Ноябрь был на исходе, когда мы прорвали линию немецкой обороны и подошли к городу К.

Ходили слухи, что этим оперативная задача исчерпывалась, и наша изнуренная жестокими боями, поредевшая Н-ская армия должна была перезимовать в этих краях и набраться сил.

Целых два дня, одолеваемые пургой и жестоким морозом, мы стояли на подступах к городу и ждали, когда подтянутся отставшие в пути подразделения. Командование намеревалось одним броском и малой кровью взять хорошо укрепленный город.

Измученные неудобствами походной жизни мы и мечтать не могли о ночевке в теплой квартире. Неделями спали не раздеваясь, а обогреться у огня, снять сапоги и высушить мокрые портянки казалось высшим блаженством!

В конце концов получив приказ атаковать, мы на рассвете с громовым «ура!» ворвались в город…

Каково же было наше удивление, когда, не оказав никакого сопротивления, город сдался без боя!

Ошеломленные, мы не сразу поняли, что немцы оставили город ночью, чтобы оторваться от наших передовых частей и успеть закрепиться на новых оборонительных рубежах. Это был первый и поэтому весьма неожиданный случай на нашем фронте, когда враг оставил город без боя.

Правда, такой оборот дела несколько пригасил нашу радость, и мы не испытали того восторга, который обычно сопутствует победе. Но так или иначе задача наша была выполнена, и нам предстояла долгожданная передышка.

В городе стояла непривычная тишина.

Однако она не радовала слух, давно привыкший к грозному гулу войны.

Эта странная тишина вызывала какое-то внутреннее напряжение, настороженность, которая заставляла нас все время быть начеку.

Войдя в отведенную мне комнатку с малюсеньким оконцем и выцветшими обоями, я снял оружие, скинул тяжелый полушубок и растянулся на койке.

И тут же, словно дожидаясь этого момента, зазвонил телефон: начальник оперативного отдела корпуса вызывал меня в штаб.

Можете себе представить, как трудно неделями не высыпавшемуся, утомленному боями, промерзшему человеку оставить теплую постель! В предвкушении блаженного отдыха я уже расслабился.

Заместитель начальника штаба корпуса, чрезмерно вежливый подполковник (наверно, новенький), сообщил, что командование назначает меня начальником гарнизона города К.

После короткого инструктажа он велел мне немедленно приступить к исполнению своих обязанностей и в знак уважения отправил обратно на новеньком «виллисе». Тогда я впервые подумал, что американские машины не так уж плохи, хотя эта крамольная мысль противоречила тогдашним моим представлениям и взглядам.

Новое назначение принесло много хлопот. Тысяча неотложных дел дамокловым мечом нависла над моей бедной головой и требовала немедленного решения.

Мое положение усугублялось еще тем, что комендант гарнизона оказался на редкость неудачным. Мне с первого же взгляда он не понравился: флегматичное выражение лица и прищур подслеповатых глаз, расплывшаяся, рыхлая фигура, медлительная речь и столь же неповоротливый разум…

Майор был страшно ленив и, что еще хуже, забывчив.

Однажды он так меня допек, что я чуть не придушил его собственноручно. К счастью, я быстро подыскал для него заместителя, бойкого старшего лейтенанта, человека сметливого и энергичного.

Особенно много времени отняло у меня налаживание отношений с городскими властями.

Не прошло и трех дней после моего назначения, как в наш двор въехал крытый грузовик, из которого высыпался добрый десяток граждан в телогрейках.

Они мне представились: оказывается, это были местные руководители. Среди них были ответственные работники горкома и исполкома со своим техническим аппаратом и другие. Особенно запомнился директор будущего совхоза, воевавший в партизанском отряде, высохший, как мумия, желчный, въедливый человек, с лицом, дергающимся от нервного тика.

Очень скоро гражданские показали свои острые зубы. Дня не проходило, чтобы они не предъявили нам очередной ультиматум. То мы должны были немедленно освободить какие-то здания, то предоставить транспорт, то они требовали оказания шефской помощи для восстановления нормальной жизни в городе.

В городе почти не оставалось жителей, и он фактически находился в нашем распоряжении. Но «отцы города» не желали с этим считаться. По любому поводу они готовы были бежать к самому члену Военного совета, и тот, как правило, решал дело в их пользу. Одним словом, гражданские не давали нам житья!

И вот тут-то как раз выяснилось, что мой неповоротливый комендант послан мне самим провидением! В скором времени я взирал на толстенького майора как на своего спасителя… На бесконечные заседания исполкома я посылал вместо себя, сославшись на неотложные дела, именно его, и майор, сам того не зная, сполна отплатил гражданским за их кляузы. Своей педантичностью и несговорчивостью он выводил из себя даже самых терпеливых. От одного его вида у самых выдержанных подскакивало давление. Я же ликовал в душе и благословлял судьбу, пославшую мне такого коменданта.

В один из солнечных зимних дней гарнизонные дела привели меня в Н-ский эвакогоспиталь.

На руководство этого госпиталя я давно имел зуб, ибо оно явно пренебрегало всеми моими распоряжениями. Теперь эвакогоспиталь всячески тянул с передачей исполкому одного здания, находившегося на его территории.

Из горсовета мне сообщили, что этот дом раньше был общежитием госпитального персонала, но как только начальник госпиталя узнал, что здание хотят отобрать, сюда немедленно переселили тяжелораненых, превратив комнаты в палаты хирургического отделения.

Меня особенно взбесило то, что «инициативный» начальник госпиталя, написав довольно резкое письмо в горсовет, мне отправил копию. «Неужели вы не понимаете, — говорилось в письме, — что нельзя больных таскать взад-вперед. Через три месяца мы уедем отсюда и освободим вам все здание!»

Но меня возмутил не столько дерзкий тон письма, сколько то, что мне, начальнику гарнизона, была послана всего-навсего копия!

Приближаясь к огромному двору, я сразу заметил, что там царят чистота и порядок.

Часовой у ворот не пропустил нас и вызвал дежурного. Дежурный, как и требуется по уставу, проверил наши документы и, удостоверившись в наших личностях, ловко взял под козырек. Тогда и часовой отдал нам честь «по-ефрейторски».

Все это меня, признаться, удивило, поскольку я прекрасно знал расхлябанность госпитальных и интендантских часовых. Мне не раз приходилось наблюдать, как неумело и неуклюже отдавали честь бойцы нестроевых подразделений. Случалось, что они переносили винтовку в левую руку, чтобы высвободившейся правой приветствовать начальство…

Я предполагал нечто подобное увидеть и здесь и невольно искал повода придраться. Но, против ожидания, кругом царил образцовый порядок, во всем чувствовалась чья-то твердая и опытная рука.

Пройдя мимо ухоженного автопарка, я направился к помещению госпитального начальства. Указатели с аккуратными надписями облегчали мою задачу, я сразу нашел дорогу к штабу госпиталя. За мной следовала «свита» из шести офицеров.

Вдруг я заметил, что из левого корпуса нам наперерез направилась женщина в накинутой на плечи офицерской шинели.

Голова ее была непокрыта, и густые темно-каштановые волосы падали на плечи. Она обеими руками придерживала полы шинели, чтобы они не разлетались при ходьбе, ступала легко и изящно. Женщина была высокой и статной.

Незнакомка была еще довольно далеко, и я не мог разглядеть ее лица, но чутье подсказывало мне, что она должна быть молодой и красивой.

— Ну и породистые тут у них гусары, — вполголоса проговорил мой начштаба капитан Романов.

Этот мастер-ткач из Иваново-Вознесенска, много на своем веку повидавший и служивший еще в царской армии, всех женщин подразделял на три категории: пластунов, гренадеров и гусаров. Гусары относились к высшей категории, которая по его мнению, встречалась раз в жизни.

Я так давно не видел красивых женщин, что сердце мое бурно отреагировало на появление незнакомки. Я опустил голову и, приноровившись к ее ходьбе, замедлил шаг, чтобы встретиться с ней лицом к лицу.

И чем больше я волновался, тем более мрачный и суровый напускал на себя вид.

Наши пути скрестились посередине двора. Я внимательно взглянул на нее… Красота ее буквально ослепила меня.

Поспешно опустив голову, как ни в чем не бывало я пошел дальше. Но при этом лихорадочно думал, как быть: заговорить самому, если она не заговорит первой, или промолчать и пройти мимо, а потом навести о ней справки.

Из этого положения она меня вывела довольно быстро.

— Товарищи офицеры, — услышал я приятный, звучный голос, — вы к кому идете?

Я остановился. Мои спутники столпились рядом.

Я смотрел на женщину, смело перерезавшую нам путь. Смотрел на ее гладкое белое лицо, обрамленное темно-каштановыми волосами, на большие карие глаза, тонкие, дугой изогнутые брови и чувствовал, что краснею…

Чтобы скрыть смущение, я перешел в наступление. Заметив на ее шинели узкие капитанские погоны, я сказал как можно строже:

— Во-первых, следует обращаться не к офицерам вообще, а к старшему по званию, а во-вторых, находиться на территории военной части с непокрытой головой и в незастегнутой шинели не полагается, вы не у себя дома!

Женщина нахмурилась и сразу преобразилась, как это свойственно волевым людям. Она, видимо, хотела что-то ответить, но передумала. Быстро надела шинель в рукава, застегнулась на все пуговицы и четко отрапортовала:

— Капитан медицинской службы Беляева!

Все это она проделала так ловко и непринужденно, что я не мог сдержать одобрительной улыбки.

Хотя внешне я держался сурово, на сердце у меня потеплело.

— Это другое дело! — произнес я примирительно и протянул ей руку. — Майор Хведурели, начальник гарнизона. Я хочу видеть начальника госпиталя.

— Разрешите проводить вас? — пристально взглянув на меня, спросила Беляева и, не дожидаясь ответа, пошла вперед.

Я шел за ней, не в силах оторвать взгляда от ее необыкновенно красивой фигуры, которую не могла скрыть даже грубая шинель. Неудержимая страсть закипала в моей крови. Я с трудом владел собой.

Мы вошли в госпитальную канцелярию. Сидевшие за столами сержанты почтительно приветствовали нас, но мне показалось, что их приветствия относились не столько ко мне, сколько к нашей прелестной проводнице.

Беляева подвела нас к двери с табличкой «Начальник госпиталя». Она смело рванула дверь, и мы прошли в комнату следом за ней.

Рядом с письменным столом стояла аккуратно заправленная койка. На гвоздике висел отутюженный белый халат. У изголовья кровати на табуретке я увидел трофейный полевой телефон в кожаном ящичке. Комната была чистенькой и уютной, приветливо гудела большая стенная печь.

— Здесь жарко, можете раздеться, — негромко, словно про себя, проговорила Беляева.

Я снял шинель и стал искать глазами, куда бы её повесить.

Обернувшись к Беляевой, я обомлел: она тоже сняла шинель, а на ее груди блестели два ордена: боевого Красного Знамени и Отечественной войны I степени. Причем последний был учрежден совсем недавно, и я его видел впервые.

Я почувствовал ужасную неловкость…

Вся кровь бросилась мне в лицо. Вероятно, оттого, что в то время у меня на груди висел один-единственный орден.

Я сел в глубокое, достаточно потертое кресло, желая утонуть в нем с головой, чтобы не видеть перед собой эту обворожительную женщину, и с нетерпением ждал, когда она пойдет за начальником. Я был так сконфужен, что мне трудно было оставаться с ней с глазу на глаз.

Но она и не собиралась уходить. После недолгой паузы Беляева поставила передо мной стул, села, не спросив разрешения, и проговорила спокойно и даже, как мне показалось, немного свысока:

— Я вас слушаю…

Не знаю, так ли это было на самом деле, только мне опять послышалось, что «я» она произнесла с особым нажимом.

Тут я опять смутился, и на этот раз окончательно.

Задавать вопросы было излишним: и без того стало ясно, что передо мной сам начальник госпиталя…

Мне ничего не оставалось, как сделать вид, что ничего неожиданного для меня не произошло. Но, вспомнив лоснящуюся физиономию коменданта, я едва не задохнулся от злости: он мне уши прожужжал жалобами на начальника госпиталя и ни разу не сказал, что этот начальник — женщина!..

Занятый своими мыслями, я чувствовал, что пауза затянулась.

Как видно, Беляева заметила мое замешательство и теперь поглядывала на меня украдкой, немножко удивленно и выжидающе.

Стремясь рассеять неловкость, я совсем некстати спросил, за что она получила орден боевого Красного Знамени.

Собственно, для фронтовой жизни это был самый обыкновенный вопрос, но сейчас он оказался ни к селу ни к городу, я тотчас же прикусил язык, но было уже поздно!

Беляева ответила не сразу. Казалось, она была всецело поглощена созерцанием своих рук. И я только теперь заметил, какие красивые у нее пальцы.

— Товарищ майор, — не поднимая головы, наконец проговорила она, — не лучше ли поговорить о том, что вас и впрямь интересует?

Не мог же я ей признаться, что отныне меня интересует все, что связано с ней!

— Прекрасно! — отозвался я. — Тогда ответьте мне, пожалуйста, почему вы не выполняете приказания и до сих пор не освободили здание?

— Какое здание? — переспросила она, и ее удивление было таким искренним, что наступила моя очередь недоумевать.

— Как это — какое? Разве комендант не обращался к вам несколько раз по этому поводу?

— Да что вы, майор?! У нас там тяжелораненые лежат! Их нельзя тревожить. Неужели вам не жалко собратьев, ведь там одни артиллеристы!..

Субординация была явно нарушена. Во-первых, для нее я был не «майор», а «товарищ майор», а во-вторых, что это за обращение к старшему: «Неужели вам не жалко»! И, наконец, какое имело значение, артиллеристы там лежали или летчики!

Но все это было сказано с такой непосредственностью, с такой детской наивностью и таким бархатным, грудным голосом, что в глубине души я даже обрадовался простоте ее обращения.

Одновременно с этим у меня возникло острое недовольство собой.

Мне стало досадно, что Беляева так вдруг меня околдовала, и я решил сбросить путы, которые она вольно или невольно на меня накидывала.

— Товарищ капитан! — как можно тверже проговорил я, поднимаясь с кресла. — Даю вам двадцать четыре часа на эвакуацию больных. Если ваши подчиненные не смогут управиться, пришлю вам на помощь свой взвод. Ясно?

Беляева сидела неподвижно, продолжая разглядывать свои пальцы.

— Вам все ясно? — повторил я.

— Ясно, но выполнить приказание я не могу. Кроме всего прочего, я должна доложить об этом своему непосредственному начальству.

— С начальником санитарной службы армии этот вопрос согласован, — отрезал я и повторил: — Даю вам двадцать четыре часа. После этого вы будете отвечать за неподчинение приказу перед начальником штаба армии.

Сам не знаю, для чего я приплел начштаба армии. Наверное, из-за желания придать словам больше весу. Я вышел из кабинета, закрыв за собой дверь. Спутники мои дожидались в канцелярии. Молча посмотрев на меня и ни слова не говоря, они последовали за мной.

Во дворе стоял наш сверкающий черным лаком «шевроле» с сиденьями, обтянутыми красной кожей. Две недели назад достался нам этот трофей, и я очень им гордился. Но сейчас даже новенький автомобиль не обрадовал меня. Я не хотел, чтобы Беляева решила, будто я перед ней красуюсь. А я был уверен, что она следит за нами из окна.

Не успел я доехать до части, как перепуганный телефонист позвал меня к телефону: «На проводе «Волга-3»…»

Я был удивлен: «Волга-3» — позывные начальника штаба армии.

Я взял трубку и сразу понял, что генерал Зорин вне себя от ярости.

— Ты что там самовольничаешь? — набросился на меня генерал. — Какие-то сроки ставишь для эвакуации! Прицепился к госпиталю! Ты что, белены объелся? Смотри у меня, — в его голосе звучала угроза, — а не то такой компресс поставлю, мигом образумишься!

Я взял себя в руки и стал спокойно объяснять, что поступаю таким образом не по собственной инициативе и вынужден действовать именно так, а не иначе.

— Что-что?! Горсовет требует? Какой горсовет? — метал громы и молнии генерал. — Знаешь, что я тебе скажу, братец, ты не гимназистка, а боевой офицер, полновластный хозяин гарнизона. Скажи этим гражданским крысам, чтобы они не вмешивались в чужие дела! Мы воюем, а они фокусничают… В общем, делай, как я сказал! Ясно? — Генерал в сердцах бросил трубку, но я был уверен, что про себя он смачно меня обругал.

Весь день я места себе не находил, не знал, как душу отвести.

Вечером мне передали, что меня просит к телефону начальник госпиталя.

Сердце у меня екнуло — уж не знаю, от радости или от обиды!

Первым моим побуждением было не подходить к телефону, но я все же взял трубку. И снова услышал голос, весь день звучавший у меня в ушах. С притворной покорностью Беляева спрашивала, когда я пришлю взвод для эвакуации раненых.

Я коротко ответил, что мой приказ отменен.

— Как? — изумилась она. — Разве вы… — Но я хлопнул трубку на рычаг, решив больше не думать ни о госпитале, ни о его начальнице, ни вообще о всей проклятой половине рода человеческого!..

Но это было уже не в моей власти…

Мне то и дело мерещилось нежное лицо, белая лебединая шея, затененные ресницами медовые глаза, высокие округлые бедра, весь ее облик…

Всю неделю я боролся с собой, стараясь выкинуть Беляеву из головы, но все напрасно: я так жаждал встречи с ней, что боялся наделать глупостей. В то время я не упускал случая узнать что-нибудь о прекрасной начальнице госпиталя.

Велико же было мое удивление, когда выяснилось, скольких она задела за живое: оказывается, не мне одному запала она в душу! Многие исподтишка наблюдали за ней, заглядывались на нее, и все в один голос уверяли, что, несмотря на толпы ухажеров, Беляева совершенно неприступна. Радовало лишь одно: даже самые заядлые сплетники не могли сказать ничего предосудительного о ней.

Однажды я услышал мало радостное для меня известие:

— У эвакогоспиталя снабжение такое, какого гвардейцы на передовой не имеют!.. Говорят, по милости генерала Зеленного. Он без ума от Беляевой. Весь медперсонал мечтает, чтобы он не разлюбил ее до конца войны!

Капитан Романов, принесший мне это известие, каким-то образом догадался о моем чувстве к Беляевой. Теперь он горел желанием, чтобы у меня с Беляевой «что-нибудь получилось».

Я снисходительно наблюдал за стараниями Романова и про себя посмеивался: старичок с моей помощью хотел взбудоражить себя, немного поразвлечься. Ведь есть же люди, любящие наблюдать за чужой любовью.

Однажды вечером, когда я изрядно замерзшим вернулся после проверки своей части и сидел в своей комнатушке, прихлебывая чай, вошел Романов.

Я знал, что, зачем бы он ни пришел, в конце концов непременно заговорит о Беляевой. Таких людей всегда влечет к чужим взаимоотношениям.

Ждать мне пришлось недолго.

— Знаете что, — сказал Романов, и глаза его заблестели, чего никогда не бывало, когда он говорил о деле, — Беляева-то, оказывается, замужем! — Он злорадно улыбнулся.

У меня кольнуло в сердце. Кровь хлынула к лицу, но, назло Романову, я не подал виду.

— Ну и что? — спросил я холодно. — А ты чему, собственно, радуешься?

— Ее муж, — энтузиазм Романова заметно поубавился, — капитан дальнего плавания. В начале войны он попал в плен на острове Эзель. О нем говорят как о смельчаке. Беляева хранит ему верность. Но женщина есть женщина… Хотя она ведет себя очень умно, этого несчастного генерала с ума свела! Он за ней бегает, как собачонка! А мне почему-то кажется, что вы сумеете ее приручить…

— Капитан, — прервал я его, — я очень устал и хочу побыть в тишине. Давайте помолчим. Выпейте чаю, он вас согреет и заодно прочистит мозги…

Романов ничего не ответил, надулся, как индюк, сопя выпил предложенный чай, для приличия посидел немного, потом нехотя поднялся и вышел.

Через неделю настали такие горячие дни, что я не только Беляеву, но и себя самого не помнил: в разгар зимы, когда мы совершенно этого не ждали, немцы перешли в наступление и оттеснили нас километров на двадцать.

Не дав врагу опомниться, мы предприняли контрнаступление и вернулись на прежние рубежи.

В непрерывных боях прошли две недели.

Когда стрельба утихла, у нас появилась возможность сходить в баню, постричься, перевести дух. К нам даже прибыла кинопередвижка. А в огромном срубе офицерской столовой штаба армии был устроен вечер с танцами.

Сначала выступали ленинградские поэты, среди которых особенно запомнился мне Николай Тихонов, потом начались танцы.

Откуда только не явились утомленные жестокими боями офицеры, чтобы немного потанцевать под милые сердцу звуки аккордеона и хотя бы на пару часов окунуться в атмосферу мирной жизни!

Когда я приблизился к штабной столовой, слух мой уловил знакомую мелодию вальса «Осенний сон», и сразу же столько воспоминаний нахлынуло на меня, что голова пошла кругом.

В прокуренном помещении кружились счастливые пары. Не бог весть какие изящные — в валенках, сапогах, в ватниках, но всеобщее оживление, вызванное радостью передышки, переливалось через край и так подкупало своей искренностью и непосредственностью, что нужно было быть очень мрачным и нелюдимым человеком, чтобы не присоединиться к общему веселью.

Меня всегда поражали сила и заразительность скудного и короткого фронтового веселья. Вот и сейчас пропитанная дымом и запахом кожи атмосфера обдала меня забытым духом радости и коснулась дремавшей во мне дотоле заветной струны.

Аккордеониста сменил патефон; страстное, проникновенное сопрано звало меня в прошлое, и события двух-трехлетней давности показались мне удаленными на несколько десятилетий!

И вдруг… меня как током ударило…

В одной из танцующих женщин я узнал капитана Беляеву!..

Она танцевала за кавалера с подружкой и чему-то весело смеялась.

Несколько офицеров пытались разъединить танцующих женщин, но они не поддались и продолжали танцевать вместе.

Не знаю, приписать ли это случайности или Беляева тоже меня заметила, но получилось так, что приковавшая мое внимание пара остановилась как раз напротив того места, где, опершись плечом о косяк двери, стоял я.

Увидев меня, Беляева приветливо улыбнулась и смело, как к старому знакомому, подошла ко мне.

— Вы все такой же грубый и сердитый или хоть немного переменились? — спросила она, протягивая мне руку.

— Наоборот, я стал еще хуже, — «утешил» ее я.

— Интересно, отчего вы такой едкий?

— Оттого, что не вижу вас.

Беляева отступила на шаг и, по-мальчишески затенив глаза рукой, сделала вид, что внимательно меня разглядывает. Потом громко расхохоталась, откинув голову.

— Я и раньше знала, что все мужчины похожи друг на друга, но, видимо, фронт еще более усугубил это сходство! Достаточно познакомиться с одним, чтобы узнать всех остальных… Я безошибочно могу предсказать, что сейчас возвестит тот или иной фронтовой донжуан!

Я решил изменить тему разговора, ибо мне совсем не улыбалось быть одним из сонма вздыхателей, похожих друг на друга как две капли воды. Я бросил взгляд на погоны Беляевой и так же необдуманно, как при первой встрече, ляпнул:

— Вы уже успели получить майора?

Она пожала плечами и презрительно проговорила:

— Неужели вы только о чинах и наградах заботитесь. Тогда про мой орден спрашивали, теперь званием интересуетесь!

Пока я соображал, что ответить, она снова расхохоталась, но на сей раз искренне и необидно. Я тоже невольно рассмеялся.

— Расскажите, что у вас новенького, — попросила она, проведя пальцем по моей портупее.

Мне так приятно было ее прикосновение, что я готов был вечность стоять неподвижно, лишь бы она не убирала руку.

— Новенького ничего, но могу рассказать одну старенькую историю, — многозначительно сказал я.

— Какую же? — оживилась Беляева и с любопытством посмотрела на меня.

В той тесноте и сутолоке она стояла настолько близко, что ее волосы один раз даже коснулись моего лица. От близости этой женщины мне трудно было дышать.

— Историю про одного интенданта по фамилии З… Не знаете ли вы, как он поживает?

Беляева вздрогнула: такой дерзости она никак не ожидала. Но, быстро взяв себя в руки, она презрительно сощурилась и подчеркнуто официально ответила:

— Прекрасно. А вы что — знаете его?

— Нет, не имел такой чести, — ехидно сказал я.

— Мне вас жаль. Вы много потеряли: это интересный, образованный человек. Общение с ним пошло бы вам на пользу.

Она как-то пристально-грустно поглядела мне в глаза, краешком губ улыбнулась, кивнула в знак прощания и быстро отошла.

Пока я размышлял, как быть, она исчезла в толпе…

Я кинулся за ней, но ее и след простыл. Было просто невероятно, куда она могла так быстро исчезнуть…

Я трижды обежал длинный сруб, заглянул и в соседнюю землянку, где торговали одеколоном и карамелью, но нигде ее не нашел.

Я чуть не плакал от досады.

Стояла лунная ночь… Снег местами казался сизым, местами отливал серебром.

Из штабной столовой доносились звуки фокстрота и шарканье сапог. Смутно вырисовывались силуэты вышедших покурить или подышать свежим воздухом.

Сердце мое переполняли печаль и острое недовольство собой.

…После того вечера прошло еще некоторое время. О Беляевой ничего не было слышно. А я стеснялся расспрашивать о ней. Кто-то сказал, что госпиталь перевели, кажется, в Эстонию.

Чувство мое немного притупилось, но не исчезло, и порой желание увидеть Беляеву вспыхивало с новой силой.

Прошло еще несколько месяцев, и моя часть оказалась в Прибалтике.

Настроение у всех было приподнятое.

Мы жили теперь не в сырых землянках, а в фешенебельных коттеджах, и все-таки офицерская столовая, пропахшая табачным дымом, не шла у меня из головы…

Однажды вечером мой старый друг подполковник Шмаринов позвонил мне и сказал:

— Если хочешь, я повезу тебя к славным девчатам. Иначе, боюсь, ты у меня совсем заплесневеешь!

— Что-то неохота. Я лучше пораньше лягу и высплюсь как следует, — ответил я.

— Как хочешь, а я тут таких преферансистов обнаружил, что играть с ними — одно удовольствие! — По чмоканью в трубке я понял, что Шмаринов в знак особого одобрения поцеловал кончики пальцев. — Причем партнеры мои — не кто-нибудь, а старший медицинский персонал!

При этих словах я оживился, подумал, что там я смогу услышать о Беляевой, и сразу же согласился.

Побрившись на скорую руку, я нарядился в новые бриджи и китель, надел скрипучие шевровые сапоги и впервые прицепил на грудь ордена боевого Красного Знамени и Красной Звезды, мне почему-то хотелось, чтобы Беляева увидела мои награды.

«Виллис» остановился у трехэтажного дома в стиле барокко.

Пройдя через нарядный подъезд, мы поднялись по розовой мраморной лестнице с зелеными перилами, вдоль которых стояли копии античных статуй. Двери красного дерева были украшены резьбой и замысловатыми медными ручками.

Прежние владельцы особняка давно бежали, а новые оповещали о себе наклеенными на дверь листами, вырванными из школьных тетрадей, с нацарапанными на них фамилиями.

Шмаринов остановился возле одной из дверей. Над медной табличкой висел синенький тетрадный листок, на котором я успел разглядеть две фамилии: «Полковник медицинской службы Н. Г. Игнатьева, подполковник медицинской службы В. С. Воронина».

Шмаринов позвонил, и дверь широко распахнулась. На пороге выросла громоздкая женская фигура в офицерской форме. Мысленно я представил нас рядом и решил, что не достал бы хозяйке до плеча. Великанша (так я окрестил ее с самого начала) подозрительно нас осмотрела, но, узнав Шмаринова, гостеприимно улыбнулась и предложила нам войти.

— Эй вы, башибузуки, — громко крикнула она тем, кто находился в квартире, — к нам гости!

— Сто́ящие? — раздался оттуда звонкий голос, заглушаемый дружным смехом.

— Это мужчины, так что держите язык за зубами! — предупредила великанша и обернулась к нам с виноватым видом: — Знаете, у женщин на войне язык немножко… Так сказать, не того…

— Только язык? — коварно спросил Шмаринов.

Великанша, скрестив руки на груди, прислонилась к стене и проговорила с угрозой:

— А ну повтори!

— Вы сказали: язык немножко товось, а я сказал… то есть вы сказали, а я… повторил…

— Я сказал, вы сказали… — передразнила растерянного Шмаринова великанша. — Вы что, глагол спрягаете?..

— Нет, — снова осмелел Шмаринов, — я предпочитаю склонять женщин…

— Ну-ка, иди сюда! — сурово сказала великанша, схватила обескураженного Шмаринова за шиворот, широко распахнула дверь и вытолкнула его на лестничную площадку, а потом перед самым его носом захлопнула дверь, сердито щелкнув замком.

Я стоял ошеломленный и лихорадочно думал, как мне быть и что бы я сделал на месте Шмаринова.

— Такому неотесанному солдафону так и надо! Пусть постоит там и подумает о своих грехах!

Рассерженная великанша, желая рассеять неловкость, взяла меня под руку, ввела в большую залу и представила находившимся там подругам:

— Знакомьтесь, этот расфранченный и надушенный военторговским одеколоном майор, судя по виду — грузин, но ни имени, ни фамилии его я не знаю. Когда узнаете, тотчас же сообщите мне, — и уронила на грудь голову с видом опытного церемониймейстера.

Снова раздался взрыв веселого смеха.

В зале, обставленной дорогой старинной мебелью, судя по всему принадлежавшей весьма состоятельной семье, за большим овальным столом сидели четыре женщины.

Я представился им.

Самая юная из хозяек, рыжеволосая и бойкая, в свою очередь назвала высоченную капитаншу:

— Анюта Сафонова, самая длинная… извините, самая высокая из нас, — хихикнула она.

Анюта, судя по всему, не обиделась и продолжала хлопотать вокруг стола.

Я воспользовался паузой и решил получше рассмотреть присутствующих.

Самой старшей из женщин на вид было за пятьдесят. Она, сощурившись, поглядывала на меня из-под очков в золотой оправе и, держа тремя пальцами блюдечко, как пиалу, с видимым наслаждением потягивала горячий чай.

«Полковник медицинской службы Нина Георгиевна Игнатьева», — повторил про себя я.

Вторая женщина, в чине подполковника, казалась не многим моложе. Она разливала по чашкам чай из самовара и не подняла глаз, пока не кончила своей работы. На ее смуглом скуластом лице черными бусинками блестели узкие глазки, и про себя я сразу прозвал ее монголкой.

Две остальные женщины были не старше двадцати пяти лет. Возраст их сказывался в том, что при виде меня они вскочили с мест и засуетились, как невесты на выданье при появлении жениха.

Ту, которая отрекомендовала мне великаншу, звали Роза, ее подружку — Света. Первая была в чине старшего лейтенанта, вторая — в чине капитана.

На столе вместо скатерти белела чистая простыня. Угощение было небогатым: банка компота и глубокая тарелка с сухарями.

— Гостей, кажется, было двое, где же второй? — спросила Нина Георгиевна, но не у меня, а у великанши.

— Я его выгнала, — просто ответила та.

— Ах, Анюта, Анюта! — укоризненно покачала головой Игнатьева. — Ступай приведи его.

Великанша безропотно покорилась, но Шмаринов, очевидно, уже успел уйти, потому что она вернулась без него.

— Не терплю грубиянов! — извиняющимся тоном проговорила Анюта.

— А ты сама разве всегда вежлива? — мстительно спросила Роза, переглянувшись со Светой.

— Роза! — одернула ее Нина Георгиевна и поставила блюдце на стол.

Анюта ничего не ответила, но видно было, что слова Розы угодили ей в самое сердце. После затянувшейся паузы она строго взглянула на Розу и сказала:

— Грубый, но искренний человек лучше, чем вежливый, но лживый! — С этими словами великанша вышла из комнаты.

Роза кинула на меня взгляд, означавший: полюбуйтесь, до чего несносна эта жердь!

Не знаю почему, но въедливая, хоть и смазливая Роза не пришлась мне по душе, а к великанше я почувствовал какую-то жалость.

Я сразу же понял, что здесь собрались женщины с разными характерами и разными взглядами на жизнь.

— Так вот, дорогой друг, — по-матерински доброжелательно обратилась ко мне Нина Георгиевна, — до вашего прихода мы беседовали о Бернарде Шоу. Он опубликовал прекрасную статью о нас, русских. И вообще, я большая его поклонница, потому что…

— А вы читали Шоу? — наливая мне чай, как-то вызывающе спросила Варвара Семеновна, которую я про себя прозвал монголкой.

К счастью, я знал несколько пьес Шоу, о которых вполне мог порассуждать; для форсу я упомянул новую постановку «Пигмалиона», которую мне совершенно случайно довелось увидеть на сцене Малого театра совсем недавно. Начальник штаба артиллерии фронта генерал Брусер в конце 1942 года отправил меня в один из подмосковных городов, чтобы ускорить ремонт наших орудий. Я воспользовался случаем, заехал в Москву и попал в Малый театр. Мое заявление произвело сенсацию. Нина Георгиевна оказалась страстной поклонницей Малого театра, и из ее восклицаний я понял, что она боготворит Садовского и Южина, а с Яблочкиной довольно коротко знакома.

Я с подъемом поговорил о спектакле, о его оформлении, об игре артистов, затем перешел к анализу идей Шоу. При этом я почувствовал, что отношение ко мне резко изменилось.

Глаза из-под золотых очков лучились теплом. Беседа доставляла явное удовольствие старшей из хозяек. Она одобрительно кивала головой и ласково мне улыбалась.

Не утерпела и Анюта. Она снова появилась в гостиной, села в кресло и вся обратилась в слух.

Я еще больше разошелся. Кто, скажите, не любит, когда его слушают, затаив дыхание?!

Но как раз в тот момент, когда я свел счеты с пуританством и перескочил на критику апологии биологической энергии, в дверь постучали.

— Погодите, без меня не рассказывайте! — попросила Анюта и побежала открывать. Видимо, знала, что никто, кроме нее, этого не сделает.

Выполняя ее просьбу, я замолчал. И только теперь осознал, что так много не говорил за всю войну!

В передней раздались радостные восклицания, звонкие поцелуи, вслед за этим на пороге появилась сияющая Анюта и радостно возвестила:

— Тамара приехала! Тамара!

Я вздрогнул. Предчувствие говорило мне, что это она…

Роза и Света кинулись к дверям.

И в этот миг на пороге появилась Беляева…

Она показалась мне еще прекраснее, чем раньше, и я понял, что влюблен по уши…

Мое минутное замешательство осталось незамеченным, потому что женщинам было не до меня. Они окружили Тамару и, стараясь перекричать друг друга, страшно шумели. Нина Георгиевна прижала ее к груди и долго не отпускала, Варвара Семеновна крепко обнимала дорогую гостью за талию. Даже Роза расцеловала вновь прибывшую с таким чувством, какого я от нее не ожидал.

А великанша Анюта, обезумев от радости, возвышалась посреди комнаты, словно мельница, размахивала длинными руками и выкрикивала стихи Лермонтова:

Мы снова встретились с тобой, Но, боже, как все изменилось! Года унылой чередой От нас неведомо сокрылись.

Забытый всеми, я сидел, стараясь унять гулкое сердцебиение.

Наконец Анюта протянула руку в мою сторону и прокричала (взволнованные встречей, они даже не замечали, как громко кричат):

— Познакомься, Тамара, это наш гость…

Беляева повернулась ко мне, и, когда я, как мне казалось, жалкий и растерянный, поднялся ей навстречу, в ее огромных лучезарных глазах мелькнуло удивление и какой-то испуг…

Но это продолжалось всего одно мгновенье. Она быстро собой овладела, с улыбкой протянула мне руку и негромко произнесла:

— Мы, кажется, знакомы…

— Ах ты, чертовка! — вскочила Анюта. — И как только ты все успеваешь! И раненых лечишь, и с мужиками флиртуешь…

Она хотела еще что-то сказать, но ее опередила Роза.

— И мужу письма пишешь, — тоненьким фальцетом протянула она и сама же рассмеялась своей шутке. Есть же такие натуры: не могут не ужалить!

Тамара не обратила внимания на эту колкость. Она с присущим ей достоинством села за стол. Все мы тоже уселись.

— Девочки, налейте мне чаю, умираю от жажды… — попросила Тамара.

Нина Георгиевна вскочила и радостно засуетилась, монголка вскочила со своего места, куда-то исчезла. Через минуту она появилась с консервными банками. Анюта с торжествующим возгласом водрузила на стол литровую бутылку водки, с такой силой хлопнув ее об стол, что она чудом уцелела. Не осталась в долгу и Роза — она принесла банку соленых грибов, и праздничный стол был готов!

Женщины весело сновали взад-вперед, то и дело натыкаясь друг на друга. Оторванные от домашних забот, они отдавались им теперь с особым рвением.

Я сидел на большом старинном стуле с высокой резной спинкой и витал в самых радужных мечтах.

Вскоре все хлопоты по приготовлению ужина были закончены.

— Мои дорогие, — торжественно начала Беляева, обводя всех взглядом, и меня в том числе, — я только что приехала… Меня опять перевели сюда, я без вас все равно как рыба без воды…

Тут все женщины опять повскакали с мест и чуть не задушили ее в объятиях.

— Тише, сумасшедшие, вы ее задушите! — смеясь и плача от радости, воскликнула Нина Георгиевна.

— Тамару назначили в Прибалтику начальником госпиталя, но, слава богу, перевели обратно к нам, — пояснила она.

В тот вечер я воочию убедился, как любят Тамару ее друзья.

Общество кое-как угомонилось, и Анюта с аптекарской точностью разлила по стаканам водку.

Я исподтишка наблюдал за раскрасневшимися женщинами, поглощенными беседой, и неотступно думал о Тамаре.

Женщины со свойственной им непостижимой легкостью и быстротой перескакивали с одной темы на другую, и уже не помню, как и почему разговор зашел об известном грузинском хирурге Юстине Джанелидзе.

— Юстин Ивлианович! — вскричала Анюта. — Наш любимый учитель! А Нина Георгиевна — его правая рука, она с двадцать седьмого года с ним работает…

— Да здравствует великий Джанелидзе! — крикнула Варвара Семеновна, и все одним духом выпили этот тост стоя.

— А вы знаете профессора Джанелидзе? — обратилась ко мне Нина Георгиевна.

Еще не очнувшись от своих мыслей, я почти машинально ответил:

— Как же, знаю. Мы с ним соседи, в Тбилиси на одной улице живем…

После моего ответа за столом воцарилось неловкое молчание.

У всех стали какие-то отчужденные лица. А Нина Георгиевна, бросив на меня короткий настороженный взгляд, принялась отстукивать пальцами нервную дробь.

Я понял, что совершил какую-то оплошность, но какую?!

«Профессор Джанелидзе, — нервно думал я, — действительно живет неподалеку от нас, на Вардисубанской улице, знаком с моим отцом, они всегда при встрече раскланиваются друг с другом. Так что все равно. Чего же они надулись?»

Правда, у меня было маленькое сомнение: до войны я часто путал хирурга профессора Юстина Ивлиановича Джанелидзе с геологом профессором Александром Илларионовичем Джанелидзе. Первого я не знал, а второй действительно был нашим соседом.

Теперь мне кажется невероятным, что можно было путать хирурга и геолога. Но в молодости, когда сознание еще недисциплинированное, внешнее, поверхностное часто запоминается лучше глубинной сути.

…Молчание за столом затягивалось. Роза не выдержала и спросила с присущим ей коварством:

— Насколько мне известно, товарищ майор, профессор Джанелидзе никогда в Тбилиси не жил. Верно, Нина Георгиевна?

— Никогда! — так горячо подтвердила та, словно делала кому-то выговор.

«Вот так история! — подумал я, ужасно сконфузившись. — К черту всех Джанелидзе, будь они трижды прокляты!» — решил я в сердцах, хотя ни замечательный геолог, ни замечательный хирург, о котором столь почтительно говорили мои собеседницы, ни в чем не были повинны. Но все равно я чувствовал, что начинаю их ненавидеть.

Беляевой, видимо, тоже не понравилась моя промашка.

Это рассердило и распалило меня еще больше. Водка подогревала мое раздражение.

«Большое дело! — утешал я себя с самонадеянностью молодого офицера, привыкшего к безоговорочному послушанию подчиненных. — Уж не думают ли они, что я горжусь знакомством с этим Джанелидзе? Тоже мне, профессор! Да таких профессоров кислых щей на свете тысячи!»

Не знаю почему, но в ту пору жизни титул профессора не только не вызывал у меня особого почтения, а скорее наоборот. Как и многие военные, я пренебрежительно относился к гражданской профессуре.

Я решил немедленно объяснить женщинам, что отнюдь не жажду быть соседом какого-то жалкого профессора, ибо вовсе не считаю его персоной, знакомством с которой можно было бы гордиться…

Когда мы опустошили вторую бутылку, Роза встала и принесла третью. Она с таким видом несла этот «неприкосновенный запас», словно жертвовала ради нас водой бессмертия.

После третьей бутылки я почувствовал себя более уверенным и решил вернуться к этому злополучному профессору Джанелидзе, ненависть к которому у меня еще больше увеличилась.

Я встал и начал «речь». Довольно пренебрежительно о нем отозвавшись, я начал доказывать, что мне, собственно, нет никакого дела ни до профессора, ни до места его жительства, ни до его деятельности — и все в таком духе, как вдруг Нина Георгиевна вскочила, в ярости хлопнула дрожащей рукой по столу и так закричала, что я от удивления рот разинул: неужели это та самая интеллигентная женщина, которая только что так мило со мной беседовала?

— Как вы смеете в нашем присутствии так фамильярно… так… так неуважительно отзываться о человеке, которого боготворит весь… — она запнулась, подыскивая нужное слово, — вся хирургия, весь медицинский мир, вся наша общественность… Знаете ли вы, что Джанелидзе — гениальный хирург! Это современный Пирогов, это волшебник, бог хирургии.

Но самое интересное то, что со мной произошло нечто трудновообразимое, я никогда не смог бы себе это представить: чем громче кричала Нина Георгиевна, тем меньше я на нее обижался. Более того, меня охватывала искренняя радость и гордость за моего соотечественника, которого так глубоко почитают эти суровые, бесконечно преданные своему делу люди…

Я хранил молчание и про себя радовался горячности и гневу Нины Георгиевны. Мне хотелось лишь одного: как бы поискреннее, поточнее, поизящнее выразить свое восхищение ее прямотой и принципиальностью.

Одно было досадно: когда меня хвалили, Тамары не было с нами, а теперь, когда меня бранят, она тут как тут!

«Интересно, — подумал я, — обидно ей за меня или нет?» Я поднял голову и неожиданно встретился с ее сочувствующим взглядом: значит, она наблюдала за мной! Но она в тот же миг отвернулась с самым беззаботным видом.

«Ей обидно!» — заключил я и тотчас приободрился. Теперь я знал, что мне делать. Напряжение, не отпускавшее меня все это время, неожиданно спало, и я ощутил невероятное облегчение.

Я подскочил к Нине Георгиевне, схватил ее короткопалую веснушчатую руку и неожиданно для всех прижался к ней губами.

— Господи боже мой! — всплеснула руками Варвара Семеновна. — Это либо удивительный лицемер, либо… — Она не договорила, что «либо».

— Я не понимаю, чему он радуется! — пожала плечами Роза.

— Истине! — провозгласила Анюта и, выпустив струю табачного дыма, назидательно проговорила: — Этим отличается подлец от честного человека: если человек радуется правде даже в том случае, когда эта правда говорит не в его пользу, значит, он настоящий человек, если обижается…

Нина Георгиевна не дала ей закончить, стукнула кулаком по столу и громогласно заключила:

— Анюта права: если человек не обижается на правду, значит, он человек, если обижается… — Она задумалась, подыскивая нужное слово, и внезапно выпалила: — Дерьмо! — И расхохоталась по-мужски громко, хрипло, раскатисто.

— А коли так, — радостно подхватила Анюта, — давайте выпьем за всех настоящих людей!

Воспользовавшись всеобщим оживлением, я снова украдкой взглянул на Тамару. Она сидела молча, скрестив на груди руки, и улыбалась.

Будь проклята извечная мужская самонадеянность, но, ей-богу, мне показалось, что ее нежная улыбка адресована мне.

— Анюта, — сладко протянула Роза, — если так легко распознать человека, как же ты в Сергее ошиблась?

— Роза! — сурово воскликнула Нина Георгиевна, еще раз стукнув кулаком по столу.

Роза, увидев, что на этот раз с ней не шутят, коротко хохотнула и затихла. Она была довольна, ибо успела все-таки укусить подругу.

— Майор, — примирительным тоном обратилась ко мне Нина Георгиевна, — никогда не надо судить о людях, которых не знаешь. И для чего понадобилась вам эта нелепая ложь о знакомстве с Юстином Ивлиановичем?

— Видимо, мне показалось лестным похвастать знакомством со знаменитостью. Это, наверно, подсознательное тщеславие, — сказал я в свое оправдание.

— Этим недугом вы, кавказцы, страдаете чаще других — с невинным видом вставила Роза, словно делала мне комплимент.

— Не бойся, — грозно поглядела на Розу Варвара Семеновна, — у других тоже хватает чванства.

— Да это всем людям свойственно, — попыталась загладить неловкость Анюта.

— Возможно, и так, — задумчиво проговорила Нина Георгиевна, — но мне показалось, что вы с кем-то спутали Юстина Ивлиановича.

— Да вы просто ясновидящая! — не удержался я и рассказал историю двух Джанелидзе.

— А почему вы поцеловали руку Нине Георгиевне? — спросила Роза, видимо любившая во всем точность.

— Во-первых, потому, что она познакомила меня с замечательным человеком, а во-вторых, всегда приятно, когда хвалят твоего соотечественника.

— А я думала, что вы больше любите поносить друг друга, — ввернула словечко Роза и, прежде чем я успел ей ответить, обратилась с вопросом к Беляевой: — Тамара, а ты вышла бы замуж за грузина?

Что это: хитрость, прикрытая наивностью, или простодушие?

Все почувствовали неловкость, а Тамара все так же невозмутимо улыбалась.

— Если бы полюбила, то, конечно, вышла бы, — серьезно ответила она, отпивая из чашки чай.

— Ах, детки, мои бедные детки! — грустно вздохнула Нина Георгиевна. — А знаете ли вы, что такое настоящая любовь и как нужно ее беречь!

Хорошо еще, я сдержался и вовремя прикусил язык. Чуть не сказал «знаю». Смешно бы я выглядел тогда!

Я снова посмотрел на Тамару, на сей раз смелее и дольше, и прочел в ее взгляде печаль.

Некоторое время беседа еще продолжалась, но уже не так оживленно.

Было далеко за полночь, когда Беляева поднялась.

— Уже поздно, — сказала она, — надо идти.

Как ее ни уговаривали, она не согласилась переночевать у подруг.

— Майор, — обратилась ко мне Нина Георгиевна, — я надеюсь, вы проводите нашу красавицу.

Я поспешно кивнул головой.

— Мне не нужно никаких провожатых, — возразила Беляева, — я ничего и никого не боюсь. — И со смехом добавила: — Кроме пресмыкающихся, но здесь их не бывает!

— Ошибаешься, Тамарочка, они везде бывают, — хихикнула Роза.

— Майор, я на вас надеюсь! — повторила Нина Георгиевна.

Мы вышли на улицу и попали в объятия приятной ночной прохлады.

Была ранняя осень.

Недавно прошел дождь, тут и там стояли лужи. Помогая Тамаре перепрыгнуть через одну из них, я поддержал ее под руку, и снова обожгла меня свежая упругость ее тела. От волнения я лишился дара речи, и мы шли молча, как будто поссорившиеся дети.

Я готов был отдать полжизни, только бы знать, о чем она думает. Мы так и дошли до места, обменявшись парой ничего не значащих фраз.

…После того вечера я долго не видел Беляеву.

Как-то раз мне сообщили, что Дому офицеров передана богатейшая библиотека известного русского богача эмигранта. Я так истосковался по книгам, что на следующий же день отправился в город, не убоявшись тряской разбитой дороги, по которой предстояло проделать более двухсот километров.

Библиотекарша, неприветливая особа в штатском, меня не пропустила: «Книжный фонд еще не переписан. Заходите через месяц».

Тогда я пошел к начальнику Дома офицеров и после долгих уговоров получил разрешение ознакомиться с книгами.

Когда я вошел в огромную комнату, служившую книгохранилищем, я увидел несколько человек, суетившихся среди книжных полок. Это были такие же заядлые книголюбы, как и я, таким же способом сюда проникшие.

Достаточно было окинуть взглядом полки, чтобы убедиться в богатстве библиотеки. Я забыл обо всем на свете и погрузился в мир, знакомый и любимый мной с детства.

Я припал к книгам, как жаждущий припадает к ручью. Держать в руках знакомые сочинения классиков было так же приятно, как после долгой разлуки встретиться с родными. Я как лунатик бродил вдоль полок, готовый прижать к груди любую из книг. И как раз в ту минуту, когда я взял в руки роскошно изданный том Ренана, меня окликнул знакомый голос:

— Я вижу, майор, вы тоже любите книги…

Я поднял голову и обомлел: передо мной стояла Тамара Беляева…

Я покраснел, смешался, не мог смотреть ей в глаза.

Наверно, она заметила мое смущение и смягчилась. Некоторым женщинам это свойственно: если мужчина действует излишне атакующе, она отступает, если же он смущается и теряется, она берет инициативу в свои руки.

В тот день Беляева мне показалась совсем другой: простой, ласковой, теплой.

Мы долго беседовали, и любовь к литературе как-то сразу нас сблизила. Тамара сказала, что через несколько дней едет в Ленинград на какое-то совещание. Она радовалась, что навестит старого отца.

Это сообщение меня буквально окрылило. Дело в том, что мне тоже предстояла поездка в Ленинград — меня вызывали на инструктаж командиров артиллерийских частей: нас должны были ознакомить с трофейной немецкой техникой.

— Я тоже еду в Ленинград, — осторожно сказал я.

— Правда? — вскинула на меня удивленные глаза Тамара, но тут же добавила сдержанно: — Очень приятно.

Выяснилось, что мы оба мечтаем попасть в Мариинку и вообще любим театр, музыку и кино…

Предстоящая встреча в Ленинграде наполняла меня восторгом.

В назначенный день и час мы встретились на Фонтанке и пошли бродить по дорогим нашему сердцу улицам Ленинграда. Блокада была недавно прорвана, но город пока еще находился в тяжелом положении.

Оказалось, что мы оба больше всего на свете любили волшебный город на Неве. Побродив по Летнему саду и выйдя на набережную около Зимнего, Тамара вдруг оперлась о гранитные перила и с таким чувством начала читать «Медного всадника», что меня буквально опьянил пушкинский стих. Когда же она дошла до бесконечно любимых мною строк, я почувствовал дрожь и по спине забегали мурашки. А Тамара все читала:

Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, Когда я в комнате моей Пишу, читаю без лампады, И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла…

Потом мы долго стояли рядышком и молча глядели на Петропавловскую крепость…

— Знаешь что, — предложила вдруг Тамара, — зайдем к нам! Попробуешь моих пельменей и с отцом познакомишься.

Я так быстро согласился, что испытал неловкость от собственной поспешности.

На Васильевском острове мы остановились перед огромным серым зданием. Пешком поднялись на четвертый этаж (лифт был давно забытой роскошью!) и позвонили возле одной из дверей.

Нам открыл пожилой, очень худой мужчина с накинутым на плечи старым английским пледом и в черной академической шапочке на голове. Он сперва как будто не поверил глазам, отступил на шаг, поднес ладонь к глазам, потом всплеснул руками и, обхватив руками голову Тамары, трижды ее поцеловал.

Дверь в комнату осталась открытой, и я, невольно взглянув туда, удивился обилию картин на стенах.

— Это известный художник Суровцев, — шепнула мне Тамара.

В конце темного коридора на пороге другой комнаты стоял высокий сутулый старик с пышной седой бородой и густыми бровями, с золотым пенсне на носу и напряженно вглядывался в темноту.

— Папочка, ты меня не узнаешь?

Старик, качаясь, сделал два поспешных шага и наверняка упал бы, если бы не Тамара. Она стремглав бросилась к нему и поддержала за талию.

— Моя девочка, родная моя, господи, какое счастье, — старик распахнул объятия, прижал Тамару к груди.

Они долго стояли обнявшись. Старик дрожащей рукой поглаживал дочь по плечу.

Я почувствовал себя лишним, незваным свидетелем встречи близких людей. Из неловкого положения меня вывела Тамара.

— Папа, это мой товарищ, майор Хведурели, знакомься.

— Очень приятно, — засуетился старик и быстро протянул мне свою стариковскую костлявую руку. — Прошу вас, — повторял он, отступая назад и приглашая меня в комнату.

Он шел впереди нас нетвердой походкой, склонив набок седую голову, сгорбленный, неловко размахивая длинными руками.

Мне хотелось поддержать его, но, взглянув на Тамару, я отказался от этой мысли, поняв, что она в любую минуту готова подхватить старика. На лице ее отражалась материнская забота, настороженность женщины, следующей за своим ребенком, который делает первые шаги. На душе у меня потеплело: я знал немало равнодушных сыновей и дочерей, стыдившихся старости и немощи своих родителей.

— Бедный отец, как он постарел и ослаб! — со вздохом шепнула мне Тамара.

Посреди комнаты старик остановился и, едва Тамара приблизилась к нему, снова заключил ее в объятия.

Я подошел к окну. Дом стоял на берегу канала, ведущего к Финскому заливу. Слева виднелось Смоленское кладбище. Покосившиеся кресты и заросшие травой могилы говорили о том, что живым было сейчас не до мертвых.

Когда я обернулся, старик все еще обнимал Тамару, прижавшись своей бородатой щекой к ее голове, и что-то шептал. Вероятно, молитву, заученную в раннем детстве…

Он извинился передо мной и пригласил в соседнюю комнату: там теплее, сказал он, позавчера печка топилась.

— Это Тамарина комната, — с особой нежностью пояснил он, когда мы вошли в маленькую соседнюю комнату. — Она здесь выросла. — Он притянул к себе лицо дочери и бережно поцеловал в глаза.

— Что это, дочка? — старик держал на ладони волнистую прядь волос.

— Старею, отец! Видишь, седина…

Старик тяжело вздохнул и опустился в глубокое кресло.

Тамара под каким-то предлогом оставила нас вдвоем. Старик молчал, утомленный пережитым волнением.

Я озирался по сторонам.

Слева от двери стояла большая старинная кровать орехового дерева. Над кроватью висел выполненный акварелью большой портрет женщины в золоченой рамке. Лицо женщины очень напоминало Тамару. Противоположная стена была сплошь завешана фотографиями в рамках.

Я обратил внимание на фото интересного молодого мужчины в форме дореволюционного инженера. Пышноусый красавец в фуражке с кокардой смотрел немного удивленно и пристально.

У третьей стены стоял старинный резной комод с богатой инкрустацией. Над комодом висела фотография маленькой девочки в белом платьице, с плетеной цветочной корзинкой в одной руке и соломенной шляпкой с бантом — в другой. В девочке нетрудно было узнать Тамару…

— Давно никто не разглядывал так внимательно эти фотографии, — услышал я голос старика. Откинувшись на спинку кресла, он наблюдал за мной с доброй улыбкой.

Видимо, старик сильно истосковался по людям, поэтому я легко завязал с ним беседу.

Он охотно рассказывал и внимательно слушал. Совмещать в себе эти два качества удается немногим. Тамара несколько раз заглядывала к нам и, явно довольная, убегала на кухню.

Старик рассказал мне, что до революции он был инженером-землеустроителем и одно время работал в Грузии землемером.

— Тогда мы были в большой цене, — улыбаясь, рассказывал он, — каждый старался перетянуть нас на свою сторону. Недобросовестный человек мог хорошо нажиться на этом. Ведь в старину тяжбы из-за земли велись бесконечно. Я всегда держал сторону правого. Из-за этого некий Георгий Амилахвари, который жил около Гори, в селении Отарашени, чуть было на тот свет меня не отправил: подкупил чеченцев, чтобы убили меня… Где я только не был! И у князей Эристави-Ксанских, и во владениях Сацициано, и у боржомских Авалишвили, и у квишхетских Сумбаташвили, и у Дадиани, и у Гуриели, помню и Церетели, и Шервашидзе, и Чолокашвили… Интересных людей знавал, за одним столом с ними сиживал, хлеб-соль вкушал… Должен вам сказать, что считаю грузин достойнейшим народом…

Есть у меня одна слабость: стоит кому-то выразить любовь к моему родному краю, как я таю и готов расцеловать этого человека.

Вот и сейчас, когда старик с увлечением и нескрываемой симпатией говорил о моих родных местах, таких далеких и желанных, я чувствовал, что этот посторонний человек становится мне близким и родным…

Чего мы только с ним не вспоминали: тушинский сыр «со слезой», сладкий кумисский инжир, янтарные гроздья винограда «будешури», знаменитые мцхетские пирожки и, конечно, не забыли про три прекрасных грузинских города: солнечный Тбилиси, утопающий в розах Кутаиси и белый, словно лебедь, Батуми…

Но должен признаться, что наши воспоминания носили в основном «гастрономический характер», так не вязавшийся с условиями блокадного Ленинграда. Не было воды, света, дров…

За это время Тамара приготовила ужин: тонкие ломти черного хлеба, немного сала, банку американских консервов и поллитра водки.

С невыразимой радостью взирал я на крахмальную скатерть (не простыню, а настоящую узорчатую скатерть с бахромой!), на белоснежные салфетки в старинных серебряных кольцах, на вилки и ножи с вензелями, которые после военторговских алюминиевых вилок, гнущихся при малейшем нажатии, показались мне непривычно тяжелыми.

Стол был сервирован кузнецовским фарфором, хрусталем, в большой лепной китайской вазе стояла ветвь калины с красными ягодами, и мне стало казаться, что все это происходит во сне…

Тамара внимательно прислушивалась к нашей беседе, и лицо ее освещала нежная, ласковая улыбка, которую я впервые заметил, когда она была в гостях у своих коллег.

И если бы не одна горькая для меня деталь, я мог считать себя в тот день счастливейшим из смертных…

В разгар нашего застолья разгоряченный выпитой водкой хозяин (а выпил-то он всего грамм двадцать) вдруг стукнул себя по лбу, с удивительной для его возраста живостью вскочил и скрылся в соседней комнате. Вскоре он вышел оттуда с бутылкой красного вина.

— Чуть не забыл! Кавказцев надо угощать вином, водку они не любят…

— Откуда у тебя вино? — изумилась Тамара.

— Твой знакомый интендант меня балует. На прошлой неделе заходил, принес немного табака и две таких бутылки. Я не хотел брать, но он все-таки настоял на своем.

Тамара вспыхнула.

— Отец, я же просила тебя ничего от него не принимать, — в голосе ее звучала досада.

— А я и не принимаю, но он так настойчив… Вот, например, дрова. Прикатил целую машину. Я, конечно, отказался. Тогда он договорился с соседями, пообещал им половину с условием, что они распилят и поднимут дрова ко мне. Те с радостью согласились и, не спросясь меня, приволокли кучу дров… Нет, нет, слишком уж он настойчив…

— А ты не открывай ему дверь, — глухо проговорила Тамара.

Я сидел как в воду опущенный. Было ясно, что речь идет о том самом генерале, который «безумно влюблен в Тамару».

Вечер сразу же потерял для меня всю свою прелесть. В груди что-то кололо, в висках стучала кровь, мне не хватало воздуха…

Я терзался в догадках, как далеко зашли отношения у Беляевой с «настойчивым» ухажером.

Эти мысли отравили мне все настроение.

Умолк и хозяин.

Тамара сидела опустив голову.

Как они ни уговаривали меня остаться ночевать, уверяя, что мосты уже разведены, я не согласился.

Мосты и в самом деле были разведены, и всю ночь я бродил по ночному Ленинграду, утешая себя мыслью, что все равно не смог бы сегодня заснуть. Зато я выкурил весь свой запас табака.

От мрачных мыслей и никотина у меня помутилось в голове. Мне все время мерещилась Тамара и с ней этот проклятый генерал. Я отгонял, как назойливых мух, мучительные подозрения, но воображению то и дело рисовались невыносимые картины.

Я не мог сдержать стона, представляя себе Тамару в объятиях пузатого интенданта, и невольно убыстрял шаг, словно желая убежать от кошмарных видений…

Со стороны, наверно, мой бег по спящему глубоким сном городу показался бы безумным. И если я не привлекал особого внимания, то, видимо, лишь потому, что в ту пору не одна несчастная жертва войны и блокады бродила по городу в поисках дорогих теней.

Меня неотвязно преследовал образ обнаженной Тамары, к которой льнет охваченный животной страстью немолодой и некрасивый мужчина…

Эта адская ночь запомнилась мне навсегда. Я тогда впервые почувствовал, как хрупка и тонка грань между трезвым рассудком и безумием…

И еще я понял, что одержим жесточайшим из недугов, болезнью, нещадно терзающей человечество, — ревностью…

Ревностью, грызущей плоть и душу, иссушающей сердце и мозг, беспредельной, как мир, и необъяснимой, как и сам человек…

На следующий день я встретился с Тамарой как ни в чем не бывало. Я ждал ее возле известного кафе «Квисисана» на тихом и безлюдном Невском и, едва завидев ее, забыл обо всех своих подозрениях…

По-видимому, как и все люди, я не лишен актерских данных, иначе Тамара должна была бы непременно заметить следы той изуверской ночи на моем лице.

Последующие четыре дня мы были почти неразлучны. И для меня это были самые светлые дни за всю войну… Я чувствовал себя на вершине блаженства.

Ни я, ни Тамара уже не скрывали, что не можем обойтись друг без друга.

Есть на свете города, которые своим особым романтическим духом и божественным обликом вдохновляют человека на самые возвышенные чувства. Таким благословенным городом и для меня, и для Тамары оказался Ленинград!

В тот незабываемый май он был особенно прекрасен — сухой, теплый, солнечный.

Взявшись за руки, мы допоздна бродили по мостам, по Лесному, по Невскому, по сказочно красивым набережным и жадно вдыхали аромат только что распустившейся листвы.

Зато по ночам, стоило мне остаться одному, как гиеной накидывалась на меня испепеляющая душу, иссушающая мозг ревность… Но достаточно мне было встретиться с Тамарой, чтобы вновь обрести душевный покой и ощутить безмятежное счастье. В таком единоборстве находились между собой мои счастливые дни и бессонные белые ночи…

Впрочем, дни, похожие на чудесные видения, так же быстро уплыли, как сказочные ладьи.

У нас оставалось еще два дня, когда я начал мучительно думать о разлуке, и ожидание чего-то страшного отравляло мою радость.

И вот он настал — день расставания.

Она пришла проводить меня. Мы долго шагали по полупустому перрону Финляндского вокзала. Разговор не клеился. Тамара казалась мне бледной и какой-то задумчивой.

Правда, через несколько дней Тамара должна была вернуться, и мы снова могли увидеться, но все равно было ужасно трудно расставаться с ней.

Во мне боролись противоположные чувства: с одной стороны, я хотел обнять ее, попросить прощения за оскорбительную ревность, а с другой — с трудом удерживался от ехидных намеков, готов был наговорить ей кучу гадостей и уйти.

Уйти? Но я прекрасно знал, что уйти от нее навсегда я не в силах.

Если бы я твердо был уверен в ответном чувстве Тамары, возможно, я действовал бы решительнее, но страх потерять ее удерживал меня от безумных выходок…

В общем, я не знал, как быть и что делать. Тамара выглядела усталой и грустной, я не знал отчего: может, ей передалось мое настроение…

Как жаждал я услышать от нее добрые, обнадеживающие слова, которые всегда вселяли в меня бодрость и надежду, но она молчала. А заметив мою отчужденность, стала еще более замкнутой и неприступной.

Наперекор желанию сердца я как-то холодно, нехотя протянул ей руку.

Она подняла на меня большие, затененные длинными ресницами глаза, грустно улыбнулась, застегнула пуговицу на моей шинели, постучала беленьким пальчиком по моей груди, благословив традиционным фронтовым напутствием.

И только в этот миг я понял, что Тамара ждала от меня последнего, самого важного слова: она ждала, что я попрошу ее стать моей женой…

Еще не было поздно, но я почему-то подумал, что уже все кончено, все пропало, повернулся и пошел к вагону. У меня было такое чувство, что не я повернулся и пошел к своему вагону, а ноги сами, против моей воли, понесли меня прочь…

Войдя в расшатанный полупустой вагон, я остановился у окна с выбитым стеклом, весь во власти одной-единственной мысли: была ли она близка с этим проклятым генералом? Да или нет?! Какая гарантия, что, однажды отдавшись ему, она не повторит этого шага снова? Ведь женщина, отдавшаяся мужчине, покоренная крепость, ключи от которой всегда лежат в кармане победителя.

«Может, сойти с поезда, сказать ей обо всем?.. Может, она рассеет мои подозрения?..»

«Но почему должен уступать я, а не она? Пусть она сама вызовет меня на откровенность».

«Но кто кому причинил боль?! Она мне или я ей?»

«Кто, в конце концов, виноват — я или она?!»

Тем временем поезд тронулся.

Тамара сняла перчатку и помахала мне рукой. Потом повернулась и пошла, низко опустив голову.

Мне это тоже показалось обидным: почему она не дождалась, пока поезд скроется из глаз? Куда ей спешить? Может, ее поджидает он? Ведь у него машина, и он может приехать в любую минуту. Ему не надо трястись в поезде! Возможно, он и устроил ей командировку в Ленинград? Четыре дня разрешил провести со мной, а четыре оставил для себя!

На рассвете я прибыл в свою часть — и ничего вокруг не узнал! Батареи были сняты с позиции, орудия приведены в походное положение, штабное имущество грузили в автофургоны, люди бесконечно сновали взад-вперед.

Начальник штаба сообщил мне, что нашу часть перевели в распоряжение Волховского фронта и нам надлежит немедленно отправляться в путь.

Я горько про себя усмехнулся: через несколько дней я надеялся встретиться с Тамарой, а теперь неизвестно, увидимся ли мы когда-нибудь вообще. Не зря говорится: «Человек предполагает, а бог располагает»…

Спустя всего два-три дня мы попали в самое пекло сражений и едва не увязли в волховских торфяниках. Но тот же «бог» сжалился над нами, и в начале зимы, когда схваченные морозом болота сделали передвижение возможным, нас вернули опять на Ленинградский фронт.

По дороге к Ленинграду мы должны были задержаться в городке, где находился госпиталь Беляевой. Я намеревался повидать ее, но боялся, что после того страшного прощания и затянувшейся разлуки она и думать обо мне забыла.

Покончив с делами, я поспешил в госпиталь. Новенький «виллис» в руках моего шофера Бешко превратился в самолет!

Но меня поджидало новое огорчение: в госпитале мне сказали, что Тамара, получив сообщение о болезни отца, срочно отбыла в Ленинград. Это неожиданное известие опять подкосило меня.

Не знаю, что здесь было подозрительного, но забытая ревность вновь поднялась со дна моей души и затмила мой смятенный рассудок. Меня била дрожь, я метался, как зверь в клетке, пока не принял решения немедленно помчаться в Ленинград.

Внушив себе, что поспешный отъезд Тамары был не чем иным, как замаскированным свиданием, я решил застать «преступницу» на месте преступления! Этот вывод окончательно свел меня с ума.

Я пришел в себя лишь тогда, когда наш «виллис» уже мчался в Ленинград. Но и в дороге пришлось несладко. Фантастические видения одолевали меня: жуткий интендант в облике сатира сжимал в волосатых руках обнаженную Тамару.

Было уже за полночь, когда мы прибыли в Ленинград. Мне казалось, что в дороге я провел целую вечность.

Не снижая скорости, мы миновали пригороды — Удельную и Лесное. Так же быстро промчались по Кронверку, через Тучков мост на Васильевский остров. И когда показалось Смоленское кладбище, сердце у меня тревожно забилось. Мы повернули направо и остановились перед знакомым серым зданием.

Огромный дом походил на слепого великана. Это сходство усиливалось благодаря зияющим провалам окон. Кое-где вместо стекол были глухие ставни, кое-где проемы заткнуты матрацами, подушками, каким-то тряпьем. Некоторые окна забиты досками. От этого мрачноватый дом казался пугающе нежилым и пустынным.

Я выскочил из машины, отсчитал на четвертом этаже пятое окно от угла… и сердце мое заколотилось еще быстрее: наметанный глаз артиллериста легко различил тусклый свет за маскировочной шторой…

Это была ее комната. И она была дома!

Но почему так поздно у нее горит свет? Может, у нее гость? Подлая мысль снова подкралась ко мне. Я покачнулся и, чтоб не упасть, схватился за крышу «виллиса».

И внезапно ураганом налетело на меня злобное желание, чтобы подозрения мои оправдались и я застал Тамару с генералом. Желание это было столь сильным, что я сам удивился: как может человек так желать того, что противоречит всем его чувствам и стремлениям, чего он боится, как смерти, что может принести ему одно лишь несчастье?!

Я злорадно представлял себе, как побледнеет Тамара, застигнутая «на месте преступления», как засуетится пузатый интендант, как затрясется его жирный подбородок при виде направленного на него пистолета!

Но я не буду стрелять! Я заставлю его ползать на коленях и просить у меня прощения. Чтобы Тамара видела, какому ничтожеству отдалась! Он небось и стрелять-то как следует не умеет, от пушечного залпа уши прикрывает, а гранату ни за что в жизни не решится бросить. Он жалкий трус и больше никто!

Расправлюсь с ним, а потом за нее возьмусь. «Он тут ни при чем, ты, ты — грязная тварь! Бесстыдная, бессовестная! Ты знаешь, кто ты, кто ты?..»

— …Это я, Бешко, товарищ майор… Ваш шофер…

— Чего тебе?

— Там канал, товарищ майор, снегом занесен, не сорвитесь, скользко…

Я огляделся. Знакомый серый дом находился примерно в ста шагах от меня. Я не заметил, как подошел к каналу, отделяющему Васильевский остров от острова Декабристов…

— Товарищ майор, ваш заместитель по хозчасти дал мне водки, может, выпьете для согрева… немного?

— Давай.

Бешко побежал к машине и принес поллитровку с жестяной кружкой.

— Чего ж ты всю дорогу молчал?

— Я два раза вам предлагал, но вы не ответили…

— Ух, хороша! Как огонь! Налей еще.

— Интенданты знают свое дело. Для своих у них особая водочка.

— Бешко, давай за что-нибудь выпьем. Без тоста в горло не идет. Такой уж я несуразный…

— Давайте, товарищ майор.

— Выпьем за то, чтобы всех нечестных людей вывели на чистую воду.

— Аминь!

Бешко, размахнувшись, далеко забросил пустую бутылку.

Я ощущал, как разливается по телу живительное тепло. И ревность вроде бы поутихла, хотя желание «застукать» влюбленную парочку стало, пожалуй, еще сильнее.

Сердце у меня билось не так уж сильно, я успокоился и считал, что вполне могу принять разумное решение.

Я вернулся к Тамариному дому, стал разглядывать его снизу. Свет все еще выбивался из-под шторы.

Внезапно мой взгляд приковала водосточная труба, длинным удавом свисавшая с самой крыши до земли и огибавшая карниз каждого этажа.

От трубы до окна Тамары было не больше десяти метров, но вдоль этажа тянулся довольно широкий карниз, по которому, как мне показалось, нетрудно было бы пройти. Так что, поднявшись по трубе, я бы вполне мог добраться до Тамариного окна.

Эта мысль пронзила меня молнией.

«А что, если действительно… Ха-ха-ха, представляю, какие у них будут перепуганные лица… Неужели она и тогда будет отпираться!.. Ну ничего, я сейчас с ними рассчитаюсь!»

Это мстительное чувство швырнуло меня к трубе. Я внимательно ее осмотрел. Она оказалась из толстой жести, твердой, как чугун, на совесть сработанная для дождливого Петербурга. Труба была надежно прикреплена глубоко вбитыми в стену железными костылями, пропущена сквозь прочные обручи, как нитка в игольное ушко. Обручи, охватывающие трубы, были крепко приварены к костылям.

«Поднимусь», — решил я, измеряя глазом расстояние между костылями. Человек моего роста, стоя на одном костыле, мог (правда, с трудом) дотянуться до второго. Труднее всего было преодолеть выдававшийся вперед карниз. Чтобы преодолеть его, надо было на какое-то мгновение повиснуть в воздухе. Альпинисты такие наклоненные вперед скалы измеряют так называемым «отрицательным» углом. Я боялся, что в момент преодоления карниза, когда я повисну на трубе, она может не выдержать тяжести моего тела, и тогда…

«Красивая смерть! — подумал я. — Увидят меня распластанным на земле и скажут: «Да, видать, он от любви свихнулся, несчастный».

Я понимал всю глупость своего замысла, и в глубине души даже стыдился его, но стоило представить милующуюся за темной шторой парочку, как уже ничто не могло меня удержать.

— Бешко! — позвал я шофера. — Разверни машину и подгони ее задом вот к этой трубе, вот сюда, к стене, понял?

Бешко смотрел на меня удивленными глазами.

— Товарищ майор, а зачем к стене?

Это был первый случай, когда Бешко медлил с выполнением моего приказа и даже задавал вопрос.

— А ну-ка давай быстрей! — так грозно крикнул я, что он мгновенно сел за руль. Однако долго не мог завести машину. Я готов был поклясться, что у него тряслись руки. Видимо, разгадав мой замысел, добрый Бешко не на шутку перепугался.

Улица была пустынной.

С осторожностью циркача, готовящегося к сложному трюку, я сперва влез на крышу «виллиса», а оттуда взобрался на первый костыль. К счастью, нога точно умещалась на нем, благодаря чему я мог свободно просовывать ступню между трубой и стеной.

Схватившись за следующий костыль, я подтянулся повыше, но тут дорогу мне преградил карниз бельэтажа.

Я посмотрел вниз. Бешко следил за мной задрав голову.

Карниз оказался намного шире, чем он виделся снизу; было ясно, что в толстом полушубке через следующий карниз мне не перебраться.

Я снял полушубок и бросил его вниз, потом напряг все силы и начал преодолевать злополучный карниз.

Тут-то и начались главные трудности: холодный как лед металл обжигал мне грудь и руки. Я лишь тогда передохнул, когда ухватился за костыль, вбитый над карнизом. Подымаясь выше, я касался трубы то боком, то животом, защищенными, к счастью, меховым жилетом.

Второй карниз я одолел с еще большим трудом. И ощутил настоящий страх — силы мои иссякали, а до цели было еще далеко! Да и спуск не сулил ничего хорошего! Я должен был вслепую искать ногами опору, повиснув над карнизом. Тут долго не повисишь на таком морозе!

Я проклинал себя за опрометчивость и глупость. Но стоило взглянуть вверх, как любопытство пересиливало страх и упрямство толкало меня вперед. С неимоверным напряжением я преодолел и третий карниз, но почувствовал, что окончательно обессилел.

Ноги отяжелели, а руки ныли от напряжения. Так и хотелось опустить их вниз. Каждая минута приближала меня к катастрофе. Я все больше замерзал и слабел. К тому же я отрезвел и от этого стал менее решительным.

Приблизясь к четвертому карнизу и отклонясь в сторону, чтобы через него перебраться, я повис в воздухе и с ужасом почувствовал, что сейчас сорвусь. Леденящий холод лишал меня последних сил.

Я собрал всю свою волю и, чувствуя страшную боль в предплечьях, перевалил через карниз. Но это последнее усилие так изнурило меня, что тело мое сделалось мягким, как тряпка.

А мне еще предстояло пройти по обледенелому карнизу метров десять до самого окна. Это тоже было непросто, хотя и легче, чем лезть по трубе.

Я дрожал как в лихорадке и обливался потом.

Прижимаясь грудью к мерзлой стене, я боком двинулся к окну. Малейшая неточность могла стоить мне жизни.

…Когда я наконец поравнялся с зашторенным окном и уперся руками в раму, сердце мое так колотилось, словно хотело выпрыгнуть из груди. Мне казалось, что я сейчас умру от разрыва сердца.

Нижний угол маскировочной шторы был оборван, и, очевидно, оттуда и выбивался свет, который я видел снизу. Но я никак не мог заставить себя нагнуться и заглянуть в эту щель.

Наконец справившись с собой, я приник к стеклу, но движение мое было таким резким, как будто я уклонялся от просвистевшей над головой пули. Это чуть не погубило меня, я пошатнулся и, потеряв равновесие, едва не полетел кубарем вниз. Но, слава богу, в самый последний миг удержался.

…На столе горела лампа с прикрученным фитилем. Прямо против окна стояла кровать. На груде подушек лежал бледный как полотно старик, безжизненно прикрыв глаза и вытянув вдоль тела руки. У изголовья в мягком кресле сидела Тамара, накинув полушубок и вытянув вперед ноги, обутые в белые бурки…

Меня словно кипятком окатили.

Сначала у меня перехватило дыхание, потом я весь обмяк.

Во мне боролись странные и совершенно противоположные чувства: непередаваемая радость и в то же время какая-то досада, что ожидания мои не оправдались…

В конце концов борьба чувств завершилась победой искренней радости. Я с облегчением вздохнул и, слишком неосторожно оторвавшись от окна, опять едва не полетел вниз.

Бедный Бешко метался внизу…

Могла ли Тамара подумать, что я находился сейчас в двух шагах от нее, приведенный сюда нелепой ревностью?! У меня было мелькнула мысль постучать в окно, но, представив себе, как испугаются отец и дочь, я передумал.

Чем срамиться и признаваться в собственном позоре, я предпочел еще раз проделать смертельно опасный путь.

Сколько я себя помню, в такую трагическую ситуацию никогда не попадал. Но я согласился бы умереть раньше, чем предстать в смешном виде перед той, которая мне была дороже жизни…

Я поглядел на обледенелый карниз и содрогнулся: все мое существо отвергало предстоящий путь вниз.

Сделав над собой усилие, я добрался до трубы, схватился за нее обеими руками и заскользил до следующего карниза. Опираясь на него животом, я ногой стал нащупывать костыль. Не найдя его сразу, я долго упирался подбородком в обледенелый карниз, но, на счастье, нащупав костыль, каким-то чудом обогнул карниз и пополз дальше.

Миновав один этаж, я понял, что дальше спускаться таким образом не могу.

Остановившись в раздумье, я внимательно осмотрелся. Рядом со мной тянулся ряд темных оконных проемов. В большинстве из них стекол не было. Внезапно меня осенило: надо было влезть в окно, через какую-нибудь квартиру выбраться на лестничную клетку!..

Я так и сделал: добрался по обледенелому карнизу до ближайшего окна, но ставни оказались так крепко затворены, что я не смог их открыть. Двинувшись дальше, то и дело останавливаясь, я в конце концов оказался у полуоткрытого окна. Взобравшись на подоконник, я постарался получше рассмотреть темную замерзшую комнату.

Полы под окнами заметены снегом. Разбитую лампочку раскачивал ветер. В ужасающей пустоте вещи пугливо и зябко прижимались к стенам.

Кто знает, может, замерзший хозяин комнаты лежал где-нибудь рядом как страшное следствие безжалостной блокады…

Я спрыгнул в комнату и налег на единственную дверь. Она немного поддалась, но с таким скрипом, какой издает ржавый гвоздь, выдергиваемый из доски. Я налег посильнее, доски, которыми была забита дверь, оторвались, и дверь распахнулась, стукнувшись об стену.

Я оказался в коридоре, еще более мрачном и затхлом. В конце коридора виднелась дверь, запертая на замок. Я вернулся к окну и крикнул Бешко. Он в мгновение ока поднялся с какими-то инструментами и стал снаружи возиться с замком.

Через минуту я уже стоял у машины, а у меня было такое чувство, будто миновала целая вечность…

Я еще раз посмотрел на знакомые бледно освещенные окна, на карнизы, преодоленные нечеловеческим напряжением сил, и только теперь осмыслил всю меру своего безумия, вызванного бешеной ревностью.

Упаси вас бог от этой пестрой змеи, гнездящейся в сердце, своим раздвоенным жалом отравляющей жизнь, сдавливающей душу своим липким телом!

Бешко обернул мне ноги войлоком, закутал меня в запасной тулуп и погнал «виллис» к нашей воинской части.

Я старался не думать о случившемся, но недавнее прошлое, все пережитое то и дело всплывало перед глазами.

Вскоре после этого мою часть перебросили в Прибалтику, в распоряжение генерала Баграмяна, для разгрома вражеских группировок, попавших в окружение.

Прошло еще некоторое время, и после томительного ожидания я наконец получил от Тамары письмо.

Раскрыв конверт, я сначала удивился — чернила местами расплывались, строчки были неровные — и только потом понял, что Тамара плакала, когда писала. «Неделю назад я похоронила отца, — писала она, — и осталась совсем одна…»

Если бы мог, я бы на крыльях к ней полетел. Но об этом нечего было и думать: военные действия разворачивались с такой быстротой, что вздохнуть было некогда.

Должен признаться, что и в эти тяжелые дни я непрерывно думал о Тамаре и, улучив свободную минутку, с радостью предавался мечтам. Теперь, вспоминая эти мечты, я вижу, что в них было больше страсти, чем нежности, больше чувственного, чем духовного.

А такая односторонность всегда оказывается роковой! Там, где больше плотского, пышным цветом распускаются низменные страсти, а любовь непременно меркнет, постепенно превращаясь в застывшую, обросшую слоем жира привычку. А привычка уничтожает всякую радость так же неотвратимо, как засуха губит злаки.

Я начинал сомневаться даже в красоте Тамары. Я все чаще подумывал, что если среди мужчин оказывается одна женщина, то она всегда кажется красивее, чем есть на самом деле. Чтобы оценить внешность женщины, ее необходимо увидеть рядом с другими красавицами, и если ее прелесть погаснет, как уголек, опущенный в воду, значит, красивой ее называть нельзя. Пробный камень женской красоты — та же женская красота. Женщина должна сверкать рядом с другой женщиной, а среди мужчин любая дурнушка покажется красоткой…

Тамара всегда и всюду блистала, как драгоценный камень, но я твердил себе, что все равно она мне не пара. Иметь такую любовницу очень даже хорошо, но в жены умные люди берут других… Цинизм все больше оплетал меня своими путами.

Но все несчастье заключалось в том, что рожденный ревностью вывод мне самому казался сомнительным, порой я считал его плодом болезненной подозрительности и тогда с еще большей силой жаждал встречи с Тамарой.

Но увидеть ее мне довелось только через три месяца…

Уже смеркалось, когда я пришел к ней в госпиталь.

Едва войдя в просторный стеклянный вестибюль, я увидел быстро идущую мне навстречу Тамару. Она протянула ко мне руки, словно хотела меня поймать. Я схватил ее и привлек к себе. Она не противилась, наоборот, прильнула ко мне, положив голову мне на плечо.

От волнения я не мог произнести ни слова. Не скоро я сообразил, что изо всех сил сжимаю в своих руках запястья Тамары.

На нас уже оглядывались, и мы почувствовали себя неловко. Чтобы избавиться от любопытных взглядов, мы вошли в госпитальный скверик и сели на скамью.

Тамара заметно похудела, но мне она показалась еще прекраснее.

Со слезами на глазах рассказывала она мне о последних минутах отца и добавила, что он вспоминал обо мне.

От этих слов я почувствовал в горле колючий ком и как-то очень ясно представил себе бледное лицо старика, его беспомощно вытянутые руки, откинутую на подушки голову… Я видел многих умирающих на поле боя, но их лица не запомнились мне с такой поразительной четкостью…

В тот вечер мы с Тамарой проговорили допоздна. Расставшись с ней, я чувствовал себя, как верующий после исповеди. И твердо решил на следующий же день просить Тамару стать моей женой. Я не сомневался в ее согласии.

Наутро меня вызвали к командующему артиллерией армии. Моей части поручалось провести испытания снарядов нового образца. Это меня очень обрадовало: артуправление находилось рядом с госпиталем.

Я решил зайти к Тамаре и, не откладывая, все ей сказать. Я надеялся признанием облегчить свою душу и полагал, что внезапность моего объяснения послужит гарантией успеха.

Попросив дежурного вызвать Беляеву, я сел на скамью под липой, на ту самую, где мы сидели вчера.

Тамара вышла не скоро, удивив меня своим мрачным видом. Ее неприветливый взгляд лишил меня дара речи.

— Ты думаешь, что мне больше делать нечего, как бегать на свидания? — нахмурившись, спросила она.

Я прервал ее:

— У меня важное дело к тебе…

— Самое важное дело — то, которое мы делаем по долгу службы. Ты оторвал меня от больных…

— Ничего. Немного подождут.

— Что за цинизм — «подождут»! От тебя я этого не ожидала, А знаешь ли ты, в каком состоянии они?

— Не понимаю, что за спешка? Неужели твои подопечные не могут и минуты без тебя обойтись?

— Вы, артиллеристы, таковы: раз-два и пошел, вы это называете быстротой и натиском.

— Когда мы огнем пробиваем другим путь, тогда…

— Давай короче: зачем ты пришел? Твои частые визиты могут вызвать нежелательные разговоры. Может, тебе кажется, что война уже кончилась?

Я понимал, что она права, и, наверно, поэтому, как это часто бывает, гнев все сильнее овладевал мною.

«Действительно, с чего это я голову потерял. Перед угрозой смерти не бледнел, а тут в собачонку превратился, бегаю за ней как дурак».

Мужская гордость и оскорбленное самолюбие заговорили во мне. Я решил наконец покончить с мучительной неопределенностью.

«Или — или», — подумал я и резче, чем следовало, заявил:

— Я тоже, между прочим, занят и пришел лишь затем, чтобы узнать, согласна ли ты выйти за меня замуж! Ответь мне прямо и определенно.

Я наблюдал, как менялось ее настроение, глаза поблекли, лицо вытянулось, по всему было видно, что она растерялась. Видимо, она не ждала такого предложения, во всяком случае — сейчас.

Она задумалась. Покраснела. Так низко наклонила голову, как будто ее пригнули силой.

Несколько минут мы оба стояли молча.

Я принял ее молчание как знак согласия и, сразу осмелев, значительно тверже повторил свое предложение, даже с некоторым воодушевлением.

Тамара продолжала молчать. Она явно волновалась.

Я привлек ее к себе и хотел поцеловать. «Пусть смотрят! Пусть все знают, нам теперь нечего скрывать. Она моя». Указательным пальцем я поднял за подбородок ее поникшее лицо и не смог сдержать удивления: в ее больших лучистых глазах стояли слезы…

«Отчего? От радости? Но не похоже… Неужели?.. Не может быть!»

— Тамара, что с тобой?

— Я несчастна, несчастна…

— Несчастна?!.. Нет, ты скажи прямо — выйдешь за меня или нет?

— Нет.

— Тамара, ты с ума сошла!

Во рту у меня пересохло. И хотя я все еще прижимал ее к груди, внезапно она показалась мне недосягаемо далекой… Мною овладели страх и предчувствие беды. Мне было горько и больно…

«Получил? Ты потерял ее, теперь верни попробуй». Эта мысль вертелась в голове и мешала мне думать, чувствовать, говорить.

— У меня есть муж, и, пока я не убедилась, что он в самом деле не вернется… я не имею права, не могу…

— Тамара, подумай, что ты говоришь! Он никогда не вернется…

— А если вернется, что тогда?

— Ну хорошо. А как же я?

— Я должна дождаться его…

— Значит, я не дорог тебе?

— Напротив, очень дорог, и ты это прекрасно знаешь. Но ничего не поделаешь, такова моя судьба… Если я поступлю по-другому, я сама буду себя презирать. Я буду ждать, и если он не вернется, и если ты, конечно, дождешься меня и захочешь…

Тамара смешалась. Ей неудобно было сказать: дескать, я буду ждать его, а ты меня.

— А если он все-таки не вернется? — как-то машинально, не думая спросил я.

— Тогда все будет так, как ты захочешь.

Я посмотрел на Тамару и понял, что она не изменит своего решения, не изменит, что бы ни случилось. Я уже достаточно хорошо изучил ее характер и знал, что продолжать разговор бесполезно.

Я ощутил такое утомление и усталость, как будто таскал пудовые мешки. Мне хотелось лечь там же на землю, расправить спину, вытянуть ноги… Какая-то страшная тяжесть навалилась на меня.

Она, должно быть, поняла мое состояние. Разгладила пальцами мои брови, нежно поцеловала складку на лбу и, резко оторвавшись от меня, убежала. По ее согнутым плечам было заметно, что она с трудом сдерживает рыдания.

После того памятного дня прошло много времени.

Я дал себе слово не думать больше о Тамаре. Но мысль то и дело устремлялась к ней.

Я твердо решил найти ее после войны и напомнить про данное мне обещание. Конечно, при условии, что… Но об этом я старался не думать.

Поразительно, как случай связывает и переплетает друг с другом человеческие судьбы, когда счастье одного строится на несчастье другого… Как же мудр был человек, воскликнувший первым: «Господи, как вознести одного, не поправ другого!..»

Я ждал возвращения человека, от которого зависела моя судьба…

Я ждал.

И он явился.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Два дня шли нескончаемые дожди. Вражеская артиллерия молчала. Я решил воспользоваться случаем и обучить младших командиров новому приему тренажа, который вычитал в журнале «Артиллерист».

На расстоянии сорока метров друг от друга я приказал вбить два высоких столба и натянуть между ними проволоку. Около одного из столбов поставили лебедку и попытались быстрым перемещением модели создать имитацию движения. Для тренажа наводчиков этот прием был очень полезен.

Я не доверял это дело ни артинженеру, ни воентехникам и сам возился с лебедкой.

За этим занятием и застала меня проверочная комиссия: из штаба армии прибыли сотрудники санитарного управления, меня хотели видеть.

Вот так всегда: как только наступала временная передышка, являлись бесконечные комиссии!

Раздраженный непослушной лебедкой, я ругнул про себя комиссию и попросил своего начальника штаба принять гостей.

Он заколебался: вроде неудобно, люди из управления армии. Но мне не хотелось оставлять дело незавершенным.

Вечером мне сообщили, что комиссия закончила свою работу и хотела бы ознакомить меня с составленным актом.

Пришлось согласиться.

Я сидел в блиндаже, когда мой начштаба привел комиссию. Первым вошел долговязый подполковник. За ним какая-то женщина. Едва она переступила через порог, я так и обомлел: передо мной стояла Тамара! Это было так неожиданно, что я не поверил собственным глазам…

Подполковник выглядел недовольным, а Тамара лукаво мне улыбалась.

Мог ли я после этого слушать скучный акт о том, что на такой-то батарее, в таком-то взводе, у такого-то солдата был обнаружен такой-то паразит?!..

Сине-красный нос подполковника навел меня на гениальную мысль: я вызвал заместителя по хозчасти, шепнул ему пару слов и вскоре пригласил санитарную комиссию к столу.

После первого же стакана подполковник оживился и ударился в воспоминания. Я воспользовался моментом и предложил Тамаре выйти на воздух.

— Эй, вы, — крикнул подполковник, — куда так сразу!.. Товарищ майор, — обратился он ко мне, — вы не думайте, что это простая женщина, это знаете кто…

Мы не стали его слушать, вышли из блиндажа и двинулись по залитой лунным светом дороге.

— Он приехал, — нарушила молчание Тамара. В голосе ее слышалась затаенная тревога.

Я предпочел бы, чтобы меня огрели молотом по лбу, как убойного быка, тогда бы все сразу кончилось и не пришлось бы так мучиться и страдать…

Не знаю, как я шел дальше, должно быть ноги сами несли меня.

Не знаю и того, как долго мы шли.

Потом я стал постепенно приходить в себя и услышал голос Тамары.

Она что-то горячо мне говорила, я невольно стал вслушиваться в ее слова.

— Ты думаешь, мне легко? Евгений неузнаваемо изменился. Он стал нервным, ревнивым, странным. Всем недоволен. Иногда мне кажется, что мы совсем чужие друг другу… Но что делать, я жалею его…

— Если жалеешь, значит, не любишь, — вырвалась у меня где-то вычитанная фраза.

К удивлению моему Тамара не ответила на это замечание.

— Он очень любит меня, — сказала она, помолчав.

Мне захотелось закричать что было силы: «А я? Разве я не люблю тебя?» Но я сдержался и лишь с горечью подумал про себя: «Любит! Да она просто себе цены не знает! Такую всякий полюбит! Ведь нет же второй такой на свете!..»

И тут я понял, что ничего не произойдет, что я не покончу с собой и ее не убью, как это иногда представлялось мне бессонными ночами.

И эта мысль почему-то меня успокаивала. Так, должно быть, примиряется с судьбой приговоренный к смерти, когда его выводят на расстрел и он знает, что ничего уже изменить нельзя…

Хорошо, когда человек умеет утешать самого себя и есть у него чем утешиться. Но мне негде было искать утешения! Было единственное — Тамара, и ту отняли…

Мы шли долго. И Тамара все время говорила, говорила. Как будто хотела убедить себя, что поступила правильно.

Я понял, что она говорила не столько для меня, сколько для самой себя.

Видимо, ее мучило раздвоение: перед совестью своей она была права, но зато изменила чувству!

Правильно ли она поступила? — вот вопрос, который мучил ее, видимо, еще больше, чем меня.

А я молчал, как будто проглотил язык.

Потом я почувствовал, как она обняла меня, горячими, быстрыми поцелуями покрыла мое лицо, лоб, глаза, губы, потом оттолкнула, как будто я удерживал ее (а я стоял недвижно как пень), и побежала к блиндажу…

…Нос у подполковника покраснел еще больше. Наше отсутствие показалось ему подозрительным, и с присущей ему бестактностью он объявил об этом заплетающимся языком: «Вы, артиллеристы, не способны к осаде, вы все хотите взять штурмом и поэтому часто остаетесь ни с чем».

Я ничего ему не ответил. Мне было не до него! А Тамара так на него взглянула, что он, бедный, сразу протрезвел, встал из-за стола и начал искать свою шинель.

Я отправил комиссию на своей машине, а сам долго стоял и смотрел им вслед.

С тех пор прошло много времени.

Война шла к концу…

Однажды вечером, дело было ранней весной, мне позвонил оперативный дежурный и сказал, что меня желают видеть два полковника медицинской службы.

За территорией штаба, перед полосатым шлагбаумом стояла зеленая «эмка». При моем появлении из машины вышли две невысокого роста полные женщины в долгополых шинелях. Я сразу узнал их и, признаюсь, с удовольствием пригласил к себе. Но они наотрез отказались.

— Мы были здесь рядом и решили вас навестить. Помните, как это у Шота Руставели: «Не забывай старой дороги и старого друга»? — Низенькая плотная Нина Георгиевна обеими руками ухватилась за пуговицу моей шинели и, глядя на меня поверх очков, виновато улыбнулась.

— «Не желать разлуки с другом», — подхватила Варвара Семеновна, чья желтизна и скуластость стала еще заметнее, и теперь она больше, чем когда-либо, была похожа на монголку. На ее погонах одной звездочкой стало больше.

— Знаете, я ведь хорошо была знакома с автором, — сказала она, ласково мне улыбнувшись.

— Теперь вы меня не собьете с толку, — ответил я. — Ни Руставели, ни ваш знакомый поэт моими соседями не были!

Обе рассмеялись от души, но так внезапно умолкли, словно кто-то сурово одернул их.

— Хватит с вас и того, что Юстин Ивлианович был вашим соседом в Тбилиси, — лукаво прищурилась Нина Георгиевна, беря меня под руку. — Пройдемтесь, с того холма должен открываться прекрасный вид…

Мы молча смотрели в даль, окутанную легкой весенней дымкой, на широкий простор, позолоченный солнечным светом, на бледный желтовато-зеленоватый цвет, окрасивший верхушки пробужденных от зимней спячки берез, и не знаю почему, но я ощущал ужасную пустоту в душе. Мне казалось, будто лес, пролегший зеленой каймой у самого горизонта, и река, вьющаяся серебряной лентой, были не настоящими, а нарисованными.

На меня нахлынули воспоминания, навеянные встречей со старыми друзьями, а перед глазами все время маячило бледное лицо Тамары.

«Интересно, зачем они все-таки приехали? — думал я, в глубине души убежденный, что причиной их появления была Беляева. — Спросить или не спрашивать, — гадал я, — ведь обе знают, что сейчас я думаю только о ней. Промолчу — еще решат, что я нарочно ставлю их в неловкое положение».

— Что слышно о Тамаре? — Я постарался, чтобы голос мой не выдавал волнения.

Нина Георгиевна благодарно на меня взглянула, а Варвара Семеновна достала платок, чтобы утереть набежавшую слезу.

Какими чуткими делает война людей к чужому несчастью и какое страшное вырабатывает она подчас безразличие к этому несчастью…

— Ой, не спрашивайте, ей так тяжко, бедняжке. — Варвара Семеновна смотрела куда-то мимо нас, как будто разговаривала сама с собой.

— Что случилось? — спросил я, на сей раз даже не пытаясь скрыть тревоги.

— Вы разве ничего не слышали? — Нина Георгиевна подозрительно на меня взглянула.

— Ничего. — Я почувствовал легкий озноб и с трудом удержался, чтобы не крикнуть: «Да говорите же, не мучьте меня!»

— Евгений в психиатрической больнице, он безнадежно болен.

Эти страшные слова она произнесла без всякого выражения. Я отказывался понимать страшный смысл сказанного.

— Как же так, почему?! — только и смог воскликнуть я.

— Никто толком ничего не знает. — Варвара Семеновна покачала головой. — Такой ужас!.. Бедная Тамара в страшном состоянии, я вам передать не могу… Она его так долго ждала, столько перенесла, стольким пожертвовала ради него, и вот пожалуйста! Боже мой, эта проклятая война лишила человека рассудка. Это ужасно… Мне Тамару жалко, ему-то теперь все равно, — жестко проговорила Варвара Семеновна.

— Не говори так, Варя, — остановила ее Нина Георгиевна. — Мы ведь знаем, какой это был прекрасный человек.

Я никак не мог скинуть оцепенение. Перед взором то и дело возникало какое-то жуткое лицо с бессмысленным взглядом. И тотчас воображению представились полные слез глаза Тамары.

— Но… какая же причина?.. Что произошло?.. — От растерянности я даже вопроса задать не мог.

— Трудно сказать даже нам, медикам. Во всяком случае, его товарищи говорят, что он героически вел себя в плену. Но, видимо, пытки подорвали его душевное здоровье, а мы не сразу это поняли…

Мы замолчали. Каждый думал о своем.

— Повидайте Тамару, — робко попросила меня Нина Георгиевна, — поддержите ее… Она ведь такая… такая… — Нина Георгиевна не закончила фразы, сняла пенсне, платком вытерла слезы и начала протирать стекла.

— Такой второй нет! — со страстной убежденностью подтвердила Варвара Семеновна, словно я один в целом свете сомневался в этой истине.

Обе женщины с надеждой воззрились на меня.

«Они, наверно, знают, что мое появление будет приятно Тамаре, иначе не явились бы сюда с таким твердым намерением», — подумал я, и на душе у меня потеплело.

В тот же вечер я написал Тамаре письмо. Было бы малодушием с моей стороны при данных обстоятельствах говорить о своих чувствах и тем более предлагать ей свою руку. Поэтому я как можно сдержаннее выразил ей свое соболезнование. Однако немного позже, когда я восстановил в памяти написанное, убедился, что невольно выдал самые заветные свои помыслы.

После отъезда Тамариных приятельниц пробежало две недели, а мне не удалось повидать Беляеву.

Каждый божий день я думал о ней. Каждый божий день собирался к ней ехать (тогда мы находились друг от друга на расстоянии каких-нибудь двухсот километров), но неумолимая служба держала меня, и я не мог вырваться ни на минуту.

Не мог упрекнуть и свое командование: на нашем участке фронта стояли самые горячие дни, и, будь я на их месте, тоже не мог бы никого отпустить.

Одним словом, я встретился с Тамарой лишь через месяц после несчастья, случившегося с ее мужем.

Я ждал ее в знакомом стеклянном вестибюле. Она вышла своей обычной горделивой походкой, с виду спокойная и, как мне показалось, надменно-холодная; но больше всего меня поразило то, что она совсем не обрадовалась моему приходу.

«Честный человек иначе и не должен себя вести, — постарался я оправдать ее поведение, — она не разрешает себе мечтать о счастье».

За то время, что мы не виделись, Тамара осунулась и побледнела. Ее веки припухли и покраснели, как будто она недавно плакала. И волосы, против обыкновения, были не так тщательно ухожены.

Когда мы сели на скамью под липой, Тамара уронила мне на плечо голову и горько разрыдалась.

Я растерялся, не знал, как быть, что сказать. Так я сидел неподвижно, пока она не успокоилась.

— Именно тогда, когда мы снова начали привыкать друг к другу… Ты не представляешь, — негромко говорила она, — как я натерпелась. Сначала я вообще ничего не могла понять. Мне казалось, что мы или совсем не знали друг друга раньше, или один из нас неузнаваемо изменился. Евгений был такой странный, нервный… После всех ужасов плена… Он ведь попал к немцам раненный. Дважды бежал из концлагерей, но оба раза его ловили… Трижды был тяжело ранен. И где бы он ни был, как он мне клялся, я была с ним. Теперь, говорил он, я тебя никогда не оставлю. И все-таки оставил, оставил разумом…

Я долго и цветисто говорил о том, что надо взять себя в руки, быть мужественной, но мне самому не нравилось, как я утешал ее. Я не знал, что еще сказать. И когда я заговорил о том, что готов сделать все для того, чтобы облегчить ее страдания. Тамара грустно на меня взглянула и прикрыла мне рот рукой.

Я поцеловал ее руку и снова заговорил о своих чувствах, о долге… Тамара встала. Никогда не забуду ее лица, голоса, походки. Эти минуты навечно запечатлелись в моей памяти.

— Если ты хоть немного любишь меня, никогда больше не говори о своих чувствах и желаниях… Если я до сих пор не стала твоей, то теперь тем более не имею на это права. Если я сейчас выйду за тебя, все, что между нами было до сих пор, потеряет свою прелесть и рано или поздно покажется подлостью… Получится так, будто я заранее готовила себе запасного мужа… Да-да, и если ты сейчас так не думаешь, то в будущем обязательно подумаешь! Кто знает, выдержит ли наша любовь такое испытание? Ведь рано или поздно всякую любовь ждет суровое испытание… Теперь все иначе. Я беременна и должна вырастить ребенка Евгения…

Никогда, никогда я не испытывал такого потрясения…

Тамара попрощалась со мной и ушла. И не плача, не опуская головы, а твердым шагом, гордо и уверенно.

Я больше не удерживал ее, не останавливал. Знал, что все напрасно. Тамара не из тех, кто изменяет своему решению. Но и мне понадобилось немало мужества и выдержки. Разве легко стоять и смотреть, как уходит от тебя любимая, уходит счастье, уходит жизнь, и молчать как камень!

Наверно, именно с того дня я стал скупым на слова, в чем меня часто упрекают…

Апрель 1945 года был на исходе. Приближался конец «третьего рейха». Наши войска вели бои в самом Берлине!

За несколько дней до капитуляции судьба вновь забросила меня в Ленинградский округ. После долгих колебаний я вновь очутился в знакомом стеклянном вестибюле.

— Товарищ Беляева по специальному заданию командования направлена в длительную командировку, — официально сообщил начальник госпиталя после того, как я поднял шум, выясняя, где Тамара.

…Я с трудом добрался до скамейки и до самого вечера не мог сдвинуться с места. Будто сквозь сон я видел, как мимо спешили сестры и врачи в белых халатах, — наверно, удивлялись моему странному поведению и тайком поглядывали на меня.

Уже стемнело, когда я услышал шум быстрых шагов: на скамью тяжело опустилась Нина Георгиевна, задыхаясь от быстрой ходьбы…

Она долго не могла отдышаться; судя по ее багровому лицу, она была очень взволнована. Ей, наверно, так описали мое поведение, что добрая женщина испугалась, как бы я не совершил какой-нибудь глупости.

Нина Георгиевна по секрету сообщила мне, что Тамару отправили на Дальний Восток начальником госпиталя. Увы, Тамара была уже вдовой…

Мы оба были удивлены и терялись в догадках, но тайна оставалась тайной: откуда нам было знать, что верховное командование готовилось к разгрому Японии и перебрасывало войска на Восток.

В тот вечер мы допоздна сидели в чахлом скверике и вспоминали, вспоминали Тамару…

Я не таясь рассказал о своей безумной выходке, вызванной ревностью. Нина Георгиевна сняла пенсне и вытерла слезы.

— Кто знает, если бы вы тогда постучали в окно, может, все сложилось бы иначе, — проговорила она мечтательно. — Тамара мне рассказывала: перед смертью отец, оказывается, советовал ей не отказывать тому майору, если он сделает предложение…

— Чрезмерная гордость и проклятая ревность помешали моему счастью…

— Если вы помните, я при первой же встрече сказала вам: «Дети, бедные мои дети, что знаете вы о любви?»

— Помню.

— Я хотела этим сказать: умеете ли вы ценить любовь, беречь ее?.. Поверьте, мой милый, излишнее самолюбие и беспочвенная ревность — злейшие враги любви!.. Недаром говорится: любовь замечает только розы, а ревность — только шипы.

То, что пожилые женщины любят читать наставления, я знал давно, но слова Нины Георгиевны заставили меня задуматься, и, кажется, кое-что в жизни стало мне более ясным…

С тех пор утекло много воды…

С Ниной Георгиевной я больше не встречался. Не знаю, жива ли она. Но как сейчас помню ее мудрые слова, которые до сей поры подтверждались опытом многих поколений, и, наверно, еще многие и многие смогут убедиться в их правоте: любовь замечает только розы, а ревность — только шипы…

Перевела А. Беставашвили.