Привлечение Гая Рабирия к суду по обвинению в государственном преступлении, как и изгнание Цицерона в 58 г., было связано с борьбой популяров против сенатской олигархии. Популяры опирались на положения, защищавшие неприкосновенность личности римского гражданина, которые традиция относит к уложению децемвиров (V в.), впоследствии выраженные в Валериевом и Порциевых законах (leges de capite civis Romani): вопрос о смертном приговоре римскому гражданину и даже о лишении его гражданских прав подлежал суду центуриатских комиций. Положения эти были подтверждены в 123 г. Семпрониевым законом о провокации, т. е. об апелляции к народу, причем виновному в нарушении их грозила aquae et ignis interdictio — кара, носившая сакральный и административный характер: лишение гражданских прав и конфискация имущества.

Нобилитет противопоставлял этим положениям так называемое senatus consultum ultimum или senatus consultum de re publica defendenda по формуле: Videant consules, ne quid detrimenti res publica capiat («Да примут консулы меры, чтобы государство не потерпело ущерба»). Такое постановление сената облекало консулов чрезвычайными полномочиями с правом казнить римских граждан без формального суда. Впервые оно было принято в 121 г. во время борьбы нобилитета против движения Гая Гракха, затем в 100 г. — против движения Сатурнина и Главции, в 77 г. — против Лепида, в 63 г. — против движения Катилины, а также и в 62, 52, 49, 48 и 40 гг.

В 100 г., когда консул Гай Марий на основании s. c. u. действовал против претора Гая Сервилия Главции и народного трибуна Луция Аппулея Сатурнина, то последний, хотя ему была гарантирована неприкосновенность (fides publica), все же был убит. Это убийство было двойным кощунством: посягательством на личность трибуна и нарушением fides publica, т. е. неприкосновенности, гарантированной государством.

В первой половине 63 г., т. е. через 36 лет, народный трибун Тит Лабиен, человек, в то время принадлежавший к окружению Гая Юлия Цезаря, привлек престарелого сенатора Гая Рабирия к суду за это убийство. При этом была воскрешена уже отжившая в то время процедура суда за perduellio, т. е. за тягчайшее государственное преступление. В соответствии с этой процедурой, дело Рабирия предварительно было рассмотрено судом в составе двух человек, назначенных претором; этими duoviri perduellionis были Гай Цезарь и его родственник Луций Юлий Цезарь, бывший в 64 г. консулом. Обвиняемый, осужденный ими на позорную казнь (бичевание и распятие на кресте), воспользовался правом провокации, т. е. апеллировал к народу и предстал перед судом центуриатских комиций. В этом, уже окончательном суде Рабирия защищали Квинт Гортенсий и Цицерон, говоривший вторым; тогда и была произнесена настоящая речь. Процесс этот, по свидетельству историка Диона Кассия, не был окончен, так как претор Квинт Цецилий Метелл Целер, не желая допускать вынесения приговора, спустил знамя, развевавшееся на холме Яникуле, вследствие чего центуриатские комиции должны были быть распущены. В дальнейшем обвинение против Гая Рабирия не было возобновлено. Таким образом, выступление популяров против допустимости применения senatus consultum ultimum политически не удалось, и это чрезвычайное постановление в октябре того же 63 г. было принято сенатом для борьбы с движением Катилины.

(I, 1) Хотя не в моем обычае, квириты, начинать речь с объяснения причины, почему я защищаю того или иного человека (ибо всякий раз как кому-либо из моих сограждан грозила опасность, я видел в этом достаточно законную причину для исполнения долга дружбы), все же, при настоящей защите жизни, доброго имени и всего достояния Гая Рабирия, я нахожу нужным сообщить вам о соображениях, заставляющих меня оказать ему эту услугу, так как та же причина, которая мне кажется самой законной для выступления в защиту Рабирия, вам должна показаться столь же законной для его оправдания. (2) Если наши давние дружеские отношения, высокое положение обвиняемого, соображения человечности, неизменные правила моего поведения на протяжении всей моей жизни побудили меня защищать Гая Рабирия, то делать это самым ревностным образом меня заставили забота о благе государства, обязанность консула, наконец, само консульство, вместе с которым вы поручили мне благо государства. Ведь Гая Рабирия, квириты, подвергло опасности, грозящей ему смертью, не преступление, совершенное им, не позорный образ жизни, не давняя заслуженная им и глубокая неприязнь сограждан. Нет, чтобы уничтожить в государстве важнейшее средство защиты достоинства нашей державы, завещанное нам предками, и чтобы впредь ни авторитет сената, ни консульский империй, ни согласие между честными людьми не могли противостоять губительной язве, угрожающей гражданам, именно затем, ниспровергая эти установления, и посягнули на жизнь одного старого, немощного и одинокого человека. (3) Итак, если честный консул, видя, что расшатываются и уничтожаются все устои государства, должен оказать помощь отчизне, защитить всеобщее благо и достояние, воззвать к честности граждан, а своему личному благу предпочесть всеобщее, то честные и стойкие граждане, какими вы показали себя во все опасные для государства времена, также должны преградить все пути к мятежам, создать оплот для государства, признать, что высший империй принадлежит консулам, что высшая мудрость сосредоточена в сенате и что человек, следовавший этим правилам, достоин хвалы и почестей, а не наказания и казни. (4) Итак, весь труд по защите Гая Рабирия я беру на себя, но усердное желание спасти его должно быть у нас с вами общим.

(II) Вы должны твердо знать, квириты, что с незапамятных времен среди всех дел, которые народный трибун возбуждал, в которых консул брал на себя защиту, которые выносились на суд римского народа, не было еще более важного, более опасного дела, которое потребовало бы большей осмотрительности от вас всех. Ведь это дело, квириты, преследует лишь одну цель — чтобы впредь в государстве не существовало ни государственного совета, ни согласия между честными людьми, направленного против преступного неистовства дурных граждан, ни — в случаях крайней опасности для государства — убежища и защиты для всеобщей неприкосновенности. (5) При таком положении дел я прежде всего, как это и необходимо, когда столь велика угроза для жизни, доброго имени и достояния всех граждан, молю Юпитера Всеблагого Величайшего и других бессмертных богов и богинь, чья помощь и поддержка в гораздо большей степени, чем разум и мудрость людей, правят нашим государством, ниспослать нам мир и милость. Я умоляю их о том, чтобы свет этого дня принес Гаю Рабирию спасение, а государство наше укрепил. Далее я умоляю и заклинаю вас, квириты, чья власть уступает только всемогуществу бессмертных богов: так как в одно и то же время в ваших руках находятся и от вашего голосования зависят и жизнь Гая Рабирия, глубоко несчастного и ни в чем не повинного человека, и благополучие нашего государства, то, решая вопрос об участии человека, проявите свойственное вам сострадание; решая вопрос о неприкосновенности государства, — обычную для вас мудрость.

(6) А теперь, так как ты, Тит Лабиен, постарался поставить преграды моему усердию как защитника и время, предоставленное мне и установленное для защиты, ограничил всего получасом, я подчинюсь условиям обвинителя, что является величайшей несправедливостью, и власти моего недруга, что является величайшим несчастьем. Впрочем, ограничивая меня этим получасом времени, ты оставляешь мне возможность выполнить свою задачу защитника, хотя и не даешь мне выступить как консулу, так как для защиты мне почти достаточно этого времени, а для сетований его не хватит. (7) Или ты, быть может, находишь нужным, чтобы я подробно ответил тебе о священных местах и рощах, оскверненных, по твоим словам, Гаем Рабирием? Ведь по этой статье обвинения ты никогда не говорил ничего другого, кроме того, что Гай Макр выдвинул ее против Гая Рабирия. В связи с этим меня удивляет, что ты помнишь об обвинениях, предъявленных Гаю Рабирию Макром, его недругом, но забыл о приговоре, вынесенном беспристрастными судьями, давшими присягу. (III, 8) А разве требует длинных объяснений обвинение в казнокрадстве и поджоге архива? По этому обвинению родственник Гая Рабирия, Гай Курций, с большим почетом, в соответствии с его высокими нравственными качествами, был оправдан торжественно произнесенным приговором; но сам Рабирий, не говорю уже — не был привлечен к суду по этим обвинениям; нет, на него не пало даже малейшее подозрение, против него не было сказано ни одного слова. Требует ли более обстоятельного ответа обвинение насчет сына его сестры? По твоим словам, Рабирий убил его, чтобы добиться отсрочки суда в связи с семейным горем. Неужели можно поверить, чтобы муж его сестры был ему дороже, чем ее сын, и притом настолько дороже, чтобы Рабирий был готов со всей жестокостью лишить своего племянника жизни, дабы добиться двухдневной отсрочки суда над Гаем Курцием? Что касается задержания чужих рабов, будто бы совершенного им в нарушение Фабиева закона, наказания розгами и казни римских граждан в нарушение Порциева закона, то следует ли говорить об этом подробно, когда вся Апулия оказывает Гаю Рабирию честь своим сочувствием, а Кампания — своей исключительной благожелательностью, когда для избавления его от грозящей ему опасности собрались не только отдельные люди, но чуть ли не сами области страны, причем охватившее их волнение распространилось и за пределами и притом гораздо дальше, чем того требовали добрососедские отношения? Стоит ли мне приводить длинное объяснение в ответ на то, что написано в предложении наложить пеню, где говорится, что Рабирий не щадил ни своей, ни чужой стыдливости? (9) Нет, я даже подозреваю, что Лабиен ограничил меня получасом времени именно для того, чтобы я не слишком долго говорил о стыдливости. Итак, тебе понятно, что предоставленное тобою получаса времени мне слишком много для ответа на эти обвинения, взывающие к добросовестности защитника. Вторую часть моей речи — об убийстве Сатурнина — ты пожелал особенно ограничить; между тем оно взывает не к оратору, требуя от него дарования, а к консулу, требуя от него помощи. (10) Что касается суда за государственную измену, в упразднении которого ты то и дело обвиняешь меня, то это обвинение относится ко мне, а не к Рабирию. О, если бы я, квириты, был либо первым, либо единственным человеком, упразднившим этот суд в нашем государстве! О, если бы деяние это, в котором он видит преступление, принесло славу именно мне! И в самом деле, чего могу я желать сильнее, чем в консульство свое удалить палача с форума и крест с поля? Но эта заслуга, квириты, принадлежит прежде всего нашим предкам, которые, изгнав царей, не оставили в свободном народе и следа царской жестокости, затем — многим храбрым мужам, по воле которых ваша свобода не внушает страха жестокостью казней, а ограждена милосердием законов.

(IV, 11) Итак, Лабиен, кто же из нас двоих действительно сторонник народа: ты ли, считающий нужным во время самой народной сходки отдавать римских граждан в руки палача и заключать в оковы, ты ли, приказывающий на Марсовом поле, во время центуриатских комиций, на освященном авспициями месте воздвигнуть и водрузить крест для казни граждан, или же я, запрещающий осквернять народную сходку присутствием палача, я, требующий, чтобы форум римского народа был очищен от следов этого нечестивого злодейства, я, утверждающий, что народную сходку следует сохранять чистой, поле — священным, всех римских граждан — неприкосновенными, права на свободу — нетронутыми? (12) Хорош народный трибун, страж и защитник права и свободы! Порциев закон избавил всех римских граждан от наказания розгами; этот сострадательный человек вводит вновь бичевание. Порциев закон защитил свободу граждан от посягательств ликтора; Лабиен, сторонник народа, отдал ее в руки палача. Гай Гракх предложил закон, запрещающий без вашего повеления выносить смертный приговор римскому гражданину; этот сторонник народа захотел, чтобы дуовиры не только выносили без вашего повеления приговор о судьбе римского гражданина, но осуждали римского гражданина на смерть даже без слушания дела. (13) И ты еще смеешь толковать мне о Порциевом законе, о Гае Гракхе, о свободе этих вот людей, вообще о каких-то сторонниках народа, когда ты сам попытался не только необычайной казнью, но и неслыханной жестокостью выражений оскорбить свободу нашего народа, подвергнуть испытанию его мягкосердечие, изменить его обычаи? Вот ведь слова, которые тебе, милосердному человеку и стороннику народа, доставляют удовольствие: «Ступай, ликтор, свяжи ему руки», — слова, которые не подходят, не говорю уже — к нашему времени свободы и душевной мягкости, но даже к временам Ромула и Нумы Помпилия. Во вкусе Тарквиния, надменнейшего и жесточайшего царя, эти твои слова, обрекающие на казнь, которые ты, мягкий и благожелательный к народу человек, повторяешь так охотно: «Закутай ему голову, повесь его на зловещем дереве». В нашем государстве, квириты, давно уже утратили силу эти слова, не только потерявшиеся во тьме веков, но и побежденные светом свободы.

(V, 14) Но если бы этот вид судебного преследования действительно служил благу народа или если бы в нем была хотя бы малая доля справедливости и законности, то неужели Гай Гракх отказался бы от него? Видимо, смерть твоего дяди тебя опечалила больше, чем Гая Гракха — смерть его брата, и для тебя смерть дяди, которого ты никогда не видел, была горше, чем для него смерть его брата, с которым он до того жил в полном согласии. И ты караешь за смерть дяди в силу того же права, в силу которого он мог бы преследовать тех, которые убили его брата, если бы пожелал действовать по твоему способу. И римский народ, видимо, горевал по этому Лабиену, дяде твоему, — кто бы он ни был — так же, как некогда горевал по Тиберию Гракху. Или твои родственные чувства более сильны, чем родственные чувства Гая Гракха, или ты, может быть, превосходишь его мужеством, мудростью, влиянием, авторитетом, красноречием? Даже если он обладал этими качествами в самой малой степени, все же в сравнении с твоими их следовало бы признать выдающимися. (15) Но так как Гай Гракх всеми этими качествами действительно превосходил всех людей, то как велико, по твоему мнению, различие между тобой и им? Однако Гай Гракх скорее согласился бы тысячу раз умереть жесточайшей смертью, лишь бы только не допускать на созванной им народной сходке присутствия палача; ведь палачу цензорские постановления воспретили находиться, не говорю уже — на форуме, нет, даже под нашим небом, а также и дышать нашим воздухом и жить в городе Риме. И этот человек смеет себя называть сторонником народа и говорить, что я не забочусь о вашем благе, хотя он выискал самые разнообразные жесточайшие способы казни и формулы — не из того, что помните вы и ваши отцы, а из летописей и из судебников царей, между тем как я всеми своими силами, всеми помыслами, всеми высказываниями и поступками своими боролся с жестокостью и противился ей! Ведь не согласитесь же вы находиться в таком положении, какого даже рабы, не будь у них надежды на освобождение, никак не могли бы терпеть. (16) Несчастье, когда испытываешь на себе весь позор уголовного суда, несчастье, когда у тебя конфискуют имущество, несчастье — удалиться в изгнание; однако даже в этом бедственном положении человек сохраняет какую-то видимость свободы. Наконец, если нам предстоит умереть, то умрем как свободные люди — не от руки палача и не с закутанной головой, и пусть о кресте даже не говорят — не только тогда, когда речь зайдет о личности римских граждан; нет, они не должны ни думать, ни слышать о нем, ни видеть его. Ведь не только подвергнуться такому приговору и такой казни, но даже оказаться в таком положении, ждать ее, наконец, хотя бы слышать о ней унизительно для римского гражданина и вообще для свободного человека. Значит, рабов наших избавляет от страха перед всеми этими мучениями милость и одно прикосновение жезла, а нас от порки розгами, от крюка, наконец, от ужасной смерти на кресте не избавят ни наши деяния, ни прожитая нами жизнь, ни почетные должности, которые вы нам предоставляли? (17) Вот почему, Лабиен, я заявляю или, лучше, объявляю и с гордостью утверждаю: своим разумным выступлением, мужеством и авторитетом я лишил тебя возможности вести это жестокое и наглое судебное преследование, достойное не трибуна, а царя. Хотя ты во время этого судебного преследования и презрел все заветы наших предков, все законы, весь авторитет сената, все религиозные запреты и все официально установленные права авспиций, все же, при столь ограниченном времени, предоставленном мне, об этом ты не услышишь от меня ни слова; у нас еще когда-нибудь будет время для обсуждения этого вопроса.

(VI, 18) Теперь мы будем говорить об обвинении, связанном со смертью Сатурнина и твоего прославленного дяди. Ты утверждаешь, что Луций Сатурнин был убит Гаем Рабирием. Но ведь Гай Рабирий, на основании показаний многочисленных свидетелей, при красноречивейшей защите Квинта Гортенсия, уже доказал ложность этого обвинения. Я же, будь еще у меня полная возможность говорить по своему усмотрению, принял бы это обвинение, признал бы его, согласился бы с ним. О, если бы само дело позволило мне с гордостью заявить, что Луций Сатурнин, враг римского народа, был убит рукой Гая Рабирия! Крики ваши меня ничуть не смущают, напротив, ободряют, показывая, что если еще есть недостаточно осведомленные граждане, то их немного. Поверьте мне, римский народ — этот вот, который молчит, — никогда не избрал бы меня консулом, если бы думал, что ваши крики приведут меня в замешательство. Но вот, восклицания уже стихают; прекратите же крики, доказывающие ваше неразумие и свидетельствующие о вашей малочисленности! (19) Я охотно признал бы это обвинение, если бы мог это сделать, не греша против истины, или, вернее, если бы у меня еще была полная возможность говорить, что́ найду нужным; повторяю, я признал бы обвинение, что Луций Сатурнин был убит рукой Гая Рабирия, и я счел бы это деяние прекрасным; но, коль скоро я не могу этого сделать, я призна́ю факт, который принесет ему меньшую славу, но для обвинения будет иметь значение не меньшее. Я признаю́, что Гай Рабирий взялся за оружие с целью убийства Сатурнина. Что скажешь ты, Лабиен? Какого более важного признания ждешь ты от меня или, вернее, какого более тяжкого обвинения против Рабирия? Или ты, быть может, усматриваешь некоторую разницу между убийцей и человеком, взявшимся за оружие с целью убийства? Если убить Сатурнина было беззаконием, то взяться за оружие, угрожающее Сатурнину смертью, нельзя было, не совершая злодейства; если ты признаешь, что за оружие взялись законно, [то ты неизбежно должен допустить законность убийства.] [Лакуна.]

(VII, 20) Сенат вынес постановление о том, чтобы консулы Гай Марий и Луций Валерий обратились к народным трибунам и преторам по своему выбору и приложили усилия к сохранению державы и величества римского народа. Они обратились ко всем народным трибунам, за исключением Сатурнина, и ко всем преторам, за исключением Главции. Они приказали всем тем, кому дорого благо государства, взяться за оружие и следовать за ними. Все повиновались им. Из храма Санка и из государственных арсеналов римского народа, по распоряжению консула Гая Мария, было роздано оружие. Тут уже — чтобы мне не говорить о дальнейших событиях — я спрошу тебя самого, Лабиен! Когда Сатурнин с оружием в руках занимал Капитолий и вместе с ним были Гай Главция, Гай Савфей, а также пресловутый Гракх, вырвавшийся из колодок и эргастула, ну, и твой дядя Квинт Лабиен (назову также и его, раз ты этого хочешь); когда, с другой стороны на форуме находились консулы Гай Марий и Луций Валерий Флакк, а за ними весь сенат и притом тот сенат, который вы сами, не уважающие нынешних отцов-сенаторов, обычно восхваляете, чтобы вам было еще легче умалить достоинство нынешнего сената; когда всадническое сословие (и какие римские всадники! Бессмертные боги! Это были наши отцы, принадлежавшие к тому поколению, которое тогда играло важную роль в государстве и обладало всей полнотой судебной власти), когда все люди, принадлежавшие ко всем сословиям и полагавшие, что их собственное благополучие зависит от благополучия государства, взялись за оружие, то как же, скажи на милость, следовало поступить Гаю Рабирию? (21) Да, Лабиен, я спрашиваю именно тебя. Когда консулы, в силу постановления сената, призвали народ к оружию; когда Марк Эмилий, первоприсутствующий в сенате, появился на комиции вооруженный, причем он, едва будучи в силах ходить, полагал, что его немощные ноги не помешают ему преследовать противника, но не позволят обратиться в бегство перед ним; когда Квинт Сцевола, удрученный годами, истощенный болезнью, бессильный, опираясь на копье, явил и силу своего духа и слабость своего тела; когда Луций Метелл, Сервий Гальба, Гай Серран, Публий Рутилий, Гай Фимбрия, Квинт Катул и все тогдашние консуляры ради общего блага взялись за оружие, когда сбежались все преторы, вся знать, все юношество; когда Гней и Луций Домиции, Луций Красс, Квинт Муций, Гай Клавдий, Марк Друс, когда все Октавии, Метеллы, Юлии, Кассии, Катоны, Помпеи, когда Луций Филипп, Луций Сципион, Мамерк Лепид, Децим Брут, когда даже присутствующий здесь Публий Сервилий, под чьим империем ты сам служил, Лабиен, когда присутствующий здесь Квинт Катул (тогда еще совсем молодой человек), когда присутствующий здесь Гай Курион, — словом, когда все прославленные мужи были вместе с консулами, что, скажи на милость, подобало делать Гаю Рабирию? Запереться ли, удалиться и спрятаться в неизвестном месте и скрыть свою трусость в потемках и за надежными стенами или, быть может, подняться на Капитолий и примкнуть там к твоему дяде и к другим людям, в смерти искавшим спасения от своей позорной жизни, или же присоединиться к Марию, Скавру, Катулу, Метеллу, Сцеволе, словом, ко всем честным людям, чтобы вместе с ними либо спастись, либо пойти навстречу опасности?

(VIII, 22) А ты сам, Лабиен? Как поступил бы ты при таких обстоятельствах и в такое время? Если бы трусость побуждала тебя бежать и скрыться, если бы бесчестность и бешенство Луция Сатурнина влекли тебя в Капитолий, а консулы призывали тебя к защите всеобщего благополучия и свободы, то чьему, скажи, авторитету, чьему зову, какой стороне, чьему именно приказанию предпочел бы ты тогда повиноваться? «Мой дядя, — говорит он, — был вместе с Сатурнином». А с кем был твой отец? А родственники ваши, римские всадники? А вся ваша префектура, область, соседи? А вся Пиценская область. Бешенству ли трибуна повиновалась она или же авторитету консула? (23) Я лично утверждаю: в том, за что ты теперь восхваляешь своего дядю, до сего времени еще никто никогда не признавался; повторяю, еще не нашлось такого испорченного, такого пропащего человека, до такой степени утратившего, не говорю — честность, нет, даже способность притворяться честным, чтобы он сам сознался в том, что был в Капитолии вместе с Сатурнином. Но ваш дядя, скажут нам, там был; положим, что он там действительно был и притом не вынужденный к этому ни отчаянным положением своих дел, ни каким-либо семейным несчастьем; приязнь к Сатурнину, предположим, побудила его пожертвовать благом отечества ради дружбы. Почему же это могло стать для Гая Рабирия причиной измены делу государства, причиной отказа встать в ряды честных людей, взявшихся за оружие, неповиновения зову и империю консулов? (24) Но положение дел, как мы видим, допускало для него три возможности: либо быть на стороне Сатурнина, либо быть на стороне честных людей, либо скрыться. Скрыться было равносильно позорнейшей смерти; быть на стороне Сатурнина было бы бешенством и преступлением; доблесть, честность и совесть заставляли его быть на стороне консулов. Итак, ты вменяешь Гаю Рабирию в вину, что он был на стороне тех людей, сражаясь против которых, он показал бы себя безумцем, а оставив их без поддержки — негодяем?

(IX) Но, скажешь ты, был осужден Гай Дециан (о котором ты говоришь так часто) за то, что он, при горячем одобрении со стороны честных людей обвиняя Публия Фурия, человека, запятнавшего себя многими позорными делами, осмелился на народной сходке сокрушаться о смерти Сатурнина; Секст Тиций тоже был осужден за то, что хранил у себя в доме изображение Луция Сатурнина; этим своим приговором римские всадники установили, что дурным гражданином, недостойным оставаться в числе граждан, является всякий, кто, храня у себя изображение мятежника и врага государства, тем самым чтит его после его смерти, всякий, кто вызывает сожаление о нем среди мало осведомленных людей, возбуждая их сострадание, или же кто обнаруживает намерение подражать его преступным деяниям. (25) Поэтому я не понимаю, Лабиен, где мог ты найти это хранящееся у тебя изображение Луция Сатурнина, так как после осуждения Секста Тиция не находилось никого, кто бы осмелился хранить у себя это изображение. И если бы ты об этом слышал, или, по возрасту своему, мог об этом знать, ты, конечно, никогда бы не принес на ростры, то есть на народную сходку, того изображения, за которое Секст Тиций, поместивший его у себя в доме, поплатился изгнанием и жизнью; ты никогда бы не направил свое судно на те скалы, о которые, как ты видел, разбился корабль Секста Тиция и где потерпел кораблекрушение Гай Дециан. Но во всем этом ты допускаешь оплошность по своей неосведомленности. Ведь ты взялся вести дело о том, чего ты помнить не можешь; ибо оно еще до твоего рождения стало достоянием прошлого, а ты передаешь в суд такое дело, в котором, если бы тебе позволил твой возраст, ты, конечно, принял бы участие сам. (26) Или ты не понимаешь, прежде всего, кто такие те люди и как славны те мужи, которых ты посмертно обвиняешь в величайшем преступлении, затем — скольких из тех, которые живы, ты тем же обвинением подвергаешь величайшей опасности, угрожающей их гражданским правам? Если бы Гай Рабирий совершил государственное преступление тем, что взялся за оружие против Луция Сатурнина, то некоторым оправданием ему мог бы тогда служить его возраст. Ну, а Квинт Катул, отец нашего современника, отличавшийся величайшей мудростью, редкостной доблестью, исключительной добротой? А Марк Скавр, человек известной всем строгости взглядов, мудрости, дальновидности? А двое Муциев, Луций Красс, Марк Антоний, находившийся тогда во главе войск вне пределов города Рима, — все эти люди, проявившие в нашем государстве величайшую мудрость и дарование, а также и другие, занимавшие разное положение, стражи и кормчие государства? Как оправдаем мы их после их смерти? (27) Что будем мы говорить о тех весьма уважаемых мужах и выдающихся гражданах, римских всадниках, которые тогда, вместе с сенатом, защитили неприкосновенность государства, о тех эрарных трибунах и гражданах всех других сословий, которые тогда взялись за оружие, защищая всеобщую свободу? (X) Но зачем говорю я обо всех тех людях, которые повиновались империю консулов? Что будет с добрым именем самих консулов? И Луция Флакка, жреца и руководителя священнодействий, человека исключительно ревностно относившегося к своей государственной деятельности и к выполнению своих должностных обязанностей, мы посмертно осудим за нечестивое преступление и братоубийство? И мы посмертно запятнаем этим величайшим позором даже имя Гая Мария? Гая Мария, которого мы по всей справедливости можем назвать отцом отчизны, отцом, повторяю, и родителем вашей свободы и этого вот государства, мы посмертно осудим за злодеяние и нечестивое братоубийство? (28) И в самом деле, если для Гая Рабирия за то, что он взялся за оружие, Тит Лабиен признал нужным воздвигнуть крест на Марсовом поле, то какую, скажите мне, казнь придумать для того человека, который призвал граждан к оружию? Более того, если Сатурнина заверили в личной неприкосновенности, о чем ты не перестаешь твердить, то в ней его заверил не Гай Рабирий, а Гай Марий, он же ее и нарушил, конечно, если признать, что он своего слова не сдержал. Но как это заверение, Лабиен, могло быть дано без постановления сената? Настолько ли чужой человек ты в нашем городе, настолько ли не знаком ты с нашими порядками и обычаями, что не знаешь всего этого, так что кажется, будто ты путешествуешь по чужой стране, а не исполняешь должностные обязанности у себя на родине?

(29) «Какой вред, — говорит он, — может все это причинить Гаю Марию, когда он уже бесчувствен и мертв?» Но разве это так? Неужели Гай Марий стал бы переносить такие великие труды и подвергаться таким опасностям в течение всей своей жизни, если бы он, в своих помыслах насчет себя и своей славы, не питал надежд, выходивших далеко за пределы человеческой жизни? Итак, разбив в Италии на голову бесчисленные полчища врагов и избавив государство от непосредственной опасности, он думал, что все его деяния умрут вместе с ним, — и я должен этому верить? Нет, это не так, квириты, и всякий из нас, славно и доблестно служа государству и подвергаясь опасностям, надеется на признательность потомков. Вот почему, не говоря о многих других причинах, я думаю, что помыслы честных людей внушены им богами и будут жить века, что все честнейшие и мудрейшие люди обладают даром предвидеть будущее и обращают свои помыслы только к тому, что вечно. (30) Вот почему душу Гая Мария и души других мудрейших и храбрейших граждан, которые после их земной жизни, по моему убеждению, переселились в священную обитель богов, я привожу в свидетели своего обещания бороться за их доброе имя, их славу и память точно так же, как за родные храмы и святилища, и я, если бы мне пришлось взяться за оружие в защиту их заслуг, сделал бы это с такой же решимостью, с какой за него взялись они, защищая всеобщее благополучие. И в самом деле, квириты, не долог путь жизни, назначенный нам природой, но беспределен путь славы. (XI) Поэтому мы, возвеличивая тех людей, которые уже ушли из жизни, подготовим для себя более благоприятную судьбу после смерти. Но если ты, Лабиен, относишься с пренебрежением к людям, видеть которых мы уже не можем, то не следует ли, по твоему мнению, позаботиться хотя бы о тех, кого ты видишь? (31) Я утверждаю: из присутствующих здесь, — если только они находились в Риме в тот день, который ты делаешь предметом судебного следствия, и были взрослыми, — не было никого, кто бы не взялся за оружие и не последовал за консулами. Значит, всех тех, о чьем тогдашнем поведении ты можешь догадаться, приняв во внимание их возраст, ты, привлекая Гая Рабирия к суду, обвиняешь в уголовном преступлении. Но, скажешь ты, Сатурнина убил именно Рабирий. О, если бы он это совершил! В таком случае я не просил бы об избавлении его от казни, а требовал награды для него. И право, если Сцеве, рабу Квинта Кротона, убившему Луция Сатурнина, была дарована свобода, то какая достойная награда могла бы быть дана римскому всаднику? И если Гай Марий за то, что он приказал перерезать водопроводные трубы, по которым вода поступала в храм и жилище Юпитера Всеблагого Величайшего, за то, что он на капитолийском склоне… дурных граждан… [Лакуна.]

ФРАГМЕНТЫ

(XII, 32) Вот почему при рассмотрении этого дела, предпринятом по моему предложению, сенат проявил не больше внимания и суровости, чем проявили вы, выразив свои чувства жестами и криками и отказав в своем согласии на раздачу земли во всем мире и, в частности, в знаменитой Кампанской области. (33) Как и человек, возбудивший это судебное дело, я во всеуслышание говорю, заявляю, утверждаю: нет больше ни царя, ни племени, ни народа, которые внушали бы вам страх; никакое зло, проникающее к нам извне и чуждое нашему строю, не может прокрасться в наше государство. Если вы хотите, чтобы было бессмертно наше государство, чтобы была вечной наша держава, чтобы наша слава сохранилась навсегда, то нам следует остерегаться мятежных людей, падких до переворотов [, остерегаться внутренних зол] и внутренних заговоров. (34) Но именно против этих зол предки ваши и оставили вам великое средство защиты — хорошо известный нам призыв консула: «Кто хочет, чтобы государство было невредимо,…» Поддержите этот призыв, квириты, и не лишайте меня своим приговором… [Лакуна.] и не отнимайте у государства надежды сохранить свободу, сохранить неприкосновенность, сохранить достоинство. (35) Что стал бы я делать, если бы Тит Лабиен, подобно Луцию Сатурнину, устроил резню среди граждан, взломал двери тюрьмы и во главе вооруженных людей захватил Капитолий? Я сделал бы то же, что сделал Гай Марий: доложил бы об этом сенату, призвал бы вас к защите государства, а сам, взявшись за оружие, вместе с вами дал бы отпор поднявшему оружие врагу. Но теперь, так как опасаться оружия не приходится, копий я не вижу, ни насильственных действий, ни резни нет, ни Капитолий, ни крепость не осаждены, но коль скоро предъявлено грозное обвинение, происходит беспощадный суд, и все дело начато народным трибуном против государства, то я и счел нужным не призывать вас к оружию, но склонить к голосованию против посягательств на ваше величество. Поэтому я теперь всех вас молю, заклинаю и призываю. Ведь у нас не в обычае, чтобы консул… [Лакуна.]

(XIII, 36) …боится. человек, который грудью защищал государство и получил эти вот раны, свидетельствующие о его мужестве, страшится, что будет нанесена рана его доброму имени. Человек, которого никогда не могли заставить отступить нападения врагов, теперь испытывает ужас перед натиском граждан, против которого ему никак не устоять. (37) Он теперь просит вас дать ему не жить в благоденствии, а умереть с честью, и заботится не о том, чтобы жить в своем доме, а о том, чтобы не лишиться погребения в гробнице своих отцов. И он молит и заклинает вас об одном: не лишать его погребения по установленному обряду, не отнимать у него возможности умереть у себя дома и позволить тому, кто никогда не уклонялся от смертельной опасности, защищая отечество, в своем отечестве и умереть.

(38) Я закончил свою речь ко времени, установленному для меня народным трибуном. Вас же я настоятельно прошу считать эту мою защитительную речь проявлением моей верности другу, находящемуся в опасности, и исполнением долга консула, стоящего на страже благополучия государства.

…и глубоко любимый как всем римским народом, так особенно всадническим сословием.