Вот и все, — подумал я скорбно. — Конец бессмысленный и беспощадный. Этого я и боялся… Но что делать, не у всякой истории счастливый финал.
Хотя, если судить беспристрастно, мой вдохновенный рассказчик тяготел к фатальным развязкам. Он мне сразу не показался. Был в нем некий экзистенциальный экстаз. Мог усугубить. Волну накатить в порыве страсти.
И где он теперь?
Сказав последнюю фразу, он отлетел в другие миры, оставив меня в унынии и скорби. В принципе он и был странный какой-то, зыбкий и ненадежный. Господин Декаданс, вроде Гарри.
А теперь и вовсе пропал.
Ну и что с того? Если трезво посмотреть на событие. Пропал, так пропал. Топливо израсходовал и отвалился естественным образом, как ступень межпланетного корабля. Да сгорел в плотных слоях атмосферы.
Но роман-то остался! Вышел, так сказать, на орбиту и летит себе в бесконечном просторе, как высший смысл и непреходящая ценность. И я как бы при нем.
Да я уж лечу де-факто, как сокол-герой, натурально вцепившись в штурвал, и всматриваюсь в даль цепким оком. И все эти рассуждения о фатальной развязке выглядят, по меньшей мере безответственно. Hелепo они выглядят и малодушно. И это меня не красит.
Сейчас же, как никогда, нужно сгруппироваться и бдеть! Да, приборы барахлят, рычаги заклинило, связь с Землей прервалась, напарник катапультировал. Но я-то что, собственно говоря! Тварь дрожащая или наоборот? Вот вопрос, на который необходимо ответить.
Бросить аппарат и смыться? Зависнуть под спасительным куполом и с позором приземлиться в какой-нибудь чуждой пустыне? Чтобы первый же встречный абориген с презрением плюнул в мою сторону, мол, что же это ты, такой-сякой шнурок, не выдюжил, характера не проявил!
И куда мне тогда идти? В какую нору залечь? В какой стог закопаться? В какое забытье впасть? Это ж сколько надо выпить, замутить свою память настолько, чтобы не встал на утро жестокий и гневный вопрос: как ты посмел?
Да никакая водка не сможет смыть тот позор, ту страшную утрату, на которую я вдруг малодушно решусь.
Нет, не для того я взялся за это трудное дело, совсем не для того мои герои появились на свет, чтобы так бездарно уйти в небытие. И если уж суждено нам погибнуть во вселенской пустыне, окоченев от хлада и кислородного голодания, в атмосфере страха и одиночества, то всем вместе.
Мы будем умирать от удушья и вспоминать заливные луга нашей Родины, протяжные и грустные песни, которые пел наш народ. Вспышками будут проноситься в угасающем сознании далекие, милые с детства картинки: и ель сквозь иней зеленеет… чернеют избы тут и там… чуть золотится крендель булочной… И спокойно умрем, улыбаясь, как дети.
Это будет, во всяком случае, честно.
Но до этого пока не дошло. Пока есть надежда, не следует впадать в уныние и предаваться фатальным фантазиям. Чиню приборы и пересчитываю команду (алкоголиков и неврастеников беру на заметку). Навожу строжайшую дисциплину и насаждаю единовластие. Выступаю перед командой с краткой разъяснительной речью.
Говорю так: «Мы совсем одни. Вокруг хлад и мрак, скорбь, боль и отчаяние. Дикость нравов и культ золотого Тельца. А вы, как я заметил, публика рефлексирующая и себе на уме. Начнете высказываться и лезть на рожон — нам конец. Проявите терпимость и хладнокровие — есть шанс выкарабкаться. Командиром назначаю себя, поскольку тут двух мнений быть не может. Все остальные равны перед судьбой и волей создателя. А теперь сидите смирно и ждите приказов. Я разберусь с каждым».
Вот так. Коротко и доходчиво. Решительно и несомненно. Как и требуется от командира корабля.
Начнем все с начала.
Том второй, глава первая…
Первый том так и останется памятником, безвременно ушедшему от нас коту Баюну. Это только в сказках они песни слагают да цепями гремят. В действительности все проще и страшнее: они безвозвратно уходят.
Но знай, приятель, начатое тобой будет продолжено. Я подхватил эстафету из твоих стынущих рук (лап) и уж лечу де-факто. Куда — не ведаю. Зато решительно и несомненно. А это главное.
Главное в нашем деле поменьше думать и рассуждать. Что, да зачем, да отчего вдруг такое? Написал строчку от избытка познаний — уже радость. К ней другая присоседилась — восторг!
Смотришь, тип какой-то спонтанный прорывается напрямик в роман. Зайдет и сядет. Кто его звал? зачем он здесь нужен?
Космат с виду, темен, двух слов о себе толково не скажет. Пьет, естественно, залпом, матерится. Другой бы выгнал его к чертовой матери и дверь запер. А я не могу. Буду сидеть и слушать его вялую болтовню. А как его выгонишь, когда на улице мрак, хлад и криминальная атмосфера.
Одного пригреешь, за ним другой. Смотришь, потянулся люд к источнику вдохновения.
А когда наберется их легион, поговоришь с каждым — ага! все не так плохо. Бутылку еще выставишь — такого наслушаешься, что будьте любезны.
Врут, конечно, не таясь. Ну, так ведь оно что? А оно и есть то, что надо, оказывается. Оказывается, это правда такая. Потаённая.
Оказывается, у них все так же, как у Гамлета с Болконским. Потемки космические и бездны души полифонические. А каких Обломовых мне наблюдать приходилось! А какую феерическую околесицу нес, не далее как вчера, Веня Ерофеев. А как восхитительно молчал князь Мышкин. А как самозабвенно крушил все устои бледный Эдичка, доставая из сапога финский нож. Не говоря уже о Дубровском…
А к вечеру женский образ проявляется. Тоже спонтанно. Вглядишься повнимательней в сидящую публику, лорнет наведешь, фокус подстроишь: сидят красавицы — Настасьи Филипповны через одну. Остальные Маргариты в виде ведьм и Татьяны в виде жен. И прочие неразгаданные тайны. Бери и разгадывай хоть всю жизнь, все равно ничего не поймешь.
Да и не нужно ничего понимать. Как говорил Корней, герой предыдущего тома, «не мое дело знать». И был абсолютно прав.
Кстати, этот мог высказаться. Ошарашить трезвостью наблюдения и пытливостью ума. Не говорит, а из лука стреляет. Прямо в яблочко, наповал. Сразу видно — порода.
Жаль только фамилию кот утаил. Я, правда, порылся в первоисточниках, выяснил, из каких корней его ветви зазеленели. Благословенная поросль доброго корня!
Жил когда-то, давным-давно (когда еще Иван Грозный под стол пешком ходил) честолюбивый и смелый конюший боярин, князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, подозреваемый в сердечной связи с матерью Иоанна Еленой. Славный был воевода. Литовцев, заклятых врагов наших, трепал и морил без счета. И вельможа был истинный, радел о пользах государства. Но стал жертвою заговора властолюбца Василия Васильевича Шуйского. Не праведный суд, но беззаконная лютая казнь стала жребием несчастного. Заковали его в цепи да уморили голодом в темнице сырой.
Так вот, доводится мне, что из этих могучих корней наш Корней пророс. Фамилия, правда, изрядно пообтрепалась и поредела. Peвoлюционная сабля расчленила ее многослойность. Вихри враждебные раскидали Телепневых с Оболенскими по разным материкам. Осталась одна Овчина. Ею и укрылся Корней. И живет теперь, как бомж, под землей. И ничего. Ему нравится. Картины его недавно Русский музей приобрел. Развесили в зале, а внизу табличка: «К. Овчина».
С царевной Ах также разобрался. В миру Марфа Вавилонская, она крепко сидела на царстве. В понятиях не сомневалась и отчетливо представляла, что ей от жизни востребовать. До сих пор не нашлось смельчака в здравом уме и твердой памяти, который бы рискнул перейти ей дорогу.
Таких история не трогает, а вихри враждебные их стороной облетают. Потому как прошлого у нее не было и быть не могло. Она самозародилась из собственных созерцаний и потребностей.
Да, такое случается в смутные времена.
Когда жид-пересмешник, темной ночью крадучись, хитростью да уловками настоящую царевну в лес дремучий выманил и убил ее там бедную да в яму черную сбросил, тогда в природе началась какофония и круговерть. Силы зла расплодились, нарушая вековой баланс плюса и минуса. Природа дала крен, и все живое стало сползать к апоплексическому финалу. Вот тогда сработали защитные клапаны и мать-Земля стала выдавать царевен скороспелок в огромном множестве. Ну, сами понимаете, даже все вместе взятые не могли они заменить натуральную, веками взращенную.
Но, с другой стороны, та ведь тоже была не Бог весть что. Была бы смышленая да крепкая, разве пошла бы с жидом ночью в лес одна?
Так что тут некого особо винить. Какие есть царевны, пусть такие и будут. Лично я считаю, могло случиться гораздо хуже.
Теперь несколько слов о певце горя народного — бородатой Птице Асс. Впрочем, этому чудилищу и целую главу посвятить не жалко. Так что все еще впереди. А пока несколько слов на заметку.
Он краски между собой не смешивал никогда. Просто брал, что в тюбик заложено и, не разглядывая, наносил на холст. Сомнений при этом никаких. Восторг и радость. «Мир спасет любовь!» — доносилось пение из густых зарослей. И никто не мог понять, откуда исходит звук. Вот такая птица — Могут-певица.
О Грушеньке ничего не скажу. Уехала на японской машине в финскую лесотундру. Ну, так что ж. Пусть теперь с ней ихние сказочники разбираются. Может получится что. Все-таки по соседству великий Андерсен жил. А это обязывает.
Теперь о славном воинстве, чудо-богатырях Мичурине, Циолковском и примкнувшем к ним Коле Талала.
Скажу просто, не лукавя: это вечные странники, кочевой народ-горемыка. Можно даже сказать, отряд специального назначения. В простонародье спецназ. В том смысле, что судьба им сей трудный путь назначила.
Обладают феноменальной маневренностью. Стоят, к примеру, по утру у камня замшелого без рубля за душой на предмет выяснения, что им Судьба на обед уготовила. Направо пойдешь… налево… Плюнут, разбредутся на все четыре стороны. А к вечеру, смотришь, все вместе обильно трапезничают и песни слагают.
Однако прошлым летом случилось непоправимое. Мичурин, не рассчитав свои силы, не выдержал удара Судьбы и был сражен в походе наповал. Славное воинство потеряло одного из лучших товарищей.
Но жизнь продолжается. На его место заступил молодой солдат, некто Мартын.
Но, похоже, Циолковский так никогда и не смирится с потерей, и сердце свое навечно скрепил памятью о Друге.
Калигула уже третий раз вставлял себе зубы, дважды был в реанимации, но, тем не менее, привычкам своим не изменил. С отчаянным постоянством прыгает на любой движущийся объект. Причем обоего пола, но с разной преднамеренностью.
Так что не сомневайтесь, картотека моя, как Троянский конь, много чего вмещает. С виду статуя деревянная, а внутри страсти кипят, жизнь бьет ключом. Отыскиваются и новые кандидаты в герои нашего времени.
В общем, есть о чем рассказать интересующейся данной местностью публике.
Одно меня угнетает: солдат совсем плох. Как лег неделю назад на диван, так и лежит, в Черную Дыру неотрывно смотрит. Страшное дело. Она же из него, подлюка, все соки вытягивает. А отдачи никакой. Эдак всего без остатка сожрать может.
Я же так рассудил: чтобы выявить истоки сего рецидива, надо понять первопричину, откуда ветер дует. Как говорят опытные следопыты, кому это выгодно?
И я, времени не теряя, потянул за ниточку. Клубочек и повел меня во тьму предыстории. Глубоко пришлось залезть, до тридевятого колена его праотцев.
Богатейший, надо сказать, материал обнаружился. Я его в отдельный ящик заложил, в спецячейку.
Оказывается, предки Егора жили в Индии. Но это не очень их радовало. Температура в тени, как у водки, 40 градусов, да работы непочатый край. Без сна и отдыха трудятся, чтобы детей прокормить. Детей же не счесть. Просто наваждение какое-то.
Да еще угнетатели на жаре активизировались. Буквально спину не дают разогнуть. Что делать? Ропщет народ, тревожит его ситуация. Микробы в атмосфере тьмою плодятся — предвестники смуты крутой.
Ну а когда до смуты дело доходит, всегда найдется агитатор-горлан умы просвещать.
— Братва! — орет. — Знаю местечко одно классное. Не местность, а райское наслаждение! Луга шелком стелятся, поля золотом колосятся, зерно размером с кулак. Не земля — толстый слой шоколада. Работать вообще не придется: палку в землю воткнешь — наутро клубника величиной с арбуз. Вот так. Пора эмигрировать.
Не все, конечно, на агитацию клюнули.
— Знаем мы твою кулюбнику, — ворчали тертые жизнью доходяги, — одна маята. Заведешь ты нас в степь беспредельную колючки жевать. В степу костьми и лягем как один волкам на прокорм.
Однако и романтиков всегда хватало.
Побросали мотыги, слушают, раскрыв рот.
— Это ж надо, — удивляются, — что ж ты раньше молчал? Хотим эмигрировать. Тотчас.
Повозки снарядили, детей загрузили, лошадей у эксплуататоров увели. Снялись с места и тронулись в путь.
И все бы хорошо — далеко уж отъехали — да вот беда: на радостях, что от гнета векового избавились, загуляли. А на такой жаре пить — дело крайне опасное. По личному опыту знаю… Вокруг тебя 40 градусов да внутри 40. А 40 плюс 40— все 80 получаются. А это сильно возбуждает… До полного закипания 20 градусов остается. Их же набрать не проблема, если не останавливаться на достигнутом.
А собрались, как я сказал, одни романтики. Эта же публика весьма падка на различные эксперименты над собой. О будущем не думают. Им что на данный момент есть, то и хорошо.
Короче, перепились все от мала до велика. Кипят, пляски какие-то затеяли, песни орут. Костры развели зачем-то…
Финал таких историй весьма плачевен: похмельный синдром, потеря ориентации и полное выпадение памяти.
«…а по утру они проснулись», как говорится… Смертный ужас в глазах стынет. Страх Господень вместо «доброго утра»
Где они? кто? и зачем? — три роковых вопроса, на которые ответов еще не придумал никто.
Дороги назад, естественно, никто не помнит. Кто их сюда заманил — тоже. Сам агитатор-бля-горлан пьян в стельку, бредит о каких-то райских наслаждениях.
Для всех же райское наслаждение на данный момент к одному сводится: как бы опохмелиться найти.
Ну и поехали, куда их интуиция повлекла. А что им оставалось делать? Поначалу хотели родные места отыскать. Грустно по чужим краям в таком виде мотаться…
Да вот незадача. Как в населенный пункт попадают, пошустрят, как положено, денег с местного населения настригут на обратный путь, так у них что-то в душе ломается. Закипает в них градус роковой. Куда-то тащиться, думают, искать чего-то. Дома тоска зеленая. А тут, вот они денежки, карман прожигают. Ну и все по новой: песни, пляски, костры, картошка печеная… Разве устоишь против таких соблазнов?
Так и стали жить. И ничего. Некоторые по коммерческой части преуспели — деньги из воздуха научились добывать, другие по артистической — виртуозы.
Короче, все у них случилось в итоге: и райское наслаждение, и клубника с шоколадом да шампанским в придачу. Говорят, их русские поэты этим добром подкармливали.
Вот такой материал удалось откопать о далеких Егоровых предках. Время пришло и о самом Егоре подумать.
Замечу только, что слышал Егор порою зов неясный да влечение тайное. И не было ему покоя тогда. Ломает и бьет его страсть роковая. Не знает, куда себя деть. То ли песню затянуть, то ли костер разжечь, то ли напиться да украсть что-нибудь стоящее и уйти в туман за кибиткой кочевой.
Однако вступление затянулось. Пора и честь знать.
Пора окунаться непосредственно в повествование. Открыть ворота для доступа широкой общественности, запустить, так сказать, в закрома. Ленточку перерезать. Посмотреть, чем там Гарри-бес занимается. Предать огласке его тайные помыслы и дела.
Все. Как говорили древние мореплаватели, уходя в странствие: «Едем в путь!».
ЧИСТИЛИЩЕ
Лежит Егор в подземелье, приваленный камнем, в Черную дыру неотрывно смотрит. А над ним Гарри-бес клубится и пламенеет во всем своем блеске.
Обрел бес былую мощь и величие. Высосал из Егора все его силы, наблюдает теперь на корчи и муки несчастного, ждет развязки с безучастным вниманием.
Гарри давно уж подобрал себе нового подопечного. Соперника масштабного, утонченного ума и сложной душевной организации. Музыканта Божьей милостью. Такие клиенты попадались нечасто и в прошлые времена. Природа скупа на подобные откровения.
Гарри долго готовился к встрече. Мелким бесом вился вокруг, примеряясь к его Дару. Часами простаивал за портьерой, таился в тени рояля, пуская слюни, умильно внимал искусству виртуоза и ждал. Гарри умел ждать.
И, наконец, он решился предстать перед ним во всем своем помпезном величии.
Золотые дымы и блеск бриллиантов, лед и пламень, сладостный яд познания и горечь потерь, пир страстей и пустыня одиночества.
Видит бог, Гарри старался, как мог…
И вершина, и смысл его ритуала — распахнутый сюртучок.
Как же по-царски смотрел музыкант в эту мертвую пропасть! Он смотрел и играл! И как!
Его божественная музыка, обожженная Знаком распада, приобрела то трагическое звучание, ту истинность, что отличает Высокое искусство.
И Гарри забился в экстазе. Он ощутил сумасшедший восторг, сладчайшее, забытое им наслаждение, которое несла ему лишь борьба с избранниками.
И Гарри возжелал борьбы! Долгой, изнурительной, страстной борьбы, в которой победа дорого стоит.
Но такое станет возможным, лишь тогда, когда рассчитаешься по старым счетам. Он привязан к солдату до тех пор, пока не прикончит его.
Таков закон касты.
Склонился Гарри над Егором. Слюни ядовитые роняет. Вглядывается в скорченное тело солдата с нескрываемым презрением. Вспоминает царскую осанку музыканта. И здесь… Без роду, без племени спившийся бродяга. Что и говорить, не в пользу Егора сравнение.
— Неужели ты будешь жить, солдат, в этом крысином углу, забытый всеми и потерявший все? Иди и умри.
— Верни мне Грушеньку, бес!
— Грушеньку? Это невозможно, приятель. Мы дважды не обслуживаем. Природа не востребует таких, как ты. Иди и умри. Я дам тебе шелковый шнур.
Встал Егор тогда. Сам как бес стал, тенью неплотной и зыбкой. Все Дыра сожрала. Расползлась чернота по углам, липким холодом в кости вползает. Душу на куски рвет боль невыносимая.
А Гарри-бес торопит, толкает в спину: «Иди. Иди в мертвецкую. Иди и умри как мужчина».
А в мертвецкой холод лютый и мрак кромешный. Знобит Егора ознобом предсмертным. Зубы чечетку бьют.
А Гарри шнурок на крюк накинул, петлю завязал, табурет подсовывает. Давай, солдат, лезь в петлю.
Смотрит Егор на удавку бесовскую, не видит в ней смысла никакого. Слышит сердцем зов неясный. Будто лучик надежды мелькнул вдалеке.
— Погоди, бес, не все еще исполнено. Разве так умирают? Темно и холодно в доме твоем.
Нагреб Егор мусора со всех углов да запалил костер. Занялся огонь языками веселыми. Слизывает черноту и холод. И столбик надежды маяком мерцает Eгору.
Задрожал Гарри мелким бесом, заклубился в углу. Не нравится ему эта затея.
А Егор смотрит на жаркое пламя, думает, Грушеньку вспоминает. Дом свой на бугре с высоким крыльцом. С крыльца далеко видно. Такие просторы открывались бескрайние… Избы гурьбой, поля под снегом, лес темной полосой, озеро. А там опять лес в синей дымке… И небо!
А под небом — он.
Вольному воля…
Затянул тогда песню Егор, что в сердце томилась.
Замолчал Егор. Нету сил продолжать. Страсть нерастраченная сердце разрывает. Навалилась боль тяжестью чугунной. Заперла в тюрьму на засовы железные. Не дает вольным ветром дышать.
Вольному воля…
Смотрит Егор на костер, силится выведать что-то важное. Знает, пришла последняя минута. Выбирай, солдат. Из двух зол самое горькое, самое злое выбирай.
Закипел тогда в Егоре градус бескомпромиссный роковой. Зарычал по-звериному, да сунул руку в костер.
Лижут языки веселые руку Егору.
Выжигает огонь напасть бесовскую.
Завертелся волчком Гарри-бес, зубы золотые скалит, волоса искрами разлетаются, рвет на груди сюртучок свой бриллиантовый.
Начадил змей, как водится, напылил… Гарью и пеплом все вокруг засыпал.
Встал Егор, замотал руку тряпкой и пошел прочь из мертвецкой.
Спасенному рай.
А рай — место заповедное.
Путь до него прост и прям, как луч.
Так ведь кто по прямой идти сможет. Кто на левую ногу хром, у кого правая спотыкается. Короче, всяк знает, добраться туда не каждому суждено.
Однако, делать нечего, пошел Егор, спотыкаясь и прихрамывая. И Гарри вслед потащился…
* * *
Прошло много лет. Четыре иль пять. А может, и того больше.
Не замечал Егор года.
Жил и жил в своем подземелье, как инок, уединенно и мрачно. Бородой оброс. Одежду и пищу не выбирал. Что Гарри даст, тем и обходился.
И все это время постигал единственную науку, жестокую и страшную, — науку творца.
— Ты царь, — говорил Гарри, — тебе дано увидеть то, что недоступно другим.
Там за гранью, за пределами зримого, твой материал.
Там первородная глина.
Там гул всех эпох.
Там пространство в пространстве, непостижимое разуму.
Там Дух Безразличный.
Там Бога нет. Он еще не родился.
Там Целое рассыпано мельчайшими гранулами, образуя прекраснейший, но мертвый узор.
Там нет движения, но есть пульсация; нет тепла, но есть взрывы запредельных температур.
Там нет времени, но есть Всегда.
Ты должен осмелиться заглянуть туда, за грань. За живую ткань жизни.
Прорви этот видимый мир. Он слишком прекрасен, чтобы быть правдой.
Все настоящее — страшно.
Так говорил Гарри-бес. И был он строг и абсолютно спокоен.
И не было в нем ничего от прошлого Гарри. Не было золота и мишуры. Была лишь тоска, и токи разрушительной страсти пронизывали пространство вокруг.
— Ты царь, — говорил Гарри. — Я дам тебе краски и холст.
Ты сделаешь невозможное.
Ты прорвешь плоскость холста, ты взорвешь пространство. Ты уничтожишь жизнь, любое ее проявление, спалишь дотла окружающий тебя мир. Этот обман звуков и запахов, красок и света.
И потом на пепелище, в этой безумной пустыне ты разыщешь пульсирующий сгусток первородного вещества, ты поднимешь с самого дна лишь комок дожизненной глины, вдохнешь в него Бога и краску обратишь в цвет и цвет заставишь светиться, и пространство, как разлетающееся облако, раскроется под твоей кистью.
Построй свой дворец. И царствуй тогда.
Иначе не будет тебе покоя. Нигде и никогда.
И помни: все настоящее пишется кровью.
* * *
И началась у Егора долгая, изнурительная, выматывающая душу работа.
И боль, что томилась под сердцем, окрепла и стала его сутью. Везде и всегда.
И страсти разрушительной силы обрушились на него, и токи безумия, посылаемые Гарри, как демоны, принялись разваливать построенный Богом Храм. И душа его подчинилась этой безудержной пляске, и внял он Учителю своему, и проник за Пределы.
* * *
Страшно заглянуть за грань.
Страшно и невозможно, глядя туда, жить живой жизнью.
Но страшнее стократ разрушать ее самому и там, на пепелище, в тупом и затхлом безвременье тщиться отыскать материал, пригодный для созидания.
* * *
Гарри бесновался.
Он не мог долго ждать. Он хотел владеть. Сразу всем.
Владеть ВЕЧНОСТЬЮ.
Он заводился, обдавая Егора жаром. Он прорвал Пространство, как ветхую тряпку, он комкал его и рвал клочьями. Он расщепил Время, в камни обращая мгновения. Он перелистывал эпохи с легкостью фокусника. Он заходился в экстазе, рассматривая плоды человеческих усилий.
Он творил ХАОС.
— Все это было, было… — говорил Гарри, — ВЕЧНОСТЬ. Старая истасканная сука, неподвижная тупая тварь. Она везде! Отблеск ее отражения зыбким ореолом светится всюду. Каждый предмет несет в себе ее отстраненный облик.
О, как прекрасно это таинственное НИЧТО.
О, как страшна ее тупая неподвижность!
Она не знает Любви, не ведает Тайны. Она вскрывает печати, срывает одежды, обнажает суть.
Лишь Бог, полный скорби, смотрит на нее отовсюду.
Она не берет жертвоприношений — она забирает Судьбы. Она примет всех, кто осмелился заглянуть в ее Пределы. Каждого примет и переварит.
И нет ничего отвратительней ее равнодушной всеядности. И нет ничего подлиннее.
Над этой истиной-парадоксом ты будешь биться всю жизнь. И каждый раз вновь и вновь будешь открывать и поражаться: нет ничего отвратительней ее всеядности и нет ничего подлиннее.
Ты слышишь эти звуки?
Слышишь монотонный гул ее мелодии?
Ты должен обрести эти звуки, эту музыку беспредельности. И в каждой краске будет светиться ее отражение. На каждый предмет ляжет ее отпечаток.
Ты боишься? Боишься осмелиться? Осмелиться прикоснуться?
Я помогу тебе.
Я заварю бульон из страсти и милости.
Я раздую угли под твоей кастрюлей.
Дальше готовь сам.
Немного смерти добавь в жизнь, в благодать капни смертного ужаса, отчаянием разбавь надежду, в любовь подмешай тоски, а веру окрась сомнением.
И вот оно! закипело, ожило…
И над всей этой стряпней — беспристрастие творца.
Ты теперь бог.
Бог, создающий Вселенную.
* * *
Когда же это случилось?
Егор почувствовал: тепло… еще теплее… горячо!
Сознание еще не восприняло этот подарок, но рука уже знала и делала. Момент истины случался неотвратимо. По деловому просто. Будто ничего другого и быть не могло.
Шесть лет не давалась ему эта работа.
Шесть долгих лет бесплодных усилий.
Шесть лет он не мог проникнуть в глубь холста, не слышал звук цвета… Зазеркалье не принимало его.
Все это время он ползал по поверхности, тыкался в ее холодную плоскость, как муха в стекло, и бесился. И тосковал. Он слышал жизнь, но она не подпускала к себе. Видел мир подлинный, но не мог быть в нем!
Холст рвался, не выдерживая натиска страстей, потухшие краски сдирались с поверхности и лежали под ногами грязными грудами. И ничего не случалось!
Отчаяние было страшным и черным.
Он метался в своем подземелье, как в трюме корабля с задраенным люком. Корабль несется по просторам бескрайним к цели заветной (а море и стонет, и плачет, и бьется о борт корабля). Но ему что с того!! Он изолирован. От тепла и света. От милости Божьей.
О, адские пытки несостоятельности!
О, бессилие!
Иногда, случалось, его посещало вдохновение…
Мысль обострялась, душа ликовала, воображение рисовало потрясающее по силе и величию здание жизни.
Твердой рукой профессионала-строителя он возводил свой дворец.
Все было учтено: пропорции, материал, отделка. Во всем виделся продуманный целесообразный смысл. Здание завораживало своим великолепием. Егор парил в поднебесье: неужели это моих рук дело? о-о-о!
Но остыв от созидательной эйфории, он прозревал, что натворил. С холста смотрело на него пластмассовое лицо мертвеца.
Дорога стелилась мягко, и путь был приятен… но сладким трупным запахом потянуло из ямы…
Егор рычал и кидался замазывать содеянное с яростью.
Уничтожая эту роскошную мертвечину, этот припудренный и напомаженный памятник самодовольству, он замечал, с каким напором работает рука, с каким живым блеском ложится краска.
Хаос, возникший на холсте, нес куда больше смысла и убедительности, чем вся эта выверенная и продуманная конструкция мироздания.
— Из хаоса явился мир, — ронял Гарри. — Случайность — язык Бога.
Но что было делать с этим божественным началом? Как обратить в гармонию сие первородное буйство? Как из звука сложить Слово? Слово, которое Бог.
Егор ощущал, как безнадежно нагроможден его организм, как замусорено сознание. «Господи, — просил он, — сделай так, чтобы я стал чист, как младенец, рожденный вчера. Расправь мою душу, дай услышать Тебя, Господи. Обрати на меня милость свою!»
Но этот…
Он здесь. Он есть. Он присутствует.
Он посеял сомнение, обнажил Тайну, сорвал покровы с тела Господня и бросил его на развалины, в свое пустое пекло.
Кому ж тут молиться?
… но нет, нет… все не так… Ты сам. Один в этом мире! Забудь обо всем. Начни все с начала.
Есть краска, рука, холст. И все!
Не молись, не проси, не рассуждай. Превратись в пустоту, в ничто.
Вот краска, рука, холст… И никаких посредников! Тебя нет. Ты расчищен для звука, пронизывающего тебя. Ты полый инструмент, господин Исполнитель. Попади в резонанс и двигайся, расставляя знаки.
Ты слышишь цвет? Ты видишь звук? Ты чувствуешь дрожь рождения? Холст пропускает тебя!
Там между знаков — пространство. Долина, полная шорохов. Там из светящейся пустоты, из легких касаний, из колыхания форм, из наплыва теней, из закодированного первородного вещества рождается Божество. Оно проявляется и гаснет, и вновь проявляется…
Не спугни его, потеряйся, исчезни…
Егор стоял и смотрел на содеянное.
Сознание оседало, как пыль, проявляя реальность.
Что это было?
Озарение? Энергетический выброс? Прорыв в мир иных измерений, где все и всегда?
Он был вычищен, выхолощен… использован силой, не замечающей его. Он попал в поле его воздействия. Через него просквозил поток, всасывающий в себя все, что копилось долгие годы, зрело нарывом. Все вынес вихрь и выбросил на холст.
Все теперь там.
Там знаки божьи. Они притягивали к себе. Краска жила, пульсировала. Она несла в себе заряд. Затаившийся взрыв. Код. Звук жизни вечной.
Там жило изображение.
* * *
Художник — зверь чуткий.
Бродит по свету, прислушивается да по сторонам посматривает.
Нюх у него волчий и глаз, как репей, цепкий. Все видит снаружи и изнутри. Видит да в копилку складывает.
Глаз у Художника круглый, как шар, крутится планетой в пространстве необъятном, и со всех сторон по невидимым проводам к нему информация поступает. Он ее принимает и переваривает.
Но ему все мало. Никак насытиться не может.
А когда наберется ее немерено, Художник болеет, потому что не в силах вместить в себя все.
А информация все поступает и поступает.
И тогда он ищет себе место уединенное, запирается на засовы и глаз свой зашторивает.
Но информация находит его везде, потому что нет преград для потустороннего.
Она копится в нем, густеет, настаивается, бродит энергия сил невостребованных.
И, наконец, из того изобилия вырывается звук.
Он пронзителен и первобытен.
И Художник не знает, что с ним делать, куда его деть. Он не умеет с ним обращаться.
Он хочет бежать от него, спрятаться, да некуда… потому что звук тот — из него, а инструмент — он сам.
А дальше всегда подвиг. Или трагедия. Третьего не дано.
* * *
А теперь я так скажу, оторвавшись от повествования, — перерыв. То есть возникло острое желание выпасть из контекста и оторваться. От генерального пунктира.
И то, роман — дело добровольное. Во всяком случае, хочется надеяться…
Так вот, скажу вам по секрету, у меня тут свой пунктир наметился. Симпатичный с виду… Короче, берем сейчас 50 баксов… не, 50 мало… — 100. А 100 много. 50 баксов + 100 штук наших, и едем в одно приличное место…
С другой стороны, чем все эти пунктиры кончаются, хорошо известно. Даже слишком. И не мне одному…
Поэтому надо, не торопясь, во всем разобраться.
Роман, он, собственно, что? В отстраненном смысле… Завязка, развязка, подтекст, внутреннее напряжение и колоссальная ответственность. (Лев Толстой бровь насупил из виртуального небытия). Нравственный аспект, безнравственный герой, правда жизни. Преступление энд наказание. Но главное, это упорный каждодневный труд! С этим не поспоришь…
А больше всего меня раздражает в этом процессе — ЧУВСТВО ДОЛГА. Стоит за спиной существо в униформе, аккуратно подстриженное. Руки за спиной держит, ноги на ширине плеч расставило и молчит. Хочешь, не хочешь — пиши. Только встал — куда? — Да, понимаешь, дело какое, чё-то сегодня настроение вялое, мысли вразброд, внутри как-то так и никак, сомневаюсь во всем, понимаш? — Сидеть! — Кризис у меня. Моральный завал и душевная угрюмость. — Сидеть, я сказал! — Ну, няня, здесь так душно… пройтись надо, встряхнуться… Ну… будь человеком… — Хорошо. Я с тобой.
Со мной, думаю, ну-ну… Беру три по 100 штук наших и 50 баксов прячу. Ловлю мотор, покупаю водку и какую-то клюквенную гадость даме. Едем. Я на переднем сиденье, этот, стриженый, сзади. (Прямо за спиной ощущаю его тяжелый нравственный взгляд). И начинаю думать. Думаю, думаю… У меня привычка такая: думать и сопереживать. А где, как не в пути, предаться размышлениям… По нашим российским дорогам.
Я вам так скажу: лучше места для этого занятия не найти.
Размышляю я так: вот вы думаете — сочинитель, дело какое… Стучи на машинке по роману в квартал, как какой-нибудь фраер типа Тополя или кто там у нас, сильно плодовитый. А все говорят: ты знаешь, какой это писатель? М-м-м-м, у него 36 романов! Или про художников… У него столько работ, столько работ! эт-то что-то. (Вообще-то, я уже начал. Водила отказался, а этому и предлагать не стал).
А я так не могу. Я, во-первых, ручкой пишу шариковой. Во-вторых, я душой прирастаю и люблю их, козлов, как Джульетта…
Вот так.
Дальше ни полслова.
Судите сами: произвел какого героя на свет, себе на мученье, выпустил погулять — все! — ответственность на себя взгромоздил до самой его кончины. Следи за ним, направляй, вкладывай в него мысли разновеликие, диалоги-монологи, желательно, как в жизни, сомнения-прозрения… все, как у людей… Есть захочет — корми, замерзнет — одевай. С какой-нибудь Люсей или Альбиной знакомь. Потом у них драма, видишь ли, назрела или, наоборот, полный ажур. А я-то тут причем? Тоска…
А я ведь как воспитан? Правильно воспитан. Чувство Долга для меня — все равно, что мать родная или Родина. То есть значение имеет колоссальное.
Но природа свое берет. Требует всяких неправильностей, неразумностей, парадоксальностей, аномалий и аллогизмов. Зудит, знаете ли, во мне мир со знаком минус.
Так я как решил, если этот осилю (а как иначе, с таким-то рулевым. Не, ну вы меня поняли, не с водилой, естественно, что везет меня по российской дороге в объятья порока, а с рулевым, что сзади сидит и затылок буравит высоконравственным оком). Так вот, если этот осилю, то уж в следующем оторвусь по всем статьям. Следы запутаю, схоронюсь, притаюсь и уж там, будьте уверены, все сделаю не так.
Надоест какой герой — все, нет проблем, на полуслове обрываю, и он у меня без вести пропал и в списках не значится. Был герой — нет героя.
А остальной народ сдвинется поплотней и ухом не поведет. Не знаем, скажут, такого, первый раз слышим… А сами продолжают условия игры выполнять: есть, пить, врать, по сторонам глазеть.
А я опять смотрю, кто здесь самый умный, И опять, без всяких предпосылок — раз! — и выведу за кулисы. А оттуда приведу другого, который все путает, Альбину Люсей называет, глупо посмеивается и на вопросы не отвечает.
А эти уже раздвинулись, пропускают его в свои ряды и решительно подмены не замечают.
А потом все у них естественным образом путается и в клубок противоречий заматывается.
Холод, например, а они раздеваются догола и в покер садятся играть (что за глупость, я и игры такой не знаю) или в винт. А один влюбился и хвать любимую по уху, за волосы оттаскал, а она зарделась, как маков цвет, и вышла за него замуж. А другой напился до потери приличия и написал умную книжку. Книжку издали, но запретили ее читать. И она стала бестселлером. И все стали бестселлер тот из рук друг у друга рвать: «Дай почитать, дай почитать…». И разорвали в клочья. А третий в жизни разочаровался, с седьмого этажа сиганул, встал, отряхнулся и на лифте в квартиру въехал. А потом все вместе на войну пошли, но страну на карте перепутали. Воевали, воевали, а нефти там не оказалось. На Родину вернулись, а их никто не узнает. И они сомневаются, туда ли они попали.
Тогда я всех построю и за кулисы отведу, потому что не этого я от них ожидал. И начну тишину описывать. Благоговейно.
Примерно так: в тихом-тихом омуте водились тихие черти. Бесновались по-тихому и тихой сапой друг друга закладывали. А предводитель чертей Крот Тишайший нрав имел кроткий, пожурит их по-отечески тихо и тут же круто пожалеет об этом.
Во как…
Понимаете, да? Шучу я. Юмор от меня отрывается клочьями и летит по российским просторам.
В остальном полный порядок в нашем дружном экипаже. Летит тройка. Всегда тройка… (кто это выдумал?). Водила нормальный, не спит, службу исправно несет. А мой задремал. И правильно. Пусть отдохнет служивый. Понимает, что все, конец, то есть как с нравственной личностью со мной покончено окончательно. Пробуждай во мне, не пробуждай души прекрасные порывы, все одно нажрусь, как скотина.
Слышите? Движение. Молчание. Шорох колес. И маленькие комочки обжигающей влаги, проникающие в меня. Какая чистота! Стерильность пустоты……………………….
Чу!
— Кто там?
Мысли, естественно… А кто же еще нарушит сей благословенный отрыв. Ведь я сейчас испытал блаженнейшее чувство отделения души от тела и скорость. Пустота и скорость. Что может быть выше!
Ну что там у вас, грязные вы мои…
Короче так, мысль тут у меня одна прокралась внеплановая и шороху навела. А мысль такого содержания.
Вот пишу я роман, да? Про художников, как вы догадались. И у меня возникают естественные трудности. Не знаешь, с какой стороны к проблеме подобраться, потому что из всех зол художник выбирает самое жуткое, а в вопросе «быть или не быть» находит третий самостоятельный путь, по которому и двигается радостный. Быть и не быть в одном флаконе! (Догадываетесь в каком?).
Иначе говоря, то, что для нормального человека страх Господень и кошмарный сон, то для художника естественные будни. И наоборот, нормальный человек тащится и глубоко задумывается: во, мол, чудеса в решете, какой прикид! Художник в том же месте зевает и ложится спать.
Ну а поскольку художники, как известно, романов не читают, то выходит, что стараюсь я исключительно для нормальных людей!
Проблема?!. — Есс…
И мне бы, самое время, подкорректировать ситуацию из расчета на аудиторию, портреты подретушировать, углы закруглить, шероховатости замылить, в общем учесть, так сказать, контингент.
Но тут Чувство Долга на стреме, бьет по затылку: не ври! Правду пиши. И Лев Толстой бровью водит: не балуй!
Что делать, пишу… правду, кошмарный сон напоминающую, что для кого-то является естественными буднями. Но эти-то как раз романов не читают! И не могут засвидетельствовать достоверность повествования, а те, кто читает, — не художники.
Они, конечно, тащатся и глубоко задумываются, но только первое время. А потом отшвырнут роман в сторону и скажут: чудеса в решете. Вранье, ё моё! Триллер какой-то… И читать перестают.
В итоге такой расклад: первые вообще не читают, а вторые прочитают начало и швыряют роман в угол.
В финале же (я имею ввиду глобальный финал, в смысле финиш, полный, короче, аут, ну, типа «приехали»… во: мой личный апокалипсис в конце тоннеля) меня ожидает забвение.
Конечно, это прискорбно.
Но пока еще до личного апокалипсиса много всяких виражей и кочек, а также теплых летних вечеров и розовых рассветов, надо не расслабляться и найти доказательство очевидному.
Для начала, естественно, выпьем и начнем рассуждать здраво.
С художниками, конечно, каши не сваришь. Их хоть каленым железом пытай, чужой строчки не прочитают. И на выставку в Манеж не пойдут. И на «Трехгрошовую оперу» в «Сатирикон» их слоеным пирожком не заманишь. (И только безумец их за это осудит.)
Но вот остальная публика, разнородная составом и разнообразная в проявлениях, способна порою к восприятию действительности. Есть надежда до нее достучаться, приперев к стенке каким-нибудь ошеломляющим фактом.
Например, фактом моего существования.
С этим-то, надеюсь, никто спорить не станет?
А если так, то сейчас же на личном примере я берусь доказать, что невероятное — очевидно. То есть, что страх Господень и кошмарный сон в одном флаконе есть реальность. Что чудеса в решете есть достоверность. И подлинность. И полнейшая правда, без всяких художественных домыслов и прочей творческой ерунды.
Если мои доказательства покажутся вам так себе, фенечкой, нестоящей бросовой туфтой, то, пожалуйста, плюйте на эти страницы и швыряйте роман в печь.
Но уж если я докажу, что все так и есть, извольте читать от корки до корки.
Итак,
— Тпрру, лошадки! Приехали.
С водилой прощаемся просто и бесконфликтно, как мужчины, выполнившие свои обязательства друг перед другом. Этого оставляю самому себе на съеденье. Я о нем помню и в нужный момент упаду в его стальные объятья.
И остаюсь один.
Дальнейшие события, во избежание неверного толкования, необходимо предварить поп-разъяснениями о различных видах, формах тяжести и степенях опьянения. То есть хочу провести просветительную работу среди непьющего читателя. Пьющие могут отдохнуть.
Итак, самые азы, азбука, так сказать, для начинающих.
Наиболее прогрессивная часть населения, то есть люди со вкусом и общими представлениями о морали, пьянеет быстро и быстро же сходит с дистанции.
Ну, поколобродит перед сном часиков пять-шесть, но вреда экологии этим сильно не нанесет. Только себе.
Менее прогрессивные пьянеют протяжно, мутно… Не могут долго найти себе занятия по душе и от скудости фантазии начинают липнуть к ближнему. Пристанет к тебе с какой-нибудь экзистенциальной ерундой, типа «а не сходить ли нам утопиться на Борисовские пруды?». И смотрит выжидающе. Или (что многократно страшнее) выставляет напоказ многогранность своих комплексов. Зажмет тебя где-нибудь в углу, придвинет свой зыбкий фейс со стертыми гранями впритык и доверительно выливает на тебя вялотекущий поток жизненных ощущений минорного окраса. Ты от него — он к тебе еще ближе. А запах! В общем врагу не пожелаю таких душеспасительных бесед.
И замыкает это скорбное собрание подлый элемент: полные козлы и отщепенцы. Это та часть человечества, за которую стыдно решительно всем. Им же самим не стыдно ничего. Описывать их безобразия я не стану (этой чернухой наш видавший виды народ не растрогаешь), но скажу им в утешение, что и оттуда можно выкарабкаться и попасть хотя бы во второй эшелон, если попытаться сменить мировоззрение и не экономить на качестве потребляемого.
Я же давно и прочно утвердился в авангарде прогрессивного человечества. Пьянею молниеносно. Товарищи по оружию мне не нужны, работаю, как киллер, в одиночку. И если случается перепутать тропу и выйти на случайного зрителя, то выходы эти зрелищны, бескомпромиссны и непредсказуемы.
Пьянею я, если можно так выразиться, с геометрической регрессией, то есть теряю жизненные навыки пропорционально съеденному спиртному.
И если рассвет я встречаю в зрелом состоянии, то с каждой выпитой порцией молодею и молодею и обедаю уже пылким вьюношей, а к ужину становлюсь шаловливым пацаном. Ко сну отхожу в эмбриональном состоянии. Ночью происходит как бы зачатие наоборот, то есть меня нет и не предвидится. Но к утру (метаморфоза!) я опять зрелый муж, готовый на все. И это в с е не замедляет проявиться, но в несколько ужатом виде, то есть природные явления (как-то: рассвет, сумерки, ночь глухая) меня уже не занимают.
Начинается тот самый злополучный пунктир: как бы день сменяет как бы ночь, независимо от времени суток. Продолжаться это долго не может (от силы неделю), так как это довольно унылое занятие, непонятно для каких целей и кем изобретенное. Впрочем, в природе ничего просто так не бывает. И если во мне зажигается звезда самосожжения, значит, это кому-нибудь нужно.
И еще одно наблюдение: запои, как браки, совершаются на небесах…
Ну вот, я, кажется, у цели. Жму что есть силы звонок. (Последняя оговорка: по понятным причинам, присваиваем женщинам псевдонимы Альбина и Люся. Мать — Альбина, дочь — Люся. Можно наоборот.)
Открывают сразу обе. Посмотреть. Кто бы это мог быть? По-моему, остались довольны: на ногах дядя держится, в руках гостинцы.
Здесь я бывал однажды. Тогда, помню, с порога попросился в ванну. Я купаться очень люблю. И вообще, чтоб все было чисто. Хоть пьяно, но чисто.
После ванны они нарядили меня в махровый халат и я чувствовал себя римским цезарем. Очевидно, мой сегодняшний визит был подсознательным желанием повторения удовольствия. Быть цезарем.
Восстановить сейчас хронологию событий я не берусь. Я как-то быстро впал в детство, а детские воспоминания исключают хронологию. Дети помнят только события, поразившие воображение.
Меня же ничего пока не поражало. Мать пьяная, дочь учится в консерватории. Играть на скрипке. Что еще? Кажется, пытались напоить меня кофе.
А я с водки неожиданно перешел на клюквенное пойло. Это меня и сгубило. Клюквенный аперитив. 20 градусов. Сладенький такой. Пьется, как компот — литрами.
Помню, что никто мне вдруг стал не нужен. Ни Альбина, ни Люся.
Я прокрался в будуар, чтобы упасть…
Когда я выпью, я стараюсь выполнять установки, данные себе еще в трезвом состояния. Я все могу забыть, но установки будут выполняться на автопилоте. Кофе пить из чашки, писать в туалете, руки мыть в ванной, а спать, извините, на кровати. Я все сделал, как надо. Осталось раздеться и лечь.
Будуар меня, очевидно, поразил. Потому что я его помню. Бельишко постелено, ****ский розовый ночничок, столик (а на этом на столике поилище стоит). Вивальди, ессественно… (или не Вивальди. Мало ли их, сирот сердешных). «К чему бы это?» — подумал я, не желая выполнять установки.
Чувствую, как насторожился читатель. Угу? Ушки на макушке?
Нет, любознательный друг, я вас разочарую и отошлю… к настоящей эротике. Шик-блеск телешоу «Плейбой» на канале НТВ. Уж там вы отвяжетесь и насладитесь… насмотритесь всласть на голые мужские задницы, женские попки и прочие холмы и впадины в пудре и лосьонах.
Правда, у меня подозрение, что тетки там не настоящие. То есть тетки, может, и настоящие, но нет у них главного дива (из-за чего, собственно, весь сыр-бор). Они поэтому это место руками прикрывают. Или мужиком. Млеют, заразы, в эротическом трансе, а вожделенную мужскую мечту не надели. Ничего не попишешь — профессионалки!
Я помню в детстве раздел как-то соседскую куклу. А там ничего! То есть вообще. Хоть бы какую птичку нарисовали или одуванчик. Нет — гладкое место. А это же на всю жизнь впечатление, понимаете, на всю проклятую жизнь этот ужас с тобою! Я до сих пор волнуюсь, когда остаюсь с женщиной наедине — а вдруг там пусто? Так вот, у меня возникло ощущение, что у этих заморских Барби там гладко и сухо, как на взлетной полосе. А это страшно, ребята, то есть это так страшно, что жить неохота.
Ладно. Я передумал. Не буду отсылать вас к этим фрау с сюрпризом. (Вернее, без всякого сюрприза в том месте, где сюрприз быть обязан). Оставайтесь с нами. У нас хоть, по крайней мере, все на местах. Только… Ничего-то я не запомнил спьяну. Как говорится, пардон. Да и было ли вообще что-нибудь? Врать не буду, по всему должно было быть. Но это меня не поразило. Поэтому и не помню ни черта. Впрочем, одно я помню точно — это была не дочка.
А вот что меня поразило, так это сон и последующее за ним пробуждение.
СОН ТАКОЙ
(веселенький, в духе развитого сюрреализма):
Выделили нам участки для могил. Место шикарное: сосновый бор на бугре. Дали открываются щемящие… Что-то типа Орехова-Борисова в розовой дымке. Настроение бодрое, приподнятое. Роем.
Я на штык откопал, чую — место дрянь. Глина и вода сочится. Ага. По сторонам гляжу: у остальных все путем, куски здоровенные и земля качественная, пух, как говорится. По соседству два бородатых жлоба землю роют. Один полковник в спецовке, другой шплинт попроще, но наглый. Спокойно роют, но споро.
«Вот, — думаю, — суки, нагрели-таки».
Говорю тогда, честь по чести: «Эй, а кто землю делил? Где бригадир?». Молчат, как вдовы, будто не к ним обращаюсь. И работают. Самоуглубленно.
А я свою ковырну — и ничего, то ли мерзлая, то ли слежалась. За лоха меня тут держат или как? Н-ну дела!
— Эй, — ору, — змеи, это что же вы, в натуре, вытворяете! Разве вы русский народ? Кони вы картонные. Нет в вас ни смысла, ни совести!
— Каждый за себя, мистер, — лыбится шплинт. А сам уж по грудь в яме. Раскраснелся, говнюк, только лопата мелькает. То есть уходит под землю стремительно и резво. А я?? Мне-то каково!!
А тут еще на камень наткнулся. Я его и так и эдак — не хочет меня, подлюка, пропускать. Пока возился, время безвозвратно ушло…
По сторонам смотрю — тишина и покой, то есть вообще никого! Только холмики с табличками чернеют до самого горизонта. Такая меня тоска, такой ужас смертный обуял!!
Я и проснулся…
Кошмарный сон внезапно исчез, но возник он — СТРАХ ГОСПОДЕНЬ.
Нет, я не испугался ничуть. Я был расслаблен и тих, как младенец. (Муж во мне просыпаться пока не желал).
Судите сами: из эмбрионального состояния, через младенчество, детство, отрочество, юность попасть прямиком в суровую зрелость вот так, одним махом, возможно ль?
Но жизнь не дает послаблений, ей плевать на мою эволюцию, она требует невозможного: восстань и бди!
Я встал, не желая умирать лежа.
Страх Господень был одет соответственно: черная шляпа, черное пальто, белый шелковый шарф. (Пробуждавшийся во мне муж хохотнул: «Джентельмен-шоу» какое-то…) Мне же было не до смеха… Я знал, в кармане его пальто черный ствол. У меня его не было точно. Значит дуэли не получится. Получится циничный расстрел.
Почему я оказался одетым, для меня до сих пор остается загадкой. Мое голое тело он бы точно не потерпел. Он бы его стерилизовал каким-нибудь средневековым инструментом.
Альбины рядом не было. (Ho не было и Люси!)
— Я тэбя щас из окна викину.
— Что? — переспросил ребенок, а проснувшийся муж добавил: — А почему на «ты»? Мне кажется, мы не родственники… (Господи! Видели бы вы мой фейс после клюквенного пойла и мятежного сна. Я его видел в зеркале. Мельком. Описывать не стану, скажу одно: качать права с такими голубыми отеками перламутрового отлива сродни самоубийству.)
В его последующий текст я не врубился. Но звук был по-южному ярок.
Вообще-то я парень сообразительный, сразу понял, чего добивается от меня этот мафиози-стажер. Из всех его помпезных и шумных понтов я выудил главное и, не лукавя, расставил акценты:
— С Люсей я не спал.
Кажется он мне поверил. Но останавливаться не стал: «Я тэбя из окна сичас-с викину!».
И тут высказался тот, который во мне сидел. Пробудившийся окончательно муж обиделся, очевидно, за всех российских баб.
— Это мой город.
Звук усилился до ирреальной высоты и яркости. Фонило. Зашкаливало. Клинило и дребезжало.
Господи, никогда нам не понять этих южных излишеств. Чего тянуть? Выпустил обойму в живот и контрольный выстрел в затылок. И все разговоры…
Короче, мы были с позором изгнаны. Я и Альбина.
Вообще-то я все понимаю, дело молодое, горячее. А пьяных и сам терпеть не могу. Упрек был Альбине: предупреждать надо.
— А что? — заворковала любящая мать. — Арсен хороший.
— Денег много дает?
— Мало.
«Вам много не бывает», — подумал я.
Однако на улице было темно и противно. С другой стороны, потратить я все не успел. Альбина это чувствовала. Любящим сердцем.
— А сейчас мы поедем в одно хорошее место, — сказала она вкрадчиво. — Только надо что-нибудь взять.
Господи, кого она учит! Да я без спиртного шага не сделаю по этой благословенной земле. Да еще это «хорошее место» забрезжило в дымке.
Дальнейший пунктир мой выглядел так: черные черточки обратились глубокими провалами, а белые промежутки яркими сполохами. Провалы опускаем из-за угрюмой их неприглядности, но вот яркие сполохи… Что они мне дали? В смысле общечеловеческих ценностей.
Помню хозяина «хорошего места» в бороде и шевелюре. И его отпечаток на картонке, как бы «автопортрет». Художник, отметил я, не вкладывая в это открытие никаких эмоций.
Надо сказать, что раздвоение мое как личности, начавшееся с пробуждением, достигло к этому часу кульминации. Я № 1 сидел себе тихо в своем непробиваемом панцире, заперев все двери на все замки и цепочки, и равнодушно поглядывал в смотровую щель своих глаз: что там творится на театре жизни?
А на театре жизни я № 2 давал представление.
Я № 2 в отличие от я № 1 вскрыл все замки, открыл все шлюзы и нес во внешний мир свой мятежный дух, облеченный в слово. То есть, выражаясь точнее, ораторствовал, а еще точнее, так соловьем буквально заливался.
Зрителей было четверо. Три тетки, включая Альбину, и вышеупомянутый автопортрет художника.
Работаю я всегда на грани фола. То есть мужская половина обычно мрачнеет и вянет, прикидывая, мочить этого придурка сразу или немного погодя. Зато женская аудитория, для которой я собственно и стараюсь, пребывает в полном отрыве.
Вы видели документальный фильм «The Beatles»? Там есть эпизод их концерта на стадионе в Американских Штатах. Помните, что творилось на трибунах? Сюр какой-то: вой, визг, стоны и содрогания, то есть полнейшая и всеобщая шизонутость. Потом ребята жаловались, что никто их и не слушал вовсе. Даже полиция.
Так вот, за те Беатлес отрабатывал я, а за стадион одна из трех теток. Это тетка особая. Зовут ее Лена. С ней я был знаком вроде бы. Встречался однажды в аналогичном угаре в другом хорошем месте. Помню только, что работает она в Метрострое инженером. Нормальная с виду тетка, со стороны и не подумаешь, какой в ней зарыт динамит.
Что я нес тогда, даже примерно не помню. Очевидно полную ерунду. Но до сих пор я слышу всхлипы и стоны метростроевского инженера Елены. Она рыдала, как 70 тысяч американок, и только повторяла сквозь душившие ее спазмы: «Какой талантливый, какой талантливый…».
А талантливый, хлебанув водки, несся на всех парах к очередному провалу. Яркий сполох концертной деятельности неизбежно угасал. Я № 1 и я № 2 синхронно отвалились в никуда, то есть в глухой и черный мрак, без всяких сновидений.
Все это повторялось с достаточной периодичностью несколько раз: провал, вспышка и вновь провал. И вновь вспышка.
В очередное пробуждение зрителей поприбавилось. К Автопортрету приехали родственницы из Белоруссии. Две молоденькие штучки с чемоданами закуски. Я помню, на столе вдруг появилось изобилие: огурчики, сало и прочая маринованая классика.
Вот тут бы мне и исполнить программу на бис. Но интуиция, моя умная и нежная интуиция сказала: «Вали отсюда, мудила ты грешный… Ты же не бомж и не Достоевский с психоанализом на лице. У тебя есть чувство меры и вкус. Вали от этой классной закуски и провинциальных иностранок. Зачем тебе все это нужно??».
И я засобирался. Я вообще-то мальчик послушный. (Когда в наставницах такая очаровательность и нежность, как моя интуиция.) И был моментально вознагражден.
Во-первых, хозяин подобрел бровями и бородой. Он даже сказал что-то вроде: «Заходи еще». А во-вторых… А во-вторых! (Это достойно быть зафиксированно в каких-нибудь суперанналах.) Ко мне подошла метростроевский инженер Елена (Прекрасная) и срывающимся от волнения голосом стала объяснять, что у нее очень много денег вообще и в частности тоже много. Она просто не знает, куда их деть. И предлагает мне 100 тысяч на дорогу. (Ну что я говорил — чудеса в решете!)
К тому времени казна моя изрядно пообтрепалась и поредела, но брать у женщины деньги (?!). Гусары мы или кто? Но интуиция мне сказала просто: бери, гусар, ты их заработал.
На улице, где было темно и противно (опять! это что ж такое? ее дежурное состояние?), Альбина мне выдает, между прочим: «Деньги надо поделить по справедливости». (Ох?) Давай, мол, полтинник и разбежались.
Но тут сработал мой опыт общения со слабым полом. Поддатых подруг надо сдавать туда, откуда брал. По месту приписки.
Когда я первому же встречному водиле, бурлаку на «Вольве», сказал: «Сто. Но в два конца», он высадил предыдущего пассажира, не взяв с него ни рубля и согласился на все. Альбина чуть не рыдала: «А мое пиво!».
На пиво у меня и свои оставались. И еще на клюквенное пойло (далось же оно мне!). И мы зашуршали нах хаузе. Альбина счастливая, в обнимку с пивом, я — с сознанием выполненного долга (не того, что притаился у письменного стола, а того, что водил меня, как леший, по местам нехорошим, да все-таки вывел назад к очагу).
Вот, собственно, и все.
Как говорится, встряхнулись…
Кошмарный сон, страх Господень и чудеса в решете в одном флаконе я увозил с собой. Доводится, этим флаконом стало мое глупое сердце…
(Эти многозначительные черные точки означают муки постимпрессионизма. За вчерашний чумовой импрессионизм необходимо платить полной мерой. Ну, так ведь, а как же! Закон.)
Все нормально. Это я. Ваш смиренный сочинитель. Помытый и внутренне обновленный, склонился над листами. Жду сигнала к выступлению.
А за спиной ОНО (догадываетесь кто). Аккуратно стриженное в чистой униформе. На боку нововведения — резиновая палка и газовый пистолет в кобуре. По-моему, это лишнее…
Все нижесказанные слова я посвящаю Виктору Михайловичу Грачеву, художнику и моему товарищу, погибшему в боях на нашем общем поле брани.
КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ ОДУВАНЧИКОВ
Птица задумался ни о чем. Оно было фиолетовое с изумрудными вкраплениями.
Птицу это взволновало. Он знал, что с этим делать…
Он стал это культивировать.
Он выдавил в одну банку тюбик кобальта фиолетового, в другую изумрудную зеленую…
Увидев краску Птица насторожился.
Краска была живая.
Она пахла земляникой.
Птице захотелось ее съесть.
Но душа ликовала и желала большего. Душе хотелось оставить след. И Птица его оставил. Огромное фиолетовое пятно с изумрудными вкраплениями образовалось на холсте.
Но этого было мало. Не хватало главного.
Тогда он в священном трепете окунул кисть в желтое.
Желтый цвет привел его в неистовство.
Он ощутил свободу. Свободу реализованного желания.
Птица затрепетал и воспарил.
Холст засветился красками. Ясно и бескомпромиссно.
Все остальное оставалось серым и плоским. И повергло его сердце в уныние.
Окружающий мир нуждался в реставрации.
И Птица принялся за дело…
* * *
Птица зародился и вырос в лесах, среди дикого, во глубину невежества погруженного народа. Народ тот был так темен и неказист, что как бы его и не было вовсе.
Живя на болотине, в тине и лишайнике, среди зверья и пресмыкающихся, он растворился в дремучей природе. Вернее сказать, он и был той самой природой и спокойно жил, не задумываясь о полезности или никчемности своего существования.
Его незлобивая беспечность была так всеобъемлюща и глубока, что не зная хищности людской, не боясь жестокости богов, он обладал самым редким в мире благом: счастливой от судьбы независимостью.
Не ведая выгоды в благоустройстве своего быта, народ не терпел ни кумиров, ни рабов на своей территории, искренне полагая, что всеобщее равенство есть абсолютное добро.
Поэтому нрав их был открыт и кроток.
Один Птица выделялся среди соплеменников. Его разум давно преодолел первобытность невежества, и душа истомилась в поисках иных откровений.
«Я сыт и при деле, — думал Птица, — так что же душа моя влачится и чахнет, не испытав истинной сатисфакции?»
«Я хочу быть свободным. Свободным как муха в полете!». (То есть маневренность и стремительность сей божьей твари вызывала в нем жгучую зависть.)
Птица тогда не был собственно Птицей. И уж тем более Птицей Асс. Друзья-соплеменники называли его просто — братан. Или земеля.
— Ну что, братан, как оно ничего?
Но однажды Птица впал в чудодейственное остервенение.
Было это так.
Гуляя по полям, среди полыни и одуванчиков, обдуваемый ветерком и согретый солнцем, он ощутил животворящее томление земли. Томление его собственное, небывалое по силе, толкнуло его пасть в полынь и одуванчики. Желтый цвет этого невзрачного цветка поверг его в религиозный экстаз. Вот мое стадо. Я ваш пастырь — проникся он истиной, и дух его возопил:
— Я! — КРЕСТНЫЙ! — ОТЕЦ! — ОДУВАНЧИКОВ!!
Поведав такое, лицо его изобразило свирепость. И он признал небывалую силу своей личности.
С того дня Птица ощутил некую осиянность всего.
Лec, небеса, поляна, он на поляне — все засветилось небывалым Смыслом.
Тогда, одев венок из одуванчиков и белую рубаху до пят и раздув устрашающе ноздри, словно он яростный печенег какой или свирепый гунн, Птица покинул землю отцов, где зародился и вызрел.
Уединясь окончательно, он долго скитался среди одуванчиков и ковыля, ромашек и васильков… И в душу его небольшими порциями стала проникать благодать, а в мозг просветленность. Он бродил в пустынных местах, обрастая бородой и волосами, пока не оборвался вконец и не проникся истинным смыслом вещей и многосложностью счисления понятий.
И тогда, воспаленный усердием к новым понятиям, он поспешил к соплеменникам открыть заблуждения невежества.
Построив в шеренгу братанов, теток и малолетних чад, он выступил с поучительным нравоучением.
Он сказал так:
— Первая нужда людей, бона-мать, есть пища и кров, бона-мать, вторая — удовольствие, бона-мать, и просвещенные народы, бона-мать, ищут его в согласии звуков, бона-мать, веселящих душу, бона-мать, посредством слуха.
— Сердечное удовольствие, бона-мать, производимое музыкою, бона-мать, заставляет людей, бона-мать, изъявлять оное разными телодвижениями, бона-мать, — рождается пляска, бона-мать, любимая забава просвещенных народов.
— Но вершина приятности! бона-мать, заключена в сочетании красок, бона-мать, нанесенных на поверхность предмета, бона-мать, и веселящих глаз.
Народ безмолвствовал.
— Разум есть светлое око души, бона-мать, обитающее во главе!
Народ безмолвствовал.
Птица плюнул:
— Мозгов у вас, бона-мать, как у кильки.
И улетел в столицу.
Но Птица погорячился. Народ понял все, как надо.
После отлета Птицы народ всем миром притащил из леса на центральную поляну огромное дерево. Срубил из него бабу, расцветил ее небывалой красоты колером и устроил пляски с песнопением. И выпивоном.
И по сей день к бабе-идолу каждый год, в канун праздника Крестного отца одуванчиков приходят просвещенные жители, почитая ее как святыню.
Бабу-идола зовут Бона-матерь.
* * *
Оказавшись в столице, Птица долго кружил, подбирая себе гнездо. Он уже стал Птицей, но еще не был Птицей ас, поэтому поиски носили хаотичный характер.
Сколько и где он летал — неведомо. Однако чутье творца и вездесущее Провидение направили наконец сей необузданный Дух посетить нашу местность.
Летая по просторам великого города, Птица наблюдал дома, обильные всевозможными благами, жителей, в избытке приятности шатающихся без дела, узнал новые удовольствия и обнаружил в груди жгучие потребности, вконец разлюбив мрачные леса свои, некогда украшаемые для него одним лишь буйством стихий.
— Я покорю этот призрачный город своей зримой личностью, — решил Птица. — Здесь буду жить. Мне здесь нравится…
Особенно приглянулась Меньшикова башня на Чистых прудах. Она возникла, как возникает диво: стройная, розовая с золотой шишкой вместо головы.
— Я женюсь на этой шикарной тетке! — объявил Птица. — Фиктивно.
Сказано — сделано. С обоюдного согласия Птица застолбил территорию.
Коммуналка, куда он въехал, расправив парусом ноздри и изобразив на лице естественную свирепость, была искусна в коварстве. Десятилетний опыт противостояния кланов отточил их гибельное ремесло до совершенства.
Имея дух пылкий и бодрость героя, Птица оказался дилетантом в политических играх коммунального бомонда.
Построив в шеренгу двух пьющих старух, малолетку, дедка с трагическим (для страны) прошлым и Марину с Валерой, Птица обозначил свои права просто:
— Я архитектор, бона-мать, гениальный художник современности, имею намерение проживать здесь свободным образом в присущей мне манере, о чем вас раз и навсегда уведомляю. Искушать мой нрав не советую — получите огорчение.
Коммуналка внимала Герою со свойственным аристократии безразличием. Отточенность манер сей гремучей, видавшей виды публики таила в себе неуязвимость, достойную самой высокой Дипломатии.
— Не ссы, — сказал Валера, не меняя выражения светлых глаз. — Все путем, командир, исполним в лучшем виде.
— Дружочек, — сказала одна из старух, рыхлого телосложения, — Я знаишь, какая… Я дочь командарма, с партизаном жила в продотряде, в дружественной нам Германии, и офицеры обходительные как мотыльки порхали вокруг и склоняли меня к сожительству. А я знаишь, какая…
Вторая старуха, пьянее первой, задвигалась вдруг каким-то изуверским манером (словно Майкл Джексон, но в заторможенном темпе) и воспроизвела звуки, толковать которые я бы не рискнул.
— И-и-и-и! шиза, мурлин мурло недовинченный!
Зато дедок (с гибельным для страны прошлым) был трезв и конкретен.
— ****ей не водить, график дежурства на кухне, шуму не издавать, эЛТэПэ, слава Богу, пока никто не отменял.
Точку поставил малолетка.
Он подошел к Птице, потупив наглые глазки:
— Дяденька, ты че — Илья Муромец? А я змей Горыныч, — и, рванув рубаху на груди, завопил: — Коли меня, коли!!
Птица по достоинству оценил зарытые таланты самородков. Театр-студия на Чистых прудах имени «Современника» пребывала в отрыве. Источники вдохновения, изрядно оскудевшие, стояли всюду в количестве многозначном.
Ничего не поняв из вышесказанного, Птица ухватил однако суть: контингент искушен и коварен, обстановка приближена к экстремальной, Бона-матерь ему не помощница и надеяться надо только на извилистость мысли и неуязвимость тылов.
Тогда Птица сделал шаг, расценить который можно как малоэффективный в тактическом плане. Однако Крестный отец одуванчиков лишь выигрывал время для глобальных стратегических решений.
Он извлек из кармана портмоне, из портмоне — развесистую купюру и сунул ее Валерию в нос: «Чеши в сельмаг».
Надо заметить, что энергетика воздействия крупных купюр на личность давно уже ждет своего исследователя. Вполне допускаю оригинальные открытия в этой области.
Партизановна, например, зарделась и опала, как лист осенний, и зашуршала в сторону Птицы, влекомая импульсом магнетического происхождения. Старуха Джексон, таинственно щурясь, исполнила низовой танец живота и произнесла маловразумительный спич: «О-ссс-поди! каки'елюди вго'лливуде». Дедок напрягся, малолетка сквозонул, Марина преобразилась, а Валера, не меняя младенческой синевы глаз, выдохнул: «Кому??!».
Дальнейшие события протекали соответственно заданной теме. Театр имени «Современника» отрабатывал репертуар, утвержденный свыше.
Купюру линчевали и схоронили, как и положено, на дне стакана, обретая взамен вялотекущее буйство, заторможенный пафос и Истину, обликом и манерами похожую на старуху Джексон.
Апофеоз праздника ознаменовался чудесами обильными и метаморфозами жуткими.
Когда уже не одна купюра пошла на прокорм чудищу алчущему, синь Валериных глаз прорвалась вдруг в пространство, наполнив квартиру некоей зыбкостью и содроганием. Очертания предметов приобрели эфемерность и взаимопроникновенность, а в стенах обнаружились сквозные отверстия. Иначе как объяснить постоянное возникновение и исчезновение ее обитателей.
Старуха Джексон без видимых причин вздыбилась ввысь, а Партизановна размокла и заструилась. Дедок впал в прошлую жизнь и, застолбив себе место в сквозном отверстии, облаял праздношатающуюся Марину. Марина завопила, делая испуганное лицо, а дедок, захлопнув сквозное отверстие, запрыгал мячиком в дальний угол, где и отрапортовал, взяв под козырек: «Вохр Вертухаев пост сдал».
Малолетка, притаившись, плескался, ловя отражение в растекшейся Партизановне и напевал:
Птица же, воспарив грубой плотью, хохотал:
— Что, поганки, бона-мать, засквозили? размякли? вздыбились? а я вот ща ка-а-ак
дуну — плюну — попишу —
полысну — пощекочу!
Разметаю ваш семенной генофонд по углам, размажу по стенам.
Не то попрет из земли родной мутота одноклеточная. Расползется плесень беспросветная по весям цветущим и городам великим.
Доколе!!
Не для того я Могут-птица, лицо глобальное, личность эпохальная, крестный отец всея одуванчиков!
…тьма плескалась, зависала, сквозила, шла косяком и всасывала в себя все…
Колесо истории продолжало свой неторопливый ход.
Хочется заметить, однако: это Родина моя. Ее судьба и в славе, и в упадке, и в полном размокании равно для нас достопамятна.
И еще мысль: история современников есть национальное достояние, необходимое всем, кто достоин иметь Отечество.
ГНЕЗДО БРОНЗОВОЙ ПТИЦЫ
Птица забронзовел не сразу.
Он бронзовел поэтапно, согласно собственным умозаключениям, в целях увековечения Прозрений небывалых, осенявших его в обилии.
Первый шаг к заветной цели был многоходовым и рассчитанным. Завоевание жизненного пространства, присоединение соседних областей, пополнение казны и, наконец, утверждение единовластия как единственно возможной формы правления. Равноправие Птица считал анахронизмом и любое его проявление душил в зародыше.
Жил он сам по себе. Исключительно. В его личности тонули все поползновения на взаимность. Взаимность предполагала лишь взимание дани с лица, осмелившегося покуситься на приближенность к его трону. «Казна робких принадлежит смелому» — было выбито на щите его коммунального княжества. Это означало одно — робким он считал не себя.
Первые выходы на тропу завоеваний выявили, с одной стороны, слабость противника, с другой — вязкость и неуязвимость его рядов. Это чудовищное сочетание слабости и неуязвимости повергало Птицын дух в совершеннейший упадок.
— Дай, — говорил Птица, зажав жертву в углу и заблокировав выходы, — чего-нибудь, но дай! — и угрожающе вращал зрачками.
— Господи! — отвечала жертва радостно. — Да сколько угодно. Этого добра у меня хоть попой ешь — бери все. Только… Ч-черт! Ключ, понимаешь, в другом пиджаке оставил! Завтра приходи. Обязательно приходи. Буду ждать ровно в семь.
И пропадал навсегда…
Вот так, блин! И это игра по правилам??
Выходит Птица утром ранним за добычей. Идет себе мимо Чистых прудов на Маросейку. Сворачивает в Старосадский переулок к дому номер 5. Знает, в доме том есть чем поживиться. Однако знает это не он один. Знают многие, при этом учитывая, что, разделив все на всех, истинного удовлетворения не получит никто. Оно и понятно, люди творческие, разумная достаточность вызывает у них зевоту.
У Птицы же разумная достаточность вызывала протест, переходящий в буйство.
Поэтому все ждали чуда. И надеялись на благоприятное расположение звезд.
Ждали молча, внутренне сгруппировавшись для решительного броска.
Когда туша жертвенного бычка проносилась мимо, каждый действовал самостоятельно, сообразуясь со своими природными данными и возможностями. Некоторые эти возможности переоценивали и промахивались. Промахнувшись же, вели себя умно, крику не поднимали, не жаловались, а тихо отползали в кусты и там, притаившись, зализывали раны, готовые к новым испытаниям.
Наиболее удачливые, оторвав кусок, торопились унести домой, не растеряв по дороге части, что тоже являлось испытанием серьезным. Если кусок был непомерен, закапывали в укромном месте.
Как и во всяком жизнелюбивом сообществе, у творческой интеллигенции взгляд на добычу был прямым и естественным: ее необходимо брать.
Как и во всякой уважающей себя стае, существовала четкая субординация ее членов: вождь, авторитеты, бойцы, заслуженные художники и прочая околоэлитная публика.
Как и во всякой уважающей себя иерархической структуре, субъекты сбивались в различные группы и кланы и, действуя сообща, бились за добычу, не щадя живота противника.
Все как у всех. Как природа захотела…
Но что выгодно отличало их от остального мира, так это алогичность, даже аномальность некоторых поступков.
Безумный Сашко, например, принимался вдруг выступать, тараща глаза и вздыбив усы. И хотя всем было ясно, что это бесперспективный путь, многие тайно им восхищались.
А Нормальные Дела однажды, прыгнув на добычу, завис и, провисев так недели три, начисто забыл цель своего вылета. Удачно приземлившись, был несказанно рад, обнаружив приметы живой жизни, как то: движение транспорта, щебетание птиц и прочие повседневные радости.
Или еще пример: Туз, отхватив здоровенный кусище, потащил его, как и все, закапывать. Однако занятие это повергло его в такое глубокое уныние, что, раскидав добычу по сторонам, он благополучно запил, считая подобный оборот событий осмысленнее и благопристойней.
Относительно субординации также происходили проколы различной тяжести. Ну в какой уважающей законы стае авторитеты могут быть подвергнуты словесной (и не только) разборке? Здесь же запросто могут послать и лидера движения, и всю творческую элиту в целом.
Так вот, Птица умудрился не вписаться даже в такой разношерстный и противоречивый коллектив.
Во-первых, расценив, что целое больше части, он сразу задумал недоброе: взять быка за рога и увести в свое стойло.
Во-вторых, его методы воздействия на окружающих были круты до самозабвения, что создавало вокруг атмосферу тревоги и неуверенности в завтрашнем дне.
И наконец, желание построить в шеренгу все, что способно самостоятельно и осмысленно передвигаться, было воспринято общественностью как моветон.
Подойдя к дому номер 5, Птица оценил ситуацию как приближенную к боевой. Видимое миролюбие тусовки не усыпило его бдительность. Он знал, под благодушной личиной творятся процессы иного порядка. Самое разумное из теплокровных за многие годы противостояния научилось скрывать свои истинные желания и потребности.
Разум Птицы принимал скрытые маневры противника, однако сердце требовало открытого боя.
Построив в шеренгу околоэлитную публику, Птица скомандовал:
— Архитекторы, ко мне!
Шеренга не дрогнула. Тогда Птица пошел на уловку. Распустив строй — гуляйте, ребята, — принял озабоченный вид, мол, кусок надвигается счисления многозначного, пир духа, виртуальность идей энд реальность монеты.
Калигула захватил наживку и вышел из засады.
Калигула подумал так: «То, что этот ныне дикий друг степей скорее под пытками примет смерть лютую, чем поделится частью, — однозначно, однако, ежели грамотно раскрутить, наколки сдаст».
Птица же подумал так: «Это явно не архитектор. Это гораздо хуже. Однако монета и связи водятся. Если сразу не спугнуть, приведет-таки в закрома».
Воздух густел над головами противников. Тайные помыслы вяло клубились в атмосфере взаимной непроницаемости. Бледными сполохами вспыхивали электрические разряды, предвестники грядущих событий.
Калигула теперь думал так: «Тут тройная игра с заковыкой. Учесть надо все. Для начала блефую…».
У Птицы сдавали нервы и он решил просто: «В гробу я видал такое вальсирование… Сомну редуты вероломным ударом в фас. И тут же, не давая опомниться, серия ударов в профиль».
Околоэлитная тусовка сдержанно следила за молчаливой дуэлью визави, предчувствуя неординарные решения.
Но тут (о, развороты Судьбы! о, непредсказуемость шанса!) цепкий Птичий глаз выхватил из разношерстно-унылого большинства господина, явно претендующего на значимость. Облаченный в черную кожу шикарного пальто, в шапке вороных кудрей, он с достоинством пронес гордый профиль Медичи мимо Птицы.
В его поступи было все: родовитость предков с примесью инородных вливаний, многочисленность жен с многократностью отпрысков, многосложность счисления крупных купюр и радужные перспективы крупномасштабных заказов.
Талант, осененный властью, прошествовал мимо.
Птица внутренне как бы забегал и внутренне же заголосил: «Вот! Вот — артисто! Вот он — истинно архитектор!».
— Кто таков? — спросил он у Калигулы, задавив силой личности малодушный трепет чувств и дрожание членов.
— Так Овчина Корней. Вождь всея монументалистов.
— Е-оо…
— Метробарон. Маг и чародей наскальной живописи.
— Е-оо…
— Художник во всех коленах и суставах своей родословной.
— Е-oo! — Птица ощутил муку горчайшую. Есть же на свете крутая накипь! Но тут же призвал себя к действию: — Возьму объект приступом. Зажму фартового везунчика в тисках моей кармы.
Только и Корней оказался не лыком шит. В нем, как на всей земле русской, история не ужилась с географией. Боролись не на жизнь, а на смерть две религии, два мировоззрения, два устава (с которым в чужой монастырь не ходят). Азиат и европеец сшиблись в схватке роковой в лучах его биополя.
Европейский бомонд, со стороны матушки, наскочил на русского кремня Ивана Овчину и закопался в нем.
— Ты понимаешь, — говорил Корней Егору на третий день совместного возлияния, — не пью, все нормально, французская кровь, умная и жестокая, не дает расслабляться. С Бенуа-Лансере картинки рисуем красивые. Выпью — отец как шарахнет по мозгам — оревуар, товарищи. Бенуа с Лансере в трансе. Валится во мне француз убогий в кому. Однако картинки еще лучше получаются.
Вот и у Птицы случился прокол географическо-исторического оттенка.
Сдружились они быстро и крепко, скажем так, на предмете проведения досуга. А проще говоря, заходит Корней к Птице и пьет у него четверо суток. Разговоры ведутся мощнейшие. Планов громадье высится по переустройству пирамиды СХ и ХФ. (Объясняю: СХ и ХФ — крыши для свободолюбивых художников.) Объекты обсуждаются исключительно историко-культурной значимости. Перспективы такие — дух захватывает. А дух у Птицы мощный, мозг глобальный, прошибает любые преграды влет. Короче, понастроят сооружений за четверо суток — на сопливой козе не объедешь.
А на пятые приезжает Анастасия на красных «Жигулях». Хлопнет водки грамм 150, споет с мужем дуэтом «Ой, да то не вечер, то не вечер, мне малым-мало спалось…» и увозит Корнея домой отсыпаться.
А Птица в тоске и печали садится эскизы рисовать да макеты клеить. Во вторник подгребает на Совет. А председательствует на Совете К. И. Овчина, умный и жестокий француз. И не оставляет от макета с эскизами камня на камне. (А это, между прочим, хлеб наш насущный.) А вечером заходит к Птице и пьет у него четверо суток…
Вот такая ерунда. Географическо-историческая.
Но к делу.
Гнездо себе Птица соорудил небольшое, но емкое. Площади нет, но сколько на ней всего помещалось, уму не постижимо! Здесь он и жил, и гостей принимал, и подруг развлекал, и друзей отоваривал. Здесь и картины писал агромадные.
Оденет рубаху холщовую до пят и начинает краски по банкам выдавливать. Надавит ее немерено — красит и поет:
Не венец ли это?
А впрочем, не венец ли лето?
Или лета?
— Каки-таки муки творчества? — дивится. — Бери себе краску повкусней-поярче да наноси на холст белый-белый. Краска лишь охает от удовольствия да постанывает. Хорошо ей, заразе, на белом холсте, и мне хорошо в рубахе на свете белом!
Отойдет на пару шагов:
— Бона-матерь пресвятая! До чего ж впечатляет.
— И кто сие учудил? — спрашивает.
— Чио, чио сам, — зачирикает радостно.
— И что сие означат?
— «Белеет парень одинокий» — вот что сие означает.
Однако по сторонам посмотрит — что за убогость быта и бытовая блеклость!
Бог, конечно, не фрайер, но окружающий мир нуждался в чистом колере. Таково было творца компетентное мнение.
И чего?
— А наплеванто на законо, вот чего!
Берет тогда в руки кисть удалую и кроет своим гением все подряд: и потолок, и дверь, и стол, и будильник. Везде расставил мажорные знаки крестный папаша желтоголовых братишек.
И засветилось гнездо чистым и ясным колером…
И впадал тогда Птица в чудодейственное остервенение: «Я покорю этот город глобально. Я освещу его лучом своей радуги, я посажу поля одуванчиков и пир Духа моего проплывет над Чистыми прудами и вознесется непокорный выше Меньшиковой башни!»
Однако из окна смотрело на него свинцовое небо в проплешинах, дома черепашьей расцветки да жители в блеклом и мрачном сновали туда-сюда по земле, запакованной в серый асфальт.
О, город-монстр! растлитель душ нестойких…
О, любовь без надежды! О, вера в призраки…
* * *
О, место под солнцем!
* * *
И закатил тогда Птица пир.
Вдарил дубиной праздника по хребту дряблых буден.
Накрыл стол во всю площадь своего жилища. Гостей назвал зело изрядно. Водку закупил впрок.
А накануне усердно трудился. Написал полотно маститое. Сюжет таков: леж®т Птица на диване один-одиншенек и смотрит, смотрит в потолок. Называлась картина: «Сорок лет одиночества».
Под ней и сидел теперь во главе стола в малиновой рубахе да штанах небесно-голубого цвета. Носки, под стать ансамблю, были истинно желтые.
Когда началось это грандиозное пиршество, он не помнил. Когда закончится — не ведал никто.
Какие бы козни ни готовила ему жизнь, Птица держал удар стойко. Судьба, как надоевшая ворона, привлеченная яркостью гнезда, досаждала порою нещадно. То соседи войну объявят, то Чащинский порчу нашлет, то заказчик кинет. Но Птица — парень-хват — поймал-таки злодейку за черные перья да усадил с собою в честной компании: отдыхай, старуха. Налил ей стакан, а много ли глупой птахе надо?
Сидит Птица во главе стола, перед Богом и людьми отчет держит. В руках кубок расписной, на столе четверть водки (был у Птицы свой кураж, любил мощные объемы). За столом гости дорогие: Мара, две Настюхи, Соболь с женой, критикесса Альбина да боевой товарищ Анатоль (Чащинский). Смотрят на юбиляра с обожанием, переходящим в испуг.
Начал Птица за здравие. Выложил гостям козырной аргумент в пользу Бахуса.
— Выбирая истинную веру для народа своего, Великий князь Владимир Святославич высказал свое светлейшее мнение: Вино есть веселие для русских. Не можем быть без нeго. Нам ли, православным, отменять сию древнюю заповедь, в канун тысячелетия крещения Руси?
— Дело говоришь, — кивают гости. — Как прожить без оного? Истина на все времена… (Выжить бы умудриться, думают про себя, с такими познаниями.)
Но Птица так не считал: трезвым да ушлым и дурак проживет. А ты попробуй спьяну к Фортуне в любимчики влезть.
— Я вам так скажу, — продолжил юбиляр свой могучий тост в стиле тяжелого рока, — наше время, скудное делами Славы и богатое ничтожными разборками новоявленных бобиков, — время выбора. Чистота отношений или черный беспредел. Божий колер иль гремучая смесь.
Вон оно, войско бисово, расползлось по весям цветущим, городам великим, рвут нашу душу кусками да тащат в свой окоем.
Не желают величия нашего!
То антихрист-перевертыш по гиблым местам нас водил, то диссиденты-насмешники смуту навели, ересь наслали. Вона их тьма-тьмущая гуманоидов иноплеменных, мордехай-мазохеров, сахаровых-с-боннер матерью… каки-то щаранска-амальрики! У-у-у, жванецко-бродское племя!
ВЕЧНО — ВСЕМ — НЕДОВОЛЬНЫЕ!
Кто убил русского поэта Серегу Есенина?
А?? Будто не ведаете!
Его убил Еська Бродский с подельником своим Пастернаком. Один завлек подлой хитростью, другой замочил соловья. За это им по тридцать серебреников Нобелевский комитет отстегнул.
— Че-то ты, Михалыч, путаешь… Когда тот жил… и эти… — засомневался Анатоль. И тут же круто пожалел о сказанном. Че полез?
— Это ты мне говоришь? Мне?? Ты!! Пес неверный. Ты слово знаешь? Божье слово?
— Какое еще слово?
— Трень-брень, како слово… Ты думаешь, Господь на небесах, диавол во аде, а на земле царствуешь ты, чума вечно пьяная… пророс, понимаешь, как куст из рояля… како слово…
Везде Господня держава и в сей, и в будущей жизни!
И Слово его — Р-Р-Р-РАВСТВЕННОСТЬ.
Опрокинул Птица кубок, выдохнул зычно, крутанул зрачками по орбитам и продолжил леденящим душу голосом свою гневную отповедь.
— Мы не вечны, ныне здравствуем, завтра в могиле, и другие хватанут нами созданное. Молится в подполье жучило Педмансон идолищу своему — наркодоллару. Ждет, подлец, когда Птица Асс в землю ляжет.
Доколе!!
Россия нам отечество, и нет другой альтернативы!
Время пришло — собирай камни. Собирай и тащи их ко мне.
Я так решил: музей современности организую имени ясно-певчей Птицы Асс.
Таково мое мнение и потребность.
И воля моя.
Аминь.
Леденящий душу голос угас. Но воспаленный ревностью к пользам Отечеству, Птица оглядел гостей пристальным щуром, выискивая крамольников. И вскоре выискал-таки.
— А-а-а! Чащиноид. Горе инородное! За великого русского поэта Сергея Есенина, соловья, Богом призванного, получи, фашист, гранату! — и, не вставая с места, отоварил Толяна в переносицу. Толян и рухнул под стол.
Ну вот… что ты будешь делать! А как красиво все начиналось.
Две Настюхи, Мара и критикесса Альбина столпились в испуге в дверном проеме, раскраснелись, бедняжки, не могут в рукава своих шубок попасть.
— Вот тебе, бабушка, и юркнем в дверь, — веселится Птица, довольный всем.
— Экий ты гризли, — сказали Настюхи и ушли в темноту. Стремглав.
А критикесса Альбина и Мара ничего не сказали, шубки запахнули и за Настюхами по мокрому снегу вслед ушли. Да и Соболь с женой засобирался.
И что толкнуло гостей дорогих на столь поспешный исход из святых палестин? От стола и закуски. Во мрак, пургу и неизвестность.
Так вот, это я распорядился. Данной мне властью, взял да и вывел всех за кулисы. Нечего им тут болтаться, подумал, черный запой не для женских глаз. Идите, бабоньки, с Богом.
Но свято место пусто не бывает.
Поэтому из-за кулис я вывел иной контингент — проверенных в боях корешей: Севу-барина, Туза, Хромую Ерахту и Кирюшу Тишайшего по прозвищу Крот.
Этим волкам все трын-трава.
— Ну что, именинничек, спекся? — интересуется Сева.
А Кирюша Тишайший, любивший точность определений, освидетельствовал тело: напился в извращенной форме.
На что Птица в свойственной ему ярой манере возразил обоим:
— Я выпью шестьсот бутылок водки и сохраню чистоту отношений.
Хочу заметить, что обещание это, данное в полемическом запале, он исполнит вскоре в полном объеме: выпьет 600 (шестьсот) бутылок водки за год и три месяца, практически не покидая места приписки, вследствие чего отношение с внешним миром останется девственно чистым. Так что к прочим достоинствам Птицы можно отнести и это: слов на ветер он не бросал и пустомельством не занимался.
Но вернемся к гостям. Вновь примкнувшие кореша внесли некоторую живость в увядающий было праздник.
— Пока ты тут резвишься, — заметил Сева, — олигархия МСХ тихой сапой развинтила локомотив и продала с него все самое ценное. Что осталось, невозможно реанимировать.
— Кому?!
— Да какая, блин, разница кому…
— Кому ты это рассказываешь? Мне?? Птице, Богом призванной? Говорил я вам, грядет година кривая. Погаснет светило разума, и река чистоты отношений потечет вспять, и живые прикинутся мертвыми…
— Понесло чуму по кочкам, — плюнул Ерахта. — Тебе говорят, Союз нерушимый артистов свободных трещину дал. Президент СХ Савостюк переоделся в женское платье и живет на чужой даче под фамилией Глухов. При этом документы о купле-продаже подписываются сами собой регулярно. На Кузнецком, 11, две кошки ветошные под это дело сдали все, даже воздух в сортире. Цифру крутят такую, что и не выговоришь.
Вчера в «Союз» ботва в золотых цепочках на лимузинах подкатила. Отдайте, говорят, пацаны, печать по-хорошему. Бубен остался за главного, стакан махнул, но печать не сдал.
В Координационном Совете светопреставление. Грызня идет за передел собственности. То великий правовик Тазьба ситуацию под личный контроль взял: смуту замутил почище попа Гапона.
— Тазьба тень не отбрасывал и в зеркале не отражался, — заметил любитель точных определений К. Тишайший. И остолбенел.
Из под стола фильмом ужасов выползло изображение очковой змеюки-мутантки в спутаных волосах и бороде. Направив свой жуткий взгляд на Кирюшу, оно мирно попросило закурить.
— Дай закурить, а?
«Ну и ё нах», — подумал Тиша Кротчайший и ушел по утреннему насту в направлении юго-запада.
Как вы догадались, змеюкой прикинулась невинная жертва ярости ревнителя отечественной поэзии — Анатоль Чащинский.
Знатоки знают, удар в переносицу коварен своими последствиями. Два чернильных овала симметрично сползли под оба глаза без вины виноватому. Ко всему прочему три роковых вопроса зависли в замутненном куполе головы: кто он? где? и зачем?
Боевые товарищи, однако, не среагировали на чудесное воскрешение никак. Просто налили стакан и сунули его в разбитый нос Анатолю, продолжая судьбоносную беседу.
— А что Корней? — интересуется Птица. — Вождь краснорожих… Пустил по ветру гнездо монументальное? Все пропил-просквозил?
— Боже ж ты мой! Какие речи волнительные… — высказался Туз. — Сам-то, поди, сколько квас пьянствуешь?
— Нормально квашу. Всю жизнь.
— Не, Михалыч, серьезно, — спросил Сева, — ты когда последний раз в миру был? На большой земле.
— Когда… считать надо.
— Так вот, Совет давно распущен.
— Е-оо…
— Комбинат монументальный накрылся… собственным директором.
— Е-оо…
— Председателем Правления вместо Корнея избран товарищ с ограниченной ответственностью.
— Кто?
— Костя Аксельнардов.
— Е-оо!! Кин— стин — тин — блин! Этот? Мышь серая! Мастер спорта по живописи.
— Брось трепаться… Нормальный Костя мужик.
— Он только снаружи мужик. Органично безответственный туварыш. А дальше, как в матрешке, многослойность обличья. Оболочку снял — там козел сидит в бантиках, шутки шутит да воду мутит. А внутри еще всякие разные, сероглазые. А в серединке самой — зародыш, ма-а-ленький такой бэби-говнюк, мух давит и ненавидит всех люто.
— Эт точно, — сказал Туз, — я с ним в футбол играл — всем лыко в строку, а сам вроде мастер…
— Бал закончен! Никаких кинстинтинов… Сейчас личность нужна глобальной значимости. Пришло время Птицы Асс. Я так решил: свой «Союз» организую имени Возрождения святой Руси. Очаги отечественной культуры по всей России, филиалы — за рубежами. Штаб-квартира в столице. В моем офисе…
— У тебя для начала мастерская хотя бы есть? — интересуется Хромая Ерахта.
— Есс! Веду переговоры. На Балчуге спонсоры выделяют этаж с видом на Кремль. Меня пока устраивает… После реконструкции займу весь особняк. Первый этаж под мастерскую, на втором — музей Славы российской, на крыше — вертолетная площадка. Летать буду над городом, прикидывать что к чему. Ландшафт закомпоную по новой. Что-то этот не сильно пока впечатляет…
«Ну-ну, — думают гости, — полетай-полетай, композитор…».
— Заказы исключительно государственной значимости, — набирал Птица высоту. — Весь город покрою колером. Метро оформлять буду целыми ветками. А то каки-то чуканки зачуханные, люстры свисают пыльные, в паутине веков, панно истошного колориту… У меня же весь радиус — единый стиль от Птицы Асс: мощные цветовые удары по вестибюлям, на потолке витраж а ля «чистые небы». Я идею создам! Новый декарасьен впишу в историю мирового искусства. Мой козырь — мощная идея!
— Иде я? — эхом отозвалось визави, по фамилии Чащинский. Он еще сомневался, где он, но стоял уже на пороге прозрений.
В сумеречной мгле головы забрезжило личное воспоминание. С плохой концовкой. Чисто ассоциативно он связал его с Птицей, находящимся в непосредственной близости. И возбудился.
Быть может, цвет малиновой рубахи подействовал удручающе? А может, леденящий душу звук, вылетающий из зарослей бороды, напомнил о случившемся? А может быть, птичьи зубы, мелькающие перед носом, белые и наглые, как у американских сенаторов, спровоцировали в нем столь яростный протест? Кто знает…
Однако последующее действие выглядело вполне логично. В прошлом боксер-полутяж, Анатоль качнулся на звук и послал свой кулак точно в цель. Зубы, впрочем, выстояли. Но треснула и развалилась на две половинки нижняя губа.
Прямой хук справа отправил Птицу туда, откуда Анатоль сам недавно возвратился.
Месть состоялась: губа за нос — почти библейский расклад.
ЧИСТИЛИЩЕ-2
Егор прижился в своем тихом омуте. Вписался, приноровился, пообтерся… И все бы ничего, только с Гарри отношения не складывались. То есть временами казалось, что жить можно, но в целом!..
Гарри был так сфокусирован на себе, так концентрирован и при этом так беспокоен и непостоянен, что выносить его в большом количестве требовало от Егора немалых усилий, самообладания и жертв.
Он жег Егора изнутри, насылая то страсти роковые, то хандру беспросветную, и все время что-то требовал, требовал, требовал!
— Когда уж он насытится, — думал Егор и яростно желал покоя. Мечтал о нем, как о земле благословенной…
— Что, пес, человечиной питаешься? И как? В глотку лезет?
— Сладенько, друг мой, душевно-с. Сладостные, признаюсь тебе, испытываю ощущения. Я кушаю, а ты в муках корчишься. Диалектика, друг мой, не мной придумано, но, согласись, придумано не слабо.
Временами Егору казалось, что его разорвет эта бешеная сила, поселившаяся в нем. Удержать ее было невозможно, выпускать — смертельно опасно.
Она обжигала всех, кто попадал в поле его воздействия. Та жизненная концентрация, что нес в себе Гарри, не оставляла равнодушным никого. Но неравнодушие это было страшно.
…любили, уж так любили, что убили… а как убили — еще сильней полюбили…
* * *
Хочет, например, Егор с девушкой познакомиться. Для души. И небольших семейных радостей…
И что?
— Нет проблем, — говорит Гарри и забирается в Егора (да кто ж тебя звал? кто спрашивал?!).
И все!!
Егор вроде и не меняется внешне, но обретает такой силы магнетизм, что девушка сразу теряет способности к самовыражению, тает бедняжка на глазах, ничего не видит вокруг, только губы Егора и хочет одного — целоваться.
А если Егор вдруг заговорит с ней (пусть даже по телефону), у девушки все разом обрывается внутри и она как бы прячется и молчит. Потому что тембр голоса Егора (который суть Гарри) проникает в ее тело и творит с ним умопомрачительные вещи. Он разливается так беззастенчиво сладко по всем ее девичьим потаенным местам, что девушка млеет отчаянно и отчаянно же молчит. А потом не выдерживает и выдыхает: «Все! не могу больше!»— и кладет трубку на рычаг. Или (если она уже рядом), не попрощавшись, убегает. Или раздевается.
И Гарри насылает тогда на них такие безумные страсти, что впору умопомрачиться и улететь в другие миры. Чем они и занимаются до самого рассвета.
А утром, зевая, говорит: «Все это было, было… агнец мой послушный…» — и насылает на Егора уже скуку смертную, беспросветную. То есть Егор остро понимает, что это не любовь.
А что же Гарри?
Смотрит в потолок (ну не подлец?). Я, говорит, и не обещал ничего…
Выходит так, что виноватых нет. Каждый ни при чем. А девушку обидели…
Но бывает и того хуже.
Не хочет Егор с девушкой знакомиться, да и не замечает ее вовсе. А Гарри все равно на Егора такого туману нашлет, а голос окрасит таким сучьим нутряным тембром, а губы напитает такими призывами, а в глаза напустит таких тайн беззастенчивых, что неопытная девичья душа валится в омуты сладкие, и дрожит там, и замерзает, бывает, насовсем.
А опытная женская душа устраивает Егору разные коварные заманки. Плетет хитроумные сети, ставит жуткие капканы и жестокосердные западни.
В них Егор и попадает, как лох. Там и сидит, в яме, и страдает по-черному.
Ну, а Гарри? А ему, бису, все потеха. У него кураж такой. Такие у них развлечения…
Или так:
Выезжает Егор на пленэр проветриться. В компании или сам по себе. Пока едет, еще ничего, хотя предчувствия уже гложат…
Приехал. Ага. По лесу побродил, из родника чистейшей водой умылся. И у озера столбом встал. Или на пенек сел. Думу думает. Гладь воды разглядывает, птичек слушает, на солнце жмурится. Легкий ветерок его ласкает и волосы треплет…
А в груди, в серединке самой — тяжесть. И жжение. Будто несварение какое или еще чего пострашней…
То Гарри в Егора залег. Не спит, не бодрствует. Не злобствует вроде, не ерничает. И душу в заклад не требует. А так. Присутствует.
Просто так случилось.
«Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиреннаго и окаяннаго раба Твоего, уныние, забвение, неразумие, нерадение и вся скверная, лукавая и хульная помышления от окаяннаго моего сердца и от помраченнаго ума моего: и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен, и избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действий злых освободи мя; яко благословенна еси от всех родов, и славится пречестное имя Твое во веки веков. Аминь».
Ходит-бродит Егор неприкаянный по своим переулкам, заулкам, загогулинам и тупикам. Топчет землю подошвами.
И все-то ему не так, все раздражает. Все-то ему тошно…
Везде приметы недобрые, знаки судьбы чужой…
И внутри сквозняки, и снаружи не греет…
Ничего у меня нет, думает, только тело одно. Нелепое, как знак вопроса, да тяжелое, как оползень. Тело-организм. Механизм по переработке пространства и времени. Тащится в тоске гремучей по жизни пустой, поглощая действительность. Всасывает в себя всякий мусор бесполезный. Переваривает да выдает свету белому мысль яростную, бескомпромиссную.
Тело, мое тело… Из земли растет, в поднебесье упирается, большое, словно башня Вавилонская. Чего в нем только нет. Каких только входов-выходов, сводов да залов просторных, садов подвесных да подвалов мрачных. Однако и оно зашаталось…
И в него гад заполз, вор заселился. Не спросясь, как водится, разрешенья.
И что? Куда теперь с ним? Куда с этим монстром податься?
Не востребует мир такого, не подпускает к себе. Да и сам он к нему не стремится. Боится поступка своего. Запредельности звука боится. Жара и холода, и равнодушия, что в нем поселилось. Просто жить он теперь не умеет.
Все теперь как бы. Крадучись живет да понарошку дышит. И на мир глядит, будто в щель подглядывает…
Да и как теперь просто жить, когда слышал он шорох распада, мял в руках первородную глину, присутствовал при вскрытии тела Господня, зрел иную цивилизацию. Забрался туда, где живому не место. Был посвящен в тайну Подспудного…
Гарри-бес
Егор
Гарри-бес
Егор
Гарри-бес
Егор
Гарри-бес
Егор
Гарри-бес
Егор
Гарри-бес
* * *
Запои, как браки, совершаются в сферах незримых. То есть там, в изогнутом пространстве небытия, где гений человеческий бессилен что-либо вычислить.
Ничего, казалось, не предвещало беды…
Шел себе человек, свежий и радостный, на солнце щурился, по сторонам глазел.
А из другой подворотни другой человек, пусть даже хмурый, но тоже свежий, вышел погулять.
А в изогнутом пространстве сфер незримых в тот момент кто-то ногтем могущественного пальца накарябал тайный знак. Крест поставил на пересечении Трубной улицы и Рождественского бульвара.
И сколько бы ребята ни петляли, какие бы крутые виражи ни измышляли, они обязательно столкнутся в нужный момент в данном месте.
Они могут долго стоять друг перед другом, переминаясь с ноги на ногу, курить, рассеянно беседовать, оттягивая момент неизбежности, не решаясь признаться… Но сигнал обязательно прозвучит! Двусмысленный жест, случайно оброненная фраза и…
Все. Попались, добры молодцы. Покатилась история в прорву…
Через три дня «веселый» очнулся на чердаке старинного дома, в районе Павелецкого вокзала под мирное воркование голубей; «хмурый» на соломенной подстилке в конюшне на Беговой, под фырканье и топот лошадиный.
От былой свежести не осталось и следа…
* * *
Егор и Корней встретились в Печатниках у пивной вполне закономерно. Никаких могущественных пальцев с кривым ногтем. Никаких роковых крестиков. Упаси Боже.
Просто каждый самостоятельно накануне зело нагрузился и вышел естественным образом поправить здоровье. Каждый со своей банкой.
Корней, как более зрелый (уставший), не любил пиво. То есть пить его пил, но без должного проникновения в суть процесса. (Закусывал — бывало и такое! — шоколадкой.) Он любил коньяк и водку.
Егор пиво любил. Однако коньяк тоже любил. А особенно водку.
Это совпадение пристрастий склонило соратников в пользу последней. То есть свои симпатии, выпив пива, они отдали водке. И из пивной вышли вместе.
Покупая водку, Корней изрек очередную мудрость.
— Совет Талейрана: прежде всего не надо быть бедным.
С мудростью Егор согласился, но настоял, чтобы водка была завода «Кристалл». Корней же, как истинный аристократ, был безразличен к выбору.
— Я в ней ничего не понимаю. По-моему, плохой водки не существует в природе.
Дальше вышла заминка. Корней хотел идти к Егору. Егор же хотел идти к Корнею. То есть каждый не хотел идти к себе.
Вполне понятно: у обоих собственное заглубленное жилище вызывало активное неприятие. То есть и Корней, и Егор не желали встречи с родными пенатами, в которых все живенько напоминало о недавних виртуальных сражениях.
Решение было принято компромиссное: идти к Птице.
Рассудили так: там, конечно, Содом и Гоморра, а проще говоря, форменный завал, но лучше Птицыно безумство, чем свой тихий ужас. К тому же в его жилище проникает дневной животворящий свет, по которому истосковались их израненные сердца.
ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЕТ ПТИЦЫ АСС
У Птицы соратники застали картину упадка. Всеволод-барин с Хромой Ерахтой спали на диване валетом. Сам хозяин в растрепанных чувствах и с развалившейся на две половинки губой мучительно пробивался из мира грез и беспорядочных видений на поверхность. Анатоль, предчувствуя новый виток напряженности, благоразумно покинул театр боевых действий. Туза послали за водкой, откуда он возвращаться не пожелал.
Зато вернулся Крот Тишайший. Не сумев определить юго-западного направления, он сделал большой круг и был просто ошарашен (натурально — Бермуды!), выйдя на улицу Жуковского с противоположной стороны, прямо к дому Птицы. Решив больше не испытывать судьбу, он сидел теперь перед зеркалом с крайне озабоченным видом. Он сделал открытие, глубоко поразившее его.
— Вот смотрите, — обратился он к вновь примкнувшим товарищам, — парадоксы природы. Вот он я — Крот Тишайший. Есть такой? — Есть. А это он (ткнул пальцем в отражение). — Тиша Кротчайший. Есть такой? — Есть. Теперь так: где у меня левая рука — у него правая. Логично? Логично. Где у меня правая рука — у него левая. Тоже вроде логично.
А теперь смотрите и удивляйтесь!
Там, где у меня голова, у него что должно быть? — Ноги естественно! А там голова. Странно как…
— Да ну тебя в болото…
— Нет, постойте! Ведь если я Крот Тишайший, а он Тиша Кротчайший и его левая рука — моя правая, то его голова должна быть на месте моих ног. Тогда бы все сошлось… Выходит право-лево поменяли, а верх-низ забыли?? Так что ли?
— Отстань.
— Не, ребята, нельзя так. Мы не можем оставаться равнодушными к таким крупномасштабным аферам. Нам кто-то нагло и подло морочит голову! А мы… делаем вид, что все нормально. Везде парадоксы бермудские.
— Корней! — заорал Птица, пробившись на поверхность и жадно хватанув воздуха, — у меня душа поседела и мозги заколосились…
— И чем я тебе помогу?
— Мир сошел с ума и дал трещину. И трещина пролегла через мою губу. Как теперь водку пить? Все в щель проливается.
— А что ты хотел, старик, — сказал Крот, не желая выходить из Зазеркалья, — нас крупно подставили. Я вот тоже всю жизнь что-то выкраивал… В школу раньше на год пошел. В армии вместо двух год прослужил. А потом у Чащиноида в подвале, на целлофановом диване ка-ак приложился! Семь лет в прорву. Теперь знаю причину — мы отражаемся лживо.
(Хочу заметить, что записывать выступления сильно датых товарищей — занятие неблагодарное. То, что они воспроизводят голосом, их в принципе удовлетворяет. Чужая речь их интересует отчасти. Потому что каждый уже забрел в свою пустыню и залез в скорлупу. Там и влачится. И вопиет. Иногда, правда, прорывается в чужую вотчину, оглушая соседа и навязывая ему свои звуки, но ансамбля в итоге все равно не случается. Получается ерунда и дурдом. Поэтому слушать это не обязательно, запоминать тем более.)
Корней, например, вполне разумный товарищ, энциклопедических знаний, вдруг взял и взорвал и без того непрочный мир сомнительным заявлением.
— В уставе израильских ВС записано: солдат, попавший в плен, может рассказать противнику все, что знает о собственной армии. И это не является предательством, а всего лишь профессиональный способ защиты солдат от пыток и расстрела.
— Е-ооо!! — завопил Птица, взмахнув фиолетовой губой, словно флагом. — Воинство Иудово. Псы хитрожопые, не хило устроились! А заповедь Христову забыли? Не стучи!
— Не, — сказал Егор о своем. О наболевшем. — Это не про нас. В нашем совковом монастыре другие уставы: не верь, не бойся, не проси. И заповедь одна: умри ты сегодня, а я завтра.
А Крот Тишайший смотрел, смотрел на Егора да высказался, поделился с товарищами острым наблюдением пытливого ума:
— Егор, ты и на Страшный Суд, по-моему, пьяный завалишься, с глазами синими и беззастенчивыми, как небо, безо всякого выражения, будто в них церелеум из тюбика надавили, спросишь: ты что ли будешь тут Бог?
— Ага, — обрадовался Егор свежей идее, — без очереди, на протырку. Пропустите, скажу, рабы Божьи, я от Гарика…
Птица перевозбудился окончательно от столь беспардонных фантазий. (Хотя, если честно и по большому счету, Птица возбудился не от этого. Даже пьяный он чувствовал, у него забирают власть. В его родном гнезде по всем законам общинного уклада дирижировать должен он и только он! А тут этот молодой ухарь прет напролом и заказывает свою музыку — глумливую и наглую — и чувствует себя при этом вполне раскрепощенно и комфортно.) И он заголосил, тыкая в Егора пальцем:
— Ты… Ты же социально опасен! Недоросль! Враг народа моего! Эго…
— Ты чего, дядя Витя, — удивился Егор, — кипятишься… Мы с Тишей шутим. Юмор у нас такой — забубенный. А с Богом я разберусь, не ссы. Дружу я с ним, понимаешь? Крепкой мужской дружбой. Нравится мне этот мужик. А с Гариком нет. С Гариком не дружу… с Гариком просто приятельские отношения.
О, если бы не губа и общий упадок сил, Птица бы предъявил свой козырной аргумент в споре: одним броском отправил бы в партер этого фраера. Но пока — раненый и уставший — он просто указал на дверь:
— Пшел вон, эго!!
На что Егор, впрочем, не среагировал никак…
Егора увлекла интересная мысль. (Спьяну иногда осеняют прозрения глобальные: вот он, открылся наконец истинный смысл вещей!)
Он подумал: а почему, собственно, человечество так надувается и тужится (или трепещет и прячется) от этого понятия — Бог, которого и определить-то связно никто не в состоянии. «Бог есть? Ну, есть. И Дьявол есть. А вот Человек — надприродное создание — тоже ecть… Ну и что тут такого? Три явления. Три таинственные формулы — великие загадки. Три уровня единой субстанции… Так разбирайтесь, ребята, что почем. Чего о стенку-то колотиться. Религий понавыдумывали каких-то истошных. Не на того Бога не так посмотрел — отлучаем; помолился — получи индульгенцию… Как в бараке, ребята, живете, и Бог ваш — натурально пахан, а Вера — закон. Вор в законе ваш Бог, вот он кто. Или боитесь его, рабы Божьи, или выпрашиваете что-нибудь, типа жизни вечной»…
«Безнадежно закомплексованное племя, — решил Егор, — безнадежные вы, ребята, язычники. Понять это можно — принять противно…
Мы равны и Богу, и Дьяволу — вот в чем все дело, оказывается. У нас просто разная по жизни работенка…».
А Кирюша тем временем, наблюдая из тихого омута, как Птица светится бронзой гнева в лучах заходящего солнца, продолжал веселиться, выпуская тихих чертиков по одному.
— Картина Валентина Серова, — объявил он, указывая на Птицу, — «Девочка, освещенная персиком». Класс!
А девочка тем временем ярился, угрожая всему живому страшной расправой.
Корней же, окинув картину всепроникающим взглядом рисовальщика-профессионала, определил иначе:
— Ты Птица — негр, — и, выдержав паузу, объяснился: — У тебя шеи нет.
Дальнейшие события приобрели экстравагантный оттенок. Птица, погрузившись вновь в мир беспорядочных видений и мучительного экстаза, бил стаканы о стенку.
Потом повалился в ноги Корнею и, чередуя поклоны с крестными знамениями, оповестил присутствующих:
— Вот он — гениальный художник современности!
Потом перевернул пластинку и, не меняя тональности, завопил:
— Ты что тут о себе представляешь? Это я — гений! Это у меня будет десять детей и мастерская с видом на Кремль. Шестьсот картин по музеям и жена молодая да гладкая!
К. Тишайший, уже засыпая, выстрелил последним каламбуром: «Внебрачный крик аморала» — и перешел черту. За чертой его поджидал кошмарик. Какой-то жуткий оркестр в шутовских нарядах дрыгался и наяривал похабный мотивчик. А вдоль дороги, по которой Кирюша двигался, как солдаты навытяжку, стояли голые женщины с тяжелыми бритыми лобками до земли. Он бил их по лобкам и те опрокидывались и летели под откос.
* * *
Беспокойное воинство уснуло там, где накрыл их мрак. Один Птица боролся, бормоча что-то бессвязное себе под нос. Боялся он сна пуще смерти.
Вдруг чует спиной холод липкий. Передернуло Птицу, озирается: кто? что? а?
Видит господин странный стоит перед ним. Ликом черен, да обликом ослепителен.
— Е-оо-с… — выдохнул Птица, — ты кто?
— Я — Гарри-бес, — говорит господин вкрадчиво, — твой покорный слуга. Покровитель сирот. Исполнитель желаний изысканных…
Не может Птица въехать никак. Что за наваждение. Бормочет слова бесполезные. А Гарри свою линию гнет.
— Э-э-э, повеса, дуралей бестолковый. Ты ж мощнейший талант, да нищ, как бродяга. Ты великий артисто, мессия, архитектор милостью Божьей. Бриллиант в сирой массе песка… Я все устрою, страдалец, я дам тебе шанс.
— Дай! — въехал Птица. — Чего-нибудь, но дай!
— Все твое, — говорит Гарри ласково, — все тебе дам, сынок, но и ты не забудь мою милость… шестьсот, запомни, всего лишь шестьсот страшных истин…
* * *
И начались с той ночи чумовой события чудесные. Распустила жизнь Птицы Асс хвост павлиний на зависть друзьям и недругам.
Для начала он бросил пить. Не совсем, конечно, но многие авторитетные свидетели божились: вчера видели Птицу абсолютно трезвым.
И занялся тогда Птица наведением порядка в собственном организме. Дух и тело стал усмирять по системе Порфирия Иванова. Накупил травы охапку, поставил в ведро на центр стола. Ею и питался.
А чего, говорит, нормально. Вот поем эту потеху — и привет! Женюсь для начала…
Встанет утром, молитву воздаст на свой манер, на образа перекрестится и в ванну босиком шлепает. Там выльет на себя пару тазиков ледяной воды, орет, бурлит духом: «В здоровом теле, здорово, ух!».
Всем друзьям приказал строго настрого: «В доме моем матом, блин, больше не выражаться. И не курить. Урою».
Радуется, короче, всему, песни поет, картинки мажет мажорные. Что ни день — новый холст крыла расправляет.
Критикессы к нему зачастили, охают с порога, дивятся. «Ох, — говорят, — ё мое, до чего впечатляет!».
А то как-то зашел один. «Я, — говорит, — критик Мейланд крутой. Раскручу тебя так — не догонишь».
А Птица на это:
— Я сам крестный папа всея архитекторов. А твое место у тусоуках. Тусуй там, щеми Назаренку с Лубенниковым, рок-н-рольщик задумчивый. Крути-верти, мистер-речистер!
Да вдруг как озвереет. Глазами по орбитам крутанул, пальцем в дверь тычет: «Вали, пока чухольник не отоварил!». И выгнал взашей.
Однако и критикессы, когда их масса, — сила настырная. Выставку на Кузнецком, 11, организовали.
Птица рубаху выходную погладил, штаны небесно-голубые надел да носки истинно желтые. Картины развесил маститые, столик со стуликом расписным на сцену выставил и три недели просидел за ним экспонатом. Водка с закусью, естественно, были натуральные.
Зрители ходят, дивятся — крутая концепция. В европейскую столицу со всем скарбом приглашение получил от инкогнито. Чего уж он там вытворял, — неведомо, однако слухи просочились, что европейский бомонд закипел от его выкрутасов.
Из Европы вернулся — сюрприз. Старуха Джексон померла, не простившись. Случайность? Все может быть… Только в скором времени ее комната Птице достается. А комната это и не комната вовсе, а хоромина. Потолки лепные, колонны, четыре окна и площадь — 36 квадратных метра! Да своя 15-метровая за ним осталась для творческих нужд. Ходит Птица из одной в другую в рубахе холщовой, балдеет от предчувствий сладостных… Все-таки, думает, непредсказуема и капризна ты, госпожа Везуха. Ключик к твоему сердцу закрытому всю жизнь искал. А тут — на тебе — сама подкатила. Чудеса в решете!
Однако все только начиналось.
Спонсоры вдруг активизировались. Ползают, вьются вокруг, как микробы, хотят чего-то.
И то, что казалось пьяной бредовой фантазией, стало бредовой реальностью. Выделяют Птице целый зтаж под мастерскую на улице Балчуг, в особняке, с видом на Кремль. Сам старик Вагнер особой заботой окружает. Пудру золотую на мозги Птице сыплет. Горы долларовые сулит. Будет тебе музей Славы российской и метро с подвесным потолком. Будет тебе «стрелка», будет и свисток.
— Е-ооо-сс!! — ничего не может сказать Птица Асс. Все слова позабыл. Чует носом, используют его дяди умные в игре своей многолажовой, только чует и то, что нужен он им больше, чем они ему. Фактура его сработала. Гениальность многогранная, решил он, оправы золотой требует. Кому не охота у фигуры такой в меценатах ходить?
Пеной морской чувства кипят, со дна души горячий фонтан в голову бьет и разливается дальше по просторам московским. Что, город-миф, космополит, покоряешься? Сдается Москва на милость победителю!
Что делать? Куда мощь мозгов вложить с максимальной отдачей?
Вьется Птица у Чистых прудов словно смерч. Мощные пассы Птицыной кармы волну гонят. Утки крякают, трамвай звонит, мамаши побыстрей детей своих с бульвара уводят.
Вдруг — бац! — застыл Птица Асс (аморал наш, внебрачный) столбом. Дева стоит перед ним молодая-гладкая. Мяконькая, словно пончик, да свежая, словно цитрус.
— Ну что, тетка, жениться пошли.
— Пошли, — улыбается дева.
— А звать тебя как?
— Ольга.
Привел Птица Ольгу, деву молодую, в хоромину светлую, выдал рубаху холщовую: «Живи, тетка, тихо».
А сам надавил краски животворящей по банкам и трепетно на холст ее укладывает. На Ольгу посматривает да поет:
Всю ночь трудился. Утром будит подругу:
— Вставай, кудрявая. Смотри, что дядька за ночь учудил. Подарок тебе сотворил свадебный. «Течет река Ольга» называется.
Улыбается дева молодая. Нравится ей решительно все. А особенно губы, в кучерявой бороде спрятанные. И руки большие и теплые. Млеет подруга, ластится…
— Вот что, — говорит тогда Птица, — ты хоть аппетитная, словно пончик, и свежая, словно цитрус, и попка у тебя круглая и мяконькая, только я тебя не трону до свадьбы. Не проси. Разве что кусочек надкушу попробовать… Все должно быть в традициях, по закону отцов. А Калигула придет иль еще кто, да начнут тебя лапать — гони! Им, коням, только дай волю…
И нахмурился думою мудрой: горе дому, коим владеет жена, горе царству, коим владеют многие.
Однако чудеса продолжались.
Звонит кто-то в дверь неожиданный, с утра пораньше. Открывает Птица — стоят двое из ларца, а по серединке Судьба-индейка в виде мамы фартовой. Клевая халява вороха в соболях. Из-под соболей шелуха огнем полыхает.
— Нью рашен — представляются гости — буревестники крутых перемен. — Приобретаем недвижимость оптом и в розницу.
— Кому?!
Улыбаются гости, мама бровь вскинула: «Не поняла, блин, вопроса».
— Как вы сказали?
— Кому вы мозги пудрите? Я ж Птица Асс — художник мировой значимости.
— О, кей! — сказали гости. — Без базара.
И предлагают Птице взамен его 36+15 отдельную трехкомнатную квартиру в центре плюс крупную цифру в валюте.
Взвыл Птица унутренне, забегал: не слишком крутая раскрутка? Однако превозмог себя, спрашивает:
— А куда остальной народ денете? Ну к примеру…
— Не обидим, — говорят, — какие проблемы? Партизановну, к примеру, в Митино, Валеру с Мариной — на 101-й километр, малолетку — в подельники, а дедка, чего уж там, — на свалку истории. Там его место.
— Годится, — говорит Птица, — все по справедливости. Я подумаю…
Проводил гостей неожиданных, забегает в хоромину свою, бухнулся на колени перед образами и давай об пол колотиться.
— В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Не отврати от мене многие щедроты Твоя и услыши стенание конечное. Ты же мя благослови, Ты же мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь.
* * *
Все случилось по писанному.
Переехал он в новое жилье, как в горячке. Правда, спину надорвал, таская скарб. Да жену потерял в суматохе.
Да что спина! что жена! когда обрел он свободу несомненную, нераздельную, беспредельную! Свершилось!
Наконец я свободен, как муха в полете!
А жилье оказалось на редкость приятное. Небольшая трехкомнатная квартирка в кирпичном доме рядом с метро «Новослободская», да четыре тысячи баксов в нагрузку. (Отродясь Птица столько бабок в руках не держал.) Балкон есть, с видом на тихий дворик. С балкона магазин виден.
Сделал Птица ремонт, потолки расписал, картины развесил, телевизор купил. На дворе месяц май любимый. Разделся Птица до гола, бродит по квартире, как помешанный: вот оно — блаженство всепроникающее!
Хочешь — в ванну залягу, хочешь — чаю напьюсь, а хочешь — с балкона на весь белый свет кукарекну!
Боже мой! Двадцать лет в коммунальном чаду на пятнадцати метрах. Война не на живот, а на смерть. Доносы, засады, менты… Марина паутину вяжет, дедок консультирует, Валера стучит. Да что вспоминать, кто живал — знает…
«И ЧТО?» — подумал Птица, глядя с балкона на магазин…
Это была последняя мысль свободного человека, лета мироздания 7503, месяца мая, в 24 день, в царствующем граде Москве, нашея Великия России.
Дальше мощь Птицыной кармы пересекла роковую черту и, сделав круг в искривленном пространстве сфер незримых, саму себя и накрыла.
Он попал в резонанс собственного звучания. Он уже не владел ситуацией. Он выпал из своего текста.
Конец был простым и страшным.
Река Ольга так и осталась где-то за горизонтом, вне досягаемости. Второй раз он так и не вступил в ее животворящие воды.
Зато приблудила божья тварь пес Орлик. Существо, призванное охранять его угасание. Они сдружились по-мужски и навечно. Не говоря лишних слов, лежали в обнимку на диване, мохнатые, раскидав руки-ноги, лапы да морды, как придется. Один в тревожном забытьи; другой, охраняя это забытье.
Очнувшись, Птица плескал себе водку в стакан, кормил Орлика со стола остатками пищи и выпускал погулять. Дверь его запиралась редко…
Однажды прибилось к ним еще одно существо — метростроевский инженер Елена. Она влюбилась отчаянно во все, что осталось от Птицы и что его окружало. Она убирала жилье, меняла баксы, покупала продукты и водку, гуляла с Орликом. Она знала, это единственное, что у нее есть и будет здесь, в этой жизни.
Птица гнал ее, подозревая в корысти; она же терпела все молча и не уходила.
Мелькали какие-то пьяные тени: подруги со товарищи, художники валялись по углам, звонили разгневанные спонсоры, требуя невозможного — его присутствия — ему никто уже не был нужен.
Гарри-бес проявился однажды. Гроб притащил.
— Давай, — говорит, — дурак, в игру сыграем. «Веришь — не веришь» называется. Кто проиграет, тот в гроб первый ляжет.
Достает две карты — черную и красную. Моя будет черная, говорит, твоя — красная. Перемешал.
— Тащи, дурак, карту. Веришь? Не веришь?
— Верую! — говорит Птица.
— А зря, — открыл карту бес: черная масть. — Лезь, дурак, в гроб.
Только Птица парень ловкий. Схватил вторую карту, а та тоже черная.
— Что? Объегорить меня решил, черный бес! Лезь сам в гроб.
Залез Гарри в гроб, накрылся крышкой. А Птица — ох, как ловок! — кольца стальные натянул, как на бочку, да забил насмерть.
Верещит Гарри, воет — страшно в гробу.
— Ничего, — говорит Птица, — в другой раз не обжулишь.
* * *
Птица продержался пятнадцать месяцев…
Обещанные шестьсот страшных истин были осушены…
К исходу срока он занемог жестокой болезнью; от головы до ног кипел бронзой. Бронза светилась стронцием. Разбухшая мертвая печень выпирала из живота огромной водянкой.
Болезнь исхитила разум, но мощный дух сопротивлялся до конца.
Дух расстался с телом только в августе. Выпал Птица Асс из гнезда, отлетел в поля одуванчиков и окаменел там, соединившись с войском желтоголовых братишек своих навсегда.
«Тетки, пусть даже самые гладкие, — говорил Птица Асс, — это еще не Любовь. Любовь — это когда живешь свободным манером и жизнь принимаешь такой, какую Бог подарил».
Апрель 1997 г.