А кто может поручиться, что их не будет? — «Ты, — говорит обвинитель, — умаляешь славу Помпея». — Наоборот, это ты создаешь ему новые затруднения. (29) Ведь Помпей уничтожил флоты морских разбойников, их города, порты, пристанища; проявив высшую доблесть и необычайную быстроту, он достиг мира на море. Но он отнюдь не соглашался, да и не мог согласиться на то, что, если где-нибудь покажется какое-либо суденышко морских разбойников, это будет поставлено ему в вину. Поэтому он, находясь в Азии и уже завершив все войны на суше и на море, все же повелел этим же гражданским общинам поставить ему флот. Но если Помпей признал это нужным тогда, когда все могло быть безопасным и умиротворенным благодаря его имени в его присутствии, то какое, по вашему мнению, решение следовало принять и что следовало сделать Флакку после отъезда Помпея? XIII. (30) А разве мы здесь по предложению самого Помпея не постановили в год консулата Силана и Мурены, чтобы флот выходил в море у берегов Италии? Разве в то время, когда Луций Флакк требовал гребцов в Азии, мы здесь не израсходовали 4.300.000 сестерциев на плавание по Верхнему и Нижнему морям? А разве годом позже, при квесторах Марке Курции и Публии Секстилии не были израсходованы деньги на флот? А разве в течение всего этого времени не было конницы на побережье? Ведь ниспосланная богами слава Помпея в том и состоит, что, во-первых, те разбойники, которые тогда, когда ему было поручено вести войну на море, бродили и распространились по всему морю, нами все покорены; затем — в том, что Сирия — наша, что Киликию мы удерживаем под своей властью, что Кипр со своим царем Птолемеем не осмеливается ничего предпринять; кроме того, что благодаря доблести Метелла Крит принадлежит нам; что разбойникам неоткуда отплыть, некуда возвратиться; что все заливы, мысы, берега, острова, приморские города замкнуты на крепкие запоры нашей державы. (31) Даже если бы за все время претуры Флакка в море не появилось ни одного морского разбойника, его бдительность все-таки не заслуживала бы порицания; ведь именно потому, что у него был флот, их и не было, как я склонен думать. И если я на основании свидетельских показании римских всадников Луция Эппия, Луция Агрия, Гая Цестия и присутствующего здесь прославленного мужа Гнея Домиция, бывшего тогда легатом в Азии, утверждаю, что в то самое время, когда, по твоим словам, во флоте не было надобности, очень многие люди были захвачены морскими разбойниками, то и тогда решение Флакка потребовать для себя гребцов все же будут осуждать? А если пиратами даже был убит знатный человек из Адрамиттия, чье имя известно почти всем нам, — кулачный боец Атианакт, победитель в Олимпии? А ведь для греков — если уж говорить о том, чему они придают значение, — это обстоятельство, можно сказать, более важно, чем справить триумф в Риме. «Но ты никого не взял в плен». Как много было людей, начальствовавших на побережье, которые, не взяв в плен ни одного морского разбойника, все же обеспечили безопасность на море! Ведь пленение — дело случая; это зависит от места, от стечения обстоятельств, от удачи. Принять меры предосторожности в целях защиты нетрудно; надо разумно использовать не только укрытые места для пристанища, но и благоприятную погоду и ее перемены.

XIV. (32) Остается выяснить, своим ли ходом флот этот выходил в море и на веслах ли плавал он или же только в записях о расходах и в отчетах. Возможно ли при таких обстоятельствах отрицать то, чему свидетельницей вся Азия, — что флот был разделен на две части, причем одна из них плавала выше Эфеса, другая — ниже Эфеса? С этим флотом Марк Красс, знаменитейший муж, совершил плавание из Эноса в Азию; на этих кораблях Флакк отправился из Азии в Македонию. В чем же можно усмотреть недобросовестность претора: в численности ли кораблей или же в неравномерном распределении расходов? Он потребовал половину той суммы, какую назначил Помпей; мог ли он действовать мягче? Но он распределил денежные взносы в соответствии с расчетами Помпея, который, в свою очередь, сообразовался с распределением, произведенным Луцием Суллой. После того как последний распределил взносы между всеми гражданскими общинами провинции в известном соотношении, Помпей и Флакк, требуя денег на расходы, следовали его расчетам. Но эта сумма не внесена полностью и поныне. (33) «Он этого не показывает в своем отчете». — Верно, но какая прибыль ему от этого? Ведь он, беря на себя ответственность за истребование денег, сам признает то, в чем ты хочешь усмотреть преступление. Как же возможно доказать, что он, не показывая этих денег в своем отчете, сам создает для себя повод для обвинения, для чего не было бы повода, если бы он показал их в своем отчете? Но ведь ты утверждаешь, что мой брат, сменивший Луция Флакка, не требовал денег на набор гребцов. Со своей стороны, я радуюсь, когда хвалят брата моего, Квинта, но радуюсь больше, если эти похвалы относятся к более важным и более значительным делам. Он принял иное решение, взглянул на положение по-иному: он полагал, что в какое бы время ни распространился слух о появлении морских разбойников, он тотчас же снарядит флот, какой только захочет. Словом, мой брат первым в Азии постарался освободить гражданские общины от этого расхода на гребцов. Но преступление обыкновенно усматривают тогда, когда кто-либо требует затрат, каких ранее не было, а не тогда, когда преемник изменяет что-нибудь из того, что ранее установили его предшественники. Что́ другие совершат впоследствии, Флакк не мог знать; что было совершено до него, он видел.

XV. (34) Но так как об обвинении, предъявленном всей Азией, уже сказано, перейду теперь к обвинению со стороны отдельных гражданских общин; из них на первом месте у нас, конечно, должна быть гражданская община Акмония. Глашатай громогласно вызывает посланцев из Акмонии. Выходит один только Асклепиад. Пусть они выйдут вперед! Даже глашатая ты заставил солгать. Ведь этот муж, конечно, обладает достаточным авторитетом, чтобы быть представителем своей гражданской общины, осужденный у себя на родине позорнейшими для него приговорами и заклейменный официальной записью; о его низких поступках, прелюбодеяниях и разврате говорят письма жителей Акмонии, которые я нахожу нужным обойти молчанием не только ввиду их многочисленности, но и ввиду позорнейшей непристойности выражений. Он сказал, что община дала Флакку 206.000 драхм. Он только сказал это, ничего не предъявил, но добавил (во всяком случае, он должен был это доказать, так как это касалось его лично), что дал 206.000 драхм как частное лицо. Но ведь этот бессовестнейший человек и мечтать никогда не смел о таких деньгах, какие, по его словам, от него получили. (35) Он говорит, что дал эти деньги при посредстве Авла Секстилия и своих братьев; Секстилий мог их дать; братья же Асклепиада такие же нищие, как и он сам. Итак, выслушаем Секстилия; пусть, наконец, выступят сами братья, пусть они солгут так бессовестно, как им будет угодно, и скажут, что дали то, чего у них никогда не было. Впрочем, когда их поставят лицом к лицу с нами, они, быть может, скажут что-нибудь такое, в чем не будет возможности их уличить. «Я не привозил Секстилия», — говорит Асклепиад. Подай записи. — «Я не захватил их». — Представь, по крайней мере, своих братьев. — «Я не вызывал их как свидетелей». Итак, неужели того, что здесь заявил один только Асклепиад, человек нищий, позорный образ жизни ведущий, всеобщим мнением осужденный, на свою бессовестность и наглость положившийся, не представив записей, не представив поручителя, мы испугаемся как обвинения и свидетельских показаний? (36) Он же говорил, что данный Флакку жителями Акмонии письменный хвалебный отзыв, который мы предъявили, — подложный. Правда, опорочить этот хвалебный отзыв было весьма желательно для нас; ведь как только этот великолепный представитель своей гражданской общины взглянул на официальную печать общины, он сказал, что его сограждане и другие греки обыкновенно то, что следует, запечатывают, сообразуясь с обстоятельствами. Оставь же себе этот хвалебный отзыв; ведь доброе имя и достоинство Флакка зависят не от свидетельских показаний жителей Акмонии. Ведь ты сам даешь мне в руки то доказательство, какого это дело требует более всего, — что греки не отличаются ни строгостью правил, ни стойкостью, ни твердостью в решениях, наконец, даже честностью в свидетельских показаниях. Разве только построение твоих показаний и твоей речи позволяет установить следующее различие: в пользу Флакка в его отсутствие гражданские общины, как говорят, кое-что сделали, а Лелию в его присутствии, хотя он и действовал лично, именем закона, по праву обвинителя, а кроме того, устрашал их и угрожал им своим влиянием, они по этому поводу ничего не написали и ничего не запечатали. XVI. (37) Я, со своей стороны, часто видел, судьи, что в мелочах обнаруживаются и заключаются важные вещи, например в случае с этим вот Асклепиадом. Хвалебный отзыв, предъявленный мною, был запечатан азиатской глиной, почти всем нам знакомой; ею пользуются все — не только для официальных, но и для частных писем, какие, как мы видели, изо дня в день присылаются откупщиками, нередко каждому из нас. Да ведь и свидетель, взглянув на печать, не сказал, что мы предъявляем подложный отзыв, но проявил свойственное всей Азии легкомыслие, которое мы, конечно, полностью признаем. Итак, наш хвалебный отзыв, который, по его словам, нам дали, сообразуясь с обстоятельствами, который, как он сам признает, во всяком случае, нам дали, запечатан глиной, между тем как на тех записях свидетельских показаний, которые, как говорят, были даны обвинителю, мы увидели восковую печать. (38) В связи с этим, судьи, если бы я думал, что постановления жителей Акмонии и письма прочих фригийцев для вас убедительны, то я стал бы изо всей мочи кричать и спорить, призвал бы в свидетели откупщиков, поднял бы на ноги дельцов, сослался бы на вашу осведомленность; обнаружив восковую печать, я убедился бы в том, что свидетели пойманы с поличным и что наглая ложь всех их показаний доказана. Но теперь я не стану ни слишком яростно напирать на это, ни чересчур хвалиться, ни наседать на этого бездельника, словно он действительно свидетель, ни задерживаться на всей совокупности свидетельских показаний жителей Акмонии, независимо от того, вымышлены ли они здесь на месте, что очевидно, или же, как говорят, присланы с родины. Свидетельских показаний этих людей, которым я готов уступить этот хвалебный отзыв, я вовсе не испугаюсь, так как они, по словам Асклепиада, люди ненадежные.

XVII. (39) Перехожу теперь к свидетельским показаниям жителей Дорилея: когда им предоставили слово, они сказали, что потеряли официальные письма вблизи Спелунк. О, неизвестные пастухи, склонные к литературе, раз они стащили у свидетелей одни только письма! Но я подозреваю другую причину; иначе эти свидетели, пожалуй, покажутся вам мало изворотливыми: в Дорилее, как я предполагаю, кара за подделку и подлог писем строже, чем в других местах; если бы они представили подлинные письма, то они не смогли бы предъявить обвинение; если бы они представили подложные, то они подлежали бы каре; они и признали превосходнейшим выходом сказать, что потеряли письма. (40) Итак, пусть они успокоятся и примирятся с тем, что я зачту это себе в приход и займусь другим. Они не позволяют мне этого. Какой-то никому не известный человек дополняет их показания и говорит, что дал деньги частным путем. Это уже совершенно нетерпимо. Ведь даже тот, кто читает официальные записи, — те, что находились в распоряжении обвинителя, не должен заслуживать доверия; но правила судопроизводства все же оказываются соблюденными, когда сами записи, каковы бы они ни были, предъявляются. Но когда человек, которого никогда не видел ни один из вас, о ком никто не слышал, заявляет только одно: «Я дал…», — то станете ли вы, судьи, сомневаться, защищать ли вам знатнейшего гражданина от этого никому не известного фригийца? Ведь недавно трое почтенных и достойных римских всадников не поверили этому же человеку, когда он в деле, касавшемся спора о статусе, говорил, что человек, которого объявляли свободным, его родственник. Как же тот, кто не внушил доверия к себе как свидетель, когда дело касалось его личного оскорбления и родственных уз, в то же время может обладать большим авторитетом в деле об уголовном преступлении? (41) К тому же, когда тело этого жителя Дорилея при большом стечении народа, во время вашего заседания несли для погребения, то ответственность за его смерть Лелий пытался возложить на Луция Флакка. Ты, Лелий, ошибаешься, думая, что если твои приспешники живы, то это для нас опасно, — тем более что смерть эта произошла, мне кажется, из-за твоей собственной небрежности: фригийцу, никогда не видевшему смоковницы, ты подставил корзину фиг. Его смерть тебе принесла некоторое облегчение: ты избавился от постояльца-обжоры. Но какую пользу она принесла Флакку, раз этот человек был здоров, пока выступал здесь, и умер, уже выпустив свое жало и дав показания? Что же касается Митридата, главной опоры твоего обвинения, то после того как он, допрашивавшийся нами в течение двух дней, выложил все, что хотел, он удалился опровергнутый, изобличенный, сломленный. Он ходит, надев панцирь; человек искушенный и опытный, он боится, что Луций Флакк теперь, когда он уже не может уйти от его свидетельских показаний, может запятнать себя преступлением; человек, который до своего выступления как свидетель, когда он все-таки мог чего-то достигнуть, собой владел, теперь старается присоединить к своим лживым свидетельским показаниям насчет Луция Флакка обоснованное обвинение в злодеянии. Но так как вопрос об этом свидетеле и обо всем этом «митридатовом» обвинении тонко и красноречиво разобрал Квинт Гортенсий, то я, как я себе и наметил, перейду к дальнейшему.

XVIII. (42) Главный сеятель смуты среди всех греков — это сидящий вместе с обвинителями пресловутый Гераклид из Темна, человек глупый и болтливый, но, как ему кажется, настолько ученый, что он даже называет себя их наставником. Но тот, кто столь искателен, что изо дня в день приветствует всех вас и нас, в Темне, несмотря на свои почтенные годы, не смог пройти в сенат и, хотя заверяет, что он может даже других обучать ораторскому искусству, сам проиграл все позорнейшие судебные дела. (43) Вместе с ним как посланец приехал Никомед, человек такой же удачливый, который не смог пройти в сенат ни при каких обстоятельствах и был осужден и за кражу, и как член товарищества. Глава посольства Лисаний, правда, вошел в сословие сенаторов, но, так как чересчур глубоко вникал в государственные дела, был осужден за казнокрадство и утратил как свою собственность, так и звание сенатора. Эти три человека утверждали, что подложны даже записи нашего эрария; ведь они заявили, что при них находятся девять рабов, хотя прибыли без единого спутника. В записи постановления, как я вижу, главное участие принимал Лисаний; имущество его брата, так как он не платил общине, в претуру Флакка было продано в пользу казны. Существуют еще некий Филипп, зять Лисания, и Гермобий, чей брат Полид был осужден за хищение государственных средств. XIX. Они заявляют, что дали Флакку и людям, бывшим вместе с ним, 15.000 драхм. (44) Но ведь я имею дело с гражданской общиной, весьма строгой и точной в ведении записей, в которой не взять себе и сестерция без участия пятерых преторов, троих квесторов и четверых казначеев, избираемых народом. Из такого большого числа людей не вызван ни один, а эти вот люди, составив запись о том, что эти деньги были даны именно Флакку, говорят, что они, давая их ему, записали другую, бо́льшую сумму, якобы израсходованную на восстановление храма; все это совсем не согласуется одно с другим; ведь либо все следовало внести в отчеты тайно, либо все внести открыто. Когда они записывают выдачу денег на имя Флакка, они ничего не боятся, ничего не опасаются; когда эти же люди относят ее к расходам на общественные работы, они страшатся того самого человека, которого они ранее презирали. Если деньги дал претор, как об этом записано, то он уплатил наличными через квестора, квестор — через казначейство, казначейство — либо за счет сборов, либо за счет податей. Это никогда не будет походить на обвинение, если ты не разъяснишь мне всех сведений — и насчет людей, и насчет записей.

(45) Что касается записи, имеющейся в этом же постановлении, — что виднейшие люди в гражданской общине, занимавшие высшие должности, в год претуры Флакка стали жертвами обмана, то почему их нет на суде и почему они не названы в постановлении? Ибо я не верю, чтобы в этой части постановления имелся в виду человек, который теперь встает, — Гераклид. Относится ли к числу виднейших граждан тот, кого присутствующий Гермипп передал для суда над ним, тот, кто даже полномочия посланца, какие он осуществляет, от своих сограждан не получил, а выпросил, приехав из Тмола, тот, кто в своей гражданской общине не был удостоен ни одной почетной должности и кому за всю жизнь было поручено лишь одно дело и притом такое, какое поручалось только самым незначительным людям? В год претуры Тита Авфидия он был назначен хранителем казенных запасов зерна; получив за зерно деньги от претора Публия Вариния, он скрыл это от сограждан и, более того, поставил это зерно им в счет. После того как в Темне это узнали и раскрыли на основании письма, полученного от Вариния, и когда Гней Лентул, бывший цензор, патрон Темна, прислал письмо о том же, этого Гераклида впоследствии никто не видел в Темне. (46) А дабы вы могли понять всю его бессовестность, прошу вас ознакомиться с самим делом, вызвавшим у этого ничтожнейшего человека озлобление против Флакка. XX. Гераклид, будучи в Риме, купил у малолетнего Мекулония угодье в Кимах. Так как на словах он себя выдавал за богача, но не обладал ничем, кроме бессовестности, которую вы видите, то он взял деньги взаймы у Секста Стлоги, присутствующего здесь нашего судьи, влиятельного человека, который это подтверждает; он хорошо знает Гераклида. Стлога все же одолжил ему деньги при поручительстве Публия Фульвия Нератия, виднейшего человека. Чтобы расплатиться с ним, Гераклид занял деньги у римских всадников Гая и Марка Фуфиев, людей влиятельных. Здесь он, клянусь Геркулесом, «выклевал вороне глаз», как говорится. Ведь он подвел присутствующего здесь Гермиппа, образованного человека, своего согражданина, который должен был бы хорошо знать его. Ибо именно по его поручительству он занял деньги у Фуфиев. Гермипп спокойно уезжает в Темн, так как Гераклид говорит, что он уплатит Фуфиям деньги, занятые у них при его поручительстве, как только получит плату от своих учеников. (47) Ведь у него как у ритора обучалось несколько богатых юношей, причем они уходили от него бо́льшими невеждами, чем были, поступая к нему; но ему никого не удалось одурачить настолько, чтобы ему доверили хотя бы один сестерций. И вот, после того как он тайно уехал из Рима, не уплатив многим людям мелких долгов, он прибыл в Азию и на вопрос Гермиппа насчет долга Фуфиям ответил, что уплатил им все деньги. Между тем вскоре после этого к Гермиппу приехал от Фуфиев вольноотпущенник с письмом; деньги требуют от Гермиппа; Гермипп требует их от Гераклида; притязания Фуфиев он все же удовлетворяет сам, не сносясь с ними лично, и оправдывает свое поручительство; Гераклида же, мечущегося и увиливающего, он преследует в суде. Дело рассматривается рекуператорами. (48) Не думайте, судьи, что люди, склонные обманывать и отрицать свои долги, не оказываются одинаково бессовестными, где бы они ни находились. Он поступил точно так же, как обыкновенно поступают наши должники, — заявил, что он вообще не делал займа в Риме; имени Фуфиев он, по его утверждению, вообще никогда не слыхал, а Гермиппа, добросовестнейшего и честнейшего человека, моего старого друга, моего гостеприимца, блистательнейшего и виднейшего гражданина в своей общине, он оскорбил всяческой бранью и хулой. В то время этот ловкач еще кичился своей невероятной быстротой в произнесении речи, но после того как были оглашены свидетельские показания Фуфиев и его заемные письма на их имя, этот наглец вдруг струсил, говорун онемел. Поэтому рекуператоры при первом же слушании решили дело как вполне ясное, не в его пользу. Так как он не выполнил их решения, он был присужден Гермиппу и уведен им. XXI. (49) Вот вам честность Гераклида, достоверность его свидетельских показаний и вся причина его озлобления против Флакка. Отпущенный впоследствии Гермиппом, которому он продал нескольких рабов, Гераклид ездил в Рим, затем возвратился в Азию, после того как мой брат уже сменил Флакка. Он обратился к моему брату и представил дело так, будто рекуператоры вопреки своей воле, вследствие принуждения и запугивания со стороны Флакка вынесли неправильное решение. Как человек справедливый и проницательный, мой брат постановил: если Гераклид отвергает судебное решение, то он должен заплатить вдвойне; если он говорит, что рекуператоры были в то время запуганы, то теперь его будут судить те же рекуператоры. Гераклид отказался и, словно не было вынесено никакого решения, никакого судебного приговора, тут же начал требовать от Гермиппа рабов, которых он сам ему продал. Легат Марк Гратидий, к которому обратились, отказал ему в слушании дела и объявил, что решение по делу должно оставаться в силе. (50) Так как Гераклиду деваться было некуда, он возвратился в Рим; за ним по пятам следует Гермипп, ни разу не отступивший перед его бессовестностью, Гераклид требует от сенатора Гая Плоция, влиятельного мужа, бывшего в Азии легатом, нескольких рабов, которых он, по его словам, после того как он был осужден, был вынужден ему продать. Квинт Насон, достойнейший муж, который когда-то был претором, избирается как судья. Так как он дал понять, что выскажется в пользу Плоция, то Гераклид отказался от него как от судьи, и так как суд был не по закону, то он отказался от всего дела. Не кажется ли вам, судьи, что я уделил достаточно внимания каждому свидетелю в отдельности, а не выступаю, как я решил вначале, против всех свидетелей сообща?

(51) Перехожу к Лисанию, принадлежащему к той же гражданской общине, твоему особому свидетелю, Дециан! Познакомившись с ним в Темне, когда он был еще юношей, ты, так как он тогда радовал тебя, нагой, пожелал, чтобы он всегда был наг; ты увез его из Темна в Аполлониду, ты ссудил юнца деньгами под большие проценты, все же взяв залог. По твоим словам, этот залог перешел к тебе; ты его сохраняешь и поныне и владеешь им. Этого свидетеля ты, подав ему надежду на обратное получение угодия его отца, принудил приехать для дачи показаний; так как он еще не давал показаний, то я и жду, что́ именно он скажет. Знаю я этих людей, знаю их привычки, знаю их прихоти. Итак, хотя и предвижу, что́ он готов сказать, я все-таки не стану приводить возражений, пока он не выскажется. Ибо он все извратит и придумает что-нибудь другое. Поэтому пусть он хранит то, что подготовил, а я сохраню все свои силы для ответа на то, что он преподнесет.

XXII. (52) Перехожу теперь к той гражданской общине, которой я не раз выражал большое расположение и оказал много важных услуг и к которой мой брат относится с особенным уважением и приязнью. Если бы эта гражданская община обратилась к вам с жалобами при посредстве честных и достойных людей, то я волновался бы больше. Но что подумать мне теперь? Что жители Тралл поручили дело своей гражданской общины Меандрию, неимущему, ничтожному человеку, без должностного положения, не пользующемуся уважением, без ценза? Где же были Пифодоры, Архидемы, Эпигоны и другие люди, и у нас известные, и знаменитые среди своих соотечественников, где был весь этот великолепный и славный цвет вашей общины? Не правда ли, если бы жители Тралл вели дела добросовестно, им было бы стыдно, что Меандрия называют, уже не говорю — посланцем, но вообще жителем Тралл? И этому вот посланцу, этому вот официальному свидетелю отдали бы они своего патрона (после того как их патронами были его отец и предки) на заклание свидетельскими показаниями гражданской общины? (53) Это не так, судьи, конечно, не так. Я сам при судебном разбирательстве одного дела недавно видел Филодора свидетелем от имени Тралл, видел Паррасия, видел Архидема, причем этот же Меандрий вертелся подле меня как бы в качестве прислужника, подсказывая мне, что́ я мог бы сказать во вред его согражданам и гражданской общине, если бы я захотел. Ведь не найти человека более ничтожного, более нищего, более порочного, чем он. И если именно ему жители Тралл поручили выразить их огорчение, хранить их грамоты, свидетельствовать о несправедливости, совершенной по отношению к ним, и передать их жалобы, то пусть они оставят свою гордыню, откажутся от своего самомнения, будут менее заносчивы и призна́ют, что в лице Меандрия выражен облик гражданской общины. Но если они сами всегда считали, что его следует раздавить и растоптать уже на родине, то пусть они перестанут придавать значение тем свидетельским показаниям, передать которые от своего имени не согласился никто.

XXIII. Но я изложу обстоятельства дела, дабы вы могли понять, почему эта гражданская община и не подвергла Флакка суровым нападкам, и но защитила его с благожелательностью. (54) Они были раздражены против него из-за своего долга Кастрицию; насчет всего этого уже ответил Гортенсий; они неохотно выплатили Кастрицию деньги, которые они уже давно ему были должны. Отсюда и вся ненависть, отсюда и все недовольство. Когда Лелий приехал в Траллы к раздраженным людям и речами своими разбередил рану, связанную с долгом Кастрицию, то видные люди промолчали; они не пришли на созванную тогда народную сходку и отказались нести ответственность за это постановление и свидетельские показания. На этой народной сходке было так мало оптиматов, что первым из первых оказался Меандрий, который языком своим, словно опахалом мятежа, возбудил неимущих людей, собравшихся на сходку. (55) Итак, узнайте, каковы справедливое огорчение и жалобы этой общины, добросовестной, какой я всегда ее считал, и достойной уважения, какой ее жители хотят считать. Они жалуются на то, что деньги, которые им были переданы гражданскими общинами на имя Флакка-отца, у них отняли. Я рассмотрю в другом месте, что́ было дозволено Флакку; теперь я только спрашиваю представителей Тралл, считают ли они те деньги, которые, согласно их жалобе, у них были отняты, своими, переданными им гражданскими общинами в их полное распоряжение. Я очень хочу услышать ответ. «Мы, — говорит Меандрий, — не говорим этого». А что в таком случае? — «Что эти деньги нам доставили и доверили на имя Флакка-отца для устройства игр в его честь». — Что же дальше? «Этих денег, — говорят они, — тебе не было дозволено брать». (56) Я сейчас рассмотрю этот вопрос, но сначала остановлюсь на одном обстоятельстве: значительная, богатая, влиятельная гражданская община жалуется на то, что ей не удалось сохранить за собой чужую собственность; она говорит, что она ограблена, так как у нее нет того, что ей не принадлежало. Возможно ли сказать или вообразить себе что-нибудь более бессовестное? Был выбран один город для того, чтобы в нем хранились деньги, собранные во всей Азии и предназначенные для оказания почестей Луцию Флакку. Все эти деньги, вместо оказания почестей, были использованы для стяжания и ростовщичества; они были возвращены только через много лет. XXIV. (57) Какое же беззаконие было совершено по отношению к гражданской общине? «Но гражданская община весьма недовольна этим». — Верю; ведь вопреки ее чаяниям утрачен доход, который она, в чаяниях своих, уже сожрала. — «Но она жалуется». — Она поступает бессовестно; не на все то, что нам неприятно, мы можем справедливо жаловаться. — «Но она обвиняет Флакка очень настойчиво». — Не гражданская община, а неискушенные люди, натравленные Меандрием. В связи с этим хорошенько постарайтесь припомнить, сколь безрассудна бывает толпа, какова свойственная грекам ничтожность, сколь сильно воздействует на народную сходку речь, призывающая к мятежу. Даже здесь, в нашей преисполненной достоинства и самообладания гражданской общине, когда на форуме постоянно происходит суд, постоянно присутствуют магистраты, постоянно бывают честнейшие мужи и граждане, когда на ростры взирает и держит их в своей власти курия, карающая за безрассудство и руководящая исполнением долга, то сколь сильные волнения на сходках вам все же приходится видеть! Что же, по-вашему, происходит в Траллах? Не то же самое ли, что и в Пергаме? Или, быть может, эти гражданские общины хотят, чтобы думали, что одному письму Митридата было легче подвигнуть и толкнуть их на нарушение дружбы с римским народом, своих клятв в верности, всех требований долга и человечности, чем на то, чтобы они своими свидетельскими показаниями нанесли вред сыну того, кого они некогда признали нужным прогнать от своих стен оружием? (58) Поэтому не называйте мне, с целью возражения, знаменитых гражданских общин; ведь эта ветвь рода никогда не испугается тех свидетелей, которых она презирала как врагов. Но вы должны признать что-нибудь одно: если вашими гражданскими общинами правят советы первых граждан, то эти гражданские общины начали войну с римским народом не из-за безрассудства толпы, а по решению своих оптиматов; если же эта смута тогда была вызвана безрассудством неискушенных людей, то позвольте мне отличать заблуждения черни от государственного дела.

XXV. (59) «Но ведь Луцию Флакку брать себе эти деньги не было дозволено». — Признаете ли вы, что это было дозволено Флакку-отцу, или не признаете? Если это было дозволено, — а ему, несомненно, было дозволено взять себе деньги, собранные для оказания ему почестей, из которых он ни одной не был удостоен, — то сын взял себе деньги отца по праву; если же этого не было дозволено, то все-таки после его смерти не только сын, но и любой наследник мог взять их себе с полным правом. Но именно тогда жители Тралл — после того как сами они в течение ряда лет давали эти деньги в большой рост — все же добились от Флакка всего, чего хотели добиться, и не были столь бессовестны, чтобы осмелиться сказать то, что сказал Лелий, — что эти деньги у них отнял Митридат. Ведь кто не знал, что Митридат больше старался возвеличивать жителей Тралл, чем их грабить? (60) Если бы я говорил об этом так, как мне следует говорить, то вопрос о том, насколько мы должны доверять свидетелям из Азии, я, судьи, рассмотрел бы строже, чем рассматривал до настоящего времени. Я предложил бы вам вспомнить войну с Митридатом, вызвавшее чувство жалости жестокое истребление всех римских граждан, происшедшее в одно и то же мгновение в стольких городах, выдачу наших преторов, наложение оков на легатов, чуть ли не уничтожение самой памяти об имени Рима и всяких следов нашей державы не только в тех местностях, где жили греки, но даже в их записях. Митридата же они называли богом, отцом, спасителем Азии, Евгием, Нисием, Вакхом, Либером. (61) В одно и то же время вся Азия заперла ворота перед консулом Луцием Флакком, а этого каппадокийца не только принимала в своих городах, но даже сама призывала. Да будет нам дозволено, если забыть это мы не можем, хотя бы молчать; да будет мне дозволено сетовать на ничтожность греков, а не на их жестокость. Могут ли доверять им те, чьего существования они вообще не хотели допустить? Ведь одетых в тоги они истребили — кого только смогли; самое название «римские граждане» они, насколько это зависело от них, уничтожили.

XXVI. Далее, разве они не заносчиво ведут себя в нашем Городе, который они ненавидят, среди нас, на которых они и смотреть не хотят, в том государстве, для уничтожения которого у них не хватило не присутствия духа, а сил? Пусть взглянут они на этот вот цвет посланцев и представителей за Флакка, приехавших из подлинной и нетронутой Греции; затем пусть они сами себя оценят; затем пусть они сравнят себя с этими вот людьми; затем, если осмелятся, пусть поставят себя по достоинству выше них. (62) Здесь находятся представители Афин, города, где, как считают, зародились науки, просвещение, религия, земледелие, права, законы и откуда они распространились по всей земле; по преданию, из-за владения этим городом, ввиду его красоты, возник спор даже между богами. Город этот столь древен, что сам, как говорят, породил своих граждан, и одну и ту же землю называют их родительницей, кормилицей и отечеством; значение его столь велико, что уже почти исчезнувшее и угасшее имя Греции все еще живет благодаря славе этого города. (63) Здесь находятся и лакедемоняне; общеизвестная и прославленная доблесть их гражданской общины, как считают, была укреплена не только природой, но и их установлениями; во всем мире одни они вот уже более семисот лет живут по одним и тем же обычаям и законам, не изменявшимся ни разу. Здесь находятся многочисленные посланцы из всей Ахайи, Беотии, Фессалии — местностей, которыми Луций Флакк недавно управлял как легат при императоре Метелле. Не обойду молчанием и тебя, Массилия, знавшая Луция Флакка как военного трибуна и квестора; установления и значение этой гражданской общины, скажу я, по всей справедливости следует поставить выше установлений и значения не только Греции, но, пожалуй, и всех народов; столь удаленная от областей, установлений и языка всех греков Массилия, окруженная на краю света галльскими племенами и омываемая волнами варварства, так управляется мудростью своих оптиматов, что прославлять ее устройство всем людям легче, чем с ним соперничать. (64) Вот каковы представители за Флакка, вот каковы свидетели его невиновности! Итак, мы можем отразить натиск греков при посредстве самих греков.

XXVII. Впрочем, кто не знает, — конечно, если этот человек когда-либо старался хоть сколько-нибудь ознакомиться с положением этих дел, — что в действительности существуют три греческие народности? Одни из них — афиняне, считавшиеся ионийским племенем, другие назывались эолянами, третьи — дорянами. И вот вся эта Греция, процветавшая благодаря молве, благодаря славе, благодаря философии, благодаря многим наукам, а также своему владычеству и воинским подвигам, занимает и всегда занимала, как вы знаете, так сказать, небольшое место в Европе. Завоеванное ею морское побережье Азии она окружила рядом городов, дабы держать народы этой страны в своей власти не под защитой колоний, а как бы в осаде. (65) Поэтому прошу вас, свидетели из Азии, — когда вы действительно захотите составить себе мнение о доверии, какого заслуживают ваши показания в суде, представьте себе Азию и вспомните не то, что чужеземцы о вас обыкновенно говорят, а то, что вы сами о себе думаете. Ведь Азия ваша, если не ошибаюсь, состоит из Фригии, Мисии, Карии и Лидии. Так вот, это ваша или наша поговорка, что «фригиец битый становится лучше»? Что касается Карии, то не с ваших ли слов стало ходячим: «Если хочешь рискнуть, свяжись с карийцем»? Далее, какая греческая поговорка более избита и распространена, когда к кому-нибудь выражают презрение, чем «последний из мисийцев»? А что сказать о Лидии? Кто из греков когда-нибудь написал комедию, в которой раб, главное действующее лицо, не был бы лидийцем? Итак, оскорбляем ли мы вас тем, что решили опираться на ваше собственное суждение о себе? (66) Мне лично кажется, что о качествах свидетелей из Азии я сказал уже достаточно и даже слишком много; но все-таки, судьи, ваше дело — все то, что можно сказать об их ненадежности, непостоянстве и пристрастии, даже в том случае, если я говорю об этом недостаточно, принять во внимание и обдумать.

XXVIII. Следующий вопрос — о недовольстве из-за золота иудеев. Вот, несомненно, причина, почему дело это слушается невдалеке от Аврелиевых ступеней. Именно из-за этого обвинения ты, Лелий, и выбрал это место и собрал эту толпу. Ты знаешь, как велика эта шайка, как велико в ней единение, как велико ее значение на народных сходках. Поэтому я буду говорить, понизив голос, чтобы меня слышали одни только судьи; ведь в людях, готовых натравить иудеев на меня и на любого честнейшего человека, недостатка нет; не стану им это облегчать. (67) Хотя золото обычно из года в год от имени иудеев вывозилось в Иерусалим из Италии и из всех наших провинций, Флакк эдиктом своим запретил вывозить его из Азии. Кто искренно не похвалил бы его за это, судьи? О запрете вывоза золота сенат принимал строжайшие постановления и неоднократно в прошлом, и в год моего консулата. Бороться с этим варварским суеверием было долгом строгости, презирать, ради блага государства, толпу иудеев, нередко приходившую в ярость на народных сходках, — долгом высшего достоинства. «Но ведь Гней Помпей, — скажут мне, — взяв Иерусалим, ни к чему не прикоснулся в святилище, хотя и был победителем». — (68) В этом случае, как и во многих других, он поступил особенно мудро; в городе, столь склонном к подозрениям и к злоречию, он не подал ни малейшего повода к пересудам хулителей; ибо не религия иудеев и притом наших врагов, не сомневаюсь, помешала нашему выдающемуся императору сделать это, а его личная порядочность. В чем же преступление Флакка, если ты нигде не обнаруживаешь хищений, одобряешь эдикт, признаешь дело решенным, не отрицаешь того, что золото было найдено и предъявлено в присутствии всех; о том, что все было совершено достойнейшими мужами, свидетельствуют обстоятельства дела. В Апамее при посредстве римского всадника Квинта Цесия, честнейшего и бескорыстнейшего человека, у всех на глазах на форуме у ног претора было взвешено около 100 фунтов задержанного золота; в Лаодикее при посредстве присутствующего здесь Луция Педуцея, нашего судьи, — немногим более 20 фунтов; в Адрамиттии при посредстве легата Гнея Домиция… (лакуна); в Пергаме — немного. (69) Отчет, касающийся золота, верен; золото — в эрарии; хищений не раскрыто; все дело — в стремлении вызвать ненависть к нам. Произнося речь, от судей отворачиваются и обращаются к слушателям, толпящимся вокруг. В каждом государстве своя религия, Лелий, у нас своя. Когда Иерусалим был независим, а иудеи — мирными, то совершение ими своих религиозных обрядов все же было несовместимо с блистательностью нашей державы, с достоинством нашего имени, с заветами наших предков; теперь — тем более, так как этот народ, взявшись за оружие, показал, каковы его чувства к нашей державе; насколько он дорог бессмертным богам, мы поняли, так как он побежден, так как сбор дани с него сдан на откуп, так как он порабощен.

XXIX. (70) И вот, так как все то, что ты хотел представить как основания для обвинения, как видишь, превратилось в повод к восхвалению, то перейдем теперь к жалобам римских граждан. Первой из них, конечно, пусть будет жалоба Дециана. Какая же несправедливость была совершена по отношению к тебе, Дециан? Ты ведешь дела в независимом городе. Прежде всего позволь мне проявить любопытство: доколе будешь ты вести дела, тем более при твоем происхождении? Вот уже в течение тридцати лет ты постоянно бываешь на форуме, но на пергамском. Через большие промежутки времени, если твои дела заставляют тебя выехать на чужбину, ты приезжаешь в Рим с новым обликом, но с древним родовым именем, в одежде из тирского пурпура, из-за которой я только могу позавидовать тебе, так как это твой единственный наряд, в котором ты так долго щеголяешь. (71) Но пусть будет по-твоему; тебе хочется вести дела. Почему не в Пергаме, не в Смирне, не в Траллах, где римских граждан много и где суд творит наш магистрат? Ты наслаждаешься покоем; тяжбы, толпа, претор тебе ненавистны; ты радуешься тому, что греки свободны. Почему же тогда с жителями Аполлониды, глубоко преданными римскому народу, с нашими вернейшими союзниками, один ты обращаешься более жестоко, чем с ними когда-либо поступал Митридат или даже твой отец? Почему из-за тебя им нельзя наслаждаться свободой, почему им вообще нельзя быть свободными? Ведь они — самые рачительные, самые неподкупные люди во всей Азии, очень далекие от развращенности и ничтожности греков, довольные своим положением отцы семейств, землепашцы, сельские жители; их поля плодородны и стали еще лучше после заботливой обработки. Вот в этом краю ты и пожелал владеть поместьем. Правда, я бы предпочел — и это подобало бы тебе больше, — чтобы ты, если тебя так радовали тучные поля, приобретал их где-нибудь здесь: в Крустуминской области или в Капенской. (72) Но пусть будет по-твоему! Есть поговорка Катона: «Главное не деньги, а ноги». Да, далеко от Тибра до Каика, где, пожалуй, сам Агамемнон заблудился бы со своими войсками, не найди он проводника в лице Телефа. Но я делаю тебе и эту уступку: тебе понравился город, местность пришлась по сердцу. Почему бы не купить?

XXX. По своему происхождению, положению, доброму имени, богатству первый человек в этой гражданской общине — Аминт. Его тещу, недалекую, но довольно богатую женщину, Дециан завлек и, так как она не понимала, что именно происходит, завладел ее поместьями и расселил в них своих рабов. Он отнял у Аминта беременную жену, которая родила дочь в доме у Дециана; в настоящее время у него находятся жена Аминта и его дочь. (73) Придумал ли я хоть что-нибудь из того, что говорю, Дециан? Это известно всем знатным людям, известно честным мужам, наконец, известно нашим соотечественникам, известно рядовым дельцам. Встань, Аминт, потребуй, чтобы Дециан возвратил тебе не деньги, не поместья; пусть он, наконец, оставит у себя твою тещу; пусть он вернет тебе жену, пусть отдаст несчастному отцу его дочь. Тело твое, которое он изувечил ударами камней, палок и меча, руки твои, которые он размозжил, пальцы твои, которые он переломал, жилы, которые он рассек, вернуть тебе он не может. Дочь, повторяю, дочь возврати несчастному отцу, Дециан! (74) И ты удивляешься тому, что Флакк не одобрил этого? А кто, скажи на милость, это одобрит? Ты совершил мнимые покупки, ты совершил проскрипции поместий путем открытого обмана жалких женщин; по греческим законам в записи надо было назвать опекуна; вот ты и вписал имя Полемократа, своего наймита и пособника в осуществлении твоих замыслов. Дион привлек Полемократа к суду, обвинив его в злом умысле и в обмане в связи с этой опекой. Каково было стечение людей из всех окрестных городов, каково было негодование, каковы были жалобы! Полемократ был осужден единогласно; продажа была признана недействительной, проскрипции — недействительными. Разве ты возвратил поместья? Ты предложил жителям Пергама внести твои пресловутые проскрипции и покупки в их официальные книги. Они отказались наотрез. А кто эти люди? Жители Пергама, предстатели за тебя. Ведь ты, как мне показалось, до такой степени возгордился, получив хвалебный отзыв жителей Пергама, словно удостоился почета, достигнутого твоими предками, и потому считал себя выше Лелия, что тебя прославляла пергамская гражданская община. Разве пергамская община пользуется бо́льшим уважением, чем смирнская? Даже сами они этого не говорят.

XXXI. (75) Хотел бы я иметь достаточно свободного времени, чтобы прочитать вслух решение жителей Смирны, принятое ими о Кастриции после его смерти: во-первых, внести его тело в город, что́ не разрешается для других; затем, чтобы его несли юноши; наконец, чтобы на умершего надели золотой венок. Для Публия Сципиона, прославленного мужа, этого не сделали, когда он умер в Пергаме. Что касается Кастриция, — бессмертные боги! — с какими словами обращаются они к нему! «Гордость отечества, украшение римского народа, цвет юношества». Вот почему, если ты, Дециан, жаждешь славы, то я тебе советую добиваться иных похвал. Жители Пергама посмеялись над тобою. (76) Как? Ты не понимал, что над тобой издеваются, когда они читали тебе: «Прославленного мужа выдающейся мудрости, редкостного ума…»? Поверь мне, они издевались над тобой. Когда они, в записях своих, надевали на тебя золотой венок, а на деле доверяли тебе не больше золота, чем галке, то ты даже тогда не сумел оценить всей их тонкости и остроумия? Ведь именно эти жители Пергама отвергли проскрипции, которые ты пытался им подсунуть. Публий Орбий, проницательный и неподкупный человек, выступил против тебя по всем вопросам.

XXXII. У Публия Глобула, моего близкого друга, ты нашел бо́льшую поддержку. О, если бы ни ему, ни мне не пришлось в этом раскаиваться! (77) Ты говоришь, что Флакк вынес по твоему делу несправедливое решение. Ты указываешь также, как на причину враждебных отношений, на то, что твой отец, будучи плебейским трибуном, привлек отца Луция Флакка, тогда курульского эдила, к суду. Но это, по-видимому, не должно было доставить особых неприятностей даже отцу Флакка — тем более что он, который был привлечен к суду, впоследствии был избран в преторы и консулы, а тот, кто его привлек к суду, не смог оставаться в гражданской общине даже как частное лицо. Но если ты думал, что ваша неприязнь оправдана, то почему ты во время военного трибуната Флакка служил как солдат у него в легионе, когда по правилам военной службы ты мог избегнуть возможной несправедливости трибуна? И почему он как претор привлек для участия в своем совете тебя, сына недруга его отца? Как строго соблюдаются подобные правила, все вы знаете. (78) Нас теперь обвиняют те самые люди, которые участвовали в нашем совете. «Это постановил Флакк». — Разве он постановил не то, что надлежало? — «Но это было во вред гражданам независимой общины». — Разве их сенат решил иначе? — «Во вред отсутствовавшему». — Флакк постановил это, когда ты был на месте и отказывался явиться; это было постановлением не «во вред отсутствующему обвиняемому», а «во вред скрывающемуся». (Постановление сената и указ Флакка.) А если бы Флакк издал не указ, а эдикт, то кто мог бы по справедливости порицать его за это? Не намерен ли ты порицать и моего брата за его письмо, полное доброты и справедливости? Ведь оно касается той женщины; оно послано мне из… (лакуна) [Лелий] потребовал. Читай. (Письмо Квинта Цицерона.) (79) Что же? Не передали ли жители Аполлониды этого дела Флакку, когда им представился удобный случай? Не обсуждалось ли оно в присутствии Орбия? Не было ли оно передано на рассмотрение Глобулу? Не обратились ли во время моего консулата посланцы из Аполлониды к нашему сенату с многочисленными жалобами на беззакония одного только Дециана? Но об этих поместьях ты, по твоим словам, заявил для ценза. Не стану говорить, что это было чужое имущество, что ты завладел им насильственно, что жители Аполлониды тебя в этом изобличили, что жители Пергама отказались это записать, что наши магистраты возвратили поместья их прежним собственникам, что они не твои ни по какому праву: ни по праву собственности, ни по праву владения. (80) Я спрашиваю вот о чем: подлежат ли эти поместья цензу, распространяется на них гражданское право, подложат ли они манципации; можно ли вносить их в списки в эрарии или у цензора? В какой, наконец, трибе ты внёс их для ценза? Ты допустил, чтобы в случае, если настанут тяжелые времена, с одних и тех же поместий потребовали подать и в Аполлониде, и в Риме. Но пусть будет по-твоему: ты был тщеславен, ты хотел подвергнуться цензу как собственник большого участка земли и притом такой земли, какую нельзя разделить между римским плебсом. Кроме того, ты был подвергнут цензу как обладатель 130.000 сестерциев наличными деньгами. Наличность эта, мне думается, была исчислена не на основании твоего собственного имущества. Но это я опускаю. Ты для ценза дал сведения о рабах Аминта, но этим не нанес ему ущерба; ведь Аминт действительно владеет этими рабами. Но вначале он перепугался, узнав, что ты дал для ценза сведения о его рабах; он обратился к правоведам. Все полагали, что если Дециан, внося в ценз чужое имущество, его сумеет присвоить, то он составит себе огромное состояние… (лакуна).

XXXIII. (81) Вот вам причина враждебного отношения к Флакку. Загоревшись этим желанием, Дециан и передал Лелию это обвинение, сулившее доход. Ведь Лелий, говоря о вероломстве Дециана, жаловался так: «Кто подбил меня на это, кто мне передал ведение дела в суде, за кем я последовал, тот был подкуплен Флакком, тот меня покинул и предал». Так это ты, Дециан, человека, у которого ты участвовал в совете, при котором ты сохранил все степени своего достоинства, человека самого добросовестного, происходящего из знатнейшего рода, оказавшего государству величайшие услуги, подверг опасности потерять все свое имущество? Я, разумеется, буду защищать Дециана, которого ты, Лелий, заподозрил в том, чего он не совершал. Поверь мне, он не был подкуплен. (82) И право, что можно было бы выиграть, подкупив его? Чтобы он затягивал суд? Раз ему по закону было предоставлено всего шесть часов, то на сколько же часов смог бы он сократить свое выступление, если бы захотел тебе угодить? Дело, бесспорно, обстоит так, как подозревает сам Лелий. Ты позавидовал дарованию своего субскриптора; ведь он с легкостью приукрашивал общее положение, какое он выбрал, и тонко допрашивал свидетелей; он, быть может, достиг бы того, что в народе перестали бы говорить о тебе; поэтому ты и отправил Дециана в толпу слушателей. Но насколько правдоподобно это положение, настолько же неправдоподобно, что Дециан был подкуплен Флакком. (83) Знайте: все прочее столь же достоверно; например, то, что говорит Лукцей, — будто Луций Флакк был готов дать ему 2.000.000 сестерциев за то, чтобы он поступил бесчестно. И ты обвиняешь в алчности человека, который, по твоим же словам, хотел выбросить 2.000.000 сестерциев? Ибо что покупал он, покупая тебя? Твой переход на его сторону? А какую роль могли бы дать тебе в этом деле? Чтобы ты нам сообщал о замыслах Лелия? О том, какие свидетели выступят с его стороны? Разве мы сами не видели этого? Чтобы ты сообщил, что они живут вместе? Кто этого не знает? Что записи были в распоряжении Лелия? Кто в этом сомневается? Или же это было сделано для того, чтобы ты не обвинял настойчиво, не обвинял красноречиво? Вот теперь ты действительно внушаешь подозрения; ведь ты говорил так, что, пожалуй, могло показаться, будто от тебя кое-чего и добились.

XXXIV. (84) «А что, — скажешь ты, — по отношению к Андрону Секстилию совершенно тяжкое, вопиющее беззаконие: когда умерла его жена Валерия, не оставив завещания, Флакк повел дело так, словно наследство должно было достаться ему самому». Что же ставишь ты ему в вину в этом деле, хотел бы я знать. Что его притязания не были обоснованы? Как докажешь ты это? — «Она была, — говорит обвинитель, — свободнорожденной». О, искушенный в праве человек! Что же? От свободнорожденной женщины наследства не достаются по закону? — «Она поступила под власть мужа». — Теперь я понимаю, но спрашиваю: путем сожительства или путем коемпции? Путем сожительства это не могло произойти; ведь имущество, находящееся под законной опекой, может быть уменьшено только с согласия всех опекунов. Путем коемпции? И это — только с согласия всех опекунов, а ты, конечно, не скажешь, что Флакк был одним из них. (85) Остается то, о чем ее муж не переставал кричать, — что Флакк, будучи претором, не должен был вести дело, касавшееся его самого, и вообще упоминать о наследстве. Я знаю, что тебе, Луций Лукулл (ведь ты должен будешь подать свой голос по делу Луция Флакка), за твою исключительную щедрость и величайшие милости, оказанные тобою близким, достались огромные наследства, когда ты управлял провинцией Азией, облеченный консульским империем. Если бы кто-нибудь сказал, что они принадлежат ему, уступил ли бы ты их? А ты, Тит Веттий? Если тебе достанется какое-нибудь наследство в Африке, упустишь ли ты его в силу давности или оставишь за собой, не заслужив упрека в алчности, без ущерба для своего достоинства? Но ведь требование о вводе во владение этим наследством было заявлено от имени Флакка еще в год квестуры Глобула. Следовательно, он не прибегал ни к принуждению, ни к самоуправству; и ни случай, ни обстоятельства, ни империй, ни секиры ликторов не натолкнули Флакка на мысль совершить беззаконие. (86) Сюда же направил жало своих свидетельских показаний также и Марк Луркон, честнейший муж, мой близкий друг; он заявил, что в провинции претору не следует притязать на деньги частного лица. Почему не следует, Марк Луркон? Вымогать их, брать их противозаконно нельзя; но в том, что на них не следует притязать, ты никогда меня не убедишь, если не докажешь мне, что это не дозволено. А брать на себя, с целью взыскания денег, свободные легации, как ты сам поступил недавно и как многие честные мужи делали не раз, законно? Я лично этого не порицаю, но наши союзники, как я вижу, на это жалуются. А претор? Если он не отказался от наследства в провинции, то он, по-твоему, заслуживает не только порицания, но даже осуждения по суду? XXXV. «Валерия, — говорит Луркон, — объявила все свое имущество своим приданым». Ни одного из этих доводов нельзя принять как объяснение, если ты не докажешь, что она не состояла под опекой Флакка. Если она была под его опекой, то никакое определение размеров приданого, произведенное без согласия Флакка, недействительно. (87) Но вы все-таки видели, что Луркон, хотя он, в соответствии со своим высоким положением, давая свидетельские показания, сдерживался в выражениях, все же раздражен против Флакка. Он не скрыл причины своего раздражения и не счел нужным умолчать о ней. Луркон заявил жалобу, что во время претуры Флакка был осужден его вольноотпущенник. О, печальное положение правителей провинции, когда их добросовестность навлекает на них вражду, небрежность — порицание, когда строгость чревата опасностями, когда за щедрость платят неблагодарностью, речи коварны, снисходительность пагубна, когда у всех на лицах дружба, а у многих в сердце гнев, когда раздражение затаено, а лесть открыта! Преторов, когда они должны приехать, ждут; в их присутствии перед ними раболепствуют; от уезжающих отшатываются. Но оставим сетования, дабы не показалось, что я превозношу свое решение пренебрегать наместничеством. (88) Флакк послал письменный приказ об управителе усадьбой Публия Септимия, значительного человека; управитель этот совершил убийство. Септимий, как вы могли видеть, был вне себя от гнева. По делу вольноотпущенника Луркона Флакк своим эдиктом назначил суд; Луркон — враг ему. Итак, что же? Азию надо отдать во власть вольноотпущенникам влиятельных и блистательных людей? Или Флакк питает какую-то вражду к вашим вольноотпущенникам? Или суровость вам ненавистна, когда решаются дела ваши и ваших близких, и вы за нее же хвалите, вынося приговор, касающийся нас? XXXVI. Но этот Андрон, по вашим словам ограбленный, не приехал для дачи свидетельских показаний. (89) А если бы он приехал? Третейским судьей был Гай Цецилий, какой блистательный, какой честный, какой добросовестный человек! Дело скрепил своей печатью Гай Секстилий, сын сестры Луркона, человек добросовестный, твердых и строгих правил. Если было допущено самоуправство, если налицо был обман, если произошло запугивание, если налицо было мошенничество, то кто заставлял их заключать соглашение, кто заставлял их присутствовать? Что же? Если же эти деньги были вручены присутствующему здесь молодому Луцию Флакку, если они были истребованы, если они были собраны при посредстве присутствующего здесь вольноотпущенника, отца этого юноши, Антиоха, пользовавшегося особым доверием у старика Флакка, то не кажется ли вам, что мы не только не заслуживаем упреков в алчности, но даже достойны особенной похвалы за свое великодушие? Ведь обвиняемый уступил своему молодому родственнику их общее наследство, которое, по закону, причиталось им поровну; сам он ни к чему из имущества Валерии не прикоснулся; то, что он решил сделать из уважения к добросовестности этого юноши и ввиду его весьма ограниченного достатка, он не просто сделал, а сделал охотно и щедро. Из этого следует заключить, что человек, который был столь великодушен в своем отказе от наследства, в нарушение законов не присваивал себе чужого имущества.

(90) А вот обвинение со стороны Фальцидия тяжкое: он говорит, что дал Флакку 50 талантов. Выслушаем его. Его здесь нет. Как же в таком случае он говорит? Одно его письмо предъявляет его мать, другое — его сестра. По их словам, Фальцидий написал им, что дал Флакку такие большие деньги. Итак, тот, кому никто не поверил бы, если бы он стал клясться, касаясь рукой алтаря, убедит нас во всем, в чем захочет, при помощи письма, не дав клятвы? И какой человек! Как мало в нем дружбы к согражданам! Завидное отцовское состояние, которое он смог бы растратить здесь вместе с нами, он предпочел промотать на пирах у греков. (91) Зачем ему понадобилось оставлять наш Город, отказываться от такой прекрасной свободы, пускаться в опасное морское плавание? Словно нельзя было проесть свое имущество в Риме? Только теперь красавчик-сын оправдывается перед своей матушкой, старушкой, далекой от всяческого подозрения, дабы казалось, что деньги, с которыми он пересек море, он не растратил, а дал Флакку. XXXVII. «Но ведь сбор податей с жителей Тралл был сдан на откуп в претуру Глобула; Фальцидий откупил его за 900.000 сестерциев». Если он дает Флакку такие большие деньги, то он, очевидно, их для того и дает, чтобы покупка была утверждена. Следовательно, он купил нечто, несомненно, гораздо более ценное; он дает из дохода и ничего не берет из основного капитала; следовательно только его доход уменьшается. (92) Но тогда почему он велит продать альбанскую усадьбу, почему, кроме того, льстит матери, почему он в своих письмах старается подловить сестру и мать на их простоте; наконец, почему мы не слышим его самого? Не сомневаюсь, он задержался в провинции. Его мать отрицает это. «Он приехал бы, — говорит она, — если бы его вызвали». Ты, Лелий, конечно, заставил бы его явиться, если бы ожидал какой-либо поддержки от этого свидетеля. Но ты не хотел отвлекать его от его занятия. Ему предстояла большая борьба, большое состязание с греками; но они, если не ошибаюсь, лежат побежденные; ведь он один превзошел всю Грецию размерами своих кубков и умением пить. Но кто же все-таки сообщил тебе, Лелий, об этих письмах? Эти женщины говорят, что они о них ничего не знают. Кто же в таком случае? Не сам ли он тебе рассказал, что писал матери и сестре? Или он даже написал по твоей просьбе? (93) Но почему же ты ни о чем не спрашиваешь, ни Марка Эбуция, весьма стойкого и весьма добросовестного человека, родственника Фальцидия, ни зятя его Гая Манилия, не менее честного человека? Они, конечно, не могли бы не слышать о таких больших деньгах, будь они даны. Итак, ты, Дециан, подумал, что ты, огласив эти письма, предоставив слово этим бабенкам, похвалив отсутствующего автора писем, докажешь такое тяжкое обвинение, особенно когда ты сам, не вызывая Фальцидия в суд, решил, что подложное письмо будет иметь больший вес, чем неискренность Фальцидия и его притворное негодование в случае его присутствия.

(94) Но почему о письмах Фальцидия, об Андроне Секстилии и о цензе Дециана я рассуждаю так долго и обвиняю их, а о нашем всеобщем благополучии, о достоянии граждан, о высших интересах государства молчу? Ведь их при этом суде вы полностью поддерживаете своими, повторяю, своими плечами, судьи! Вы видите, в какое тревожное время мы живем, при каких глубоких переменах и потрясениях. XXXVIII. Некоторые люди стараются добиться, наряду со многим, также и того, чтобы ваши мысли, ваши приговоры, ваше голосование были роковыми для всех честнейших людей и весьма враждебными им. Заботясь о достоинстве государства, вы вынесли много суровых приговоров по делам о преступлении заговорщиков. Но они думают, что государство еще недостаточно потрясено, раз им не удалось такой же каре, какую понесли нечестивцы, подвергнуть граждан с величайшими заслугами. (95) Гай Антоний был осужден. Пусть будет так! Он в какой-то мере заслужил свое бесчестие. И все же (говорю это с полной ответственностью), будь вы судьями, не был бы осужден даже он, после осуждения которого на могиле Катилины, украсив ее цветами, в большом числе собрались для пиршества величайшие преступники и внутренние враги. Катилине воздали должные почести. Теперь Флакка при вашем посредстве стараются покарать за смерть Лентула. Какую более угодную жертву можете вы заклать Публию Лентулу, пытавшемуся при пожаре отечества похоронить вас, убитых в объятиях жен и детей, чем жертва, которой вы кровью Луция Флакка насытите его нечестивую ненависть ко всем нам.

(96) Итак, принесем искупительную жертву Лентулу, почтим манов Цетега, возвратим изгнанных, а за безграничную преданность и великую любовь к отечеству мы, со своей стороны, если это находят нужным, понесем кару. Нас уже называют доносчики, на нас возводят обвинения, против нас подготавливают судебное преследование. Если бы они действовали при посредстве других людей, наконец, если бы они именем народа подстрекали против нас толпы неискушенных граждан, то мы смогли бы терпеть это более спокойно. Но совершенно нестерпимо, что они находят возможным при посредство сенаторов и римских всадников, которые во имя всеобщего спасения, единые в своих взглядах и доблести, по общему решению, совершили все эти действия, вождей и зачинателей их, лишить всего их достояния и изгнать из государства. И действительно, они хорошо понимают, что ни мысли, ни воля римского народа не изменились; римский народ всем, чем только может, дает понять, что́ он чувствует; люди едины в своем мнении, своих стремлениях, своих речах. (97) Итак, если кто-нибудь сюда меня призывает, я прихожу; участия римского народа как судьи в споре не только не отвергаю, но даже требую. Долой насилие, да будут отброшены мечи и камни, да сгинут шайки, да замолчат рабы! Никто, если это свободный человек и гражданин, не будет так несправедлив, чтобы, выслушав меня, не подумать скорее о моем награждении, чем о моем наказании. XXXIX. О, бессмертные боги! Возможно ли что-нибудь более печальное? Мы, выбившие меч и пламя из рук Публия Лентула, доверяемся суждению неискушенной толпы и страшимся приговора наиболее видных и наиболее именитых граждан!

(98) Мания Аквилия, изобличенного в корыстолюбии на основании многочисленных обвинений и свидетельских показаний, наши отцы за то, что он храбро воевал с беглыми рабами, по суду оправдали. В бытность свою консулом я недавно защищал Гая Писона, и он, в свое время стойкий и храбрый консул, был сохранен для государства невредимым. Кроме того, будучи консулом, я защищал избранного консула Луция Мурену; несмотря на то, что его обвиняли прославленные мужи, ни один из тех судей не счел нужным слушать его дело о домогательстве, так как все по моему предложению — когда Катилина уже вел войну — признали нужным, чтобы в январские календы налицо было двое консулов. Неподкупный и честный муж, украшенный многими доблестями, Авл Ферм был дважды оправдан в этом году, причем защищал его я. Какое ликование римского народа, какое изъявление благодарности за благополучие государства последовало за этим! Достойные и мудрые судьи, вынося приговор, всегда думали о том, чего требует польза граждан, чего требует всеобщее благополучие, чего требует положение государства. (99) Когда вам дадут табличку, судьи, ее вам дадут не только для решения о руководителях и вдохновителях дела спасения государства, для решения обо всех честных гражданах, для решения о вас самих, для решения о ваших детях, о жизни, отечестве, всеобщем благе. Вы в этом деле выносите приговор не о чужеземных народах, не о союзниках, о самих себе, о своем государстве выносите вы приговор.

XL. (100) Но если благополучие провинций волнует вас больше, чем ваше собственное, то я со своей стороны не только не противлюсь этому, но даже требую от вас руководствоваться волей провинций. И в самом деле, противопоставим провинции Азии прежде всего бо́льшую часть этой же провинции, которая ввиду опасностей, грозящих Флакку, прислала сюда своих посланцев и предстателей за него, затем провинцию Галлию, провинцию Киликию, провинцию Испанию, провинцию Крит; грекам из Лидии, Фригии и Мисии будут возражать массилийцы, родосцы, лакедемоняне, афиняне, вся Ахайя, Фессалия, Беотия. Свидетелям Септимию и Целию дадут отпор Публий Сервилий и Квинт Метелл как свидетели добросовестности и бескорыстия Луция Флакка. Правосудию в Азии ответит правосудие в Риме. Обвинения, касающиеся одного года, будут опровергаться всей жизнью Луция Флакка и его деятельностью изо дня в день. (101) И если Луцию Флакку, судьи, должно помочь то, что он как военный трибун, как квестор, как легат проявил себя перед прославленными императорами, перед доблестнейшими войсками, перед важнейшими провинциями достойным своих предков, то да поможет ему также и то, что при всеобщих опасностях, угрожавших всем нам, он у вас на глазах шел на опасность рука об руку со мною; да помогут ему хвалебные отзывы муниципиев и колоний; да поможет ему прекрасная и искренняя хвала сената и римского народа! (102) О, ночь, едва не погрузившая этот Город в вечный мрак, когда галлов призывали к войне, Катилину — к походу на Город, заговорщиков — к оружию и поджогам, когда я, приводя в свидетели ночное небо, плача, заклинал тебя, Флакк, тоже лившего слезы, когда я препоручил твоей величайшей и глубоко испытанной верности благополучие Города граждан! Это ты, Флакк, как претор тогда схватил вестников всеобщей гибели; это ты обнаружил таившуюся в письмах гибель государства; это ты доставил мне и сенату улики об угрожавших нам опасностях, как и средства для спасения. Какую благодарность выразил тебе тогда я, какую тебе выразил сенат, какую тебе выразили все честные люди! Кто мог подумать, что кто-либо из честных людей когда-нибудь откажет тебе, откажет Гаю Помптину, храбрейшему мужу, уже не говорю — в спасении, но и в любой почетной должности? О, декабрьские ноны, что были в год моего консулата! День этот я справедливо могу назвать днем рождения нашего Города или, во всяком случае, спасительным днем. XLI. (103) О, ночь, после которой наступил этот день, ночь, счастливая для нашего Города, но — горе мне, — быть может, зловещая для нас! Какое присутствие духа проявил тогда Луций Флакк (о себе я не говорю), какую любовь к отечеству, какую доблесть, какое достоинство! Но зачем упоминать мне о тех событиях, которые тогда, когда они происходили, до небес превозносились в похвалах единодушным согласием всех людей, единым голосом римского народа, единым свидетельством всего мира? Теперь они, пожалуй, не только не принесут нам пользы, но даже повредят. Ведь у бесчестных людей память, чувствую я, иногда гораздо прочнее, чем у честных. Именно я, если с тобою случится какое-нибудь несчастье, именно я, повторяю, окажусь по отношению к тебе предателем, Флакк! Это была моя рука, мои заверения, мои обещания, когда я сулил тебе, что ты, если мы спасем государство, будешь в течение всей своей жизни не только огражден заслоном всех честных людей, но и возвеличен ими. Я думал, я надеялся, что даже в случае, если почести, оказанные нам, не будут иметь большого значения в ваших глазах, то благополучие наше, во всяком случае, будет вам дорого. (104) Но даже если Луция Флакка, судьи, — да предотвратят бессмертные боги исполнение такого предсказания! — постигнет тяжкая несправедливость, то он все же никогда не станет раскаиваться в том что стоял на страже вашего благополучия, заботился о вас, о ваших детях, женах, о вашем достоянии. Он всегда будет полагать, что такое отношение было его долгом перед своим высоким происхождением, и перед своим благочестием, и перед отечеством. Во имя бессмертных богов, судьи! — смотрите, как бы вам не пришлось раскаиваться в том, что вы не пощадили такого гражданина! Много ли найдется людей, в своей государственной деятельности готовых идти по этому пути, людей, которые желают быть угодными вам, быть угодными людям, подобным вам, людей, которые высоко ставят авторитет всех честнейших и именитейших граждан и сословий, хотя и видят, что на том, другом пути достигнуть почетных должностей и всего того, чем они так сильно пожелали, легче. XLII. Но пусть все остальное принадлежит им! Пусть в их руках будет могущество, в их руках — магистратуры, в их руках — наибольшие возможности получать другие преимущества. Да будет дозволено тем, кто хотел все это вот сохранить неприкосновенным, самим оставаться неприкосновенными! (105) Не думайте, судьи, что те, которые еще не сделали выбора и еще не вступили на путь почестей, не ждут исхода этого суда. Если столь великая любовь ко всем честным людям, столь великая преданность государству принесут Луцию Флакку несчастье, то кто, по вашему мнению, будет впредь так безумен, что предпочтет тот жизненный путь, который он ранее считал опасным и скользким, этому гладкому и надежному? И если вы, судьи, чувствуете отвращение к таким гражданам, то покажите это. Кто сможет, мнение свое переменит; свободные в своем выборе решат, что́ им делать. Мы, которые зашли уже далеко, будем переносить все последствия своего безрассудства. Но если вы хотите, чтобы так думало большинство людей, то покажите своим приговором, каково ваше мнение.

(106) Этому вот несчастному мальчику, умоляющему вас и ваших детей, судьи, вы укажете правила жизни своим приговором. Если вы ему сохраните отца, то вы предпишете ему, каким гражданином должен быть он сам. Но если вы отнимете отца у сына, то вы покажете, что за честный, стойкий и строгий образ действий вы не предвидите никаких наград. Так как он еще в таком возрасте, что почувствовать горе отца он может, но помочь отцу еще не может, то он молит вас не усугублять его страданий слезами отца, не усугублять горя отца его плачем. Он смотрит и на меня, призывает меня своим взглядом; плача, он как бы умоляет меня о покровительстве и притязает на высокое положение, которое я когда-то обещал отцу в награду за спасение отечества. Сжальтесь над семьей, судьи, сжальтесь над храбрейшим отцом, сжальтесь над несчастнейшим сыном. Сохраните для нашего государства его прославленное и храброе имя и ради его рода, и ради его носителя.

 

Речь к народу по возвращении из изгнания

[На форуме, 7 сентября 57 г. до н. э.]

«Вестник древней истории», 1987, № 1. С. 260—268.

С политической борьбой на рубеже 50—60-х годов до н. э. связано изгнание Цицерона, которому вменялась в вину казнь пятерых сообщников Катилины, совершенная 5 декабря 63 г. без формального суда, на основании чрезвычайного постановления сената (senatus consultum ultimum).

В феврале 58 г. плебейский трибун П. Клодий, сторонник Цезаря и личный враг Цицерона, предложил закон «О правах римского гражданина» (lex de capite civis romani), подтверждавший положения прежних законов и предусматривавший «запрещение предоставлять огонь и воду» (ignis et aquae interdictio), т. е. лишение гражданских прав для всякого, кто без суда казнит римского гражданина. Хотя Цицерон и не был назван в этом законопроекте, но усмотрел в нем угрозу против себя лично и после безуспешной попытки добиться заступничества Помпея и консулов покинул Рим в марте 58 г. Клодий после этого провел второй закон — «Об изгнании Марка Цицерона» — с запрещением оказывать ему гостеприимство; этот закон предусматривал конфискацию имущества Цицерона; в дальнейшем ему было запрещено находиться в пределах 500 римских миль от Италии, причем он и его гостеприимцы подлежали смертной казни в случае ослушания. Усадьбы Цицерона и его дом в Риме были разрушены. Присоединив к его земельному участку в Риме, на Палатинском холме, часть соседнего владения и сломав стоявший на нем портик, построенный победителем кимвров консулом 102 г. Кв. Лутацием Катулом, Клодий построил там портик и посвятил богам весь участок, установив на нем статую Свободы.

Выехав из Рима, Цицерон вначале намеревался отправиться в Эпир и воспользоваться гостеприимством своего друга Т. Помпония Аттика; затем он изменил свое решение и направился в Вибон, чтобы переехать в Сицилию, но пропретор последней Г. Вергилий запретил ему пребывание в Сицилии и на о-ве Мелите (Мальта). Цицерон направился в Брундисий, откуда он после остановки в доме М. Ления Флакка переправился в Диррахий. Не решившись поехать в Афины, он направился в Кизик, но квестор Македонии Гн. Планций принял его у себя и окружил заботой.

Движение за возвращение Цицерона из изгнания началось еще в 58 г., вскоре после его отъезда из Италии. 1 июня 58 г. плебейский трибун Л. Нинний Квадрат предложил в сенате возвратить Цицерона из изгнания, но с интерцессией выступил плебейский трибун П. Элий Лигур. Хотя большинство избранных на 57 г. магистратов было сторонниками возвращения Цицерона, этому препятствовал Клодий, при посредстве вооруженных отрядов державший Рим в своей власти.

29 октября 58 г. восемь плебейских трибунов (из десяти) внесло в сенат предложение о возвращении Цицерона из изгнания, и П. Корнелий Лентул Спинтер, избранный в консулы на 57 г., выступил в его защиту, но консулы Л. Кальпурний Писон и Авл Габиний и плебейский трибун Лигур снова воспротивились принятию решения сенатом. Совершив интерцессию, Клодий выступил против Помпея, угрожая сжечь его дом, и даже против Цезаря, заявив, что законы, проведенные Цезарем в в 59 г., недействительны, так как были приняты несмотря на обнунциацию со стороны его коллеги М. Кальпурния Бибула.

В ноябре 58 г. Цицерон в надежде на то, что общее положение изменилось в его пользу, избегая встречи с проконсулом Македонии Л. Писоном и его войсками, переехал из Фессалоники в Диррахий. Через своего брата Кв. Цицерона он дал Цезарю и Помпею заверение насчет своего поведения в будущем и признания им мероприятий и законов Цезаря; после этого Цезарь и Помпей согласились на его возвращение из изгнания.

1 января 57 г. во время торжественного заседания сената консул П. Корнелий Лентул Спинтер предложил возвратить Цицерона из изгнания; его поддержал его коллега Кв. Цецилий Метелл Непот; плебейский трибун С. Атилий Серран, не совершая интерцессии, потребовал ночь на размышление, и решение не было принято. 28 января плебейский трибун Кв. Фабриций внес в комиции предложение возвратить Цицерона из изгнания, но собрание было разогнано гладиаторами Клодия, причем произошло кровопролитие. Стычки на улицах и форуме продолжались на протяжении следующих месяцев; в это время плебейские трибуны П. Сестий и Т. Анний Милон, сторонники Цицерона, тоже составили для себя вооруженные отряды. В январе 57 г. в уличной стычке были тяжело ранены Сестий и противник Цицерона плебейский трибун Кв. Нумерий Руф. В 57 г. Милон дважды пытался привлечь Клодия к суду за насильственные действия, но суд не состоялся. Политическая жизнь в Риме замерла, уголовные суды перестали действовать.

В течение первой половины 57 г. Помпей объехал ряд муниципиев и колоний Италии и добился принятия ими постановлений в пользу возвращения Цицерона. Сенат препоручил Цицерона магистратам и подвластным Риму народам и предложил гражданам прибыть в Рим для голосования. В июле консул П. Корнелий Спинтер предложил в сенате возвратить Цицерона из изгнания; за его предложение проголосовало 416 сенаторов против одного голоса П. Клодия; кроме того, была выражена благодарность гражданам, съехавшимся в Рим, чтобы поддержать закон о возвращении Цицерона. 4 секстилия (августа) центуриатскими комициями был принят Корнелиев — Цецилиев закон о возвращении Цицерона из изгнания. 5 секстилия Цицерон прибыл в Брундисий, а 4 сентября приехал в Рим, где ему устроили торжественную встречу. 5 сентября он произнес в сенате благодарственную речь; 7 сентября он на форуме произнес такую же речь, обращенную к народу.

(I, 1). Обратившись к Юпитеру Всеблагому Величайшему и к другим бессмертным богам с молитвой в то время, квириты, когда я обрек себя и свое достояние в жертву ради вашей неприкосновенности, ради мира и согласия между вами — с тем, чтобы меня, если я когда-либо предпочел свою выгоду вашему благополучию, постигла вечная кара, добровольно мною на себя навлеченная; если же и то, что я совершил ранее, я совершил ради спасения государства и отправился в свой скорбный путь ради вашего блага, дабы ненависть, которую преступные и наглые люди, испытывая ее к государству и ко всем честнейшим людям, уже давно сдерживали, они обратили против меня одного, а не против всех лучших людей и не против всей гражданской общины; итак, если у меня были такие намерения по отношению к вам и вашим детям, то, чтобы когда-нибудь вы, отцы-сенаторы, и вся Италия обо мне вспомнили и почувствовали сожаление и тоску по мне; то, что мое самообречение подтверждено суждением бессмертных богов, свидетельством сената, согласием Италии, признанием моих недругов, вашими богами вам внушенным бессмертным благодеянием, доставляет мне величайшую радость. (2) Поэтому, хотя самое желанное для человека — счастливая, благополучная и неизменная судьба и безмятежное течение жизни без каких-либо неудач, все же, если бы на мою долю выпали только спокойствие и умиротворение, я был бы лишен необычайных и, пожалуй, богами ниспосланных радостей и наслаждений, какие я теперь испытываю от вашего благодеяния. Какой из даров природы человеку милее, чем его дети? Мне мои дети и ввиду моей любви к ним, и ввиду их редкостных качеств дороже жизни. И все же я взял их на руки не с такой радостью, какую испытываю от того, что они мне возвращены. (3) Между двумя людьми не бывало такой приязни, какова приязнь между мною и братом; я чувствовал ее не столько тогда, когда с ним общался, сколько будучи с ним в разлуке; чувствую ее и после того, как вы возвратили меня ему, а мне его. Каждого радует его имущество; остатки моего возвращенного мне достояния приносят мне большее удовлетворение, чем приносили мне в ту пору, когда все оно было невредимо. Какое удовольствие приносят нам дружеские связи, общение, соседство, клиентелы, наконец, игры и праздничные дни, лишенный этого, я понял лучше, чем всем этим пользуясь. (4) Далее, хотя почет, достоинство, положение, сословная принадлежность и ваши милости всегда казались мне самыми прекрасными, все же теперь, когда они мне возвращены, они кажутся мне более блистательными, чем были бы в случае, если бы они некоторое время не были скрыты во мраке. А само отечество, бессмертные боги! Трудно выразить, как оно дорого и какое наслаждение доставляет оно, как красива Италия, как оживленны ее города, как прекрасны ее части, какие поля, какой урожай, как великолепен Город, как образованны его граждане, как велико достоинство государства и ваше величие! Всем этим я и ранее наслаждался более, чем всякий другой; но подобно тому как доброе здоровье людям, поправившимся после тяжелой болезни, приятнее, чем никогда не болевшим, так и все это, после того как человек был этого лишен, привлекательнее, чем в случае, если бы оно воспринималось постоянно.

(II, 5). Зачем я об этом рассуждаю? Зачем? Дабы вы смогли понять, что никто никогда не обладал ни таким красноречием, ни столь божественным и столь необычайным даром слова, чтобы быть в состоянии, уже не говорю — восхвалить и превознести в своей речи величие и множество благодеяний, оказанных вами мне, моему брату и нашим детям, но хотя бы перечислить и описать их. Родители в согласии с законом природы произвели меня на свет малюткой; вами я был рожден консуляром. Они дали мне брата, но не было известно, каков он будет; вы возвратили мне его испытанным и доказавшим мне свою необычайную преданность. Государство я принял в свои руки в те времена, когда оно, можно сказать, было утрачено; от вас я получил его обратно таким, какое признали сохраненным усилиями одного человека. Бессмертные боги детей мне дали, вы мне их возвратили. Многого другого, чего я просил у бессмертных богов, я тоже достиг; но если бы не ваша добрая воля, то я был бы лишен всех даров бессмертных богов. Наконец, почести, которых я достигал по одной постепенно, я теперь получил от вас в совокупности, — так что, насколько я ранее был в долгу перед родителями, перед бессмертными богами, перед вами самими, настолько я теперь всецело в долгу перед всем римским народом.

(6) Ведь если само благодеяние ваше столь велико, что я не могу охватить его в своей речи, то в вашем рвении проявилась такая доброжелательность, что вы, мне кажется, не только избавили меня от несчастья, но даже возвеличили в моем высоком положении. (III) Ведь о моем возвращении не умоляли юные сыновья, как о возвращении Публия Попилия, знатнейшего человека, а также многочисленные родные и близкие, не умоляли, как о прославленном муже Квинте Метелле, ни сын его, чей возраст уже требовал уважения, ни консуляр Луций Диадемат, весьма влиятельный муж, ни цензорий Гай Метелл, ни их дети, ни Квинт Метелл Непот, в ту пору искавший консулата, ни сыновья его сестер — Лукуллы, Сервилии, Сципионы; о возвращении Квинта Метелла тогда вас и ваших отцов умоляли очень многие Метеллы и сыновья женщин из рода Метеллов; даже если бы его собственное высшее положение и величайшие деяния не были достаточны, то преданность его сына, мольбы его близких, траур юношей, слезы старших все же смогли бы тронуть римский народ. (7) Что касается Гая Мария, который после знаменитых консуляров минувшего времени был на памяти вашей и ваших отцов третьим до меня консуляром, несмотря на свою исключительную славу, испытавшим такую же унизительную участь, то его положение не походило на мое; ведь он возвратился без чьих-либо молений, он вернулся самовольно, во время раздоров между гражданами, прибегнув к помощи войска и к оружию. Меня же, лишенного близких, не огражденного родовыми связями, не угрожавшего оружием и волнениями, вымолили у вас зять мой Гай Писон своей как бы внушенной ему богами беспримерной настойчивостью и доблестью и преданнейший брат своими каждодневными слезными просьбами и горестным трауром.

(8) Брат мой был единственным человеком, который смог привлечь к себе ваши взоры своим трауром и вновь пробудить своим плачем тоску и воспоминания обо мне; он решил, квириты, подвергнуться такой же участи, какую испытал я, если вы не возвратите ему меня; он проявил столь необычайную любовь ко мне, что счел бы нарушением божеского закона быть разлученным со мною не только в жилище, но даже в могиле. В мою защиту в моем присутствии сенат надел траур и помимо сената двадцать тысяч человек; в мою защиту в мое отсутствие вы видели жалкие лохмотья и траур одного человека. Он один, который мог бывать на форуме, по своей преданности стал для меня сыном, по оказанному им мне благодеянию — отцом, по своей любви ко мне — тем же, кем всегда был, — братом. Ведь траур и рыдания моей несчастной жены, и безысходное горе преданнейшей дочери, и тоска моего малолетнего сына и его детские слезы либо были скрыты от вас из-за неизбежных переездов, либо большей частью таились во мраке их жилища. (IV) Поэтому ваша заслуга перед нами тем больше, что вы возвратили нас не многочисленным близким, а нам самим.

(9) Но если я не смог найти родных, способных своими мольбами отвратить от меня несчастье, то моя доблесть должна была дать мне помощников, предстателей и советчиков, чтобы я был возвращен и они были столь многочисленны, занимали столь высокое положение и обладали такой силой, что в этом отношении я превзошел всех людей, ранее упомянутых мною. Ни о Публии Попилии, прославленном и храбрейшем муже, ни о Квинте Метелле, знатнейшем и весьма стойком гражданине, ни о Гае Марии, охранителе государства и нашей державы, в сенате не упоминали никогда; (10) первые двое были восстановлены в правах по предложению трибунов, не по решению сената; Марий же был восстановлен в правах, уже не говорю — не сенатом, но даже после подавления сената, и при возвращении Гая Мария возымела силу не память о деяниях, а войска и оружие. Чтобы для меня она возымела силу, сенат все время требовал; чтобы она мне наконец, принесла пользу, он, как только ему дозволили, многолюдностью своего собрания и своим авторитетом достиг. При возвращении названных мною людей движения в муниципиях и колониях не было; меня же вся Италия постановлениями своими трижды призывала вернуться в отечество. Они были возвращены после истребления их недругов, после жестокой резни среди граждан; я же был возвращен в то время, когда изгнавшие меня управляли провинциями, когда один из моих недругов, честнейший и добрейший муж, был консулом, причем о моем возвращении докладывал другой консул; между тем мой недруг, который, чтобы погубить меня, отдал свой голос общим врагам, хотя и был жив, то есть дышал, в действительности был низринут ниже, чем все умершие. (V, 11) Никогда ни в сенате, ни перед народом в защиту Публия Попилия не выступал храбрейший консул Луций Опимий; никогда в защиту Квинта Метелла не выступал, уже не говорю — Гай Марий, бывший ему недругом, но даже сменивший его красноречивейший Марк Антоний с коллегой Авлом Альбином. Что касается выступлений в мою пользу, то их от консулов прошлого года постоянно требовали, но все боялись впечатления, что делается так из личного расположения ко мне; ведь один из них был со мною в свойстве, а другого я однажды защищал по делу, угрожавшему его гражданским правам; связанные договором о провинциях, они в течение всего прошлого года должны были выслушивать сетования сената, плач честных людей, стоны Италии. Но в январские календы, после того как осиротевшее государство взмолилось о покровительстве к консулу, словно к законному опекуну, консул Публий Лентул, отец, бог, спаситель моей жизни, моего достояния, памяти обо мне, моего имени, тотчас же после доклада о торжественном обряде в честь богов счел своим долгом из всех людских дел прежде всего доложить о моем. (12) И оно было бы решено в этот же день, если бы тот плебейский трибун, которого я как консул осыпал величайшими благодеяниями в бытность его квестором, не потребовал для себя ночи на размышление, хотя все сословие и многие выдающиеся мужи его умоляли, а тесть его, честнейший муж Гней Оппий, в слезах лежал у него в ногах. Размышление это было использовано не для возвращения платы, чего кое-кто ожидал, а, как выяснилось, для ее увеличения. После этого сенат не рассмотрел ни одного дела. Хотя решению моего дела препятствовали разными способами, все-таки, так как воля сената была выражена ясно, мое дело должно было быть доложено в январе месяце.

(13) Вот каково было различие между мною и моими недругами: так как я увидел, что подле Аврелиева трибунала людей открыто вербуют и распределяют на центурии; так как я понимал, что старым шайкам Катилины вновь подана надежда на резню; так как я видел, что люди из того лагеря, главой которого я даже считался, — одни из зависти, другие из боязни — меня либо предавали, либо покидали, когда оба консула, купленные соглашением о провинциях, предоставили себя в распоряжение недругов государства в качестве исполнителей, понимая, что смогут избавиться от бедности и удовлетворить свою алчность и развращенность только в том случае, если головою выдадут меня внутренним врагам; так как эдикты и указы запретили сенату и римским всадникам оплакивать и умолять вас, надев траур, так как соглашения во всех провинциях, все договоры и восстановление добрых отношений скреплялись моей кровью, — то я (хотя все честные люди не отказывались погибнуть либо за меня, либо вместе со мною) не захотел в защиту своего благополучия браться за оружие, полагая, что и моя победа, и мое поражение будут горестными для государства. (14) А недруги мои, когда мое дело обсуждалось в январе месяце, признали нужным преградить мне путь к возвращению телами убитых граждан, рекою крови. (VI) И вот в мое отсутствие общее положение было таково, что вы считали нужным в одинаковой мере восстановить в правах и меня, и государство; я же полагал, что государство, в котором сенат не имел никакой власти, где была возможна безнаказанность, где правосудие отсутствовало, где на форуме царили насилие и оружие, причем частные лица спасались за стенами своих домов, а не под защитой законов, где плебейским трибунам наносили раны у вас на глазах, к домам магистратов приходили с мечами и с факелами, фасцы консула ломали, храмы бессмертных богов поджигали, — что такое государство сведено на нет. Поэтому я и пришел к убеждению, что, пока государство в изгнании, для меня в этом Городе места нет; но я не сомневался в том, что оно, если будет восстановлено, само возвратит меня вместе с собой.

(15) Твердо зная, что в ближайший год консулом станет Публий Лентул, который как курульный эдил в опаснейшее для государства время, когда я был консулом, вместе со мною принимал все решения и разделял со мною опасности, мог ли я сомневаться в том, что мне, консулами раненному, лекарство консулов возвратит здоровье? Когда он стоял во главе, а его коллега, милосерднейший и честнейший муж, вначале не препятствовал, даже помогал ему, почти все остальные магистраты были поборниками моего восстановления в правах; из них особенное присутствие духа, доблесть, почин, готовность меня защищать проявил Тит Анний, а Публий Сестий — особенное расположение ко мне и внушенное ему богами рвение. По почину все того же Публия Лентула и по докладу его коллеги собравшийся в полном составе сенат при несогласии только одного человека, без чьей-либо интерцессии возвеличил мои заслуги в самых лестных выражениях, в каких только мог, и поручил дело моего восстановления в правах всем вам, муниципиям и колониям. (16) Так за меня, не имевшего близких, лишенного поддержки родичей, все время вас умоляли консулы, преторы, плебейские трибуны, сенат и вся Италия; наконец, все те, кто был отмечен величайшими благодеяниями и почестями от вашего имени, не только побуждали вас спасти меня, когда этот же человек предоставил им слово, но даже заверяли вас в значении моих действий, свидетельствовали о них и их прославляли. (VII) Первым из них к вам обратился с уговорами и просьбами Гней Помпей, по своей доблести, мудрости и славе лучший из всех людей, которые существуют, существовали и будут существовать; он один дал мне одному, своему другу в частной жизни, все то, что он дал государству в целом: благополучие, покой, достоинство. Речь свою он, как я узнал, разделил на три части: сначала он доказал вам, что государство было спасено моими решениями, связал мое дело с делом всеобщего избавления и привлек вас к защите авторитета сената, государственного строя и достояния высокозаслуженного гражданина; затем он, заканчивая речь, сказал, что за меня вас просят сенат, римские всадники, вся Италия; затем, в конце он не только просил вас о моем восстановлении в правах, но даже заклинал. (17) Перед этим человеком, квириты, я в таком долгу, в каком божественный закон едва ли дозволяет человеку быть перед человеком. Последовав его советам, предложению Публия Лентула и авторитету сената, вы возвратили мне то же положение, какое я занимал ранее в силу ваших благодеяний, голосами тех же центурий, чьими вы мне его создали. В то же время вы слыхали, как выдающиеся мужи, виднейшие и известнейшие люди, первые среди граждан, все консуляры, все претории с этого места говорили одно и то же, так что ввиду всеобщего свидетельства становилось ясно, что государство было спасено мною одним. Поэтому, когда Публий Сервилий, влиятельный муж и виднейший гражданин, сказал, что благодаря именно моим усилиям государство было передано магистратам следующего года неприкосновенным, то другие присоединились к его мнению. Кроме того, вы слышали не только заверение, но и свидетельские показания прославленного мужа Луция Геллия; когда он узнал, что во флоте, бывшем под его началом, пытались вызвать мятеж, причем ему самому грозила большая опасность, он сказал на вашем собрании, что, не будь я консулом тогда, когда я им был, государство бы погибло. (VIII, 18) И вот я, квириты, благодаря стольким свидетельствам, авторитету сената, столь полному согласию Италии, такому рвению всех честных людей, когда дело вел Публий Лентул при одобрении со стороны всех других магистратов, когда за меня просил Гней Помпей, когда все люди ко мне относились благожелательно, наконец, когда бессмертные боги одобрили мое возвращение, ниспослав богатый урожай, изобилие и дешевизну хлеба, возвращенный себе самому, своим родным и государству, обещаю вам, квириты, делать для вас все, что только будет в моих силах: во-первых, с тем же благоговением, с каким благочестивейшие люди склонны относиться к бессмертным богам, я всегда буду относиться к римскому народу, и изъявление вашей воли будет в течение всей моей жизни столь же важным и священным для меня, сколь и изъявление воли бессмертных богов; затем, так как само государство возвратило меня в число граждан, я ни в чем не уклонюсь от выполнения своего долга перед государством. (19) И если кто-нибудь думает, что у меня либо изменились намерения, либо ослабело мужество, либо дух сломлен, то он глубоко заблуждается. Все то, что у меня смогли отнять насилие, несправедливость и бешенство преступников, они вырвали, унесли, рассеяли; то, чего у храброго мужа не отнять, у меня существует, остается и останется навсегда. Видел я храбрейшего мужа, земляка своего Гая Мария, — ведь нам, словно в силу какой-то роковой неизбежности, пришлось вести войну не только с теми, кто захотел уничтожить все это вот, но и с самой судьбой, — так вот, я видел его: несмотря на свою глубокую старость, он не только не был сломлен постигшим его величайшим несчастьем, но даже окреп и воспрял духом. (20) Я сам слышал, как он говорил, что был несчастен тогда, когда был лишен отечества, в прошлом избавленного им от вторжения врагов; когда слышал, что его имуществом владеют недруги и расхищают его; когда видел, что его юный сын разделяет с ним эти невзгоды; когда, укрываясь в болотах, благодаря помощи и состраданию жителей Минтурн спасался от гибели; когда, переправившись на утлом челне в Африку, нищий и умоляющий о помощи, явился к тем, кому сам роздал царства; и вот, восстановив свое высокое положение, он не допустит себя до того, чтобы ему — после восстановления утраченного — недостало бы мужества, которое всегда оставалось при нем. Между нами обоими различие в том, что он отомстил своим недругам именно тем, в чем была его наибольшая сила, — оружием; я же буду пользоваться тем, чем привык пользоваться, — красноречием, так как искусству Мария место во время войны и смуты, моему — во времена мира и спокойствия. (21) Впрочем, Гай Марий в своем гневе помышлял только о мщении недругам, а я даже о недругах своих буду думать лишь в той мере, в какой государство мне это дозволит.

(IX) Наконец, квириты, так как мне причинили зло четыре рода людей: одни ввиду своей ненависти к государству были моими злейшими недругами именно потому, что я его спас им наперекор; другие — те, кто, притворившись моими друзьями, меня преступно предал; третьи — те, кто, из-за своей бездеятельности не будучи в состоянии достичь того же, чего достиг я, завидовал моим заслугам и высокому положению; четвертые, хотя они должны были стоять на страже интересов государства, продали мое благополучие, дело государства и достоинство того империя, каким были облечены. Итак, я буду карать этих людей в соответствии с их действиями по отношению ко мне: дурных граждан — честным ведением государственных дел; вероломных друзей — не веря им ни в чем и всего остерегаясь; завистников — служением доблести и славе; приобретателей провинций — отзывая их в Рим и требуя от них отчетов по наместничеству. (22) Впрочем, для меня, квириты, отблагодарить вас, оказавших мне величайшие услуги, гораздо важнее, чем преследовать недругов за их несправедливости и жестокость. И право, способ отомстить за несправедливость найти легче, чем способ воздать за благодеяние, ибо одолеть бесчестных людей не так трудно, как сравняться с честными; кроме того, необходимо воздать должное не столько тем, кто причинил тебе зло, сколько тем, кто сделал тебе величайшее добро. (23) Ненависть возможно либо смягчить просьбами, либо забыть в связи с положением в государстве и ради общей пользы, либо сдержать ввиду трудности мщения, либо подавить в себе за давностью; но уступить просьбам и не чтить людей, оказавших нам большие услуги, — этого нам божеский закон не велит, и ни при каких обстоятельствах нельзя при этом ссылаться на пользу для государства; нельзя оправдываться и трудностью положения, и не подобает ограничивать память о благодеянии временем и сроком. Наконец, того, кто был мягок при мщении, открыто восхваляют, но очень резко порицают того, кто оказался медлителен в воздаянии за столь великие милости, какие вы оказали мне; его непременно назовут, уже не говорю — неблагодарным, что тяжко само по себе, но даже нечестивым. [Ведь положение при воздаянии за услугу не походит на положение при денежном долге, так как тот, кто удерживает деньги у себя, долга не платит, а у того, кто отдал долг, денег уже нет; благодарность же и тот, кто воздал ее, сохраняет, и тот, кто ее сохраняет, долг свой платит.]

(X, 24) Поэтому я буду хранить память о вашем благодеянии, вечно чувствуя расположение к вам, и не утрачу ее вместе со своим последним вздохом; нет, даже тогда, когда жизнь покинет меня, воспоминания о благодеянии, оказанном мне вами, сохранятся. Что касается моей ответной благодарности, то вот что обещаю я вам и буду всегда выполнять: с моей стороны не будет недостатка ни в рвении при принятии решений по делам государства, ни в мужестве при устранении угрожающих ему опасностей, ни в честности при обычной подаче голосов, ни — во имя защиты государства — в доброй воле при противодействии злым людским умыслам, ни в настойчивости в тяжелых трудах, ни в благожелательности искреннего сердца при служении вашим интересам. (25) И вот какая забота, квириты, будет всегда со мною: чтобы я и вам, в моих глазах обладающим силой и волей бессмертных богов, и потомкам вашим, и всем народам казался вполне достойным того государства, которое всеми поданными голосами признало, что оно не может сохранить своего достоинства, если себе не возвратит меня.

 

Речь в защиту Луция Корнелия Бальба

[В суде, июль — август 56 г. до н. э.]

«Вестник древней истории», 1987, № 2. С. 235—252.

В 72 г. до н. э., в год консулата Л. Геллия Попликолы и Гн. Корнелия Лентула Клодиана, был издан закон (Геллиев — Корнелиев закон), разрешавший Гнею Помпею даровать права римского гражданства испанцам, оказавшим Римскому государству услуги во время происходивших в Испании военных действий против Кв. Сертория. Гн. Помпей предоставил права римского гражданства одному гадитанцу, который при этом получил имя Луция Корнелия Бальба. Впоследствии Л. Бальб стал доверенным лицом Цезаря и участвовал в его походе в Испанию в качестве начальника войсковых рабочих (praefectus fabrum).

На основании договора, заключенного между Гадесом и Римом в 212 г. до н. э. и подтвержденного в 78 г. в консулат М. Эмилия Лепида и Кв. Лутация Катула Капитолийского, Гадес стал civitas foederata; согласно Юлиеву закону 90 г., жители союзных с Римом гражданских общин могли получить права римского гражданства только с согласия своей общины; из-за несоблюдения этого условия Л. Бальб был привлечен к суду по обвинению в незаконном получении прав римского гражданства. Л. Бальба защищали Гн. Помпей, М. Лициний Красс и М. Цицерон, говоривший последним. Суд оправдал обвиняемого.

(I, 1) Если в суде оказывает действие авторитет защитника, то Луция Корнелия защищали известнейшие мужи; если оказывает действие опыт, то — весьма искушенные; если — дарование, то — весьма красноречивые; если преданность, то — лучшие друзья и люди, связанные с Луцием Корнелием и оказанными ему милостями, и теснейшей приязнью. Каково, в таком случае, может быть мое участие? Оно возможно в меру того авторитета, какой вы захотели за мною признать, моего скромного опыта и дарования, отнюдь не равного моей доброй воле. Ведь я вижу, что перед другими людьми, его защищавшими, Луций Корнелий в очень большом долгу; в каком долгу перед ним я, скажу в другом месте. В начале своей речи заявляю одно: если всем, кто способствовал моему восстановлению в правах и высоком положении, я не смог вполне отплатить равной услугой, то постараюсь воздать им должное моей благодарностью и хвалой. (2) О том, сколь убедительна, судьи, была вчерашняя речь Гнея Помпея, сколь сильна, сколь богата, свидетельствовало не молчаливое ваше согласие, но откровенное восхищение. Никогда, кажется, не слышал я ничего, что говорилось бы о праве с большей точностью, о примерах из прошлого с большей полнотой, о союзных договорах с бо́льшим знанием дела, о войнах с бо́льшим блеском и авторитетом, о государстве с большей убедительностью, (3) о самом себе с большей скромностью, о судебном деле и обвинении с бо́льшим красноречием. И вот мне уже кажется истинным изречение, которое в устах некоторых любителей словесности и философии выглядело неправдоподобным и которое гласит, что человеку, глубоко проникнувшемуся всеми доблестями, любое дело, за которое бы он ни взялся, удается. Могли ли даже у Луция Красса с его редкостным прирожденным даром красноречия, если б он вел это дело, найтись содержательность, разнообразие, изобилие, бо́льшие, чем оказались у человека, который смог уделить этому занятию лишь столько времени, сколько ему удалось отдыхать от непрерывных войн и побед. (4) Тем труднее мне говорить последним: и действительно, моя речь следует за такой, которая не прошла мимо ваших ушей, но глубоко запала всем в душу, так что вы, вспоминая ту речь, можете получить большее наслаждение, чем могли бы получить не только от моей, а вообще от речи любого человека. (II) Однако я должен повиноваться желанию не только Корнелия, отказать которому в опасное для него время я никак не могу, но и Гнея Помпея, захотевшего, чтобы я был прославителем и защитником его поступка, его решения, его благодеяния, подобно тому как я недавно был таковым перед вами, судьи, в другом судебном деле.

(5) И вот что мне, по крайней мере, кажется достойным нашего государства, вот что — долгом исключительной славе этого выдающегося мужа, вот что — прямой вашей обязанностью, вот что достаточным для этого судебного дела: все должны согласиться с тем, что те действия, какие Гней Помпей, как известно, совершил, были ему дозволены. Ведь нет ничего более верного, чем сказанное вчера им самим: Луций Корнелий бьется, защищая все свое благополучие, а ни в каком преступлении не обвиняется. Ведь нет разговора ни о том, что он воровски присвоил гражданские права, ни о том, что он солгал о своем происхождении, ни о том, что он прикрылся каким-то бессовестным обманом, ни о том, что он прокрался в цензорский список. Одним его попрекают — тем, что он родился в Гадесе. Этого и не отрицает никто. Все остальное обвинитель признает: что во время труднейшей войны в Испании Луций Корнелий был под началом Квинта Метелла, под началом Гая Меммия — и во флоте, и в войсках; что с того времени, как Помпей прибыл в Испанию и назначил Гая Меммия своим квестором, Луций Корнелий никогда не покидал Гая Меммия; что он был осажден в Карфагене, участвовал в жесточайших и величайших сражениях — на Сукроне и на Турии; что он был под началом Помпея до самого конца войны. (6) Вот что относится собственно к Корнелию: преданность нашему государству, труды, постоянство, самоотверженность, доблесть, которою он оказался достоин великого полководца, надежда на награды за перенесенные опасности; само же награждение не принадлежит к поступкам того, кто удостоен награды, но — только того, кто ее даровал.

(III) Таковы основания, в силу которых Корнелий получил гражданские права от Гнея Помпея. Этого обвинитель не отрицает, но порицает. Притом, применительно к Корнелию он основания одобряет, но кары требует, применительно же к Помпею основания порочит, но ни о каком наказании, кроме худой славы, не говорит. Так хотят приговором погубить благополучие невиновнейшего человека, осудить деяние замечательнейшего полководца. И вот под судом права Корнелия и деяние Помпея. Ведь ты признаешь, что Корнелий в том городе, откуда он родом, родился в весьма почтенной семье и с ранней молодости, оставив все свои дела, участвовал в наших войнах под началом наших полководцев; не было военных трудов, не было осады, не было сражения, в каких он бы не принял участия. Все это весьма похвально, притом относится к самому Корнелию и никакого основания для обвинения здесь нет. (7) Где же оно? В том, что ему Помпей даровал права гражданства. Это обвинение против Корнелия? Ничуть, если только почет не считать позорным клеймом. Так против кого же? По правде — ни против кого; по смыслу речи обвинителя — только против того, кто даровал права гражданства. Если бы он, движимый чувством расположения, вознаградил менее подходящего человека; если бы даже он вознаградил мужа честного, но не столь заслуженного; если бы, наконец, речь шла о каком-нибудь поступке, противоречащем не дозволенному, а должному, то вам, судьи, все-таки следовало бы отвергнуть всякий такой упрек. (8) Но что говорится теперь? Что говорит обвинитель? Что Помпей совершил то, чего ему не было дозволено совершить, а это более серьезно, чем если бы он сказал, что Помпей сделал то, чего ему делать не следовало. Ведь есть что-то, чего делать не следует, даже если это дозволено. Ну а если что-нибудь не дозволено, то этого, уж конечно, делать не следует.

(IV) Колебаться ли мне теперь, [судьи, с утверждением, что высший закон не позволяет сомневаться в том, что всем известные действия Гнея Помпея ему не только были дозволены, но и подобали?] (9) И действительно, каких он лишен качеств, наличие которых заставило бы нас признать, что эти права предоставляются ему законно? Опыта ли? Но ведь окончание его отрочества стало для него началом величайших войн и чрезвычайных командований, и большинство его сверстников совершало походы реже, чем он справлял триумфы, а триумфов у него на счету столько, сколько существует краев и стран, столько военных побед, сколько существует родов войн. Или дарования? Но ведь даже случай и исход событий были для него не вождями, но спутниками решений, и в нем одном высшая удачливость состязалась с высшей доблестью, так что общим суждением человеку воздавалось больше, чем богине. Или совестливости, неподкупности, благочестия, тщательности искали и не находили у человека, чище, умереннее, бескорыстнее которого никогда, не говорю уж — не видели, но даже в надеждах и чаяниях своих не представляли себе наши провинции, свободные народы, цари, самые далекие племена? (10) Что сказать мне о его авторитете? Который так велик, как должен быть велик при его столь больших доблестях и заслугах. О поступке человека, которому сенат и римский народ предоставили награды в виде высших почестей без его требования, а чрезвычайные полномочия — даже несмотря на его возражения, вот о чьем поступке, судьи, ведется такое расследование, что доискиваются, было ли ему дозволено совершить то, что он совершил, или же, не скажу «не было дозволено», но — «не было ли это нарушением божеского закона?» (ведь они говорят, что Помпей своим поступком нарушил союзный договор, а значит священное обязательство и честное слово римского народа), — не позор ли это для римского народа, не позор ли это для вас?

(V, 11) Вот что мальчиком слышал я от отца: когда Квинт Метелл, сын Луция, обвиненный в вымогательстве, отвечал перед судом, — знаменитый человек, для которого благо отечества было дороже возможности его видеть, который предпочел отказаться от пребывания в государстве, только бы не отказываться от своего мнения, — итак, когда он отвечал перед судом и присутствовавшим показывали его записи, предоставляя возможность проверки, то среди известных римских всадников, достойнейших мужей, не нашлось ни одного судьи, который не отвел бы глаз и не отвернулся бы, чтобы не показалось, будто он сомневается, правдиво ли или ложно внесенное Метеллом в официальные записи. А мы? Станем ли мы пересматривать указ Гнея Помпея, объявленный на основании решения его совета, сопоставлять его с законами, с договорами, все взвешивать с суровейшей тщательностью? (12) По преданию, однажды в Афинах, когда некий гражданин безупречного и строгого образа жизни всенародно давал свидетельские показания и, по обычаю греков, направился к алтарям с намерением произнести клятву, то все судьи в один голос закричали ему, чтобы он не клялся. Греки не хотели, чтобы доверие ко всеми уважаемому человеку показалось основанным на религиозном обряде, а не на его правдивости, а мы усомнимся в правильности действий Гнея Помпея, когда ему надо было сохранить саму святость законов и договоров? (13) Сознательно ли или же по неведению, по вашему мнению, нарушил он союзные договоры? Если сознательно, — о имя вашей державы, о великое достоинство римского народа, о заслуги Гнея Помпея, получившие такую широкую и далекую известность, что границы областей, где он славен, совпадают с пределами всей нашей державы; о племена, города, народы, цари, тетрархи, тираны, свидетели не только доблести Гнея Помпея во времена войны, но и его совестливости во времена мира, вас, наконец, умоляю я, безмолвные края и земли стран, лежащих на краю света, вас, моря, гавани, острова, побережья! В какой стране, в каком селении, в каком месте не осталось запечатленных следов его храбрости, а особенно его человечности, как его великодушия, так и мудрости? Осмелится ли кто-нибудь сказать, что Гней Помпей, наделенный необычайными и ранее невиданными строгостью взглядов, доблестью, стойкостью, сознательно презрел, нарушил, разорвал союзные договоры?

(VI, 14) Обвинитель движением своим выражает мне свое одобрение; по неведению-де сделал это Гней Помпей — дает он понять. Как будто действительно — для человека, занятого такими важными государственными делами и ответственного за важнейшие поручения, — менее недостойно сделать что-либо заведомо недозволенное, чем совсем не знать, что именно дозволено. И впрямь, мог ли знать тот, кто завершил в Испании жесточайшую и величайшую войну, каковы права гражданской общины гадитанцев, или же он, зная права гадесского народа, не руководствовался смыслом союзного договора? Так осмелится ли кто-нибудь сказать, что Гней Помпей не знал того, с чем готовы объявить себя знакомыми обыкновенные люди, не обладающие ни опытом, ни склонностью к военному делу, и даже жалкие письмоводители? (15) Я, со своей стороны, полагаю иначе, судьи! В то время, как Гней Помпей превосходит других людей во всяческих и притом разных науках и даже в таких, изучить которые нелегко, не располагая большим досугом, его особенной заслугой является редкостная осведомленность в союзных договорах, соглашениях, условиях соглашения для народов, для царей, для чужеземных племен, — словом, во всем праве войны и мира. Или, быть может, тому, чему нас в тени и на досуге учат книги, Гнея Помпея не смогли научить ни чтение, когда он отдыхал, ни сами страны, когда он действовал.

Итак, по моему мнению, судьи, дело рассмотрено. Теперь я буду говорить больше о пороках нашего времени, чем о существе судебного дела. Ведь это какое-то пятно и позор нашего времени — зависть к доблести, желание надломить самый цвет достоинства. (16) И впрямь, если бы пятьсот лет назад жил Помпей, муж, которого, когда он был еще совсем молодым человеком и только римским всадником, сенат не раз просил помочь делу всеобщего избавления, муж, чьи деяния, сопровождавшиеся блестящей победой на суше и на море, охватили все племена и чьи три триумфа свидетельствуют о том, что наша держава распространяется на весь мир, муж, которого римский народ облек невиданными и исключительными полномочиями, — то кто стал бы слушать, если бы теперь среди нас кто-нибудь сказал, что он действовал в нарушение союзного договора? Никто, конечно. Ведь после того как его смерть погасила бы ненависть, деяния его заблистали бы славой его бессмертного имени. Так что ж, его доблесть, знай мы о ней с чужих слов, не оставила бы места сомнению, а увиденная и изведанная, она будет оскорбляема голосами хулителей?

(VII, 17) Итак, я не буду уже говорить о Помпее в оставшейся части моей речи, но вы, судьи, держите все в своем сердце и памяти. Что касается закона, союзного договора, примеров из прошлого, неизменных обычаев нашего государства, то я повторю уже сказанное мною. Ведь ни Марк Красс, тщательно разъяснивший вам все дело в соответствии со своими способностями и добросовестностью, ни Гней Помпей, чья речь изобиловала всяческими красотами, не оставили мне ничего такого, что я смог бы высказать как нечто новое и не затронутое ими. Но, так как им обоим, несмотря на мой отказ, было угодно, чтобы некий последний труд как бы по отделке произведения был приложен именно мною, то прошу вас считать, что я взялся за него и за выполнение этой обязанности скорее из чувства долга, чем из склонности к красноречию. (18) И прежде чем приступать к рассмотрению правовой стороны дела Корнелия, я нахожу нужным для предотвращения недоброжелательности коротко упомянуть об условиях, общих для всех нас. Если бы каждый из нас, судьи, должен был сохранить до самой старости то положение в жизни, в каком он родился, или ту участь, какая была ему суждена при его появлении на свет, и если бы все те, кого либо вознесла судьба, либо прославили их личный труд и настойчивость, должны были понести наказание, то для Луция Корнелия, по-видимому, не было бы ни более сурового закона, ни более тяжелого положения, чем для многих честных и храбрых людей. Но если доблесть, дарование и человеческие качества многих людей самого низкого происхождения и самого малого достояния принесли им не только дружеские связи и огромное богатство, но и необычайную хвалу, почести, славу, общественное положение, то я не понимаю, почему зависть должна посягать на доблесть Луция Корнелия, а не ваша, судьи, справедливость — прийти на помощь его честности. (19) Поэтому того, о чем следует просить больше всего, я от вас, судьи, не прошу затем, чтобы не показалось, будто я сомневаюсь в вашей мудрости и человечности. Но я должен просить вас не относиться с ненавистью к дарованию, не быть недругами настойчивости, не считать нужным нанести удар человечности и покарать за доблесть. Прошу об одном: если вы увидите, что дело Луция Корнелия само по себе обоснованно и верно, то предпочтите, чтобы его личные достоинства помогали ему, а не были помехой.

(VIII) Дело Корнелия, судьи, связано с законом, который на основании решения сената был проведен консулами Луцием Геллием и Гнеем Корнелием. Законом этим, как мы видим, установлено, что те, кому Помпей, на основании решения своего совета, каждому в отдельности даровал гражданские права, — римские граждане. Что права эти были дарованы Луцию Корнелию, говорит присутствующий здесь Помпей, показывают официальные записи, обвинитель признает, но утверждает, что никто из народа, связанного с нами союзным договором, не может сделаться римским гражданином, если этот народ не даст своего согласия. (20) О прекрасный истолкователь права, знаток древности, мастер исправлять и преобразовывать ваше государственное устройство! Ведь он дополняет союзные договоры статьей о каре, которая должна все наши награды и милости сделать недоступными для союзных народов! Да что же могло быть невежественнее утверждения, будто народы, связанные с нами союзным договором, должны [в таких случаях] «давать согласие»? Ведь это не в большей мере касается народов, связанных договором, чем всех свободных народов. А вообще то, о чем здесь идет речь, всегда полностью было основано на следующем правиле и замысле: после того как римский народ примет какое-либо постановление, если его одобрят союзные народы и латиняне, и если тот же самый закон, каким пользуемся мы, утвердится, как бы укоренившись, у какого-либо народа, то в таком случае этот народ должен подпадать под действие этого же закона — не с тем, чтобы сколько-нибудь ограничить наше право, но с тем, чтобы эти народы пользовались либо правом, установленным нами, либо какой-нибудь другой выгодой или милостью. (21) В старину Гай Фурий провел закон о завещаниях, Квинт Воконий провел закон о наследствах, оставляемых женщинам; было издано множество других законов, относившихся к гражданскому праву. Латиняне заимствовали из них какие хотели. Наконец, согласно самому Юлиеву закону, даровавшему гражданские права союзникам и латинянам, народы, которые не стали «давшими согласие», не должны обладать гражданскими правами. При этом возник сильный спор среди жителей Гераклеи и Неаполя, поскольку в этих городах многие предпочитали римскому гражданству свободу, предоставленную им прежними договорами. Наконец, сила соответствующего права и соответствующего выражения — в том, что народы становятся «давшими согласие» в силу нашей милости, а не собственного их права. (22) Когда римский народ примет какое-нибудь постановление и оно будет таково, что покажется нужным позволить тем или иным народам, либо связанным с нами договорами, либо же свободным, чтобы они по поводу не наших, а их собственных дел решили, каким правом они хотят пользоваться, тогда-то, очевидно, и следует спрашивать, стали ли они «давшими согласие». Но чтобы народы становились «давшими согласие» по поводу наших государственных дел, нашей державы, наших войн, нашей победы, нашего благополучия, — этого предки наши отнюдь не хотели.

(IX) Конечно, если нашим полководцам, сенату и римскому народу не будет дозволено привлекать к себе храбрейших и честнейших людей из гражданских общин союзников и друзей, предлагая им награды, — с тем, чтобы они ради нашего благополучия соглашались подвергаться опасностям, то мы будем лишены величайших выгод, а часто и величайшей поддержки в опасные и трудные времена. (23) Но — во имя бессмертных богов! — что это за союзные отношения, что это за дружба, что это за союзный договор, при которых наше государство, находясь в опасном положении, лишается защитников в лице массилийцев, гадитанцев, сагунтинцев, и ни один человек из этих народов, если он, с опасностью для себя, помог нашим полководцам своим трудом, снабжением, не раз сражался с нашими врагами в рукопашном бою, часто грудью встречал копья врагов, бился с ними не на жизнь, а на смерть, подвергался смертельной опасности, — ни при каких условиях не может быть награжден дарованием ему прав нашего гражданства? (24) Ведь действительно, римскому народу тяжело не иметь возможности располагать союзниками выдающейся доблести, которые согласились бы разделять с нами опасности, угрожающие нам и им самим; что же касается самих союзников и тех, о ком идет речь, — народов, связанных с нами договором, то несправедливо и оскорбительно, чтобы преданнейшие и теснейше связанные с нами союзники были лишены возможности получать награды и почести, доступные данникам, доступные врагам, доступные часто даже рабам. Ведь права гражданства, как мы видим, дарованы многим данникам из Африки, Сицилии, Сардинии, из других провинций; дарованы, как мы знаем, врагам, которые перебежали к нашим полководцам и принесли большую пользу нашему государству; наконец, мы видим, что рабам, чьи права, участь и положение самые низкие, если у них имеются существенные заслуги перед государством, очень часто даруют свободу, то есть гражданские права.

(X, 25) Итак, ты, защитник союзных договоров и народов, которые связаны с нами договорами, устанавливаешь для своих сограждан гадитанцев такое положение, чтобы то, что возможно для тех, кого мы, получив большую помощь от твоих предков, покорили оружием и подчинили своему господству, — дарование им гражданских прав с дозволения римского народа сенатом при посредстве наших полководцев, — не было возможно для самих гадитанцев? Если бы они, постановлениями или законами своими, установили, чтобы ни один из их сограждан не входил в лагерь полководца римского народа, чтобы ни один не подвергался опасности и не рисковал жизнью ради нашей державы, если бы они установили, чтобы нам, когда мы этого захотим, не дозволялось пользоваться вспомогательными войсками гадитанцев и чтобы ни один честный человек, отличающийся особенным присутствием духа и доблестью, не сражался за нашу державу, — то мы по справедливости были бы удручены тем, что уменьшается численность вспомогательных войск римского народа, что слабеет дух храбрейших мужей и что мы лишаемся преданности иноплеменников и доблести чужеземцев. (26) И нету разницы, судьи, постановят ли народы, связанные с нами договором, чтобы никому из их городов не дозволялось разделять с нами опасности наших войн, или потеряют законную силу награды, какие мы жалуем их гражданам за доблесть. Ведь с отменой наград за доблесть мы сможем пользоваться их помощью ничуть не больше, чем если бы им вообще не дозволялось участвовать в наших войнах. И действительно, коль скоро с незапамятных времен находились лишь немногие, которые ради собственного отечества, не рассчитывая ни на какие награды, грудью встречали копья врагов, то кто, по вашему мнению, станет подвергаться опасности ради чужого государства, когда вознаграждение не только не обещано, но даже запрещено?

(XI, 27) Но крайне невежественно не только то, что сказано обвинителем о народах, «давших согласие», и что относится также к свободным народам, а не только к народам, связанным с нами союзным договором, откуда неминуемо следует, либо что из числа союзников никто не может сделаться римским гражданином, либо что им может сделаться даже человек из народа, связанного с нами договором; нет, этот наш наставник по части перемены гражданства поистине незнаком со всем нашим правом, основанным не только на законах государства, судьи, но также и на воле частных людей. Ведь по нашим законам никто не может переменить гражданство против своей воли, но, если захочет, может его переменить только, если он будет принят тем государством, гражданином которого хочет быть. Так, если гадитанцы постановят о каком-нибудь римском гражданине, назвав его по имени, чтобы он был гражданином Гадеса, то у нашего гражданина будет полная возможность переменить гражданство, а союзный договор не будет препятствовать римскому гражданину сделаться гадитанским. (28) Быть гражданином двух общин наш гражданин, по нашему гражданскому праву, не может. Не может быть нашим гражданином тот, кто сделается гражданином другого государства. Перемена гражданства возможна не только в результате просьбы о представлении права гражданства, — что, как мы видели, случилось с оказавшимися в бедственном положении прославленными мужами Квинтом Максимом, Гаем Ленатом, Квинтом Филиппом в Нуцерии, Гаем Катоном в Тарраконе, Квинтом Цепионом, Публием Рутилием в Смирне (они стали гражданами этих общин, хотя не могли утратить права нашего гражданства, прежде чем ушли в изгнание), — но также и по праву возвращения на родину. Ведь не без причины о вольноотпущеннике Гнее Публиции Менандре, который некогда по желанию наших послов, отправившихся в Грецию, был при них переводчиком, народу было предложено принять постановление, гласившее, что этот Публиций не утратит своих гражданских прав, если возвратится на родину, а оттуда вернется в Рим. Также и в более отдаленные времена многие римские граждане добровольно, не будучи ни осуждены, ни ограничены в правах, отказавшись от нашего гражданства, переселялись в другие государства.

(XII, 29) Но если римскому гражданину дозволяется стать гадитанцем либо ввиду изгнания, либо по праву возвращения на родину, либо ввиду его отказа от нашего гражданства (обратимся к вопросу о союзном договоре, что не имеет отношения к рассматриваемому делу, ведь мы рассуждаем о праве гражданства, а не о союзных договорах), то почему гражданину Гадеса не дозволено получение прав нашего гражданства? Я-то, конечно, держусь совершенно противоположного мнения. Ведь коль скоро в наше государство путь ведет из всех гражданских общин, а нашим гражданам открыт путь в другие гражданские общины, то, разумеется, чем теснее каждая из них связана с нами союзом, дружбой, торжественным обязательством, соглашением, союзным договором, тем сильнее, мне кажется, она привязывается к нам общностью выгод, наград, гражданских прав. Другие гражданские общины, конечно, без колебаний предоставили бы гражданские права нашим соотечественникам, будь у нас те же законы, что и у других. Но мы не можем быть гражданами нашего государства и, сверх того, еще какого-нибудь; другим это не запрещено. (30) Поэтому в греческих городах, например в Афинах, как мы видим, к гражданским общинам приписываются родосцы, лакедемоняне и прочие, прибывшие отовсюду, и одни и те же люди принадлежат многим гражданским общинам. Я сам видел, как некоторые неискушенные люди, наши сограждане, пребывая из-за этого в заблуждении, исполняли в Афинах официальные должности судей и ареопагитов в определенной трибе и в определенном разряде, не зная, что они, получив права тамошнего гражданства, утратили права нашего, — если только не вернут себе их по праву возвращения на родину; но ни один человек, сведущий в наших обычаях и законах, который хотел сохранить за собой права нашего гражданства, никогда не объявлял себя гражданином другой общины.

(XIII) Вся эта часть моего рассуждения и моей речи, судьи, относится к всеобщему праву перемены гражданства; в ней нет ничего такого, что касалось бы именно святости союзных договоров. Ведь я отстаиваю общее положение: на всей земле нет ни одного племени, ни чуждого римскому народу из-за ненависти и раздоров, ни связанного с ним верностью и взаимным расположением, человека из которого нам было бы запрещено признать своим гражданином или даровать ему права гражданства. (31) О превосходные законы, по внушению богов установленные нашими предками уже при появлении имени римлян и гласящие, что ни один из нас не может принадлежать более чем к одной гражданской общине (ведь несходство между гражданскими общинами непременно должно сопровождаться различиями в праве), что никто не должен против своей воли менять гражданство и не должен оставаться гражданином против своей воли! Вот каковы прочнейшие основы нашей свободы: каждый волен и сохранять свое право, и отказаться от него. Уже одно, вне всяких сомнений, укрепило нашу державу и возвеличило имя римского народа: первый создатель этого города, Ромул, доказал своим договором с сабинянами, что наше государство надо увеличивать, принимая в него даже врагов. На основании его убедительного примера предки наши никогда не упускали случая даровать и распространить права гражданства. Поэтому многие жители Лация, как тускуланцы, как ланувийцы, а также целые племена из других областей, как племена сабинян, вольсков, герников, были приняты в число наших граждан; никаких людей из этих гражданских общин не заставили бы переменить гражданство, если бы они того не желали, а если бы кто-нибудь и получил права нашего гражданства по милости нашего народа, то никакой союзный договор не казался бы нарушенным.

(XIV, 32) Но ведь существуют договоры, такие, как договор с ценоманами, с инсубрами, с гельветами, с япидами и с некоторыми варварами опять-таки из Галлии; в этих договорах прием лиц из этих народов в число наших граждан исключен. Но если оговорка это запрещает, то в случаях, когда оговорки нет, это безусловно дозволяется. Где же в союзном договоре с гадитанцами говорится, что римский народ не должен даровать права римского гражданства ни одному гадитанцу? Нигде. А если бы это где-нибудь и говорилось, то это было бы отменено Геллиевым и Корнелиевым законом, который с определенностью предоставил Помпею власть даровать права гражданства. «Это исключено, — утверждает обвинитель, — так как договор — нерушимый». Извиняю тебя, если ты не искушен в законах пунийцев (ведь ты покинул свою гражданскую общину) и не смог разобраться в наших законах, которые осуждением по уголовному делу сами отстранили тебя от дальнейшего знакомства с ними. (33) Какая оговорка, в которой можно было бы усмотреть исключение для чего-то нерушимого, содержится в запросе, поданном консулами Геллием и Корнелием насчет Помпея? Во-первых, нерушимым может быть только то, что римский народ или плебс объявит священным; во-вторых, постановления должны объявляться нерушимыми или в связи с самим родом закона или же путем призывания богов и консекрации закона, когда гражданские права нарушителя обрекаются богам. Итак, что сможешь ты, в связи с этим, сказать о договоре с гадитанцами? Консекрацией ли гражданских прав объявлено это нерушимым или же призыванием богов в тексте закона? Это ты утверждаешь? Я заявляю, что насчет этого договора вообще никогда не вносили предложения ни на рассмотрение народа, ни на рассмотрение плебса, и что ни закон, ни кара не были признаны священными. И вот, так как римский народ никогда и ничего не постановлял о гадитанцах, насчет которых (даже если бы был издан закон, запрещающий предоставлять права гражданства кому бы то ни было) все же оставалось бы в силе то, что постановил народ, и так как, по-видимому, не было сделано оговорки в известных выражениях: «Если что-нибудь признано нерушимым», — то осмелишься ли ты о чем-то утверждать, что это было признано нерушимым?

(XV, 34) Моя речь, уверяю вас, судьи, направлена не на то, чтобы объявить недействительным союзный договор с гадитанцами, да я и не хочу высказываться против прав столь заслуженной гражданской общины, против мнения, основанного на давности, против авторитета сената. Некогда, в тяжелые времена для нашего государства, когда господствовавший на суше и на море Карфаген, поддерживаемый обеими Испаниями, угрожал нашей державе, и когда Гней и Публий Сципионы, две молнии нашей державы, погаснув, вдруг пали в Испании, центурион-примипил Луций Марций, как говорят, заключил договор с гадитанцами. Так как этот договор опирался на честность этого народа, на нашу верность слову, наконец, на давность в большей степени, чем на какое-то официальное обязательство, то гадитанцы, люди разумные и искушенные в государственном праве, в консулат Марка Лепида и Квинта Катула обратились к сенату с запросом о договоре. Вот тогда-то и был возобновлен или заключен договор с гадитанцами; насчет этого договора римский народ постановления не выносил, а без этого он никак не мог взять на себя священное обязательство.

(35) Таким образом гадитанская гражданская община достигла того, чего она могла достичь услугами, оказанными ею нашему государству, благодаря свидетельству военачальников, в силу давности, благодаря авторитету выдающегося мужа Квинта Катула, на основании решения сената, в силу договора; что могло быть публично скреплено священным обязательством, того нет; ведь народ не брал на себя никаких обязательств. И по этой причине положение гадитанцев не стало хуже: ведь их дело подкреплено важнейшими и очень многими обстоятельствами. Но здесь речь идет, конечно, о другом. А нерушимым может быть только то, что народ или плебс признали священным. (XVI) И если бы этот договор, который римский народ одобряет по предложению сената, на основании заветов и суждения древности, по своей воле и выражением своего мнения, он же одобрил своим голосованием, то почему, в силу самого договора, не было бы дозволено принять гадитанца в нашу гражданскую общину? Ведь в договоре речь идет лишь о том, чтобы был «справедливый и вечный мир». Какое отношение имеет это к гражданским правам? Прибавлено также и то, чего нет ни в одном договоре: «Пусть они благожелательно чтут величие римского народа». Это значит, что в договорных отношениях они в подчиненном положении. (36) Прежде всего, выражение «пусть чтут», которым мы обыкновенно пользуемся в законах чаще, чем в договорах, есть приказание, а не просьба. Затем, когда велят чтить величие одного народа, а о другом народе молчат, то в более высокое положение и условия, несомненно, ставят тот народ, чье величие защищается заключительной статьей договора. Толкование, данное обвинителем по этому поводу, не заслуживало ответа; он говорил, что «благожелательно» означает «сообща», как будто объяснялось значение какого-то древнего или необычного слова. Благожелательными называют добросердечных, доступных, приятных людей; «кто благожелательно показывает дорогу заблудившемуся» — с добросердечием, не тяготясь; слово «сообща», очевидно, здесь не подходит. (37) Вместе с тем не имеет смысла особо оговаривать, чтобы величие римского народа оберегалось «сообща», то есть чтобы римский народ хотел, чтобы его величие было невредимо. Но если бы положение и было таким, каким оно быть не может, то все же обеспечивалось бы наше, но не их величие. Итак, могут ли гадитанцы благожелательно чтить наше величие, если мы для сохранения его не может привлекать гадитанцев наградами? Наконец, может ли вообще существовать какое-либо величие, если нам препятствуют предоставлять при посредстве римского народа нашим полководцам право оказывать милости в награду за доблесть?

(XVII, 38) Но к чему обсуждаю я то, о чем, пожалуй, действительно стоило бы говорить, если бы гадитанцы выступали против меня? Ведь если бы они требовали назад Луция Корнелия, то я ответил бы, что римский народ издал закон о даровании прав гражданства; что на издание такого рода законов народы не «дают своего согласия»; что Гней Помпей на основании мнения своего совета даровал Луцию Корнелию права гражданства; что гадитанцы не располагают постановлением нашего народа и, таким образом, нет ничего нерушимого, что представлялось бы исключенным по закону, а если бы оно и было, то в договоре все же не предусмотрено ничего, кроме мира; что прибавлено и положение об их обязательстве чтить наше величие, а оно, несомненно, было бы умалено, если бы нам нельзя было пользоваться помощью их граждан во время войн или если бы мы не имели возможности их вознаграждать. (39) Но зачем мне именно теперь выступать против гадитанцев, когда то, что я защищаю, они одобрили добровольно, своим авторитетом и даже присылкой посольства? Ведь они с первых дней своего существования как государства, забыв всю свою преданность и сочувствие пунийцам, обратили свои помыслы к нашей державе и перешли на нашу сторону: когда карфагеняне объявляли нам величайшие войны, [лакуна] то гадитанцы не впускали их в свои города, преследовали их своими флотами, отбрасывали грудью, средствами, вооруженными силами; они всегда считали видимость старого Марциева договора более нерушимой, чем крепость, и решили, что договором, который заключил Катул, и поручительством сената они связаны с нами теснейшим образом. Как Геркулес пожелал, чтобы стены, храмы и поля гадитанцев были пределами для его странствий и трудов, так предки наши повелели, чтобы они были пределами нашей державы и власти римского народа. (40) Наших умерших полководцев, чья бессмертная память и слава жива, — Сципионов, Брутов, Горациев, Кассиев, Метеллов и присутствующего здесь Гнея Помпея, которому гадитанцы, когда он вел трудную и большую войну вдали от их стен, помогли снабжением и деньгами, а ныне и сам римский народ, чье положение при дороговизне хлеба они облегчили, доставив ему зерно, как они не раз поступали и ранее, — гадитанцы призывают в свидетели того, что они хотят следующих прав: пусть для них самих и для их детей, если кто-нибудь из них проявит исключительную доблесть, найдется место в наших военных лагерях, в ставках наших полководцев, наконец, место под нашими знаменами и в строю, и пусть они по этим ступеням поднимутся даже к правам гражданства.

(XVIII, 41) И если населению Африки, Сардинии, Испании, наказанному лишением земель и наложением дани, дозволено приобретать своей доблестью права гражданства, а гадитанцам, связанным с нами услугами, давностью отношений, верностью, опасностями, союзным договором, этого же не будет дозволено, то они сочтут, что у них с нами не договор, а навязанные им нами несправедливые законы. А что я не придумываю содержания своей речи, но выражаю мысли гадитанцев, показывает сама действительность. Я утверждаю, что много лет назад гадитанцы от имени общины установили с Луцием Корнелием отношения гостеприимства; предъявляю табличку; прошу посланцев встать; вы видите представителей — выдающихся и знатнейших людей, присланных на этот суд, чтобы отвратить опасность, грозящую Луцию Корнелию; наконец, давно, когда в Гадесе узнали о судебном деле, о том, что Луцию Корнелию угрожает опасность со стороны этого человека, — то гадитанцы постановлениями в своем сенате осудили своего согражданина, упомянутого мною. (42) Если народ становится «давшим согласие» тогда, когда он своим решением одобряет постановления нашего плебса и народа, то могли ли гадитанцы стать «давшими согласие» (ведь это слово доставляет тебе особенное удовольствие) в большей мере, чем тогда, когда они установили отношения гостеприимства, признав тем самым, что Луций Корнелий переменил гражданство, что он достоин чести быть нашим гражданином? Могли ли они вмешаться, выразив свой приговор и свою волю с большей определенностью, чем сделали это тогда, когда они даже наложили пеню на его обвинителя и наказали его? Могли ли они вынести по этому делу более ясное решение, чем решение прислать своих виднейших граждан для участия в вашем суде как свидетелей прав Луция Корнелия, с хвалебным отзывом о его жизни, предстателей для отвращения опасности? (43) И впрямь, кто столь безрассуден, чтобы не понимать, что гадитанцы должны сохранять за собой такое право, дабы путь к этой наивысшей награде — правам гражданства — не оказался для них навсегда прегражденным, и что они должны особенно радоваться тому, что расположение присутствующего здесь Луция Корнелия к своим согражданам остается в Гадесе, а его влияние и возможность защищать их интересы находят применение в нашем государстве? И действительно, кому из нас не стали дороже интересы этой гражданской общины благодаря его рвению, деятельности и заботам?

(XIX) Не говорю о том, сколь великими наградами Гай Цезарь, будучи в Испании претором, отличил этот народ, как он успокоил раздоры, как он, с согласия гадитанцев, определил их права, устранил черты застарелого варварства в их нравах и установлениях, с каким необычайным вниманием он, по просьбе Луция Корнелия, отнесся к этой гражданской общине и какие милости он ей оказал. Прохожу мимо многого такого, что благодаря труду и усердию Луция Корнелия изо дня в день достигается либо полностью, либо, во всяком случае, более легко. Поэтому первые люди среди их граждан присутствуют здесь и защищают Луция Корнелия из чувства приязни как своего гражданина, свидетельскими показаниями — как нашего; из чувства долга — как неприкосновенного гостя, в прошлом своего знатнейшего гражданина; из чувства преданности — как заботливейшего защитника их благополучия. (44) А чтобы сами гадитанцы, хотя им и не наносят ущерба, если их согражданам, в уважение к их доблести, дозволено переходить в наше гражданство, все же не думали, что именно поэтому заключенный ими договор менее почетен, чем договоры с другими гражданскими общинами, я утешу и этих вот присутствующих здесь честнейших людей, и ту далекую верную и дружественную нам гражданскую общину, а заодно докажу вам, судьи, — хотя вы и сами хорошо осведомлены, — что в праве, по поводу которого назначен этот суд, вообще никогда не было сомнений.

(45) Итак, кого признаем мы мудрейшими истолкователями договоров, кого — опытнейшими людьми в праве войны, кого — внимательнейшими в изучении правового положения гражданских общин и их интересов? Конечно, тех, кто уже был облечен военной властью и вел войны. (XX) И действительно, если знаменитый авгур Квинт Сцевола, когда с ним советовались о праве залога земель, иногда отсылал спрашивавших к скупщикам земель Фурию и Касцеллию, хотя и сам был весьма опытен в вопросах права; если я насчет своего водопровода в Тускуле советовался с Марком Тугионом, а не с Гаем Аквилием, так как постоянная деятельность, направленная на один предмет, часто имеет большее значение, чем дарование и знания, — то кто, когда дело касается договоров и всего права мира и войны, поколеблется предпочесть наших военачальников всем опытнейшим правоведам? (46) Итак, не можем ли мы представить тебе как поручителя в закономерности этого примера и этого действия, которые ты осуждаешь, самого Гая Мария? Найдешь ты человека, который был бы более строг во взглядах, более стоек, отличался бы более выдающейся доблестью, проницательностью, добросовестностью? И вот, он даровал права гражданства игувийцу Марку Аннию Аппию, храбрейшему мужу, наделенному величайшей доблестью; он же даровал права гражданства поголовно двум когортам камеринцев, зная, что договор с Камерином — священнейший и справедливейший из всех договоров. Так возможно ли, судьи, осудить Луция Корнелия без того, чтобы не осудить поступка Гая Мария? (47) Да появится же на короткое время этот знаменитый муж в вашем воображении (так как появиться в действительности он не может), дабы вы взглянули на него мысленно (так как увидеть его воочию вы не можете); пусть он скажет, что он не был лишен опыта в вопросах союзного договора, что он был хорошо знаком с примерами из прошлого, искушен в военном деле, что он ученик и солдат Публия Сципиона; что он прошел обучение на военной службе и на военных должностях легата; что он — веди он столь большие войны, какие он завершил, и служи он под началом стольких консулов, сколько раз он сам был консулом, — смог бы тщательно изучить и узнать все права войны; что для него не было сомнения в том, что ни один договор не препятствует честному выполнению государственных дел; что он выбрал всех храбрейших людей из теснейше связанной с нами и весьма дружественной нам гражданской общины; что ни договором с Игувием, ни договором с Камерином не было исключено право римского народа награждать их граждан за доблесть.

(XXI, 48) Поэтому, когда на основании Лициниева и Муциева закона, было — через несколько лет после этого дарования гражданских прав — назначено строжайшее следствие по делу о гражданстве, то разве кто-нибудь из тех, кто, происходя из союзных гражданских общин, получил права гражданства, был привлечен к суду? Правда, Тит Матриний из Сполетия, единственный из тех, кому Гай Марий даровал гражданские права, отвечал перед судом; он происходил из латинской колонии, весьма надежной и известной. Когда его обвинял красноречивейший Луций Антистий, он не говорил, что сполетинцы не сделались «давшими согласие» (он понимал, что народы обыкновенно становятся «давшими согласие», когда речь идет об их правах, но не о наших), но, так как колонии не были выведены на основании Апулеева закона, в силу которого Сатурнин предоставил Гаю Марию возможность делать римскими гражданами троих человек в каждой колонии, он утверждал, что эта милость не должна иметь силы, раз упразднено основание для нее. Твое обвинение не содержит ничего сходного с тем, о чем я упомянул; (49) однако все же Гай Марий обладал таким авторитетом, что отстоял и получил одобрение своим действиям не при посредстве своего свойственника Луция Красса, необычайно красноречивого человека, но сам, без лишних слов, благодаря своему влиянию. И действительно, судьи, кто захочет, чтобы наших полководцев лишали возможности отличать доблесть, проявленную на войне, в сражении, в войске, чтобы у союзников, у союзных гражданских общин отнимали надежду на награды, заслуженные ими при защите нашего государства? Но если подействовало выражение лица Гая Мария, его голос, свойственный полководцу огонь в его глазах, его недавние триумфы, его присутствие, то пусть подействует его авторитет, пусть подействуют его подвиги, память о нем, пусть подействует вечное имя этого храбрейшего и прославленного мужа! Пусть между влиятельными и храбрыми гражданами будет следующее различие: да наслаждаются первые своим могуществом при жизни; что касается вторых, то пусть даже после их смерти — если защитник нашей державы вообще может умереть — живет их бессмертный авторитет!

(XXII, 50) Далее, не даровал ли Гней Помпей-отец, совершив величайшие подвиги в Италийскую войну, права гражданства честному мужу, римскому всаднику Публию Цесию, здравствующему и ныне, выходцу из союзной гражданской общины Равенны? Далее, не даровал ли их Гай Марий поголовно двум когортам камеринцев? Далее, не даровал ли их Публий Красс, именитейший муж, Алексасу из Гераклеи, с которой во времена Пирра, в консулат Гая Фабриция, как считают, был заключен, пожалуй, единственный в своем роде договор? Далее, не даровал ли их Луций Сулла Аристону из Массилии? Далее, — коль скоро говорим о гадитанцах, — то не пожаловал ли Луций Сулла… Далее, не даровал ли их безупречнейший в высшей степени совестливый и осторожный человек, Квинт Метелл Пий, Квинту Фабию из Сагунта? Далее, этот вот присутствующий здесь Марк Красс, подробнейше рассмотревший все эти примеры из прошлого, которые я теперь перечисляю, не даровал ли права гражданства жителю союзной общины Авенниона? А ведь это — человек редкостной строгости взглядов и благоразумия и даже чересчур скупой на дарование прав гражданства. (51) Здесь ты пытаешься умалить милость или, скорее, решение и поступок Гнея Помпея, сделавшего то, что, как он слыхал, сделали Гай Марий, Публий Красс, Луций Сулла, Квинт Метелл, Марк Красс, что, наконец, как он видел, делал его прямой наставник — его отец. И он сделал это не по отношению к одному только Корнелию; ведь он даровал права гражданства и гадитанцу Гасдрубалу после памятной нам войны в Африке, и мамертинцам Овиям, и некоторым жителям Утики, и сагунтинцам Фабиям. И действительно, если те, кто защищает наше государство ценой лишений и опасностей, достойны других наград, то они, несомненно, вполне достойны дарования им прав того гражданства, за которое они грудью встретили опасности и копья. О, если бы бойцы за нашу державу, где бы они ни были, могли получать права нашего гражданства и, наоборот, людей, на государство пошедших войной, было позволено изгонять из гражданской общины! Ведь наш величайший поэт вовсе не хотел, чтобы знаменитое обращение Ганнибала к солдатам характеризовало этого полководца больше, чем любого другого:

Тот, кто врага поразит, для меня карфагенянин будет, Кто б он ни был, откуда бы род свой ни вел [2712] .

Последнему обстоятельству полководцы не придают и никогда не придавали значения. Поэтому они и делали согражданами мужей, храбрых во всех отношениях, и очень часто доблесть незнатных предпочитали бездеятельности знати.

(XXIII, 52) Вот как великие полководцы и мудрейшие люди, прославленные мужи толковали право и договоры. Приведу и суждение судей, рассматривавших такого рода дела; приведу суждение всего римского народа; приведу и добросовестнейшее и мудрейшее суждение сената. Когда судьи не скрывали и открыто говорили, какой приговор они, на основании Папиева закона, намеревались вынести Марку Кассию, чьего возвращения в их гражданство требовали мамертинцы, то мамертинцы отказались от дела, начатого ими официально. Многие лица из свободных и связанных с нами договором независимых и союзных народов были приняты в число наших граждан, но никто из них никогда не был обвинен по поводу прав гражданства — ни на основании того, что народ не «давал согласия», ни на основании того, что праву перемены гражданства препятствовал союзный договор. Осмелюсь также утверждать, что еще никогда не был осужден человек, о котором было известно, что он получил гражданство от нашего полководца.

(53) Ознакомьтесь теперь с суждением римского народа, вынесенным им во многих случаях и подтвержденным в важнейших судебных делах. Кто не знает, что в консулат Спурия Кассия и Постума Коминия был заключен союзный договор со всеми латинянами? И даже недавно надпись с его текстом, как мы помним, вырезана на бронзовой колонне позади ростр. Каким образом, в таком случае, после осуждения Тита Целия стал римским гражданином Луций Коссиний из Тибура, отец этого вот римского всадника, честнейшего и виднейшего человека; каким образом, после осуждения Гая Масона, стал римским гражданином происходивший из той же общины Тит Копоний, опять-таки гражданин высшей доблести и достоинства? Его внуков — Тита и Гая Копониев — вы знаете. (54) Или язык и ум могли открыть доступ к правам гражданства, а твердость руки и доблесть этого не могли? Или союзным народам дозволялось совлекать с нас доспехи, а с врагов не дозволялось? Или того, что они могли добывать себе, произнося речи, им достигать, сражаясь, не дозволялось? Или предки наши повелели, чтобы награды обвинителю были больше наград воителю? (XXIV) Но если и при суровейшем Сервилиевом законе первенствовавшие мужи и строжайшие и мудрейшие граждане согласились на то, чтобы такой путь к римскому гражданству был, по повелению римского народа, открыт латинянам, то есть народам, связанным с нами договором, и если право это не было отменено законом Лициния и Муция, да еще и сам род обвинения, и название его, и награда, неразрывная с несчастьем [обвиняемого] сенатора, не могли доставать удовольствия никакому сенатору, никакому благомыслящему, — [если все это так], то следовало ли сомневаться, что там, где вопрос о наградах мог считаться решенным судьями, там и суждения полководцев [тем более] были действительными? Разве мы можем думать, что народы Лация «дали согласие» с Сервилиевым законом или с другими законами, в силу которых для отдельных латинян за то или другое была установлена награда в виде римского гражданства?

(55) Ознакомьтесь теперь с решением сената, которое всегда подтверждалось решением народа. Предки наши, судьи, повелели, чтобы священнодействия в честь Цереры совершались с величайшими благоговением и торжественностью. Так как они были заимствованы из Греции, то их всегда совершали жрицы-гречанки, и все называлось по-гречески. Но хотя ту, которая могла показать и совершить это греческое священнодействие, избирали в Греции, все-таки предки наши повелели, чтобы священнодействие о благополучии граждан совершала гражданка, чтобы она молила бессмертных богов, хотя и по иноземному и чужому обряду, но с образом мыслей римлянки и гражданки. Эти жрицы, как я знаю, были почти все из Неаполя или из Велии, несомненно, союзных гражданских общин. О давних временах я умалчиваю; утверждаю, что недавно, до дарования прав гражданства жителям Велии, городской претор Гай Валерий Флакк, на основании решения сената предложил народу сделать римской гражданкой Каллифану. Так следует ли думать, либо что жители Велии стали «давшими согласие», либо что эта жрица не сделалась римской гражданкой, либо что сенат и римский народ нарушили союзный договор?

(XXV, 56) Я понимаю, судьи, что при слушании ясного и отнюдь не вызывающего сомнений дела сказано и больше, и большим числом опытнейших людей, чем требовала его суть. Но это было сделано не для того, чтобы речами доказывать вам столь очевидное, но чтобы сломить самоуверенность всех недоброжелателей, несправедливых людей, ненавистников. Обвинитель, чтобы распалить какие-нибудь толки людей, огорченных чужим благополучием, достигали и ваших ушей и распространялась даже среди судей, в каждую часть своей речи, как вы видели, с большим искусством вставлял что-нибудь такое — то об имуществе Луция Корнелия, которое и незавидное, и, каково бы оно ни было, кажется нам скорее сохраненным, чем награбленным; то о его роскошествах, которые он клеймил не каким-либо обвинением в разврате, а пошлым злословием; то о тускульской усадьбе, которая-де принадлежала ранее Квинту Метеллу и Луцию Крассу, это обвинитель помнил; но в его памяти не удержалось, что Красс ее купил у вольноотпущенника Сотерика Марция, что к Метеллу она перешла из имущества Веннония Виндиция. Вместе с тем обвинитель не знал и того, что имения сами по себе родовитыми не бывают, что в силу покупки они обычно переходят к людям чужим и часто низкородным — в силу законов, как права опеки. (57) Не избежал Луций Корнелий и упрека в том, что он вступил в Клустуминскую трибу; он достиг этого как награды на основании закона о домогательстве; награда эта меньше возбуждает недоброжелательность, чем предоставляемая законами награда в виде права высказывать мнение вместе с преториями и надевать тогу-претексту. Нападкам подверглось и его усыновление Теофаном; благодаря этому усыновлению Корнелий не получил ничего, кроме права наследовать своим близким.

(XXVI) Впрочем, успокоить тех, кто озлоблен на самого Корнелия, — не самая трудная задача. Они злы на него, как это бывает с людьми: они терзают его на пирах, жалят в собраниях, кусают не столько зубом неприязни, сколько зубом злословия. (58) А вот тех, кто либо недруг его друзьям, либо озлоблен на них, Луций Корнелий должен страшиться гораздо больше. И в самом деле, кто когда-либо оказался недругом самому Корнелию или кто, по справедливости, мог им быть? Какого честного человека он не уважал, чьей удаче и чьему высокому положению он не делал уступок? Находясь в тесных дружеских отношениях с могущественнейшим человеком, он среди величайших несчастий и разногласий никогда — ни делом, ни словом, ни, наконец, взглядом — не оскорбил ни одного человека противоположного образа мыслей и находившегося на противной стороне. Таков был рок, — мой ли или государства, — чтобы вся та перемена общего положения отразилась на мне одном. (59) Корнелий не только не ликовал при моих несчастьях, но всяческими услугами, своим плачем, содействием, утешением поддерживал в мое отсутствие всех моих родных. Следуя их заверениям и просьбам, воздаю ему по заслугам и, как я сказал вначале, выражаю справедливую и должную благодарность, и надеюсь, судьи, что подобно тому, как вы почитаете и относитесь с приязнью к тем, кто был зачинателем в деле охраны моего благополучия и высокого положения, так вам по сердцу и угодно то, что было сделано Луцием Корнелием в меру его возможностей и положения. Итак, его не оставляют в покое не его личные недруги, которых у него нет, а недруги его друзей, многочисленных и могущественных; именно им Гней Помпей вчера в своей богатой доводами и убедительной речи предложил, если они захотят, бороться с ним самим, а от нынешнего неравного состязания и неправого спора их отговаривал. (XXVII, 60) Это будет и справедливое, и чрезвычайно полезное правило — и для нас, судьи, и для тех, кто завязывает дружеские отношения с нами: враждовать только между собою, а друзей наших недругов щадить. И если бы мой авторитет в этом отношении был у них достаточно веским (тем более что я, как они понимают, очень хорошо научен переменчивостью обстоятельств и самим опытом), то я отвлек бы их от тех более серьезных распрей. И действительно, я всегда полагал, что бороться из-за государственных дел, защищая то, что признаешь лучшим, — дело храбрых мужей и великих людей, и я ни разу не уклонился от этого труда, долга, бремени. Но борьба разумна только до тех пор, пока она либо приносит какую-то пользу, либо, если и не полезна, то не приносит вреда государству. (61) Мы поставили себе некую цель, вступили в борьбу, померялись силами, успеха не достигли. Скорбь испытали другие, нашим уделом были стенания и горе. Почему то, что изменить мы не можем, мы предпочитаем разрушать, а не оберегать? Сенат почтил Гая Цезаря торжественными и необычно для нас продолжительными молебствиями. Несмотря на скудость денежных средств, сенат выдал жалованье победоносному войску, назначил полководцу десятерых легатов, постановил не назначать ему преемника в соответствии с Семпрониевым законом. Я внес эти предложения и отстаивал их, считая нужным руководствоваться не своими прежними расхождениями с ним во взглядах, а нынешним положением в государстве и наличием согласия. Другие думают по-иному. Они, пожалуй, более тверды в своем мнении. Никого не порицаю, но соглашаюсь не со всеми и не считаю проявлением нестойкости, если люди сообразуют свое мнение с обстоятельствами в государстве, как путь корабля — с погодой. (62) Но если существуют люди, чья ненависть к тем, к кому они ее однажды почувствовали, безгранична (а таких, вижу я, немало), то пусть они сражаются с самими полководцами, а не с их спутниками и сторонниками. Ведь некоторые, пожалуй, назовут такую ненависть упорством, другие — доблестью, а эту несправедливость все сочтут сопряженной с какой-то жестокостью. Но если мы не можем никакими доводами умиротворить определенных людей, то я уверен, что вы, судьи, во всяком случае, умиротворены не моей речью, а собственной человечностью.

(XXVIII, 63) И в самом деле, разве дружеские отношения с Цезарем не должны были бы служить Луцию Корнелию скорей к похвале, даже самой большой, чем ко вреду, хоть самому малому? Он встретился с Цезарем юношей, он понравился проницательнейшему человеку, хотя у Цезаря было очень много друзей, Луций Корнелий сравнялся с самыми близкими ему людьми. В свою претуру, в год своего консулата Цезарь сделал его начальником войсковых рабочих. Цезарю понравилась его сообразительность, его привлекла честность Луция Корнелия, он полюбил его за добросовестность и почтительность. Когда-то Луций Корнелий разделял многие труды Цезаря; теперь на его долю, быть может, выпали некоторые блага. Если все это повредило ему в ваших глазах, то что честное, скажите мне, принесет кому-нибудь пользу в мнении таких людей, как вы?

(64) Но так как Гай Цезарь очень далеко и ныне находится в местностях, которые, по местоположению своему, составляют границы мира, а благодаря его подвигам — границы державы римского народа, то — во имя бессмертных богов, судьи! — не допускайте, чтобы ему доставили это горькое известие и чтобы он узнал, что его начальник войсковых рабочих, столь дорогой и близкий ему человек, не за какой-то собственный его проступок, а за дружеские отношения с ним уничтожен поданными вами голосами. Пожалейте того, кто в суде спорит не о своей провинности, а о деянии присутствующего здесь великого и прославленного мужа; не о каком-то преступлении, а — с опасностью для себя — о публичном праве. Если права этого не знали ни Гней Помпей, ни Марк Красс, ни Квинт Метелл, ни Гней Помпей-отец, ни Луций Сулла, ни Публий Красс, ни Гай Марий, ни сенат, ни римский народ, ни те, кто выносил приговор о подобных делах, ни народы, связанные с нами договорами, ни союзники, ни древние латиняне, то подумайте, не полезнее ли и не больше ли будет для вас чести заблуждаться, следуя таким примерам, нежели просвещаться, обучаясь у такого наставника. Но если вы понимаете, что вам надо вынести соответствующее закону постановление об известном, очевидном, полезном, одобренном, решенном, то остерегайтесь непривычного в приговоре о том, что уже настолько укоренилось. (65) Вместе с тем, судьи, представьте себе и такое: прежде всего обвиняемыми, да еще и посмертно, окажутся все те прославленные мужи, которые даровали права гражданства лицам из народов, связанных с нами договором, затем — сенат, который постановил такое, народ, который это повелел, судьи, которые это одобрили. Подумайте о том, что Корнелий живет и жил так, что, хотя существуют суды для рассмотрения всех и всяких провинностей, его привлекают к суду не с тем, чтобы он понес кару за свои дурные деяния, а с тем, чтобы он оправдывался в получении награды за свою доблесть. Кроме того, приговором своим вы определите, что, по вашему мнению, впредь должна приносить людям дружба прославленных мужей: несчастье или славу? Наконец, судьи, вы должны твердо помнить, что в этом деле вам предстоит вынести приговор не о злодеянии Луция Корнелия а о благодеянии Гнея Помпея.