Я сидел на траве, прислонившись спиной к стогу сена, и пребывал в каком-то неприятном полузабытьи. Временами мне казалось, что у меня жар, и я погружался в густой, белесый туман.

Я вроде бы спал, но все слышал. Слышал, как командир третьего орудия сержант Резниченко отчитывал бойца своего расчета Хаима Фрадкина:

— И кто только тебя в армию послал, я того… — Я знал, что Резниченко сейчас чертовски хотелось выматериться по всем правилам, но почему-то вдруг он совершенно безобидно завершил начатую фразу: — …мать видел задом наперед верхом на осле.

— Я тоже ее задом наперед видел, — немедленно согласился Фрадкин.

— Объясняю тебе, балде, втолковываю, но в твою башку ничего не лезет!

— Значит, не хорошо объясняете, — спокойно ответил Фрадкин.

— Ты, братец, идиот или нормальный человек?

— Идиотов у нас во всем роду не было, откуда же я могу быть идиотом?

— «В роду»! Тоже мне род, можно подумать, романовский!

— Чей бы ни был, а хороший, — безобидно и примирительно говорит Фрадкин.

— Это ты-то хороший?! И кого только мне подсунули, недотепу эдакого. Где тебя откопали на мою голову! Надо же, именно мне прислали! — негодует сержант.

Такой уж у него характер: разгорячится из-за пустяка, раскричится — на всю округу слышно. Вот и сейчас небось немцы на той стороне слышат его сиплый голос.

Я был неимоверно усталый, ломило все суставы, затекшие ноги гудели.

41-му стрелковому корпусу, в состав которого входил и наш артиллерийский дивизион, в первые же дни войны пришлось отступить на сотни километров.

Весь этот путь мы проделали пешком, в летнюю жару, и теперь, уставшие от боев, расположились близ города Луги, чтобы собраться с силами и, выражаясь военным языком, «пополнить свои ряды живой силой».

Во время отступления немцы, во много раз превосходившие нас численностью, вооружением, техникой, преследовали нас по пятам и не давали возможности перевести дух. Они хотели втянуть наши соединения в бой, чтобы расправиться с нами одним ударом, но наш корпус ловко ускользал у них из рук и стремился к укрепленному Лужскому рубежу, чтобы укрыться за ним, прийти в себя, а потом вновь ударить по врагу.

Напряжением последних сил мы отразили атаки немецких дивизий и в первых числах июля оказались за Лужским укрепленным рубежом.

Только теперь, когда мы оторвались от фашистских механизированных и танковых соединений и получили возможность немножко передохнуть, ощутили мы все те муки, через которые прошли во время нашего вынужденного отступления.

Истекала первая декада июля. С начала войны минуло всего каких-то две недели, а мне казалось, прошел целый век!..

Тогда еще никто не знал, какие тяжелейшие испытания ждут нас впереди.

Артиллерийский дивизион, в который входила моя батарея, стоял к востоку от Луги, на расстоянии в несколько километров.

Этот край России отличается живописностью, особенно в летнюю пору. Все кругом зеленело. Вдали на горизонте тянулась темно-синяя полоса хвойного леса. Солнце светило ярко и весело, в безоблачном небе реяли ласточки.

Если бы не отдаленный грохот пушек и гул самолетов, если бы не разрывы снарядов немецкой дальнобойной артиллерии, трудно было бы представить, что совсем рядом идут кровопролитные бои и совсем недавно мы сами находились в этом аду.

Стог из свежескошенного сена, к которому я прислонился спиной, вероятно, косили в последние предвоенные дни. Сено пахло так ароматно, что мне не хотелось вставать.

Как было бы хорошо сейчас лечь на спину, раскинуть руки и глядеть, глядеть в небо! Но я не мог себе этого позволить: орудийные расчеты проходили боевые учения, и я должен был присмотреть за ними.

Я ощущал полную расслабленность, а сознание, хотя и лениво, нехотя, но все же работало. Мне хотелось восстановить в последовательности пережитое за последние дни, но крик сержанта мешал и отвлекал меня.

Сержант Резниченко был маленьким, щуплым человечком с желтым, болезненным и прыщавым лицом. Однако голос имел зычный: как крикнет, за три версты его слышно.

Я всегда удивлялся: откуда у такого тщедушного человека такой мощный голос? Если он разговаривал, находясь в группе людей, вы бы ни за что не поверили, что этот голос принадлежит такому слабому с виду человеку.

Резниченко месяц назад прибыл на мою батарею, и за это время я довольно хорошо его изучил. Множество раз я имел случай убедиться, что этот сорокашестилетний сержант недобрый человек, охотник посмеяться над другими, язвительный, едкий, если к кому-то прицепится — уж не отстанет, пока всю душу не вымотает.

Но зато командир он был отличный. Дело свое знал превосходно. Я еще не встречал такого блестящего командира орудия, о лучшем нельзя было и мечтать. Потому я многое от него терпел и на многое закрывал глаза.

Я знал, что его никто не любит не только в его подразделении, но, представьте, и на всей батарее, однако как хорошего артиллериста и человека на редкость смелого и энергичного его уважали и, пожалуй, даже побаивались.

Когда вокруг все горело, сокрушалось и плавало в крови, голос Резниченко, громкий, но спокойный, раздавался по всей батарее: если ругал кого — во всеуслышание, хвалил (что случалось весьма редко) — и это слышали все.

Резниченко почему-то особенно невзлюбил Фрадкина.

Не прошло и недели, как прибывшего с новым пополнением Фрадкина я направил заряжающим в расчет Резниченко, и за это время дня не проходило, чтобы командир орудия не бранил или не наказывал Фрадкина.

Странное зрелище являли их стычки: маленький, кривоногий, с желтым, как лютик, лицом, Резниченко, до пупа достававший огромному Фрадкину, размахивая руками, отчитывал и честил на все лады стоявшего перед ним навытяжку бойца, который по сравнению с ним казался богатырем.

Фрадкин и вправду был здоровый детина. И лицо у него было большое, с крупными чертами, и живот огромный.

А уж ляжки — неправдоподобно толстые. Штаны самого большого размера сидели на нем в обтяжку, как рейтузы, и постоянно лопались по швам. Бедняге Фрадкину частенько приходилось их зашивать, благодаря чему он со своими штанами служил излюбленным предметом шуток для всей батареи.

Война меж тем разворачивалась в полную силу. Положение все более обострялось. Каждый день приносил все новые неприятные сведения. А в самой Луге, куда я ездил, бывало, по нескольку раз на дню, эта напряженность ощущалась особенно сильно.

В первые дни июля была организована Лужская оперативная группа. Командовал ею генерал-лейтенант Пядышев. В эту группу вместе с 41-м стрелковым корпусом вошли и две стрелковые дивизии. Кроме них в группу были включены две дивизии Ленинградского народного ополчения, два военных училища и специально созданная артиллерийская группа под командованием полковника (а в дальнейшем маршала артиллерии) Георгия Федотовича Одинцова.

Этой оперативной группе поручалась оборона юго-западных подступов к Ленинграду, что было очень трудным делом, так как Лужский оборонительный рубеж тянулся в длину более чем на триста километров и не располагал в достаточном количестве ни стрелковыми частями, ни артиллерией. На каждый километр фронта приходилось лишь по две пушки и по одному-два миномета.

Лужский оборонительный рубеж не был подготовлен и в инженерном отношении. Более того: мы хорошо знали, что на некоторых участках вообще не имелось стрелковых частей, незащищенные коридоры фактически оставались на произвол судьбы, что называется, на авось. Если бы немцы их обнаружили, они без единого выстрела вошли бы в расположение наших войск.

Против нас же действовала до зубов вооруженная 18-я армия, за которой следовала мощная танковая группа. В соединение входили два механизированных корпуса. Один из них был нацелен на Лугу, второй — на Новгород. Последним командовал известный немецкий военачальник, генерал, впоследствии фельдмаршал Манштейн.

Удивительным было то, что корпус, действующий против Лужского укрепленного рубежа, как и наш, носил номер 41.

Артиллерийский дивизион, одной из батарей которого я в ту пору командовал, стоял к востоку от Луги. Штаб дивизиона и две батареи заняли позиции на окраине Луги. Моя же батарея расположилась в стороне.

Мы знали, что 9 июля выходим на боевые позиции. Знали и то, что немцы ожесточенно рвались к Ленинграду, и Лужский оборонительный рубеж являлся главной надеждой ленинградцев. Если бы нам удалось задержать врага на этом рубеже, наши успели бы укрепить близкие подступы к Ленинграду. В таком случае появлялась надежда спасти город, если же нет… об этом страшно было даже думать…

Все, кто тогда готовился отбить наступление немцев под Лугой, отдавали себе отчет, какая трудная задача стояла перед нами, и, надо сказать, мужество и отвага, проявленные защитниками Лужского рубежа, стали легендарными.

Батарея моя была среднекалиберной. По предварительному плану, я должен был занять позицию к юго-западу от Луги, на северном берегу реки Луга, там, где она поворачивает с юга на север и где в нее впадает небольшой приток — речка Оредеж. Мы знали, что этот участок являлся одним из самых опасных.

8 июля мы отправились осматривать местность. А за несколько дней до того меня вызвали в штаб дивизиона, чтобы я получил выделенное нам пополнение бойцов. Там я и увидел впервые Фрадкина.

Штаб дивизиона располагался в одной из пригородных дач Луги. Это был небольшой красивый дом с мезонином. Здесь же, при штабе, жил и начальник штаба. В галерее, застекленной разноцветными стеклами, два верхних ряда которых были розовые, все казалось розоватым. Начальник штаба Рябов сидел в этой галерее. После окончания совета я зашел к нему и встретил там трех незнакомых бойцов.

— Старшой, — так для краткости часто обращались к старшим лейтенантам, — я уже направил вам пополнение из восьми человек. Забирай и этих троих. Усади их в машину, у тебя как раз кузов пустует, — круглолицый капитан подбородком указал на стоящих перед ним бойцов. Те выжидающе смотрели на меня.

Иной раз пытаешься угадать свою дальнейшую судьбу потому человеку, под чьим началом предстоит тебе служить. Вероятно, и три бойца были в таком положении.

Я оглядел их. Вернее, одного из них, потому что он завладел моим вниманием.

На него и вправду стоило поглядеть: здоровяк с сильными руками, широкоплечий, но чуть сутулый в плечах, лет пятидесяти — пятидесяти двух. Белокурые волосы, зачесанные назад, открытый лоб, зеленоватые с припухлыми веками глаза, двойной подбородок и пухлые, чуть дряблые щеки, какие бывают обычно у полнолицых пожилых мужчин.

Он был в выцветшей залатанной гимнастерке. Брюки на нем сидели настолько плотно, что казалось, вот-вот лопнут. Взгляд был до того печальный и покорный, что невольно в вас пробуждалась жалость к этому человеку.

Я подумал, что он либо профессор, мобилизованный по ошибке, либо разжалованный генерал.

Подошел к нему, заглянул в глаза.

— Рядовой боец Хаим Фрадкин! — стукнув каблуками, отрапортовал он и поднес руку к виску.

— Фрадкин, — сердито окликнул его начальник штаба, — находясь в строю, не отдают честь и, во-вторых, в присутствии старшего по званию не рапортуют младшему.

— Но я же не в строю! — несмело произнес Фрадкин.

— А где же ты? — нахмурился начштаба.

— Я нахожусь в вашей комнате!

— Фрадкин! Много разговаривать любишь! — сверкнул на него глазами капитан.

— Вовсе нет, я…

— Смирна-а! — заорал начштаба, и лицо его приняло грозное выражение.

— Есть смир-рна! — повторил Фрадкин.

— Молчать! Когда стоишь «смирно», в рот воды надо набрать, понял? — зло прокричал капитан и вскочил.

— Понял, — робко отозвался Фрадкин.

— Ты еще разговаривать?! Смотрите на него, каков, а? Молчать, тебе говорят!

— Вы меня спросили, я ответил, что же мне было делать, не отвечать? Ведь это невежливо…

Капитан в отчаянии рухнул в кресло, хватил кулаком по столу и указал Фрадкину на дверь:

— Сейчас же выйдите вон!

Фрадкин, приподняв плечи, осторожно открыл дверь и вышел.

— Ну можно присылать в артиллерию такое пополнение? — обратился ко мне начальник штаба. Видимо, он ждал от меня сочувствия.

Я, конечно, был ни при чем, но меня охватило такое чувство, будто я оказался причиной всех бед Фрадкина.

Я вышел из помещения.

Фрадкин, опустив голову и широко расставив ноги, сидел на лавке под елью.

Завидев меня, он вскочил и стал навытяжку. Он старался все делать как положено, но, увы, это ему очень плохо удавалось, в каждом движении была видна его неопытность в военном деле.

Я почувствовал, что он хочет мне понравиться; видно, его больше прельщало служить на батарее, чем в штабе.

Я подошел к нему ближе, улыбнулся, мне хотелось как-то ободрить этого огромного и тем не менее беспомощного человека, которого война вырвала из привычной колеи и бросила в столь трудную, чуждую ему обстановку.

— Откуда вы родом, товарищ Фрадкин?

— Я ленинградец, товарищ капитан.

— Фрадкин, я старший лейтенант, капитан — начальник штаба, вам пора бы различать военные звания, иначе у вас будут неприятности.

— Я хорошо различаю военные звания, только мне обидно называть вас старшим лейтенантом, а этого… человека — капитаном…

— Фрадкин, Фрадкин!.. — я покачал головой, не сразу соображая, как реагировать на такой наивный комплимент. — Какая у вас военная специальность?

— Никакой военной специальности у меня нет. Когда объявили мобилизацию, я просто пришел в военный комиссариат и попросил направить меня на фронт. Сперва меня зачислили в запасной полк, мы рыли окопы под Нарвой, а потом — в маршевый батальон, и вот прислали сюда.

— А гражданская специальность?

— О, там я очень известный человек! Меня весь Ленинград знает, особенно женщины. Чтобы попасть ко мне, люди целый день в очереди стоят.

— Вы что, гинеколог?

— Что вы! Я парикмахер! Парикмахер экстра-класса Хаим Ильич Фрадкин. Не простой парикмахер, а потомственный… У отца моего, Ильи Фрадкина, был европейский салон на Невском! Напротив Гостиного двора, знаете? Вся петербургская знать ходила к моему отцу. И дед мой был цирюльником. Один из первых салонов Петербурга открыл именно он. Много знаменитостей были клиентами моего деда… Баснописец Крылов стригся только у прадеда, Абрама Фрадкина. Дед был известным модельером, шил парики. В свое время граф Трубецкой послал деда в Париж для изучения ремесла. И отец мой учился в Париже, в школе парикмахеров. Я, правда, там не учился, но отец обучил меня всем премудростям, какие знал. Так что я, можно сказать, заочно закончил парижскую школу. Знаете, кого я причесывал? Марию Гавриловну Савину, Марию Николаевну Ермолову, Анастасию Дмитриевну Вяльцеву. А однажды я помогал отцу причесывать Варвару Васильевну Панину! — Фрадкин так произносил имена, отчества и фамилии каждой из знаменитостей, будто одно знание их само по себе было бесспорным доказательством его большой заслуги. — Перед этими именами люди преклоняют колени. В тысяча девятьсот шестнадцатом году, когда скончался мой отец, я переменил вывеску. На новой вывеске — а моя вывеска, надо вам сказать, была самой красивой в Петербурге! — было написано: «Дамский салон парикмахера Хименеса».

— А Хименес при чем? — не в силах сдержать улыбку, спросил я.

— В те годы, видите ли, все иностранное было в большой моде. Ведь если бы я написал «Хаим» или «Мойша», я бы потерял клиентов! Но один умный человек дал мне добрый совет: вместо «Хаима» написать испанское «Хименес». Я так и сделал, и вскоре весь Петербург знал меня под этим именем. После революции, когда все нации получили равноправие, я снова стал Хаимом. Жена Луначарского сказала мне тогда: «Не бойся, теперь никто не будет тебя угнетать за то, что ты еврей, переходи открыто в свою веру». Упокой господь ее душу, хорошая была женщина. Однажды, когда Луначарский заболел, если не ошибаюсь, в конце тысяча девятьсот семнадцатого года, меня позвали к ним домой, и я стриг Луначарского. Ему очень понравилось, как я подстриг ему бородку, он сказал даже, что теперь будет только у меня стричься, но вскоре правительство перебралось из Ленинграда в Москву, а я, конечно, не мог за ними ехать! Должен признаться, что я коренной ленинградец и, конечно, Москву люблю куда меньше. Так вот и расстались мы с Луначарским, с тех пор…

— Погодите, товарищ Фрадкин, остальное доскажете потом, теперь поговорим о делах.

— Воля ваша, поговорим о делах, — тотчас согласился со мной Фрадкин.

Я опять улыбнулся. Этот человек действительно ничего не смыслил в военном деле.

— Какое у вас образование?

— Я окончил четыре класса начальной школы в тысяча девятьсот четвертом году. Но едва я закончил, началась революция тысяча девятьсот пятого года. Охо-хо, какая была драка! Мой отец закрыл салон и не выходил из дома. И нас не выпускал.

— Вас обучили владеть хоть каким-нибудь оружием в запасном полку?

— Какое оружие вы имеете в виду?

— Военное, разумеется! Пушку, ружье, миномет.

— Нет, нет. Мое оружие — машинка для стрижки волос и бритва. А бритвы у меня все золингеновские, слыхали, наверно, «Два мальчика»? И машинки все немецких фирм. Лучших во всем мире не сыскать, — убежденно заключил он, но тут же на лице его выразился испуг, точно он вспомнил что-то. — Но не думайте, что те самые немцы, которые изобрели бритвы и машинки, сейчас воюют с нами! Нет, это совсем другие люди! Да, они совсем разные. Скажите, разве возможно, чтобы хороший мастер, будь он парикмахером, или инженером, или агрономом, начал войну? Ни в коем случае! Войну начинают только плохие люди и плохие мастера! Должен вам сказать, что…

— Постойте, рядовой Фрадкин, постойте. Вы хотите служить на батарее, в орудийном расчете?

— Да, да, дорогой, очень даже хочу.

— Не «дорогой», а товарищ старший лейтенант!

— Да, дорогой товарищ старший лейтенант.

— Вы сможете освоить орудие и обслуживать его?

— Конечно! Меня больше всего интересует артиллерия. Я никогда не боялся звука ружейных выстрелов. А у пушки, вероятно, звук самое большее — десяти ружей, не правда ли? Это ничего, я люблю мощные звуки… вообще, должен сказать, люблю все масштабное, вот и жена моя… знаете, какая огромная?..

— Фрадкин, вы в самом деле любите болтать!

— Да, товарищ старший лейтенант, что правда, то правда, есть у меня такая слабость: как встречу культурного человека и увижу, что это интеллигент, хочется с ним побеседовать… Да, так я вам говорил, что моя законная супруга Надежда Алексеевна Комарова в свое время считалась одной из красивейших женщин в Петербурге, один из адъютантов великого князя Михаила, лейб-гусар, был влюблен в нее, сам красавец необыкновенный, заметьте! Но Надюша предпочла меня! И не ошиблась: я создал ей такую жизнь, на руках, что называется, ее носил! А еще влюбился однажды в нее капитан гвардейского экипажа, он предлагал ей бежать за границу, но моя Надюша отказалась, предпочла остаться со мной, а не скитаться по заграницам, и я это оценил, я…

— Товарищ Фрадкин, за домом стоит газик, садитесь в кузов вместе с теми двумя бойцами и ждите меня.

— Слушаюсь, товарищ капи…

— Старший лейтенант, я сказал! — строго оборвал я.

— Разрешите мне называть вас капитаном!

— Фрадкин, я умею сердиться не хуже, чем тот капитан!

— Слушаюсь, слушаюсь, товарищ старший лейтенант!

Фрадкин неловко повернулся, смешно стукнул каблуками и затрусил к машине. Именно затрусил, а не побежал.

Прибыв на батарею, я определил Фрадкина в расчет Резниченко. Как уже говорилось, Резниченко был самым знающим командиром орудия. Он превосходно знал материальную часть, то есть механизм орудия, и отлично командовал огнем. Глаз у него был на удивление верный и меткий.

Подготовленных Резниченко артиллеристов я переводил впоследствии на другие орудия, а ему присылал на обучение новых. Таким образом расчет Резниченко служил у меня на батарее как бы маленькой артиллерийской школой. Поэтому я многое спускал самовольному младшему командиру.

Но случилось так, что Резниченко с первого же дня остро невзлюбил Фрадкина. Едва оглядев Фрадкина, он безапелляционно заявил:

— Из него, товарищ комбат, артиллерист не выйдет, передайте его старшине на хозяйственные дела…

— Выйдет, Резниченко. Он очень хочет сам. Сила у него есть, руки, гляди, какие, и голова работает. Поставь его пятым номером и обучи его на заряжающего, — сказал я.

— Как курица летать не научится, так и он заряжающим не станет.

— Сержант Резниченко, нельзя заранее крест ставить на человеке, испытайте его, научите, а потом поглядим.

— Никакое обучение ему не поможет. Я уж вижу, что это за экземпляр, из него заряжающий не получится.

— Забери его и обучай! — Я чувствовал, что терпение мое истощается.

— Очень вас прошу, прикрепите его к другому орудию…

— Резниченко! Сейчас же выполняй приказ, иначе я поставлю вас заряжающим вместо Фрадкина! Живо забирай нового бойца и сегодня же приступи к обучению!

Резниченко знал, что со мной спорить опасно, что я и вправду могу выполнить угрозу.

Он стал навытяжку, рявкнул: «Есть, товарищ старший лейтенант!» — и обратился к находившемуся возле нас Фрадкину:

— Следуйте за мной. Будете заряжающим третьего орудия.

С того дня Резниченко потерял покой. Обучение Фрадкина сделало его еще более горластым. Из-за любого пустяка он приходил в неистовство.

А Фрадкин продолжал быть таким же невозмутимым. Он разговаривал с Резниченко подчеркнуто вежливо, чем еще более его донимал.

Вся батарея потешалась над этой трагикомической парой.

Как только Резниченко поднимал крик, любопытные тотчас начинали наблюдать за его орудийным расчетом, и от них не скрывался ни один жест, ни одно слово.

Вскоре у Фрадкина появились не только сочувствующие, но и защитники, что совершенно разъярило подозрительного сержанта. Ничего не смог он поделать с чудаковатым заряжающим.

Однако, против всех ожиданий, Фрадкин быстро изучил узлы и части пушки и за два дня освоил дело заряжающего. Он так ловко посылал снаряд в казенник орудия, так здорово стрелял, что любо было глядеть.

Резниченко никак этого не ожидал. Вероятно, поэтому он еще больше возненавидел новоиспеченного артиллериста. Достаточно было малейшего пустяка, и сержант надрывался от крика.

Но Фрадкин на это нисколько не реагировал. Он невозмутимо взирал своими зеленоватыми глазами на злобствующего командира орудия и время от времени вставлял такое словечко, что у Резниченко на лбу вздувались синие жилы и, махнув рукой, он убегал, чтобы в одиночестве отвести душу десятиэтажным матом.

9 июля, как было предписано боевым приказом, мы заняли боевую позицию, а 10 июля немцы возобновили наступление, прерванное несколькими днями раньше, и повели атаку по всему протяжению Лужского оборонительного рубежа.

Это были страшные дни.

Вражеские самолеты ни на минуту не покидали нас, а уж артиллерия головы поднять не давала. Но обо всем этом мы не тужили, страшнее было то, что со дня на день ожидался массированный танковый удар.

Правда, мы знали, что на нашем участке находится немецкая танковая дивизия, но случилось так, что в первые дни наступления немцы почему-то не бросили против нас танки. И орудия нашего дивизиона помогали огнем стрелковым соединениям. Продвинувшийся вперед мой заместитель давал координаты, и мы били по невидимым наземным целям.

В первый же день мы убедились в мужестве артиллеристов, защищавших Лугу. Например, артиллерийский дивизион капитана Синявского в одном только бою уничтожил тридцать семь вражеских танков, а гаубичная батарея старшего лейтенанта Яковлева — десять танков. Не подкачал и наш дивизион: его батареи подбили четыре танка.

Я был очень рад, что Фрадкин достойно выдержал первое боевое крещение. У него оказалась прекрасная память, а глазомер и того лучше. Иной раз он самого Резниченко ловил на мелких ошибках и деликатно, но едко поправлял своего сержанта. Резниченко, будучи ниже Фрадкина и по образованию, и по общей культуре, готов был съесть живьем сметливого заряжающего.

Вот и сейчас, когда мы стояли на боевой позиции и враг каждую минуту мог перейти в наступление, война между сержантом и заряжающим не прекращалась ни на минуту.

Как только наступало затишье, раздавался крик Резниченко:

— Учу, объясняю, что каждый снаряд должен быть вычищен и смазан маслом, а в твою голову ничего не лезет!

— Лезет-то лезет, но только это не моя обязанность. Это дело подающих. Потому их двое, а я один!

— Твое это дело, говорю, твое!

— Нет, товарищ сержант, в полевом уставе не так сказано! Вот извольте-ка, прочтите!..

— Плевать я хотел, что не так сказано, ты должен выполнять мои приказания!

— Нет, товарищ сержант, это самовольство. Я об этом комбату доложу.

— Если хочешь, самому командиру дивизиона докладывай. Напиши ему, дескать, Резниченко мной командует, посмотрим, что тебе скажут.

— А мне ничего не скажут, это вам скажут.

— Пускай скажут. Я на тебя возлагаю ответственность, а не на подающих. Ты должен ими руководить.

— Вот это совсем другое дело! Вы теперь совсем иначе говорите. Одно дело руководить, а другое — самому непосредственно выполнять. Этого я не могу делать. Я был директором самого большого салона, у меня было до шестидесяти человек подчиненных, а у вас всего-то семь!..

— Эй, Фрадкин, кончай базар! И кто только тебя сюда прислал, я того… — раздается сердитый голос командира огневого взвода лейтенанта Панкратова. — Да и ты хорош, Резниченко! Чего ты с ним торгуешься, чего нянчишься? Приказал — и кончен бал! Чтоб я больше не слышал ваших препирательств! Вы у орудия находитесь, не на ярмарке! Немцы в любой миг могут на нас пойти, а эти… тьфу! — плюется Панкратов.

Немцы и вправду «пошли». Это был второй день их наступления.

Бой начался ранним утром.

Впереди медленно ползли танки, за ними шли автоматчики.

В бинокль я хорошо видел вражеских солдат в темно-зеленой форме. Они сперва ехали на танках, потом спешились и продвигались вперед короткими перебежками.

В то утро я находился со вторым огневым взводом. Оба его орудия стояли в готовности для стрельбы прямой наводкой. Мы надежно замаскировали наши пушки, установив их в орудийные окопы, вырытые среди густого кустарника. Огневая позиция была выбрана с таким расчетом, чтобы немцы, наступавшие с юго-запада, не могли нас заметить.

Мой окоп находился между орудиями второго взвода. Это давало мне возможность наблюдать за расчетами и в случае необходимости руководить ими.

За нами вдоль огневой линии был вырыт достаточно глубокий и длинный окоп. По этому окопу можно было незаметно пройти от одного орудия к другому, что было необходимо и мне, и Панкратову.

Вот тогда-то я и присмотрелся впервые к работе Фрадкина-заряжающего. Этот человек, на первый взгляд такой неуклюжий и грузный, оказался ловким и проворным, чего никак нельзя было от него ожидать. Благодаря его точным и четким действиям ни один выстрел орудия Резниченко не запоздал. Едва успев выстрелить, он уже рапортовал о готовности орудия к новому залпу. Раза два даже сам сержант не выдержал и похвалил заряжающего:

— Молодец, Фрадкин, давай жми!

— Эх, сержант, сержант! Вы должны были видеть меня, когда я ухаживал за моей Надей! Я играл пудовыми гирями, как будто они были из ваты!

Фрадкин и в самые тяжелые минуты не терял охоты поговорить. Он заряжал орудие, а потом в ожидании команды Резниченко без умолку болтал, рассказывая что-то. Кому?.. Он и сам того не знал.

В такие минуты никто его не слушал, не до рассказов было, не до разговоров. Но Фрадкин, несмотря ни на что, все же рассказывал свои странные истории. Вероятно, этот бесконечный разговор помогал ему сохранять какое-то душевное равновесие.

Много раз случалось мне наблюдать такую картину: Фрадкин стоит, повернувшись лицом к подносчикам снарядов, и что-то с жаром им говорит. В то же время почти вслепую открывает казенник, оттягивая назад рукоятку, что является не легким делом, так как для этого нужна недюжинная сила. Он рассказывает и одновременно сильным движением правой руки засылает поднесенный ему снаряд в казенник орудия. Потом быстро рвет на себя рычаг. Раздается оглушительный грохот, из ствола вырывается пламя и дым. Сотрясаемая выстрелом, стальная махина силой орудийной отдачи откатывается назад. Но Фрадкин не смущается: он хватает за рукоятку скользящее назад орудие (точно так, как ухватывают за рога убегающего вола, чтобы остановить его) и опять открывает дымный казенник, чтобы в ту же минуту заслать следующий снаряд. И повторяется это до тех пор, пока взвод не прекратит огня.

Работает Фрадкин четко, но при этом ни на минуту не умолкает, продолжая что-то рассказывать. А ведь достаточно малейшей неточности, чтобы откатившееся назад орудие перебило ему обе ноги. Поэтому-то заряжающие одновременно с выстрелом отскакивают в сторону, чтобы откатившееся орудие его не задело. А Фрадкин работает совсем близко от орудия, точно бесстрашный тореро с разъяренным быком.

Однако все это я наблюдал тогда, когда враг находился не перед орудием Фрадкина, а где-то вдали, и мы вели огонь по невидимым целям.

Но как поступит Фрадкин, когда перед ним окажется не невидимая цель, а грохочущие танки и набегающие автоматчики? Сумеет ли он и в этом случае сохранить спокойствие и действовать расчетливо? Вот что волновало меня.

К вечеру 11 июля пришел новый приказ: мы должны были продвинуться вперед и занять позицию на правом берегу реки Луги. Стало известно, что немцы на рассвете следующего дня собираются форсировать реку Лугу, и их план мы должны во что бы то ни стало сорвать.

Всю ночь мы рыли окопы и лишь к рассвету закончили подготовку огневых позиций.

Справа и слева от нас расположились другие артиллерийские части. Они тоже, как и мы, спешно рыли окопы. Берег Луги с молниеносной быстротой менял свой облик.

Наши пушки стояли у самой реки. Правый берег был чуть выше левого, это давало нам возможность и наблюдать за рекой, и вести артогонь по всей ее ширине.

Только мы вздремнули, уставшие после тяжелой ночной работы, как началась тревога: с того берега на полном ходу врезались в воду плавучие бронетранспортеры и направились в нашу сторону.

Следом за бронетранспортерами немцы спустили на воду заранее заготовленные плоты и лодки.

В это время появилась и их авиация, и наш берег внезапно охватил пожар. Немецкая артиллерия тоже не заставила себя ждать и открыла бешеный огонь. Начался такой ад, головы нельзя было поднять.

Все четыре орудия моей батареи били прямой наводкой. Я распределял цели, а командиры орудий руководили огнем. Надо сказать, что и мы, и соседи наши оказались молодцами и не допустили немцев на наш берег.

Я сломя голову бегал от орудия к орудию и, заметив где-то заминку или затруднение, бросался на помощь. Так я обошел все свои расчеты.

Вылинявшая гимнастерка Фрадкина взмокла на спине, хоть выжимай. Раза два увидев меня возле орудия, он пристально поглядел из-под сдвинутых бровей, но, против обыкновения, ничего не сказал. На этот раз ему было не до разговоров…

Случилось так, что я оказался рядом с Фрадкиным, когда его ранило.

Стоя в орудийном окопе, я то смотрел на реку, то наблюдал за напряженной работой расчета. Ребята действовали с удивительной быстротой и слаженностью. Каждый безупречно выполнял свою обязанность, и я с удовлетворением наблюдал за ними.

Внезапно над нами просвистел снаряд и разорвался позади нас совсем рядом. Раздался страшный грохот, полыхнуло пламя. Все это произошло с той стороны, где у орудийного окопа имеется уклон, сделанный для вкатывания орудия и въезда тягача. Это место самое опасное, потому что артиллерист, стоящий здесь, не защищен стенами окопа. Артиллеристы называют такие покатые «двери» аппарелью.

На мгновенье я оглох, а когда огляделся вокруг — не ранило ли кого-нибудь, — увидел, как Фрадкин выпустил из рук снаряд и, согнувшись, обхватил обеими руками бедро. Я тотчас подбежал к нему.

— Что с вами, Фрадкин?

Фрадкин, не разгибаясь, снизу вверх жалобно взглянул на меня. Искаженное гримасой боли лицо его побелело. Руки были в крови, кровь уже пропитала штанину.

— Ранило меня… — проговорил он, тяжело осев на землю.

Мы подняли его. Уложили в траншею, вырытую для ящиков со снарядами. Санинструктор перевязал рану, а как только умолкла стрельба, два бойца понесли его на носилках в ближайший медсанбат.

К счастью, рана оказалась не тяжелой, осколок снаряда повредил лишь мышечную ткань. Правда, он потерял много крови, но, когда я наводил справки в медсанбате, меня заверили, что Фрадкин очень скоро вернется в строй. Я представил его к награде, а командир дивизиона произвел его в младшие сержанты.

Два последующих дня после ранения Фрадкина мы отражали яростный натиск врага. За все время с начала войны это была для меня самая тяжелая и напряженная пора.

В течение нескольких дней мы находились под непрерывным обстрелом немцев. И ни один из этих дней не обходился без того, чтобы нам не пришлось отбить до десяти танковых атак.

Защитники Лужского оборонительного рубежа проявили поистине сказочный героизм — не пустили врага вперед.

Тогда немцы прибегли к хитрости: после безрезультатных атак, в ночь на 14 июля они перегруппировали основные силы так, чтобы нанести главный удар между городом Кингисеппом и селом Яновским. Для командования это оказалось неожиданным, и наши войска, оборонявшие этот рубеж, были вынуждены отступить.

Спустя неделю после перехода немцев в наступление наш дивизион снова срочно сняли с позиции и передислоцировали на новую позицию близ станции Сиверская.

Теперь до Ленинграда оставалось каких-нибудь семьдесят километров. Оборона подступов к городу становилась все более сложной.

В одно прекрасное утро, когда я сидел в укрытии и составлял какой-то рапорт для отправления в штаб, гляжу — входит Фрадкин.

Он еще хромал. Рана его не совсем зажила, но он каким-то образом ускользнул от врачей и прибыл к нам. В то горячее время каждый боец был на счету, и появление Фрадкина вдвойне меня обрадовало.

Я вызвал Резниченко. В душе я опасался, что сержант опять заупрямится и не захочет принять еще не выздоровевшего Фрадкина. Но каково же было мое удивление, когда Резниченко обнял Фрадкина, расцеловал и попросил меня, чтоб Фрадкина снова направили в его расчет.

— Но ведь он еще прихрамывает, — неуверенно возразил я.

— Не беда! Я поставлю его не заряжающим, а наводчиком. Наводчик ведь сидит, а не стоит. Такой боец сейчас нам до зарезу нужен!

Фрадкин благодарными глазами смотрел на Резниченко. Убедившись, что сержант на его стороне, и ободренный этой поддержкой, он стал меня упрашивать:

— Товарищ старший лейтенант, я так привык к орудию, мне в другом месте никак нельзя! Евреи должны научиться собственноручно стрелять по врагам из пушек.

Видимо, он многое передумал и много пережил за это время. Верный себе, он решил, что слишком коротко выразил свои мысли, и стал пояснять:

— Нас, евреев, считают трусливыми, но это совсем не так! По различным причинам мы стали расчетливыми, а расчетливость требует осторожности и предусмотрительности. А осторожность — враг авантюризма!.. Но в этой войне одна только осторожность не поможет. Их победа, — он протянул руку в сторону немцев, — в первую очередь означает наше уничтожение, потому мы, евреи, должны научиться воевать!

Что тут возразишь! Я направил Фрадкина опять к Резниченко, и младший сержант (Фрадкин уже успел прикрепить к своим петлицам треугольники — знаки различия младшего комсостава) поспешил к своему орудию.

А бои не стихали.

Немецкая 18-я армия и 4-я двухкорпусная танковая группа яростно атаковали нас.

Первый воздушный флот немцев житья нам не давал. Бесчисленные самолеты день и ночь бомбили наши позиции.

В этой сумятице Фрадкин получил второе ранение.

Помню, я руководил стрельбой с командного пункта батареи. Неожиданно передо мной появился белый как полотно Фрадкин. Он был без пилотки. Правой рукой снизу поддерживал левую. В разорванный рукав гимнастерки виднелся окровавленный локоть.

— Разрешите пойти в полевой госпиталь, — ослабевшим голосом обратился он ко мне.

— Как это «пойти»! Тебя отведут! Сейчас же выделим санитаров!

— Нет, нет, не делайте этого, ведь сейчас здесь необходим каждый человек! Я пойду сам, доберусь как-нибудь…

— Что ты говоришь, Фрадкин, ты изойдешь кровью!

— Нет, товарищ комбат, здесь же километрах в двух проходит дорога, машины подвозят по ней снаряды, я на попутке доберусь.

К сожалению, я действительно никого не смог с ним отправить, все были нужны, а санинструктора мы давно уже не имели, ее тяжело ранило, и замену все не присылали.

Фрадкину на этот раз пришлось лечиться больше месяца. У него была перебита локтевая кость. И когда в огне и дыму мы почти забыли о нем, в один прекрасный день он вдруг предстал перед нами.

К тому времени я уже получил капитана и был начальником штаба дивизиона. А капитан Рябов, принимавший новобранца Фрадкина, стал командиром дивизиона.

Мы стояли на подступах к Гатчине (она называлась Красногвардейском), в сорока километрах от Ленинграда.

Фрадкин вошел в штабную землянку как старый знакомый. Я невероятно удивился. Дело в том, что в первый год войны величайшей редкостью было возвращение из госпиталя в свою часть. В ту пору положение менялось так стремительно, все находилось в таком беспрестанном движении, что часть, в которой служил вчера, невозможно было найти сегодня, не то что месяц спустя.

Я имел в своем распоряжении немного времени и смог побеседовать с Фрадкиным. Он подробнейшим образом рассказал мне все, что с ним произошло после ранения.

Мне все более нравился этот своеобразный человек. Было в нем что-то, вызывающее глубокое доверие и сочувствие. Все, что он говорил или делал, было так искренне, непосредственно, что зачастую, несмотря на наивность его слов или поступков, человек бывал обезоружен его искренностью и простодушием.

После второго ранения я уже не мог направить Фрадкина на батарею. Он не годился теперь ни заряжающим, ни наводчиком. Заряжающий должен все время быть на ногах, а Фрадкину это теперь было не по силам. Поэтому я отправил его в хозчасть дивизиона.

В тот день Фрадкин не выходил у меня из головы. Что бы я ни делал, все время я думал о нем.

Особенно запомнились мне его слова: «Я хочу смотреть прямо в цель», «Евреи должны научиться собственноручно стрелять по врагам из пушек».

Вероятно, какие-то человеческие предрассудки мы воспринимаем до того, как начинаем накапливать собственный опыт. Ведь человек проникается всевозможными представлениями от самой колыбели.

И мне невольно вспомнилось мое детство, та счастливая пора, когда я, подросток, жил в одном из стариннейших сел Карталинии….

* * *

Это было в начале тридцатых годов. Колхозу села Нацихари шел седьмой месяц от роду.

Наша семья жила тогда в Нацихари, так как отец еще в восемнадцатом году переселился в деревню и работал сперва в земотделе, а потом агрономом колхоза.

В один из жарких летних дней председатель колхоза Георгий Сескелашвили, по прозвищу Злой Георгий, собрал сельских ребятишек (среди них был, конечно, и я) и, обращаясь к нам, как ко взрослым, сказал:

— Чем день-деньской носиться без дела и гонять мяч, лучше бы вы помогли колхозу.

— Чем же мы можем помочь? Мы ведь еще маленькие, недоросли? — вкрадчивым тоном возразил самый смелый из нас, чернявый Лада.

— Будь ты недоросль, не был бы таким языкастым, ишь, какие ответы дает!

Мы рты поразевали, так нам понравились слова председателя. Видать, не зря о Георгии говорили, что он человек башковитый и сметливый.

Председатель тем временем удобно уселся на траве, достав из кармана табачный кисет. Ребята устроились вокруг него, а он задымил своей трубкой и сказал:

— Небось знаете, что колхоз обобществил скот?

— Знаем, — дружно подтвердили мы.

— Скот — это хорошо, только скоту еще корм нужен. Скот-то нам привели, а корм не принесли, ага! Корм себе оставили. Нате вам, принимайте скотину, и шут с вами, как хотите, так и кормите, мол. А колхозу откуда взять корм? Запасов у нас никаких, в долг никто не дает…

— Об этом, брат, раньше думать надо было, — как взрослый, солидно проговорил Лада и оглядел нас. Видно, эту фразу он не раз слышал дома от старших.

— Слушай, ты, сосунок, ты со мной отцовскими словами не разговаривай, не то усажу и тебя, и твоего паралитика отца задом наперед на осла и отвезу в Гори! По всему видать, ты такой же враг растешь, как и твой отец! — вспылил Георгий.

Все знали, что значило «отвезти в Гори»: тогда Гори был центром уезда, и все находилось там — и ЧК, и милиция, и прокуратура, и суд…

— Скажи нам, дядя Георгий, что делать, может быть, мы и сумеем помочь, — с необычным спокойствием и степенностью проговорил Кола Баблидзе, стремясь отвести от друга гнев председателя.

Бывший солдат Георгий имел в деревне славу строгого человека. Его все боялись.

— Вон там, возле семи саженцев, где раньше гумна были, валяется солома. Старых владельцев этих земель мы раскулачили и выселили из села. Теперь эта солома принадлежит колхозу, У нас простаивают без дела две арбы. Забирайте их, перевезите солому да в стог уложите возле хлева.

— А волы? — спросил кто-то.

— Еще чего захотел! Может, шарабан тебе подать? Будь у меня волы, я бы вас не просил!

— Да как же мы тогда на арбах повезем сено? — недоуменно проговорил Лада.

— «Как, как»! Впрягайтесь сами, и весь сказ!

— А-а?! — вырвался у ребят возглас удивления.

— Мы ведь не яремная скотина, чтобы в арбу впрягаться! — с неудовольствием проговорил Кола.

— Чему вы удивляетесь? — развел руками председатель. — И что в этом обидного? Вас тут голов сорок наберется, неужто одну арбу не осилите? Накладывайте столько соломы, сколько сможете везти. Мы этой соломой не можем воспользоваться, больно далеко таскать ее надо, и людей нет для этого. А скот голодает. Завтра же приступайте к работе. Если в день хотя бы две арбы перевезете, и то дело для таких дармоедов, как вы, и это уже помощь колхозу.

Председатель легонько стеганул кнутом по голенищу сапога и улыбнулся нам, но глаза его не улыбались, Потом сел на своего сивого иноходца и поскакал к селу.

Перевозка соломы всех очень увлекла.

За день мы перевозили две-три арбы.

С веселыми криками и визгом впрягались мы в арбу и волокли ее через всю деревню. Четверо-пятеро здоровенных ребят брались за одну сторону деревянного ярма, столько же — за другую и, налегая изо всей силы грудью, тащили арбу, а остальные толкали ее сзади и с боков. Благо, дорога была ровная, без подъемов и спусков, и арба, поскрипывая, медленно катилась по ней.

Те годы были очень тяжелыми. Все подростки помогали родителям, трудились вместе со взрослыми. На игры и забавы времени не оставалось. И мои сверстники невольно походили на умудренных жизнью зрелых мужчин.

Новое занятие — перевозка соломы к колхозным хлевам — пришлось нам на руку: по всей деревне прошел слух, что ребята помогают колхозу, и из страха перед председателем, по чьему повелению это делалось, никто из родителей не осмеливался препятствовать нам в наших занятиях. Боялись, чтобы председатель не расценил такое поведение как вражеский выпад, а Злой Георгий все, что ему не нравилось, именно под это и подводил.

А для нас настал настоящий праздник: с утра до вечера мы валялись на зеленом лугу на берегу Куры, гоняли мяч, купались, прыгали в воду вниз головой, соревновались в нырянии и плыли по течению, чтобы вернуться обратно пешком по мягкому прибрежному песку и снова броситься в воду, отдаваясь во власть быстро бегущих волн.

Нам совсем нетрудно было дважды нагрузить соломой арбу и дважды катить ее по ровной дороге к хлевам. Но мы хитрили: в то время, как большинство из нас купалось или загорало на жгучем солнце, два-три парня нагружали арбу соломой, чтобы, если нас кто-нибудь и увидал бы, не обвинил бы в безделье и праздности.

Председатель был доволен: две арбы соломы в день его вполне устраивали, а то, что дома у каждого из нас было немало дел по хозяйству, председателя отнюдь не тревожило.

В один прекрасный день, лежа на песчаном берегу Куры и греясь после купания на солнце, мы увидели возле будки стрелочника ватагу ребят. Они перешли через железнодорожное полотно и приближались к нам.

Ребята были уже довольно взрослые. Они шли обнаженные по пояс и, видимо, намеревались искупаться в Курс.

— Ого, — удивленно заметил кто-то из нас, — евреи идут купаться на Куру!..

Это и вправду было необычным явлением.

— Мы не должны этого допустить! — твердо проговорил Лада.

— Почему не должны? — робко осведомился я.

— Во-первых, они почти никогда не ходят к реке и вообще не умеют плавать, во-вторых, у них есть свои купальни в нижних притоках, они всегда там купаются. Зачем их сюда пускать, здесь Кура наша!

— А что случится, если они здесь будут купаться? — спросил мой друг Ника.

— Нельзя, осквернят они Куру, — заупрямился Лада.

— Что ты говоришь, Лада, как это осквернят, ведь Кура все время течет, в ней и скотину купают, и белье стирают, и ничего с ней от этого не случается…

— Это совсем другое. Все это — и скотина, и белье — принадлежит христианам, а они — евреи.

— Ну и что же, разве евреи не такие же люди, как мы?

Эти вопросы раззадорили и без того горячего Ладу, он, подойдя ко мне почти вплотную, проговорил угрожающе:

— Ты, братец, городской, и наших деревенских дел тебе не понять. Сегодня ты здесь, а завтра смоешься в свой город. Мы не допустим, чтобы они нашу Куру поганили, а ты, если не замолчишь, отведаешь вот этого, видишь? — и он потряс передо мной длинным ясеневым прутом.

Я замолчал, зная, что Лада шутить не любит. Он был на три года старше меня и чертовски силен, мог положить на лопатки любого взрослого мужчину.

Тем временем нежданные гости постепенно приближались. Они держали в руках разноцветные сорочки, которые сняли, готовясь купаться, и брели не спеша, негромко переговариваясь меж собой.

По сравнению с нашими ребятами кожа у них была совсем белая. Видимо, солнечные лучи ее не касались.

Я с колотящимся сердцем ожидал их приближения.

Лада и еще несколько наших ребят напряглись, напружинились, охваченные боевым азартом, как ощетинившиеся псы перед схваткой с волками.

Когда те приблизились шагов на двадцать, Лада подал знак. По этому знаку мгновенно вскочил самый младший из нас, четырнадцатилетний Мишка по прозвищу «Рваное ухо», приспешник Лады.

— А ну, мотайте отсюда, здесь вам не место купаться! — громко крикнул он ничего не подозревавшим парням.

Они остановились. Сгрудились поплотней. Молча смотрели на нас и не двигались с места.

— Живей убирайтесь, говорю! — заорал Миша и нагнулся, будто за камнем.

Несколько парней повернулись и собрались было уходить обратно. Самый смелый из них голенастый курчавый парень осторожно спросил:

— Что, разве Кура только ваша?

— Давай, давай, заворачивайте и убирайтесь, нечего болтать! — поднялся с земли и Лада.

— Нет, не уходите! — вскочил тут я. — Если хотите купаться, идите и купайтесь!

Я почувствовал, как у меня вдруг пересохло горло и все тело охватила дрожь.

Парни с удивлением воззрились на меня. Они не могли понять, шучу я или говорю серьезно.

А наши совсем опешили, вылупили на меня глаза.

Лада побагровел. Он с недоумением и злобой смотрел на меня, сжимая пудовые кулаки.

— Перестань! — хрипло потребовал он.

— Ну-ка, если вы такие смелые, троньте их! — закричал я и перешел на сторону еврейских ребят.

Горячая волна окатила мне грудь. Мной овладел благородный порыв заступиться за обиженного. Порыв, который иной раз заставляет сделать то, чего и сам от себя никогда не ожидал. Я весь напрягся и думал: если Лада все же осмелится на какой-нибудь выпад против еврейских ребят, я непременно, чего бы это мне пи стоило, заступлюсь за них.

Не знаю, почему, но Лада слегка смутился. Если бы мы схватились, он бы наверняка одолел меня, однако он почему-то робел. Силой он бесспорно превосходил меня, но, видно, духом я был сильнее.

Мы с Ладой стояли друг против друга, В каждый миг мы были готовы броситься друг на друга.

Теперь он смотрел на меня со спокойной и хитрой улыбкой, хотя был весь напряжен, готов к прыжку, как пантера. Я отчетливо видел, как на его сильной шее билась тоненькая синенькая жилка.

— Слушай, Гогиа, неужели нам придется подраться из-за этих слюнтяев? Мы ведь старые друзья…

— Ты мне больше не друг!

— Э-э!.. Почему же? — Лада продолжал улыбаться.

— Милые ребята, не надо вам из-за нас ссориться! — это сказал все тот же голенастый курчавый парень. Видно, он был у них главный. Он проговорил эти слова с такой мольбой, что у меня чуть слезы на глаза не навернулись.

— Не ссорьтесь!..

— Мы уйдем обратно…

Они повернулись и, понурив головы, мелкими медленными шажками побрели к деревне.

У меня будто что-то оборвалось в сердце. Кровь бросилась в голову. Я ничего не почувствовал, только услышал звук удара. Потом увидел, как пошатнулся Лада, как двумя ручьями хлынула у него из носа кровь, как он рукой утер эту кровь и метнулся ко мне.

Страшный ответный удар на мгновение ошеломил меня, но я сразу же очнулся и с такой силой стукнул Ладу кулаком в подбородок, что голова его отдернулась назад.

Мы схватились не на жизнь, а на смерть…

Перепуганные ребята кричали, ревели, взывали о помощи, бегали вокруг, натыкаясь друг на друга, но не отваживались броситься между нами, не смели разнять нас.

А мы колотили друг друга изо всех сил, не зная удержу и пощады.

Наконец совершенно обессилев, мы оба остановились, словно по уговору.

С рассеченными бровями, окровавленные, как два злейших врага глядели мы друг на друга и тяжело, шумно дышали.

Мы оба были такие измученные, что еле держались на ногах.

Увидев, что мы деремся, еврейские ребята вернулись обратно и в растерянности безмолвно наблюдали за нами.

Вероятно, и они хотели нас разнять, но, конечно, не осмеливались.

— Что, взял? — насмешливо спросил меня Лада.

— А ты взял? — так же спросил я в ответ.

— Я их не допустил! — Лада указал рукой на евреев.

— А я пущу! — с угрозой выкрикнул я и снова рванулся к нему.

Лада отступил на шаг и приготовился к отпору.

Кажется, впервые в жизни он растерялся, видимо его смутила моя настырность. Он никак не мог понять, почему я так самоотверженно защищаю каких-то еврейских мальчишек.

В это время тот кудрявый длинноногий парень бросился между нами и плачущим голосом взмолился:

— Ребята, не надо, умоляю!..

— Тогда ступайте купаться! Вы ведь пришли купаться, идите и купайтесь, сейчас же идите! — категорически потребовал я.

— Хорошо, мы пойдем купаться! — ответил кудрявый и глянул на Ладу.

— Лада! Оставь их, пусть купаются, что тебе с того? Ведь Кура-то не только наша! — вступился Ника.

— Я для порядка говорю, а то пускай себе купаются, очень мне надо! — Взбешенный Лада подхватил с земли свою одежду и побежал к деревне.

— Купайтесь, ребята, не бойтесь никого и вообще приходите когда хотите, — сказал я.

Белокожие худенькие парни, опустив головы, молча прошли мимо нас.

Отойдя на порядочное расстояние, они расположились близ самой воды.

…На следующий день меня послали в магазин за покупками.

Магазин находился в центре села, и, чтобы попасть туда, надо было пройти через еврейский квартал.

В начале же главной улицы квартала, где стояло красное одноэтажное здание сельской больницы, мне встретился сапожник Абрам. Он направлялся куда-то поблизости, даже не снял с себя фартука. Завидев меня, вскинул кверху обе руки и заорал:

— Благослови тебя бог, сынок, ибо ты защитил еврейских детей!

В это время на балкон двухэтажного дома, принадлежавшего богачу Мордеху Манашерашвили, вышла пышнотелая супруга Мордеха, Рахиль, и на всю улицу заголосила:

— Чтоб ты вырос счастливым у твоей матери, чтоб ты только радость и счастье видел, пошли тебе бог здоровья и благодати!..

Благословениям Рахили стала вторить и вдова сельского сапожника Сара. Она тоже всплескивала и размахивала руками и вопила пронзительным голосом.

Из лавчонок повысыпали люди, жестикулировали, гомонили, что-то мне кричали…

Я уж и не знал, что мне делать, растерялся, смутился. Ничего подобного я, конечно, не ожидал.

Я шел понурившись, провожаемый благословениями всего квартала.

Еще более шумную встречу устроили мне мои сверстники, среди которых были и вчерашние купальщики. Все уже знали о происшедшем и смотрели на меня так, словно я совершил какое-то геройство.

— Никого не бойтесь, — сказал я ребятам, которые гурьбой обступили меня, — приходите и завтра, и послезавтра, и когда захотите, никто нам не помешает!

На следующий день мы, как всегда, пошли на Куру и вместо двух арб сена почему-то перевезли четыре.

Лада тоже был с нами, но мы с ним не глядели друг на друга и не разговаривали.

В полдень, когда настала пора купаться и мы разделись, я вдруг увидел двух знаменитых на все село драчунов, двоюродных братьев Лады Фридона и Амирана. Я тотчас смекнул, что они пришли неспроста, что вся тройка что-то затевала.

— Не бойся, я с тобой, — шепнул мне Ника Квривишвили. — Перетяну еще нескольких ребят на нашу сторону, и эти прохвосты с нами не справятся.

Я приободрился. Ника был храбрым и надежным парнем, он никогда не подводил и, если понадобилось бы, против ста человек пошел бы не раздумывая. Он был и силен, и ловок, и сметлив. В кулачном бою Ника не имел себе равных.

— Эти отчаянные, кроме себя, никого не признают. Кулачье, да и только. Чудом уцелели. — Ника имел в виду родню Лады, его семью и семьи двоюродных братьев, которые жили очень зажиточно, но очень замкнуто. В колхоз эти семьи не вступили и числились единоличниками.

Я опасливо поглядывал на железнодорожную насыпь — с той стороны должны были появиться еврейские ребята.

Двойственное чувство обуревало меня: мне и хотелось, чтобы они пришли, и не хотелось. Братья Лады казались очень уж огромными. У них были такие мощные плечи и руки, что, верно, одолеть их было бы очень трудно.

Но вот на насыпи появилась ватага ребят. Их было больше, чем вчера. Впереди вышагивал высокий парень.

Наши тотчас стали переговариваться друг с другом.

А та озорная троица громко гоготала над чем-то. Они поглядывали то на меня, то на приближавшихся ребят.

Когда еврейские ребята подошли совсем близко, Мишка заступил им дорогу и заорал:

— А ну, вертайте назад!

Тогда и я, так же как вчера, вскочил и крикнул:

— Не поворачивайте, ребята! Идите купаться. А ну, пусть посмеет кто-нибудь вас тронуть!

— Эй ты, городской, не чешутся ли у тебя бока? — спросил меня один из братьев Лады, который жил в верхней части села и которого в лицо я не знал.

— Это мы поглядим, у кого бока чешутся, — не уступал я.

Лада вышел вперед и предложил, видимо, заранее продуманный план:

— Давайте сделаем так: пусть выйдут по одному парню и от нас, и от них или от тех, кто их хочет защитить… — он насмешливо оглянулся на меня, — хотите — бороться будем, хотите — на кулаки. Кто победит, за тем и слово…

Было очевидно, что Лада сам хочет сразиться со мной и придумал этот прием для того, чтобы рассчитаться за вчерашнее.

— Пусть так, — ответил я. — От них выйду я, — и начал стягивать с себя штаны. Они были у меня единственные, и я боялся их порвать в борьбе.

— Нет, я буду с ним бороться, — возразил высокий парень, который шел впереди всех. Я знал, что его звали Ароном. Он был известен как хороший ученик и смелый парень.

— Ты?! — насмешливо протянул Лада и снизу вверх оглядел высокого парня так, словно измерял его рост.

Двое шустрых ребят связали пару ремней, один остался на месте, держась за связанные ремни, второй парень, натянув другой конец, обежал вокруг товарища, очерчивая круг.

Лада с улыбкой приблизился к противнику.

Схватив его одной рукой за кисть руки, а другой вцепившись выше локтя, он с быстротой молнии опустился на одно колено и хотел было перебросить противника через плечо, но высокий парень успел широко расставить ноги и устоял. Потом он вырвал свою руку, с непостижимой ловкостью подхватил Ладу под мышки, словно обручем сжал его, и, ловкой подножкой сбив с ног, мгновенно уложил на обе лопатки.

Все это он проделал так стремительно, так умело и красиво, что мы ахнули.

— Не по правилам! — стали кричать двоюродные братья Лады.

— Арона сам Шапата учил борьбе. Увидишь, как он отделает этого клыкастого! — тихо сказал мне кудрявый парень. Он незаметно очутился рядом со мной.

Шапата был прославленный на всю Карталинию борец. Он работал на лимонадном заводе нашего села. В черном резиновом фартуке он с такой легкостью таскал тяжелые ящики с лимонадом, словно они были невесомыми. Этого веселого, никогда не унывающего бедняка еврея любило все село, а еврейское население просто боготворило.

Первое поражение еще более разъярило Ладу. Вконец остервенев, он бросился на противника, но тот, опередив его, опять сбил с ног и вновь уложил на обе лопатки.

В таких случаях мы, по обыкновению, поднимали восторженный крик, но на этот раз воцарилась мертвая тишина.

Все смотрели на Арона, который как ни в чем не бывало взял у маленького мальчишки свою пеструю сорочку, спокойно натянул ее и отошел в сторону.

— Раз у нас был уговор, слово за тобой, — сказал ему Ника Квривишвили.

Арон оглядел своих товарищей и молча направился к реке.

Это вроде бы и незначительное происшествие удивительно подействовало на всех нас.

Многие из нас убедились тогда, что евреям так же присущи смелость и мужество, как и всем другим. Это для нас было большим открытием…

После того я подружился со многими еврейскими юношами. Кудрявый парнишка, который в тот памятный день вел своих товарищей на реку купаться, теперь уже доцент и работает у академика Капицы, Арон стал известным хирургом, он главврач большого полевого госпиталя. Если меня ранят, мне хотелось бы попасть именно к нему, говорят, у него необыкновенные руки…

* * *

Сейчас, когда я смотрел на Фрадкина, мне вспомнилась та старая история.

Правда, Фрадкин рос в зажиточной семье, но тем не менее до революции и он в полной мере испытывал национальный гнет.

«Я давно знаю, что у вас в Грузии никогда не было еврейских погромов», — сказал мне однажды Фрадкин и посмотрел на меня такими глазами, словно погромы были предотвращены именно благодаря моим стараниям.

Отлично работал Фрадкин и в хозвзводе. Его обязанностью была доставка продуктов с армейского склада. Он выполнял это дело с присущей ему добросовестностью и четкостью. В вёдро и в непогоду, во время артиллерийских обстрелов и авиационных налетов в урочный час отправлялся он либо один, либо с помощником за продуктами для части, и не было случая, чтобы он вернулся с пустыми руками. Это была очень большая подмога для нас.

Однажды как-то между прочим мне сказали, что Фрадкин спас каких-то летчиков. В то время я был занят и не смог уточнить, в чем было дело. Вскоре я совсем забыл про этот случай.

Подробно я узнал обо всем лишь в тот непогожий и поэтому свободный вечер, когда к нам прибыли две легковые автомашины с командиром авиакорпуса — седым генералом, членом Военного совета и штабными офицерами этого соединения, В тот период я уже был командиром дивизиона.

Все мы были страшно заинтригованы неожиданным визитом. Мы не могли понять, что привело командиров столь высокого ранга и совершенно другого рода войск к нам, артиллеристам.

Генерал попросил меня выстроить дивизион. Я созвал всех и в сумерки, когда было сравнительно безопасно, выстроил бойцов в укромном месте.

Генерал развернул какую-то бумагу, вызвал из строя Фрадкина (к этому времени он был старшим сержантом) и зачитал приказ.

В приказе говорилось, что сержант Фрадкин проявил смелость и мужество, вытащил из горящего самолета двух раненых летчиков и спас их от смерти. Фрадкин при этом сам рисковал жизнью: охваченный огнем самолет мог каждую минуту взорваться. Так оно и случилось, только, к счастью, уже после того, как младший сержант перетащил обоих раненых в безопасное место.

Генерал расцеловал Фрадкина и прикрепил ему к гимнастерке медаль «За отвагу».

Это была его вторая медаль.

А член Военного совета вручил Фрадкину именные часы. Как он сообщил нам, спасенные Фрадкиным летчики были прославленными асами, Героями Советского Союза. Оба они после ранения временно летали на транспортных самолетах, перебрасывая нашим частям, оказавшимся в окружении, боеприпасы и продукты. В один из таких вылетов их атаковали вражеские «мессершмитты», и обоим бы конец, если бы не самоотверженность нашего сержанта.

С того дня, как мы зачислили Фрадкина в хозяйственный взвод, он обязательно раз в неделю заглядывал ко мне, чтобы, как он говорил, провести «сеанс красоты»: он меня брил, подстригал волосы, подправлял усы. Бритвы у него были и вправду отличные.

Во время этих визитов он без умолку говорил со мной на различнейшие темы, но о случае с летчиками не обмолвился ни словом. Он рассказал мне об этом лишь после моих настойчивых расспросов. Вот что я от него услышал:

— Я направлялся в ПАХ с мешком за плечами. Гляжу — «кукурузник» летит. Да так низко, едва за макушки деревьев не задевает. И дым от него валит. Ну, понял я, что дело плохо. Пошел он на посадку, только не сумел сесть, запутался в кустарнике и носом в землю зарылся. Минуты две я наблюдал, ждал, что будет. Никто из самолета не вылез. Значит, думаю, ранены летчики, верно, и сознание потеряли. Я бегом к машине и, когда поближе подбежал, увидел: хвост-то уже весь в огне. Схватил я свой мешок, намочил его в ручье, что поблизости протекал. Обвязал голову мокрым мешком и бросился к самолету. Смотрю — и верно, оба летчика без чувств, оба ранены. Я вытащил сперва одного, потом другого и только успел обоих отволочь подальше, раздался взрыв. Вот и все. И у меня, и у раненых сильные ожоги оказались. С большим трудом добрался я до дороги, остановил первую же встречную машину и отвез раненых в госпиталь.

Он брил меня и рассказывал. Рассказывал так просто, будто и не рисковал жизнью, и вообще ничего особенного не совершал.

И о своей работе он скупо рассказывал, хотя была она не из легких. Каждый день колесить по фронтовым дорогам и развозить по нашим подразделениям продукты было и трудно, и опасно. Вражеские истребители охотились за автомашинами, артиллерия же обстреливала нас беспрестанно.

А тем временем в деле обороны Ленинграда происходили большие изменения.

В конце августа был создан Ленинградский фронт, которым с начала сентября командовал Ворошилов, а с 13 сентября — Жуков.

8 сентября немцы взяли Шлиссельбург и начали блокаду Ленинграда. Положение города стало крайне тяжелым.

13 ноября в руках немцев оказалась Гатчина (Красногвардейск). Мы отступили к Пушкину.

И настала пора величайшего испытания…

В то утро нас попросили включить батареи в боевые порядки стрелковых частей. Первая батарея должна была занять позицию на одной из высот. На этом участке фронта не было стрелковых частей, и впереди нас в окопах сидели только подразделения боевого охранения.

Поскольку батареи должны были действовать вместе со стрелковыми частями, штаб дивизиона освобождался от некоторых обязанностей. Я, мой заместитель и начальник штаба разобрались по батареям. Мне досталась первая батарея.

Когда я пришел на ее новую огневую позицию, только начинало светать.

Бойцы рыли орудийные окопы, маскировали их травой и ветвями. Для огневой позиции выбрали холм, с которого открывался отличный обзор всей расстилавшейся перед ним местности. За просторной равниной чернела полоса леса. Оттуда мы и ждали появления врага.

Лишь только рассвело, к нам прибыл командир артиллерийской группы полковник Одинцов.

Я впервые увидел тогда этого сурового и опытного артиллериста. Невысокий, энергичный полковник с маленькими усиками мигом обежал всю позицию и отдал мне приказ: разделить батарею на два огневых взвода, по два орудия в каждом. Один из взводов расположить на старом месте, второй — на ближайшей высоте.

Время не терпело. На старой позиции я оставил с двумя орудиями командира батареи и одного взводного, а другую пару пушек и командира взвода перевел на новую позицию. Поскольку с высоты все лучше просматривалось, я решил тоже остаться с ними.

Уставшие от рытья окопов, не спавшие всю ночь бойцы принялись рыть новые окопы. Они работали так бодро и споро, что через короткое время мы спустили орудия в окопы и замаскировали их.

От нас до старой позиции, где я оставил два орудия, было расстояние около километра. Между нами пролегала низина, по которой протекал ручей.

Низину пересекали две продольные складки. Если бы наш заградительный огонь остановил атакующих нас вражеских солдат, они могли бы залечь в эти складки и укрыться от нашего огня. Это представило бы большую опасность для наших огневых взводов.

Когда окончательно рассвело, я тщательно осмотрел окрестность. Было совершенно очевидно, что, если немцы перейдут в наступление и последуют за своими танками, они атакуют нас именно вдоль ручья.

Видимо, и сам Одинцов считал так. Потому и разделил батарею надвое, поставив по огневому взводу на каждую из этих двух высот.

Только-только я разрешил бойцам передохнуть, как наши разведчики, высланные вперед, передали по телефону сигнал боевой тревоги. Расчеты бросились к орудиям.

Мы напряженно вглядывались в даль, однако ничего подозрительного не замечали. Но вскоре раздался гул мощных моторов.

Не прошло и минуты, как немецкие бомбардировщики «Юнкерс-87», зайдя с тыла, начали пикировать над нами, оглушая всю окрестность ужасающим грохотом.

Но удивительно было то, что немцы бомбили равнину перед высотами. А там сейчас находились лишь заросшие травой пустые окопы, отрытые местными жителями еще несколько месяцев тому назад.

Самолеты врага приняли их за наш оборонительный рубеж!

Разве могли немцы представить себе, что у нас не имелось никаких оборонительных рубежей и в коридоре шириной в три-четыре километра стояло лишь четыре наших орудия и несколько взводов боевого охранения!

Прошел еще час, наблюдатели сообщили о появлении танков.

Я кинулся к брустверу, приставил к глазам бинокль и тщательно оглядел простиравшуюся перед нами равнину.

Слева по направлению к нам продвигались шесть танков, за которыми следовали автоматчики.

Тяжелые машины с качающимися пушками-хоботами ползли медленно, чтобы автоматчики могли бы поспевать за ними.

С сильно бьющимся сердцем наблюдал я, как приближались танки с черными крестами на белых кругах. Мы уже отчетливо слышали их грохот, лязг гусениц.

Наблюдая за танками, я то и дело поглядывал на две пушки, замаскированные на соседнем холме.

Танки пока еще были далеко от нас, вне досягаемости наших орудий, но они значительно приблизились к соседней высоте, оттуда вот-вот должны были открыть огонь.

В это время снова появились немецкие самолеты. Казалось, у них было все наперед рассчитано, так своевременно они налетели.

Сбросив бомбы на наши высоты, они поспешно скрылись. Слава богу, бомбы разорвались на склонах высот, не причинив нам вреда.

Именно в то мгновенье, когда я подумал, что, кажется, на этот раз пронесло, с тыла, описав круг, коршуном пронесся истребитель, выпустив на нашу позицию пулеметную очередь.

В реве моторов и пулеметном стрекоте я не сразу расслышал свист бомбы. Прежде чем спрятаться в окопе, я отчетливо увидел, как полыхнуло рядом с орудием Резниченко, и в тот же миг меня оглушил новый, еще более мощный грохот.

За двумя большими взрывами последовали мелкие. То по нескольку вместе, то в отдельности друг за другом. Я догадался, что это взрывались снаряды нашей же батареи; видимо, бомба угодила в ящики со снарядами.

Когда взрывы прекратились и я высунул голову из окопа, над огневой позицией у орудия Резниченко стоял густой столб дыма и пыли… Я бросился туда и застал там ужасную картину… Бомба прямым попаданием разбила орудие, перевернув его набок и засыпав землей. Рядом зияла большая яма, один край орудийного окопа был разворочен, именно в той его части, где мы хранили запас снарядов.

Резниченко лежал на земле бездыханным. Окровавленный труп заряжающего, казалось, изрублен какой-то машиной. Одного из наводчиков невозможно было узнать, у одного из подносчиков снарядов была оторвана рука, второй же, раненный в живот, истекал кровью. Уцелел лишь наводчик по вертикали, но и тот был страшно оглушен.

Я поручил находившимся со мной бойцам присмотреть за ранеными и убитыми, а сам поспешил к другому орудию. Сейчас вся надежда была лишь на него. Вторая же пара орудий на противоположной высоте бесперебойно стреляла.

Из группы танков, атакующих эти орудия, один танк остановился у подножья высоты, охваченный дымом, Остальные чуть изменили курс и стали обходить холм справа.

Для дальней пары орудий это оказалось крайне выгодным, так как давало возможность бить по танкам сбоку. Но, к сожалению, кроме того танка, они не смогли подбить ни одного, и вражеские машины, миновав высоту, углубились в наш тыл.

В изматывающем ожидании прошло несколько часов.

Было уже далеко за полдень, когда мы заметили двух бойцов, направлявшихся к нам.

В одном я тотчас узнал Фрадкина. Он тащил на плечах огромный котел-термос, в котором разносили горячую пищу. Второй боец нес мешок с хлебом.

Они пришли, молча раздали, вернее, всучили нам в руки еду и стояли, участливо глядя на нас.

А мы, совершенно опустошенные, пораженные происшедшим, слова не могли вымолвить. Но для поддержания сил необходимо было поесть, поэтому мы уселись вокруг единственной пушки и принялись уныло жевать.

Фрадкин даже не присел. Он пошел к братской могиле, где мы похоронили павших товарищей. Он долго стоял возле свежего холма, вглядываясь в написанные на куске фанеры химическим карандашом фамилии.

Первой стояла фамилия его командира Резниченко…

К концу дня прибыл связной из штаба артиллерийской группы и вручил мне приказ Одинцова о срочной передислокации двух оставшихся батарей.

Обеим батареям надлежало занять позиции километрах в четырех от нас и готовиться отразить танковую атаку. Мы должны были любой ценой остановить немцев.

Поскольку это задание явилось нашей главной задачей, я должен был срочно отправиться к двум другим батареям, а здесь оставить своего заместителя.

В сумерки, когда я уже уходил, явился вдруг Фрадкин и попросил у меня разрешения остаться в орудийном расчете. «Положение таково, что и я должен воевать», — сказал он.

Что мне было делать? Людей в расчетах почти не оставалось, я согласился. А наутро началась та кровавая схватка, которая впоследствии стала известна под названием Оборона Красногвардейска.

Вместе с подоспевшими вспомогательными стрелковыми и артиллерийскими частями мы целых четыре дня отбивались от вражеских танков и пехоты.

Однако немцы, против ожидания, направили главный удар не на нас, а туда, где я оставил три орудия первой батареи: одинокую сиротинку на одной высоте и два — на другой.

Вражеские танки в первый же день разгромили наши передовые части, смяли оставленные мной три орудия, уничтожили наших артиллеристов.

А передислоцированные две батареи, с которыми я находился, сдерживали бешеный натиск немцев в течение целых четырех суток.

Но эти четыре дня имели решающее значение для обороны Ленинграда. Стрелковые части, оборонявшие Ленинград, успели укрепиться на новых рубежах.

Когда нам пришлось отступать, мы укрылись за их позициями, а потом соединились с ними. Этот новый рубеж продержался целых три года, он спас Ленинград.

…Только через два месяца вернулся из госпиталя командир орудия Панченко, и только тогда мы смогли узнать подробности гибели Фрадкина. Вот что рассказал нам Панченко:

— После того, как на линии главного удара немцев оказались одно отдельно стоящее и два соседних с ним орудия, утром перебросили к нам вспомогательный батальон, но у командования не хватило резервных артиллерийских частей, и весь тот участок остался на попечении наших трех орудий…

А немцы с утра перешли в наступление.

По направлению к нам двинулись восемь танков. Они открыли огонь и продвигались очень быстро. Они держали на прицеле именно ту высоту, на которой у нас было два орудия. Наши открыли огонь и вывели из строя два танка. Но остальные не испугались огня, ворвались на огневую позицию и уничтожили оба орудия, а вместе с ними и бойцов.

Но тут они оказались под огнем моего третьего орудия, стоявшего отдельно. Нам удалось подбить передовой танк. Оказавшись в опасности, два танка из пяти двинулись на мое орудие. Остальные углубились в расположение наших войск.

Моего наводчика Казьмина тяжело ранило. Его место занял прибывший накануне Фрадкин. Он действовал так спокойно, так четко, что и все мы как-то сразу приободрились.

С первого же выстрела нам удалось повредить гусеницу одного из танков, и он стал кружить на месте. У второго оказалась подбита башня, но совсем неожиданно три остальных зашли к нам с тыла… они, оказывается, обманули нас.

Мы успели выстрелить лишь раза два, а вражеские машины обрушили на нас шквал бешеного огня. Я уже не помню, как свалился в окоп и потерял сознание.

Но до этого я успел разглядеть, как «пантера» наехала на нашу пушку именно с той стороны, где на стуле наводчика сидел Фрадкин, придавила его к пушке, перевернула орудие. Больше ничего не помню, я пришел в себя уже в госпитале…

К этому рассказу рукой Хведурели, но, по-видимому, уже впоследствии была сделана приписка. Я с трудом разобрал полустершиеся буквы, написанные карандашом:

«Я представил Фрадкина посмертно к ордену Красного Знамени. Но тогда было не до наград, и, вероятно, потому мое представление где-то затерялось. В мае 1942 года, когда был учрежден орден Отечественной войны, я еще раз попытался возобновить дело о награждении Фрадкина.

Месяца через два я получил радостное известие: командование фронтом посмертно наградило Хаима Ильича Фрадкина орденом Отечественной войны I степени. Через короткое время мы получили и сам орден, чтобы отправить семье погибшего.

Тогда-то мы написали коллективное письмо на имя дирекции той самой парикмахерской, в которой до ухода на фронт работал Фрадкин, туда же отправили мы награду, чтобы и письмо, и орден хранились у них. Подробно описали мы геройскую смерть Фрадкина.

Уже больше года прошло, как кончилась война. Недавно я получил весточку от бывшего командира батареи, где служил Фрадкин. Он сообщал, что парикмахерская до сих пор не сумела выполнить просьбу фронтовиков…

Хочу в ближайшее время съездить в Ленинград, и тогда уж я сам зайду в эту парикмахерскую. Я очень надеюсь убедить их присвоить имя Фрадкина «салону красоты», как он называл свою парикмахерскую».

Перевела Камилла Коринтэли.