Все не так. Все неправильно.

Я читала и думала – во всяком случае, пыталась, но слишком много сил уходило на страх. Слишком много сомнений: мои ли это мысли, не изменилось ли что-то внутри. Я слышала биение второго сердца – или мне так казалось.

Наверное, я наконец сходила с ума.

Был вопрос, была одна цепочка, за которую я держалась, и пускай это всего лишь логическая цепочка – все равно ничего прочнее у меня не осталось. Мое спасение звучало так: «Почему убили Карин?» Я жила этим абсурдом, заставляла себя думать. Да, Карин Яничек открыла правду обо мне. Да, ее убили именно за этот разговор – слишком грубо, слишком поспешно, ужасно очевидно.

Да, ее убили. Но зачем? Если я – Ангел, убить нужно было меня.

Мне было горько и противно, но смерть Карин оставалась единственной надеждой на агонию. «Обыкновенную человеческую агонию». Я закрыла книгу. Спать не хотелось совершенно, точно пришло освобождение, включился обратный отсчет, и мне расхотелось в сны – в пустые сновидения, где я никогда не ошибаюсь, где я всегда только отбываю положенное. Рассвет не спешил, боль устала от меня, я мечтала о симеотонине – все шло своим чередом. Стены комнаты покрывала вязь полупрозрачных теней, будто слова на непонятном языке.

«Нельзя было читать Борхеса в таком состоянии».

Все не так, повторяла я. Все неправильно.

В руку толкнул телефон – раз и два. Я открыла новое сообщение и прочитала: <Соня, зайди>. Я встала и начала одеваться. В груди сипело при очень глубоких вдохах, и каждое движение ELA я принимала за всплеск чужой воли.

«Соня, зайди», – это были два слова надежды: меня снова спасал директор Куарэ.

Я торопилась и едва не забыла линзы. Я не обратила внимания на погоду и вышла под мокрый снег. В дверях учебного корпуса стоял директор, но мне пришлось убрать с глаз промокшую челку, чтобы узнать его.

– Ты простудишься, – сказал он, пропуская меня.

«Простужусь, – подумала я. – И заболею».

– Извините, директор. Я торопилась.

Мы шли сквозь корпус: холл, лестница, коридор, – и я дополняла пустоту дневными звуками и картинками. Вечером лицей пугал – безжизненностью, умирающими запахами школы, глазами Кристиана, – но в полчетвертого утра он был невыносим: окна-призраки, галереи, вынырнувшие из снов.

И мой страх.

Мы шли молча.

– Соня.

Я подняла голову. В кабинете директора осталось открытое окно, ветер ворошил бумаги, небрежно придавленные ручками и пресс-папье. Я сидела за столом над чашкой чая. Я снова потерялась в наблюдении за собой, в поисках ангельского зародыша.

Серж Куарэ стоял у окна, сцепив руки за спиной. Свет он зажигать не стал, только вскипятил для меня чайник.

– Да, профессор Куарэ.

– Я должен уехать.

– Я… Понимаю.

– Нет. Не понимаешь. Я уезжаю за временем для тебя.

Он замолчал, я ждала. Мне было страшно. Хрустнула молния, и стало видно черноту директорского силуэта и каждую снежинку из мириад подобных. Пока шел просто снег. Грозовая метель разгоралась над горами, но в полной мощи она придет сюда лишь к началу занятий.

– Для тебя и для Анатоля, – добавил директор и сел за стол. – Ты Ангел.

«Соня, зайди», – вспомнила я. «Будь я Ангелом, убили бы меня, а не Карин», – вспомнила я. И кивнула.

Я – Ангел.

– Я поняла, директор.

– Хорошо. Мой сын – тоже Ангел. И Кристиан Келсо – тоже.

Я молчала и слушала второе откровение в своей жизни. Так получилось, что оно частично зачеркивало первое.

– ELA – это не божественная болезнь, Соня. Она не создает проводника. Это опухоль, которая кастрирует Ангела.

…Профессор Куарэ появился в «Нойзильбере» из ниоткуда, вспоминала я. Он не учил меня – не мог он учить, сам не понимая, чему, – но он слушал. Он садился у кровати и слушал, даже когда я молчала, когда комната чернела, когда я забывала свое имя. Иногда он подсказывал, как называются цвета или как меня зовут. Иногда – приносил персики. Порой – что-то писал.

А Кристиан тем временем мучил и убивал других детей, потому что его не пускали ко мне. Иногда он убивал санитаров и охранников.

Мне было все равно. Оказывается, потому что я – Ангел. Просто плохой, неполный.

– Почему вы не сказали мне тогда?

– Это имеет значение, Соня?

– Да.

– Ты в любом случае умираешь, – сказал директор. – Ты в любом случае можешь останавливать Ангелов. Но ты никогда не станешь им вполне.

«Никогда», – повторила я про себя, пробуя это слово на вкус: оно пахло сомнением. Иначе почему разрешение на применение гамма-ножа получали не у врачей, а у совета директоров концерна? Почему, если они не боялись моего… Становления?

Почему? Почему?

– Почему вы скрывали это от меня?

«От нас», – хотелось сказать мне. Профессор Куарэ отдалялся от меня. Что-то обрывалось, но что-то другое, куда более сильное, – срасталось. Я вспомнила свою встречу с Анатолем – ту, за гранью вечера, за гранью нашего мира.

Отец, который лгал мне. Сын, который боится меня.

– Ты – дитя человека и Второго сдвига. Мы хотели, чтобы ты знала только одну сторону своего происхождения.

Наверное, ELA – это обычная астроцитома. Наверное, сотни и тысячи больных раком детей были полигоном, контрольным фоном, и на нем изучали меня – человека, которого от Ангела отделяет комок собственной неправильной плоти.

Наверное, я не хотела ничего этого знать в точности.

Молнии ворошили вьюгу за окном – все более плотную. Гром пока еще терялся в горах – только не для меня. Я всегда слышала гром одновременно с молнией.

«Почему? Почему? Ну почему же?!»

– Почему?

– Потому что мы все боялись. Кто-то – тебя. Кто-то – за тебя. Ты, Кристиан, Анатоль и все подобные вам… Люди посмотрели в глаза химере, и это сразу после встречи с Ангелами.

«Химера – это я».

Кто-то все-таки боялся за меня , вспомнила я, глядя на директора. Кто-то видел больного человека со способностями Ангела, а не Ангела, на котором слишком долго болтается маскарадный костюм. Я сидела, дышала растворимым чаем, и откровение болело.

Человек как костюм – о, я знала, что это.

– Почему умерла Карин?

Куарэ встал и потянулся к полке. «Малый атлас Маньчжурии», «Педагогическая поэма», «Воспоминания учителя» – и «Специальные процедуры содержания», пустой серый корешок. Директор положил книгу на стол, открыл ее с хрустом – «Он не читал этот экземпляр ни разу» – и полистал. Лицо директора, подсвеченное молнией, казалось синим.

«Рассвета сегодня не будет». В груди было тесно.

– Читай.

«Параграф 26, пункт шестой, – прочитала я. – Взаимодействие проводников и медиумов».

Остальное я вспомнила. И о погрешностях совместного применения, и об обязательных поправках, и о «мнимом эффекте лазури». Там упоминались цветовые искажения в других областях спектра, среди которых, конечно, был и синий. Но теперь я уверена, что ни один медиум не видел зеленого, пурпурного или желтого проводника.

(Ты думаешь, Соня? Ты еще способна думать?)

Медиумы видят нас как врагов, но их учат, что это «интерференция». Что это «ложноположительный синий код». Их учат, что синий – это не всегда тот синий.

Карин Яничек видела меня в синей дымке и даже не подозревала, сколь ошибочна ее правота.

– Старк поторопился. Они все помешаны на своих инструкциях, – сказал директор. – Они боятся. А когда боятся – они ошибаются.

Я слушала его. Директор говорил очень много, так не похоже на него – и ему тоже было страшно. Куарэ всегда знал, кто я, и все равно боялся того, что я получила откровение.

– Вы меня позвали, потому что Старк ошибся?

– Да.

– Он не должен был убивать Карин.

Куарэ встал и положил «Процедуры…» на место, поправил соседние книги. Я смотрела ему в спину и без слов понимала, что нет – должен был. Просто мистер Старк сработал грубо.

– Пойми, Соня, – сказал Куарэ, не оборачиваясь, – ее смерть была неминуема. Но просчитавшийся резидент даст тебе время. Пока я буду требовать разбирательств, пока дисциплинарный комитет изучит материалы, ты получишь недели. Может быть, месяц.

Был вопрос – главный и важный. Нет, их было много – тысячи вопросов, и все что-то значили, все были дорожками к неимоверно нужным ответам. Были обидные вопросы, злые и испуганные, я хотела огрызаться, и у меня дрожали руки от бессилия.

Но профессор Куарэ когда-то привел меня в класс с маленькими партами, где мне стало не все равно.

Поэтому я не посмела и спросила умом. Снова.

– Что мешает им убить меня? У меня есть две замены.

– Мой сын не готов.

«Ваш сын умирает», – хотела сказать я, и вдруг услышала отражение:

– Мой сын умирает, Соня. Умирает намного быстрее, чем должно. Он сжигает себя в каждом противостоянии. В последнем обследовании…

Я перестала слышать. Куарэ убивает не только Ангелов – он убивает и себя. Почему так? Не умеет иначе? Или это подсознательное – как плата за то, что он убивает детей? Или подсознание не может убивать? Я вспоминала наш чай в начале третьего ночи. Я думала о ледяном вихре, сминающем Ангела, вспоминала силу, которая – слабость, которая – смерть.

Что будет с Анатолем, когда он узнает, что и сам – Ангел?

– Ваш сын нуждается в опекуне, – услышала я свой голос. – Есть Кристиан.

Директор Куарэ сложил руки перед лицом, и я услышала скрипящий шорох хирургических перчаток.

– Келсо не способен быть опекуном, это известно в «Соул». Я удивлен, что ты о нем заговорила.

…Прихожая, вспышки боли. Хриплое дыхание в такт толчкам.

– Совет директоров может счесть, что я расскажу Куарэ о нашей природе, и тогда…

– Соня. Оставь это мне. Поверь, у тебя будет время, просто позаботься об Анатоле.

Я опустила взгляд. Директор протянул руку через стол, положил перчатку поверх моей ладони.

«У него плохая память», – подумала я, вздрогнув. Хирургический латекс был шершавый и горячий.

«У него крепкие нервы», – предположила я, вспомнив кровавую пыль, которая когда-то брызнула мне в глаза, отрезвляя.

«Или он добр к тебе».

В последний раз, когда Серж Куарэ взял меня за руки, я навсегда лишила его кожи на обеих кистях. Я тогда очень хотела умереть, но жива до сих пор и смотрю, как мелкие капли крови собираются под хирургическими перчатками – моя совесть и мое лекарство от неповиновения.

– Я поняла, директор.

Я видела себя в его очках, ставших почти черными. Директор мог подбодрить меня, мог сказать, что я справлюсь, но это был бы совсем другой человек – человек, не способный вырастить меня.

– Хорошо, Соня.

– Мы… увидимся?

Голос не мог не дрогнуть. Не смог.

– Не знаю, Соня. Но я постараюсь.

– Спасибо.

Он посмотрел на часы и надел пиджак.

– Старк скоро обратит внимание на отключенные средства слежения в кабинете, поэтому уеду я, скорее всего, не сам.

«Его возьмут под стражу за откровенный разговор со мной».

– Ты знаешь, как говорить с СБ? Теперь они будут умнее.

«Да. Они больше не станут давить на долг. Они станут просто давить».

Я кивнула.

– Хорошо.

Вместе с ударом грома облако снега ворвалось в окно. Директор встал и закрыл его.

– До Второго сдвига Ангелы были не сами по себе, – сказал он. – Они были чьи-то. Побудьте Ангелами друг для друга.

– До Второго сдвига Ангелов не было, – ответила я спине Куарэ.

Он вдруг стал поэтом – над моей могилой, над могилой Анатоля. Мне было горько от того, что он сказал все правильно и красиво, и что ему легко говорить…

«Легко ли?»

…И что он назначил меня Ангелом-хранителем сына. Я готова была спросить, помнит ли он, кто назначал ангелов-хранителей, но развить аллегорию мне не дали. В кабинет без стука вошли люди, я узнала Велксниса, узнала громоздкие костюмы Белой группы.

– Господин директор, – поклонился Велкснис. – Совет директоров…

– На столе материалы моей жалобы на резидента «Соул» Матиаса Старка, – прервал его Куарэ, не оборачиваясь. – Благодаря грубым действиям инспектора Соня Витглиц раскрыла свою природу.

Велкснис не смотрел на меня, но я слышала его страх, слышала страх всех, кто вошел с ним. Страх, не способный скрыться даже за вонью термохимического оружия. Они пришли не за директором, нет – поняла я. Они пришли, чтобы узнать, на чьей теперь стороне проводник.

Они говорили что-то о протоколах, я слышала голос высокого и худого оперативника, как из-под густого снега. Мне было… Странно.

Они всегда боялись меня – своего непонятного оружия, – но теперь они как школьники, не выучившие уроки. Они ждут, не зная, кого я назову первым, и повезет ли второму, и уцелеет ли третий.

Я испытывала злую радость, как в классе, который меня достал.

«Они – это люди», – поняла я, вслушавшись в ход своих мыслей. Я – не они.

«Что ж ты так быстро, Соня?»

Радость пропала, но вернулись звуки.

– Всего доброго, мисс Витглиц, – сказал Велкснис, уже стоя в дверях. – Утром за вами зайдут. Во сколько вам будет удобно?

Профессор уже ушел. Я встала.

– Утром мне будет неудобно.

Он смотрел, как я иду к нему, а я впитывала его страх. Мелочное, гадкое чувство – я им наслаждалась.

– Простите?

– У меня назначены процедуры. Потом – занятия. Я зайду к вам во второй половине дня.

Велкснис кивнул и вышел. Я вернулась к столу и вытерла свою чашку мокрой салфеткой. Сложила упаковку салфеток в ящик стола и поправила ручку, которую задела. «Вот так, – приговаривала я про себя. – Вот так».

В приемной было тихо. Я прикрыла дверь в кабинет, подержалась немного за наличник и только потом повернулась.

– Ты не спросила, зачем тебе время.

В кресле Аи сидела Малкольм. Он водила пальцами по экрану своего то ли планшета, то ли телефона, и выглядела встрепано. Жалюзи за ее спиной вспыхивали: фуга грозовой метели всё близилась.

– Ты слышала? – спросила я.

– Ммм… Да, – она погасила экран и скрылась в полумраке. – В том числе, и часть того, что не предназначалось для СБ. Так зачем тебе время?

Я молчала. Оказывается, я забыла дома еще и трость, и стоять было тяжело.

«Ты бы еще голову забыла», – вспомнила я.

* * *

Колетт, нянечка из пятого блока никогда не злилась и будто бы все время забывала, что работает с больными. По-моему, ее за это и любили. Колетт помнила нас всех – и долгожителей, и однодневок, и «бессмертных» – таких, как я.

– Вот и его время прошло.

Мимо нас катили кого-то под полиэтиленовым покрывалом. Я остановилась, потому что остановилась станина с моей капельницей. Колетт пропустила санитаров и проводила взглядом каталку. От шелеста колес зарябило в глазах.

Мы идем на процедуры, вспомнила я. Очень важно было помнить.

– Колетт, Соня, вот вы где.

«Мы идем на процедуры…»

– Кто это там? – спросил тот же голос. Голос звучал вслед каталке.

– Мата. Прошло его время.

– «Пришло», Колетт, «пришло». Соня, ты можешь идти быстрее?

Соня – это мне. Это я.

– Да.

Доктор ушел, а Колетт смотрела ему вслед.

– Такой умный, а не может понимать. Пойдем, mon petit. Бабушке тяжело учить ваш язык, но бабушка понимает, что «прошло», а что «пришло». Как время может куда-то «приходить»?..

Шорох колес каталки. Шорох колес станины.

* * *

– Время – это просто время.

– Время жизни, что ли? – спросила Джоан.

– Для смертельно больных это много значит.

– А, да. Твое время – это боль, Соня. Что это за время такое? Зачем оно?

Вопрос был семантическим монстром – «зачем время?» Он не укладывался у меня в голове.

– Это жизнь. Антоним смерти.

– Твое дело, – легко согласилась Джоан. – Только смотри какая ерунда: ты больна, но директор, который поднял тему времени, – нет.

Я хотела возразить: Куарэ долго работал со мной, с такими, как я – или не совсем такими. Я знала точно: во многом он думает, как мы, – или хотя бы пытается…

– Что ты имеешь в виду? – спросил мой голос.

– Не знаю. Но этот разговор вне рамок модели директора. Погрешность невелика, но все же.

Джоан встала, и когда прямоугольник окна снова вспыхнул, я не увидела ее силуэта в кресле.

– …Нужен точный анализ семантем, – Малкольм стояла где-то справа. – Но разговор у вас получился странный. Ты уверена, что он ни на что не намекал тебе?

– На что, например?

– Не знаю, – Джоан засмеялась. – Знала бы ты, сколько проектов присосалось к лицею. Социологи, психологи, конфликтологи, медики… Одно радует: большинство научных тем – закрытые, диссертацию по ним не защитишь.

«Почему – радует?» – хотела спросить я, но Джоан заговорила какой-то устной скорописью:

– Проект – участвуешь, но не знаешь? Может быть? Легко. Какое-то нейрокодирующее слово? Маловероятно. С другой стороны, программы «Нойзильбер» – мало информации.

У нее изменился голос: стал надтреснутым, воздушным. Джоан почти шептала – звонко, ярко, быстро. Я едва улавливала паузы между словами и сощурилась, ища ее. Казалось, что Малкольм должна метаться по приемной в ритме своего непонятного анализа.

Казалось. Джоан стояла, упершись лбом в стену, переплетя пальцы за спиной. Она словно держала свою поясницу – и говорила, говорила, говорила.

– Программа «Темпора» – нет. «Статик» – нет. Колпинская группа – возможно. Совпадение интересов – ноль-три, методики – ноль-два. «Кадикс»? – Джоан рассмеялась. – Нет-нет-нет. Ноль-ноль.

Она замолчала и повернулась ко мне.

– Забавно, правда? Семантический анализ пока проводить не буду, пожалуй. Ладно, хватит. Давай о тебе лучше.

Я села. В коленях было совсем колко, а когда схлынуло колдовство скороговорки Малкольм, я ощутила, что падаю.

– Давай.

– Меняемся?

Я молчала: закусила зубами боль и ждала продолжения.

– Окей. Смотри, я обеспечу тебе твое время – с комфортом и минимумом внимания СБ. В обмен на девичник. Как ты на это смотришь?

– Девичник?

– Девичник, девичник, – кивнула Джоан и снова упала в кресло Аи. – Я так понимаю, комфорт тебя мало волнует.

– Ты можешь повлиять на решение совета «Соул»?

– Нет, – удивленно ответила Джоан. – А причем здесь директора концерна? Решение по твоему вопросу будут выполнять совсем другие люди. Третьи будут устанавливать слежку, четвертые – втыкать в тебя новые иголки… Улавливаешь?

– Нет.

– Ну и не надо. Просто запомни: может быть «поднадзорная до смерти», а может быть «подопытная до контрольного в голову».

В груди пекло и кололось: пришли обещанные Мовчан боли, но я все еще не понимала, о чем речь.

– В чем смысл девичника?

– Ну, как? Посидим, попьем, посмотрим фильмы о нежной мужской любви. Поговорим о тайнах госпиталя «Нойзильбер».

Я сидела, приложив руку к груди. Больно. Неожиданная боль, страшная. «Рак легких – это быстро», – вспомнила я кого-то из детей с глазами стариков.

– Не хочешь фильмы о голубеньких, можем и не смотреть, – сказала Малкольм. – Или, например, аниме…

Я прервала ее:

– Келсо?

– Что – Келсо? – переспросила Джоан.

– Ты хочешь поговорить о нем?

– Я хочу поговорить. И вроде даже сказала, о чем.

Поздно. Я уже увидела достаточно на ее лице.

– Ты уже не можешь не думать о нем?

Малкольм рассмеялась:

– Не проецируй, Витглиц – фигня получается.

…Тебе ведь не нужен «Нойзильбер», доктор, думала я. Твой смех был сух и мог сработать только в темноте, твое положение в лицее – всего лишь ширма для одержимости. И, наверное, я хочу верить в это, но ты никогда не позволяла Келсо входить в мой дом и брать меня силой.

Джоан Малкольм зевнула.

– Ты слишком веришь в людей, Витглиц. Мне что, сбить тебя сейчас на пол, чтобы доказать это? Я тебе не подружка. Мне нужно, чтобы ты почаще открывала ротик на интересные темы – и не более.

– «Иногда мне выгодно быть доброй, – сказала я. – Так что не обольщайся».

– Ну, вот, – кивнула она. – Ты все сказала за меня.

– А ты сама понимаешь, где границы? Выгода, польза, дружба, интерес – искренний и по делу?

Джоан вдруг перестала улыбаться.

– Девичник послезавтра в семь, – сказала она. – Я скуплюсь в «Лавке», а ты не вздумай загреметь к Мовчан.

В приемной светлело так быстро, что казалось, будто облака срывали с неба. Малкольм побросала вещи в сумочку и пошла к дверям, а я поражалась себе: что я здесь наговорила? Сердце провалилось в очередной приступ боли.

– Джоан.

– А?

– Что мне делать до того?

– До девичника? – она обернулась. – В каком смысле?

Я молчала – собиралась с силами для ответа, но Малкольм поняла мое молчание по-своему.

– А. В философском, значит. Будь собой – просто учительницей. И посоветуй секретарше господина Куарэ, чтобы она вылила куда-нибудь духи. Желательно не на себя.

Я осталась в приемной, только перебралась в кресло Аи. У меня еще получилось развернуть его к окну, протянуть руку к жалюзи – а потом был только рассвет, наковальня бури над южным крылом учебного корпуса и боль.

Пожалуй, боли было больше всего.

* * *

Ая жалась у шкафов: день секретарши начался ужасно. Уехал директор, оставив детальные распоряжения на неделю, а в ее кресле с утра нашлась умирающая. Духи пахли особенно резко, и я едва сдерживалась, чтобы не пересказать Ае слова Джоан.

– Во-от… Вот так.

Николь прижала место инъекции ватой и подтащила к ней мой палец:

– Все, держи.

Я кивнула: я верила в симеотонин – в начало своего конца.

Николь вопросительно смотрела на меня. Я подумала и ответила на взгляд:

– Помоги встать, пожалуйста.

– Давай руку.

Я ненавидела взгляд Аи. Она видела знак биологической опасности на упаковке инъектора, она видела, как я не могла даже прикрыть рот, она видела все. Ая уже хоронила меня, и к обеду на поминках будет весь лицей.

«Рано», – думала я.

«Только бы не дошло до детей», – думала я.

Глупо ведь получится. Через пятнадцать-двадцать минут все будет хорошо, но нет хуже урока, когда ученики уже настроились на отмену занятия. Или хотя бы на замену.

* * *

За день я успела много. И даже дошла до открытого занятия Куарэ.

– Можно? – спросила я и поняла, что Куарэ знает о сегодняшнем утре. Но был почти полный класс, в крови искрами вился симеотонин, и день, начавшийся с бури, звучал ослепительно.

И он не сказал ничего – только кивнул.

Я села у окна, положила перед собой блокнот и вслушалась в класс: я только что оказала услугу Анатолю: 3-D любит показать себя – перед Марущак, перед куратором, передо мной. Кто бы ни пришел на урок, этот класс будет работать лучше. Наверное, им просто мало одного учителя.

Я видела и слышала все. Рисунок урока был напряженным, потому что Анатоль – намеренно или нет – задал острый ритм проводника.

Он задавал личные вопросы:

– Вы бы смогли находиться рядом с таким, как Тиффож?

Он провоцировал:

– Что такое норма? Где грань между «монстром» и «де-монстрацией»?

Он легко уклонялся от пикировок:

– Мсье Куарэ, а у вас тоже есть тайные извращения?

– Да, Абель, я люблю мучить вопросами подростков.

Смех.

Он вел их, не заботясь о тактике – снисходительный и даже злой. Я уловила подводки к постановке проблем, выделила эвристический подход, но, кажется, Куарэ ничего такого не задумывал.

За окном облака мчались по синему небу, под деревьями таял снег. Это казалось красивым отсюда, из теплого класса, а там – слякоть и сырой ветер.

И снова затягивало горизонт, и так тепло думалось у батареи.

Я – Ангел.

И еще один Ангел ведет урок, но появись в классе третий – где-нибудь между мной и Куарэ – и мы его убьем. По форме, с лицензией и документами.

– Витглиц… Как вы?

Я кивнула и посмотрела на Анатоля. Он, не глядя на меня, опрашивал Сьюзи Марш, но что-то в классе изменилось: какой-то муар, туман плыл между рядами, и в нем угадывались движения травы под ветром. Сквозь стены я видела призрак нездешней равнины.

Мне было тепло, легко и уютно. Он коснулся меня, я – его, и нам не понадобилось стоять рядом.

Куарэ опрашивал Сьюзи Марш, одновременно следил за мной и светился синим. Это выглядело как аура из нитей, которые таяли на концах.

Это выглядело красиво. Это выглядело невозможно, потому что был параграф двадцать седьмой СПС – правдивый параграф, – и я не должна видеть Куарэ. Не должен один проводник видеть другого. Но класс гудел, класс переливался цветами, а у доски стояла синева.

Анатоль Куарэ был красив и испуган – все дело в том, как он видел меня. И в том, что у него не было ночи откровений.

– Почему, Витглиц?

Он менялся. В синеве проявлялось все больше горького фиолета, я чувствовала его боль и страх. Он закрывался, от него веяло ледяным вихрем. Глупо даже пытаться его удержать – под симеотониом, после бессонной ночи.

– Витглиц, почему вы так… прекрасны?!

Не успею ничего сказать, подумала я.

Жаль.