…Впервые я встретил его на Волховском фронте.

Это было тяжелое время.

Догорал август сорок второго года, дымный, кровавый август, предшествовавший памятной Синявинской операции.

Ленинградский и Волховский фронты готовились тогда к первой попытке прорыва блокады.

Представить всю сложность и трудность подготовки наступательной операции крупного войскового соединения может лишь тот, кто непосредственно участвовал в подобных делах. Только тому известно, только тому понятно, сколько сил и умения, сколько энергии и знаний требуется для успешного завершения этого сложнейшего процесса, какие суровые испытания предстоят каждому воину, начиная с генерала и кончая простым солдатом. Подготовка к наступлению поистине дело не менее тяжкое, чем самый кровопролитный бой, чем ожесточенная рукопашная схватка.

Именно такие напряженные дни переживал в ту пору и наш артиллерийский полк Резерва Главного Командования.

Однажды ранним утром я направился в штаб армии для уточнения боевой задачи полка в предстоящей операции, и, как всегда в таких случаях, были у меня также мелкие поручения.

Штаб армии располагался в густом сосновом бору.

Служебные и жилые землянки были вырыты на значительном расстоянии друг от друга, поэтому полевое управление штаба занимало огромную территорию. По этой-то территории я и бродил в поиске нужных мне отделов.

А знаете ли, как трудно найти нужный вам отдел или войскового начальника в полевом управлении армейского штаба? Можно часами ходить вокруг землянки, которую ищешь, и не подозревать, что она у тебя под носом.

И спросить-то нельзя: можно вызвать подозрение, и вместо ответа сдадут тебя с рук на руки патрульным. А те начнут «устанавливать» не спеша твою личность; в итоге пропадет если не весь день, то полдня по крайней мере.

Извивающиеся и переплетающиеся тропинки можно было различить лишь по более сухой и притоптанной траве. Вдоль тропинок кое-где торчали фанерные стрелки-указатели с сокращенными названиями отделов и подотделов штаба или же фамилиями начальников военно-полевых управлений. Так что разгадать эти «иероглифы» непосвященному человеку было почти невозможно.

До сих пор помню, как искал я местонахождение армейского отдела снабжения горючим, чтобы получить дополнительный лимит на бензин. Несколько раз обошел я какую-то землянку, над входом в которую красовалась табличка, в точности такая, какие бывают на могилах. На этой табличке красным карандашом были выведены три буквы: «ОГС». Оказалось, что именно сюда надо было мне зайти, но узнал я об этом лишь с помощью одного сердобольного майора, который, сжалившись, разъяснил, что ОГС означает Отдел горюче-смазочных материалов, который мне-то как раз и был нужен.

Но разве так легко встретить сердобольных людей среди штабистов крупного войскового соединения! Большинство штабников с папками в руках проносились мимо с такими хмурыми и неприступными лицами, что вряд ли нашелся бы храбрец, который отважился бы остановить кого-нибудь из них и задать вопрос. Вечная спешка и тяжкое бремя ответственности сделали их неразговорчивыми и замкнутыми.

В полной растерянности стоял я на пересечении двух наиболее широких и утоптанных (следовательно, главных!) тропинок, решив подождать, авось появится какой-либо командир с артиллерийскими знаками различия, и у него узнать нужные мне сведения.

Вдруг метрах этак в двадцати от себя я заметил прислонившегося плечом к стволу высокой сосны рослого командира. Он стоял у края тропинки, держа перед собой раскрытую карту.

Я несмело приблизился к нему и присмотрелся. Странно, но в его облике почудилось мне нечто знакомое.

Он внимательно разглядывал полевую карту и что-то помечал на ней.

Стройный, плечистый, с широченной грудью, щеголевато одетый, он показался мне очень привлекательным. С горбинкой нос, каштановые волосы, коротко подстриженные усы, черные вразлет брови, веки, полуприкрывающие глаза, отчеркнуты темными ресницами…

Было в его наружности что-то от старых офицеров лермонтовских времен, благородный облик которых отшлифовывался из поколения в поколение.

Я незаметно обошел его со всех сторон.

Туго затянутый пояс подчеркивал его тонкую талию. Револьвер висел на длинном ремне, как носят моряки. Плотно облегавшие бриджи с красным артиллерийским кантом ловко сидели на нем, так же как и сапоги с опущенными гармошкой голенищами. «Вот это командир!» — с восторгом подумал я.

Почувствовав, видимо, мой пристальный взгляд, он повернул голову, и глаза наши встретились.

Резко отделившись от сосны, офицер сделал шаг мне навстречу.

Мне неодолимо захотелось броситься к нему и заключить в свои объятия, но подполковничьи шпалы на его полевых петлицах удержали меня на месте.

— Капитан, — воскликнул он, — вы грузин?!

Секунда — и мы уже обнимали друг друга.

— Представьте, за все время, как был создан Волховский фронт, я не встретил ни одного земляка, вы первый! Кажется, я и говорить-то по-грузински разучился, — шутливо пожаловался он и легко опустился на землю. — Садись, садись, да поскорее рассказывай, кто ты такой есть, откуда, из каких краев, где служишь!..

Не прошло и нескольких минут, как мы довольно много знали друг о друге.

Оба мы оказались уроженцами не только одного города, но и одного района — Верэ, все детство и отрочество провели бок о бок, только никогда не встречались.

Я жил на улице, параллельной Белинского, называвшейся тогда улицей Святополка-Мирского, затемненной зелеными кронами огромных старых лип, а он — на Гунибской, нынешней Барнова.

Мы оба хорошо помнили Тифлис тех времен: и торчащую на Гунибской улице красную кирпичную водокачку, за которой находилось поле с вечно выгоревшей от солнца травой, где мы оба, оказывается, гоняли мяч и играли с товарищами в разные игры: чехарду, лахти, «осла». Одно время он даже учился в нашей школе, известной своими добрыми традициями, — 25-й…

Биография Хведурели ничем особым не отличалась от биографии его ровесников. Восемнадцати лет он поступил на строительный факультет индустриального института. Увлекся футболом, даже входил в состав сборной института. Когда началась война с белофиннами, неожиданно для всех бросил институт и поступил курсантом в ТАУ, Тбилисское артиллерийское училище, где его отец, бывший офицер царской армии, одним из первых перешедший на сторону революции, вел курс артиллерии. В тридцать девятом году, когда его сверстники заканчивали институт, Хведурели уже воевал на финском фронте. Получив ранение, он вскоре был демобилизован, вернулся в родной город и продолжил прерванную учебу в своем институте.

Но в первые же дни Отечественной войны Георгий Хведурели вновь был призван в армию и сразу же направлен на фронт командиром батареи. Был он тогда старшим лейтенантом. К концу сорок первого года на Ленинградском фронте ему присвоили капитана, а осенью сорок второго, на Волховском фронте, стал уже майором.

О чем только мы с ним не вспомнили в тот памятный день нашей первой встречи!..

Прежде всего, конечно, наш родной город, вечно шумный и оживленный Тбилиси; наш район, самый уютный и зеленый район города — Верэ; многолюдную, взбирающуюся на гору святого Давида улицу Белинского с ее когда-то знаменитыми на весь город частными бакалейными и кондитерскими магазинами, которые, между прочим, просуществовали до начала тридцатых годов; биржу фаэтонов и седых кучеров с огромными бородами, в красных кушаках; коньячный завод Сараджишвили; хашную на углу, в начале улицы; прохладный погребок кахетинских вин Читошвили; старое полузаброшенное Верийское кладбище, где когда-то любил бродить великий грузинский поэт Николоз Бараташвили и где мы играли в разбойников; Верийский рынок с его оглушительным гомоном и людской толчеей; студенческую столовую у входа на рынок, горы арбузов и дынь в соседнем Вашлованском переулке; духанчики на Цхнетской, затуманенные паром горячих хинкали…

Память у нас была отличная и мы наперебой вспоминали, как выглядел каждый двор, каждый дом времен нашего детства на Головинском и Михайловском проспектах, на Коргановской и Казбегской, на Кобийской и Вардисубанской, Матиновской и Удельной, Млетской и Цилканской, Пасанаурской и Московской, Ананурской и Ольгинской улицах. У нас оказалось множество общих знакомых. Все это так нас вдруг сблизило, что нам стало казаться, будто мы с малых лет были неразлучными друзьями.

Приветливый и простой в обращении, Хведурели был в то же время человеком сдержанным и уравновешенным, с сильно развитым чувством такта и собственного достоинства. Иной раз он казался мне холодным, вероятно потому, что обладал редкой выдержкой, которая обычно свойственна натурам волевым, наделенным большой внутренней силой, уверенным в своих возможностях.

Некоторая холодность была в нем малозаметна благодаря исключительной обходительности и безукоризненной вежливости. Словом, это был человек из интеллигентной семьи, мужественный, энергичный, душевный и образованный. В нем угадывался незаурядный талант, но каков был этот талант, я тогда еще не знал.

Радостным для нас оказалось и то, что мы оба происходили из Карталинии, мои родители — из села Карели, его — из соседнего Хведурети. Ребятишками мы взбирались на огромную башню Карельской крепости, откуда как на ладони виднелась почти вся Средняя Карталиния; прыгая на одной ножке, обходили купол знаменитого Кинцвисского храма, по веревке спускались в огромный квеври исторической крепости Зазы Панаскертэли-Цицишвили, боролись в ограде древней Црдомской церкви, пасли коров на выгоне возле Самцвериси, бывали на традиционном празднике святой девы Марии в Урбниси, рыбачили на реке Дзама, а красивейшее Мдзовретское ущелье и Царицыно поле исходили вдоль и поперек.

Разве всего этого было недостаточно, чтобы считать себя друзьями?!

Когда наконец мы выплыли из моря воспоминаний и вернулись к действительности, оказалось, что прошло довольно много времени.

Спохватившись, мы засуетились: ведь у каждого из нас были важные дела. Узнав, зачем я прибыл в штаб армии и что разыскиваю, Хведурели повел меня с собой.

Подойдя к одной из землянок, он нагнулся к темному ее зеву и крикнул:

— Прудов! Выгляни-ка, братец!

Прудов, огромного роста майор, тотчас же появился, и Хведурели, указывая на меня, попросил его:

— Слушай, будь другом, помоги капитану, он мой земляк, понимаешь!..

С чудодейственной помощью Прудова, добродушного и милейшего человека, я меньше чем за час управился со всеми данными мне поручениями. Прудов ходил со мной как ангел-хранитель, и его осведомленность штабиста явилась для меня настоящей палочкой-выручалочкой.

Перед отправлением в часть я разыскал Хведурели. Он ожидал приема у начальника штаба армии.

Мы обменялись адресами и братски простились. В такое время трудно было рассчитывать на новую встречу. И правда, начавшееся наступление надолго развело между нами мосты.

…В начале марта 1943 года артиллерийский полк, где я был уже начальником штаба, включили в состав 52-й армии Волховского фронта, сражавшейся за освобождение Новгорода. Борьба за Новгород была изнурительной и ожесточенной.

Во время одной из передислокаций полка нашим тягачам с прицепленными к ним орудиями предстояло одолеть довольно высокий холм. Дорога пролегала по его обледенелому крутому склону. Автомашины сползали назад и не могли одолеть подъема.

У подножия холма скопилась масса машин, образовалась пробка. Возникла серьезная угроза: немцы могли обнаружить скопление транспорта с воздуха и послать сюда свои бомбардировщики. Необходимо было скорейшим образом ликвидировать затор.

Я метался от машины к машине и тщетно пытался спасти положение. Дело принимало плохой оборот, похоже было, что мы застряли надолго. Оставалась надежда на гусеничные тягачи, прибытия которых все с нетерпением ожидали.

После ряда неудачных попыток одна из наших машин с натужным ревом медленно начала взбираться на склон. Я стоял наверху и с волнением наблюдал за нею. Но она тоже не смогла добраться до вершины и где-то на середине попятилась назад.

Как раз в это время к подножию холма подкатил крытый «виллис». Едва он остановился, из машины выскочил военный в долгополой овчинной шубе. Судя по тому, как почтительно приветствовали его рядовые и командиры, это был кто-то из старшего командного состава.

Прибывший внимательно оглядел подъем, как бы примериваясь, подозвал нескольких водителей, что-то коротко сказал им и сел за руль передней машины…

Включив мотор, он сперва подал назад, потом, к моему великому удивлению, развернулся кузовом к подъему. В тот же миг, до предела прибавив газу, он с места рванул машину и повел ее задним ходом вверх по крутому обледенелому склону.

Все с острым интересом наблюдали за происходящим. Медленно, но упорно преодолевала машина подъем. Еще немного — и она оказалась на вершине.

Все мы с радостными возгласами стремглав бросились к ней.

Дверца кабины распахнулась, и на землю спрыгнул полковник. Я глянул на него да так и обмер от неожиданности: передо мной стоял Георгий Хведурели!

Мы крепко обнялись.

Он отдал несколько коротких приказаний и отвел меня в сторону.

Примеру Хведурели последовали водители остальных машин. Вскоре от пробки внизу не осталось и следа. Секрет приема Хведурели, как он тут же мне объяснил, заключался в том, что мощность машины при заднем ходе намного превышает обычную.

Мы с ним едва успели перекинуться несколькими словами — оба очень спешили, надо было, говоря языком артиллеристов, сопровождать пехоту «огнем и колесами».

После того я опять надолго потерял его из виду. Правда, краем уха слышал, что он участвовал в освобождении Прибалтики, затем воевал в Восточной Пруссии.

Война была уж давно окончена, когда поздней осенью сорок шестого года меня, в ту пору офицера штаба Закавказского военного округа, направили в один из глухих уголков Азербайджана инспектировать артиллерийские учения, которые готовились провести на побережье Каспийского моря.

Я прибыл ранним утром. Небо было затянуто лохматыми тучами. С моря дул пронизывающий ветер.

Глазам моим предстала безотрадная, однообразная местность, похожая на пустыню. Песок, песок, песок, ни деревца, ни кустика, ни травинки.

А еще дальше простирались свинцово-серые воды Каспия. Мелкие белогривые волны косматили его поверхность; точно так бывает на Куре, когда ветер дует против течения.

Осматриваясь, я заметил рассеянные по этой пустыне небольшие строения с плоскими кровлями и белеными стенами.

Зная, что в такую рань в штабе еще никого не будет, я решил немного прогуляться по берегу, потом пойти позавтракать и уже после этого повидаться с начальником учебных сборов.

С моря несло запахом гниющих водорослей и нефти. Сердитое море, тошнотворный запах, унылый берег, неприветливое хмурое небо как-то сразу испортили мне настроение, навеяли грусть, нагнали скуку.

У моря оставался я недолго — унылая местность, невыносимая вонь заставили меня поспешно ретироваться.

Язык, говорят, до Киева доведет, довел он и меня до военторговской столовой. Это было сиротливо стоявшее одноэтажное здание с запыленными окнами и кусками облезлой фанеры, вставленной вместо стекол.

«Для офицеров», — гласила вкривь и вкось намалеванная синей краской надпись на двери.

Перед столовой расположилась целая свора бездомных собак. Сидя на задних лапах, бедняги неотрывно глядели на дверь.

Смуглая буфетчица, с пышным бюстом и черными, как смоль, волосами, одетая в грязный белый халат, отвесила мне двести граммов черствого хлеба и кусочек сыра, налила стакан мутного чаю и с любезной улыбкой извинилась: больше, мол, у нас ничего нет.

Я грыз черствый хлеб, когда в столовую кто-то вошел. Машинально глянув на посетителя, я не поверил глазам: это был Хведурели!..

Он мало походил на того блестящего офицера, каким я привык его видеть раньше. На нем был хотя и отлично сшитый, но изрядно поизносившийся китель. Белоснежный подворотничок, тоненьким кантиком оторачивающий ворот кителя, почти подпирал наметившийся двойной подбородок. Этот подбородок, так же как слегка заметная отвислость щек, придавали когда-то холеному лицу оттенок старческой дряблости. На его широкой груди пестрели семь рядов орденских планок.

Да, он чуть располнел, отяжелел. А в глубине живых искристых глаз залегла печаль, в волосах проглядывала седина. Усы тоже были тронуты серебром. Кто знал его раньше, обязательно заметил бы в нем следы то ли усталости, то ли какой-то расслабленности.

Мне тотчас же бросилось это в глаза, но для посторонних он был все еще красивым, молодцеватым, подтянутым и бравым молодым полковником.

— Поседел ты, брат, — вырвалось у меня, когда после первых приветствий и объятий мы уселись за столик.

— Ты тоже изменился, старина!.. — усмехнулся он и потрепал мои редеющие волосы.

— Еще бы! Чего только мы не перевидели, чего только не пережили за это время!

— А ты потихоньку догоняешь меня! — подмигнул он, указывая на две подполковничьи звезды на моих погонах.

Я улыбаясь смотрел в его умные карие глаза, подернутые еле уловимой дымкой печали.

Гвардии полковник Хведурели оказался начальником тех самых сборов офицеров-артиллеристов, которые мне надлежало инспектировать.

Мы быстро управились с делами, горя нетерпением как можно скорее поговорить друг с другом по душам.

Хведурели повел меня к себе. Он занимал небольшую комнату в том самом здании, где находился штаб сборов.

Комната его скорее походила на больничную палату, чем на жилое помещение. Голые побеленные стены при малейшем соприкосновении с одеждой оставляли на ней следы мела, щелястый некрашеный пол, четыре расшатанных стула и небольшой стол с пожелтевшей клеенкой вместо скатерти, служивший одновременно и обеденным и письменным.

На столе было размещено почти все нехитрое имущество полковника: на одной стороне посуда — несколько тарелок и пара алюминиевых кружек, покрытых марлей, на другой — книги. У противоположной стенки стояла железная кровать, аккуратно застеленная, и в изголовье ее — небольшой платяной шкаф.

Вот и вся меблировка его жилища. Но из вещей лично ему принадлежал лишь один старый затасканный фибровый чемодан внушительных размеров. Чемодан лежал на некрашеном табурете в углу. В другом углу виднелось ведро, покрытое куском фанеры.

У изголовья кровати висели пять выцветших газетных фотографий, наклеенных на картон. Самый верхний, снимок генерала Брусилова, я сразу же узнал. Чуть ниже, на одном уровне были прикреплены три фото: маршала Рокоссовского, маршала Говорова и маршала артиллерии Одинцова.

И, наконец, последним, ниже всех, висел снимок молодцеватого офицера старой русской армии, по всей видимости, вырезанный еще из дореволюционной газеты. У офицера правая рука была перебинтована и висела на черной перевязи, а на груди виднелись два ордена святого Георгия. «Ротмистр Его Императорского Величества 44 драгунского нижегородского полка Георгиевский кавалер Захарий Хведурели», — гласила надпись, исполненная старинным шрифтом.

Я долго всматривался в эти снимки, взволновавшие меня. Хведурели, видимо, почувствовал мое настроение и, подойдя ко мне, положил горячую тяжелую руку на мое плечо.

— Этого бывшего командующего артиллерией Ленинградского фронта, маршала артиллерии Георгия Федотовича Одинцова, ты, конечно, видел. Я участвовал в действиях его артгруппы, защищавшей Лужский рубеж обороны Ленинграда. А это, как ты догадываешься, мой отец. Был ранен в Мазурских болотах, в армии Самсонова, потом участвовал в брусиловском прорыве, он вообще боготворил Брусилова… Мой отец со своим эскадроном в конном строю атаковал немецкую батарею, уничтожил ее прислугу, захватил орудия, за это второй раз был удостоен Георгиевского креста.

Воспоминания разных лет неодолимым потоком нахлынули на нас, и мы стали без передышки, спеша и захлебываясь, повествовать о прошлом…

Увлекшись беседой, не заметили, как свечерело. Обедать отправились в ту же самую столовую, перед которой так же, как и утром, сидели в ожидании человеческой милости голодные собаки.

Та же черноволосая смуглая буфетчица подала нам водянистый борщ и такие жесткие бараньи «отбивные», что они скорее напоминали подошву.

Пообедав и вернувшись в обитель Хведурели, мы продолжали беседу.

Слушая моего друга, я подумал: да ведь он великолепный рассказчик!

Он так увлекательно, так живо и образно рассказал мне несколько эпизодов из своего недавнего прошлого, что я посоветовал ему обязательно записать их.

— Нацарапал я там кой-чего, — с легким смущением признался он мне, кивком головы указывая на потертый чемодан.

Из его слов я сделал вывод, что начальником сборов он стал отнюдь не по собственному желанию.

У него, оказывается, уже давно обострились отношения с командованием округа. Причина обострения взаимоотношений с начальством заключалась в том, что Хведурели составил и отправил несколько чрезвычайно смелых докладных записок, в которых поднимал вопрос реорганизации руководства вооруженными силами в связи с развитием и внедрением новой ракетной техники и доказывал целесообразность назначения артиллеристов на общекомандные должности. Кроме того, полковник считал необходимым подчинить всю стратегию и тактику крупных войсковых соединений и боеподготовку нуждам ракетно-артиллерийских войск. Это были соображения вперед смотрящего человека, учитывавшего перспективу развития военного дела…

Но артиллерийское начальство отнеслось к «прожектам» назойливого полковника неодобрительно.

Не берусь судить о стратегическом таланте моего друга и о его профессиональных качествах, но, повторяю, рассказчиком он показался мне превосходным, и я старался услышать как можно больше о его полной опасностей и неожиданностей жизни.

Надо сказать, что мне это удалось: в течение трех дней, которые мы с ним провели на побережье Каспийского моря, Хведурели все рассказывал и рассказывал о себе, как человек, истосковавшийся по другу-собеседнику.

На четвертый день его неожиданно вызвали в Тбилиси в штаб Закавказского военного округа. Перед отъездом он по секрету сказал мне, что друзья сообщили ему о намерении ЗакВО перевести его на более высокую должность и что он, вероятно, уже не вернется…

В те годы между Баку и Тбилиси курсировал дизельный поезд нового, цельнометаллического типа. Чтобы попасть на него, нам, находившимся на сборах, надо было добираться до соседней станции, где останавливался этот дизель.

Несколько офицеров, подчиненных Хведурели, и я решили проводить его до станции. К вечеру мы уселись в старенький расшатанный автобус и отправились в путь.

Пассажиров предупредили, что поезд будет стоять всего две минуты, поэтому все заволновались.

Дизель пришел вовремя, и все-таки сумятица и давка на платформе начались невероятные.

Мы расцеловались с Хведурели и проводили до самых дверей вагона.

Дверь была открыта, но откидная ступень почему-то не опущена, а на площадке тамбура стояла проводница. Она загораживала и без того недоступный вход.

Хведурели показал ей билет и попросил впустить в вагон.

— Посадки нет! — рявкнула проводница.

Мы оглядели состав — то же самое творилось и перед другими вагонами: в поезд никого не впускали. Пассажиры с билетами в руках метались от вагона к вагону.

— Впустите, пожалуйста, ведь у меня есть билет, я старший офицер и еду по срочному вызову… — попросил Хведурели.

— Нельзя! — отрезала она и отступила на шаг, чтобы захлопнуть дверь.

В это время поезд тронулся.

Вдруг стоявший рядом со мною Хведурели, неожиданно спружинив, с кошачьей ловкостью запрыгнул на верхнюю ступень. Но проводница тоже проявила завидную сноровку, успев захлопнуть дверь перед самым его носом.

Все это произошло с молниеносной быстротой.

Хведурели повис на узеньком выступе верхней ступеньки… Одной рукой он ухватился за поручень, а в другой держал свой громоздкий чемодан. Поезд все больше ускорял ход, а Хведурели не мог ни войти в вагон, ни спрыгнуть, так как тяжелый чемодан не давал ему возможности повернуться для прыжка. Чтобы не сорваться, он всем телом приник к двери.

А поезд уже разогнался!

Мы бежали и с замирающим сердцем следили за полковником, так внезапно оказавшимся перед лицом смертельной опасности.

Еще немного — и промчался последний вагон. Мы видели, как Хведурели, стоя на цыпочках, прижимался подбородком к стеклу вагонной двери.

И вдруг — крик!.. Люди на платформе ринулись вперед.

Я тоже побежал вслед за всеми, еле переставляя непослушные, подкашивающиеся ноги… …Поезд уже остановился.

Из вагонов, тесня и толкая друг друга, выскакивали взволнованные пассажиры и сломя голову бежали к концу состава.

Когда я добрался до последнего вагона, там стояла толпа.

…На земле, между рельсами, я увидел кровавое месиво.

В глазах у меня потемнело…

Не помню, кто оттащил меня от того места, не знаю, кто привел и усадил на низенькую каменную ограду.

Незнакомые люди вокруг меня о чем-то горячо спорили…

А передо мной все стояла жуткая картина: толпа вокруг, а на железнодорожном полотне, между рельсами — окровавленное, изуродованное тело.

Ничего другого я не видел и не слышал…

Не помню и того, как очутился в комнате Хведурели.

Я сидел на его жесткой кровати, а передо мной на стульях — четверо из тех офицеров, вместе с которыми я провожал полковника на станцию.

У стены валялся искореженный фибровый чемодан.

Я долго не мог прикоснуться к нему, хотя очень хотелось заглянуть в «тайник» друга.

В конце концов я пересилил себя и приподнял крышку. Вперемешку с бельем, мыльницей, бритвенным прибором и какими-то другими личными вещами там лежали кем-то торопливо запихнутые окровавленные листы бумаги, исписанные сжатым четким почерком.

Смерть есть смерть. Но смерть на фронте — дело обычное, даже в какой-то степени закономерное. Не раз и не два на моих глазах умирали люди. Но ни одна из фронтовых смертей не потрясла меня так, как эта…

Прошло пять лет, прежде чем я решился открыть чемодан Хведурели, который с общего согласия всех его сослуживцев забрал с собою. Читая уже пожелтевшие страницы объемистой рукописи, обнаруженной в нем, я понял, что это был дневник моего друга.

В дальнейшем, когда я восстановил в памяти все то, что слышал от него в незабываемые дни наших встреч, мне стало ясно, что его устные рассказы были несколько отшлифованным и более подробным изложением написанного.

Видимо, мой фронтовой друг все время думал о пережитом и мысленно оттачивал все то, что когда-то было им записано по горячим следам событий.

Сопоставляя услышанное и прочитанное, я в какой-то мере определил своеобразие письма друга, стиль, характер и интонацию его повествования, Я пытался сделать то же самое и с другими, не известными мне доселе записями, с теми, которые показались мне наиболее интересными.

Так сложились рассказы, из которых состоит эта книга.

Две новеллы цикла я опубликовал под фамилией автора. Но, не зная, как примет книгу читатель, не имея уверенности в доброжелательном отношении к ней нашей критики я подписал пересказ поведанных мне полковником историй своей фамилией. Коли будут ругать, пусть уж ругают меня.

В записях Хведурели я нашел несколько страниц, которые по всем признакам должны были стать чем-то вроде предисловия или введения.

Вот они, эти страницы, привожу их без всяких изменений:

«Великую Отечественную войну со всеми ее сражениями и битвами опишут военные историки, опишут с присущей им скрупулезностью, не забыв ни единого пушечного выстрела.

Но как будет с теми каждодневными переживаниями и чувствами, с теми, пусть малыми, будничными желаниями, стремлениями, страстями, с теми «незначительными» событиями, мыслями, делами, поступками, без которых невозможно представить ни одного участника Великой Отечественной войны, рассказать о которых под силу лишь тому, кто сам, на своей шкуре испытал и собственным сердцем перечувствовал все это!

Но ведь они тоже не вечны! Пройдет еще несколько десятилетий, и, ни одного из них в живых не останется…

Возможно, вполне возможно, что художники и психологи последующих поколений создадут гениальные портреты участников грозных и великих событий, но эти портреты не смогут послужить беспристрастными и точными фотографиями действительности. Хотя мы ставим произведения художника неизмеримо выше простой фотографии (что вполне справедливо!), с точки зрения достоверности отображения события я отдаю предпочтение фото!

Да, с точки зрения верности истине мне, как участнику войны, фото тех лет говорит куда больше и убедительнее, нежели великолепнейшее полотно живописца, не видевшего войны.

Не вздумайте искать в моих рассказах картин, написанных кистью художника, — нет! Это фотографии, да еще отснятые фотографом-любителем. К тому же мой объектив был весьма избирателен: его привлекала преимущественно любовь.

Человеку из будущего, который задастся целью описать нашу Великую Отечественную, удастся, вероятно, многое показать. Но правдиво поведать о фронтовой любви сумеет лишь участник войны, который либо сам ее испытал, либо был ее очевидцем.

Вот я и предлагаю несколько историй о любви фронтовых будней, написанную фронтовиком.

Но почему — любовь?! Да потому, что любовь — самое благородное, самое светлое чувство, на которое способен человек, любовь — венец человечества и вершина жизни. В любви, как в фокусе, высвечиваются эпохи, народы, общества. И облик участников Великой Отечественной войны, их внутренний мир, их характеры ярче всего высветились и проявились в любви.

Трудно, чрезвычайно трудно отобразить любовь — ведь она так же многогранна и многолика, так же необъятна и бесконечна, как сама жизнь, как мир. У нее столько же лучей, сколько у светила.

Различным граням любви мы дали различные названия: любовь к людям назвали гуманизмом, к родной стране — патриотизмом, любовь к правде — честностью, любовь к общественным идеалам — гражданственностью, любовь к детям — родительским чувством, любовь к товарищам — дружбой…

Есть еще множество граней у любви, множество ликов, которые даже перечислить, просто назвать трудно. Мы знаем любовь к семейному очагу, к своей профессии, к новизне, к прошлому, к родному уголку и, наконец, любовь к женщине, которую мы зовем собственно любовью…

Может статься, кто-нибудь из придирчивых читателей моего дневника (если вообще окажется у него читатель!) удивится: «Помилуйте, где же у него было время на фронте влюбляться самому да еще и описывать любовные истории других!»

Таким людям я посоветую повнимательней прочесть мои записки, и они убедятся, что для любви не требуется какого-то особого, высвобожденного, что ли, времени и места, — она всегда с нами, вернее, в нас, Любовь в нас точно так же, как мозг или сердце».

Внизу стояла размашистая подпись: «Георгий Захарьевич Хведурели, Ленинград, ноябрь 1945 года».

С Георгием Хведурели можно согласиться, можно не согласиться, но трудно обвинить автора цитируемых строк в туманности мысли. Поэтому пояснять либо добавлять мне нечего.

Хочу сказать лишь одно: взявшись за рукописи моего друга, я смог разложить его записи, придерживаясь последовательности переданных в них событий, так как определить время появления того или иного рассказа я, к сожалению, не смог. Только в отдельных случаях более позднее по времени повествование опережает более раннее.

Записи, сделанные Хведурели, делятся на два периода. Первый: когда нашим войскам так остро не хватало военной техники, снаряжения, боеприпасов, а командирам — опыта и знаний, и мы с кровопролитными боями оставляли врагу свои родные села и города. И второй: когда, переломив под Сталинградом хребет врагу, мы погнали его в собственное логово.

…Говорят, от трагического до комического, как и от великого до низкого, всего один шаг. А от серьезного до смешного, верно, и того меньше. Может случиться, что описанные в дневнике Хведурели, значительные для него, события кому-то покажутся легковесными, вызовут снисходительную усмешку: дескать, ну и что ж! Или, наоборот, мимолетное, случайное представится кому-то заслуживающим внимания. Все возможно. Но вряд ли кто сможет сказать — «Это неправда».

Потому я и решился вынести рассказы Георгия Хведурели на суд читателя.

Итак, эта книга — дневниковые записи той поры, когда пылали камни и плавилось железо, когда советский народ переживал тяжелейшие испытания, когда почти вся Европа была порабощена коричневой чумой, а любовь в огне и дыму стала могущественнее и действеннее — любовь к отчизне и народу, любовь к родным и близким, любовь к друзьям и однополчанам, любовь к женщине, любовь к человеку…

Да, никакие тяготы и испытания, никакие страдания и мытарства не одолели и никогда не одолеют величайшую силу — любовь! Она так же неугасима и непобедима, как сама жизнь!

Извечна дань, которую воздают ей люди, и во веки веков не сбросить этого блаженного и тягчайшего ярма, под которым ходит по земле человек!

Потому и рассказывает Георгий Хведурели о любви в суровую годину Великой Отечественной войны, потому и называются его новеллы «Любовь поры кровавых дождей».

Перевела Камилла Коринтэли.